Проспер Мериме
Письма из Испании
(Адресованные редактору «Ла Ревю Де Пари»)
I
Мадрид, 25 октября 1830
Милостивый государь! Бой быков все еще пользуется фавором в Испании, но среди представителей высших классов редко кто не испытывает некоторого стыда, признаваясь в пристрастии к подобного рода зрелищу, по существу, конечно, очень жестокому; вот почему испанцы подыскивают ему в оправдание разные серьезные доводы. Во-первых-де, это зрелище национальное. Одного слова национальное было бы вполне достаточно, так как в Испании лакейский патриотизм распространен так же сильно, как и во Франции. А затем, продолжают они, римляне проявляли себя еще большими варварами, чем мы, заставляя людей сражаться друг с другом. Кроме того, прибавляют экономисты, сельское хозяйство извлекает выгоду из этого обычая: высокие цены на боевых быков заставляют помещиков разводить огромные стада. Следует заметить, что далеко не всякий бык обладает свойством бросаться на людей и на лошадей и что на двадцать экземпляров с трудом найдется один, достаточно храбрый для того, чтобы выступать на арене; остальные употребляются на полевых работах. Единственным аргументом, который никто не отваживается выставить и который остался бы, однако, неотразимым, является то, что независимо от своей жестокости зрелище это интересно, увлекательно и вызывает самые сильные ощущения, так что всякий, кто выдержал искус первого испытания, не в силах от него отказаться. Даже иностранцы, в первый раз переступающие порог цирка (не иначе как с ужасом и из одного лишь желания добросовестно выполнить обязанности путешественника), даже иностранцы, говорю я, очень скоро начинают увлекаться боями быков в такой же мере, как и коренные жители Испании. К стыду человечества приходится признать, что война со всеми ее ужасами заключает в себе прелесть необыкновенную, в особенности же для тех, кто наблюдает ее из укромного уголка.
Св. Августин рассказывает
[1], что в молодости он питал страшное отвращение к боям гладиаторов, которых никогда не видел. Будучи вынужден отправиться вместе с другом на эту пышную бойню, он дал себе клятву во все время представления держать глаза закрытыми. Вначале он выполнял как следует свое обещание и старался думать о посторонних вещах, но от возгласа, вырвавшегося у народа при падении знаменитого гладиатора, он открыл глаза, — открыл и не мог уже больше закрыть. С тех пор он до самого своего обращения был страстным поклонником цирковых игр.
После столь великого святого мне стыдно ссылаться на самого себя, и тем не менее вам известно, что я не отличаюсь замашками антропофага. Когда я впервые вошел в мадридский цирк, я боялся, что не вынесу вида столь щедро проливаемой крови; я боялся, что расчувствуюсь (я не мог за себя ручаться) и покажусь смешным закоренелым завсегдатаям, предоставившим мне место в своей ложе. Ничего подобного. Первый бык был убит, а я и не думал об уходе. Прошло два часа, не прерываемых ни единым антрактом, и я все еще не был утомлен. Ни одна трагедия на свете не захватывала меня до такой степени. За время моего пребывания в Испании я не пропустил ни одного боя и со стыдом признаюсь, что бои со смертельным исходом я предпочитал тем, где быков только раздразнивают, прикрепляя к концам их рогов небольшие шары. Разница здесь та же самая, что между схваткой до ранения противника и турниром с тупоконечными копьями. Тем не менее оба вида состязаний очень похожи, но во втором случае опасность для человека сводится почти что к нулю.
Канун состязания представляет собою тоже праздник. Во избежание несчастий быков пригоняют в цирковые стойла (encierro) только ночью; накануне дня, назначенного для боя, они пасутся на пастбище вблизи Мадрида (el arroyo — арройо). Организуются особые прогулки для того, чтобы посмотреть на быков, часто прибывающих сюда издалека. Целое скопище карет, всадников и пешеходов отправляется к арройо. Многие молодые люди одеваются в изящный костюм андалусского махо
[2] и блещут великолепием и роскошью, не допускаемыми простотой наших привычных нарядов. Прогулки эти, надо сказать, далеко не безопасны: быки находятся на свободе, проводникам не всегда бывает легко приводить их к послушанию, и любопытные должны сами оберегать себя от ударов.
Цирки (plazas) существуют почти во всех больших городах Испании. Самые здания отличаются очень простой, чтобы не сказать очень грубой, архитектурой. Обычно это большие дощатые бараки; амфитеатр города Ронды слывет диковинкой потому только, что он весь сделан из камня. Это самый красивый цирк в Испании, подобно тому как замок Тундер ден-Тронк
[3] считался самым красивым в Вестфалии оттого, что в нем были окна и двери. Но какое значение может иметь убранство театра, если самый спектакль превосходен? Мадридский цирк вмещает около семи тысяч зрителей, свободно входящих и выходящих через многочисленные двери. Сидят здесь на деревянных или каменных скамьях
[4], но есть несколько лож со стульями. Только ложа его католического величества отделана с некоторым изяществом.
Арена окружена крепким барьером высотой около пяти с половиной футов. На расстоянии двух футов от земли по обеим сторонам вокруг барьера идет деревянный карниз: это своего рода подножка или подставка, помогающая преследуемому тореадору легко перепрыгивать через загородку. Узкий проход отделяет ее от первого ряда скамей со зрителями, находящихся на той же высоте, что и барьер, и защищенных, помимо того, двойным рядом веревок, прикрепленных к прочным стойкам. Эта мера предосторожности введена недавно. Однажды бык не только перепрыгнул через барьер (что, в общем, случается довольно часто), но и бросился затем на ступеньки, где убил и изувечил немалое число посетителей. Считается, что протянутая веревка в достаточной степени предохраняет от повторения подобных несчастий.
На арену выходят четыре двери. Одна из них ведет в бычье стойло (toril), другая на бойню, где сдирают кожу с убитых быков и разделывают их туши. Остальные двери обслуживают человеческих персонажей этой трагедии.
Незадолго до представления тореадоры собираются в комнате, прилегающей непосредственно к цирку. Тут же рядом помещаются конюшни. Чуть подальше расположен госпиталь. Лекарь и священник находятся всегда поблизости.
Комната, служащая фойе, украшена размалеванной мадонной, перед которой горят свечи; невдалеке стоит стол с маленькой жаровней, где лежат горящие угли. Каждый входящий тореадор снимает сначала шляпу перед статуей, наспех бормочет молитву, затем достает из кармана сигару, зажигает ее от жаровни и курит, беседуя с товарищами и завсегдатаями, являющимися сюда обсудить достоинства быков, которым предстоит бой.
Тем временем на внутреннем дворе всадники, сражающиеся верхом, готовятся к схватке, пробуя своих лошадей. Для этого они пускают их галопом прямо на стену и ударяют в нее длинной жердью, заменяющей пику; не отрываясь от точки опоры, они упражняют своих коней в уменье поворачиваться быстро и как можно ближе к стене. В скором времени вы увидите, что упражнения эти совсем не излишни. Лошади, употребляемые для этой цели, — бракованные клячи, скупаемые за бесценок. Прежде чем выпустить на арену, им (из опасения, что иначе их испугают крики толпы и вид быка) завязывают глаза и затыкают уши мокрой паклей.
Цирк представляет собой очень оживленную картину. Арена еще задолго до боя наполнена народом, а скамьи и ложи сливаются в одну неясную массу голов. Места делятся на два разряда: на теневой стороне находятся самые дорогие и удобные, зато солнечная сторона всегда занята неустрашимыми «любителями». Женщин бывает меньше, чем мужчин, большинство из них относится к категории manolas (гризетки). Дело в том, что французские и английские романы испортили за последнее время испанок и лишили их уважения к старинным обычаям
[5]. Насколько я знаю, духовным лицам не запрещено присутствовать на этом зрелище, и тем не менее за все время я видел только одного человека в сутане (в Севилье). Мне говорили, что многие из них ходят туда переодетыми.
По сигналу, даваемому президентом корриды, старший альгуасил и двое других, одетых наподобие Криспина
[6], — все трое верхом, впереди небольшой группы всадников, — очищают от народа арену и узкий коридор, проходящий между ареной и скамьями. Когда альгуасилы и их свита удаляются, герольд вместе с судебным приставом и пешими альгуасилами выходит на середину площади и читает указ, воспрещающий бросать что-либо на арену, смущать сражающихся криками, жестами и т. д. и т. д. Стоит ему появиться, как, несмотря на торжественную формулу: «Именем короля, владыки нашего, коего да хранит господь на многие лета...» — вихри свистков подымаются отовсюду и не смолкают во все время чтения декрета, никогда, впрочем, не соблюдаемого. В цирке, и только в цирке, народ распоряжается самовластно и говорит и делает все, что захочет
[7].
Тореро делятся на два основных класса: на пикадоров, сражающихся верхом с пикой в руке, и пеших чуло, которые дразнят быка, размахивая перед ним тканями ярких цветов. В категорию последних входят бандерильеры и матадоры; о них я еще буду говорить. Все одеты в андалусский костюм, почти такой же, как у Фигаро в Севильском цирюльнике, но пикадоры вместо коротких панталон и шелковых чулок носят штаны из толстой кожи с подбивкой из дерева и железа, предохраняющей ноги и бедра от рогов быка. Спешившись, они движутся наподобие широко расставленных ножек циркуля, а когда лошадь их сбрасывает, то иначе как с помощью чуло подняться они не могут. Седла у них турецкого фасона, с железными стременами, похожими на наши сабо, целиком закрывающими ступню.
Для того, чтобы клячи их слушались, пикадоры пользуются шпорами, снабженными остриями длиною в два дюйма. Копье у них большое, очень прочное; оканчивается оно чрезвычайно острым железным шипом, но так как потеху необходимо бывает затягивать, то на шип этот насаживается веревочный кружок, не позволяющий железу проникать в тело быка глубже, чем на дюйм.
Один из конных альгуасилов подхватывает шляпой ключ, бросаемый президентом боя. Ключ этот ничего не отмыкает, и тем не менее всадник отвозит его человеку, обязанному открывать стойло, и в ту же минуту пускается от него вскачь, преследуемый гиканьем толпы, кричащей, что бык на воле и гонится за ним. Шутка эта повторяется с каждым новым боем.
Тем временем пикадоры занимают свои места. Обычно на арену выезжают двое; внутри здания находятся еще два-три пикадора, готовых заместить товарищей в случае таких несчастий, как смерть, переломы и т. д. Человек двенадцать пеших чуло размещены на площадке на расстоянии, удобном для того, чтобы помогать друг другу.
Бык, которого заранее раздразнивают в его каморке, вылетает как бешеный. Сплошь и рядом он одним махом достигает середины арены и круто останавливается, пораженный шумом и окружающим его зрелищем. На загривке у него бантик из лент, приколотый маленьким крючком, всаженным прямо в кожу. Цвет этих лент указывает, в каком стаде (vacada) выкормлен бык, но опытные завсегдатаи уже по одному виду животного сразу узнают, из какой оно области и к какой принадлежит породе.
Подбегают чуло, размахивая яркими плащами, и стараются подманить быка к одному из пикадоров. Если бык храбрый, он бросается на врага не колеблясь. Пикадор, держа лошадь в сборе, зажимает копье под мышкой и становится как раз против быка; он выбирает момент, когда тот наклоняет голову, собираясь поразить противника рогами, и наносит ему удар копьем в загривок, но никак не в другое место
[8]; налегая на копье всей тяжестью, он направляет в то же время лошадь влево и старается остановить быка с правой стороны. Если все приемы выполнены умело, если пикадор силен и лошадь послушна, бык, увлеченный собственным натиском, проносится мимо, не задевая всадника. В таком случае чуло обязаны отвлечь внимание быка так, чтобы дать пикадору возможность отъехать подальше. Но часто животное отлично соображает, кто его ранил: оно мгновенно поворачивается, настигает лошадь, вонзает ей в брюхо рога и опрокидывает ее вместе с всадником. К нему тотчас подбегают чуло: одни из них его поднимают, другие, размахивая плащами перед мордой быка, отвлекают, манят к себе животное, а потом удирают, бегом устремляясь к барьеру, который они перепрыгивают с поразительной ловкостью. Испанские быки бегают так же быстро, как лошадь, и если чуло окажется далеко от барьера, то спастись ему бывает трудно. Вот почему всадники, чья жизнь постоянно зависит от ловкости чуло, так редко отваживаются выезжать на середину арены; когда они это делают, их считают необыкновенными смельчаками.
