Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кристофер Прист

Подтверждение

III О мудрецы, явившиеся мне Как в золотой мозаике настенной, В пылающей кругами вышине, Вы, помнящие музыку вселенной! — Спалите сердце мне в своем огне, Исхитьте из дрожащей твари тленной Усталый дух: да будет он храним В той вечности, которую творим. IV Развоплотясь, я оживу едва ли В телесной форме, кроме, может быть, Подобной той, что в кованом металле Сумел искусный эллин воплотить, Сплетя узоры скани и эмали, — Дабы владыку сонного будить И с древа золотого петь живущим О прошлом, настоящем и грядущем. У. Б. Йейтс. Плавание в Византию.(Пер. Г. Кружкова из сб. «Роза и башня». Симпозиум, СПб., 1999)


Глава первая

Насколько я понимаю, для начала следует представиться. Меня зовут Питер Синклер, я англичанин и мне – или мне было – двадцать девять. Тут я в некотором смятении, моя уверенность поколеблена. Суждение о возрасте испытывает колебания, но мне не больше двадцати девяти лет.

Когда-то я думал, что образность скрывает правду. Если найти нужные слова, я смогу по своей воле и по мере сил описать истинные события. С тех пор я узнал, что слова тесно связаны с сознанием, которое их выбирает, так что вся проза по своей сути есть форма обмана. Излишне тщательно подобранные слова проникаются педантизмом, стреноживают воображение, исключают разнообразие видения, слова эти уводят в сторону, и в них воцаряется анархия. Если мне приходится их использовать, я предпочитаю следовать собственному выбору, не допуская случайностей. Кто-нибудь мог бы сказать, что такие случайности – плод вмешательства бессознательного и преследуют собственные интересы, но, повторяю, я уже знаю, во что это может вылиться. Многое неясно. Вначале буду использовать тяжеловесный педантизм. Я должен тщательно подобрать слова. Мне нужна уверенность.

Поэтому начать я должен с самого начала. Летом 1976 года, когда Эдвин Миллер пустил меня в свой летний домик, мне было двадцать девять лет.

Этот факт не вызывает у меня сомнений, как и мое собственное имя, поскольку подтверждается из независимых источников. Последним был подарок моих родителей, наручный календарь. Оттого я в этом уверен.

Весной того года, когда мне исполнилось двадцать восемь, моя жизнь достигла поворотного пункта. Произошло несчастье, повлекшее за собой множество других событий, на которые я оказывал мало или не оказывал вообще никакого влияния. Беды сыпались одна за другой, однако все они грянули в течение считанных недель, и мне показалось, что все это звенья какого-то ужасного заговора против меня.

Сначала умер отец. Неожиданная и преждевременная смерть, причиной которой стал прорыв аневризмы одной из артерий мозга. Я хорошо относился к отцу, одновременно доверяя и держа дистанцию. После смерти матери, примерно двенадцатью годами раньше, я и моя сестра-погодок Фелисити перебрались к нему – в том возрасте, когда большинство подростков только изредка навещает родителей. На протяжении двух или трех лет, отчасти потому что я покинул родительский дом, чтобы получить образование, а отчасти потому, что мы с Фелисити были чужими друг другу, эти отношения прервались. Мы трое провели много лет в различных частях страны и очень редко виделись. Тем не менее, воспоминания об этом коротком отрезке моей юности крепко связали меня с отцом, и это было важно для нас обоих.

Когда отец умер, он был состоятелен, но не богат. И не оставил завещания, а значит, мне предстояло множество утомительных встреч с его адвокатом и судьей по поводу наследства. В конце концов мы с Фелисити получили каждый по половине отцовского имущества. В денежном выражении это была не такая уж крупная сумма, чтобы полностью обеспечить мою или ее жизнь, однако мне этого было вполне достаточно, чтобы хоть немного защититься от последующих событий.

Через несколько дней после известия о смерти отца я лишился работы.

Это было время кризиса с непременным обесцениванием заработной платы, забастовками, безработицей, высокими процентами и скудостью капитала. Будучи представителем среднего класса, я чувствовал себя уверенно, университетский диплом до сих пор защищал меня от безработицы. Я работал химиком у одного производителя ароматических веществ, поставщика крупного фармацевтического концерна, использовавшего их в своей продукции. Но произошло его слияние с другим предприятием, затоваривание продукцией, и фирма была вынуждена закрыть свой отдел. Сначала я предполагал, что найти новое место работы – чисто техническая задача. Я – опытный специалист в своей области, профессионал высокой квалификации, готов был предлагать свои услуги, но в то время появилось слишком много незанятых специалистов с университетским образованием, при очень незначительном числе рабочих мест.

Потом мне отказали в квартире. Ввиду того, что стали законодательно вводить какие-то препятствия для сдачи квартиры внаем, нарушилось равновесие между предложением и спросом. Стало выгодно не сдавать квартиры, а продавать их и покупать. Я много лет снимал жилье на первом этаже большого старого дома в Тилбурне. Однако этот дом купил какой-то торговец недвижимостью, и мне предложили немедленно освободить квартиру. Существовала возможность подать протест, но, погрязнув в иных заботах, которых у меня в то время было предостаточно, я действовал недостаточно быстро и энергично. Скоро стало ясно, что освободить квартиру все-таки придется. Но куда мне было податься в Лондоне? Мое положение, как и положение многих других, было шатким, все больше и больше людей искали жилье, а предложение сокращалось. Арендная плата быстро росла. Те, кто жили в старых домах или в меблированных комнатах или заключили выгодный долгосрочный договор, не трогались с места – или перебирались к друзьям, если приходилось съезжать. Я сделал все возможное: зарегистрировался у квартирного маклера, написал заявление и попросил друга дать мне знать, если он услышит что-нибудь о свободной комнате, но за все то время, что надо мной висела угроза выселения, я не получил ни единого предложения жилья, не говоря уж о том, чтобы подобрать себе что-нибудь подходящее.

Эти-то роковые обстоятельства и толкнули нас с Грейс к разрыву – единственная невзгода, в которой я сыграл определенную роль и за которую нес ответственность. Я любил Грейс; она, думаю, тоже любила меня. Мы знали друг друга давно, пережили уже все стадии: знакомство, влюбленность, понимание, нарастание страсти, приходящее вслед за тем разочарование, новое открытие друг друга, привычка. Сексуально она действовала на меня неотразимо. Мы были отличной парой – в чем-то дополняли друг друга и все же достаточно отличались, чтобы постоянно делать приятные открытия.

В этом и состояла причина нашего разрыва. Мы с Грейс возбуждали друг в друге и несексуальную страсть, которой ни один из нас не испытывал в общении с третьими лицами. Обычно я был спокоен и дружелюбен, но с Грейс оказывался способен на сильные чувства: гнев, любовь, горе – в равной мере, что меня пугало. Благодаря Грейс я узнал взлеты, зависимость и разочарование, способные привести к опустошению. Она была непостоянна и капризна, поэтому умела передумывать с легкостью, которая могла любого свести с ума; ее снедали бесчисленные неврозы и фобии, которые я сначала находил прелестными, но потом, когда узнал Грейс получше, счел вредными, тормозящими. Эти особенности делали ее одновременно опасной и ранимой, даже если речь шла о событиях давних. Я не мог понять, почему я с ней. Когда между нами случались ссоры, они всегда внезапно переходили в нечто вроде мощных взрывов. Эти ссоры всякий раз заставали меня врасплох, но однажды во время очередного скандала я понял, что напряжение в этот день возросло чрезмерно. Обычно такая гроза очищала воздух и мы снова наслаждались близостью, душевной и телесной. Темперамент Грейс позволял ей быстро все прощать или не прощать никогда. Она всегда быстро прощала, и единственный раз, когда случилось иначе, был, конечно, последний раз. На углу лондонской улицы у нас вышла ужасная, беспощадная ссора, и прохожие нарочито старались не смотреть на нас. Грейс яростно кричала на меня, а я с непроницаемым ледяным спокойствием стоял напротив, внутренне кипя от гнева, но снаружи словно закованный в броню. Наконец она замолчала и ушла, а я почувствовал себя весьма жалким. Я несколько раз пытался окликнуть ее, но она не обернулась; словно нас никогда ничего не связывало. Тогда, именно тогда я искал работу и жилье и пытался примириться со смертью отца.

Так в двух словах обстояли дела. Как я на все это реагировал – совсем другое дело. Почти каждый из нас переживает в жизни утрату родителей. Работа и жилье? Со временем можно их найти, а горечь потери любимой женщины постепенно теряет остроту и вытесняется новыми встречами. Со мной же все это произошло одновременно. Я чувствовал себя так, словно меня сбили с ног и принялись пинать, прежде чем я успел подняться. Я был раздавлен, ранен, жалок, угнетен почти непереносимой несправедливостью жизни и страдал от всеподавляющей суматохи Лондона. Свое отчаяние я приписал именно воздействию этого города: я замечал только его теневые стороны. Шум, грязь, толпы людей, дороговизна общественного транспорта, недостатки обслуживания в магазинах и ресторанах, опоздания и всеобщая неразбериха огромного города – все это казалось симптоматичным для хаотичных событий, которые нарушили стройное течение моей жизни. Мне надоел Лондон, надоело быть в нем, жить в нем. Но никакой надежды на перемены не было, потому что я растерялся, впал в апатию, у меня опустились руки.

