Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джорджо Фалетти

Нарисованная смерть

(Глаза не лгут никогда)

Песнь женщины, что мечтала стать моряком Вмиг, в секунду одну, Теперь, и только теперь Хочу разорвать тишину, Что к мечте запирает дверь. К шпангоутам, марсам и реям, К взошедшей над морем луне, К холодным, извилистым змеям, Лениво ползущим на дне. Откройся, заветная дверца. Как можно мечту забыть? Ведь сердце, странное сердце Щемит и зовет уплыть. Вмиг, в секунду одну Я сердцем того пойму, Кто слушал пенье сирен, Стремился в их томный плен. Я рвусь туда год за годом, И эта мечта, поверьте, Слаще, чем финики с медом, Крепче, чем северный ветер. Мне душу сжигает пламень, В оковах томится плоть, На сердце тяжелый камень, И нечем его расколоть. Коннор Слейв, «Обманы тьмы»


Пролог

Тьма и ожидание окрашены в один и тот же цвет.

Сидящей в темноте девушке с лихвой хватит того и другого. Она убедится на собственной шкуре, что зрение – фактор не столько физический, сколько ментальный. Внезапно фары проходящей машины высветят слепящий прямоугольник, который пронесется по холлу с затаенным любопытством, будто в поисках некой воображаемой точки, и, найдя выход из темницы четырех стен, вылетит из окна на улицу догонять породившую его машину. За преградой штор и стекол, в желтоватой тьме от тысячи огней и неоновых реклам клубится непостижимое безумие по имени Нью-Йорк, город, который все ненавидят, упорно цепляясь за него с единственной, невысказанной целью: понять, за что же так любят его, и страшась обнаружить, насколько безответна эта любовь. Что тут поделаешь – ведь они просто люди и, как все прочие в мире, не желают признать, что у них есть глаза, чтобы видеть, уши, чтобы слышать, голос, чтобы перекричать другие голоса.

На столике рядом с креслом девушки будет лежать «Беретта 92 СБМ» – пистолет со специально уменьшенной рукояткой под размер женской ладони. Прежде чем положить его на стеклянную столешницу, она решительным жестом вставит обойму, и сухой щелчок затвора раскатится по комнате эхом, напоминающим треск разламываемой кости. Мало-помалу глаза ее привыкнут к темноте, и она сможет ориентироваться в неосвещенном пространстве. Устремив взгляд прямо перед собой, она не столько различит, сколько угадает темный силуэт двери на противоположной стене. Еще со школы она знает, что если долго и пристально смотреть на цветное пятно, то оно застрянет в зрачках и будет стоять перед тобой, даже когда отведешь взгляд.

Девушка почувствует горькую улыбку на своем лице.

Если смешать разные цвета в нужных пропорциях, получится нечто абсолютно серое. Во тьме такого быть не может. Тьма творит лишь тьму. Но дело в данный момент отнюдь не во тьме. Человек, которого она ждет, на миг осветит темное пространство, открыв дверь. Но и это не проблема и не ее решение.

После долгого пути к убийству и не менее долгого бегства от него, в нескончаемом туннеле, изредка освещенном тусклыми огоньками, два человека найдут друг друга и, выйдя на свет, обретут наконец то единственное достояние, которое вернет им и речь, и слух, и зрение, – истину.

Два человека. Один из них – девушка, от страха не прозревающая истины.

Второй, само собой разумеется, тот, кого она ждет.

Он, убийца.

Часть первая

Нью-Йорк

1

Джерри Хо, абсолютно голый, соскользнул на пол и очутился на коленях посреди огромного белого полотнища, прилепленного к полу скотчем. После небольшой паузы, какую может позволить себе цирковой артист перед исполнением трюка, он окунул обе руки в зажатую между ног жестянку с красной краской и поднял руки кверху, чтобы краска медленно стекала до локтей и подмышек. Было в этом жесте нечто языческое – так художник маскирует бытовой сюжет религиозным содержанием, пытаясь найти новые формы общения с божественным духом. Тем же плавным, полным намеренного мистицизма движением он стал размазывать краску по телу, оставляя незакрашенными лишь области вокруг пениса, рта и глаз. Мало-помалу человеческое тело исчезало, принимая по воле Джерри вид разверстой, кроваво-красной раны, источавшей соки, несовместные с человеческим естеством.

Он поднял глаза на женщину, что стояла перед ним также в чем мать родила, но ее тело было выкрашено в другой цвет – насыщенно-синий, как китайский фарфор.

Вновь подняв руки, Джерри соединил их с протянутыми руками женщины. Ладони сомкнулись с приглушенным всплеском, и краски на них начали смешиваться. Джерри потянул женщину на себя и она тоже опустилась на колени. Он не помнил имени этой женщины; ее облик и возраст определить было трудно. В обычной ситуации Джерри счел бы ее попросту отталкивающей, но сейчас она идеально подходила для его планов. Более того – отвращение, усиленное действием таблеток, которых он наглотался, было в данном случае необходимым ингредиентом его шедевра. От одного взгляда на обвислую, сморщенную грудь, чего не скрывал даже толстый слой краски, член Джерри Хо начал восставать – и вовсе не от вида женской наготы, а от того, что сотворение каждого нового шедевра оказывало на него эротическое действие. Он медленно распластался на белоснежном холсте. Ум его был уже полностью во власти того цветового символа, который изображало тело на белом фоне и который потом будет отштампован на одинаковых офортах.

Для Джерри Хо живопись была случайностью, которую художник способен обнаружить, но не сотворить. Сам же процесс творчества – дело случая, хаоса, равно как и двух его естественных либо искусственных составляющих – секса и наркотика.

Джерри Хо был совершенный псих. По крайней мере, в своем невероятном самомнении считал себя таковым и в очередной раз это отметил, сделав женщине знак приблизиться. Женщина, чьего имени он не помнил, взгромоздилась на него, опершись на руки по обе стороны его бедер; глаза полузакрыты, дыхание слегка сбитое. Джерри чувствовал, как ее давно не мытые волосы щекочут ему пупок. Он обхватил ее голову и нагнул к своему члену, который в гордой белизне возвышался над раскрашенным телом.

Теперь они оба стали цветовыми пятнами разной плотности, наложенными друг на друга и отразившимися в большом зеркале на потолке. Медленное движение женской головы терялось в перспективе. Он ощущал это движение, но не мог как следует разглядеть. То, чем она занималась, а также множество проглоченных таблеток приводили его в экстаз. Он раскинул руки и прижал ладони к белому холсту. Когда Джерри вновь поднес руки к голове женщины, то увидел следы краски на белом и от этого еще больше возбудился. Зеркало и краска – трюк старый, как мир; это повелось еще с тех пор, когда кто-то определил искусство как безудержную суету кистей на холсте. Веласкес, Норман Рокуэлл и другие – герои минувших времен, пропахших плесенью и гнильем.

К чему тратить время на изображение тела на холсте, когда можно разрисовать само тело? Для чего нужны искусственные заменители, когда само тело может стать сюжетом?

Он видел в зеркале и ощущал кожей, как синие руки безымянной женщины скользят вверх по его бедрам, оставляя на красном две синие полосы.