Как только пикадор становится на ноги, он тотчас же взбирается на коня, если только ему удается поднять его. Что за беда, если несчастное животное теряет потоки крови, если внутренности его волочатся по земле и опутывают ему ноги; пока лошадь в состоянии ходить, она обязана идти на быка! Если она околевает, пикадор покидает арену и сию же минуту снова появляется на новой лошади.
Я говорил уже, что удары копья наносят быку поверхностные раны и имеют целью только его раздразнить. Однако от того, что он сшибается с всадником и конем, от пыла, который он проявляет, а главное, от последствий резких остановок с оседанием на коленные связки бык очень скоро устает. Сплошь и рядом случается, что боль от ударов его обескураживает, и тогда он не решается бросаться на лошадь или, выражаясь языком тавромахии, отказывается входить. Впрочем, если бык вообще силен, то к этому времени он убивает от четырех до пяти лошадей. Тогда пикадоры делают передышку, и дается сигнал к всаживанию бандерилий.
Так называются палочки длиной около двух с половиной футов, обернутые вырезанной фестонами бумагой и заканчивающиеся зубчатым острием, легко застревающим в ране. Чуло держат в каждой руке по одному дротику этого типа. Самым надежным способом их употребления считается следующий: человек осторожно подступает к быку сзади и потом вдруг начинает поддразнивать его, громко ударяя одной бандерильей о другую. Бык в изумлении поворачивается и немедленно атакует врага. В ту минуту, когда животное его настигает и наклоняет голову для удара, чуло всаживает по бандерилье в обе стороны шеи, что бывает возможно только тогда, когда человек на мгновение оказывается перед самой мордой животного, почти что между рогами; чуло тотчас же отступает назад, пропускает быка и устремляется к барьеру, спасаясь в надежное место. Рассеянность, одно неуверенное, боязливое движение — и он погиб. Впрочем, знатоки считают обязанности бандерильера почти безопасными. Если чуло, всаживая бандерилью, по неосторожности падает, он и не думает о том, чтобы подняться, а неподвижно лежит на месте падения. Бык почти никогда не ранит лежачего, и совсем, конечно, не из великодушия, а потому, что, бросаясь в атаку, он закрывает глаза и проносится над человеком, ничего не видя. Иной раз он, однако, останавливается, обнюхивает лежащего, желая удостовериться, действительно ли он мертв, потом подается на несколько шагов назад и наклоняет голову с намерением взять его на рога, но в этих случаях быка окружают товарищи бандерильера и отвлекают его с таким усердием, что он бывает вынужден покинуть мнимого мертвеца.
Если бык обнаружил трусость, иначе говоря, если он не сумел выдержать четыре пики — это число считается обязательным, — зрители наподобие верховных судей присуждают его к особого рода пытке, являющейся сразу и наказанием и приемом, пробуждающим в нем гнев. Со всех сторон раздаются крики: Fuego, fuego! («Огня, огня!») И тогда пешим чуло вместо обычных орудий выдаются бандерильи, ручка которых обмотана пиротехническими патронами, а острие снабжено куском зажженного трута. Как только острие проникает в кожу, трут соприкасается с фитилем ракет: они загораются, и пламя, бьющее в быка, обжигает и заставляет проделывать скачки и пируэты, чрезвычайно веселящие публику. И действительно, какое чудесное зрелище представляет это огромное животное, истекающее пеной от бешенства, потрясающее пылающими бандерильями и беснующееся среди дыма и огня! К неудовольствию господ поэтов, мне приходится заявить, что ни у одного из всех когда-либо виденных мною животных не было в глазах так мало выражения, как у быка. Или, вернее, ни у одного из них оно не менялось так слабо: бык почти неизменно выражает одну жестокую, звериную тупость. В редких случаях его страдание проявляется мычанием: раны либо раздражают его, либо пугают, но, прошу меня извинить, никогда не бывает у него такого вида, будто он раздумывает над своей судьбой; он никогда не плачет, подобно оленю. И поэтому он вызывает жалость только тогда, когда обращает на себя внимание храбростью
[9].
Когда в шее у быка торчат три или четыре пары бандерилий, наступает момент его прикончить. Раздается дробь барабанов, и в ту же минуту один из заранее намеченных чуло, так называемый матадор, отделяется от группы своих товарищей. Он богато одет; он покрыт золотом и шелком; в руках у него длинная шпага и пунцовый плащ, подвязанный к палке для того, чтобы им удобнее было оперировать: это называется мулета. Чуло подходит к ложе президента и с глубоким поклоном испрашивает у него позволения убить быка. Это простая формальность, которая обычно имеет место один раз за все время боя. Само собою разумеется, президент отвечает утвердительным кивком головы. Тогда матадор кричит ему виват, делает пируэт, швыряет шляпу на землю и идет навстречу быку.
Бой быков, подобно дуэли, имеет свои законы; нарушение их в такой же мере позорно, как и предательское убийство противника. Так, например, матадор обязан поразить быка в то место, где загривок сходится со спиной (испанцы называют его крестом). Удар наносится сверху вниз, как при второй позиции, и ни в коем случае не снизу. Лучше тысячу раз умереть, чем ударить быка снизу, сбоку или с тылу. Шпага, употребляемая матадорами, длинная, плоская и обоюдоострая; эфес у нее очень короткий, и заканчивается он шариком, на который необходимо налегать ладонью. Обращение с этим оружием требует огромного навыка и исключительной ловкости.
Для того, чтобы хорошо убить быка, нужно до тонкостей знать его характер. От этого знания зависит не только слава, но и самая жизнь матадора. Легко понять, что характеры у быков бывают столь же разнообразны, как у людей, тем не менее они разделяются на две резко обозначенные категории: на «ясных» и «темных». Я выражаюсь сейчас языком цирка. «Ясные» откровенно бросаются в атаку, в то время как «темные» хитрят и стараются напасть на человека предательским образом. Эти последние бывают необыкновенно опасны.
Прежде чем отважиться на удар, матадор подставляет быку мулету, поддразнивает его и внимательно следит, бросается ли он на нее открыто и в ту же самую минуту, как ее заметит, или же приближается медленно, стараясь выиграть расстояние и атаковать противника, когда тот, по его мнению, окажется настолько близко, что не сможет уклониться от удара. Очень часто приходится видеть, что бык грозно трясет головой, роет копытами землю, не проявляя желания наступать, а то даже медленно пятится назад, стараясь завлечь человека на середину арены, где ему уже невозможно спастись. Иные быки избегают атаки по прямой линии; они медленно, с усталым видом обходят человека, а затем, точно рассчитав пространство, летят на него, как стрела.
Человеку, хоть сколько-нибудь понимающему в тавромахии, бывает очень интересно наблюдать за тем, как сходятся бык и матадор; подобно двум искусным генералам, они, видимо, угадывают намерения друг друга и ежеминутно меняют тактику. Один поворот головы, косой взгляд, опущенное ухо раскрывают искушенному матадору замыслы врага. Вдруг нетерпеливый бык бросается на красную ткань, которой сознательно укутывает себя матадор. Сила животного такова, что ударом рогов он может свалить целую стену, а человек уклоняется от него легким наклоном корпуса, ускользает точно по волшебству, оставляя после себя одну легкую ткань, которую он поднимает над рогами быка, бросая вызов его неистовству. Порывистость заставляет быка намного обгонять противника; в таких случаях он круто останавливается, оседая на ноги, и от резких и сильных движений животное так устает, что затягивание подобного рода маневра уже само по себе представляет для него смертельную опасность. Вот почему прославленный маэстро Ромеро говорит, что хороший матадор должен уметь убить восемь быков семью ударами шпаги. Один из них околевает от утомления и бешенства.
Когда матадор после ряда манипуляций с мулетой находит, что он достаточно изучил врага, он готовится нанести ему последний удар. Крепко держась на ногах, он помещается как раз напротив и застывает на некотором расстоянии, поджидая быка. Правая рука его, вооруженная шпагой, согнута на высоте головы, в то время как левая вытянута вперед и держит почти волочащуюся по земле мулету, побуждая быка опустить голову. Только тогда матадор и наносит смертельный удар всей силой руки, увеличенной тяжестью тела и натиском самого быка. Шпага, имеющая в длину три фута, часто уходит внутрь по самую рукоятку; если удар удачен, то человеку не о чем больше беспокоиться: бык сразу останавливается, кровь почти не течет, голова его запрокидывается, ноги дрожат, и он живой тяжелой грудой валится на землю. В ту же минуту со скамей раздается оглушительное виват; все машут платками, махо швыряют свои шляпы на арену, а герой-победитель скромно посылает во все стороны воздушные поцелуи.
Говорят, что в прежнее время никогда не делалось больше одной эстакады, но все на свете приходит в упадок, и в наши дни бык в редких случаях падает от первого удара. Если рана его производит впечатление смертельной, матадор воздерживается от новой атаки; с помощью чуло он заставляет быка делать круговые движения и поддразнивающими взмахами плаща доводит его до изнеможения. Когда бык падает, один из чуло приканчивает его ударом кинжала прямо в затылок; животное моментально издыхает.
Почти каждый бык выбирает себе в цирке особый пункт, к которому он постоянно возвращается. Это место носит название querencia
[10]. Обычно таким местом бывает дверь, через которую они выходят на арену.
Очень часто приходится видеть, что бык уносит в своем загривке роковую шпагу, эфес которой торчит у него из плеча, и медленным шагом пересекает арену, не обращая внимания ни на чуло, ни на плащи своих преследователей. Он думает только о том, где бы удобнее умереть. Отыскивая подходящее место, он опускается на колени, потом ложится, утыкается головой в землю и спокойно умирает, если только удар кинжала не ускоряет его конца.
Если бык не желает нападать, матадор сам устремляется на него и в тот самый момент, когда бык опускает голову, поражает его шпагой (estocada de volapié); если же бык не опускает голову или если он все время убегает, то приходится прибегнуть к одному весьма жестокому средству. Человек, вооруженный длинной жердью, оканчивающейся серпообразным клинком (media luna), предательски перерезает ему коленные связки, и когда бык валится, его добивают ударом кинжала. Это единственный эпизод боя, вызывающий у всех отвращение. Это своего рода убийство. По счастью, случаи, когда приходится прибегать к подобным средствам, довольно редки.
Фанфары возвещают смерть быка. Немедленно трое запряженных мулов крупной рысью въезжают в цирк; рога быка перевязывают веревкой, пропускают в середину крючок, и мулы галопом волочат его по земле. В две минуты трупы лошадей и быка исчезают с арены.
Каждая схватка длится около двадцати минут, а во время представления обычно убивают восемь быков. В том случае, когда оно оказывается посредственным, президент боя по желанию публики дает согласие на одну-две добавочные схватки.
Как видите, ремесло тореро довольно опасное. В Испании умирает два-три тореро в год. Очень немногие доживают до старости. Если они не умирают на арене, последствия ран заставляют их скоро отказываться от продолжения карьеры. Знаменитый Пéпе Ильо за всю свою жизнь получил двадцать шесть ударов рогами; от последнего он погиб. Не один высокий заработок побуждает тореро избирать эту опасную профессию. Рукоплескания и слава заставляют их пренебрегать смертью. Как приятно одерживать победы на глазах пяти или шести тысяч зрителей! Вот почему нередко можно наблюдать, что любители из хороших семейств делят опасность и славу с профессиональными тореро. Я видел в Севилье, как маркиз и граф выступали на публичной корриде в качестве пикадоров.
Надо сказать, что публика не выказывает по отношению к тореро никакого снисхождения. Малейшее проявление робости карается гиканьем и свистками. Самые грубые ругательства сыплются тогда отовсюду; иногда по настоянию публики — а это самое жестокое проявление ее возмущения — к тореро приближается альгуасил и, угрожая ему тюрьмой, требует немедленно выступить против быка.