Потом произошел счастливый случай. Когда я просматривал и разбирал письма и бумаги отца, со мной связался Эдвин Миллер.

Эдвин был старым другом нашей семьи, однако я не видел его уже много лет. Мое последнее воспоминание о нем было связано с той порой, когда он представил нам свою жену; тогда я еще ходил в школу, мне было тринадцать или четырнадцать. Впечатления детства ненадежны; я вспоминал Эдвина Миллера и другого взрослого друга нашей семьи с откровенной симпатией, но чувство это пришло ко мне из вторых рук, переданное от родителей. Собственного мнения на их счет я не имел. Сложная комбинация из работ по дому, отроческих пристрастий и соперничества, поразительные открытия и все то, что занимает мальчишку таких лет, оказало на меня непосредственное влияние.

Было приятно занять удобную позицию, вспомнив о своем отрочестве. Оказалось, что Эдвину сейчас лет пятьдесят с небольшим, он загорел, строен, полон естественного дружелюбия. Мы позавтракали в его отеле на окраине Блумбери. Было самое начало весны, и туристический сезон только начинался, но мы с Эдвином оказались островком английского в этом ресторане. Я запомнил группу бизнесменов-немцев за соседним столиком, несколько японцев, людей с Ближнего Востока; даже официантки, которые принесли нам ростбиф, были малазийками или филиппинками. Впечатление еще больше усиливал провинциальный говор Эдвина, сразу же напомнивший мне детство в предместьях Манчестера. Я уже давно привык к космополитической природе лондонских магазинов и ресторанов, но присутствие Эдвина непонятным образом подчеркивало это, внося некоторую неестественность. Во время обеда я испытал тревожную тоску по тому времени, когда жизнь еще была на диво простой. Но тоже как бы со стороны, а призрачные картины прошлого причиняли боль, не все в них было приятным. Эдвин был неким символом этого прошлого, и в первые полчаса, когда мы только шутили и обменивались комплиментами, я видел в нем воплощение той обстановки, из которой с радостью вырвался, уехав в Лондон.

Тем не менее он мне нравился. Он был слегка смущался – может быть, я тоже представлял для него нечто вроде символической фигуры – и компенсировал это излишней щедростью в признании моих достижений. Он, похоже, знал обо мне очень много, по крайней мере поверхностно, и я предположил, что все это он узнал от моего отца. Его простодушие, наконец, привело к тому, что я решился и рассказал ему о том положении, в какое попал, все без утайки.

– Я и сам пережил такое, Питер, – сказал он. – Давным-давно, сразу после войны. Считается, что тогда рабочих мест было пруд пруди, но на самом деле это совсем не так. Молодежь возвращалась с военной службы, и выдалось несколько скверных зим.

– А что вы делали?

– Я тогда был примерно твоих лет. Но никогда не поздно начать все сначала. Некоторое время я бродил в поисках работы, а потом получил место у твоего отца. Вот так мы и познакомились. Ты знал об этом?

Я этого не знал. Еще одно воспоминание о детстве: я был уверен, что родители и их друзья не встретились когда-то, а всегда знали друг друга.

Эдвин напомнил мне об отце. Хотя внешне они не были похожи, оба были примерно одних лет и имели общие интересы. Это сходство было созданием моего ума, это я создал его. Может быть, этому способствовал общий для обоих североанглийский диалект, тон предложений, явный прагматизм их мыслей, их жизни. Эдвин остался таким, каким я его помнил, хотя это было невозможно. Мы оба стали старше на пятнадцать лет, и теперь ему должно было быть за пятьдесят. Когда мы виделись в последний раз, ему было около сорока. С тех пор его волосы его поседели и поредели, щеки и шея покрылись морщинами и складками; правая рука почти не двигалась (во время разговора он раз или два намекнул на это). Он и раньше выглядел не блестяще, однако когда мы сидели там, в гостиничном ресторане, то, доверяя его внешности, я чувствовал себя уверенно и спокойно.

Я думал о других, кого встречал после долгой разлуки. Поначалу их облик всегда вызывал удивление: я изменился, а они постарели. Но потом, спустя несколько секунд, восприятие менялось, и все, что ты видел, становилось почти привычным. Душа приспосабливается, а глаз верит ей. Возраст, разница в одежде, волосы и прочие внешние черты могли по желанию казаться прежними или измененными. В узнавании важнейшим звеном было доверие к памяти. Вес тела может меняться, но сложение – нет. Поэтому кажется, будто ничего не изменилось. Сознание высвобождает сохраненное и, вспоминая, создает новое. Я знал, что Эдвин имеет собственное дело. Он открыл его, проработав несколько лет у моего отца. Начинал он инженером-консультантом, но спустя несколько лет ему удалось открыть небольшую фабрику по производству клапанов и вентилей. Сегодня его основным клиентом было военное ведомство, он производил гидравлические клапаны для военных подводных лодок. Эдвин намеревался, перешагнув пятидесятилетний рубеж, отойти от дел, но сейчас все шло хорошо, и работа была ему в радость.

– Я купил небольшой сельский домик в Херсфордшире, недалеко от границы с Уэльсом. Ничего особенного, но для нас с Марджи вполне подходящий. Мы хотели отойти от дел и поселиться там на склоне дней. Но придется еще немало потрудиться, прежде чем можно будет все оставить. Домик до сих пор пустует.

– И много там работы? – спросил я.

– В основном покраска. В доме вот уже несколько лет никто не живет, нужно заново проложить электропроводку, но это может подождать. Да вот еще мебель, можно сказать, старовата.

– Хотите, чтобы я позаботился об этом? Не знаю, смогу ли я что-нибудь сделать с обстановкой, но остальным могу заняться.

Мне в голову внезапно пришла мысль, показавшаяся необычайно привлекательной. У меня появлялась возможность сбежать от проблем. При моей давней ненависти к Лондону мое сознание воспринимало жизнь в сельской местности как грустное и романтическое бытие. Едва мы с Эдвином заговорили о сельском домике, мои мечты обрели конкретные формы и я почувствовал уверенность в том, что еще глубже кану в бездну самоуничижения, если и дальше буду оставаться в Лондоне. Предлагаемый вариант меня вполне устраивал, и я постарался убедить Эдвина сдать мне этот сельский домик.

– Можете жить там бесплатно, молодой человек, – сказал Эдвин. – Пользуйтесь им, пока это нужно – разумеется, если будете заботиться о его ремонте, но когда мы с Марджи решим, что настало время оставить дела, вам придется присмотреть себе что-нибудь взамен.

– Мне бы пожить там пару месяцев. Этого вполне хватит, чтобы слегка оправиться.

– Я подумаю.

Мы обсудили еще несколько частностей, и через несколько минут сделка состоялась. Я мог поселиться в этом доме на любой срок; Эдвин обещал прислать мне ключи. Деревня Уэсбли находилась примерно в километре от этого домика, до ближайшей железнодорожной станции было далеко; сад требовалось привести в порядок; они собирались побелить первый этаж, и Марджи сама хотела выбрать в какой цвет красить стены верхнего этажа; телефона в доме не было, но был в деревне; резервуар для воды был пуст и, возможно, его следовало вычистить.

Пока мы убеждали друг друга, что мысль очень недурна, Эдвин почти навязывал мне дом. Он беспокоился, что тот пока пуст: говорил, что дома существуют для того, чтобы в них жили. Он связался с местной строительной компанией, чтобы произвести ремонт водопровода, проложить новую электропроводку и установить громоотвод, однако если мне захочется что-нибудь из этого сделать самому, я волен работать когда и сколько захочу. Существовало только одно условие: Марджи хочет, чтобы сад был разбит так, как она скажет. Может быть, в конце недели они заедут ко мне и помогут с обустройством.

В дни, последовавшие за этим разговором, я впервые за последнее время начал действовать целеустремленно. Эдвин побудил меня стремиться к цели. Конечно, я не мог немедленно отправиться в Херсфордшир, однако с того момента, как меня уволили со службы, все, что я делал, прямо или косвенно было направлено на это.

Мне потребовалось две недели, чтобы полностью освободиться от Лондона. Я продал или раздарил мебель, пристроил книги, оплатил счета и векселя. Я не хотел, чтобы мой отъезд поставил кого-нибудь в трудное положение, и оставил при себе минимум самых необходимых вещей. Потом пришла пора переезда, и нанятый для доставки вещей автомобиль сделал две ездки в сельский домик.

Прежде чем окончательно покинуть Лондон, я постарался еще раз связаться с Грейс. Но она переехала, и ее бывшая хозяйка захлопнула дверь у меня перед носом, когда я спросил у нее новый адрес ее квартирантки. Грейс больше не желает меня видеть. Если я хочу что-то ей передать, то должен сделать это письмом, но мне лучше не докучать ей.

Я написал письмо, но ответа не получил. Затем зашел в бюро, где она работала, но она уволилась оттуда. Я спросил о ней у общих друзей, но они не знали или не хотели сказать мне, где она.

Все это обеспокоило и огорчило меня, поскольку я чувствовал: со мной поступили несправедливо. Вернулось прежнее чувство, что все это – часть какого-то заговора против меня, и эйфория, связанная с переездом в сельский домик и моей жизнью там, почти полностью улетучилась. Мне кажется, я подсознательно надеялся на то, что Грейс уедет со мной в этот домик и что там, вдалеке от нервного напряжения городской жизни, мы перестанем ссориться и сможем вести здоровую жизнь, которая свяжет нас навсегда. Надежды мои рухнули, я занялся деталями своего отъезда, и только после того, как покончил с этими хлопотами, мне стало ясно, что я остался в полном одиночестве.

