Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Энн Райс

Витторио-вампир. Новые вампирские хроники

Посвящается Стэну, Кристоферу, Майклу и Говарду, Розарио и Патрисии, Памеле и Элейн, и Пикколо
Этот роман Витторио посвящает жителям Флоренции, Италия


Глава 1. Кто я такой, почему я пишу, что должно произойти

В далеком детстве я видел жуткий сон. Мне приснилось, что я держу в руках отрубленные головы моих младших брата и сестры. Они быстро остывали и, онемевшие, с огромными глазами, в которых навеки застыло удивленное выражение, с багровыми щеками, внушали мне такой ужас, что я и сам не мог произнести ни звука.

Сон сделался явью.

Но никто не зарыдал ни надо мной, ни над ними. Вот уже пять столетий они, безымянные, покоятся в земле.

Я – вампир.

Мое имя Витторио. Я родился в северной части Тосканы – красивейшей провинции в самом центре Италии. Здесь я и пишу свое повествование – в самой высокой башне разрушенного замка в горах. В этом замке я когда-то появился на свет.

По любым меркам я – выдающийся вампир, проживший пять сотен лет со времен великого Козимо ди Медичи, и даже ангелы – если, конечно, снизойдут до разговора с вами – могут засвидетельствовать мое могущество. Но вы должны быть очень осмотрительны при этом.

Однако я не имею абсолютно ничего общего с так называемым «Шабашем Ясновидящих», с этой шайкой неизвестных вампиров из Нового Орлеана – самозванцев, уже щедро попотчевавших вас изобилием летописей и россказней.

Не знаю никого из героев этих мрачных историй. И мне совершенно ничего не известно об их соблазнительном рае в топях Луизианы. Вот почему из моего повествования вы не почерпнете ничего нового, не найдете даже малейшего упоминания о них на этих страницах.

Тем не менее именно они вынудили меня рассказать о моем собственном происхождении, поведать легенду о своем перерождении – и опубликовать повесть об этом периоде моей жизни, дабы, так сказать, дать ей возможность, будь то случайно или по воле судьбы, соприкоснуться с их широко распространенными многотомными произведениями.

Столетия своего существования в ипостаси вампира я провел в целенаправленных странствиях, занимаясь научными исследованиями. Все это время я старался по возможности скрываться от своих соплеменников, дабы не провоцировать ни угрозы с их стороны, ни излишнего любопытства или подозрений.

Но не с этими обстоятельствами связаны мои приключения.

Как я уже сказал, речь пойдет о моем происхождении. Уверен, мои откровения станут для вас полной неожиданностью. Возможно, когда я закончу эту книгу и она выпорхнет в мир, я тоже стану персонажем многотомного романа-хроники, начатого другими вампирами из Сан-Франциско или Нового Орлеана. Сейчас это меня не интересует и я об этом не думаю.

Стены замка, в котором я был столь счастлив в детстве, ныне разрушены и совершенно утратили прежние очертания. Проводя безмятежные ночи здесь, в заросших кустарником развалинах, окруженных ежевичными чащобами и пропитанных удушающими ароматами дубовых и каштановых рощ, я пришел к выводу, что должен поведать обо всем, что довелось испытать, ибо, уверен, выпавшая мне на долю судьба в корне отличается от судьбы любого другого вампира.

Я отнюдь не всегда обитаю в этих краях.

Напротив, большую часть времени я провожу во Флоренции – лучшем из всех городов мира. Я увидел Флоренцию еще ребенком – в те времена, когда Козимо Старший, хоть он и был богатейшим человеком в Европе, лично управлял могущественным банком Медичи, – и полюбил ее с первого взгляда.

В доме Козимо ди Медичи проживал знаменитый скульптор Донателло, ваявший из мрамора и бронзы, в нем также находили приют многочисленные художники и поэты, чародеи и сочинители музыки. Великий Брунеллески, создатель купола самого грандиозного собора Флоренции, в то время строил другой собор для Козимо, а Микелоццо не только перестраивал мужской монастырь Сан-Марко, но и начинал возводить для Козимо тот дворец, который впоследствии станет известным всему миру Палаццо Веккио. Люди Козимо по всей Европе отыскивали в пыльных библиотеках сочинения давно забытых классиков Греции и Рима, а ученым Козимо предстояло переводить их на наш родной итальянский – язык, который задолго до этого Данте отважно избрал для написания своей «Божественной комедии».

Именно под кровлей дома Козимо я – тогда еще смертный мальчик, подававший большие надежды, которого ждала в будущем весьма необычная судьба, – своими глазами видел великих гостей, прибывших из далекой Византии, дабы положить конец давней распре между Восточной и Западной церквами. Я был свидетелем того, как Римский Папа Евгений IV, Патриарх Константинопольский и сам император Иоанн VIII Палеолог появились в городе во время ужасной бури с жутким ливнем и тем не менее были встречены с неописуемым триумфом. А позже видел их за трапезой в доме Козимо.

Однако достаточно об этом, можете вы сказать. Согласен. Это вовсе не история дома Медичи. Позвольте только заметить, что любой, кто заявит, что эти великие люди были мерзавцами, – совершенный глупец. Ведь кто, как не потомки Козимо, взяли на себя заботу о Леонардо да Винчи, Микеланджело и бессчетном числе прочих художников? И все только потому, что некий банкир, денежный меняла, если вам угодно, счел достойным и превосходным поступком придать красоту и величие Флоренции.

Я вернусь к Козимо в нужный момент и скажу о нем всего лишь несколько слов, хотя, должен признаться, сталкиваюсь с затруднениями всякий раз, когда стараюсь кратко изложить свои мысли на любую тему. Здесь же добавлю только, что Козимо принадлежит к числу живых.

Я же с 1450 года нахожусь в одной компании с мертвыми.

Теперь пора рассказать, как все началось, но позвольте предпослать рассказу еще одно вступление.

Пожалуйста, не ищите в этом повествовании классического, построенного по жестким канонам английского языка. Возведение стен замка из высокопарных фраз, напыщенных выражений и строго ограниченного лексического запаса не входит в мои намерения.

Я стану излагать свое повествование живым разговорным языком, я буду буквально купаться в словах, ибо влюблен в них. Будучи бессмертным, я на протяжении более чем четырех веков жадно впитывал английскую речь, зачитываясь пьесами Кристофера Марло или Бена Джонсона и внимательно вслушиваясь в резкую, вызывающе грубую манеру речи в фильмах с Сильвестром Сталлоне.

Вы сочтете меня прагматичным, дерзким, временами шокирующим. Но мне не остается ничего другого, кроме как в полной мере использовать весь арсенал имеющихся в моем распоряжении средств описания. К тому же хочу напомнить, что английский ныне не является языком одной страны – и даже не двух, не трех и не четырех, – он стал языком всего современного мира, от захолустий штата Теннесси до самых отдаленных кельтских островов и даже многонаселенных крупных городов Австралии и Новой Зеландии.

Я – человек эпохи Возрождения. А это значит, что я начисто лишен предрассудков, привык глубоко вникать во все, с чем сталкиваюсь, и без предубеждения впитывать в себя любые полученные знания. Этим же объясняется и моя твердая уверенность в том, что всеми моими действиями руководит некая высшая сила.

Что же касается моего родного итальянского… Произнесите мое имя – Витторио – и прислушайтесь к его мягкому звучанию, вдохните этот язык словно аромат, исходящий от других имен в моем повествовании… Этот язык кроме прочего удивительно мелодичен, сравните, например, английское слово stone с его трехсложным аналогом pi-ea-tra.[1] Никогда на земле не существовало более нежного языка. Я до сих пор говорю на всех других наречиях мира с тем итальянским акцентом, который еще и сегодня можно услышать на улицах Флоренции.



А то обстоятельство, что мои англоговорящие жертвы, несмотря на такой акцент, считают мои льстивые речи столь привлекательными и воздают похвалы моему мягкому, глянцевитому итальянскому произношению, служит мне постоянным источником блаженства.

Но притом я отнюдь не счастливец. Не думайте так обо мне.

Ради того, чтобы поведать о счастливом вампире, я не стал бы писать книгу.

У меня кроме сердца есть еще и разум, а под внешней утонченностью и изысканностью неземного облика, коим я обязан, конечно же, некой высшей силе, скрывается та непостижимая, таинственная субстанция, которую среди людей принято называть душой и которой я, несомненно, обладаю. Никакое количество испитой крови не способно уничтожить мою бессмертную душу и превратить меня в заурядного преуспевающего выходца с того света.

Ладно. Не в этом дело. Я готов начать.