Однажды актер Майкес
[11], возмущенный видом матадора, стоявшего в нерешительности перед одним из самых «темных» быков, ругательски ругал его. «Сеньор Майкес! — ответил ему матадор. — Примите во внимание, что в нашем деле никогда не бывает надувательства, как у вас на сцене».
Жажда рукоплесканий, желание создать себе репутацию либо сохранить приобретенную славу вынуждают тореро всячески увеличивать опасности, которым они, естественно, себя подвергают. Пепе Ильо, а вслед за ним и Ромеро выходили к быку, имея на ногах кандалы. Хладнокровие этих людей в минуту самой грозной опасности заключает в себе нечто сверхъестественное. Недавно один пикадор по имени Франсиско Севилья был опрокинут после того, как лошади его распорол брюхо андалусский бык совершенно чудовищной силы и ловкости. Вместо того, чтобы поддаться на отвлекающие маневры чуло, бык устремился на человека, стал топтать его копытами и частыми ударами рогов бить его по ногам; заметив, однако, что они отлично защищены кожаными, подбитыми железом штанами, он повернулся и, наклонив голову, решил пронзить ему рогами грудь. Приподнявшись отчаянным усилием, Севилья ухватил одной рукой быка за ухо, запустил другую ему в ноздри и подсунул свою голову под морду разъяренного зверя. Напрасно бык его встряхивал, давил ногами, бил о землю; он ничего не мог поделать с такой хваткой. Мы с замиранием сердца следили за неравной борьбой. Это была, собственно, агония смельчака, и было как-то жалко, что она так затягивается; никто не мог ни крикнуть, ни вздохнуть, ни отвести глаз от этого ужасного зрелища, длившегося почти две минуты. В конце концов бык, побежденный человеком в единоборстве, покинул его и погнался за чуло. Все ожидали, что Севилья будет на руках унесен с арены. Его подняли, но стоило ему подняться, и он сейчас же схватил плащ и стал подзывать быка, не думая ни об огромных сапогах, ни о громоздкой броне, защищавшей ноги. Плащ пришлось отнять у него насильно, а иначе он пошел бы на верную смерть. Ему подводят лошадь: он вскакивает на нее и бешено атакует быка посредине цирка. Доблестные противники сшибаются с такой страшной силой, что лошадь и бык падают на колени. Если бы вы могли слышать крики виват, видеть бурную радость и опьянение толпы при виде такой храбрости и такой удачи, вы позавидовали бы вместе со мной участи Севильи! Этот человек стал для Мадрида бессмертным.
Июнь 1842.
P. S. Увы! Какую грустную новость мне только что сообщили! Франсиско Севилья в прошлом году скончался. Он умер, и не в цирке, где ему подобало бы погибнуть, а от болезни печени. Он умер в Караванчеле, вблизи чудесных деревьев, которые я так люблю, и вдали от публики, ради которой он столько раз рисковал жизнью.
В последний раз я видел его в Мадриде в 1840 году, полным отваги и безрассудства, как и в те дни, когда я писал прочитанное Вами письмо. Не менее двадцати раз я видел, как он, лежа под лошадью, у которой было распорото брюхо, валился на землю; я видел, как он ломал копья, меряясь силами со страшными быками Гавиры. «Если бы у Франсиско были рога, — говаривали в цирке, — ни один тореро не отважился бы с ним потягаться». Привычка к победам вдохновляла его на неслыханную смелость. Когда он выезжал на быка, он приходил в негодование от того, что животное не чувствует к нему страха. «Ты меня, значит, не знаешь?» — в бешенстве кричал пикадор. И, разумеется, он очень скоро показывал быкам, с кем они имели дело.
Однажды друзья доставили мне удовольствие отобедать в обществе Севильи; он ел и пил, как гомеровский герой, и оказался одним из самых веселых сотрапезников, каких мне доводилось встречать. Андалусские схватки, жизнерадостный нрав, южный говор, яркая метафоричность речи — все это приобретало необыкновенную прелесть у этого колосса, созданного природой, казалось, для того, чтобы сокрушать все и вся.
Одна испанская дама, бежавшая из Мадрида во время опустошений, производимых холерой, выехала в Барселону в дилижансе, в котором находился Севилья, направлявшийся в тот же самый город на корриду, объявленную за много дней до срока. В пути вежливость, галантность и предупредительность Севильи не ослабевали ни на минуту. У самой Барселоны санитарный кордон — безмозглый, как это всегда бывает, — оповестил путников, что им придется провести десять дней в карантине; исключение делалось для одного Севильи, столь желанного гостя, что к нему нельзя было применить санитарные законы. Но благородный пикадор отклонил оказанное ему предпочтение, столь для него выгодное: «Если даме и другим моим спутникам не дадут пропуска, я не буду у вас колоть».
Между страхом перед заразой и опасением пропустить блестящую корриду не могло быть места для колебаний. Кордон пошел на попятный, и отлично сделал, так как в случае упорства народ, наверное, поджег бы лазарет и служащих карантина.
Воздав дань похвал и сожалений праху Севильи, я должен поговорить еще об одной знаменитости, неограниченно господствующей теперь на арене. Французы так плохо осведомлены о жизни Испании, что по ту сторону Пиренеев, несомненно, найдутся люди, до сих пор не знающие имени Монтеса.
Все истинное и вымышленное, что было разглашено славой о таких классических матадорах, как Пепе Ильо и Пабло Ромеро, Монтес каждый понедельник демонстрирует на арене национального, как теперь выражаются, цирка. В нем соединяется все: отвага, изящество, хладнокровие и поразительная ловкость. Его присутствие воодушевляет весь цирк, увлекает и участников и зрителей. Плохих быков при нем не бывает, не бывает и трусливых чуло: каждый старается превзойти себя. Профессионалы сомнительной храбрости превращаются в героев, когда ими руководит Монтес: все они отлично знают, что при нем никто ничем не рискует. Одного его движения достаточно, чтобы отвлечь в сторону разъяренного быка в ту самую минуту, когда тот собирается пронзить опрокинутого пикадора. Media luna ни разу еще не появлялась на аренах, где подвизался Монтес. Все были — и «ясные» и «темные» — для него одинаково хороши: он их околдовывает, преображает и убивает, как и когда он хочет. Это первый из всех виденных мною тореро, который умеет gallear el ioro, то есть становиться спиной к рассвирепевшему животному, а затем пропускать его под рукой. Он снисходит только до легкого поворота головы, в то время, как бык на него бросается. Иной раз он перебрасывает плащ через плечо и, преследуемый быком по пятам, перебегает через арену; разъяренное животное гонится за ним и никак не может настигнуть, несмотря на то, что находится совсем близко от Монтеса и каждым ударом рогов задевает краешек его плаща. Уверенность, внушаемая Монтесом, так велика, что у зрителя пропадает всякое ощущение опасности, и он переживает одно только чувство восхищения.
Говорят, что Монтес питает очень мало симпатий к существующему режиму. Уверяют, что он был волонтером у роялистов и что он, в сущности, cangrejo, рак, иначе говоря, либерал. Хотя это и огорчает искренних патриотов, тем не менее и они не в силах устоять перед всеобщим восторгом. Я видел сам, как descalzos (санкюлоты) в неистовстве бросали ему свои шляпы и просили хотя бы одну минуту надеть их на голову: вот вам нравы шестнадцатого века. Брантом в одном месте пишет: «Я знавал немало молодых дворян, которые, прежде чем надеть шелковые чулки, просили своих дам и возлюбленных обновить их и поносить у них на глазах дней восемь или десять, а потом уже сами носили их с превеликим почтением и к великой радости для своего духа и тела».
Монтес производит впечатление человека благовоспитанного. Дом его поставлен на барскую ногу; он прекрасный семьянин; будущность его семьи обеспечена его талантом. Его светские манеры шокируют некоторых тореро, которые ему завидуют. Мне помнится, что он отказался обедать с нами в тот раз, когда мы пригласили Севилью. Севилья с обычной откровенностью высказал нам свое мнение о Монтесе: Montes по fué realista, es buen compañero, luciente matador, atiende a los picadores, pero es un...
[12] Это значит, что вне цирка он ходит во фраке, никогда не бывает в тавернах и что манеры у него чересчур изысканные. Севилья — Марий
[13] тавромахии, Монтес — ее Цезарь.
II
Валенсия, 15 ноября 1830
Милостивый государь! После того как я описал Вам бой быков, мне остается только последовать неподражаемому правилу кукольного театра и от «сильного номера перейти к еще более сильному»: мне остается только рассказать Вам про казнь. Я недавно сам ее видел и готов поговорить о ней, если у Вас хватит храбрости меня читать.
Прежде всего я должен объяснить Вам, почему я присутствовал при казни. В чужой стране каждый из нас обязан все видеть, а потому всегда испытываешь опасение, что из-за минуты лености или отвращения пропустишь любопытную черту нравов. К тому же история несчастного повешенного заинтересовала меня: мне захотелось посмотреть на его лицо, наконец, мне было любопытно проверить силу своих нервов.
Вот история моего повешенного (я позабыл спросить, как его имя). Это крестьянин из окрестностей Валенсии, вызвавший к себе уважение и страх своим смелым и решительным нравом. Он был самым лихим парнем в деревне. Никто лучше его не танцевал, никто не кидал дальше свайку, никто не помнил больше старых романсов. Он совсем не был задирой, но все отлично знали, что из-за всякого пустяка у него чешутся руки. Когда он с ружьем на плечах конвоировал путешественников, ни один бандит не отважился бы напасть, даже если бы их чемоданы были набиты дублонами. На этого малого приятно было смотреть, когда он, накинув на плечо свою бархатную куртку, разваливался у дороги напыжившись с видом собственного превосходства. Одним словом, он был махо в самом точном смысле этого слова. Махо — обозначает денди из низших классов общества и вместе с тем человека болезненно щепетильного в вопросах чести.
У кастильцев существует нелестная для валенсийцев поговорка, поговорка, на мой взгляд, совершенно неправильная. Она гласит: «Мясо в Валенсии — трава, трава — как вода; мужчины у них бабы, а бабы — ерунда». Могу засвидетельствовать, что кухня в Валенсии отличная, женщины необыкновенно хорошенькие и такие белотелые, каких не сыскать ни в одной из всех остальных областей Испании, а что до местных мужчин, то их Вы скоро сами увидите.
Однажды происходил бой быков. Наш махо пожелал посмотреть на него, но в поясе у него не оказалось ни одного реала. Он рассчитывал, что знакомый роялист-волонтер, стоявший в тот день в карауле, его пропустит. Не тут-то было. Волонтер ни на йоту не отступил от приказа. Махо настаивал, волонтер упорствовал, завязалась перебранка. Под конец волонтер грубо толкнул его прикладом в живот. Махо отошел, но кто заметил, какая бледность разлилась по его лицу, с какой силой сжались у него кулаки и раздулись ноздри, какое у него было выражение глаз, те подумали, что, мол, быть беде.
Через две недели грубый волонтер был послан с отрядом преследовать группу контрабандистов. Он заночевал на уединенном постоялом дворе (venia). Ночью он услышал голос; кто-то крикнул ему: «Откройте, я от вашей жены». Волонтер вышел полуодетый. Едва только он открыл дверь, как рубашка его загорелась от выстрела, а в грудь попала дюжина пуль. Убийца скрылся. Кто бы мог это сделать? Никто не в состоянии был разгадать. Само собою разумеется, что не махо, потому что всегда найдется десяток богомольных и верноподданных роялисток, готовых поклясться именем своей святой и поцеловать палец
[14] в удостоверение того, что каждая у себя в деревне видела нашего героя в тот самый час и в ту минуту, когда было совершено преступление.
И махо стал показываться в народе с безоблачным челом и невозмутимой миной человека, только что покончившего с докучной заботой. С таким видом в Париже вечером после дуэли показывается у Тортони человек, храбро раздробивший руку какому-нибудь нахалу. Заметьте при этом, что убийство в здешних краях является своего рода дуэлью для бедных, и к тому же дуэлью куда посерьезнее нашей, ибо от нее погибают обычно двое, тогда как наши благовоспитанные люди сплошь и рядом только царапают, а не убивают друг друга.
