Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Нарисованный языческий рай на потолке, рассекаемый одной аркой за другой, был населен божествами, стремившимися, чтобы их снова было видно, чтобы ослеплять своим цветом, своим телом и крыльями. Огромная лестница была отделана белым мрамором, выпуклая балюстрада, Вена, барокко, рококо, тут не нашлось места ни для парижского изящества, ни для английской строгости, нет, это была Вена – почти русская в своей чрезмерности.

А вот кто-то свалил статую на пол, и я вижу разбившееся мраморное одеяние, разрисованное дерево. Вена на передних подступах Западной Европы, а это один из ее величественных дворцов.

– Да, ты правильно определила, – сказал он, и губы его дрогнули. – Мой дом, мой дом! Отцовский дом. – Его шепот внезапно потонул в топоте ног и треске.

Все, что нас окружало, вскоре тоже почернеет: эти высокие портьеры из кроваво-красного бархата и эта позолоченная отделка. Куда ни взгляни, я везде видела дерево – раскрашенное под золото и гипс дерево, резное дерево в венском стиле, дерево, которое будет гореть, источая характерный запах, как будто никто и не украшал эти стены картинами домашнего блаженства и военных побед в прямоугольных рамах из недолговечного материала.

Жар взорвал толпу, живущую на разрисованных стенах, рифленые колонны, римские своды. Даже своды сделаны из дерева, оно просто раскрашено под мрамор. Разумеется. Это не Рим. Это Вена.

Посыпалось стекло. Осколки летели, кружась и смешиваясь с искрами вокруг нас.

По лестнице с грохотом мчались мужчины на полусогнутых ногах, выставив в стороны локти, они тащили огромное бюро из слоновой кости, серебра и золота, чуть не уронили его, но потом с криками и руганью вновь подхватили.

Мы оказались в огромном зале. О Господи, какое великолепие, но его уже не спасти. Пожар слишком далеко продвинулся, пламя чересчур ненасытно.

– Стефан, идем сейчас же! – Чей это голос?

Повсюду слышен кашель, мужчины и женщины кашляли так, как когда-то кашляла она, моя мать, только здесь был дым, настоящий густой ужасающий дым разрушительного пожара. Дым спускался вниз, хотя ему полагалось оставаться под потолком.

Я увидела Стефана – не того, что был рядом, не того, что впился мне в плечо твердой рукой, не того призрака, что не отходил от меня ни на шаг, словно возлюбленный. Я увидела живого Стефана, воспоминание о нем, запечатленное плотью и кровью, в белой рубашке с жабо и высоким воротником, в жилете. Вся одежда в саже, в другом конце этого зала он разбил стекло большого шкафа и, выхватывая из него скрипки, передавал какому-то человеку, а тот следующему – и так по цепочке, пока скрипка не исчезала в окне.

Сам воздух здесь был врагом, огненным, зловещим.

– Быстрее.

Остальные бросились собирать что только можно. Стефан передал скрипку, вырвав из цепочки затейливый золоченый стул. Он кричал и ругался, остальные несли, что могли, даже стопки нот. Листы неожиданно рассыпались и погибли в сполохе огня – столько музыки.

А над арками высокого потолка нарисованные боги и богини чернели и покрывались морщинами. Со стен шелушился нарисованный лес. Искры поднимались красивыми волнами на фоне обгоревших белых деревянных медальонов.

В потолке образовалась уродливая трещина, из которой тут же вылез отвратительный язык пламени.

Я вцепилась в руку своего спутника, прижалась к нему и оттянула к стене, откуда уставилась на этот новый костер.

Повсюду картины, огромные, в рамах, вделанных в стены, мужчины и женщины в белых париках беспомощно и холодно взирали с этих полотен на нас; посмотри на них, вот эта картина начинает вываливаться из рамы, раздается громкий щелчок, а вот, смотри, стулья, искусно украшенные завитушками, все погибло, дым валом валит из дыры в потолке, клубится и хочет снова подняться, а сам растекается под потолком, закрывая навсегда Елисейские Поля в стиле рококо.