Разве что прежде не могу не процитировать несколько строк из произведения удивительного но, к сожалению, забытого писателя Шеридана Ле Фаню, уроженца Дублина, умершего в 1873 году. Обратите внимание на свежесть языка и на потрясающую эмоциональную выразительность произнесенного в состоянии тревоги монолога капитана Бартона – терзаемого духами героя рассказа «Домочадец», одного из множества блестяще написанных автором повествований о привидениях.

«Сколь ни сильны были мои сомнения в достоверности того, что нас учили обозначать словом «откровение», один из фактов, для меня абсолютно несомненных, состоит в том, что за пределами нашего мира действительно простирается другой, бесплотный мир – некая система, деятельность которой из сострадания обычно скрыта от нас; и эта предположительно существующая система иногда лишь частично, и притом весьма пагубным образом, раскрывается перед нами. Я уверен… Я знаю… Бог существует – ужасный Бог… И возмездие настигнет виновных самыми таинственными и непостижимыми путями – через посредничества самые неопределенные и чудовищные… Существует некая бесплотная система – великий Боже, сколь глубоко я убежден в этом! – система порочная, безжалостная, всемогущая. Она преследует меня, и отныне я вечно буду испытывать страдания проклятых!»

Что вы думаете об этом?

Я лично глубоко потрясен этими выражениями и едва ли осмелюсь назвать нашего Бога «ужасным» или нашу систему «порочной». Однако, судя по всему, в этих словах слышится отзвук неумолимой истины, и, хотя они представляют собой плод художественного вымысла, в эмоциональном накале им не откажешь.

Они весьма значимы для меня, потому что на мне самом лежит страшное проклятие, весьма особенное и совершенно необычное для вампира. Уверен, другие вампиры не переживают ничего подобного. Но из-за проклятия страдаем все мы, будь то люди или вампиры, – словом, все те, кто умеет чувствовать и не утратил способности плакать. Мы знаем, что проклятие давит на нас непереносимым бременем и что в нашем распоряжении нет ничего, способного противостоять этой силе и притягательности этого знания.

В конце книги мы можем вновь вернуться к этой теме. Посмотрим, какие выводы вы сделаете из моего повествования.

Вечереет. Остатки былого великолепия самой высокой башни замка моего отца все еще дерзко возвышаются на фоне услаждающей глаз картины звездного неба, и я могу рассмотреть из башенного окна освещенные лунным сиянием холмы и долины Тосканы, да что там – даже мерцающее за шахтами Каррары море. Цветущие на крутых склонах девственных гор травы источают нежный аромат – я ощущаю его даже здесь, а в шелковом сумраке ночи ярко вспыхивают фиолетово-красные или белые стрелы удивительных тосканских ирисов.

Окруженный красотами волшебной природы и словно под ее защитой, я пишу, ожидая того момента, когда полная, но на удивление тусклая и мрачная луна покинет меня, затаившись в облаках. И тогда я зажгу, как обычно, полдюжины приготовленных заранее свечей в массивных серебряных канделябрах грубой работы, некогда стоявших на письменном столе отца – в те времена еще полновластного хозяина на этой горе и во всех прилегающих селениях и надежного союзника в дни мира и войны великого города Флоренции и его неофициального правителя. В те незапамятные времена мы были богаты, бесстрашны, любознательны и чрезвычайно довольны собой.

Теперь позвольте мне рассказать о том, что ушло навсегда.

Глава 2. Моя краткая смертная жизнь, красоты Флоренции, великолепие нашего замка… О том, что кануло в Лету

Я умер в шестнадцать лет. По тем временам я считался красивым юношей: высокого роста, с густыми каштановыми волосами до плеч, с карими глазами, слишком живыми для холодного созерцания, делавшими меня несколько похожим на гермафродита, с тонким носом и небольшим ртом, который не выдавал ни особой чувственности, ни алчности. Именно внешность помогла мне дожить до настоящего времени.

Последнее утверждение справедливо для большинства вампиров, и не верьте тем, кто приводит иные аргументы. Своей судьбой мы обязаны прежде всего красоте. Иными словами, нас делают бессмертными те, кто не в силах устоять перед нашим обаянием.

Выражение моего лица едва ли можно назвать детским, скорее – почти ангельским. Густые, темные, нависающие брови поглощают естественный блеск глаз, лоб можно было бы считать несколько высоковатым, не будь он столь прямым, а масса вьющихся каштановых волос волнами обрамляет щеки. В сравнении с остальными чертами украшенный ямочкой квадратный подбородок кажется, пожалуй, чрезмерно волевым.

Великолепно развитая мускулатура, крепкое тело, широкие плечи и мощные руки в сочетании с тяжеловатым упрямым подбородком позволяют мне производить впечатление вполне зрелого мужчины, по крайней мере на расстоянии.

Своим хорошим физическим развитием я обязан потрясающей практике обращения с тяжелым боевым мечом и свирепым забавам соколиной охоты в горах в последние годы моей смертной жизни. Хотя к тому времени я имел в своем распоряжении четырех лошадей – и в их числе одну особенно великолепной породы, способную нести меня в полном боевом облачении, – я частенько взбирался и спускался пешком по самым крутым откосам.

Мои доспехи все еще покоятся под этой башней. Я никогда не пользовался ими в битвах. В то время Италия была охвачена войнами, но во всех сражениях на стороне флорентийцев участвовали только наемники.

Обязанности моего отца заключались только в провозглашении безусловной верности Козимо и в том, чтобы не позволять военным отрядам Священной Римской империи, герцога Миланского или Папы Римского продвигаться через наши горные перевалы или останавливаться в наших селениях.

Однако подобные проблемы, как правило, не возникали, поскольку наши владения располагались в стороне от основных путей. Предприимчивые предки воздвигли наш родовой замок за триста лет до моего рождения. А сам род восходит к временам ломбардцев или тех варваров, которые пришли в Италию с Севера. Полагаю, что в наших жилах течет их кровь.

Хотя… Кто знает? Ведь после падения Древнего Рима в Италию вторгалось так много разных племен!

На территории наших владений повсюду встречаются свидетельства пребывания язычников; иногда посреди полей находят какие-то древние иноземные надгробия, попадаются и забавные каменные статуэтки богини, которой крестьяне поклоняются по сию пору, если им удается утаивать подобные находки. Под нашими башнями располагались хранилища, оборудованные, как говорили, еще до Рождества Христова, и теперь мне доподлинно известно, что слухи были абсолютно верны. Наши земли принадлежали когда-то народу, известному в истории как этруски.

Наш семейный уклад воспитывал в домочадцах дерзость духа, храбрость и презрительное отношение к ремеслам. В доме скопилось бессчетное множество сокровищ, главным образом добытых в качестве военных трофеев: старинные серебряные и золотые подсвечники и канделябры, громоздкие деревянные комоды с византийскими инкрустациями, обычные фламандские гобелены и тонны кружев, затканные золотой нитью и украшенные драгоценными камнями прикроватные пологи и всевозможные виды самых соблазнительных украшений.

Мой отец, восхищавшийся родом Медичи, скупал во Флоренции все мыслимые предметы роскоши. Каменные полы во всех без исключения комнатах были застланы шерстяными коврами с цветочными узорами, а при входе в любой зал и в каждом алькове возвышался шкаф, наполненный ржавеющими боевыми доспехами героев, чьи имена уже давно забыты.

Еще ребенком мне не раз доводилось слышать о том, что наши богатства несметны, причем исподволь звучали намеки, что этим мы в равной степени обязаны как воинской отваге, так и тайному языческому сокровищу.

Разумеется, бывали времена, когда нашему семейству приходилось на протяжении веков сражаться с соседними городами и укрепленными поселениями, когда стены воюющих между собой замков разрушались до основания сразу после их возведения, а из Флоренции наступали воинственные и жестокие гвельфы и гибеллины.

В прежние времена Флорентийская община посылала целые армии для разрушения замков, подобных нашему, и для полного уничтожения угрозы любой опасности со стороны их владельцев.

Однако все это давно в прошлом…

В то время как все окрестные замки превратились в заброшенные руины, нашему родовому гнезду посчастливилось уцелеть. Мы выжили благодаря проницательности и мудрости, а также относительной изоляции и возможности жить самостоятельно на изобилующей скалами негостеприимной земле почти у самой вершины горы – в том месте, где Альпы вплотную подходят к Тоскане.

Наш ближайший сосед, правивший собственным анклавом селений, присягал на верность герцогу Миланскому.

Сей факт, однако, никак не влиял на наши добрососедские отношения, ибо они были весьма далеки от политики.