Видел и слышал приглушенный голос, достигавший слуха сквозь вязкую пелену.

– О Джерри, я так…

– Шшшшшш…

Джерри приложил ей палец к губам и поднял голову, чтобы посмотреть на нее. Его палец оставил ярко-красное пятно у нее на губах. Краска поверх помады. Краснота и кровь. Полное крушение всех современных мифов.

Ее голос звучал тихим шелестом в тусклом чердачном свете, то и дело оскверняемом отблесками беззвучных мониторов, выдававших бесконечное смешение цветов – картинку-скринсейвер. Лишь изредка этот хроматический бред перемежался для разрядки пассажем, разбивавшим картинку на фрагменты и затем опять сливавшим их вместе в целостное фотографическое изображение диких катаклизмов в жизни планеты. Тысячи тел на поверхности воды во время этнической чистки, или образы холокоста, или атомный гриб над Хиросимой сменялись изощренными сексуальными сценами в самых немыслимых разновидностях.

– Молчи, молчи. Я не могу говорить. Не должен говорить…

Джерри вновь откинулся на полу и потянул за собой безымянную женщину, указывая ей на отражение их тел в зеркале.

– Сейчас я должен думать. И должен видеть.

Странным образом Джерри передалось вожделение безымянной женщины, обволакивающее ее плотной аурой. Он круто повернулся, раздвинул ей ноги и проник в нее одним мощным рывком. От резкого движения опрокинулась банка с краской, стоявшая рядом с ними. Алая краска разлилась по белому холсту, как разинутый в крике рот.

Лежащая на спине женщина увидела расползающееся пятно, и ей показалось, будто из ее тела разом излилась вся кровь. И в этот момент партнерша стала соучастницей почти ритуального слияния. В своей страсти она была словно фурия и стонала все громче, в полной синхронности с яростными рывками партнера. Это был некий бешеный горизонтальный танец; две разрисованные фигуры казались древними граффити на белом фоне, а их первобытные жесты заключали в себе двоякую цель: плотское насыщение и стремление до бесконечности оттянуть кульминацию.

Безымянная женщина не ведала о том, что Джерри убежден в бессмысленности нелепого хлопанья ягодицами, словно крыльями бабочки на шелке. Он был убежден в этом, как и в том факте, что любой художник, в силу своей принадлежности к данной профессии, носит в себе ростки самоуничижения, всего того, что одновременно является карой и благословением искусства.

Оба они были неудачники. Сколько б ни прошло безымянных женщин через холсты, сколько б ни скользили кисти по их гостеприимной поверхности – все творения бесследно исчезали из памяти, будучи лишь краткой вспышкой замысла, притушенного истинными или мнимыми образами, которые подставляет нам жизнь. Человека нельзя вписать в круг или в квадрат, поскольку ни круга, ни квадрата нет, а, главным образом, нет самого человека.

Долгим хриплым стоном безымянная женщина возвестила об оргазме, тщетно пытаясь ухватиться за натянутый холст, а мозг Джерри был так взвихрен действием наркотиков и секса, что выдержать дольше он не мог. Вскочив и яростно мастурбируя, художник щедро оросил спермой контуры пляски на холсте, будто желая оплодотворить его своей безумной, кощунственной дрожью.

Безымянная женщина поняла это, и сознание своей причастности к мастерству повергло ее в новый, еще более сильный пароксизм наслаждения. Она резко, точно защелкнутый пружинный нож, скрючилась и застыла в позе зародыша.

Утратив мотивацию, Джерри соскользнул на пол и обратил взор к окнам, выходящим на Ист-Ривер. Хотя студия его находилась на седьмом этаже, он углядел лунное мерцание на грязной поверхности воды, которую этот блеск слегка облагородил. Джерри чуть повернул голову и нашел глазами светящийся диск в крайнем левом углу окна.

Накануне вечером по радио передали, что ожидается затмение и его можно будет наблюдать на этом берегу.

И тут же, словно по волшебству, черная змейка вгрызлась в бесстрастный светящийся круг.

Джерри вздрогнул от вновь нахлынувшего возбуждения.

Ему вспомнился ужас, пережитый всей Америкой 11 сентября 2001 года, когда шаткая надежность бытия обернулась великим страхом. Грохот от удара первого самолета достиг распахнутых окон его мастерской; за ним последовала смесь человеческих воплей, сирен и неразборчивых звуков, которыми сопровождается паническое бегство.

Джерри поднялся на крышу дома в конце Уотер-стрит и оттуда стал безмятежно созерцать удар второго самолета и шедевральное обрушение башен-близнецов. Вселенская катастрофа показалась ему чистым совершенством, наглядным примером того, как воплощение цивилизации находит отдушину в полном своем уничтожении. И если подобная отдушина приемлема для цивилизации, то подходит она и для искусства, представляющего собой аванпост цивилизации на вражеской территории. Сам факт, что тысячи людей погибли, не имеет принципиального значения. На все навешены ценники, а люди, по мнению Джерри, всего лишь мелочь по сравнению с тем, что приобрел мир в пыли и грохоте обвала.

В тот день он сменил имя на Джерри Хо, по созвучию с Иерихоном, библейским городом, чьи нерушимые стены пали от звука обыкновенной трубы. Теперь он тоже решил обрушить стены и пасть с ними вместе.

Настоящее свое имя он предпочел забыть, как и всю прошлую жизнь. В ней не было ничего достойного сохранения в памяти. Само искусство стихийно, зато разрушение его может быть запрограммировано наряду с ликвидацией самой жизни.

Краем глаза он уловил движение сбоку. Безымянная женщина вытянулась рядом; теперь преградой меж ними был лишь слой уже высохшей краски. Он почувствовал руку на своем плече и шепот возле уха, еще дрожащий от наслаждения.

– Джерри, это было восхити…

Джерри, подняв руки, хлопнул в ладоши и потушил свет (освещение в студии было сенсорным). Оба погрузились в полутьму, подсвеченную лишь призрачными бликами телеэкранов.

Затем он положил руку на плечо женщине и резко отстранил ее от себя.

«Не теперь», – подумалось ему.

– Не теперь, – сказал он вслух.

– Но я…

Новым толчком Джерри отодвинул ее еще дальше, и женщина отозвалась жалобным мяуканьем.

– Лежи тихо и молчи, – сказал он сухо.

Безымянная затихла, и Джерри вновь предался созерцанию светлого диска луны, уже наполовину поглощенного тьмой. Его не волновало, имеется ли какое-либо научное объяснение происходящему. Важны лишь ощущения, которые он испытывает, важны лишь мистика и аллегория.

Так он лежал и наблюдал затмение, наслаждаясь остаточными эффектами наркотиков и физической усталостью, пока лунный диск не стал черным, подсвеченным светящейся каемкой на адски черном небе.

Тогда Джерри закрыл глаза и провалился в сон с единственным желанием никогда больше не просыпаться.

2

Женщина открыла глаза и тут же закрыла их: так больно ударил по глазам льющийся из окон свет. Накануне она перебрала шампанского, и теперь язык не ворочался, а во рту был отвратительный привкус.