Люди хотели собрать виолончели и скрипки, разбросанные по цветастому ковру, словно их кто-то уронил, спасаясь бегством. Скособочившийся стол. Бальный зал, до блеска натертый пол, выставленные угощения – так и кажется, что сейчас придут гости и начнется веселье. Дым покрывалом спускается вокруг стонущего банкетного стола. Серебро, серебро и фрукты.

Свечи в раскачивающихся люстрах превратились в потоки горячего воска, стекавшего на ковры, стулья, инструменты. Вот капли попали на лицо мальчишки, тот закричал, задрал голову вверх, затем умчался, унося в руках позолоченный рог.

А снаружи ревела толпа – как на параде.

– Боже мой, – вскричал кто-то. – Уже стены горят, даже стены!

Мимо нас промчался какой-то человек в накидке с капюшоном, с него капала вода, пробегая, он коснулся тыльной стороны моей ладони, промелькнули начищенные сапоги; ворвавшись в комнату, он накрыл широкой мокрой простыней Стефана, а потом схватил лютню с пола и метнулся к окну, где стояла лестница.

– Стефан, сейчас же уходи! – приказал он.

Лютня исчезла, спущенная за окно. Человек обернулся, глаза его слезились, лицо было красным, он протянул руку к виолончели, которую в этот момент подавал ему Стефан.

По всему дому прокатилось оглушительное эхо обрушения.

Глаза слепил невероятно яркий свет. За дальней дверью слева бушевал огонь. Шторы на последнем окне со свистом поглотило пламя и дым, на пол, словно копья, посыпались изогнутые карнизы.

Я увидела прекрасные инструменты, музыкальные шедевры, столь блестяще выполненные, что после уже никто, при всей современной технологии электронного века не смог добиться такого совершенства. Кто-то уже наступил на скрипку. Кто-то раздавил виолу – и священная вещь лежит, разломанная в щепки.

И все это через минуту поглотит огонь!

Люстра опасно раскачивалась в ядовитом тумане, а весь потолок над ней заметно подрагивал.

– Уходим! – прокричал какой-то человек. Другой схватил маленькую скрипку, скорее всего детский инструмент, и спасся через окно, тут еще один мужчина с густой шевелюрой и высоким воротником упал на колени на деревянный паркет в елочку. Он кашлял, задыхался.

Молодой Стефан, растрепанный, в камзоле, сплошь усеянном крошечными искрами, умирающими искрами настоящего пламени, накинул яркое мокрое покрывало на кашляющего человека.

– Вставай, вставай! Иосиф, идем, иначе ты здесь погибнешь!

Я чуть не оглохла от рева пожара.

– Слишком поздно! – прокричала я. – Помоги ему! Не оставляй его!

Стефан, мой призрак, стоял рядом со мной и смеялся, закинув руки мне на плечи. Нас разделяла завеса дыма, мы оба стояли в этом облаке, огражденные от опасности и чудовищно разделенные друг от друга; его красивое лицо ничуть не старше того, что принадлежало его двойнику, презрительно улыбалось, глядя на меня, но это была лишь бледная маска страдающего существа, невинная маска того, кто терпел невыносимые муки.

Затем он повернулся и указал на своего энергичного двойника, мокрого, орущего во всю глотку, которого на наших глазах пытались увести из комнаты двое людей, только что появившихся из окна. «Я знаю, я знаю, ты не можешь дышать. Он умрет. Тот, кого ты назвал Иосиф. Он уже мертв, для него слишком поздно. О Боже! Между нами рухнула балка».

Стеклянные двери шкафчиков разлетелись на осколки. Я видела повсюду брошенные скрипки и блестящие яркие трубы. Валторна. Поднос с конфетами. Кубки, сверкающие, нет, полыхающие на свету.

Молодой Стефан вырывался от своих спасителей, протягивал руки, требовал, чтобы ему позволили спасти хотя бы еще один, один-единственный, инструмент с полки. «Да отпустите же меня!»

Он дотянулся до скрипки, до этого Страдивари; осколок стекла соскользнул с полки, когда он выхватил свободной правой рукой инструмент, пока его самого тащили дальше. Ему удалось спасти скрипку и смычок.

Я услышала, как мой призрак рядом лихорадочно вздохнул; неужели он отворачивался, не желая глядеть на собственную магию? А вот я не могла отвернуться.