Все шло хорошо до тех пор, пока один альгуасил не переусердствовал (по одной версии потому, что недавно поступил на службу, по другой — оттого, что был влюблен в женщину, отдавшую свое предпочтение махо) и не вздумал арестовать нашего симпатичного юношу.
Пока дело ограничивалось угрозами, его соперник только посмеивался, но когда альгуасил пожелал схватить его за шиворот, махо заставил его проглотить бычий язык. Таково местное выражение, обозначающее удар ножом. Допустимо ли, однако, чтобы в результате законной самозащиты открывалась вакансия на место альгуасила?
Альгуасилов в Испании глубоко уважают, почти так же, как в Англии констеблей. За оскорбление их людей вешают. Поэтому махо был арестован, посажен в тюрьму, предан суду и осужден после очень длинного процесса, так как судебное разбирательство здесь идет еще медленнее, чем у нас.
При наличии доброй воли Вы со мною согласитесь, что человек этот не заслужил подобной участи, что он просто сделался жертвой несчастного случая и что судьи с чистой совестью могли вернуть его обществу, украшением которого ему надлежало быть (так выражаются адвокаты). Но судьи никогда не руководствуются такого рода возвышенными поэтическими соображениями: они единогласно приговорили его к смертной казни.
Проходя однажды вечером по площади Рынка, я увидел работников, устанавливавших при свете факелов особым способом сколоченные сваи, напоминавшие собою букву П. Солдаты, окружавшие их кольцом, отгоняли любопытных. Дело заключалось в следующем. Виселица (речь идет именно о ней) сооружается по оброку, и работники, привлекаемые для этой цели, не имеют права отказываться, иначе они будут объявлены мятежниками. В виде своеобразной компенсации власти стараются о том, чтобы выполнение этой обязанности, почитаемой в народе чуть ли не бесчестьем, происходило втайне. Поэтому их окружают солдатами, разгоняющими толпу, а самая работа производится ночью: таким образом, никто их не может узнать, и на следующий день они не рискуют удостоиться клички висельных плотников.
Тюрьмой в Валенсии служит старинная готическая башня довольно красивой архитектуры, особенно со стороны фасада, выходящего на реку. Она находится на окраине города и является одним из главных въездов в город. Называется она Puerta de los Serranos
[15]. С ее высокой площадки видны воды Гуадалавьяра, пять мостов, валенсийские бульвары и веселая равнина вокруг города. Смотреть на поля для человека, заключенного в четырех стенах, — довольно грустное удовольствие, но это все-таки удовольствие, и поэтому нельзя не поблагодарить тюремщика, разрешающего заключенным всходить на площадку. Для арестанта самая ничтожная утеха всегда представляет собой ценность.
Из этой самой тюрьмы должны были вывести осужденного и затем верхом на осле направить его по наиболее людным улицам города на площадь Рынка, где ему предстояло покинуть этот мир.
Ранним утром я уже находился у Puerta de los Serranos в обществе одного знакомого испанца, любезно согласившегося сопровождать меня. Я рассчитывал застать там большую толпу, собравшуюся спозаранку; я, однако, ошибся. Ремесленники спокойно работали в своих мастерских, крестьяне уезжали из города, распродав свои овощи. Только двенадцать драгун, выстроенных у входа в тюрьму, указывали на то, что сейчас должно произойти что-то особенное. Такое безразличие к зрелищу казни не следует, по моему мнению, объяснять чрезмерной чувствительностью валенсийцев. Я не склонен, однако, подобно моему гиду, предполагать, будто зрелища эти им надоели и не представляют для них никакого интереса. Возможно, что это равнодушие объясняется трудолюбием, свойственным местным уроженцам. Любовь к труду отличает их не только от всех остальных жителей Испании, но, пожалуй, и от всех вообще европейцев.
В одиннадцать часов двери тюрьмы открылись. В ту же минуту оттуда вышла довольно многочисленная процессия францисканцев. Впереди двигалось большое распятие, которое нес кающийся в сопровождении двух церковных служек, державших длинные палки, оканчивающиеся наверху фонарями.
Распятие из раскрашенного картона, в человеческий рост высотою, было выполнено с совершенно исключительным даром имитации. Испанцы, стремящиеся сделать религию устрашающей, — большие мастера в передаче ран, контузий и следов пыток, вынесенных мучениками. На распятие, которое должно было фигурировать при казни, не пожалели ни крови, ни сукровицы, ни синих опухолей. Это был самый отвратительный из всех когда-либо виденных мною анатомических препаратов. Человек, несший ужасное изображение, остановился перед воротами. Солдаты продвинулись немного ближе. Сотня любопытных расположилась сзади на таком расстоянии, чтобы можно было видеть и слышать все происходящее. В ту же минуту показался осужденный в сопровождении духовника.
Я никогда не забуду его лица. Он был очень высок и худощав, на вид лет тридцати. Высокий лоб, густые волосы, черные, как смоль, и прямые, как щетина на щетке. Большие, глубоко запавшие глаза, казалось, пылали. Он был бос и одет в длинное черное одеяние, на котором как раз против сердца был нашит красно-синий крест. Это знак, отличающий смертников. Ворот рубахи, весь в складочках, точно брыжи, спадал ему на плечи и грудь. Тонкий беловатый шнур, отчетливо выделявшийся на черной ткани одежды, опоясывал его тело затейливыми узлами, поддерживавшими его руки и ладони в положении, которое принимают на молитве. В руках он нес небольшое распятие и изображение пресвятой девы. Духовник был полный, низенький, упитанный, краснощекий и, видимо, добродушный человек, но он, должно быть, с давних пор занимался этим делом и видывал всякие виды.
За духовником следовало бледное существо, слабое и хрупкое, с мягким и робким выражением лица. Оно было одето в коричневую блузу и короткие штаны с черными чулками. Я принял бы его за нотариуса или альгуасила на отдыхе, если бы на голове у него не было серой широкополой шляпы вроде тех, которые носят на бое быков пикадоры. При виде распятия он почтительно снял шляпу, и тут я заметил на ее тулье маленькую лестницу из слоновой кости, прикрепленную в виде кокарды. Это был палач.
Осужденный принужден был согнуться, чтобы пройти в калитку, затем он выпрямился во весь рост, необыкновенно широко раскрыл глаза, обвел быстрым взглядом толпу и глубоко вздохнул. Мне казалось, что он тянул в себя воздух с тем удовольствием, какое испытывает человек, долго сидевший в узком и душном подземелье. У него было странное выражение: совсем не страх, а какое-то беспокойство. Вид у него был покорный. Ни заносчивости, ни напускной храбрости. Я подумал, что при сходных обстоятельствах я был бы не прочь иметь такую же выправку.
Духовник велел ему опуститься перед распятием на колени: он повиновался и поцеловал стопы отвратительного изображения. Все присутствующие были растроганы и хранили глубокое молчание. Духовник заметил это и, подняв руки, чтобы высвободиться из широких рукавов, стеснявших его ораторские жесты, начал говорить речь, которую он произносил, очевидно, не в первый раз, произносил громко, подчеркнуто и вместе с тем монотонно, так как в ней регулярно повторялись одни и те же интонации. Он отчетливо и вполне правильно выговаривал каждое слово на отличном кастильском языке
[16], который был, надо думать, очень мало понятен осужденному. Он начинал каждую фразу визгливым тоном, потом поднимался до фальцета, а кончал на густых и низких нотах.
В общем, он говорил осужденному, которого называл своим братом, следующее: «Вы заслужили свою смерть; присуждая вас к виселице, вам выказали даже снисхождение, ибо преступления ваши безмерны». Он сказал несколько слов о совершенных в свое время убийствах и долго толковал о том, что в юности казнимый стал безбожником и что безбожие и привело его к гибели. Затем, постепенно воодушевляясь, он продолжал: «Но что такое эта заслуженная вами казнь, которую вы сейчас претерпите, по сравнению с неслыханными страданиями, перенесенными ради вас нашим божественным спасителем? Посмотрите на эту кровь, на эти раны...» и т. д. Следовало длинное перечисление крестных мук, описываемых с преувеличениями, свойственными испанскому языку, и разъясняемых на примере отвратительной статуи, о которой я уже упоминал. Конец речи был много удачнее начала. Здесь, хотя и слишком пространно, говорилось о том, что милосердие господа бесконечно и что искреннее раскаяние может обезоружить его гнев.
Осужденный поднялся с колен, довольно сурово взглянул на священника и сказал: «Отец! Достаточно было сказать, что я отправляюсь на небо. Пойдем!»
Духовник вернулся в тюрьму, весьма довольный своею проповедью. Два францисканца заступили его место возле осужденного; им надлежало покинуть его в самую последнюю минуту.
Сначала осужденного уложили на циновку, которую палач потянул к себе, но не сильно, точно по молчаливому уговору между ним и виновным. Это чистая формальность, создающая видимость исполнения буквы приговора, гласящего: «Удавить, провлачив сначала на вретище».
Покончив с этим, несчастного взгромоздили на осла, которого палач подвел на недоуздке. По бокам шагали францисканцы, а впереди двигались длинные ряды монахов этого ордена и мирян, состоящих членами братства Desamparados
[17]. Не были позабыты ни хоругви, ни кресты. За ослом следовали нотариус и два альгуасила в черных фраках французского покроя, коротких штанах, шелковых чулках, при шпаге и верхом на дрянных лошаденках в очень скверной сбруе. Кавалерийский пикет замыкал шествие. В то время как процессия медленно подвигалась, монахи глухо пели литании, а какие-то люди в плащах обходили толпу и протягивали присутствующим серебряные подносы, собирая милостыню для горемыки (por el pobre). Деньги идут на мессы за упокой души; каждому доброму католику, отправляющемуся на виселицу, должно быть отрадно видеть, что подносы сравнительно быстро наполняются крупными монетами. Подают все. Несмотря на все свое безбожие, я положил лепту с самым почтительным чувством.
Сказать по правде, я люблю католические церемонии и очень хотел бы в них верить. В такого рода обстановке они имеют то преимущество, что действуют на толпу гораздо сильнее, чем наша тележка, жандармы и невзрачное, омерзительное шествие, сопровождающее во Франции каждую казнь. А кроме того (и за это я особенно люблю кресты и процессии), они лучше всего помогают скрасить последние минуты осужденного. Начать с того, что похоронная пышность льстит человеческому тщеславию — чувству, покидающему нас позже всех остальных. А затем, с детства почитаемые, молящиеся за него монахи, песнопения, голоса людей, собирающих на мессы, — все это должно его оглушать, отвлекать, не позволять думать об ожидающей его участи. Стоит ему повернуть голову направо — и францисканец твердит ему о бесконечном милосердии божием. Слева другой францисканец каждую минуту готов превозносить мощное предстательство св. Франциска. Он идет на казнь, как рекрут среди двух офицеров, которые наблюдают и уговаривают. «Но у него не остается ни одной минуты покоя!» — воскликнет философ. Тем лучше. Непрерывно поддерживаемое возбуждение мешает ему отдаться своим мыслям, которые измучили бы его гораздо сильнее.
Только тут я понял, почему монахи — и как раз те, что принадлежат к орденам нищенствующих, — оказывают такое влияние на простолюдинов. Да простят мне наши нетерпимые либералы, но монахи эти являются утешением и опорой несчастных от самой их колыбели и до смерти. Что же может быть ужаснее подобной каторги: в течение трех дней подряд беседовать с человеком, посылаемым на смерть! Думаю, что если бы мне грозило повешение, я ничего не имел бы против двух францисканцев для собеседования.
Маршрут, по которому следовала процессия, был довольно извилистый, так как нужно было выбирать самые широкие улицы.
Я пошел со своим провожатым по более короткой дороге с тем расчетом, чтобы еще раз выйти навстречу осужденному.
Я заметил, что в промежуток времени между выходом из тюрьмы и появлением на той улице, где я его снова увидел, несчастный сгорбился. Он мало-помалу сдавал: голова его упала на грудь и держалась как будто только на коже шеи. И тем не менее я не обнаружил на его лице испуганного выражения. Он, не отрываясь, смотрел на образок, бывший у него в руках. А когда бедняга отводил глаза, он глядел на двух францисканцев и слушал их с видимым интересом.