Она осознала, что спала на полу совершенно голая и проснулась от холода. Скрючившись, попыталась согреться в той же самой позе, какую инстинктивно приняла в момент неистового оргазма. Пережитые ощущения вконец вымотали ее. Впервые в жизни она почувствовала себя причастной к чему-то настоящему, жертвенной героиней события, не имевшего себе равных на ее памяти и наверняка призванного оставить неизгладимый след в жизни. Она еще немного полежала с закрытыми глазами, чтобы подольше сохранить вчерашние образы под веками, чувствуя, как от холода и возбуждения тело постепенно покрывается гусиной кожей.

Затем со вздохом женщина приоткрыла глаза, приноравливаясь к свету, и первым делом увидела перед собой спину Джерри Хо, тоже совсем голого, покрытого сгустками красной краски, которые странным образом передвигались по телу. Мансарду наполнял голубоватый свет раннего утра, прорезанного бликами телеэкранов. По-видимому, тотем оставался включенным всю ночь. Женщина спросила себя, неужели это и есть та стихия, которая…

Словно почуяв движение воздуха, Джерри взглянул на нее такими красными глазами, будто краска, которой он щедро выкрасил себя снаружи, впиталась, перетекла внутрь.

Взглянул, но не увидел.

– Ты кто?

Вопрос ее смутил. Ей вдруг стало до смешного стыдно своей наготы. Она рывком села, обхватив руками колени. Кожу так больно стягивала высохшая краска, словно в тело разом воткнули тысячу микроскопических игл; отлепившиеся ошметки посыпались на холст.

– Я… Меридит.

– Ах да, Меридит.

Джерри Хо слегка кивнул, как будто в этом женском имени был заключен некий необратимый смысл. Затем повернулся к женщине спиной и начал размазывать краску по холсту, окуная руки в стоящие рядом банки. У Меридит возникло ощущение, что этим нехитрым жестом он как бы убрал себя из комнаты, а может, и из целого мира.

Его хрипловатый голос настиг ее, когда она пыталась встать, по возможности безболезненно.

– Не волнуйся, это акварель, она не ядовита. Такими красками дети рисуют. Ступай прими душ, и она смоется. Ванная там, слева.

Джерри услышал удаляющиеся шаги за спиной, затем шуршание душа.

Мойся и катись отсюда, безымянная Меридит.

Он знал такой тип женщин. Оставь ей крохотную лазейку – прилипнет, как татуировка. Но не на того напала. Она всего лишь инструмент для создания шедевра на полу, передаточное звено, и ничего более. Теперь она выполнила свое предназначение и должна исчезнуть. В памяти, объятой наркотическим дурманом, забрезжило воспоминание: вроде бы он встретил ее вчера на вернисаже, куда вытащил его владелец галереи Лафайет Джонсон. Где-то на Бродвее, кажется. Это была фотовыставка журналистки, проведшей года два в каком-то диком уголке Африки и теперь пытавшейся выдать тамошнюю природу за не отравленный цивилизацией рай. Но Джерри наметанным глазом подметил любопытную схожесть африканских фетишей с коренными, американскими, что объясняется вынужденным использованием одних и тех же материалов – шкур, костей, цветных камешков. И там и тут желание покрасоваться.

Единственное отличие – нет бахромы на одежде. Впрочем, бахрома изначально придумана для того, чтобы дождь стекал по одежде, а зачем бахрома там, где почти не бывает дождей?

Он долго слонялся среди лиц, голосов и платьев без всякого желания узнать, кто есть кто и что есть что. Чувствуя себя непроницаемым, он проходил сквозь невидимую стену слов, которую воздвигают люди в иллюзии общения. Немного погодя начала рассеиваться эйфория от таблетки экстази, которую он принял перед выходом из дому. Обычно Джерри вечерами таскался по злачным местам Манхэттена, а этот вернисаж, разумеется, не входил в их число.

– Вы Джерри Хо?

Он обернулся на голос и увидел перед собой существо женского пола, настолько серое, что, казалось, целиком сделано из вигони, если не считать размалеванного ярко-красной помадой рта. Джерри вспомнились старые черно-белые фотографии, где для эффекта раскрашивали какую-нибудь одну деталь. В глазах женщины блестело восхищение под стать помаде на ее губах; это был второй красочный факт ее биографии, состоящей сплошь из серого.

– Выбирать не приходится, – пожал он плечами, отводя взгляд.

Женщина не почувствовала его нарочитой отстраненности. Она шла своей дорогой, похоже, по примеру окружающих, влюбленная в собственный голос.

– Я видела ваши работы. Была на последней выставке. Это было так…

Джерри так и не узнал – как понравилась женщине его последняя выставка. Он смотрел на кроваво-красный рот, не слыша слов, и в кадрах немого кино, которое отражалось в ее глазах, высмотрел мысль. А мысль, как и всякое благословение, должна рядиться в ритуальные одежды.

Он схватил ее за руку и потащил к двери.

– Если вам нравятся мои работы, поехали со мной.

– Куда?

– Создавать новую.

Выйдя на улицу в поисках такси, они прошли мимо витрин «Дин-энд-Делука», продовольственного магазина с ценами «Тиффани». Джерри начал смеяться. Вспышкой в мозгу сверкнул сюжет одной из африканских фотографий и не покидал его, пока он катил перед собой тележку, полную снеди.

Такси затормозило по взмаху руки безымянной Меридит, и ему не пришлось объяснять причину своего смеха.

Джерри вспоминал пассивную покорность женщины, когда он велел ей раздеться, и экстаз – когда начал обмазывать ее краской. Каким-то образом она поняла, почувствовала выделенную ей роль и взяла себе в сообщницы тишину.

А теперь она стала шуршанием душа. Искусство, переваренное холстом, теперь испражняется в сток ванны. Джерри спросил себя, не ценнее ли цветные экскременты, которые втягиваются в эту воронку, того, что он сейчас творит.

Искусство и дерьмо – одно и то же. Кому-нибудь так или иначе удается их продать, что одно, что другое.

Усталость давала себя знать. Он почувствовал резь в глазах, и спасительные слезы, хлынув, смыли напряжение. Слегка покрутил головой, разминая затекшие мышцы шеи. Что-то надо придумать, чтоб выйти из этого физиологического тупика. Только один человек может ему в этом посодействовать. Он поднял трубку, не заботясь о том, что перемазанные ладони оставляют на ней пятна, набрал номер, и немного погодя ему ответил сонный голос:

– Какого черта? Посмотри на часы!

– Лафайет, это я, Джерри. Я работаю и хочу тебя видеть.

– Черт побери, Джерри, шесть утра!

– Я не ведаю времени. Мне надо тебя видеть, немедленно.

Не дожидаясь ответа, он положил трубку. Лафайет Джонсон немного поматерится, потом кряхтя поднимется и примчится сюда. Всем, что имеет, он по большому счету обязан ему, Джерри, вот и пусть расплачивается.

Он поднял глаза и увидел свое отражение в зеркале над телефоном. Ему предстали величие и ужас собственного лица – демонического от нанесенной краски и близкого к распаду от истощения.

Он улыбнулся своему отражению, и зеркало вернуло ему невообразимую гримасу.