Невероятно мощные стены крепости высотой в тридцать футов были возведены гораздо раньше главного замка и башен – их древность можно назвать поистине легендарной, а сколько раз их укрепляли и восстанавливали, никто не осмелится сказать хотя бы приблизительно. Внутри стен располагались три маленькие деревни, жители которых занимались виноградарством и производили великолепное красное вино; здесь же размещались богатые пасеки и огромные конюшни для наших лошадей; вокруг простирались заросли ежевики, поля, засеянные пшеницей и другими злаками; обитатели крепости держали множество домашней птицы и большие стада коров.

Я никогда не имел ни малейшего представления о том, сколько людей трудилось в нашем маленьком изолированном мирке. В доме всегда толпились конторские служащие, управлявшие хозяйством, и мой отец весьма редко лично вникал в повседневные дела или занимался ведением тяжб в судах Флоренции.

Замковая церковь предназначалась для обитателей всех селений в округе, так что немногочисленные жители маленьких, менее защищенных деревушек, расположенных ниже крепости, – а таких было множество, – приходили туда для крещения, венчания и участия в прочих обрядах. В крепости подолгу жил доминиканский монах, служивший для нас мессу каждое утро.

В старину леса на нашей горе нещадно вырубались, дабы лишить врагов возможности подниматься по склонам, но уже в мое время необходимость в подобной мере защиты отпала.

В оврагах и вдоль старых дорог выросли новые леса, густые и благоухающие, и деревья почти сравнялись высотой с крепостными стенами, с башен которых можно было разглядеть порядка дюжины городишек, спускавшихся в долины, и вокруг них крошечные лоскутки возделанных полей, сады из оливковых деревьев и виноградники. Все окрестные поселения находились под нашим правлением, и жители их преданно служили своему властителю. По издавна заведенному порядку в случае войны их обязанностью было собираться у крепостных ворот – так поступали и их далекие предки.

Базарные дни, сельские праздники, дни почитания святых составляли неотъемлемую часть жизни обитателей крепости, время от времени кто-то занимался алхимией, а иногда случались даже местные чудеса. То была прекрасная земля, наша родина.

Приезжие клирики, как правило, задерживались у нас подолгу. Зачастую в разных башнях замка или в более скромных каменных зданиях одновременно проживали два-три священника – это считалось вполне обычным.

Еще совсем малым ребенком меня привезли во Флоренцию, дабы дать соответствующее воспитание и образование. Там, во дворце дяди моей матери, я вел роскошную жизнь и чувствовал себя вполне уверенно. Однако незадолго до моего тринадцатилетия дядя скончался, дом его заперли, а мне пришлось вернуться домой в сопровождении двух престарелых теток. После этого я бывал во Флоренции только случайными наездами.

Мой отец всегда в глубине души оставался старомодным человеком с необузданным от природы нравом истинного властителя. Тем не менее его вполне удовлетворял тот издавна сложившийся уклад жизни полновластного владельца замка, которого он придерживался, а потому он предпочитал оставаться вдали от столицы. Имея огромные сбережения в банках Медичи, он посещал Козимо во время приездов во Флоренцию по делам, однако никогда не принимал участия в борьбе за власть.

Но меня отец стремился воспитывать как князя, хозяина, рыцаря, и мне пришлось усваивать все манеры и ценности, приличествующие его сословию. В тринадцать лет я уже прекрасно держался в седле в полном боевом вооружении и мог на полном скаку пронзать копьем цель – чучело, набитое соломой С подобными заданиями я справлялся без всяких трудностей – они доставляли мне не меньшее удовольствие, чем охота, состязания в плавании в горных ручьях или конские скачки наперегонки с сельскими мальчишками. Так что я не имел ничего против такого времяпрепровождения.

Однако во мне ощущалось некое раздвоение личности. Разум мой впитал в себя все, чему учили во Флоренции превосходные преподаватели латыни, греческого, философии и теологии. И в то же время меня чрезвычайно увлекали пышные зрелища и игры городских мальчишек, мне нравилось принимать участие в домашних спектаклях, и зачастую дядя поручал мне исполнять в них главные роли. Я умел достойно изобразить библейского Исаака, предназначенного в жертву послушным Авраамом, и с не меньшим успехом – обворожительного архангела Гавриила, посещающего дом недоверчивого от природы святого Иосифа и Девы Марии.

Я увлекался подобного рода занятиями наравне с книгами, лекциями в кафедральных соборах, интерес к которым возник у меня очень рано; я обожал прекрасные вечера во флорентийском доме моего дяди; мне нравилось засыпать под феерическую музыку великолепных оперных спектаклей. Меня приводили в восторг упоительные звуки лютни и дикий грохот барабанов, поистине волшебное мастерство канатоходцев, танцовщики в сверкающих нарядах, резвившиеся не хуже акробатов, и голоса певцов, сливавшиеся в упоительно-чарующей гармонии.

То было беззаботное детство. И в то же время мой мир отнюдь не был изолированным – в том мальчишеском собратстве, к которому я принадлежал, можно было встретить детей из беднейших семей Флоренции, сыновей торговцев, сирот и учеников монастырских и городских школ. Именно так в те времена предписывалось вести себя землевладельцу – не отделять себя от простого люда.

Едва ли меня можно было назвать послушным ребенком. Наверное, мне часто удавалось ускользать из дома – с такой же легкостью, как впоследствии из замка, ибо слишком много сохранилось в памяти впечатлений о светских и церковных праздниках во Флоренции, о том, как я смешивался с толпой или со стороны наблюдал за торжественной процессией. Длинная вереница ступавших очень медленно молчаливых людей с разукрашенными хоругвями в честь святых и свечами в руках приводила меня в восхищение.

Да, должно быть, я был настоящим уличным сорванцом. Уверен в этом. Я тайком сбегал из дома через кухню. Я подкупал слуг. Среди великого множества моих друзей попадалось немало пройдох и пьяниц. Я ввязывался в драки, а после удирал домой. Мы играли в мяч и дрались на городских площадях, а священники разгоняли нас, пуская в ход прутья и угрозы. Но как бы плохо или хорошо я ни поступал, в одном меня невозможно было упрекнуть – в безнравственности.

С тех пор как шестнадцати лет от роду я навсегда покинул мир живых, мне ни разу не довелось видеть улицу при свете дня, будь то во Флоренции или в любом другом месте на земле. Правда, лучшие из них я все же повидал – утверждаю это с уверенностью. Перед моими глазами отчетливо возникает зрелище во время праздника святого Иоанна, когда буквально каждая лавчонка во Флоренции выставляет напоказ все самые лучшие свои товары, а монахи из местных монастырей и из нищенствующего ордена на пути к кафедральному собору распевают самые благозвучные гимны, чтобы возблагодарить Бога за благословенное процветание этого города.

Я мог бы еще многое вспомнить. Бесчисленны похвалы, которые любой может воздать Флоренции тех времен, ибо здесь не только плодотворно трудились ремесленники и торговцы, но и творили величайшие художники. Здесь жили хитрые политиканы и поистине блаженные святые, проникновенные поэты и самые отъявленные проходимцы. Думаю, что Флоренция уже тогда постигла суть множества явлений, которые много позже осознали во Франции и в Англии и которые во многих странах остаются неведомыми до сих пор. Две истины можно счесть неоспоримыми: Козимо можно по праву считать самым могущественным во всем мире человеком той эпохи, а истинным правителем Флоренции был, остается и впредь вовеки пребудет народ.

Но вернемся в замок. Я продолжал читать и заниматься дома, попеременно ощущая себя то рыцарем, то ученым. Если что и омрачало мою жизнь, так это тот факт, что к шестнадцати годам я был вполне подготовлен к поступлению в настоящий университет, сознавал это и стремился к этому, но тем не менее продолжал разводить соколов, лично тренировать их и охотиться с ними, ощущая, сколь непреодолимы искушения окружающей природы.

К своим шестнадцати годам в клане пожилых родственников, ежевечерне собиравшихся за нашим столом, я слыл человеком книжным. В основном это были дядья моих родителей – люди старого уклада, когда считалось, «что банкиры не должны править миром». Они рассказывали удивительные легенды о Крестовых походах своей юности, о жестокой битве при Акре, участниками которой им довелось быть, о сражениях на Кипре и Родосе. Они вспоминали обо всем, что видели на море и в чужеземных портах, где их считали грозой всех таверн и женщин.

Моя мать – пылкая прелестная женщина с каштановыми волосами и пронзительно зелеными глазами – обожала сельскую жизнь, но не имела ни малейшего представления о Флоренции, ибо видела ее только из-за монастырских стен. Она пребывала в тревоге, уверенная, что со мной определенно творится что-то неладное, – иначе откуда во мне эта необъяснимая тяга к поэзии Данте и стремление писать собственные сочинения?