Пару дней я, чрезвычайно взбудораженный, видел перед собой новое начало, но когда наконец переехал в сельский домик, то подумал: вот я и достиг конечного пункта своих устремлений.

Пришло время раздумий и самосозерцания. Ни одно из моих желаний не исполнилось; только трудности, выпавшие на мою долю.

Глава вторая

Домик окружал типично сельский ландшафт; аккуратная узенькая тропинка связывала его с проходившим примерно в двухстах ярдах проселком на Уэсбли. Домик этот, двухэтажный, с шиферной крышей и узорчатыми окнами с четырьмя наличниками, одиноко стоящий на отшибе, окружали деревья и живая изгородь. К нему примыкал участок земли с садом, в глубине которого протекал маленький ручей. Прежние владельцы посадили фруктовые деревья, выращивали овощи, но грядки заросли, сад заглох. Перед и за домом были небольшие газончики и несколько клумб. Нужно было подрезать фруктовые деревья у ручья и повсюду выполоть разросшиеся сорняки.

В миг прибытия я почувствовал себя хозяином этого дома. Он был моим во всех смыслах, кроме юридического, но, даже еще не владея им, я уже начал строить планы. Я представлял себе, как каждую неделю ко мне из Лондона приезжают друзья, чтобы насладиться мирной сельской жизнью и домашним обедом, и видел себя закаленным и обветренным от непогоды и отсутствия цивилизованного окружения. Может быть, обзаведусь собакой, резиновыми сапогами и удочкой. Я решил научиться какой-нибудь сельской работе: ткачеству, гончарному ремеслу, резьбе по дереву. Что касается дома, то я хотел в скором времени превратить его в нечто вроде буколического рая, о каком большинство горожан может только мечтать.

Нужно было многое сделать. По словам Эдвина, проводка была старой, поврежденной: во всем доме – только две исправные розетки. Когда я отвернул один из кранов, послышался только слабый хрип, а горячей воды не было вообще. Туалет был засорен. Некоторые из внутренних помещений отсырели; весь дом, внутри и снаружи, требовал покраски. Полы в помещениях нижнего этажа изъел древоточец, балки потолка были покрыты сухой плесенью. Первые три дня я работал как проклятый, пытаясь все устроить. Я открыл все окна, вымыл полы, протер полки и шкафы, длинным куском проволоки пробил засор в туалете и осторожно заглянул под ржавую крышку резервуара для воды. Работая в саду, я проявил больше энергии, чем знания и вырывал с корнями все, что, по моему мнению, относилось к сорнякам. К тому времени я ознакомился с универсальным магазином в Уэсбли и приобрел недельный запас продуктов. Я приобрел всевозможные инструменты и другие принадлежности, которые до сих пор никогда мне не требовались: клещи, отвертки, лопаточки для шпаклевки, ножи, пилу, пару горшков и плитку для кухни. Потом наступил первый уикэнд. Приехали Эдвин и Марджи; энергии и оптимизма у меня поубавилось. Тотчас же стало ясно, что жена заставила Эдвина сожалеть о его дружеском предложении. Он покаянно держался на втором плане, пока Марджи брала все в свои руки. Она с самого начала твердо дала понять, что у нее есть свои собственные планы на этот дом и в эти планы отнюдь не входит, чтобы здесь жил кто-нибудь вроде меня. Она не сказала этого напрямую, но это было ясно по каждому ее взгляду и замечанию.

Я едва помнил Марджи. Раньше, когда они приходили в гости, Эдвин играл главную роль. Марджи была тогда кем-то, кто пил чай, говорил о боли в спине и помогал на кухне мыть посуду. Теперь это была расплывшаяся, прозаическая особа, болтливая и полная предубеждений. Она так и сыпала советами, как убирать дом, но сама палец о палец не ударила. В саду она оживилась и показала мне, что надо оставить, а что отправить на кучу компоста. Позже я помог им выгрузить многочисленные банки с грунтовкой, которую они привезли, и Марджи показала мне, чем какие стены красить Все указания. я записывал, а потом она проверила мои записи.

В доме не было условий для ночевки, и им пришлось снять номер в гостинице. В воскресенье утром Эдвин отвел меня в сторону и объяснил, что из-за забастовки водителей бензовозов на заправках нет горючего и, если я не возражаю, они уедут вскоре после полудня. Больше за все выходные он не сказал мне почти ничего, и я расстроился.

Когда они уехали, я почувствовал себя обескураженным и разочарованным. Выходные были мучительными, тяжелыми. Мне казалось, меня на чем-то поймали: нужно было объяснять мою благодарность Эдвину, болезненное осознание того, что своим доброжелательством он навлек на себя гнев Марджи, мое постоянное упорство, мою готовность и мои действия. Я вынужден был им угождать, и мне был противен тот елейный тон, которым я иногда обращался к Марджи. Она напомнила мне о временности моего пребывания в этом доме и дала понять, что уборка и ремонтные работы делались не для меня самого, а были своего рода платой за наем.

Я болезненно отреагировал на это тихое замечание. На три дня я забыл о своих бедствиях и затруднениях, но после визита хозяев снова вспомнил о них, особенно о разрыве с Грейс. То, как она исчезла из моей жизни, – с гневом, слезами, бурным проявлением чувств – было невыносимо, особенно после того, как мы провели вместе столько времени.

Я начал думать обо всем, что оставил: о друзьях, книгах, пластинках, телевизоре. Я почувствовал себя одиноким, и то второстепенное обстоятельство, что ближайший телефон был только в деревне, приобрело вдруг неизмеримо важное значение. Каждое утро я с нетерпением ждал почты, хотя свой новый адрес оставил лишь немногим своим друзьям и у меня не было никакого повода ждать от них писем. В Лондоне я тоже был не особенно активным, но, когда читал газету, мне казалось, что я принимаю участие во всем происходящем в мире; я покупал большинство еженедельников, обсуждал с друзьями различные события, слушал радио или сидел перед телевизором. Теперь я был отрезан от всего этого. По собственному желанию – однако, когда я лишился всего и не получал новых впечатлений, то почувствовал себя ограбленным. Конечно, я мог купить газеты в деревне и пару раз покупал, но потом обнаружил, что эта потребность не внешняя. Пустота была во мне самом.

Шли дни, и моя унылая рассеянность усилилась. Окружающее стало мне безразлично. День за днем я носил ту же одежду, перестал мыться и бриться и ел только то, что можно приготовить быстро и удобно. Я засыпал после полудня, часто мучился головной болью, у меня не двигались суставы и не разгибалась спина. Я чувствовал себя больным и выглядел больным, хотя был убежден, что физически со мной все в порядке. Тем временем наступил май, но весна запаздывала. С тех пор как я въехал в сельский домик, стояла угрюмая, пасмурная погода, изредка моросил дождь; теперь погода внезапно улучшилась: фруктовые деревья расцвели, бутоны начали раскрываться. Я видел пчел, бабочек, несколько ос. Вечерами перед дверью и над деревьями танцевали облачка крошечных мошек. Я обратил внимание на пение птиц, особенно в утренние часы. Впервые в жизни во мне проснулось чувство таинственности живых существ и взаимосвязи с природой; жизнь в городе и безразличное, невнимательное посещение в детстве сельской местности плохо подготовили меня к повседневным чудесам природы.

Что-то шевельнулось во мне; я стал беспокоен, и мне захотелось избавиться от своего бесплодного самолюбования. Но я лишь попытался изменить положение, отдавшись радости, вызванной приходом весны.

Желая избавиться от овладевшего мною неумолимого уныния, я предпринял серьезную попытку заняться работой. Я весьма слабо представлял себе, с чего следует начать. До этого я работал в саду, но теперь мне показалось, что участки, которые я прополол пару дней назад, снова беспорядочно заросли сорняками. И дому, по-видимому, требовался основательный ремонт. Мне предстояло очень много поработать, прежде чем заняться покраской стен – требовалась солидная подготовка. Мне помогло то, что я представлял себе ее результат. А когда я вообразил побеленные и покрашенные комнаты, моя работа начала обретать смысл. Это открытие стало шагом вперед.

Я сосредоточил усилия на той комнате в нижнем этаже, где спал. Длинная, большая, она тянулась вдоль всего дома. Из маленьких окон на фасаде и по бокам открывался вид на палисадник и изгородь, а из большого окна была видна задняя часть сада с фруктовыми деревьями.

Я работал напряженно, воодушевленный фантастическим видйнием того, как будет выглядеть комната, когда я закончу. Я вымыл стены и потолок, обновил выкрошившуюся штукатурку, очистил и отполировал дверные и оконные рамы, а потом нанес на стены два слоя белой краски, которую привезли с собой Эдвин и Марджи. Когда деревянные панели были покрашены, помещение преобразилось. Из грязной, мрачной пещеры оно превратилось в светлую просторную комнату, где можно было жить в свое удовольствие. Я убрал остатки краски, отскреб пол и вымыл окна. В порыве вдохновения, я сходил в Уэсбли, накупил тростниковых циновок и постелил их на пол.