Мне следовало бы тогда же ретироваться, но меня стали упрашивать пройти на главную площадь и подняться к какому-то торговцу, где я мог смотреть на казнь с высоты балкона или уклониться при желании от зрелища и отступить в глубину комнаты. Я согласился.
Никакой давки на площади не было. Торговки фруктами и зеленью не покинули своих мест. Всюду можно было свободно пройти. Виселица, украшенная гербом Арагона, стояла напротив изящного здания мавританского стиля, напротив Шелковой биржи (La Lonja de Seda). Рыночная площадь здесь большая. Вокруг стоят узкие, но высокие дома, на каждом этаже железные балконы. Издали их можно принять за большие клетки. Значительное число балконов осталось совсем без зрителей. На том балконе, где у меня было место, я застал двух молоденьких девушек лет шестнадцати — восемнадцати, удобно расположившихся на стульях и с самым непринужденным видом обмахивавшихся веером. Обе они были прехорошенькие, а по их опрятным платьям из черного шелка, по атласным туфлям и мантильям, украшенным кружевами, я заключил, что это дочери какого-нибудь зажиточного буржуа. Догадка моя вполне подтвердилась, так как девушки, беседовавшие на валенсийском диалекте, понимали и вполне правильно говорили по-испански. На одной стороне площади была воздвигнута часовня. Эта часовня и виселица, стоявшая поблизости, были оцеплены большим каре, составленным из роялистов-волонтеров и строевых частей.
После того как солдаты перестроились, пропуская процессию, осужденного сняли с осла и подвели к часовне, о которой я только что упомянул. Тем временем палач осмотрел веревку и лестницу, а по окончании осмотра подошел к осужденному, все еще распростертому на земле, положил ему руку на плечо и сказал по обычаю: «Брат! Пора!»
Все монахи, кроме одного, отошли в сторону, и палач, надо думать, завладел жертвой. Подводя ее к лестнице (вернее, к деревянным сходням), он старался держать перед глазами несчастного свою широкую шляпу и тем самым закрыть от него виселицу, но осужденный стал отталкивать шляпу головой, желая показать, что он достаточно храбр для того, чтобы смотреть на орудие собственной казни.
Часы начали отбивать полдень в то время, как палач поднимался по сходням, волоча за собой человека, подвигавшегося с трудом, так как он был обращен к ним спиной. Сходни были широкие, перила были устроены только с одного края. Монах шел ближе к перилам, а палач и его жертва — с другой стороны. Монах не переставая говорил и все время жестикулировал. Когда они добрались до площадки и палач с необычайным проворством набросил петлю на шею осужденного, мне сказали, что монах велел ему читать «Верую». Потом он возвысил голос и крикнул: «Братья! Присоедините ваши моления к молитве бедного грешника». Я услышал, как нежный голос взволнованно произнес рядом со мною: «Аминь». Я повернул голову и увидел, что это слово произнесла одна из хорошеньких валенсиек, щеки у нее раскраснелись, она стремительно обмахивалась веером. Она внимательно смотрела в сторону виселицы. Я повернул глаза туда же: монах спускался по сходням, осужденный висел в воздухе, на плечах у него был палач, а его прислужник тянул жертву за ноги.
Р. S. Не знаю, простит ли Ваш патриотизм мое пристрастие к Испании. Раз уж мы с Вами заговорили о казнях, я скажу еще, что не только предпочитаю испанские казни нашим, но предпочитаю равным образом их каторгу той, на которую мы ссылаем ежегодно около полутора тысяч мошенников. Само собою разумеется, я не говорю о каторге в Африке, которой я не видел. Зато в Толедо, Севилье, Гранаде и Кадисе я видел множество presidiarios (каторжников), которые не показались мне бесконечно несчастными. Они были заняты прокладкой и починкой дорог. Одежда на них очень скверная, но на их лицах не замечалось того мрачного отчаяния, какое бывает у наших каторжных. Они ели из больших котлов свой puchero (похлебка), почти такой же, как у охраняющих их солдат, и покуривали в тени сигары. Особенно мне понравилось, что народ не сторонится их, как у нас во Франции. Объясняется это очень просто: во Франции человек, ссылаемый на каторгу, — вор, а иногда и того хуже; в Испании дело обстоит иначе: там в самые разные эпохи глубоко порядочных людей осуждали на каторгу за то, что убеждения их не совпадали с убеждениями правителей; хотя число политических жертв крайне незначительно, все же оно оказалось достаточным для того, чтобы переменить взгляды общества на ссыльных. Гораздо лучше вежливо обойтись с мошенником, чем оскорбить приличного человека. Вот почему все им дают огня, чтобы прикурить сигару, и называют их «мой друг» или «товарищ». Даже стража ничем не показывает, что они для нее люди другой породы.
Если это письмо не показалось Вам чудовищно длинным, я расскажу Вам еще про одну мою недавнюю встречу, которая даст Вам представление о том, как народ обращается с каторжниками.
Выехав из Гранады в Байлен, я увидел по дороге высокого малого в веревочных сандалиях, подвигавшегося вперед хорошим военным шагом. Следом за ним бежал небольшой пудель. Одежда на прохожем была особенная, непохожая на платье встречавшихся мне крестьян. Несмотря на то, что лошадь ехала рысью, он без всякого труда поспевал за мной и вступил со мной в разговор. Вскоре мы с ним подружились. Проводник мой говорил ему «сударь», «ваша милость» (Usted). Они беседовали об одном господине из Гранады, коменданте на местной каторге, которого оба знали. Когда наступило время завтракать, мы остановились у домика, и нам отпустили вина. Человек с собачкой вытащил из сумки кусок соленой трески и предложил мне. Я попросил его присоединить свои запасы к нашему завтраку, и мы с аппетитом закусили втроем. Должен вам сказать, что все мы пили из одной бутылки, так как стакана нельзя было сыскать на целую милю в окружности. Я спросил, зачем он стесняет себя, путешествуя с таким маленьким щенком. Он ответил, что путешествие его связано с собачкой, так как комендант отправил его в Хаэн, чтобы передать животное одному своему знакомому. Не видя на нем формы и слыша, что он упоминает о коменданте, я осведомился, не стражник ли он.
— Нет, я ссыльный.
Я был слегка озадачен.
— Как же вы не заметили, какое на нем платье? — воскликнул мой проводник.
Вообще мой гид, честный погонщик мулов, ни разу не нарушил правил вежливости. Он подавал бутылку сначала мне, так как я был барин, потом протягивал ее ссыльному и только под конец пил сам; он обращался к нашему спутнику с той изысканной учтивостью, какую испанские простолюдины соблюдают по отношению друг к другу.
— За что же вы попали в ссылку? — спросил я своего попутчика.
— Ах, сударь, случилась беда! Я оказался причастным к расстрелам (Fué por una desgracia! Me hallé en unas muertes).
— Как так?
— Вот так это случилось. Я был стражником. Я и человек двадцать моих товарищей конвоировали партию ссыльных из Валенсии. По дороге друзья ссыльных вздумали было их отбить, и каторжники взбунтовались. Наш начальник был в большом замешательстве. В случае освобождения ссыльных на него падала ответственность за все беспорядки, которые они могли учинить. Он принял наконец решение и скомандовал: «Открыть огонь по пленным». Мы выстрелили, убили пятнадцать человек, а затем отогнали их товарищей. Все это происходило во время нашей пресловутой конституции
[18]. Когда французы снова вернулись и отняли ее
[19], против нас, стражников, был начат процесс, так как в числе убитых оказалось несколько видных роялистов, сосланных в свое время конституционалистами. Нашего начальника уже не было в живых, а потому принялись за нас. Мой срок уже на исходе, а так как комендант доверяет мне за хорошее поведение, он и послал меня в Хаэн вручить это письмо и щенка коменданту тамошней каторги.
Мой проводник был роялист, а ссыльный был сторонником конституции, тем не менее они сохраняли самые добрые отношения. Когда мы снова пустились в путь, пудель до того ослабел, что ссыльный был вынужден завернуть его в куртку и положить себе на спину. Рассказы этого человека меня очень занимали. Сигары, которыми я его угощал, и завтрак, который мы с ним поделили, до такой степени расположили его в мою пользу, что он пожелал проводить меня до Байлена.
— Дорога здесь неспокойная, — сообщил он мне, — в Хаэне я возьму ружье у знакомого, и, повстречай мы с вами даже шайку разбойников, они не отнимут у вас и носового платка.
— Но если вы не вернетесь вовремя к коменданту, — возражал я, — вам могут накинуть срок и продлить его, пожалуй, на год!
— Ну, это пустое! Напишите мне, однако, бумажку, удостоверяющую, что я вас действительно сопровождал. Иначе я не буду спокоен, отпустив вас одного по такой дороге.
Я, несомненно, согласился бы на проводы, если бы он не поссорился с моим проводником. Вот как это вышло.
Пройдя следом за нашими лошадьми около восьми испанских миль, несмотря на то, что кони шли рысью все время, пока позволяла дорога, он вдруг заявил, что не отстанет от нас и в том случае, если мы поедем галопом. Проводник стал над ним подтрунивать. Лошади наши были совсем не клячи. У нас оставалось еще с четверть мили гладкой дороги, а у ссыльного была на спине собака. Заключили пари. Мы поскакали, но у этого нечистого духа ноги оказались, как у настоящего стражника, и лошади наши не смогли его обогнать. Самолюбивый проводник не нашел в себе сил простить ссыльному такого рода конфуз. Он перестал с ним разговаривать. Когда мы доехали до Кампильо де Аренас, проводник повел себя так, что ссыльный, со свойственной испанцу тактичностью, почувствовал себя лишним и удалился.
III
Мадрид, ноябрь 1830
Милостивый государь! Я снова вернулся в Мадрид после того, как в течение нескольких месяцев колесил во всех направлениях по Андалусии, этой классической стране бандитов, и не встретил нигде ни одного! Мне даже стыдно. Я приготовился к нападению бандитов, имея, однако, в виду не оборону, а беседу и вежливые расспросы об их образе жизни. Посматривая на свой костюм с продранными локтями и на свой мизерный багаж, я жалею о том, что разминулся с этими господами. За удовольствие повидать их стоило бы пожертвовать легоньким портпледом.
Но хотя я и не видел бандитов, зато я не слышал других разговоров, как только о них. На каждой остановке для перемены мулов возчики и трактирщики засыпают вас жалостными рассказами об убитых путешественниках и похищенных женщинах. Событие, о котором вам рассказывают, неизменно происходит накануне и как раз на том участке дороги, через который вам нужно проехать. Путник, совсем еще незнакомый с Испанией и не успевший поэтому запастись неподражаемым равнодушием кастильца, la flema castellana, невзирая на всяческий скептицизм, невольно поддается настроению такого рода рассказов. День здесь кончается куда быстрее, чем у нас, в нашем северном климате; сумерки длятся мгновение, а потом — особенно неподалеку от гор — поднимается ветер, который, несомненно, показался бы жарким в Париже, но тут по сравнению с палящей жарой производит впечатление холодного и неприятного. В то время как вы кутаетесь в свой плащ и надвигаете на глаза дорожную шапку, вы замечаете, что эскортирующая вас охрана высыпает из ружей порох. В удивлении вы спрашиваете, что означает подобный маневр, а смельчаки, сопровождающие вас, отвечают с высоты империала, куда они забираются, что хотя они храбрее храброго, но тем не менее не в силах тягаться с целой шайкой разбойников. В случае нападения мы можем ожидать пощады, только если мы докажем, что у нас не было и мысли о самообороне.
— К чему же тогда связываться с этими людьми и их никчемными ружьями?
— О, они незаменимы в схватках с rateros, иначе говоря, с разбойниками-любителями, грабящими путешественников только тогда, когда к тому представляется случай; эти обычно нападают вдвоем или втроем.
Путник начинает раскаиваться, что захватил с собой так много денег. Он смотрит, который час у него на брегете, и думает, что видит свои часы в последний раз. Как приятно было бы знать, что они спокойно висят у него на камине в Париже! Он спрашивает у mayoral (кондуктора), не снимают ли разбойники с пассажиров вещи.
— Иной раз снимают, сударь. В прошлом месяце севильский дилижанс остановили возле Карлоты, и все пассажиры прибыли в Эсиху, можно сказать, ангелочками.