Внезапно над нами затрещал потолок. Позади в холле кто-то закричал. Смычок, Стефану удалось завладеть и смычком, да, скрипка тоже у него, и тут огромный мускулистый человек, охваченный яростью и страхом, схватил Стефана и перекинул его через подоконник.

Пламя взмывало вверх, совсем как на том ужасном пожаре моего детства, служившем слабой бледной американской копией этого великолепия.

Огонь сжирал все вокруг и поднимался стеной. Ночь окрасилась в алый цвет, опасность нависла над всеми людьми, над всеми вещами; человек вдруг закашлялся и умер, а огонь подступал все ближе и ближе. Вот уже заполыхали причудливые позолоченные диванчики, что стояли рядом с нами, и казалось, будто их обшивка занялась изнутри. Все портьеры превратились в факелы, все окна стали безликими воротами в черное пустое небо.

Я, должно быть, закричала.

Потом крик оборвался, а я все сжимала призрачную скрипку, двойника которой он только что спас на моих глазах.

Теперь мы оказались за пределами дома. Слава Богу. Мы стояли в толпе на площади. Ужас происходящего разогнал ночную тьму. Дамы в длинных платьях поспешно расходились в разные стороны, плакали, обнимались, куда-то показывали.

Мы стояли перед длинным полыхающим фасадом дома, оставаясь невидимыми для рыдающих, обезумевших людей, которые продолжали оттаскивать вещи на безопасное расстояние. Стена в любую секунду могла обрушиться на все те бархатные стулья, выброшенные из окон кушетки и полотна, взгляни на них, великие портреты в сломанных, разбитых рамах.

Стефан обнял меня, словно ему стало холодно, его белая рука легла поверх моей руки, сжимавшей скрипку, но он уже не пытался вырвать у меня инструмент. Он прижался ко мне и дрожал, весь поглощенный зрелищем. Его скорбный шепот перекрывал воображаемый грохот.

– Ты сама все видишь, – прошептал он мне на ухо и вздохнул. – Ты наблюдаешь падение последнего великого русского дома в красавице Вене, дома, пережившего наполеоновское нашествие, заговоры Меттерниха и его бдительных шпионов, последнего великого русского дома, державшего целый оркестр музыкантов, словно официантов, прислуживающих за столом, готовых играть сонаты Бетховена, едва просыхали чернила на нотной бумаге, людей, которые каждый вечер могли играть Баха зевая или Вивальди со взмокшими лбами. Все так и было до того момента, когда одна свечка – заметь, одна-единственная свечка – коснулась шелкового лоскутка, а потом адские сквозняки провели огонь по всем пятидесяти комнатам. Отцовский дом, отцовское состояние, отцовские надежды, связанные с его русскими сыновьями и дочерьми, которые, танцуя и распевая песни на этой границе между Востоком и Западом, так и не увидели своей родной Москвы.

Он придвинулся ближе ко мне, цепляясь правой рукой за мое плечо, а левая по-прежнему была прижата к моей руке, к скрипке, к сердцу.

– Оглянись вокруг, посмотри на другие дворцы, на их окна со ставнями. Видишь, где находишься? В самом центре музыкального мира. Ты там, где Шуберт вскоре сделает себе имя в тесных комнатушках и сразу умрет, так и не найдя меня в моем мраке. Не сомневайся. Ты там, куда Паганини пока не осмелился приехать из страха перед цензурой. Вена, дом моего отца. Ты боишься пожара, Триана?

Я не стала отвечать. Он причинял боль себе, не меньшую, чем мне. Эту боль можно было сравнить разве что с огнем.

Я плакала, но теперь это для меня было настолько обычным делом, что, наверное, мне больше не следует писать об этом в своем повествовании.

Я рыдала. Рыдала и смотрела, как приезжают кареты и увозят убитых горем людей, и женщины в просторных мехах машут из окон экипажей с большими тонкими колесами, а возницы едва справляются с нервными лошадьми.

– Где ты, Стефан? Где ты теперь? Ты ведь выбрался из дома, так где ты? Я не вижу тебя живого!