Все идет по плану, Джерри Хо, все идет по плану…

Безымянная Меридит прервала его бесконечный диалог с самим собой – диалог, не имевший конца, поскольку не имел начала. Женщина появилась в кадре зеркала у него за спиной, и Джерри обернулся. Она вымыла голову и надела его запятнанный халат, давно не подвергавшийся обряду стирки. Смытые краска и макияж лишили ее последней защиты перед напором дневного света. Она была настолько уязвима, что Джерри почувствовал жгучую ненависть к этой презренной жажде жизни, к отчаянной гонке за воспоминаниями, к восторгу, который выплескивали на него ее глаза. Она внушала ему дикую ненависть, и в то же время он завидовал невероятному совершенству ее ничтожества.

– Одевайся и уходи. Мне надо работать.

Безымянная Меридит вспыхнула и превратилась в бессловесную Меридит. Она стала молча собирать одежду, раскиданную по всему полу, одной рукой придерживая полы халата, чтоб не расходились при наклонах. Повернувшись к нему спиной, начала одеваться. Джерри наблюдал, как ее расплывчатое тело будто по волшебству исчезает под одеждой. Вскоре к нему вновь повернулась серая женщина вчерашнего вечера, лишенная того преимущества, благодаря которому на несколько часов стала объектом его внимания. Вытянув руку, она показала ему заляпанный халат.

– Можно, я возьму его себе?

– Конечно. Бери.

Безымянная Меридит улыбнулась, прижала халат к груди и направилась к двери. Джерри мысленно поблагодарил ее за уход без прощального взгляда, без липкого прощального поцелуя и остался наедине со своими проклятиями. Услышав шум лифта, он подошел и улегся на закрепленном холсте. Раскинул руки, и зеркало на потолке вобрало отражение его тела, распятого на собственном шедевре.

Он впился в него глазами, не находя в себе сил встряхнуться и возобновить работу. Слева от него гигантский экран, разбитый на множество секторов, продолжал излучать цветовые пятна, размытые, непристойные образы вне всякой последовательности. Этот огромный тотем ему заказали для украшения холла правительственного здания штата Нью-Йорк в Олбани. В день открытия в присутствии губернатора и высокопоставленной публики в зале стоял возбужденный ропот: все предвкушали включение модуля. И едва появилось изображение, ропот сменился гробовой тишиной – присутствующие словно окаменели.

Первым пришел в себя губернатор. Его громовый голос эхом раскатился по огромному залу предупреждением о вселенской катастрофе.

– Потушите этот скандал!

Скандал потушили, но тут же разгорелся другой, еще более громкий. Джерри Хо обвинили в надругательстве над общественными институтами и непристойных действиях, но судья, подписавший обвинительное заключение, одновременно выдал ему ордер на вселенскую славу. Владелец галереи Лафайет Джонсон, которого он сейчас ждал с очередной дозой наркотика, не успевал добавлять нули в ценниках, а сам Джерри принял неизбежные последствия своего жеста: и приговор суда, и внезапную доступность женщин, и деньги на оплату того, что в настоящий момент нес ему галерейщик.

Звонок в дверь прозвучал для Джерри Хо примерно так же, как слова lupus in fabula.[1]

Не озаботясь прикрыть наготу и хаос своего аттика, Джерри пошел открывать. Заметив, что одна створка приоткрыта, он застыл на месте.

Эта бестолочь Меридит не закрыла за собой дверь. Если бы перед дверью был Лафайет, он вошел бы без звонка.

Джерри растворил дверь пошире и увидел на темной площадке мужскую тень. Как видно, лампочка перегорела, и он не смог толком разглядеть, кто это. Но явно не Лафайет: сумрачный гость на порядок выше владельца галереи.

Последовала секундная пауза – сродни краткой остановке времени и ветра перед первыми каплями летнего ливня.

– Здравствуй, Линус. Не признал старого друга?

В голосе, донесшемся из полутьмы, клубился тысячелетний туман. Он очень давно его не слышал, но узнал мгновенно. Как и все, Джерри Хо в наркотическом дурмане часто представлял собственную смерть – единственную реальность в жизни человека. И при этом испытывал желание, присущее каждому художнику: иметь возможность самолично задать формат полотна и цвет своего савана.

Когда человек с лестничной площадки вступил в круг света, Джерри удостоверился в том, что реальность превзошла его самые смелые фантазии. Художник смотрел ему прямо в глаза, не обращая внимания на пистолет, зажатый в руке гостя. И лишь одно удалось ему разглядеть четко: незнакомую руку, вылившую ведерко черной краски на то крайне сомнительное полотно, каким было его существование до этой минуты.

3

Лафайет Джонсон легко припарковал новенький «ниссан-мурано» на углу Уотер-стрит. Выдернул ключ из зажигания и нагнулся достать небольшой пакет, спрятанный в потайном ящичке под сиденьем водителя. Затем вышел, нажал на кнопку, включая сигнализацию. Поглядев на мигнувшие подфарники, расправил плечи и глубоко вдохнул. Легкий теплый ветер, налетавший с юга, едва уловимо отдавал соленой горечью и расчищал небо от последних туч минувшего пасмурного дня. Теперь у него над головой сверкала немыслимая голубизна, словно бы небо взяло реванш у непогоды. Правда, в вышине, среди небоскребов, запрудивших узкую улочку, был виден лишь крошечный его квадрат. В Нью-Йорке небо, солнце и простор – привилегия богатых.

Он, кстати говоря, постепенно внедряется в эту категорию. В число тех, кто гребет деньги лопатой, – и все благодаря чокнутому бунтарю Джерри Хо, тому, кем он был и кем стал. Телефонный звонок Джерри разбудил, но не удивил Лафайета. Глядя накануне вечером, как художник выходит из зала с какой-то страхолюдиной, Лафайет полностью отдавал себе отчет в том, что за роль отведена данной девице в извращенном сознании Джерри. Сам он такую бабу не пожелал бы и врагу, однако не исключено, что его курице, несущей золотые яйца, необходима изрядная порция самоуничижения, чтобы творить мерзости, которые у него лично вызывают рвотные позывы, но которые жадно глотает публика. Полотна Джерри всколыхнули новую волну интереса к изобразительному искусству начинающих художников. Вновь вышли из тени коллекционеры, вновь начали крутиться большие деньги. Похоже, вернулись старые добрые времена Баскиа и Кита Харинга. А он вслед за хитрецом Энди Уорхолом сумел поставить на фаворита, которого надо, однако, холить и лелеять, как всех породистых животных. И не важно, что творчество Джерри замешано на всех типах наркотиков, имеющихся на рынке: из Лафайета жизнь давно выбила всякую щепетильность, а Джерри достаточно взрослый, чтобы самому выбирать способ саморазрушения. Если прикинуть, обмен получается равноценный: Джерри от Лафайета – горючее для генерирования идей, Лафайету от Джерри – пятьдесят процентов всего, что породит его голова.

Лафайет опустил пакетик в карман своего спортивного костюма и двинулся вдоль кирпичных фасадов Уотер-стрит.

Встававший впереди Бруклинский мост был уже позолочен солнцем, а до Уотер-стрит оно еще не добралось. По мосту бежали машины, их утренний гул нарушал тишину еще сонной улочки.