Смысл жизни она находила лишь в любезных ее душе приемах гостей, в неустанных заботах о том, чтобы полы устилали лавандой и ароматными травами и чтобы вино было надлежащим образом сдобрено специями. Она сама открывала бал в паре с двоюродным дедом, отличавшимся прекрасными способностями в этом искусстве, так как отец никогда не имел ничего общего с танцами.

После Флоренции мне все это казалось довольно банальным и скучным. В том числе и воспоминания о военных походах.

Должно быть, замуж за моего отца мать вышла совсем юной девушкой, ибо в ночь своей смерти была беременной. Ребенок погиб вместе с ней. Постараюсь рассказать об этом так кратко, как только смогу. Вообще-то, я не умею быть лаконичным.

Мой брат Маттео, четырьмя годами младше меня, обладал большими способностями, однако его еще никуда не посылали для обучения (а ему очень хотелось), а моя сестра Бартола появилась на свет меньше чем через год после моего рождения – так скоро, что отец, кажется, даже стыдился этого факта.

Маттео и Бартола были для меня самыми прелестными и занимательными людьми во всем мире. Мы наслаждались сельской жизнью и свободой: бегали по лесным чащам, собирали ежевику, завороженно слушали рассказы бродячих цыган, покуда их не выгоняли прочь с наших земель. Мы, дети, любили друг друга. Не в силах еще по достоинству оценить спокойное величие и великолепные, пусть и несколько старомодные, манеры нашего отца, Маттео чрезвычайно глубоко почитал меня за то, что я был красноречивее, и, полагаю, именно мне выпала роль главного наставника в жизни брата. Что же касается Бартолы, мать считала ее слишком необузданной и приходила в отчаяние из-за вечно спутанных, непокорных длинных волос дочери, в которых после наших путешествий по окрестным лесам было полно каких-то прутиков, лепестков, листьев и грязи.

Бартолу, однако, без конца заставляли заниматься вышиванием; она знала наизусть все положенные песни, стихи и молитвы. Изысканную по натуре, одаренную дочь богатых родителей было трудно заставить делать что-либо против ее желания. Отец обожал Бартолу и чаще всего успокаивал себя тем, что во время странствий по лесам она постоянно находится под моей защитой. И действительно, я готов был убить любого, кто посмеет прикоснуться к ней!

Ах! Это выше моих сил. Я не представлял, как трагически развернутся события. Бартола… Я убил бы любого, кто посмел бы к ней прикоснуться! А затем на нас обрушились ужасные несчастья – словно некие крылатые духи, грозящие лишить нас безмолвного сияния вечного небесного свода.

Однако я отвлекся – позвольте возвратиться к главному повествованию.

Я никогда по-настоящему не понимал свою мать и, возможно, неправильно судил о ней, полагая, что для нее весь смысл жизни заключался в стиле и манерах обращения. А что касается отца, то прежде всего мне запомнились его привычка посмеиваться над собой и великолепное чувство юмора.

За всеми его шутками и язвительными рассказами скрывалась натура на самом деле довольно циничная, но одновременно и добродушная. Показной блеск окружающих не мешал ему видеть их истинную сущность. Он прекрасно отдавал себе отчет и в собственной претенциозности. Его отношение к людям отличалось безмерным скептицизмом. Войну отец воспринимал как одну из человеческих забав, а тех, кто принимал в ней участие, считал не героями, а скопищем клоунов. Он с легкостью мог разразиться хохотом, слушая разглагольствования своих дядьев или при чтении мною поэмы собственного сочинения, если та оказывалась чересчур затянутой. Почти уверен, что за все время совместной жизни моя мать не дождалась от него ни одного ласкового слова.

Отец был весьма крупный мужчина – всегда чисто выбритый, с красивой гривой волос, с длинными тонкими пальцами, украшенными великолепными кольцами, эти кольца когда-то принадлежали его матери. Странно, но никто из известных мне родственников старшего поколения по отцовской линии не отличался изяществом рук. От кого же достались они ему по наследству? А я унаследовал их от него.

Одевался он более пышно, чем осмелился бы, живя во Флоренции, – в царственный бархат, расшитый жемчугом, и тяжелые плащи, подбитые горностаем. Отороченные лисьим мехом перчатки были скроены по образцу ратных рукавиц. Взгляд больших отцовских глаз, глубже посаженных, чем мои, был одновременно серьезен и насмешлив, печален и язвителен – и всегда недоверчив.

Однако он никогда не относился к людям с презрением.

Едва ли не единственной чертой современности, признаваемой моим отцом, были стеклянные бокалы для вина – он отдавал им предпочтение перед старинными чашами из твердых пород дерева, золота и серебра. А потому на нашем длинном столе всегда было множество сверкающего стекла.

Обращаясь к супругу, мать неизменно улыбалась, даже когда приходилось произносить что-нибудь вроде: «Мой господин, пожалуйста, уберите ноги со стола», или «Я думаю, что вам не следует прикасаться ко мне, пока не смоете с рук грязь», или «Вы и вправду считаете, что можно входить в дом в таком виде?» Но под ее обворожительной любезностью, как мне кажется, скрывалась ненависть.

Единственный раз в жизни я услышал, как она в гневе повысила голос и в весьма резких выражениях категорично заявила, что именно отец стал причиной появления на свет половины детей в окрестных селениях и что она сама похоронила восьмерых младенцев, так и не увидевших сияния дня, только потому, что он неспособен обуздать свое вожделение и ведет себя как вздыбившийся жеребец.

Столь неожиданный взрыв гнева – разговор происходил за запертой дверью – до такой степени потряс отца, что, появившись в дверях спальни, бледный и возмущенный, он не выдержал и, обращаясь ко мне, произнес: «Знаешь, Витторио, твоя мать не столь глупа, как мне казалось. Нет-нет, отнюдь не глупа. На самом деле она попросту надоедлива».

В обычных обстоятельствах он никогда бы не отозвался о ней столь сурово. Но в тот момент его буквально трясло от ярости.

Когда сразу же после произошедшей между отцом и матерью ссоры я попытался войти в родительскую спальню, в дверь полетел серебряный кувшин. Но, едва услышав мой голос, мать бросилась в мои объятия и горько рыдала у меня на груди.

Потом мы долго сидели молча, тесно прижавшись друг к другу в ее маленькой, облицованной камнем спальне, расположенной на одном из верхних этажей самой древней башни замка. Там было много позолоченной мебели, и старинной, и новой. Наконец мать смахнула с глаз слезы и тихо заговорила:

– Видишь ли, он заботится о всех нас, мало того – о всех моих тетушках и дядюшках. Кто знает, что стало бы с ними, если бы не он? И он никогда ни в чем мне не отказывает…

Она продолжала бессвязно объяснять мелодичным голосом монастырской воспитанницы:

– Взгляни на этот дом. Он наполнен престарелыми родственниками, мудрость которых оказывает столь благотворное влияние на вас, детей… И в этом тоже заслуга твоего отца, столь богатого, что, полагаю, он мог бы уехать куда пожелает… Но он слишком добр, чтобы поступить так. Только об одном прошу, Витторио! Витторио, не надо… Я хочу сказать… с этими девушками в деревне…

Стремясь утешить ее, я в порыве едва не проговорился, что, насколько мне известно, по моей вине на свет появился пока лишь один незаконнорожденный и с ним все в порядке. Однако, к счастью, вовремя осознал, что такая новость сразила бы ее окончательно, и промолчал.

Пожалуй, то была моя единственная беседа с матерью – на самом деле даже не беседа, ведь я-то не проронил ни слова.

Однако она была права: три ее тетки и два дяди давно уже поселились под нашим кровом, под охраной мощных стен замка, и проводили свои дни, ни в чем не зная нужды. Всегда великолепно одетые в новейшего покроя одежду, сшитую из самых модных тканей, купленных в городе, старики наслаждались всеми прелестями изысканной дворцовой жизни, которые можно было вообразить. Должен признаться, что, постоянно прислушиваясь к их разговорам, я не получал ничего, кроме пользы: они многое знали обо всем мире.

Здесь же, в замке, жили и дяди отца, но, разумеется, они чувствовали себя более непринужденно, ибо это были их земли, родовые владения. Сей факт, а также, я полагаю, участие в большинстве героических походов на Святую землю давали им право – или так им представлялось – по любому поводу вступать в споры с отцом. Причиной ожесточенной перепалки могли стать как пирожки с мясом, поданные к ужину, так и обсуждение чересчур смелых, вызывающих смятение умов идей современных художников, нанятых отцом во Флоренции для росписи нашей маленькой церкви.