Я оцепенела, да, но не так, как он, а то, что он сейчас мне демонстрировал, было всего лишь образами из прошлого. Я знала это, но в детстве такой пожар заставил бы меня беспомощно визжать. Что ж, детство давно прошло, и это был кошмар для скорбящей женщины, повод для тихих всхлипываний и душевных терзаний.

Ледяной ветер подхлестывал пламя; одно крыло дома фактически разлетелось, из стен вывалились скобы, окна со скрипом распахнулись, и крыша взорвалась, подняв клубы черного дыма. Обгоревший огромный остов был похож на гигантский фонарь. Толпа отпрянула назад. Люди падали. Кричали.

Последний обреченный человечек соскочил с крыши, промелькнув черным силуэтом в желтом воздухе. Толпа вскрикнула. Кто-то бросился к крошечной падающей головешке, которая была человеком, беспомощным, обреченным человеком, но смельчаков тут же разогнал ослепляющий всполох пламени. Из всех окон нижнего этажа вырывались огненные языки.

На нас обрушился ливень из искр, искры ударялись о волосы, веки. Я загородила от них призрачную скрипку. Искры бились о нас, тяжелые, несущие с собой разрушение, точно так они сыпались на тех, кто был вокруг, в этом видении, в этом сне.

Проснись. Это какой-то трюк. Тебе ведь раньше удавалось развеять эти ясные сны, которые окутывали тебя таким плотным кольцом, что тебе казалось, будто ты умрешь, но ты их стряхивала и жила дальше.

Прогони этот сон.

Я уставилась на загаженную мостовую. Запах лошадиного навоза. От дыма и гари больно дышать. Я оглядела высокие многоэтажные дворцы вокруг нас. Все это настоящее, настоящие фасады в стиле барокко, как и небо над нами, Господи, как и огонь в облаках, это самое страшное последствие катастрофы – огонь в облаках или одна-единственная жертва, а сколько их было здесь. Я вдохнула зловонный дым и заплакала. Я ловила искры руками, и они гасли на холодном ветру. Ветер обжигал веки сильнее, чем искры. Я взглянула на Стефана, моего призрака, и увидела, что он смотрит куда-то мимо меня, словно тоже скован этим адским видением, глаза его остекленели, губы шевелились, словно он в отчаянии шептал: «Неужели нельзя было ничего изменить, неужели все было обречено на гибель?»

Тут он резко повернулся, посмотрел на меня, пойманный в минутной рассеянности. В глазах – печаль и вопрос: вот видишь?

А толпа вокруг продолжала суетиться, не обращая внимания на нас; мы не стали частью этого безумия, не представляли никакого препятствия, мы были всего лишь два создания, способных видеть и ощущать все, что происходило в том мире, испытывая глубочайшее сочувствие.

Что-то промелькнуло у меня перед глазами. Знакомая фигура.

– Ну вот же ты, – закричала я.

Это был живой Стефан, я увидела его вдалеке: молодой Стефан в широком причудливом камзоле с высоким воротником, на безопасном расстоянии от пожара, среди раскиданных вокруг инструментов. Вот старик наклонился, чтобы поцеловать Стефана в щеку, унять его слезы.

Живой Стефан держал в руках скрипку, спасенную скрипку, – молодой Стефан в грязном изорванном парадном наряде. Теперь к нему подошла женщина, завернутая в зеленые шелка, отделанные мехом, и набросила свою накидку ему на плечи.

Молодые люди собирали спасенные сокровища.

На меня обрушился сильный порыв ветра, но не из этого видения. Это сон, да, так просыпайся. Но не можешь. Сама знаешь, что не можешь.

– Конечно не можешь, но разве ты хочешь проснуться? – прошептал Стефан, его холодная рука по-прежнему лежала на моей, в которой была настоящая скрипка. А что же стало с той, с той игрушкой, которую спас юноша?

Сбоку что-то яростно сверкнуло.

Это стоял Маэстро, не более живой в том мире, чем мы. Отдельно от толпы, до ужаса близкий нам, подошедший на такое расстояние, что я разглядела пряди серебристо-черных волос над низким лбом и острые черные глаза, окинувшие нас быстрым взглядом, и бесцветные губы – Господи, мой ангел-хранитель, без кого я даже не могу представить свою жизнь.