За спиной осталась припортовая Саут-стрит, которую теперь перестроили, обставили бутиками и достопримечательностями для туристов типа старого рыбного рынка на берегу Ист-Ривер.

С первого дня, как он приехал в Нью-Йорк, Лафайета больше всего поразило в этом огромном городе одно. Несмотря на то, что Манхэттен – это остров, а Нью-Йорк находится на побережье, он совсем не похож на портовый город. Океан здесь превращается в реку, сливается с ней в постоянном противоборстве, как будто настоящее море, презрев этот уголок мира, подбросило сюда лишь свои ошметки. И только чайки неизменно охраняют его границы. Иной раз какая-нибудь одна доберется аж до Гарлема и затеет свару с голубями из-за корма.

Лафайет повернулся и с улыбкой оглядел свой новенький, сверкающий автомобиль. Далеко же он ушел от своего голодного, оборванного детства. Теперь, спустя столько лет, он наконец может позволить себе игрушки, на которые имел право в нежном возрасте.

Воспоминания были теперь окутаны туманом, словно какой-то отдел его памяти работал на то, чтобы окончательно их вычеркнуть. В шестнадцать лет он сбежал из родной деревушки в Луизиане, где ожидание, казалось, было записано в генокод обитателей. Все словно бы пребывали в полудреме, не умея заснуть как следует. И ждали. Лета, зимы, дождя, солнца, прохода поезда, прибытия автобуса. А главным образом ждали того, чего им не суждено было дождаться, – жизни. Три фермера, несколько покосившихся лачуг на перекрестке, одна-единственная достопримечательность – комары, одна-единственная объединившая всех мечта – графин холодного лимонада. Ему вспомнилась реплика из какого-то фильма, которую он присвоил себе:


Будь я Богом и задумай очистить мир, поставил бы клизму троим фермерам…


Была мать, до срока состарившаяся у плиты, казалось, распустившая всю себя, словно старую вязаную кофту; был отец, который, пропустив стакан, изливал на семью свое недовольство жизнью. Уставший от картошки и тумаков Лафайет Джонсон, когда отец в очередной раз поднял на него руку, выбил родителю зубы старой бейсбольной битой и ушел, прихватив все деньги, какие нашлись в вонючей халупе, которую язык не поворачивался назвать домом.

Прощай, Луизиана!

Путь был долгий и нелегкий, но в конце его – здравствуй, Нью-Йорк!

Будь у него права, быть может, он пополнил бы на съемочной площадке Нью-Йорка массовку таксистов, состоящую из индейцев, пакистанцев и прочих представителей мирового этноса. Но прав не было – пришлось пробиваться иначе, и в конце концов он напал на золотую жилу. Вначале устроился грузчиком в галерею Челси, владельцем которой был некий Джеффри Макьюэн, женоподобный сноб, одевавшийся исключительно в английском стиле. С первого взгляда на него Лафайет подавил смешок и вопрос, не затыкает ли тот себе нос туалетной бумагой, сидя на толчке.

Улыбка на лице Лафайета Джонсона переросла в сочувственную гримасу, когда он шагал с наркотиком в кармане по направлению к дому Джерри Хо.

Господи, какой же ты был вонючий лицемер, Джеффри Макьюэн!

Несмотря на семейное положение, Джефф обладал рыхлой белой задницей, через которую можно было пропустить электропоезд и которую невозможно вспоминать без содрогания. Но он был богат и любил молодых смуглокожих парней. Лафайет предпочитал женщин, но куда деваться, если у тебя есть все необходимое, чтобы понравиться работодателю?… Он быстро сообразил, что может совершить качественный скачок в жизни. Счастье само просится в руки, как бы не упустить. И Лафайет начал игру взглядов и красноречивых жестов, нежданных появлений и обдуманных исчезновений в момент, когда, казалось бы, все уже на мази. Спустя месяц-другой таких маневров старик Джеффри окончательно спекся и зарумянился. Последней каплей был эпизод, когда Лафайет «случайно» предстал ему голым под душем в служебном помещении галереи. Старик совсем помешался. Упал на колени, обнял его ноги и открыл свое сердце, сдобрив признание заманчивыми посулами.

Лафайет сперва впихнул ему в рот свой член, а потом круто отмахал в задницу, одной рукой пригнув над раковиной его спину, а другой приподняв голову за реденькие рыжеватые волосы и заставив наблюдать эту сцену в зеркале.

Тут уж старый Макьюэн, невзирая на последствия, оставил жену, поселился с ним в одной квартире, сделал своим компаньоном и доверенным лицом – до тех пор, пока его не хватил инфаркт на вернисаже модного художника, на чьи работы он имел эксклюзивные права.

К сожалению, старый педик так и не успел развестись, и стерва жена мигом оттяпала у Лафайета половину галереи.

Но в целом дела шли неплохо.

Главным наследием старика была не галерея, а то, что стоит дороже всяких денег: Джефф сделал его истинным ценителем искусства. У Лафайета хватило ума сообразить, что главный капитал в его деле – это знания. Когда жена покойного любовника выжила его из галереи Челси, Лафайет уже вполне твердо стоял на ногах. Почувствовав, что интересы публики постепенно смещаются к изобразительному искусству Сохо, он приобрел помещение на втором этаже шикарного здания на маленькой, мощенной булыжником Грин-стрит и открыл галерею «Эл-энд-Джей», оставаясь верным принципу, что отныне его единственной компанией в жизни будет он сам. В конце концов у него остались маленькая квартирка, где жил он сам, и аттик на Уотер-стрит, где поселил Джерри.

И вот бодрым шагом, в кроссовках фирмы «Найк», он шагает к дому своего питомца.

Проходя мимо Стейк-Хауса, Лафайет чуть замедлил шаг и полюбовался на себя в витрине. Сорокалетний черный красавец в костюме от Ральфа Лорена, с печатью успеха на всем облике. К этому отражению, пожалуй, подходит фраза, которую постоянно твердит Джерри Хо: «Все идет по плану, Лафайет, все идет по плану…»

Он прошел мимо изрядно проржавевшей калитки, запертой на цепочку. За ней в глубине двора виднелись несколько драндулетов. Среди этого металлолома красовался призыв держать собак на поводке.

Подойдя к подъезду Джерри, облицованному выцветшим песчаником и обрамленному с двух сторон навесными пожарными лестницами, Лафайет порылся в поисках ключей и вспомнил, что оставил их в машине. Он нажал кнопку звонка в надежде, что Джерри не сломался раньше времени и услышит его.

Нажал два раза, но никакого ответа не последовало.

Он уже повернул было назад за ключами, как дверь парадного открылась и из полутьмы на свет вышел человек. На нем был серый спортивный костюм с низко надвинутым капюшоном и темные очки. Голову он свесил на грудь, так что за секунду столкновения Лафайет ничего рассмотреть не успел. Незнакомец явно куда-то спешил, поскольку довольно бесцеремонно оттолкнул Лафайета и даже не подумал извиниться. Миновав его, он тут же поднял голову и перешел на бег трусцой.

Лафайет проводил его взглядом и отметил, что бежит он довольно странно, будто припадая на правую ногу и опасаясь ее нагружать.

Вот сволочь!