Помимо пристрастия к стеклянным бокалам еще одним увлечением отца в современной жизни было творчество художников.

Наша маленькая церковь в течение многих веков оставалась без росписи. Она была возведена, как и четыре башни замка и все окружающие его крепостные стены, из столь распространенного в Северной Тоскане светлого камня. Цвет его в отличие от серого, словно грязного, темного камня, который так часто можно увидеть во Флоренции, почти совпадает с оттенком нежнейших чайных роз.

Но еще в моем раннем детстве отец привез из Флоренции талантливых молодых художников, обучавшихся живописи вместе с Пьеро делла Франческа и ему подобными. Им было поручено расписать стены церкви фресками на сюжеты из прекрасных сказаний о святых и библейских героях, собранных в так называемой «Золотой книге».

Не отличаясь богатым воображением, отец в своем замысле исходил из того, что видел в церквах Флоренции, и поручил этим людям изобразить легенды об Иоанне Крестителе – святом покровителе нашего города и собрате Господа нашего. Таким образом, в течение всех последних лет моей жизни замковая церковь Святой Елизаветы постепенно украсилась изображениями святой Елизаветы, святого Иоанна, Девы Марии, Захарии, а также великого множества ангелов; все они были облачены в лучшие флорентийские одежды по моде того времени.

Именно достоинства такой «современной» живописи, столь не похожей на более сложное, утонченное искусство Джотто или Пиппи, оспаривали престарелые тетушки и дядюшки. Что же до местных сельских обывателей, едва ли они вообще разбирались в особенностях художественного творчества – их восприятие искусства сводилось к тому, что во время венчаний и крестин церковь в целом внушала им благоговейный трепет, а в таком случае все прочее не имело значения.

Сам я, разумеется, был счастлив тем, что имею возможность наблюдать, как создаются восхитительные фрески, и проводить время с живописцами. Все эти художники покинули нас задолго до того дьявольского убийства, которое оборвало мою едва успевшую начаться жизнь.

Во Флоренции мне довелось видеть множество величайших произведений искусства. Я любил бесцельно бродить по городу, разглядывая великолепные изображения ангелов и святых в капеллах богатых кафедральных соборов. А однажды – во время одной из поездок с отцом во Флоренцию – мне посчастливилось в доме самого Козимо повстречаться с великим Филиппо Липпи. Из-за буйного нрава этого художника содержали там под замком, чтобы заставить его завершить картину.

Я был глубоко потрясен этим ничем внешне не примечательным, но неотразимо привлекательным человеком, его манерой спорить, способностью плести тайные интриги и пускаться на любые ухищрения, вплоть до притворной вспышки яростного раздражения, в стремлении добиться разрешения выйти за пределы дворца. Стройный, величественный Козимо только улыбался и тихим голосом уговаривал художника успокоиться и вернуться к работе, заверяя, что тот будет доволен, когда закончит свое творение. В конце концов ему удалось убедить великого живописца.

Филиппо Липпи был монахом, но женщины приводили его в полное неистовство, и все знали об этом.

Откровенно говоря, он принадлежал к числу неисправимых дамских угодников. Именно из-за неудержимой тяги к представительницам слабого пола он стремился выскользнуть из дворца. В тот же наш приезд вечером за ужином в доме Козимо кто-то даже высказал предложение осчастливить Филиппо, заперев в его комнате нескольких женщин. Не думаю, что Козимо последовал такому совету. Соверши он нечто подобное, его враги немедленно разнесли бы эту важную новость по всей Флоренции.

Хочу особо подчеркнуть одно весьма важное обстоятельство. Моя память навсегда запечатлела тот краткий миг, когда я имел счастливую возможность лицезреть гениального Филиппо. Да, он был истинным гением и таковым останется для меня вовеки.

– Ну и что же именно тебе так в нем понравилось? – спросил меня отец.

– Он и плохой, и хороший одновременно, – ответил я. – И одно теснейшим образом связано с другим. Я понимал, какая борьба происходит в его душе! И я видел некоторые его работы, например ту картину, которую он писал вместе с Фра Дкованни (с тем художником, которого позже во всем мире нарекли Фра Анджелико). И заверяю, что Филиппо просто великолепен. Иначе разве стал бы Козимо терпеть такое его поведение? Да ты ведь и сам все слышал!

– А Фра Джованни – святой? – задал еще один вопрос отец.

– Хм-м-м… Конечно. И знаешь ли, это прекрасно. Но ты, надеюсь, заметил, какие муки испытывал Фра Филиппо? Хм-м-м… Мне это понравилось.

Отец удивленно приподнял брови. В свою следующую, и последнюю, поездку во Флоренцию он взял меня с собой, чтобы посмотреть все картины Филиппо. Тот факт, что отец помнил о моем интересе к этому художнику, поразил и тронул меня до глубины души. Мы посетили несколько домов, дабы полюбоваться самыми красивыми картинами, а затем отправились в мастерскую Филиппо.

Там мы увидели, что работа над запрестольным образом «Коронование Богоматери», заказанным Франческо Мариньи для флорентийской церкви, близка к завершению. Едва бросив взгляд на эту картину, я чуть не упал замертво – такой восторг и восхищение вызвала она во мне.

Я не мог сдвинуться с места – только всхлипывал и утирал слезы.

Никогда в жизни не довелось мне видеть что-либо прекраснее этого полотна: огромная толпа людей с застывшими, исполненными внимания лицами, великолепная группа ангелов и святых, по-кошачьи грациозные женщины и стройные фигуры небожителей-мужчин. Зрелище буквально привело меня в исступление.

Позже отец предоставил мне возможность посмотреть еще две работы гения – сюжетом для обеих послужило Благовещение.

Здесь, наверное, уместно будет упомянуть, что ребенком я исполнял роль архангела Гавриила, представшего перед Девой Марией с вестью о зачатии Христа в ее чреве, и, когда мы разыгрывали этот спектакль, предполагалось, что архангел должен быть обольстительным молодым человеком, а Иосиф войдет и – подумать только! – застанет свою невинную подопечную Деву Марию наедине с ошеломляюще прекрасным взрослым мужчиной.

Нашей веселой компании беззаботных, суетных мальчишек удалось придать спектаклю некоторую пикантность – иными словами, мы внесли в сюжет кое-что от себя. Насколько мне известно, в Писании нет упоминания о присутствии святого Иосифа на этом предопределенном свидании.

Роль архангела Гавриила оставалась для меня самой любимой, и потому изображения Благовещения доставляли мне особую радость.

Последнюю картину, которую я видел перед отъездом из Флоренции, Филиппо завершил в 1440-х годах, и, должен признаться, она превзошла все его прежние творения.

Архангел действительно выглядел существом неземным и в то же время был воплощением физического совершенства. Крыльями ему послужили павлиньи перья.

Охваченный восторгом, я испытывал в тот момент лишь одно страстное желание: немедленно купить картину и увезти ее в замок Это оказалось невозможным – работы Филиппо не выставлялись на продажу. Отцу пришлось буквально силой оттащить меня от картины, и вскоре – кажется, на следующий же день – мы двинулись в обратный путь.

Лишь позже я осознал, с каким спокойствием он выслушал мои напыщенные разглагольствования о Фра Филиппо:

– Это поистине изысканное творение, оно уникально, но при всей своей оригинальности заслуживает одобрения людей с самыми разными вкусами, с точки зрения любых законов и правил. В том и заключается гениальность: изменить, но до определенного предела, создать нечто несравненное, не выходя за рамки здравого смысла. Уверяю тебя, отец, именно это и совершил Фра Филиппо!

Остановить меня было невозможно.

– Таково мое мнение об этом человеке. Чувственность, которую он источает, страсть к женщинам, почти непристойный отказ от исполнения взятых на себя обязательств – все в корне противоречит монашескому чину. А ведь – подумать только! – он носит рясу, он – Фра Филиппо! И в лицах, которые он рисует, отчетливо проявляется следствие жесточайшей борьбы – этот взгляд, свидетельствующий о полном отречении…

Отец внимательно слушал меня, не перебивая.

– В этом все дело, – продолжал я. – Изображаемые им персонажи воплощают его собственный непрерывный компромисс с силами, с которыми он не может примириться, и эти образы печальны, мудры и никоим образом не праведны – они всегда отражают спокойную уступчивость, безмолвное страдание.

А когда уже в пределах собственных владений мы верхом поднимались по вьющейся среди леса довольно крутой тропе, отец весьма осторожно спросил меня, действительно ли хороши художники, расписывавшие нашу церковь.