— Ангелочками! Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что бандиты сняли с них решительно все, не оставив даже рубахи на теле.
— Черт побери! — восклицает путешественник, застегивая сюртук.
Но он слегка оправляется и даже посмеивается, заметив, что его спутница, молодая андалуска, благоговейно целует себе большой палец и шепчет: Jesus, Jesus!
[20] (Известно, что люди, осенившие себя крестным знамением и поцеловавшие свой большой палец, неизменно выходят сухими из воды.)
Наступила ночь. По счастью, на безоблачном небе встает яркая луна. Вдали уже обозначается вход в отвратительное ущелье длиною по меньшей мере в полумилю.
— Кондуктор! Это и есть то самое место, где когда-то остановили дилижанс?
— Да, сударь, и убили при этом пассажира. Эй, кучер! — кричит кондуктор.— Не хлопай больше бичом, а не то ты их сюда приманишь.
— Кого? — спрашивает пассажир.
— Разбойников, — отвечает кондуктор.
— Черт подери! — восклицает путник.
— Сударь! Глядите туда: вон там, на повороте дороги... как будто люди?.. Они прячутся под этой высокой скалой.
— Да, сударыня! Один, два, три, шесть наездников.
— Ой, Иисусе!.. (Следует крестное знамение и целование большого пальца.)
— Кондуктор! Вы видите, что там?
— Вижу.
— Один из них держит длинную палку; может быть, это ружье?
— Это ружье.
— Как вам кажется, это честные люди (buena gente)? — тревожно спрашивает молоденькая андалуска.
— Кто их знает! — отвечает кондуктор, пожав плечами и опустив углы губ.
— Если так... Господи, прости нас грешных! — И она прячет свое лицо в жилет вдвойне взволнованного спутника.
Экипаж летит, как ветер: восьмерка здоровенных мулов несется крупной рысью. Всадники останавливаются: они выстраиваются в линию для того, чтобы перегородить дорогу. Нет, они не расступаются; трое сворачивают влево, трое — вправо: очевидно они собираются окружить экипаж со всех сторон.
— Возница! Остановите мулов, если встречные этого потребуют; не подставляйте нас под ружейный залп.
— Не беспокойтесь, господа; я заинтересован в этом не менее вашего.
Экипаж подъезжает так близко, что уже можно рассмотреть большие шляпы, турецкие седла и белые кожаные гетры шестерых всадников. Если бы можно было видеть лица, воображаю, какие глаза, какие бороды и шрамы представились бы нашим взорам. Сомнения быть не может: это разбойники, и у них ружья.
Первый разбойник подносит руку к полям своей шляпы и произносит густым и мягким голосом: Vayan Uds. con Dios! (С богом!). Этим приветствием обычно обмениваются путники в дороге.
— Vayan Uds. con Dios! — говорят в свой черед остальные всадники, вежливо сторонясь и пропуская вперед экипаж: это честные фермеры, задержавшиеся на рынке в Эсихе и теперь возвращающиеся вместе домой, с оружием в руках, под влиянием всеобщего страха перед разбойниками!
После нескольких встреч в таком же роде люди перестают верить в бандитов. Мало-помалу вы так привыкаете к свирепым лицам крестьян, что настоящие бандиты показались бы вам просто честными земледельцами, довольно долго не брившими бороды. Один молодой англичанин, с которым я подружился в Гранаде, долгое время вполне безнаказанно ездил по самым сомнительным дорогам Испании; в конце концов он начал упорно отрицать самое существование бандитов. Однажды он был остановлен двумя подозрительными субъектами с ружьями в руках. Он в ту же минуту решил, что перед ним подвыпившие крестьяне, пожелавшие в шутку его напугать. На все требования отдать им деньги он отвечал только смехом и заявлениями, что они его не проведут. Для того чтобы вывести его из заблуждения, один из разбойников вынужден был огреть его по голове прикладом; шрам от этого удара он показывал мне еще три месяца спустя.
Испанские разбойники убивают путешественников в редких случаях. Сплошь и рядом они довольствуются тем, что отбирают у них деньги, не открывая чемоданов и не производя обыска. Но полагаться на это не следует. Однажды юный мадридский щеголь ехал в Кадис с двумя дюжинами великолепных рубашек, выписанных из Лондона. Бандиты задержали его около Каролины, и, после того как у него были отобраны все унции, лежавшие в кошельке, а равно перстни, цепочки и любовные сувениры, которых не могло не быть у этого кумира дам, главарь шайки вежливо заметил, что белье его банды, обязанной держаться в отдалении от обитаемых мест, давно уже нуждается в стирке. Рубахи были развернуты, расхвалены, а затем атаман со словами из Сицилийца
[21]: «Рыцарь с рыцарем может позволить себе подобную вольность» — сунул несколько штук в свою суму, сбросил черные лохмотья, пробывшие на нем месяца полтора, и с удовольствием облачился в великолепное батистовое белье пленного юноши. Все остальные разбойники поступили точно так же; в результате несчастный путешественник в одну минуту лишился своего гардероба, а вместо этого получил кучу тряпья, коснуться которого он не посмел даже кончиком трости. Кроме того, ему пришлось выслушать шутки бандитов. Атаман насмешливо-серьезным тоном, каким превосходно умеют говорить андалусцы, сказал на прощанье, что никогда не забудет оказанной ему услуги и при первой встрече постарается возвратить столь любезно предоставленные рубашки и взять обратно свои.
— А главное, — добавил он, — не забудьте отдать выстирать рубашки этих сеньоров. Мы заберем их, когда вы поедете обратно в Мадрид.
Молодой человек, рассказавший мне про грабеж, жертвой которого он сделался, уверял, что он охотнее простил разбойникам похищение рубашек, чем эти мерзкие шутки.
В разное время испанское правительство серьезно принималось за очистку больших дорог от воров, которые испокон веков по ним безвозбранно разгуливают. Усилия эти никогда не приводили к окончательным результатам. Стоило уничтожить одну шайку, как сейчас же образовывалась другая. Иному генерал-губернатору после долгих хлопот удавалось изгнать всех разбойников своего округа, но тогда они наводняли соседние области.
Природа этой страны, гористой и не имеющей хороших проезжих дорог, чрезвычайно затрудняет полное искоренение разбоя. В Испании, как и в Вандее, существует огромное число уединенно расположенных хуторов (aldeas), лежащих в нескольких милях от обитаемых местностей. Расставив гарнизон во всех этих хуторах и поселках, власть очень скоро вынудила бы разбойников пойти на капитуляцию или умереть от голода; но где взять столько денег и столько солдат?
Хуторяне, само собою разумеется, заинтересованы в том, чтобы поддерживать хорошие отношения с бандитами, месть которых бывает ужасна. Эти последние зависят от хуторян в вопросах снабжения, ухаживают за ними, крупно платят за всякого рода поставки, а иногда выделяют им долю из награбленного имущества.
Необходимо еще отметить, что профессия разбойника сплошь и рядом не расценивается как бесчестная. Грабеж на больших дорогах в глазах очень и очень многих является актом оппозиции, протестом против тиранических законов. А потому человек, у которого нет ничего, кроме ружья, и который достаточно смел, чтобы бросить вызов правительству, является своего рода героем, почитаемым мужчинами и обожаемым женщинами. И поистине есть нечто горделивое в том, чтобы провозгласить, подобно герою старинного романса:
A todos los desafio,
Pues a nadie tengo miedo![22]
Будущий бандит обычно начинает с контрабанды. Его торговлю стесняет пограничная стража. Для девяти десятых населения тот факт, что люди придираются к приличному малому, по сходной цене продающему сигары много лучше казенных, поставляющему женщинам шелка, английские товары и сплетни со всей десятимильной округи, является вопиющей несправедливостью.
Стоит стражнику убить или отобрать у него лошадь — и контрабандист разорен; к тому же у него появляется основание для мести: он делается бандитом. Однажды кто-то спросил, что сталось с одним бравым молодцом, бывавшим у всех на виду за последние месяцы и считавшимся первым человеком в этих местах.
— Увы! — ответила какая-то женщина. — Его заставили скрыться в горы. Он ни в чем не был виноват, бедняжка. И такой всегда милый! Храни его господь!
Иные честные души возлагают на правительство ответственность за все беспорядки, учиняемые бандитами. «Это оно, — говорят они, — толкает на крайности всех горемык, которые хотят спокойно жить и заниматься своим делом».
Прототипом испанского разбойника, идеалом героя проезжих дорог, Робин Гудом или Роке Гинартом
[23] нашего времени, является знаменитый Хосе Мария по прозванию el Tempranito, Утренний. Это человек, о котором говорят все от Мадрида до Севильи и от Севильи до Малаги. Красивый, отважный, вежливый (постольку, поскольку ему позволяет его разбойничье ремесло), — вот каков этот Хосе Мария! Когда он останавливает дилижанс, он подает дамам руку, помогая выйти, и заботится о том, чтобы им было удобно сидеть в тени, так как нападения его происходят главным образом в дневное время. Ни одного ругательства, ни одного грубого слова; напротив, довольно-таки почтительное обращение и природная вежливость, которая ему никогда не изменяет. Снимая кольцо с руки женщины, он говорит: «Сеньора! Такая красивая ручка не нуждается в украшениях». И в то время как кольцо уже скользит с ее пальца, он (по выражению одной испанской дамы) целует руку с таким видом, будто поцелуй для него дороже перстня. Кольцо он снимал точно по рассеянности, а поцелуй затягивал возможно дольше. Уверяют, что он всегда оставлял путешественникам деньги на проезд до ближайшего города и никогда никому не отказывал в разрешении сохранить драгоценность, дорогую по связанным с нею воспоминаниям.
Мне описывали внешность Хосе Марии. Это высокий молодой человек, лет двадцати пяти — тридцати, хорошо сложенный, с веселым, открытым лицом, с зубами, как жемчуг, и необыкновенно выразительными глазами. Обычно он одет в костюм махо, стоящий очень больших денег. Белье у него самой ослепительной белизны, а руки сделали бы честь парижскому или лондонскому денди.
Он бродит по большим дорогам каких-нибудь пять-шесть лет. Родители предназначали его к церковной карьере, так что он изучал теологию в Гранадском университете; но, как видно, это не было его призванием, потому что однажды ночью он пробрался к благородной девице. Конечно, любовь может оправдать очень многое, но тут было замешано насилие, нанесение раны слуге... мне так и не удалось выяснить всю эту историю. Отец девушки поднял большой шум; начался уголовный процесс. Хосе Мария был принужден бежать и скрылся в Гибралтаре. Там вследствие недостатка денег он заключил договор с английским купцом, обязуясь распродать контрабандным путем большую партию запрещенных товаров. Один знакомый, с которым он поделился своим планом, донес на него. Пограничная стража узнала дорогу, по которой он поедет, и устроила засаду. Мулы, которыми он управлял, были захвачены, но он отдал их после жестокой схватки и убил или ранил нескольких стражников. С тех пор у него остался один выход: обирать проезжих.
Необыкновенное счастье сопутствовало ему вплоть до сегодняшнего дня. Голова его оценена, его приметы и обещание уплатить восемь тысяч реалов всякому (будь то даже соучастник), кто доставит его живым или мертвым
[24], вывешены у ворот каждого города. И тем не менее Хосе Мария безнаказанно продолжает свое опасное ремесло и разъезжает от границ Португалии вплоть до округа города Мурсии.
Его шайка невелика, но составлена из людей, верность и решительность которых испытывались годами. Однажды он во главе десятка отборных молодцов захватил врасплох на Гасинском подворье семьдесят волонтеров-роялистов, посланных по его следам, и всех их обезоружил. Говорят, что после этого он медленным шагом двинулся в горы, гоня перед собой двух мулов, тащивших семьдесят карабинов, захваченных в виде трофея.
Об его искусстве стрелять из ружья рассказывают чудеса. Сидя на лошади, пущенной галопом, он попадает в ствол оливкового дерева на расстоянии в сто пятьдесят шагов. Один пример даст вам представление о его великодушии и ловкости.