Больше всего меня удивляло то, что мое представление об этой комнате не вступило в противоречие с действительностью. Идея повлияла на исполнение.

Иногда я часами стоял или сидел в этой комнате, смакуя ее прохладное спокойствие. Окна здесь всегда были открыты, так что прохладный воздух устремлялся внутрь, а ночью комнату заполнял аромат жимолости, росшей под угловым окном, запах, до сих пор известный мне только по химическим аналогам.

Я назвал это помещение своей белой комнатой, и она стала центром моей жизни в этом сельском домике.

Когда комната была готова, моя подавленность вернулась, но, поскольку я в последние дни постоянно что-то делал, мои мысли были ясны и сосредоточенны. Работая в саду и начав ремонт в других комнатах, я думал о том, во что превратил свою жизнь и чем занимался раньше.

Прошлое представлялось мне неорганизованным, неуправляемым течением событий. Ничто там не имело смысла, ничто не было согласовано. Мне показалось важным попробовать привести воспоминания в относительный порядок. Бессмысленно было задаваться вопросом «зачем?». Просто это было важно.

Однажды я посмотрел в зеркало, покрытое пятнами сырости, и оттуда на меня взглянуло знакомое лицо, но не смог согласиться с тем, что это тот я, какого я знал. Я знал только, что это пожелтевшее лицо с многодневной щетиной и потупленным взглядом – мое, продукт почти двадцати девяти лет жизни, которая теперь вся казалась мне бессмысленной. Я вступил в период претензий к самому себе: как меня угораздило, откуда взялся такой упадок духа? Что это было – просто полоса неудач, как мне бы хотелось, или результат глубоко скрытой неполноценности? Я погрузился в раздумья.

Сначала я попытался восстановить истинную хронологию воспоминаний, которая меня очень интересовала.

Я знал распорядок своей жизни, последовательность крупных и наиболее значительных событий, потому что я, как любой другой, располагал опытом прожитых лет. Подробности, напротив, было не так-то легко вспомнить. Частицы прошлого – места, которые мне довелось посетить, друзья и знакомые, мои поступки – присутствовали в хаосе моих воспоминаний, но точные действия и последовательность я вспоминал с большим трудом.

Сначала я преследовал цель восстановить в памяти абсолютно все. Для этого я решил начать с первого школьного года и попытаться восстановить все до мельчайших подробностей: что я в тот год изучал, имя моего учителя, имена других ребят из моего и из соседнего класса, где работал отец, какие книги я, может быть, тогда читал и какие фильмы смотрел, с кем дружил и с кем враждовал.

Работая над стенами, я бормотал про себя эту несвязную, давнюю, полную пробелов историю, путаную, как сама жизнь.

Потом на первый план выступила форма. Недостаточно было просто восстановить последовательность событий, из которых состояла моя жизнь, требовалось установить относительное значение каждого из них. Я был продуктом этих событий, этого образования – и потерял контакт с тем, чем я был. Мне предстояло все проигрывать снова и, может быть, заново затвердить все, что я позабыл.

Я стал рассеянным и неуверенным. Только через воспоминания я мог вновь обрести ощущение, что я – это я. Невозможно было установить, что я открыл заново. Меня смущало то, что необходимо сосредоточиться на воспоминаниях, а потом с большим трудом восстановить эти события. Мне, полагаю, удалось реконструировать определенный отрезок своей жизни, но, переходя к другому году или к другому месту, я обнаруживал между ними поразительное сходство – или что до сих пор я ошибался.

Наконец мне стало ясно, что все это я должен записать. На прошлое Рождество Фелисити подарила мне маленькую портативную машинку, и однажды вечером я извлек ее из своих пожитков. В центре белой комнаты я установил стол, безотлагательно принялся за работу и почти немедленно обнаружил в себе тайну.

Глава третья

Я призвал на помощь все мое воображение. Я писал из внутренней потребности; этой потребностью было создать четкое представление о своей личности и я писал то, что должен был писать. Это не были мои фантазии. Я шел от чутья и чувств.

Сам процесс походил на создание моей белой комнаты. В начале – и прежде всего – была идея, а затем я воплотил ее сообразно своим представлениям, так же, как красил комнату. Я начал писать, не представляя, какие трудности у меня возникнут в связи с этим. Я был полон воодушевления, как ребенок, который в первый раз получил цветные карандаши. Мной никто не руководил, меня никто не контролировал, и я не испытывал никакого смущения. Впоследствии это изменилось, но в тот первый вечер я работал с неистощимой энергией и изливал на бумагу неиссякаемый поток слов. Процесс писания вверг меня в глубокое скрытое возбуждение, и я часто переделывал написанное, испещрял листы корректорскими значками и приписывал на полях дополнительные вставки. Мной овладело чувство странной неудовлетворенности, но я отмахнулся: все это заглушало всепоглощающее ощущение освобождения и довольство. Процесс писания скрашивал мне существование!

Я работал до глубокой ночи; когда наконец забрался в свой спальный мешок, заснул с большим трудом и спал очень плохо. На следующее утро я, позабыв о ремонте, вновь уселся за работу. Моя творческая энергия не убывала, страница за страницей вылетали из каретки пишущей машинки, и никто и ничто не могло остановить этот поток. Напечатанные листы я разбрасывал вокруг стола по полу, и они в полном беспорядке лежали один на другом, как я их бросил.

Но потом по неизвестной причине я внезапно остановился. Это случилось на четвертый день, когда у меня уже было больше шестидесяти полностью исписанных листов. Я хорошо помнил содержание каждой страницы, такой страстной была моя потребность писать, и часто перечитывал написанное. То, что я не успел перенести на бумагу, было того же рода, и все это было столь же необходимо изложить. У меня не было никаких сомнений в том, чем следует продолжить, а о чем умолчать. И все же я остановился посреди страницы, не в силах продолжать. Словно устал писать. Я впал в глубокую задумчивость и спросил себя, что делать дальше, каков должен быть следующий шаг. Я произвольно выбрал одну из написанных страниц и нашел ее наивной, самодовольной, тривиальной и неинтересной. Я заметил, что страница лишена знаков препинания, что правописание изрядно хромает и что я упорно употребляю одни и те же слова. Даже решения и наблюдения, которые я считал весьма неплохими, показались мне банальными и бестолковыми.

Все, что я так поспешно написал, никуда не годилось, и меня захлестнули отчаяние и сознание собственной ущербности. В дальнейшем я оставил писание и попытался найти выход своей энергии в работе по дому. Я выкрасил одну из комнат на верхнем этаже и отнес туда свой спальный мешок и другие пожитки. С этого дня я использовал белую комнату только для писания. Следуя указаниям Эдвина, я обновил арматуру и установил водонагреватель. Этот перерыв я использовал, чтобы обдумать сделанное и все распланировать.

До сих пор все, что я писал, касалось исключительно моих воспоминаний. Собственно, следовало поговорить с Фелисити и узнать, что помнит она, – вдруг это помогло бы мне приоткрыть какие-нибудь невеликие тайны детства. Но мы с Фелисити больше не были заодно; в последние годы мы часто ссорились, в последнее время, после смерти отца, особенно сильно. Она мало что понимала в моих делах. Кроме того, это была моя история, и я не хотел видеть события глазами сестры.

Вместо того я однажды позвонил ей и попросил прислать мне семейный фотоальбом. Фелисити досталась львиная доля вещей отца, среди прочего и альбом, но, насколько я знал, сестра не нашла ему никакого применения. Мой внезапный интерес к альбому поразил Фелисити – после погребения она предлагала мне его, но я отказался – но все же она пообещала прислать его.

Отвращение прошло, и я вернулся за пишущую машинку. После перерыва я приступил к работе с большей основательностью и, прежде чем начать, лучше организовал материал. Я научился вводить в сюжет свои сомнения. Воспоминания – обманчивая штука, а воспоминания детства зачастую искажены влиянием, которого ты в то время еще не замечаешь. Дети не замечают перспективы мира; горизонт их узок, интересы эгоистичны, многое из того, что составляет их опыт, навязано родителями. Их внимание рассеянно и неизбирательно.

Моя первая попытка вылилась всего лишь в серию малосвязанных отрывков. Теперь, когда я взялся рассказывать свою историю, им предстояло уложиться в определенные рамки и принять форму. Почти сразу же я ухватил суть того, что должен был описать.

Моей темой все еще неизбежно оставался я сам: моя жизнь, мой опыт, мои надежды, множество разочарований и перипетий моей любви. До сих пор я считал, что причина моих неудач – желание описать свою жизнь в хронологическом порядке. Я начал с самых ранних воспоминаний и попытался изложить на бумаге, как протекала моя жизнь. Теперь я видел, что иду опасным путем.

Если я хотел основательно разобраться в себе, то должен был действовать с большей объективностью, изучить себя, всесторонне рассмотреть, точно главную фигуру романа, и исследовать все обстоятельства. Описать жизнь – совсем не то, что прожить ее. Жизнь не искусство, но о жизни много пишут. Жизнь – это цепочка случайностей, взлетов и падений, частично внутренних, частично внешних, большинство из которых запомнились неточно, а уроки, извлеченные из них, непонятны.

Жизнь дезорганизующа и бессистемна; в ней отсутствует то, что есть в романе.