– Отец, ты что, шутишь? – воскликнул я. – Они превосходны!

Он улыбнулся.

– Поверь, я совершенно в этом не разбираюсь, – сказал он. – Просто нанял самых лучших.

И растерянно пожал плечами. Я рассмеялся.

Тогда и он от души расхохотался. Я ни разу не спрашивал его, когда он позволит мне – и позволит ли вообще – уехать из дому для продолжения образования. Мне казалось, что я в состоянии сделать счастливыми нас обоих.

Во время этого последнего путешествия домой из Флоренции нам пришлось раз двадцать пять останавливаться на отдых. Мы пили и ели в каждом встречавшемся на пути замке, наносили визиты гостеприимным хозяевам множества новых, сверкающих огнями особняков, невольно восхищаясь окружавшими их роскошными садами. Сам я уделял не слишком много внимания увиденному, полагая, что впереди меня ждет долгая жизнь и несметное число вот таких же изящных беседок, увитых пурпурными глициниями, и девушек с румяными щечками, манящих к себе с крытых балконов, а вокруг всегда будут простираться зеленеющие на склонах виноградники.

В тот год, когда мы отправились в эту поездку, Флоренция в союзе с великим и прославленным Франческо Сфорца вела войну за обладание городом Миланом. Неаполь и Венеция сражались на стороне Милана. То была жестокая война. Но нас она не касалась… Битвы происходили вдалеке от наших владений, в них участвовали наемники, и крики недовольства и озлобления, вызванные войной, раздавались на городских улицах, но не на нашей горе.

Мне вспоминаются лишь два замечательных человека, вовлеченные в сражения того времени.

Первый из них – Филиппо Мария Висконти, герцог Миланский, ставший нам врагом вне зависимости от наших симпатий или антипатий. Достаточно было того, что он оказался врагом Флоренции.

Считаю необходимым, однако, сказать о нем несколько слов. Говорили, что он чудовищно тучен и весьма неопрятен по натуре – иногда он раздевался догола и катался по земле в собственном саду. При виде любого оружия герцог приходил в ужас и вопил от страха, если на глаза ему попадался меч, не вложенный в ножны. Его приводила в ярость даже мысль о позировании для портрета, ибо он – и вполне справедливо – считал себя весьма безобразным. Но это еще не все. По причине слабых от природы ног, не способных удерживать огромное тело герцога, пажам приходилось носить его на руках. Однако Филиппо Марии Висконти присуще было и своеобразное чувство юмора. Дабы напугать кого-нибудь, он мог внезапно выхватить припрятанную в рукаве змею! Прелестно – как вам кажется?

И такой человек как-то умудрялся править Миланским герцогством целых тридцать пять лет, и именно против Милана выступил в этой войне его собственный наемник Франческо Сфорца.

Не могу не уделить ему хотя бы немного внимания, ибо он представляет интерес благодаря совершенно иным качествам характера. Франческо Сфорца… Красивый, сильный и доблестный сын крестьянина – крестьянина, похищенного в детстве и сумевшего сколотить целую шайку похитителей людей. Франческо же занял место главаря только после того, как тот крестьянский герой утонул в реке, пытаясь спасти упавшего в воду мальчика-пажа. Какая отвага! Какая чистота и безупречность намерений! Какие способности!

До того как я умер для этого мира и превратился в хищного вампира, мне не довелось хотя бы мельком увидеть Франческо Сфорца. Однако он в полной мере соответствовал тому, что о нем говорили: поистине героическая и выдающаяся личность. И поверите ли, этому незаконнорожденному сыну крестьянина и солдату по рождению сумасшедший обезножевший герцог Миланский отдал в жены собственную дочь, рожденную, между прочим, не законной супругой – бедняжка томилась взаперти, – а любовницей правителя.

Именно этот брак в конце концов и послужил причиной войны. Франческо храбро сражался за интересы Филиппо Марии, но когда сумасбродный герцог скончался, его прекрасный зять, очаровывавший любого жителя Италии, от Папы до Козимо, естественно, захотел стать правителем Милана!

Все мною сказанное – истинная правда. Разве вам не кажется это интересным? Подумайте только! Да, я забыл упомянуть, что герцог Филиппо Мария так боялся раскатов грома, что намеревался построить в своем дворце звуконепроницаемую комнату.

Более того, Сфорца мог, точнее, просто обязан был спасти Милан от всякого рода захватчиков, и Козимо вынужден был оказывать ему финансовую помощь. А иначе на нас навалилась бы Франция – или кто-нибудь еще того хуже.

Все это было увлекательно, и я, как уже упоминал, с юных лет был хорошо подготовлен как для участия в войне, так и для службы во дворце, если бы это от меня потребовалось. Однако войны и те две личности, о которых я только что рассказал, оставались для меня лишь темой застольных разговоров. Всякий раз, когда кто-нибудь принимался бранить сумасшедшего герцога Филиппо Марию и упоминал о его безрассудных выходках вроде припрятанной в рукаве змеи, отец подмигивал мне и шептал прямо в ухо:

– Что может сравниться с причудами господ благородных кровей!

А после заливался смехом.

Что же касается романтического и доблестного героя Франческо Сфорца, отец, в достаточной мере обладавший здравым смыслом, предпочитал помалкивать, пока тот сражался на стороне нашего врага, герцога, но, как только все мы сплотились против Милана, отец принялся расхваливать и самого Франческо – этого отчаянного выходца из низов, и его героического отца-крестьянина.

В давние времена по всей Италии разбойничал отчаянный пират и головорез по имени сэр Джон Хоквуд, натравливавший своих наемников на кого угодно, в том числе и на флорентийцев.

Однако впоследствии он присягнул на верность Флоренции и даже стал ее гражданином, оставаясь преданным ей до конца своих дней. А когда сэр Джон удалился в мир иной, жители города воздвигли ему великолепный монумент в кафедральном соборе! Ах, вот это были времена!

Мне кажется, что судьбу солдата в ту эпоху можно считать по-настоящему прекрасной, ибо он имел возможность выбирать, на чьей стороне сражаться, и сам решал, когда стоит уйти со службы и стоит ли это делать вообще.

Но не менее славно было посвящать свое время чтению поэтических произведений или созерцанию картин и жить в полном довольствии и безопасности за стенами родового замка или бродить по людным улицам процветающих городов. Если человек имел хоть какое-нибудь образование, он мог сам выбрать занятие по душе.

Тем не менее следовало быть очень осторожным. Богатые землевладельцы вроде моего отца во времена таких войн доходили до полного разорения. Их горные владения, где людям жилось так привольно, захватывали и разрушали до основания многочисленные враги. А порой случалось и так, что правитель, считавший себя вправе оставаться в стороне от всех превратностей военного времени, оказывается, наносил тем самым ущерб Флоренции… И тут же в его владения с лязгом и грохотом вторгались наемники и начинали громить все подряд.

Между прочим, Сфорца победил в той войне с Миланом и своим успехом отчасти был обязан Козимо, ссудившему ему необходимую сумму денег. То, что произошло потом, иначе как полным беспределом не назовешь.

Ладно, я могу описывать прекрасную Тоскану до бесконечности.

Дрожь и печаль охватывают меня при мысли о том, что могло статься с моей семьей, не вмешайся в наши судьбы сам дьявол. Я не могу представить отца дряхлым стариком, как не в состоянии вообразить самого себя сражающимся с болезнями и немощью или свою сестру замужем за городским аристократом, хотя я всегда надеялся, что ее избранником будет все-таки человек благородный, а не какой-нибудь провинциальный барон.

Тот факт, что в тех самых горах по-прежнему существуют селения и замки, обитателям которых удалось выжить, несмотря ни на что, вызывает в моей душе одновременно и печаль, и радость. Они сумели уцелеть вопреки всем бедам и даже ужасам современных войн. Сменяются поколения, но нерушимо стоят стены замков и остаются оживленными узкие мощеные торговые улочки, а в окнах виднеются горшки с цветущей красной геранью.

А здесь воцарилась тьма.

Здесь свои воспоминания пишет при свете звезд Витторио.

Нашу церковь внизу заполонили заросли ежевики и колючей сорной травы. Посторонний глаз не в силах заметить следы старинной живописи на стенах, а мощи святых на алтарном камне покрыты толстым слоем пыли.

Все так, но эти колючки защищают то немногое, что осталось от моего родного дома. Я позволяю им расти, равно как не препятствую полному исчезновению дорог в лесных чащах и даже способствую их скорейшему разрушению. Я должен сохранить хотя бы мизерные остатки былого! Я должен…

Однако я вновь не могу вовремя остановиться. Поверьте, я знаю, что это так, и осуждаю себя за многословие.