Такую лапидарную реплику Лафайет мысленно отпустил в адрес всех бегунов и этого в частности, нажимая кнопку вызова лифта. Дверь открылась мгновенно: кабина была внизу. Должно быть, на лифте спустился только что встреченный им горе-спортсмен: бегает, вишь ты, а по лестнице спуститься лень. А может, опять же ногу бережет…

Лафайет пожал плечами. Больше ему думать, что ли, не о чем, как о хромом и невежливом бегуне? Надо скорей подкормить Джерри, чтоб работал на полную мощность. На осень Лафайет наметил вернисаж и хотел иметь возможно более широкий выбор. Выставка будет небольшой, но крайне репрезентативной. Он уже договорился с несколькими коллекционерами – законодателями мод – и нажал на все рычаги, чтобы обеспечить соответствующие отклики в искусствоведческой печати, чье мнение только и котируется у ценителей искусства.

Наступал момент, когда Лафайету надо было расширить границы Нью-Йорка на всю Америку и весь мир. С металлическим шуршанием двери лифта открылись на площадке седьмого этажа, который полностью занимал аттик Джерри.

Дверь оказалась приоткрыта.

Лафайет Джонсон вдруг почувствовал странный, но явственный привкус ржавчины во рту. Если и есть на свете шестое чувство, именно оно посетило его в тот момент.

Он толкнул створку двери с потрескавшейся лакировкой и вошел в студию, где жил и работал Джерри. Его встретил знакомый хаос красок, беспорядка и грязи в равных долях – единственно возможный антураж жилья художника.

– Джерри?

Тишина.

Лафайет медленно двинулся в обход нагромождения холстов, грязной посуды, пустых банок из-под пива, остатков пищи, книг и постельного белья весьма сомнительной чистоты. Слева от двери стоял металлический шкаф, где Джерри хранил банки с краской и прочий инструмент своего ремесла. А прямо перед ним на полу был закреплен белый холст с множеством цветных мазков.

В воздухе ощущался сильный запах краски.

– Джерри, почему дверь не запираешь? Ведь вор может в один миг стать обладателем бесценных шедевров современного искус…

Произнося эту тираду, Лафайет обогнул препятствие в виде железного шкафа. То, что предстало взору, одновременно лишило его дара речи и всех размышлений о судьбах современного искусства.

Джерри Хо, совершенно голый, перемазанный высохшей красной краской, сидел, прислонившись к стене, в позе настолько смехотворной, что лишь смерть способна сделать ее трагической. Большой палец правой руки засунут в рот. Левая рука придерживает край одеяла, натянув его на ухо. Глаза, вперившиеся в пустоту, наполнены ужасом и недоумением: художника словно бы удивило, что кому-то вздумалось расположить его тело столь нелепым образом.

Над его головой на белой стене синей краской был нарисован контур облачка, будто в комиксах, и в этом облачке той же краской был выведен номер:


2628 664834


Привкус во рту стал тошнотворным, в желудок словно воткнули холодный стальной прут. Лафайет мгновенно понял две вещи. Первое: его курочка не снесет больше золотых яиц. Второе: он крепко влип. И есть только один способ выбраться. Хотя бы раз в жизни действовать надо по всем правилам.

Он вытащил из кармана сотовый и набрал 911. Услышав любезный и бесстрастный голос телефонистки, сообщил, что обнаружил труп. Назвал свое имя и адрес и сказал, что останется на месте до прибытия полиции.

Сразу после этого камерой «Панасоник» он принялся снимать труп во всех ракурсах. Наверняка не одна газета за такие снимки, пусть и не очень качественные, кучу денег отвалит. Поснимав, он прошел в ванную и бросил в чашку содержимое пакетика, что лежал в кармане. Затем открыл кран, и пока поток воды уносил образовавшийся раствор в сток раковины, Лафайет прикидывал, как будет вывозить из этого свинарника шедевры Джерри Хо, одного из армии безумных художников, который – мир праху его – теперь уже расписывает врата ада.

4

Стоя у окна, Джордан Марсалис глядел на грузовик агентства по перевозкам, выезжавший со стоянки перед его домом. Несколько минут назад из подъезда еще доносились возгласы грузчиков, спускавшихся по лестнице, в то время как он подписывал наряд, который подал ему бригадир, огромного роста негр со статью борца и круглившимися под футболкой бицепсами. На футболке сзади черными буквами было выведено «Казинс» – название бруклинского транспортного агентства, которому он доверил вывезти из квартиры мебель, еще имевшую кое-какую ценность. На листке Джордан поставил свою закорючку, тем самым как бы сдавая в архив, отправляя в неведомое складское помещение вместе с мебелью кусок своей жизни. Так прошлая и будущая жизнь на время уравнялись: обе канули в неизвестность.

– Прошу, сэр.

Протягивая ему квитанцию, черный окинул Джордана, одетого в кожаный костюм мотоциклиста, взглядом, в котором любопытство мешалось с завистью. Джордан вытащил из кармана сто долларов.

– Вот, возьмите, выпейте за мое здоровье и присматривайте там за моим барахлом.

Купюра торжественно перекочевала в карман черного, и тот заговорщицки, совсем по-детски подмигнул.

– Будет сделано, сэр.

Джордан думал, что он сейчас повернется и уйдет, но тот, похоже, и не думал уходить. Выдержав паузу, черный посмотрел на него в упор.

– Может, это не мое дело, сэр, но вы вроде в дальнее путешествие собрались. Притом, сдается мне, пункт отправления вам известен, а вот пункт назначения – пока нет.

Джордана удивила внезапная проницательность собеседника. До сих пор между ними был барьер, свойственный чисто деловым отношениям.

– Хотел бы я, признаться, быть на вашем месте. И куда б вы ни направлялись, счастливого вам пути.

Джордан улыбнулся и благодарно кивнул. Черный тоже кивнул и зашагал к выходу. Но на пороге оглянулся.

– Вот ведь какая странная жизнь. – Жестом он указал на себя и на Джордана. – Оба мы в комбинезонах, только для вас комбинезон – это свобода, а для меня – каторга. – Он вышел, не сказав больше ни слова и аккуратно прикрыв за собой дверь.

Джордан остался один.

Едва грузовик скрылся за углом, он отошел от окна к камину и уселся на старый диван с залоснившейся обивкой и скрипучим каркасом. Защелкнул замок непромокаемой сумки, куда сложил кое-что из одежды, взял шлем, бросил в него перчатки и подшлемник. Вновь повернул голову к огромному окну гостиной и немного понаблюдал игру света на окнах здания напротив.

Через агентство он сдал свою квартиру неизвестно кому, какому-то приезжему, что намеревался осесть в Нью-Йорке. Этот чужак по имени Александер Герреро посмотрел квартиру на фотографиях, посланных электронной почтой, и через агентство прислал чек – оплату за полгода вперед. Таким образом он стал новым обитателем добротной четырехкомнатной квартиры в доме номер пятьдесят четыре по Шестнадцатой улице, что между Пятой и Шестой авеню.

Что ж, поздравляю, сеньор Герреро, кто бы ты ни был.

Джордан перекинул сумку через плечо и двинулся к выходу. Звук его шагов странным гулом отозвался в опустевшей квартире. И только он взялся за ручку двери, как вдруг ожил телефон на каминной полке.