В детстве мир вокруг полон тайн. Они тайны только потому, что их верно не объяснили или по нехватке опыта, но запечатлелись в памяти из-за присущего им очарования. Потом подрастаешь, появляется много объяснений, но поздно: уже нет той фантастической прелести тайн.

Но что справедливее: воспоминания или факты?

В третьей главе переделанной рукописи я взялся описывать то, что великолепно иллюстрировало эту дилемму. Это касалось дяди Уильяма, старшего брата моего отца.

В детстве я никогда не видел дядю Уильяма – или Вилли, как звал его отец. Его образ был расплывчатым, мать не одобряла Вилли, а для отца, он, очевидно, был чем-то вроде героя. Я помню, что отец уже в моем раннем детстве любил рассказывать истории о том, что они с Вилли вытворяли мальчишками и как попадали из одной переделки в другую. Вилли всегда и везде вызывал гнев, у него был особый талант шкодника. Отец стал известным и преуспевающим инженером, Вилли же, напротив, перебрал множество пользующихся дурной славой занятий, нанимался матросом, продавал подержанные автомобили и занимался сбытом залежалых товаров с государственных складов. Я не видел в этом ничего плохого, но матери это почему-то казалось сомнительным.

Однажды дядя Уильям появился у нас в доме и разом перевернул мою жизнь. Вилли оказался высоким и загорелым, у него была густая вьющаяся борода, и ездил он в открытом автомобиле со старомодным гудком. Он говорил ленивым, тягучим голосом, который я находил таким же будоражащим, как и все остальное в нем; он поднял меня над головой и вынес в сад, а я вопил во все горло. На его больших руках темнели мозоли, и он курил грязную трубку. Взгляд Вилли был устремлен вдаль. Потом он взял меня в одну из головокружительных автомобильных поездок; мы мчались по проселочной дороге с невероятной скоростью, и он просигналил полицейскому на мотоцикле. Он подарил мне игрушечный автомат, из которого можно было стрелять в комнате деревянными шариками и показал, как строят бревенчатый дом.

Потом он исчез, так же внезапно, как и появился, и я отправился спать. Я лежал в постели и прислушивался к голосам родителей: те бранились. Я не мог разобрать слов, дверь была закрыта, но голос отца гремел. Потом мать расплакалась.

Я больше никогда не видел дядю Уильяма, а мои родственники и родители его больше не упоминали. Пару раз я спрашивал о нем, но родители искусно меняли тему, как обычно делают, чтобы не возражать детям. Приблизительно через год отец рассказал мне, что дядя Вилли теперь работал «за границей где-то на Востоке» и что мы, вероятно, его больше никогда не увидим. Таким образом, в словах отца было что-то, что вызывало у меня сомнения, но я не был недоверчивым и вдумчивым ребенком и предпочитал верить тому, что мне говорили. Приключения Вилли за границей еще долго будоражили мое воображение; с небольшой помощью комиксов, к которым питал и питаю пристрастие, я видел дядю поднимающимся в горы, охотящимся в джунглях и прокладывающим железную дорогу. Все это вполне увязывалось с тем, что я о нем знал.

Когда я подрос и научился думать самостоятельно, мне стало ясно, что эти истории, вероятно, не соответствуют действительности и исчезновение Вилли, очевидно, вызвали какие-то другие обстоятельства, но образ Вилли Великолепного так и остался в моем воображении.

Только после смерти отца, разбирая бумаги, я узнал правду. Я натолкнулся на письмо от директора тюрьмы в Дурхэме, там говорилось, что дядя Уильям помещен в тюремный лазарет; второе письмо, датированное несколькими неделями позже, сообщало о его смерти. Я связался с Министерством внутренних дел и узнал, что дядя Вилли был осужден на двенадцать лет за вооруженный грабеж. Преступление, за которое он был осужден, он совершил через несколько дней после того сумасшедшего, захватывающего летнего полдня.

Но, как я уже писал, в своих фантазиях я видел дядю Вилли в разных экзотических краях, где он вступал в рукопашную с людоедами или мчался на лыжах по горным склонам.

Обе версии соответствовали истине – но с различной степенью достоверности. Первая была обычной, досадной и окончательной. Другая – убедительной и возбуждающей фантазию, и, кроме того, она давала надежду на то, что дядя Вилли однажды вернется.

Чтобы отобразить все это в рукописи, мне пришлось отделиться от своего «я» и стать на объективную точку зрения. Так произошло раздвоение или, может быть, даже растроение моего «я». Я выступил в роли писателя. Здесь было мое «я» из воспоминаний. И мое «я», о котором я писал, главное действующее лицо этой истории.

Разница между действительной и фантастической правдой занимала мои мысли.

Я ежедневно напоминал себе об ошибочности моих воспоминаний. Так, к примеру, я знал, что сами воспоминания не являются историей. Важнейшие события вспоминаются в той последовательности, которая заложена в подсознании, и их реконструкция для моего повествования требует постоянных усилий.

Маленьким мальчиком я сломал руку, и в фотоальбоме, присланном мне Фелисити, нашелся снимок, подтверждавший это. Но произошел ли этот несчастный случай в начале моего обучения в школе или же после смерти бабушки? Все три события тогда оказали на меня сильное воздействие, все три стали ранними уроками жестокого произвола, свойственного жизни. Чтобы описать их, я попытался вспомнить их последовательность, но тщетно; память бросила меня на произвол судьбы. Я был вынужден заново воссоздать в памяти эти события и расположить их в каком-то более верном порядке, если хотел представить, как они повлияли на меня.

Сами основы памяти были незыблемы, и моя сломанная рука служила наглядным тому примером.

Я сломал левую руку. Это я знал абсолютно точно, потому что такие вещи нельзя изменить, и эта рука по сей день была несколько слабее, чем полагалось бы. Такого рода воспоминания и оказались под сомнением. Единственным документальным подтверждением перелома была пара черно-белых снимков, сделанных на семейном пикнике. На этих снимках на фоне залитого солнцем пейзажа был запечатлен печальный маленький мальчик, в котором я узнал себя. Его правая рука была в гипсе и висела на белой повязке.

Я наткнулся на эти фотографии в то самое время, когда описывал этот случай и открытие потрясло меня. Такое документальное свидетельство смутило и поразило меня, и я поневоле поставил под сомнение все прочие сведения, которые выдала мне память. Только с некоторым опозданием я понял, что произошло: фотограф, очевидно, отпечатал эти фотографии, зарядив ролик пленки в увеличитель не той стороной. Стоило повнимательнее изучить снимки – сначала я рассматривал только себя – и различные детали фона подтвердили мою догадку: вертикальная надпись на номере автомобиля, правостороннее движение на дорогах, пиджаки, застегнутые не на ту сторону, и прочее.[1]

Все это было вполне объяснимо, но дало мне две точки зрения на свою особу: во-первых, я непременно должен был проверять и подтверждать свидетельствами развитие событий, которые до сих пор считал неизменными, и, во-вторых, ничего не мог вычеркнуть из прошлого.

Я приблизился ко второму перерыву в работе. Хотя мне нравилось, как идет моя новая работа, каждое следующее открытие порождало противодействия. Мне стало ясно двуличие прозы. Каждое предложение содержало в себе ложь.

Непосредственным следствием такого осознания стала полная ревизия; я перечитал все готовые страницы с самого начала и несколько раз переписал некоторые из отрывков. Каждая новая версия вносила улучшение, все большее сходство с жизнью. Описывая часть правды, я все ближе подходил к полной правде.

Когда я наконец приблизился к тому месту, на котором прервал свои труды, то натолкнулся на новые затруднения.

По мере того как моя история подвигалась от детства к отрочеству, а потом к юности, мне вспоминалось все больше людей. Не членов моей семьи, а посторонних, с которыми жизнь свела меня более или менее случайно и которые иногда становились частью этой жизни. В частности, существовала группа людей, с которыми я был знаком по университету, а также несколько женщин, с которыми имел отношения. Одна из них, девушка по имени Элис, в течение нескольких месяцев даже была моей нареченной. Мы хотели пожениться, но потом у нас все пошло наперекосяк, и мы расстались. Элис со временем вышла замуж за другого и родила двоих детей, но оставалась моей хорошей и верной подругой. Потом появилась Грейс, которая в последние годы сильно изменила мою жизнь.

И если я в своей одержимости хотел писать только правду, одну лишь правду, то каким-то образом должен был объяснить эти отношения. Каждая новая дружба означала продвижение в непосредственное прошлое, каждая любовная история так или иначе влияла на мои взгляды, меняя их. Хотя вероятность того, что кто-то прочтет рукопись, была очень мала, я, тем не менее, чувствовал себя неуютно из-за того, что все еще помню об этом.

Кое-что из того, о чем я упомянул, неприятно, и мне хотелось бы подробно описать свой сексуальный опыт, хотя и не в мельчайших подробностях.

Проще всего было бы изменить имен, места, даты, чтобы не раскрыть инкогнито вышеупомянутых лиц. Но это не было бы правдой, которую я хотел рассказать. Или можно было бы просто кое-что опустить: этот опыт был важен главным образом для меня.

Наконец я нашел решение, художественный прием: я создал новых друзей и партнеров, снабдив их вымышленной историей жизни и личностями. Одно или два из этих лиц были рядом со мной с самого детства, и вследствие этого оказывалось, что мы дружим на протяжении всей моей жизни, в то время как в действительности я потерял всякий контакт с друзьями детства, с которыми вместе вырос. Это сделало мой рассказ замечательно стройным, он оказался завершенным, связным и значительным.