Пора завершать эту главу.

Но это повествование весьма похоже на те маленькие пьесы, что мы разыгрывали в доме дяди, или те, что мне довелось увидеть во Флоренции времен Козимо – еще до того, как я побывал в неапольском соборе Святого Януария. Прежде чем я выведу на сцену своих актеров, прежде чем вынесу на ваш суд собственную трактовку сюжета, необходимо запастись раскрашенными декорациями, массой мелких предметов реквизита, протянуть через сцену канаты для исполнения полетов и сшить специально скроенные для этого представления костюмы.

Ничего не поделаешь. Позвольте закончить эту главу похвалой пятнадцатому столетию, выразив ее сказанными несколько позже словами великого алхимика Фичино: «То был Золотой век».

Теперь я приступаю к повествованию о самом трагическом моменте…

Глава 3. На нас обрушиваются ужасные несчастья

Начало конца пришлось на следующую весну. Мне минуло шестнадцать лет, и день моего рождения выпал в том году на последний вторник перед Великим постом, когда все мы вместе с селянами праздновали Масленицу. В тот год она наступила рано, и потому было немного прохладно, но мы весело провели время.

В ночь на Пепельную среду[2] мне привиделся страшный сон: я держал в руках отрубленные головы моих брата и сестры. Проснувшись в поту и дрожа от ужаса, я записал увиденное в свой сонник. Сон быстро выветрился из моей памяти – как правило, я не запоминал свои сновидения надолго, вот только… это сновидение было воистину самым страшным в моей жизни. Когда я рассказывал кому-либо о своих ночных кошмарах, ответ был всегда один:

– Пеняй на себя, Витторио. Во всем виновата твоя страсть к чтению. Начитаешься книг, а потом кошмары снятся.

Итак, я подчеркиваю, сон был забыт.



К Пасхе вся деревня купалась в цвету, словно природа тоже готовилась к празднику. Первым предвестником грядущего ужаса – хотя в тот момент я еще этого не понимал – стало весьма зловещее событие: все деревушки, стоявшие ниже по склону нашей горы, внезапно опустели.

В сопровождении двух охотников, егеря и солдата мы с отцом спустились туда верхом и сами убедились, что крестьяне из этих селений покинули свои жилища и забрали с собой всю живность. Похоже, с момента их ухода прошло уже несколько дней.

Вид этих покинутых крошечных деревушек внушал ужас.

В сгущающихся теплых сумерках мы повернули лошадей и тронулись в обратный путь. К нашему великому удивлению, двери домов во всех остальных поселениях, мимо которых мы проезжали, были накрепко заколочены досками. Сквозь щели ставен не проникал ни единый лучик света, а из труб не вился красноватый дымок.

Разумеется, старый управляющий отца разразился гневной тирадой в адрес сбежавших крестьян и заявил, что следует немедленно их отыскать, наказать и заставить снова работать на земле.

Отец в тот момент сидел при свечах за своим столом – как всегда благожелательный и совершенно спокойный, положив подбородок на согнутые в локтях руки. Он сказал, что селяне люди свободные, они ничем ему не обязаны и вправе перебраться в другое место, коль скоро не пожелали жить на нашей горе, – таковы законы и нравы современного мира. Отца же беспокоило другое: ему необходимо было знать, что затевается или уже происходит на нашей земле.

И тут, внезапно заметив, что я стою в стороне и внимательно наблюдаю за ним, прислушиваясь к разговору, он прекратил обсуждение этого вопроса и отпустил управляющего.

Я ровным счетом ничего не понял.

Но в последовавшие за этим дни некоторые жители с нижних ярусов склона поднялись наверх, чтобы поселиться внутри крепостных стен. В рабочих комнатах отца велись какие-то переговоры. Я часто слышал теперь загадочные взволнованные споры, но все происходило за закрытыми дверями. Однажды вечером за ужином, когда среди сидевших за столом воцарилось столь необычное для нашего дома мрачное молчание, отец наконец поднялся со своего массивного кресла – глава семейства, как всегда, был в центре стола – и словно в ответ на невысказанные обвинения заявил:

– Я не собираюсь подвергать гонениям горстку старух только за то, что они втыкали иголки в восковые фигурки, возжигали благовония и читали глупые заклинания, ровным счетом ничего не значащие. Эти старые ведьмы всегда жили на нашей горе.

Моя мать весьма встревожилась и увела нас, Бартолу, Маттео и меня, из-за стола – я повиновался с наибольшей неохотой, – велев лечь спать пораньше.

– И не вздумай читать, Витторио! – добавила она.

– Объясните мне, о чем это говорил отец, – попросила Бартола.

– Ох уж эти мне старые деревенские ведьмы, – отозвался я, употребив при этом итальянское слово strega. – Бывает, что кто-то из них заходит слишком далеко и возникают споры, но чаще всего дело ограничивается заклинаниями для излечения лихорадки и всякого такого.

Я думал, мать заставит меня умолкнуть, но она спокойно стояла на узких ступенях башни, затем взглянула на меня с заметным облегчением и сказала:

– Да, да, Витторио, ты совершенно прав. Во Флоренции люди смеются над такими старухами. Ты и сам знаешь нашу Гаттену, она всего лишь сбывает глупым девчонкам любовные зелья.

– Разумеется, мы не станем привлекать ее к суду! – ответил я, довольный, что она обратила внимание на мои слова.

Бартола и Маттео тут же заявили:

– Ну уж нет, только не Гаттену. Она исчезла. Сбежала.

– Гаттена? – удивленно переспросил я. И только когда мать отвернулась, явно показывая, что разговор окончен, и жестом велела мне немедленно сопроводить сестру и брата в постели, серьезность положения стала для меня очевидной.

Гаттену страшились больше всех остальных, хоть она при этом была самой потешной из всех старых ведьм, и если она сбежала, если испугалась чего-то… да-а-а… это уже что-то новенькое – ведь она-то считала, что именно ее следует всем бояться.

Последующие дни выдались свежими, погожими и прошли, казалось, относительно спокойно как для меня, так и для Бартолы с Маттео. Однако теперь, оглядываясь назад, я припоминаю, что тогда случилось многое.

Однажды после полудня, подойдя к самому высокому сторожевому окну в старой башне, я внимательно оглядывал все земли, которые можно было оттуда охватить глазом. Наш стражник Тори, как мы называли его, как раз собирался немного вздремнуть.

– Конечно же, вы его не обнаружите, – сказал он.

– О чем это ты? – поинтересовался я.

– О дыме. Ни одна печная труба не дымится. – Он зевнул и прислонился к стене, сильно ссутулившись, в своей старой куртке из толстой кожи, с громоздким тяжелым мечом в ножнах.

– Все в порядке, – ответил он и зевнул снова. – Стало быть, или им пришлась по нраву жизнь в городе, или все перешли на сторону Франческо Сфорца против герцога Миланского. Ну и пусть себе живут, как им угодно. Если они не сумели понять, как хорошо им живется в наших краях.

Я отвернулся от него и снова взглянул на простирающиеся вокруг леса и виднеющиеся внизу долины, а затем – вверх, на слегка затуманившееся синее небо. И правда, маленькие селения словно застыли во времени. Однако полной уверенности в этом быть не могло – день выдался не слишком ясный. Тем не менее в самом доме действительно все было прекрасно.

Оливковое масло, овощи, молоко и многие другие продукты нам в дом доставляли из окрестных деревень, но, откровенно говоря, мы в них не то чтобы очень нуждались. Поэтому, считал отец, большой беды от ухода этих крестьян с наших земель не будет.

Однако пару дней спустя стало совершенно очевидно, что все домочадцы пребывают в постоянном напряжении, хоть никто и не признавался в этом вслух. Беспокойство матери было столь сильным, что она даже прекратила свою нескончаемую жеманную болтовню. Нельзя сказать, что беседы не велись вообще, но они стали другими.

В то время как души одних, казалось, раздирали мучительные внутренние конфликты, были и другие – те, кто проявлял полное безразличие к подобным настроениям. Пажи весело носились по замку, стремясь услужить всем и каждому, а маленькая группа музыкантов, прибывшая к нам накануне, исполнила несколько циклов прекрасных песен в сопровождении виолы и лютни.

Однако уговорить мать исполнить ее любимые старинные танцы не удалось.

Должно быть, было уже весьма поздно, когда объявили о приходе нежданного посетителя. За исключением Бартолы и Маттео, которых я незадолго до этого проводил в спальню и оставил на попечение нашей старой няни Симонетты, никто еще не покинул главный зал.