Капитан Кастро, храбрый и энергичный офицер, преследующий разбойников по соображениям личной чести и во исполнение своего военного долга, узнал через кого-то из шпионов, что Хосе Мария в заранее определенный день заедет на уединенный хутор, где у него была любовница. По наступлении срока Кастро сел на коня и, не желая возбуждать подозрения большим количеством спутников, ограничился всего лишь четырьмя уланами. Несмотря на все предосторожности, которые он принял для отвода глаз, Хосе Марию все-таки успели предупредить. В то время как Кастро, миновав глубокое ущелье, стал выезжать на равнину, где находился хутор любовницы бандита, двенадцать всадников на хороших конях неожиданно выехали ему во фланг и оказались гораздо ближе, чем он, к ущелью, которое одно только и могло обеспечить ему отступление. Уланы считали себя погибшими. Но вот из толпы разбойников галопом отделяется всадник на буланом коне и на всем скаку останавливается шагах в ста от Кастро.
— Хосе Мария не попадается в ловушку! — крикнул он. — Капитан Кастро! Какое зло я вам сделал и почему вам так хочется выдать меня властям? Я могу убить вас, но теперь храбрые люди сделались редкостью, а потому я дарю вам жизнь. Вот вам, однако, памятка, которая научит вас избегать меня. Бью в кепи!
С этими словами он прицелился и прострелил верх капитанского кепи. В ту же минуту он дернул поводья и скрылся вместе со своими спутниками.
А вот другой образчик его учтивости.
Неподалеку от Андýхара на мызе справляли свадьбу. Новобрачные уже приняли поздравления друзей, и все собирались усесться за стол под большим фиговым деревом, стоявшим у дверей дома. Присутствовавшие проголодались, а к аромату жасминов и цветущих апельсинных деревьев примешивались между тем более существенные запахи, подымавшиеся от блюд, под тяжестью которых ломился стол. Вдруг появился всадник, выехавший из рощицы, находящейся на расстоянии пистолетного выстрела от дома. Незнакомец проворно соскочил с коня и провел его на конюшню, посылая рукой приветствия собравшимся. Никого уже больше не ожидали, но в Испании каждого проезжего охотно приглашают на праздничную трапезу. К тому же неизвестный, судя по костюму, был, по-видимому, важной персоной. Новобрачный тотчас же отправился пригласить новоприбывшего к обеду.
В то время как все шепотом спрашивали, кто такой незнакомец, нотариус из Андýхара, присутствовавший на свадьбе, вдруг побледнел, как мертвец. Он попробовал было подняться с места, отведенного ему рядом с невестой, но колени его подгибались, а ноги отказывались идти. Один из сотрапезников, с давних пор подозреваемых в принадлежности к контрабандистам, подошел к невесте и произнес:
— Это Хосе Мария; вряд ли я ошибусь, если скажу, что он явился сюда, чтобы наделать беды (para hacer una muerte). У него зуб на нотариуса. Что делать? Помочь тому скрыться? Бесполезно, потому что Хосе Мария его сейчас же нагонит. Задержать разбойника? Но дело в том, что шайка его, по всей вероятности, находится где-нибудь поблизости, а кроме того, у него за поясом пистолеты, и он никогда не расстается с кинжалом. Скажите, сеньор нотариус: что вы такое ему сделали?
— Ничего! Решительно ничего!
Кто-то шепотом сообщил, что два месяца назад нотариус отдал своему фермеру распоряжение, чтобы в случае, если Хосе Мария когда-нибудь попросит у него выпить, тот подсыпал ему в вино порцию мышьяка.
Совещание еще продолжалось, и олья
[25] оставалась нетронутой, когда появился наконец незнакомец и сопровождавший его жених. Сомнения не оставалось: то был Хосе Мария. Он бросил на ходу кровожадный взгляд на нотариуса — тот начал дрожать, точно его била лихорадка; потом он вежливо поклонился невесте и попросил разрешения потанцевать у нее на свадьбе. Она и не подумала, конечно, отказать или сделать недовольное лицо. Хосе Мария взял табурет из пробкового дуба, придвинул его к столу и бесцеремонно подсел к невесте, поместившись между ней и нотариусом, который, видимо, с минуты на минуту готов был лишиться чувств.
Приступили к еде. Хосе Мария был необыкновенно любезен и внимателен к своей соседке. Когда было подано самое хорошее вино, невеста взяла рюмку монтильи (которая, по-моему, гораздо вкуснее хереса), пригубила ее, а затем поднесла бандиту. Такого рода вежливость оказывают за столом только тем, кого особенно почитают. Это так называемая fineza
[26]. К сожалению, обычай этот не практикуется в хорошем обществе, усиленно торопящемся здесь, как и везде, отрешиться от своих национальных привычек.
Хосе Мария принял бокал, рассыпался в благодарностях, попросил невесту считать его своим слугой и сказал, что он с радостью исполнит всякое ее желание.
Тогда невеста, затрепетав, робко склонилась к уху своего страшного соседа и проговорила:
— Сделайте мне одно одолжение.
— Хоть тысячу! — вскричал Хосе Мария.
— Умоляю вас, забудьте те недобрые намерения, с которыми вы к нам, должно быть, пожаловали. Пообещайте мне, что из расположения ко мне вы простите своих врагов и не станете устраивать скандал у меня на свадьбе.
— Нотариус! — произнес Хосе Мария, повернувшись к трепетавшему законоведу. — Благодарите даму. Если бы не она, я прикончил бы вас, прежде чем вы успели бы переварить свой обед. Теперь вам нечего бояться, я не сделаю вам никакого зла.
И, налив ему в рюмку вина, он с довольно злой усмешкой прибавил:
— Итак, нотариус, за мое здоровье! Вино здесь хорошее и не отравленное!
Несчастному нотариусу показалось, что он глотает целую сотню булавок.
— Ну, дети мои, — закричал разбойник, — давайте веселиться (vaya de broma), и да здравствует новобрачная!
Он проворно вскочил, сбегал за гитарой и экспромтом сложил куплет в честь молодых.
Одним словом, до конца обеда и в течение всего бала, который за ним последовал, он вел себя так мило, что у женщин навертывались на глаза слезы при мысли, что этот очаровательный юноша скончает когда-нибудь свои дни на виселице. Он плясал, пел и угодил всем и вся. Около полуночи двенадцатилетняя девочка, едва прикрытая отвратительным рубищем, приблизилась к Хосе Марии и сказала ему несколько слов на цыганском жаргоне. Хосе Мария вздрогнул, побежал на конюшню и быстро вывел оттуда своего чудесного коня. Затем он подошел к невесте, придерживая одной рукой поводья.
— Прощайте, радость моя (hija de mi alma), я никогда не забуду минут, проведенных сегодня с вами. Это большое счастье, какого у меня не было уже много, много лет. Будьте добры, примите эту безделушку на память о бедняке, который был бы счастлив подарить вам золотые россыпи.
И он протянул ей красивое кольцо.
— Хосе Мария! — ответила новобрачная. — Пока в этом доме останется хоть один кусок хлеба, половина будет принадлежать вам.
Разбойник пожал руку всем сотрапезникам, не исключая нотариуса, расцеловался с женщинами, а затем быстро прыгнул в седло и поехал в горы. Только тогда нотариус вздохнул свободно. Через полчаса прибыл отряд стражников, но никто, разумеется, не видел и не слышал разыскиваемого ими человека.
Испанский народ, знающий наизусть романсы о двенадцати пэрах, воспевающий подвиги Рено де Монтобана
[27], естественно, должен испытывать живейший интерес к человеку, который один только и воскрешает в наши прозаические времена рыцарские доблести древних витязей.
Есть еще и другое весьма серьезное основание для популярности Хосе Марии: он необыкновенно щедр. Нажить деньги ему ничего не стоит, а потому он легко тратит их на обездоленных. По слухам, ни один бедняк ни разу не обращался к нему без того, чтобы не получить обильного подаяния.
Один погонщик мулов рассказывал мне, что после потери мула, составлявшего все его богатство, он бросился бы вниз головой в Гуадалкивир, если бы не шкатулочка с шестью унциями золота, переданная его жене каким-то неизвестным. Он был глубоко убежден, что это подарок Хосе Марии, которому он указал брод в тот день, когда разбойника нагоняли стражники.
Я закончу это длинное письмо еще одним примером благодеяний моего героя.
Один бедный возчик из округа Кампильо де Аренас направлялся в город с грузом уксуса. По местному обычаю уксус был налит в бурдюки, и вез его на себе тощий, ощипанный осел, почти подыхавший от голода. На узкой тропинке попался навстречу этому уксуснику незнакомый человек, которого можно было по костюму принять за охотника; стоило ему увидеть осла, как он покатился со смеху.
— Ну и одер же у тебя, приятель! — воскликнул он. — Сейчас ведь не карнавал, а ты выводишь его на улицу.
И он заливался хохотом.
— Сударь! — грустно ответил задетый за живое погонщик. — Хоть он у меня и дрянной, а все-таки я зарабатываю благодаря ему на хлеб. Я человек бедный, у меня нет денег, чтобы завести себе другого.
— Что? — вскричал весельчак. — Ты кормишься этим паршивым осликом? Но ведь не пройдет недели, как он у тебя подохнет! Слушай, — продолжал он, протягивая малому увесистый мешочек, — у старика Эрреры продается отличный мул; он просит за него полторы тысячи реалов. Вот тебе деньги. Купи этого мула сегодня же да смотри не торгуйся и не откладывай! Если завтра в пути я повстречаю тебя с этим ужасным ослом, то не будь я Хосе Мария, если я не сброшу вас обоих в пропасть.
Погонщик, оставшись с глазу на глаз с мешочком, решил было, что это сон. Полторы тысячи реалов чистоганом были налицо. Он знал, что такое клятва Хосе Марии, а потому тотчас же отправился к Эррере и поспешил обменять свои реалы на прекрасного мула.
В ту же ночь Эрреру внезапно разбудили. Один из стоявших перед ним людей занес кинжал, другой приблизил к его носу глухой фонарь.
— Ну, давай живее деньги!
— Что вы, государи мои, да у меня в доме не сыщешь даже и куарто!
— Ложь: ты продал мула за полторы тысячи реалов, и выплатил тебе их такой-то, родом из округи Кампильо.
Доводы их были неотразимы, и полторы тысячи реалов были им быстро выданы, или, вернее, возвращены обратно.
P. S. Хосе Мария умер несколько лет тому назад. В 1833 году король Фердинанд ознаменовал принесение присяги малолетней королеве Изабелле
[28] дарованием всеобщей амнистии, которой пожелал воспользоваться и этот знаменитый разбойник.
Правительство назначило ему даже пенсию в размере двух реалов в день для того, чтобы он никого не трогал. Так как суммы этой было недостаточно для нужд человека, предававшегося разного рода изящным порокам, Хосе Мария был вынужден принять место, предложенное ему администрацией дилижансов. Он сделался карабинером (escopetero) и стал охранять экипажи, которые сам прежде так часто грабил. В течение некоторого времени все обходилось благополучно: старые товарищи не то боялись его, не то щадили. Но однажды группа особенно дерзких грабителей остановила севильский дилижанс, невзирая на то, что его сопровождал Хосе Мария. Он начал уговаривать их, сидя на империале; авторитет, которым он пользовался среди прежних товарищей, был настолько велик, что они порешили было удалиться, не производя никакого насилия, но в это время главарь шайки, по прозванию Цыган (el Gitano), бывший в свое время правой рукой Хосе Марии, выстрелил в него в упор из ружья и уложил на месте.
1842
IV
Испанские ведьмы
Древности, особенно римские древности, мало меня трогают. Сам не знаю, как я позволил уговорить себя поехать в Мурвьедро посмотреть развалины Сагунта. Я очень там устал, плохо питался и ничего не увидел. Во время путешествий всегда терзаешься страхом, что по возвращении не сможешь утвердительно ответить на неизбежный вопрос, который вас ожидает: «Вы, конечно, видели?..» Почему я принужден видеть то, что видели другие? Я путешествую не с определенной целью, я не антиквар. Мои нервы приучены к волнующим впечатлениям, и я не могу решить, чтó я вспоминаю с бóльшим удовольствием: старые кипарисы Сегри
[29] в Хенералифе
[30] или гранаты и чудесный виноград без косточек, которые я ел под этими почтенными деревьями.