Теперь мне не хотелось защититься от этого видения.

– Стефан, к чему все это теперь? – сказал Бетховен, этот маленький человечек, которого я знала, которого знал весь мир по скульптурам и рисункам, всегда изображавшим его хмурым и трагичным; рябой, некрасивый, свирепый, и такой же призрак, как мы. Его глаза уставились на меня, на скрипку, на собственного ученика.

– Маэстро! – взмолился призрак Стефана, еще крепче сжав свои объятия, а пожар тем временем продолжал полыхать и ночь оглашалась криками и колокольным звоном. – Она украла ее! Посмотрите. Смотрите же. Она украла мою скрипку! Заставьте ее вернуть мне инструмент, Маэстро, помогите мне!

Но маленький человечек злобно сверкнул глазами, покачал головой, как уже было раньше, а потом повернулся, презрительно фыркнул, заворчал и снова затерялся в толпе, черном столпотворении бормочущих бессмыслицу, рыдающих людей, затерялся в этом хаосе вокруг нас, а разъяренный Стефан продолжал цепляться за меня, пытаясь сомкнуть пальцы на скрипке.

Но скрипка оставалась у меня.

– Вы отвернулись от меня? Маэстро! – взвыл он. – О Господи, что ты со мной сделала, Триана, куда ты меня привела? Что ты наделала! Я его вижу, а он отворачивается…

– Ты сам открыл эту дверь, – сказала я.

Убитое горем лицо. Беззащитность. Любая эмоция делала его красивым. Он отступил, обезумев, ломая себе руки, действительно ломая, посмотри, как побелели у него пальцы, пока он дикими глазами смотрел, как рушится огромная оболочка дома.

– Что ты наделала! – снова вскричал он и перевел неподвижный взгляд на меня и скрипку. Губы его дрожали, лицо было мокрым. – Ты плачешь? Из-за меня? Из-за пожара? Из-за себя? Из-за них?

Он огляделся, выискивая кого-то в ночи, а затем выкрикнул:

– Маэстро! – Он отступил, всхлипывая, выпятив нижнюю губу. – Отдай скрипку, – прошипел он мне. – Отдай. За два века я ни разу не встретил тень, равную мне по силе и уверенности, ни тогда, ни теперь! А эта тень – сам Маэстро, и сейчас она отвернулась от меня! Маэстро, вы мне нужны, очень нужны…

Он отошел от меня, но не намеренно, просто от отчаяния, пытаясь разыскать взглядом кого-то в толпе.

– Отдай ее мне, ведьма! – не унимался он. – Ты сейчас в моем мире. Вокруг одни фантомы, и ты это знаешь.

– Как и ты, как и он, – сказала я тихим сломленным, даже потерянным голосом, но в то же время не утратившим решимости. – Скрипка у меня в руках, и я не отдам ее. Не надейся.

– Что ты от меня хочешь? – вскричал он. Он вытянул пальцы, сгорбился, из-под темных прямых бровей на меня глядели выразительные глаза.

– Не знаю! – ответила я и заплакала. Мне не хватало воздуха, но наконец я вздохнула полной грудью, и все равно этого было мало. – Мне нужна скрипка. Я играла на ней. Играла в собственном доме, я чувствовала, как подчиняюсь ей.

– Нет! – проревел он так, что казалось, будто он вот-вот сойдет с ума в этом царстве, где мы с ним были одни и никто из живых людей, снующих поблизости, не обращал на нас внимания.

Он опустил голову и обнял меня. Его голова оказалась у меня на плече. Я почувствовала, как на лицо мне упали шелковистые разметавшиеся пряди его волос. Я подняла глаза и увидела молодого Стефана, а рядом с ним живого Бетховена, никаких сомнений, это был он – седовласый живой Бетховен, сутулый, воинственный и полный любви, со спутанной шевелюрой, неряшливо одетый, он обнял своего юного ученика за плечи, а тот рыдал, размахивая скрипкой, словно дубинкой, а люди вокруг них тем временем опускались на колени или присаживались на холодные камни и тоже плакали.

Дым наполнил мои легкие, но меня не коснулся. Вокруг нас вихрем кружили искры, не причиняя нам вреда. Он обнимал меня, дрожащую, очень осторожно, чтобы не раздавить драгоценную скрипку. Он обнимал меня, закрыв глаза и зарывшись головой мне в плечо.