В нем не было ничего лишнего: каждое запечатленное событие, каждое описанное лицо имело в моей истории свое предназначение.

Так, в трудах я учился познавать собственную жизнь. Правда была буквально подчинена верности действий: это была высшая, лучшая форма правды.

Тем временем, пока моя рукопись набирала объем, я вступил в стадию душевного подъема. Ночью я спал всего пять-шесть часов, а когда просыпался, первым делом садился за стол и прочитывал то, что написал накануне. Я все подчинил труду писателя, ел только тогда, когда голод принуждал меня к этому, спал только тогда, когда сильно уставал. Все остальное было мне безразлично: ремонтные работы по заказу Эдвина и Марджи я отложил на неопределенный срок.

За стенами дома весна перешла в долгое и невероятно жаркое лето. Сад оставался заросшим и запущенным, однако почва теперь высохла и потрескалась, а трава и сорняки пожелтели. Деревья поникли, маленький ручеек в глубине участка почти высох. В очередное посещение деревни я услышал озабоченные разговоры о погоде. Волна жары принесла с собой засуху; молочный скот стали забивать из-за недостатка кормов, отпуск воды был строго ограничен.

День за днем я сидел в своей белой комнате, ощущая теплый ток воздуха из открытого окна, и неутомимо работал над рукописью, полуголый и небритый, чувствуя себя уютно, довольный жизнью.

Потом я внезапно подошел к концу своей истории. Я внезапно перестал писать, потому что больше не мог вспомнить ни одного события.

Мне с трудом верилось в это. Я представлял себе финал как возвышенный, торжественный миг, как полное завершение своего духовного самоисследования. Вместо этого рассказ просто оборвался, без завершения, без откровения.

Предчувствуя безрезультатность своей работы, я испытал разочарование и тревогу. Я исследовал страницы рукописи, думая, что где-то допустил просчет. Все события образовали стройный ряд, но они закончились, мне нечего было больше сказать. До разрыва с Грейс, до смерти отца и до потери работы я жил в Тилбурне. Я не мог продолжать, потому что следующей стадией моей жизни стал сельский домик Эдвина. Где же окончание?

Я пришел к заключению, что единственный подходящий финал – только ложный. Другими словами, следовало по-новому связать свои воспоминания, ввести в нее вымышленные характеры, чтобы наконец закончить свою историю. Но сначала нужно признать, что во мне действительно сосуществуют две личности: я сам и персонаж истории.

В этом месте самоизучения я испытал угрызения совести – из-за того, что бросил работать в доме и саду. Я утратил и иллюзии по поводу своего творчества и способность создавать ткань повествования, а потому с толком использовал нежданный перерыв. Жаркий сентябрь подходил к концу; несколько дней я провел в саду, подстриг кусты и собрал фрукты, которые еще оставались на деревьях. Скосил лужайку и окопал высохший огород.

В заключение я покрасил вторую комнату на верхнем этаже. Оторвавшись от своей неудачной рукописи, я мысленно вновь и вновь возвращался к ней, и всякий раз у меня возникало желание переработать ее. Я понял: необходимо еще одно, последнее усилие, чтобы придать ей нужную форму. Необходимо – но ради этого, я должен был упорядочить свою жизнь.

Ключ к осмысленной, целеустремленной жизни, сказал я себе, – разделение на дни. План был разработан быстро: час в день посвящать уборке и мытью, два часа в день – ремонтным работам и саду, восемь часов сну. Я решил регулярно мыться, обедать в строго определенное время, бриться, стирать белье и для всех этих дел предусмотрел час в день и день в неделю. Моя потребность писать все еще оставалась одержимостью, владеющей моей жизнью, и, вероятно, не могла принести мне никакой пользы. Но теперь, когда я освободился от самоограничения, я мог в рамках дисциплины и расписания заняться третьей версией, которая писалась очень легко и от которой ожидал намного больше, чем от первых двух.

Наконец я понял, как мне следует рассказать свою историю. Если я смогу при помощи неправды – другими словами, при помощи метафор – рассказать чистую правду, тогда через всеобщую неправду смогу найти и описать всеобщую правду. Моя рукопись должна быть метафорой моего «я».

Я создал воображаемое место и воображаемую жизнь.

Две мои первые попытки были тупы и загнаны в жесткие рамки. Я описывал то, что было запечатлено в моей душе и чувствах. Внешние события были призрачными, схематичными проявлениями у границ моего восприятия. Причина крылась в том, что я выращивал реальный мир на стерильной почве своей фантазии; он был анекдотичным, малосвязанным. Создание фантастического ландшафта расставило все на места, я создал его по собственному желанию и ввел в личные символы. Я уже решительно отдалился от чисто автобиографического повествования; я перевел процесс на новые рельсы и поместил главного героя, мое метафорическое «я», в обширное, выдуманное, стимулирующее окружение.

Я придумал город под названием «Джетра». Он должен был быть Лондоном, где я родился, и одновременно пригородом Манчестера, где я провел большую часть детства. Джетра находилась в стране Файандленд, скромной и немного старомодной стране, богатой традициями и высокой культурой, гордой своей историей, справляющейся с трудностями, когда это нужно, утверждающей себя в новом подверженном конкуренции мире. Я дал Файандленду географию, законы и конституцию. Джетра была его столицей и важнейшим портом и находилась на южном берегу страны. Позже я набросал подробности некоторых других стран, существовавших в этом мире; я даже нарисовал примитивную карту, которую вскоре отверг, потому что она связывала фантазию.

Пока я писал, это окружение стало для меня почти так же важно, как и переживания моих героев. Я вновь обнаружил, что нужно создать детали, которые придадут повествованию большую убедительность.

Скоро я нашел верный путь. Поведение моих прежних героев казалось теперь беспомощным и искусственным, но как только я ввел их в новый воображаемый мир, образы приобрели убедительность и засверкали всеми красками. До этого я лишь менял последовательность событий ради вящей их четкости, но теперь заметил, что все это имеет цель, скрытую в моем подсознании. Замена фона на выдуманный придала моему творению смысл.

Я добавил подробностей в изображенную мной картину. Вскоре я увидел, что в море южнее Файандленда имеются острова, множество островов, огромный архипелаг маленьких независимых стран. Для жителей Джетры и особенно для моего главного героя эти острова были чем-то вроде эскапистской мечты. Путешествовать между этими островами значило достигнуть цели. Сначала мне было не вполне ясно, что это может быть за цель, однако в процессе писания я это понял.

На новом фоне стала вырисовываться история, при помощи которой я хотел рассказать о своей жизни. У героя этой истории было мое имя, но люди, которых я знал, получили вымышленные имена. Моя сестра Фелисити стала Калией, Грейс – Сери, моих родителей не было вообще.

По этой причине события казались чуждыми, я с обостренной фантазией реагировал на все, что писал, но поскольку все это было мне во всех смыслах знакомо, я создал мир другого Питера Синклера, его окружение, которое было мне знакомо и в котором я жил.

Я работал напряженно и размеренно, и скоро появилась внушительная стопка страниц новой рукописи. Каждый вечер я заканчивал работу в предусмотренный моим дневным расписанием час, перечитывал готовые страницы и вносил в текст небольшую правку. Иногда я сидел на стуле в своей белой комнате, держа рукопись на коленях, чувствуя ее тяжесть, и знал, что держу в руках все, что стоило или можно было рассказать о себе.

На бумаге существовала особая личность, тождественная мне, но все же очень и очень отличающаяся от меня. Она была не старше меня, но кто-нибудь мог ее уничтожить. У нее была собственная жизнь, выходящая далеко за пределы бумаги, на которой была записана; если я сожгу рукопись или кто-нибудь у меня ее отнимет, она по-прежнему будет существовать, на высшем уровне. Чистая правда вневременна: она переживет и меня.

Эту окончательную версию, которую я начал писать с первой страницы двумя месяцами раньше, нельзя было изменить. Она была исключительно правдивой историей. Все в ней было выдумкой, кроме моего имени, однако каждое ее слово, каждое предложение было истиной в высшем смысле, помогающей достигнуть высшей правды. В этом я был твердо убежден.

Я нашел себя, объяснил себя и в очень личном смысле этого слова определился.

Наконец мне удалось приблизиться к финалу своей истории. Это перестало быть проблемой. Во время работы я чувствовал: он обретает плоть в моей душе – как перед этим обрела жизнь на бумаге сама история. К сожалению, для этого требовалось писать, терпеливо сидеть за пишущей машинкой. Я лишь чувствовал, каким должен быть конец; нужные слова придут ко мне в тот миг, когда их потребуется написать, не раньше. А с ними придет освобождение, сознание выполненного долга и реабилитации мира.

Но потом, после того как я написал еще страниц десять, все неожиданно прервалось.

Глава четвертая

Засуха наконец кончилась, и уже несколько дней шел дождь. Ведущая к дому подъездная дорога превратилась в почти непроходимое болото с глубокими лужами и чавкающей грязью. Я услышал машину раньше, чем увидел: завывание мотора и буксующие в клейкой грязи колеса. Я сидел за пишущей машинкой, боясь оторваться, и теперь уставился на последние слова, которые написал, пытаясь удержать их перед глазами, чтобы сохранить связность предложения.