Джордан застыл, недоуменно уставившись на телефонный аппарат. Он несколько дней назад послал в телефонную компанию просьбу снять телефон и не думал, что он еще работает. Но телефон продолжал звонить, а Джордан все не решался сделать несколько шагов к этому звуку и к заключенной в нем неизвестности. Ему было совсем неинтересно, кто звонит и зачем. Мысленно он уже наматывал мили на переднее колесо и, словно цветной снаряд, перелетал из одного пейзажа в другой, слушая шум ветра и любуясь мельканием белой дорожной ленты из-под козырька шлема. А Нью-Йорк уже отошел в область воспоминаний, притом не самых приятных.

Было время, когда этот город кое-что значил для него. Нью-Йорк обладает способностью наполнить человека энергией, не давая при этом понять, чего требует у него взамен. Джордан же понял и принял это с самого начала, только бы иметь возможность одновременно быть и тем, кем мечталось, и самим собой.

И все же в один прекрасный день ему пришлось выбирать окончательно и бесповоротно. Жизнь часто раздает нам авансы и столь же часто требует их вернуть. Кто-то (теперь уже не вспомнить, кто и когда) сказал ему, что успех и молодость рано или поздно подлежат возврату. Повинуясь этой непререкаемой директиве, он свой обол уже заплатил. То, что его интересует в жизни, за деньги не купишь, все это надо зарабатывать. А когда зарабатывать стало невозможно, он сдал свою квартиру и решил покинуть этот город. И вот телефон…

Со вздохом он подошел, бросил на диван сумку и шлем и нехотя взял трубку.

– Да…

Сквозь ритмичное потрескивание в трубке пробился знакомый голос:

– Джо, это Крис. Я звонил на мобильный, но он выключен. Слава богу, ты еще в городе.

Джордан удивился, услышав голос брата. Вот уж кого он не ожидал обнаружить на том конце провода. В голосе звучала тревога и что-то новое, что-то совершенно неожиданное для Кристофера Марсалиса.

Страх.

Джордан сделал вид, что не заметил его.

– Мобильный мне сейчас не нужен. Я уезжаю. Что стряслось?

Крис помолчал, что тоже было для него нехарактерно: обычно он не допускал пауз ни у себя, ни у других.

– Джеральда убили.

Ощущение deja vu было скорее растерянностью перед лицом сбывшегося пророчества, нежели чем-то пережитым на самом деле. Он отметил про себя, что этого известия ждал уже давно. Оно проносилось в голове всякий раз при мысли об этом парне.

Ему удалось сохранить твердость голоса и не сбиться на дрожащие интонации брата.

– Когда?

– Сегодня ночью. Или утром – не знаю. Владелец галереи заехал к нему с утра и нашел его мертвым.

Джордан невольно подумал, что этот сукин сын Лафайет Джонсон наверняка прибыл к Джерри в столь ранний час не с визитом вежливости. Никто его за руку не схватил, но все знали, чем он оплачивает труд своего протеже. Новая пауза в речи Кристофера означала, что он подумал о том же.

– Ты сейчас где?

– Был в Олбани на съезде демократов. Как только меня известили, я сразу на вертолет. Скоро мы сядем на площадке у Ист-ривер. Бог мой, Джордан, говорят, его нашли в жутком виде.

– Я выезжаю.

– Джеральд жил…

Джордан только теперь осознал, что брат говорит о Джеральде в прошедшем времени, а ему почему-то не хотелось прямо здесь и сейчас класть могильную плиту на еще не остывший труп.

– Я знаю, где он живет… В конце Уотер-стрит.

По тону Криса нельзя было понять, уловил ли он это уточнение. Джордан уже клал трубку на рычаг, но донесшийся голос прервал движение на середине.

– Джордан…

– Да?

– Хорошо, что я тебя застал.

Джордан смутился.

– Ладно, я еду.

Временами Джордана посещала мысль, что Нью-Йорк – существо, живущее своей жизнью, независимой от населяющих его людей. Даже если все население вдруг исчезнет, огни города будут по-прежнему зажигаться и гаснуть, подземка будет работать, а такси – сновать по улицам без пассажиров и водителей.

Вешая трубку, он подумал, что если бы и уехал сейчас, то на выезде из города все равно натолкнулся бы на невидимый энергетический барьер, который насильно удержал бы его там, где оставаться нет ни нужды, ни желания.

Он стащил сапоги, расстегнул молнию, ловко выскользнул из комбинезона и прислонил его к спинке дивана. Открыв сумку, достал кроссовки, рубашку, джинсы и кожаную куртку. Быстро облачился в одежду, которая, как он думал, еще долго ему не понадобится. Когда нагнулся завязать кроссовки, заметил что-то меж диванных подушек.

Он просунул руку и вытащил фотографию – старую, выцветшую фотографию из далекой древности. Джордан прекрасно помнил, когда был сделан этот снимок. Он с друзьями рыбачил на озере Джордж. Они с братом стоят на берегу, а за спиной у них поблескивает вода; оба улыбаются и смотрят в объектив с видом заговорщиков.

Он вглядывался в лица, как будто они были ему незнакомы. Внешне они с Кристофером такие разные. Только глаза похожи. Они от одного отца, но от разных матерей, и голубые глаза – единственная черта, которой Джейкоб Марсалис не обделил обоих.

Джордан встал и поставил снимок на каминную полку. Затем взял шлем и направился к двери. Как ни странно, ему показалось, что двое с фотографии следуют за ним, повернувшись спиной к этой комнате и лицом к озеру.

Он открыл дверь и вышел на тускло освещенную лестницу с изрисованными стенами; палас на ступеньках не грех было бы сменить. На лестнице витал знакомый запах сырости и съестного, который кто-то окрестил «ароматом Нью-Йорка».

Из квартиры этажом ниже доносились звуки, слишком громкие даже для стерео. Джордан узнал песню одного из любимых своих певцов Коннора Слейва, нового enfant prodige[2] американской музыки. Это была полная грусти и горечи «Песнь женщины, что мечтала стать моряком» – символ неосуществимой мечты человека.

Джордану нравилась эта песня. Слушая ее, он живо представлял себе, как одинокая женщина на утесе глядит на недоступное ей море, неся в душе неуемную жажду свободы. Вот и он сейчас очутился в похожей ситуации. Правда, он сам сделал такой выбор, но это не умаляет его тоски.

Лифт был на его этаже. Он вошел в кабину, нажал кнопку, двери, закрывшись, приглушили музыку и его размышления о ней.

Улица встретила его солнечным светом, на который ни он, ни город не имели права. И тут же подступили мысли о жизни парня, известного всем под именем Джерри Хо. В недавнем прошлом он стал самой заметной фигурой, представляющей нью-йоркский боди-арт. Про него ходило много слухов, и, к сожалению, почти все они соответствовали истине. Газеты наперебой кричали о его трудном детстве и бунтарской юности, о жесткой зависимости от наркотиков и секса, несмотря на то, что он принадлежал к одной из самых видных семей города. Будь он поудачливей, время и талант, вероятно, сделали бы из него великого художника. Но неумелое обращение с талантом не позволило ему достичь величия. А теперь и время, и удача для него кончились. Если правда, что успех и молодость подлежат возврату, то Джеральду пришлось их вернуть раньше, чем он успел ими воспользоваться.