Покрепче обхватив скрипку, я подняла левую руку и положила ему на голову – почувствовав густую, мягкую, бархатную шевелюру, он сотрясался от сдавленных рыданий.

Огонь побледнел, толпа померкла; ночь стала прохладной, не холодной, я ощутила свежесть соленого морского воздуха.

Мы оказались одни. Ни пожара, ни толпы.

– Где мы сейчас? – прошептала я ему на ухо.

Он так и не разомкнул объятий. Казалось, он стоял в трансе. Я почувствовала запах земли, я почувствовала запах старости и тлена, я почувствовала… зловоние мертвечины, но сильнее всего запах чистого соленого ветра, тут же разгонявшего все другие запахи.

Кто-то изумительно играл на скрипке. Кто-то с помощью скрипки творил настоящую магию. Как можно было добиться такой плавной выразительности?

Неужели это мой Стефан? Инструментом владел какой-то шутник, обладающий уверенностью и огромной силой, он разрывал на части мелодию, вызывая скорее страх, чем слезы.

Но его музыка пронзала ночь острее бритвы. Жесткая, безродная, мрачная.

Озорная, веселая, даже полная гнева.

– Стефан, где мы? Где мы теперь находимся?

Мой призрак лишь крепче сжал меня, словно сам не желал ни видеть, ни знать. Он тяжело вздохнул, будто эта безумная мелодия его не тронула, не придала силы его призрачному телу, не захватила его так, как захватила меня.

Нас снова окутал легкий морской ветерок, опять принесший с собой солоноватую сырость, я чувствовала запах моря и наконец разглядела что-то вдали: огромную толпу людей со свечами в руках, длинные накидки, блестящие черные цилиндры, платья с пышными юбками, метущими землю, темные перчатки на руках, защищавших крошечные дрожащие огоньки. То там, то здесь свечи смыкались, освещая небольшие группы людей с внимательными жадными лицами. Музыка звучала сначала хрупко и тонко, затем взрывалась с силой, обрушивалась потоком.

– Где мы? – спросила я. Этот запах… Это был запах смерти, разлагающейся мертвечины. Мы стояли среди мавзолеев и каменных ангелов.

– Это же могилы, смотри, мраморные надгробья! – сказала я. – Мы оказались на кладбище. Кто играет? И кто эти люди?

Но он продолжал плакать. Наконец он поднял голову. Уставился невидящим взором на далекую толпу и только теперь, видимо, услышал музыку, пробудившую в нем сознание.

Далекая скрипка заиграла танец, танец, у которого было название, но я не могла его припомнить, деревенский танец, всегда несущий с собой в любой край какое-то предупреждение о грозящем несчастье.

Не поворачиваясь, только слегка ослабив объятие и глядя через плечо, он заговорил:

– Ты права, мы на кладбище.

Рыдания обессилили его, измотали. Он снова крепко меня обнял, не забывая о скрипке, и у меня даже мысли не мелькнуло, что он попытается ее вырвать.

Он, как и я, не сводил взгляда с далекой толпы. Казалось, он набирается сил от музыки.

– Но это Венеция, Триана. – Он поцеловал меня в ухо, издав тихий стон, как раненое животное. – Это кладбище Лидо. А кто, по-твоему, играет здесь ради эффекта, ради хвалы, ради прихоти? Город, подмятый Меттернихом, наводнен шпионами Габсбургского государства, правительство которого – правительство цензоров и диктаторов – никогда не позволит случиться еще одной революции или еще одному нашествию Наполеона. Так кто же играет здесь, дразня Всевышнего, на священной земле играет песню, которую никто и никогда не благословит?

– Да, с этим нельзя не согласиться, – прошептала я. – Такую музыку никто и никогда не благословит.

От этой мелодии бежали мурашки по телу. Мне захотелось самой сыграть, взять в руки скрипку и присоединиться, словно мы присутствовали на деревенских танцах, где скрипачи могут выйти вперед и сыграть соло. Какое самомнение!