Машина остановилась перед домом по ту сторону изгороди, вне моего поля зрения. Я услышал звук работающего на холостом ходу мотора и удары резиновых щеток стеклоочистителей по окантовке ветрового стекла. Потом зажигание выключили, хлопнула дверца.

– Привет, Питер, ты тут? – донесся снаружи голос, и я узнал его: это был голос моей сестры Фелисити.

Я продолжал смотреть на полуисписанную страницу, надеясь, что молчанием смогу защититься от сестры. Я так близко подошел к финалу истории, что любая помеха приводила меня в ярость, я никого не хотел видеть.

– Питер, позволь мне войти. Здесь льет как из ведра.

Она подошла к окну и постучала в раму. Я обернулся к ней, потому что она заслонила падающий на стол свет.

– Впусти меня. Я насквозь промокла.

– Чего ты хочешь? – спросил я, снова устремляя взгляд на недописанную страницу, откуда, казалось, уже начали исчезать слова.

– Хочу поговорить с тобой. Ты не ответил на мое письмо. Не торчать же мне теперь здесь. Я насквозь промокла.

– Дверь открыта, – сказал я и сделал неопределенное движение рукой в сторону входа.

Пару мгновений спустя я услышал, как лязгнула щеколда и заскрипела дверь. Стоя на коленях на полу, я собирал отпечатанные страницы и складывал их стопкой. Я не хотел, чтобы Фелисити прочитала то, что я написал, и никому не хотел давать их читать. Я вытащил последнюю, недопечатанную страницу из машинки и положил к остальным. Я все еще был занят сортировкой страниц и раскладкой их в тщательной последовательности, когда в комнату вошла Фелисити.

– Там, снаружи, лежит куча почты, – сказала она. – Ничего удивительного, что ты не ответил. Ты не просматриваешь почту?

– Просмотрю, – сказал я и пролистал пронумерованные страницы, желая убедиться, что они разложены правильно. Я хотел допечатать рукопись и спрятать в каком-нибудь укромном месте. Фелисити прошла в центр комнаты и остановилась возле меня.

– Я должна была приехать, Питер. Ты очень редко звонишь, и нам с Джеймсом показалось, что у тебя что-то не в порядке. Когда ты не ответил на письмо, я связалась с Эдвином. Чем ты, собственно, здесь занимаешься?

– Оставь меня в покое, – пробурчал я. – Я занят. И не хочу, чтобы мне мешали.

Я пронумеровал каждую страницу, но номера семьдесят два не было. Я начал его искать, и несколько страниц выскользнули из стопки.

– Боже мой, что здесь творится!

Я в первый раз поднял голову и посмотрел на сестру. У меня появилось странное чувство узнавания, словно она была личностью, которую я создал сам. Я помнил ее по рукописи: там ее звали Калия. Моя сестра Калия, на два года старше меня, замужем за человеком по имени Ялоу.

– Что ты хочешь от меня, Фелисити?

– Я беспокоюсь о тебе. И, как я вижу, не без оснований. Боже, какой тут кавардак! Ты здесь вообще не убираешь?

Я встал, держа в руках листы рукописи. Фелисити развернулась и пошла на кухню. Я попытался придумать, куда бы спрятать рукопись, пока не вернулась Фелисити. Она видела ее, но не имела никакого представления о том, что в ней написано и насколько это важно.

Из кухни донесся стук горшков и другой посуды, сопровождаемый приглушенными возгласами Фелисити. Я подошел к кухонной двери и посмотрел, что она делает. Она стояла перед мойкой и вынимала оттуда сковороды и тарелки.

– Вот бы Эдвин и Марджи увидели, какое свинство ты развел в их доме! – бросила она через плечо. – Тебя никогда не заботила чистота, но дальше ехать некуда! Везде грязь и отвратительная вонь!

Она с трудом открыла заклиненное окно, и кухню наполнил шум дождя.

– Хочешь кофе? – спросил я, но Фелисити бросила на меня гневный взгляд.

Сестра вымыла руки под краном и осмотрелась в поисках полотенца. В конце концов она вытерла руки о пальто; полотенце я куда-то задевал. Фелисити и Джеймс жили в новом доме на одну семью на окраине Шеффилда, там, где раньше был участок плодородной пахотной земли. На этом поле наспех возвели тридцать шесть одинаковых домов в кольце подъездной дороги. Я только один-единственный раз был у нее, вместе с Грейс, зато в моей рукописи существовала целая глава о том, как я провел с ними выходные после рождения их первого ребенка. На миг мне захотелось показать Фелисити некоторые страницы – но она не могла оценить их.

Я крепко прижал рукопись к груди.

– Питер, что с тобой? Твоя одежда задубела от грязи, по всему дому горы мусора, а сам ты, похоже, уже несколько недель ешь не каждый день. А твои пальцы!

– Что с ними?

– Раньше ты никогда не грыз ногти.

Я отвернулся.

– Оставь меня в покое, Фелисити! Я много работал и хочу наконец закончить то, что начал.

– Я не оставлю тебя в покое! Мне пришлось завершить все дела отца, чтобы разобраться с наследством и продать дом, а еще пришлось выступать от твоего имени в юридических процедурах, о которых ты ничего не знаешь… А кроме того, я должна вести дом и заботиться о своей семье. Что же между тем делает хозяин? Ничего! Ни ответа ни привета! Что с Грейс?

– А что с ней должно быть?

– Мне приходится заботиться и о ней.

– О Грейс? Ты ее видела?

– Она связалась со мной, когда ты ее бросил. Она хочет знать, где ты.

– Но я писал ей. Она не ответила.

Фелисити ничего не сказала, но глаза ее гневно засверкали.

– Как у нее дела? – спросил я. – Где она живет?

– Ты гнусный эгоист! Ты знаешь, что она чуть не умерла?

– Неправда.

– Она наглоталась таблеток. Ты должен это знать!

– Ах да, – сказал я. – Ее соседка мне говорила.

Тут я снова вспомнил: бледные губы девушки, ее дрожащие руки, когда она сказала мне, что я должен немедленно исчезнуть и больше не докучать Грейс.

– Ты знаешь, что у Грейс нет семьи. Мне пришлось прожить с ней в Лондоне целую неделю. По твоей вине.

– Надо было сказать мне. Я искал ее.

– Питер, не лги хотя бы себе. Ты же хорошо знаешь, что ты просто сбежал.

Я подумал о своей рукописи и внезапно вспомнил, что произошло с семьдесят второй страницей. Когда я однажды вечером нумеровал страницы, то допустил ошибку. Из-за этого я хотел перенумеровать и остальные страницы. До меня дошло, что страница не пропала.

– Ты вообще слушаешь меня?

– Да, конечно.

Фелисити прошла мимо меня в белую комнату. Здесь она открыла второе окно – возник холодный ветерок – потом по скрипучей деревянной лестнице поднялась наверх. Я обеспокоенно последовал за ней.

– Я думала, ты привел дом в порядок, сделал ремонт, – сказала Фелисити. – Но нет! Эдвин лопнет от злости, если узнает. Он думает, что дом уже почти готов.

– Мне все равно, – угрюмо пробормотал я. Я пошел к двери в комнату, где спал, и закрыл ее. Мне не хотелось, чтобы Фелисити заглядывала туда: там повсюду были разбросаны мои журналы.

Я прислонился спиной к двери, чтобы помешать ей зайти в комнату.

– Уходи, Фелисити! Уходи, уходи!

– О боже, что ты натворил? – она открыла дверь туалета, но тотчас снова закрыла ее.

– Он засорен, – сказал я. – Я хотел прочистить его.

– Хуже, чем в свинарнике! У любого животного в норе гораздо лучше.

– Не делай ничего. Здесь тебе ничего не надо делать.

– Позволь мне взглянуть на другие помещения.

Фелисити подошла ко мне и попыталась забрать у меня рукопись. Я крепко прижал листы к себе, но это было только уловкой с ее стороны. Она взялась за ручку двери и открыла ее, прежде чем я успел ей помешать.

Некоторое время она смотрела мимо меня в комнату. Потом окинула на меня взглядом, полным презрения.

– Раскрой окно! – сказала она. – Воняет!

И пошла дальше по коридору, чтобы проверить другие комнаты.

Я пошел в свою спальню, чтобы убрать то, что она там увидела. Закрыл журналы и виновато засунул их под спальный мешок. Потом бросил грязное белье на кучу в углу.

Фелисити уже спускалась вниз, и когда я догнал ее, она остановилась в моей белой комнате возле письменного стола и посмотрела на пишущую машинку. Когда я подошел, сестра нетерпеливо кивнула в сторону рукописи.

– Будь добр, дай мне посмотреть эти бумаги!

Я покачал головой и еще крепче прижал рукопись к себе.

– Ну хорошо, нет, так нет. Да что ты так в них вцепился!

– Я не могу показать тебе их, Фелисити. Я хочу, чтобы ты ушла, вот и все. Оставь меня в покое!

– Ну хорошо, еще минутку! – она убрала стул со стола и поставила его в центре пустой комнаты. Комната внезапно приобрела сходство с титульным листом. – Садись, Питер. Я должна подумать.

– Я не знаю, что тебе здесь нужно. Мне здесь хорошо. У меня все есть. Мне нужно побыть одному. Я работаю.