На другой стороне улицы, на углу Шестой авеню, был ресторанчик, где прежде Джордан часто обедал. Бывало, шутил с официантками, а иной раз «выкуривал» часы, как сигареты, устремив взгляд в пустоту в поисках ускользающих решений. Постепенно он подружился с хозяином, Тимом Броганом, и получил разрешение ставить свой мотоцикл во дворике за рестораном.

Джордан прошел перед витриной и махнул официантке в зеленом форменном платье; та обслуживала двух посетителей, сидящих за столиком у окна. Девушка узнала его и, поскольку руки у нее были заняты, ответила кивком и улыбкой.

Он свернул в переулок и сразу же пошел направо, во внутренний двор. Рядом с его покрытой брезентом машиной стояла и курила, видимо, улучив минутку, официантка Аннет. Джордан знал про нее все. Муж давно пристрастился к бутылке, у сына несколько лет назад возникли неприятности с полицией. Аннет со слезами на глазах обратилась к нему. Джордан пожалел ее и помог выручить парня. Про мужа Аннет больше не поминала, а сын, кажется, нашел работу и больше в переплеты не попадал.

Она нисколько не удивилась, увидев его.

– Здравствуй, Джордан. А я уж думала, что утром не найду на месте твоего мотоцикла. Ты же вроде уезжать собирался.

– Собирался. Но кто-то где-то решил за меня, и мне с ним не тягаться.

– Неприятности?

– Да.

Во дворике царил полумрак, тем не менее по лицу женщины скользнула заметная тень.

– У кого их нет, Джордан?

Оба знали, о чем говорят, и знание это почерпнули не из книг.

Джордан снял чехол с мотоцикла, обнажив красные формы своего «дукати-999». Как ни привык он к этой машине, все же невольно залюбовался ею. Он любил ее за отличные качества, но еще больше – за красоту. Для тех, кто предпочитает мотоцикл автомобилю, «дукати» исполнен особого очарования.

Аннет, угадав его мысли, кивнула на мотоцикл:

– Красивый.

– Красивый и опасный.

– Не больше, чем всё в этом городе. Пока, Джордан.

Аннет бросила на землю окурок и аккуратно затоптала его ногой. Затем повернулась и пошла работать. Скрип затворяемой двери утонул в грохоте мотора. Застегивая шлем и слушая ровный гул машины, Джордан подумал о том, что едет туда, куда вроде бы зарекся ездить. После звонка брата он направляется на место преступления. Правда, на сей раз все несколько иначе. На сей раз убитый – частица его жизни, хотя Джеральд по собственной воле оборвал все связи с чужой жизнью.

Но это было бы полбеды, не случись того, что случилось. Жертва преступления Джерри Хо на самом деле звался Джеральдом Марсалисом и был его племянником, сыном Кристофера Марсалиса, мэра Нью-Йорка.

5

Выезжая на финишный отрезок Уотер-стрит, Джордан отметил, что солнце поделило улицу на две половины. Левую и правую, светлую и темную, горячую и холодную. Он отрешенно подумал о том, что некогда и его жизнь подходила под эту избитую метафору. Теперь все это казалось далеким, как фильм, из которого помнишь какие-то фрагменты, но не можешь вспомнить названия.

Его нисколько не удивило присутствие огромного корпуса репортеров наряду с обычными силами полиции. Газетчики толпились между машинами с включенными мигалками, фургонами «Айуитнесс-ньюс» и Четвертого канала телевидения. Знакомая журналистка из «Н.-Й. 1» (он запамятовал ее имя) вела прямой репортаж на фоне огороженной зоны. Засилье масс-медиа объяснялось тем, что в полиции всегда найдется кто-нибудь, кому надо выплачивать кредит или платить за обучение отпрыска в колледже, и он за определенную мзду соглашается играть роль «достоверного источника».

Джордан поставил мотоцикл в тени, чтобы потом не садиться на раскаленное седло, слез и направился к зданию, напустив на себя вид стороннего наблюдателя и не сняв шлема, дабы остаться неузнанным. В данный момент ему вовсе не улыбалось протискиваться сквозь репортерскую толпу и принимать микрофоны, словно букеты цветов.

Группа ребят в синей форме с надписью НЙПУ, подбежав, преградила ему дорогу. Это были курсанты полицейской академии во главе с инструктором. Все они возбужденно жестикулировали, глядя на подъезд, ведущий к месту преступления.

Джордан заставил себя не смотреть на них, обогнул синий фургон судебной экспертизы и подошел к заграждению. Там, против входа в подъезд, поставили двоих полицейских. Одного он знал: парень из Главного полицейского управления. Собственно, иначе и быть не могло. До штаба, если по прямой, отсюда меньше километра, понятно, что дело поручено им.

Полицейский двинулся было ему наперерез, но тут Джордан снял шлем, и тот его узнал. Дождавшись, когда он подойдет поближе, полицейский отодвинул заграждение, давая ему пройти.

– Здравия желаю, лейтенант.

Джордан наклонил голову, якобы смотря под ноги, чтоб не оступиться, и полицейский не смог прочитать то, что написано у него на лице.

– Я уже не лейтенант, Родригес.

– Так точно, лей… Так точно, извините.

Родригес на мгновение отвел взгляд. Нечестно взыскивать с парня за то, в чем он не виноват, подумал Джордан.

– Да ничего, Оскар. Все наверху?

Лицо Родригеса просветлело: неловкий момент миновал.

– Да, на последнем этаже. Правда, мэр еще не прибыл.

– Знаю. Он будет с минуты на минуту.

Глаза Оскара Родригеса на смуглом лице сузились до щелочек.

– Мои соболезнования, мистер Марсалис.

Наступила пауза. Джордан понял, что разговор не окончен.

– Виноват, но для меня кто был лейтенантом полиции, так им и останется.

– Спасибо, Оскар. Если бы все было так просто. Я могу подняться?

– Конечно. Мне этого никто не говорил, но я чувствую: вас там ждут.

Родригес отступил в сторону, пропуская его в подъезд. Пока он поднимался в неверном свете лифтовой кабины, ему подумалось, что жизнь порой гораздо четче размечает расстояния, нежели метрическая система. Между мэрией Нью-Йорка, где заседает Кристофер Марсалис, и Уотер-стрит, где жил Джеральд, не будет и мили – за несколько минут можно дойти. Но никто, как бы он быстро ни бегал, не в силах преодолеть тот отрезок жизни, что разделял отца и сына.

Джордан ни разу не был в студии племянника. Как-то вечером они встретились в «Виа делла Паче», итальянском ресторане в Ист-Виллидж. Джеральд сидел в полутьме, с группой юношей и девушек, по виду вполне подходивших к его образу жизни. Выражение глаз у всех одинаковое: с одной стороны, вызов человека, который сам себе хозяин, с другой – опустошенность и потерянность. По многим признакам было ясно, что Джеральд – их некоронованный король. Когда Джордан подошел к столу, племянник прервал свою тираду и без удивления, без удовольствия взглянул на дядю голубыми глазами, в точности такими же, как у Джордана, только намного старше.