Капитан стражи отца вошел в зал и, щелкнув каблуками, с поклоном сообщил:

– Мой господин, похоже, в дом пришел человек высокого ранга, однако, как он утверждает, его нельзя принимать при свете, а потому он требует, чтобы вы сами вышли к нему.

Все сидевшие за столом сразу насторожились, а мать побелела от гнева и обиды.

Никто и никогда еще не смел «требовать» чего-либо от моего отца.

Я отчетливо видел, что капитан стражи, старый служака, много повидавший на своем веку, участвовавший в жесточайших битвах с наемниками, бродившими по всей Европе, был в тот момент насторожен и слегка взволнован.

Отец молча поднялся из-за стола, но не сдвинулся с места.

– Как вы соизволите поступить, мой господин? Соблаговолите ли выполнить требование гостя или прикажете мне передать этому сеньору, чтобы он немедленно покинул замок? – спросил капитан.

– Скажи ему, что он желанный гость в моем доме, – ответил отец. – и что во имя Христа, нашего Спасителя, мы окажем ему наивысшее гостеприимство.

Тон, которым он произнес это, успокаивающе подействовал на всех присутствовавших за столом, за исключением моей матери, которая пребывала в растерянности и не знала, как следует поступить.

Капитан бросил на отца хитрый взгляд, словно говоря тем самым, что его не проведешь, но тем не менее вышел из зала, чтобы передать приглашение.

Отец не стал снова садиться. Он постоял, глядя куда-то вдаль широко раскрытыми глазами, а затем вскинул голову, будто вслушиваясь, после чего повернулся и щелкнул пальцами, привлекая внимание двух стражников, в оцепенении застывших в разных концах зала.

– Пройдите по всем помещениям, посмотрите, все ли в порядке, – спокойным голосом распорядился он. – Кажется, я слышу в доме птичий щебет. Во дворе стало тепло, и повсюду распахнуты окна.

Эти двое удалились, а их места в зале мгновенно заняли двое других караульных. Само по себе это показалось мне необычным, ибо означало, что солдат в замке было больше, чем всегда.

Капитан возвратился один и вновь склонился перед отцом:

– Мой господин, он отказывается выходить на свет и заявляет, что вы сами должны выйти к нему и что у него нет времени для долгого ожидания.

И тогда я впервые увидел своего отца воистину разгневанным. Даже наказывая поркой меня или какого-нибудь деревенского мальчишку, он относился к такой обязанности с некоторой ленцой. Сейчас тонкие черты его лица, сами пропорции которого словно специально были созданы для олицетворения спокойствия, исказились в безудержном гневе.

– Да как он смеет?! – прошептал отец, но его слова отчетливо услышали все в зале.

Стремительно обогнув стол, он на миг приостановился, а затем решительным шагом направился к выходу в сопровождении поспешившего за ним капитана стражи.

Вскочив со стула, я бросился следом, слыша за спиной рыдания матери и ее мольбу:

– Витторио, верни-и-ись!..

Но я сбежал вниз по ступеням и вышел во внутренний двор. Только там отец резко обернулся и уперся рукой мне в грудь, заставив остановиться.

– Оставайся на месте, сын, – мягко произнес он. – Я сам разберусь.

С того места, где я стоял – прямо возле двери в башню, – был хорошо виден край двора. Там, у самых ворот, при ярком свете факелов отчетливо вырисовывалась фигура странного гостя – сеньора, не пожелавшего пройти в освещенный зал, хотя, похоже, сверкающая иллюминация крепостного двора его отнюдь не смущала.

Огромные ворота сводчатого въезда на ночь всегда запирались. Оставалась открытой только узкая дверь в рост человека – и теперь в ее проеме стоял незнакомец в великолепном бархатном одеянии цвета красного вина, освещенный с обеих сторон ярким светом потрескивавших факелов и, как мне показалось, торжествующий.

Покрой его одежды едва ли соответствовал последней моде, но каждая деталь костюма – от расшитого драгоценными камнями камзола до пышных рукавов из атласных и бархатных лент – была одинаково насыщенного цвета, как если бы все было тщательно выкрашено в лучших красильнях Флоренции.

Даже драгоценные камни, вшитые в ворот камзола, равно как и те, которые свисали с тяжелой золотой цепи на шее, были цвета красного вина – скорее всего, гранаты, а быть может, даже рубины.

Густые черные волосы глянцевитыми волнами спадали на плечи неизвестного посетителя, но мне никак не удавалось разглядеть его лицо, скрытое в густой тени, отбрасываемой широкими полями бархатной шляпы. Я смог лишь на мгновение увидеть проблеск очень белой кожи – очертание подбородка и часть шеи. С пояса мужчины свисал огромный палаш в старинных ножнах, а на одно плечо был небрежно наброшен бархатный плащ того же цвета темного вина, расшитый, как показалось мне издали, какими-то замысловатыми золотыми символами.

Изо всех сил напрягая зрение, я пытался различить загадочные знаки, и мне показалось, что в полосе изысканной вязи проступают очертания звезды и полумесяца… Однако разделявшее нас расстояние действительно было слишком большим.

Рост таинственного незнакомца можно было назвать поистине впечатляющим.

Мой отец остановился совсем рядом с ним, но, когда заговорил, его спокойный голос звучал очень тихо, и я не смог расслышать ни слова. А загадочный гость, черты лица которого, кроме улыбающихся губ и белоснежных зубов, по-прежнему ускользали от взора, издал некое непонятное звукосочетание, прозвучавшее, как мне показалось, одновременно и сердито, и соблазнительно.

– Во имя Господа нашего и Спасителя немедленно убирайтесь вон из моего дома! – внезапно выкрикнул отец. Затем молниеносным движением подался вперед и силой вытолкнул великолепного незнакомца за калитку. Я был потрясен.

Но из гулкой тьмы снаружи неожиданно послышался лишь негромкий, мелодичный, презрительный смех, – и, кажется, ему вторили другие, а затем я расслышал оглушительный грохот копыт, как если бы несколько всадников одновременно пустили лошадей вскачь.

Мой отец сам захлопнул дверь, повернулся и сотворил крестное знамение, а затем сложил ладони в молитвенном жесте.

– Милостивый Боже, да как они посмели! – проговорил он, обращая взгляд к небесам.

И только теперь, когда отец стремительно направился в сторону башни, у подножия которой я стоял, взгляд мой упал на капитана стражи, и я увидел, что тот недвижимо застыл, парализованный невообразимым ужасом.

Как только отец вошел в полосу света от укрепленных на лестнице факелов, взгляды наши встретились и я жестом указал ему на капитана.

– Примите все меры к обеспечению безопасности моего дома, – приказал, оборачиваясь к нему, отец. – Обыщите его сверху донизу и укрепите все, что только можно. Нужно вызвать солдат и освещать двор факелами всю ночь. Ты слышишь меня? Мои люди должны охранять каждую башню и все крепостные стены. Исполни все немедленно. Только так мы сможем восстановить здесь мир и спокойствие!

Не успели мы дойти до зала, в котором ужинали, как навстречу нам спустился проживавший в ту пору в крепости старый священник, ученый доминиканец по имени Фра Диамонте, – волосы его растрепались, сутана была наполовину расстегнута, а в руках он крепко сжимал молитвенник.

– Что случилось, господин? – спросил он. – Во имя Господа, что происходит?

– Падре, доверьтесь Богу и помолитесь со мной в церкви, – ответил отец и обратился к поспешно приближавшемуся к нам стражнику: – Осветить церковь, зажечь все свечи, я буду молиться. Сделайте все как можно быстрее, и пусть мальчики спустятся вниз – сыграют что-нибудь духовное.

Затем он взял за руки меня и священника.

– Хочу, чтобы вы оба знали: на самом деле ничего страшного не случилось. Все это не более чем суеверные предрассудки, но любой повод, заставляющий светского человека, как я, обратиться к Богу, воистину благотворен. Пойдем с нами, Витторио. Вознесем молитвы наши к Богу – ты, Фра Диамонте и я. И прошу, ради матери, держи себя в руках.

К тому времени я уже достаточно успокоился, но мысль о грядущей ночи в освещенной церкви представлялась мне и приятной, и тревожной.

Я пошел за молитвенником, требником и прочими своими книгами религиозного содержания – великолепными изданиями на флорентийской веленевой бумаге, с золотым тиснением и великолепными иллюстрациями в прекрасных рамках.

Выходя из своей комнаты, я увидел стоявших неподалеку родителей и услышал обращенные к матери слова отца:

– …Ни на мгновение не оставляй детей одних и помни о своем состоянии – пожалуйста, постарайся успокоиться. Я не потерплю панических настроений в доме.

Мать положила руку на живот.