Эта песня разрезала воздух как сталь, но какое мастерство, какая быстрота, какая безграничная и нежная сила. Мне показалось, что у меня сжимается сердце, словно скрипка умоляет меня, умоляет меня, как Стефан, но молит о чем-то более драгоценном, молит обо всем.

Я оторвала взгляд от лиц, освещенных свечами. Мраморные ангелы никого не защитили в этой промозглой ночи. Я протянула правую руку и дотронулась до мраморного надгробья. Нет, это не сон. Все осязаемо, как в Вене. Это есть то самое место, о котором он говорил, Лидо, остров недалеко от Венеции.

Я взглянула на него, а он на меня и показался таким милым и удивленным. Кажется, он улыбался, но я не была уверена. Свечи излучали слабое сияние, к тому же они были далеко. Он наклонился и поцеловал меня в губы. Сладчайшая дрожь.

– Стефан, бедный Стефан, – прошептала я, продолжая его целовать.

– Ты ведь слышишь его, да, Триана?

– Как не слышать! Еще немного, и он возьмет меня в плен, – ответила я, вытирая щеку.

Ветер был гораздо теплее, чем в Вене. Он не обжигал, а нес с собой только свежесть, к которой примешивался слабый кладбищенский запах. Запах моря с запахом могил, что может быть естественнее?

– Кто этот виртуоз? – спросила я и снова поцеловала его.

Он не сопротивлялся. Я подняла руку, дотронулась до его лба, переносицы, на которой сошлись прямые густые брови. Мягкие расчесанные брови. Темные широкие, но не кустистые, ладонь защекотали его длинные ресницы.

– Кто так играет? – спросила я. – Это ведь ты? Мы можем протиснуться сквозь толпу? Позволь мне тебя увидеть.

– Это не я, дорогая, нет, хотя я мог бы дать ему небольшую передышку, в чем ты скоро сама убедишься. Идем же, увидишь сама. Вон я стою, среди зрителей. Еще один его обожатель. В руке свеча, я слушаю и испытываю дрожь, как все остальные, когда он играет, этот гений, любящий вызывать в зрителях дрожь, любящий зрелища кладбища, освещенного свечами. Кто он такой, по-твоему, кого я приехал послушать так далеко от Вены, проделав путь по опасным итальянским дорогам – видишь, какие грязные у меня волосы, как обтрепалось пальто. Ради кого я мог проделать этот долгий путь? Конечно, только ради того, кто зовется дьяволом, одержимым, Маэстро, Паганини.

Я разглядела живого Стефана с горящими щеками и глазами, в которых отражались два одинаковых свечных огонька, хотя в руке у него не было свечи, он сжимал рукой в перчатке запястье другой руки и слушал.

– Только, видишь ли, – произнес мой призрак рядом со мной, отворачиваясь от толпы. – Только, видишь ли… это не совсем одно и то же.

– Понимаю, – ответила я. – Ты на самом деле хочешь, чтобы я все это увидела, ты хочешь, чтобы я поняла.

Он покачал головой, словно не в силах справиться с ужасом, а затем, запинаясь, сказал:

– Я до сих пор на них ни разу не взглянул.

Музыка теперь звучала тихо; ночь подходила к концу, забрезжил рассвет. Я повернулась. Я попыталась разглядеть могилы, толпу. Но тут произошло нечто совсем другое.

Мы оба, призрак и путешественница – возлюбленная, мучительница, воровка (кем еще я там была?), – мы оба были невидимыми зрителями, оставшимися без места, но я по-прежнему продолжала держать в руках скрипку, крепко прижимаясь спиной к его груди, а он так и не разомкнул своих объятий. Его губы прижались к моей шее. Я устремила взгляд вперед.

– Так ты хочешь, чтобы я увидела?..

– Да поможет мне Бог.

Глава 12

Это был узкий канал; гондола свернула с Большого канала на узенькую полоску темно-зеленой вонючей воды между рядами тесно стоящих дворцов с мавританскими окнами, бесцветными в темноте. Огромные тяжеловесные фасады уходили под воду во всем своем великолепии и высокомерии, это Венеция. Стены по обеим сторонам были покрыты густым илом, так что при свете фонарей казалось, будто Венеция поднялась из морских пучин, выставляя под лунный свет ночное гниение со зловещей амбицией.