Но Фелисити больше не слушала меня. Она пошла на кухню и налила в чайник воды. Я сидел на стуле, прижав к себе рукопись. Через открытую дверь я видел, как она вымыла под краном две чашки и теперь ищет чай. Вместо чая она нашла растворимый кофе и положила его в обе чашки. Пока чайник стоял на плите, она снова начала отставлять в сторону немытые горшки и тарелки, пока мойка не опустела. Потом пустила воду и вымыла руки под краном.

– Здесь нет теплой воды?

– Но… это же теплая, – я видел пар, поднимающийся из мойки.

Фелисити завернула кран.

– Эдвин сказал, что установил нагреватель. Где он?

Я пожал плечами. Фелисити нашла выключатель и нажала. Потом некоторое время ждала у мойки, наклонив голову. Она, казалось, мерзла.

Я никогда прежде не видел Фелисити такой – впервые за последние годы мы были одни. В последний раз это случилось, еще когда мы жили дома: она как раз сдала сессию в университете и объявила о своей помолвке. С тех пор возле нее всегда был Джеймс или Джеймс и дети. Это позволило мне по-новому взглянуть на сестру, и я вспомнил трудности, с которыми столкнулся, описывая Калию. Картины детства с ее участием давались труднее всего, но все это были издержки сознания, необходимые издержки.

Я молча наблюдал, как она стоит на кухне, ждет, пока закипит вода для кофе, и пытался совладать с непреодолимым желанием остаться в одиночестве. Ее неожиданное вторжение в мой мир еще больше обострило настойчивое стремление писать. Может быть, в этом и заключалась ее роль, которую она ненамеренно сыграла, придя сюда: она хотела мне помочь, но помешала. Я не мог рассчитывать на то, что сестра уйдет и я вернусь за машинку. Я даже видел возможность продолжить рукопись, создать версию, которая еще глубже позволит мне уйти в ткань повествования, чтобы служить высшей правде.

Фелисити смотрела через окно в сад, и напряжение в комнате спало. Я положил рукопись у своих ног на пол.

Через некоторое время Фелисити сказала:

– Питер, мне кажется, ты нуждаешься в помощи. Ты не хочешь поехать со мной и пожить у нас с Джеймсом?

– Не могу. Я работаю. И еще не закончил свою работу.

Она обернулась, скрестила руки на груди, прислонилась к оконной раме и посмотрела на меня, подняв брови.

– Чем ты, собственно, занят?

Я попытался придумать ответ, потому что не мог рассказать ей всего.

– Пишу правду о себе.

Что-то в ее взгляде изменилось, и я понял, что она хочет сказать.

Глава четвертая рукописи: моя сестра Калия на два года старше меня. В детстве мы были достаточно близки по возрасту, чтобы родители обращались с нами, как с близнецами, но достаточно далеки друг от друга, чтобы замечать значительные отличия. Она всегда была впереди меня, в школе, в изменяющихся в зависимости от возраста развлечениях, могла задерживаться на улице дольше и сама выбирала друзей. Все же со временем я кое в чем обошел ее, потому что хорошо учился в школе, а она была только красива, и она так и не простила мне этого. Когда мы подросли и приблизились к совершеннолетию, разногласия между нами стали более заметны и постепенно превратились в зияющую пропасть. Ни один из нас не пытался перебросить через нее мост, оба, каждый со своей стороны, соблюдали определенную дистанцию. Она держалась с обычным надменным лукавством, которым заявляла, что знает о том, что я думаю и что намереваюсь делать. Все это было для нее неизбежным, ничто не могло удивить ее: то ли я был предсказуем, то ли она все знала, уже пройдя через это раньше. Я рос, яростно ненавидя знающую, опытную усмешку Калии, с которой она всегда обращалась ко мне в последние два года. И, сознавшись Фелисити, что именно содержится в рукописи, я ожидал в ответ такой же усмешки, такого же неодобрительного фырканья.

Я ошибся. Она только кивнула и отвела взгляд.

– Я должна забрать тебя отсюда, – сказала она. – Нет ли в Лондоне кого-нибудь, к кому ты можешь переехать?

– Я чувствую себя здесь отлично, Фелисити. У меня все хорошо. Не переживай за меня!

– А как насчет Грейс?

– Да, а что с ней?

Фелисити бросила на меня гневный взгляд.

– Я не хочу больше вмешиваться. Ты должен отыскать ее. Она нуждается в тебе и только в тебе.

– Но она же меня бросила.

Глава седьмая моей рукописи и много других глав: Грейс была Сери, девушкой с одного из островов. Я познакомился с Грейс однажды летом на греческом острове Кос. Я тогда поехал в Грецию, чтобы разузнать, почему в мою жизнь вторглась неведомая угроза. Греция казалась мне страной, в которую другие жаждали попасть, и я был влюблен в нее. Это был почти вызов судьбе. Друзья возвращались из поездок по этой стране, завороженные, околдованные ее красотой. Вот так я наконец и решил отправиться туда и встретил там Грейс. Мы вместе путешествовали по островам Эгейского моря, спали друг с другом, потом вернулись в Лондон, и наша связь оборвалась. Пару месяцев спустя мы случайно встретились снова, как это зачастую случается в Лондоне. Мы оба были очарованы островами и пронизаны страстным восторгом, который еще больше усилила наша разлука. В Лондоне мы влюбились друг в друга, а воспоминания об островах постепенно поблекли. Мы стали обычной парой. Теперь она была Сери, и в конце рукописи я остался один. Джетра стала Лондоном, острова остались позади, но Грейс приняла слишком большую дозу таблеток, и мы расстались. Все это было в рукописи, возведенное в ранг высшей правды.

Вода закипела и Фелисити вышла налить кофе. Сахара не было, не было молока, и стула для нее тоже не нашлось. Я отложил рукопись и подал сестре стул. С минуту она молчала, довольствуясь тем, что держала в руках чашку и прихлебывала черный кофе.

– Я не могу все время приезжать сюда приглядывать за тобой, – наконец сказала она.

– От тебя этого никто не требует. Я сам могу позаботиться о себе.

– С засоренным туалетом, без еды и по уши в грязи?

– Я не хочу того, чего хочешь ты.

Она ничего не сказала, но ее взгляд скользнул по моей белой комнате.

– Что ты скажешь Эдвину и Марджи? – спросил я.

– Ничего.

– Я не хочу, чтобы они приезжали сюда.

– Этот дом принадлежит им, Питер.

– Я все здесь уберу. Я уже начал наводить здесь порядок. Я только этим и занимаюсь.

– Со времени своего приезда сюда ты ни к чему не прикоснулся. Удивительно, как в таком бардаке и такой грязи ты до сих пор не подхватил дизентерию или что-нибудь подобное. Вонь от всего этого, должно быть, стоит до небес!

– Я не замечал этого. Я работал.

– Кто бы говорил. Скажи, откуда ты мне звонил? Здесь где-нибудь поблизости есть телефон?

– А что?

– Хочу позвонить Джеймсу. Он должен знать, что здесь творится.

– Ничего здесь не творится! Я просто и дальше хочу оставаться один, чтобы закончить то, что начал.

– А потом ты хочешь все здесь убрать, покрасить комнаты и привести в порядок сад?

– Я этим понемногу занимался почти все лето.

– Ты ничего не сделал, Питер, и сам знаешь, что ничего не сделал. Всякий, у кого есть глаза, подтвердит, что здесь ничего не сделано. Эдвин сказал мне, о чем вы с ним договорились. Он верит, что дом для них с Марджи будет отремонтирован, а сегодня здесь намного хуже, чем до твоего переезда.

– А как насчет этой комнаты? – спросил я.

– Это самая грязная дыра во всем доме!

Я изумился. Моя белая комната была в этом доме средоточием жизни. С моей точки зрения, она играла центральную роль во всем, что я делал. Солнце слепяще сверкало на ее свежевыкрашенных белых стенах, тростниковые циновки под моими голыми ступнями были приятно шероховатыми, и каждое утро, спускаясь сюда из спальни, я ощущал запах свежей краски. Я всегда чувствовал себя в своей белой комнате обновленным и работоспособным, потому что это было убежище, убежище от моей жизни, которое я сам построил. Фелисити все это подвергла сомнению. Если бы я видел эту комнату так же, как она… да, я действительно никогда бы не пришел к тому, чтобы побелить и покрасить ее. Источенные червяками голые половицы казались серыми от грязи, штукатурка на стенах облупилась и потрескалась, а рамы окон были черным-черны от плесени и пятен гнили.

Но это была ошибка Фелисити, а не моя. Сестра все воспринимала неправильно. Я учился писать свою повесть и рассматривал свою белую комнату в этом свете. Фелисити видела только часть правды – правду реальности. Она не чувствовала высшей правды, фантастической связности происходящего и совершенно не представляла себе правды того вида, какой я описал в своей рукописи.

– Где здесь телефон, Питер? В деревне?

– Да. Что ты скажешь Джеймсу?

– Только, что я доехала. Ему придется до понедельника заниматься детьми, раз тебе втемяшилось в голову остаться здесь.

– А что, неделя кончается?

– Сегодня суббота. Ты хочешь сказать, что тебе это неизвестно?

– Я не задумывался над этим.

Фелисити допила кофе и отнесла чашку на кухню. Она взяла сумочку и прошла через мою белую комнату в прихожую. Я слышал, как она открыла дверь. Потом она вернулась.