Тем не менее я без скуки совершил поездку в Мурвьедро. Я нанял лошадь и валенсийского крестьянина, который сопровождал меня пешком. Он оказался большим болтуном, порядочным плутом, но, в общем, славным и довольно забавным спутником. Он пускал в ход самое пламенное красноречие и искусную дипломатию, чтобы выудить у меня реалом больше условленной между нами цены за наем лошади, и в то же время с таким азартом защищал мои интересы в гостиницах, будто он оплачивал счета из собственного кармана. Каждое утро он предъявлял мне счет с бесконечным рядом «кроме того»: за починку ремней, новые гвозди, вино, чтобы натирать лошадей, которое, без сомнения, он выпивал сам, — но вместе с тем все это обходилось мне очень дешево. У моего валенсийца была способность заставлять меня покупать всюду, где мы проезжали, массу бесполезных мелочей, особенно ножей местной работы. Он учил меня, как нужно класть большой палец на лезвие, чтобы надлежащим образом вспороть противника, не обрезав пальца. Потом эти чертовские ножи оказывались необыкновенною тяжестью. Они бренчали в моих карманах, били меня по ногам, одним словом, причиняли мне такое беспокойство, что для того, чтобы избавиться от них, оставалось только подарить их Висенте.
Вечный его припев был:
— Как будут довольны друзья вашей милости, когда увидят, сколько прелестных вещей вы привезли им из Испании!
Я никогда не забуду мешка сладких желудей, который моя милость купила, чтобы привезти друзьям, и который она съела до единого желудя при помощи верного своего проводника, еще не доехав до Мурвьедро.
Висенте видел белый свет, так как он торговал оршадом в Мадриде, но добрая часть суеверий, свойственных его соотечественникам, у него сохранилась. Он был очень набожен, но за те дни, что мы провели вместе, я имел случай наблюдать, какая забавная была у него религия. Господь бог его совсем не беспокоил, он о нем всегда говорил безучастно. Но зато он чтил святых и особенно божью матерь. Он мне напоминал старых сутяг, заматерелых в своем ремесле, у которых существует правило, что лучше иметь знакомства среди мелких чиновников, чем покровительство самого министра.
Чтобы понять его культ пресвятой девы, нужно знать, что в Испании не одна божья матерь. В каждом городе есть своя, и местные жители издеваются над соседней. Божья матерь Пенискольская (Пенискола — городок, произведший на свет почтенного Висенте), по его мнению, была лучше, чем все остальные, вместе взятые.
— Значит, — сказал я ему однажды, — есть много божьих матерей?
— Конечно, в каждой провинции своя.
— А на небе сколько их?
Вопрос его, по-видимому, затруднил, но тут пришел на помощь катехизис.
— В небе только одна, — ответил он с запинкой, как человек, который повторяет затверженную фразу, не понимая ее смысла.
— Так что, если вы сломаете себе ногу, — продолжал я, — к какой божьей матери вы обратитесь: к той, что на небе, или к какой-нибудь другой?
— К божьей матери Пенискольской, разумеется (por supuesto).
— А почему же не к Столповой, что в Сарагосе, которая творит столько чудес?
— Пустое! Она хороша для арагонцев!
Я хотел задеть провинциальный патриотизм, его слабую струнку.
— Если Пенискольская божья матерь сильнее Столповой, значит, валенсийцы бóльшие негодяи, чем арагонцы, раз для отпущения грехов им нужно такую влиятельную покровительницу?
— Ах, сударь, арагонцы не лучше других! Разница в том, что мы, из Валенсии, знаем силу нашей Пенисколькой божьей матери и часто слишком на нее полагаемся.
— Как вы думаете, Висенте: не по-валенсийски ли говорит Пенискольская владычица с господом богом, когда просит его величество отпустить вам ваши прегрешения?
— По-валенсийски? Нет, сударь, — живо возразил Висенте, — вы отлично знаете, на каком языке говорит божья матерь.
— Право, не знаю.
— По-латыни, разумеется.
...На вершинах не очень высоких гор королевства Валенсии часто попадаются развалины замков. Как-то, когда я проезжал мимо одной из таких развалин, мне вздумалось спросить у Висенте, не водятся ли там привидения. Он заулыбался и сообщил, что в их краях привидений не бывает. Потом подмигнул и с видом человека, который отшучивается, ответил:
— Ваша милость, наверно, у себя на родине видели их.
В испанском языке нет слова, которое бы точно передавало смысл слова «привидение». Duende, которое вы найдете в словарях, скорее соответствует домовому и обозначает маленькое шаловливое существо. Duendecito — маленький duende — можно сказать о молодом человеке, который спрятался в комнату девушки, чтобы напугать ее или с другим каким намерением. Что же касается длинных белых призраков, закутанных в саван или влачащих цепи, их в Испании никто не видел, и о них не говорят. Есть еще заколдованные мавры, о проделках которых рассказывают в окрестностях Гранады, но, в общем, это довольно добродушные привидения: показываются они обычно среди бела дня и покорно просят, чтобы их крестили, о каковом обряде они не удосужились позаботиться при жизни. Если вы им сделаете это одолжение, они вам за труды откроют какой-нибудь хороший клад. Прибавьте к этому заросшего волосами лешего, прозываемого el velludo, изображение которого находится в Альгамбре, да лошадь без головы
[31], которая тем не менее отлично скачет по камням, коими завален овраг между Альгамброй и Хенералифе, — вот вам почти полный список призраков, которыми пугают или забавляют детей.
К счастью, верят еще в колдунов и особенно в ведьм.
В километре от Мурвьедро, на отлете, стоит маленький кабачок. Я умирал от жажды и остановился у дверей. Прехорошенькая девушка, не очень загорелая, вынесла мне большой кувшин из пористой глины, в котором вода сохраняет свою свежесть. Когда бы Висенте ни проезжал мимо кабачков, ему всякий раз хотелось пить, и он уговаривал меня под благовидным предлогом туда зайти. На этот раз он не выказал никакого желания остановиться. «Уж поздно, — говорил он, — а ехать еще далеко. В четверти километра отсюда есть гостиница получше, там мы найдем самое славное вино во всем королевстве, за исключением пенискольского, разумеется». Я был непреклонен. Я выпил поданную воду, съел gazpacho
[32], приготовленный собственноручно Карменситой, и даже зарисовал ее в своем дорожном альбоме.
Меж тем Висенте чистил лошадь перед дверью, нетерпеливо посвистывая; по-видимому, ему противно было входить в дом.
Мы поехали дальше. Я часто упоминал о Карменсите. Висенте покачивал головой.
— Плохой дом! — сказал он.
— Почему плохой? Gazpacho был отличный.
— Не удивительно! Может быть, его черт варил!
— Черт? Почему вы так говорите? Пряностей было туда слишком много положено или у этой доброй женщины черт за повара?
— Кто его знает!
— Что же... она ведьма?
Висенте беспокойно осмотрелся, чтобы убедиться, что за ним никто не наблюдает, подогнал лошадь прутом и, продолжая бежать рядом со мной, слегка поднял голову, раскрыл рот и поднял глаза к небу — обычный знак утверждения у людей, которых, не получая от них ответа на данный вопрос, готов бываешь счесть молчаливыми. Мое любопытство было возбуждено; мне доставляло большое удовольствие убеждаться, что проводник мой не такой уж свободомыслящий, как я опасался.
— Так что, она ведьма? — повторил я, придерживая лошадь. — А как же дочка?
— Ваша милость знает поговорку: primero р..., luego alcahueta, pues bruja
[33]. Дочка только начинает, а мамаша добралась до конца.
— Почем вы знаете, что она ведьма? Что она такого сделала?
— То, что все они делают. У нее дурной глаз
[34]. Она ребят сушит, портит маслины, мулов морит, всякие козни строит.
— А вы знаете кого-нибудь, кто пострадал от этих козней?
— Знаю ли я? Да, она с моим двоюродным братом знатную штуку сыграла.
— Расскажите, пожалуйста.
— Брат-то не очень любит, когда об этом говорят. Но теперь он в Кадисе; я думаю, с ним никакого несчастья не произойдет, если я расскажу...
Я дал Висенте сигару и рассеял этим его сомнения. Он нашел доказательство неопровержимым и начал так:
— Надо вам сказать, сударь, что брата моего зовут Энрике, родом он из Грао, что в Валенсии, моряк и рыбак по роду занятий, человек честный, отец семейства, добрый христианин, как и все у них в роду. Я тоже могу этим похвастаться, хотя я и бедный человек. А ведь столько есть людей побогаче меня, да вера-то у них неправая. Ну вот, значит, брат мой рыбак живет в домике неподалеку от Пенисколы, потому как сам он родом из Грао, а семейные его в Пенисколе. Родился он в отцовской лодке, а уж коли родился он на море, то не удивительно, что вышел из него добрый моряк. Он побывал в Индии, Португалии, всюду. Если не ходил он на большом корабле, то отправлялся рыбачить на собственной лодке. Вернется, привяжет лодку канатом к колу и спокойно ложится спать. Вот как-то утром собрался он на ловлю, пошел отвязать канат — и что же? Привязал он свою лодку, как добрый матрос, а тут видит: канат привязан так, как старуха своих ослиц привязывает. «Озорники, верно, вчера вечером в моей лодке баловались, — подумал он, — поймаю — так уж задам им трепку!» Поехал, наловил рыбы, возвращается. Привязал лодку и для предосторожности завязал двойным узлом. Ладно. На следующий день смотрит: узел развязан. Брат взбесился, но начинает догадываться, чьи это штуки... Все-таки взял новую веревку и, не отчаиваясь, еще раз накрепко привязывает свою лодку. Куда там! Назавтра никакой новой веревки, а висит обрывок старого, сгнившего каната, к тому же и парус порван — доказательство, что ночью его распускали. Брат думает: «Не озорники ездят ночью на моей лодке, они бы не посмели развертывать парус, побоялись бы перекувырнуться. Видно, это вор».
Что же он делает? Вечером он прячется в лодку и ложится на то место, куда он запихивал свой хлеб и рис, когда отправлялся на несколько дней. Набросил на себя, чтобы лучше закрыться, свой старый плащ и притаился. В полночь — заметьте, в полночь — вдруг слышит он голоса, будто много народу бежит к берегу. Он высунул кончик носа, — господи боже, какие там воры! Не воры, а двенадцать старух, босых, простоволосых... Брат мой — человек смелый, против воров был у него за поясом хорошо отточенный нож. Но, когда пришлось иметь дело с ведьмами, храбрость его оставила. Он закрылся плащом с головой, поручил себя Пенискольской богородице, чтобы она скрыла его от этих мерзких женщин.
Скорчился он, забился в уголок и ждет в страхе, что с ним станется. Ведьмы отвязали веревку, наставили парус и пустились в море. Если бы лодка была лошадью, можно было бы сказать, что мчались они сломя голову. Как бы то ни было, по морю они летели, как на крыльях. Лодка неслась так шибко, что ветер в ушах свистел и вар растопился
[35]. Удивительного в этом ничего нет, — у ведьм ветер всегда к услугам. Им черт поддувает. Меж тем брат слышит, что они болтают, смеются, копошатся, хвастаются, сколько зла они наделали. Некоторых он знал, другие, должно быть, явились издалека, и он их никогда не видел. Феррер, эта старая ведьма, у которой вы сегодня задержались, сидела у руля. В конце концов они остановились, пристали к берегу, выскочили из лодки и привязали ее в большому камню. Когда брат мой Энрике перестал слышать их голоса, он осмелился вылезти из своей дыры. Ночь была не очень светлая, но все-таки он хорошо видел: высокий тростник качается от ветра, дальше яркий огонь. Будьте уверены, что там справляли шабаш... Энрике расхрабрился, соскочил на берег и срезал несколько тростинок. Потом снова забился в уголок и спокойно стал дожидаться, когда ведьмы вернутся. Приблизительно через час они возвращаются, садятся, поворачивают лодку и несутся с такой же быстротой.
«При такой шибкой езде, — подумал мой брат, — мы скоро будем в Пенисколе».
Все шло прекрасно, как вдруг одна баба говорит: «Сестрицы! Три часа бьет!»