Я впервые оценила изящество гондолы, этой длинной лодки с высоко задранным носом, хитро скользящей между каменных глыб под раскачивающимися шаткими фонарями.

Молодой Стефан сидел в гондоле и о чем-то жарко беседовал с Паганини.

Сам Паганини, казалось, тоже был захвачен разговором. Паганини с огромным крючковатым носом и большими выпуклыми глазами, как на многих картинах, в этих глазах горящая драма легко побеждала уродство, создавая ауру магнетизма.

В нашем невидимом окне в тот мир призрак, что был рядом со мной, содрогнулся. Я поцеловала пальцы, сжавшиеся на моем плече.

Венеция.

Из высокого забранного ставнями окна, распахнувшегося в ночь идеальным желтым квадратом, швыряла цветы женщина, она что-то кричала по-итальянски, и свет лился на бутоны, сыпавшиеся на виртуоза, и еще долго звенели слова, выкрикнутые особым итальянским крещендо:

– Будь благословен Паганини за то, что он играл бесплатно для мертвых!

Слова, как бусины на шее: середина опускается ниже остальных, а тихий вдох приходится на последнее слово – мертвых.

Остальные вторили этому крику. Наверху распахнулись другие ставни. По крыше бежали люди и сыпали из корзин розы в зеленую воду перед лодкой.

Розы, розы, розы.

От сырых камней вверх взвился смех; в дверях затаились слушатели. В переулках сновали неясные тени, по мосту, под которым проезжала гондола, пробежал какой-то человек. С середины моста свесилась женщина, оголив свою грудь при свете проплывающего фонаря.

– Я приехал, чтобы поучиться у вас, – сказал Стефан, сидящий в гондоле, обращаясь к Паганини. – Я приехал с котомкой за плечами, без отцовского благословения. Я должен был услышать вас собственными ушами. Это не была дьявольская музыка – будь прокляты те, кто так говорит, – это было волшебство, да, древнее волшебство, но дьявольского в нем ничего нет.

Паганини громко рассмеялся, сверкнув в темноте белками глаз. К нему прильнула женщина, так тесно, что казалось, у него слева вырос горб, и только пучок рыжих кудряшек змеился по его плащу.

– Князь Стефановский, – произнес великий итальянец, идол, байронический скрипач, сиречь совершенство, романтическая любовь юных дев, – я слышал о вас и вашем таланте, о вашем венском доме, в котором сам Бетховен представляет свои произведения, слышал, что когда-то Моцарт приходил давать вам уроки. Знаю я вас, богатых русских. Вы черпаете свое золото из бездонных царских сундуков.

– Поймите меня правильно, – взмолился Стефан мягко, уважительно, отчаянно. – У меня есть деньги, чтобы хорошо вам заплатить за эти уроки, синьор Паганини. У меня есть скрипка, собственный Страдивари. Я не осмелился привезти свою скрипку, так как ехал сюда день и ночь, ехал один по почтовым дорогам. Но у меня есть деньги. Я должен был сначала вас послушать, я должен был убедиться, что вы примете меня, что сочтете меня достойным…

– Но князь Стефановский, неужели я должен просвещать вас в истории царей и их князей? Ваш отец никогда не разрешит вам учиться у крестьянина Никколо Паганини. Ваша судьба – служить царю, как издавна повелось у вас в семье. Музыка была всего лишь времяпрепровождением в вашем доме. О, только не надо обижаться, я знаю, что сам Меттерних… – Он наклонился к Стефану и зашептал: – Сам счастливый маленький диктатор играет на скрипке, и играет хорошо, и я тоже играл для него. Но недопустимо, чтобы князь стал тем, кем стал я. Князь Стефановский, я живу этим, своей скрипкой! – Он показал на инструмент в футляре из полированного дерева, очень похожем на крошечный гробик. – А вы, мой красавец русский, должны жить по русским традициям и исполнять русский долг. Вас ждет военная служба. Почести. Служба в Крыму.

Хвалебные крики над головами. Факелы в доке. Дамы в шуршащих платьях мчатся по другому, более крутому мосту. Лифы расстегнуты, чтобы продемонстрировать в ночи розовые соски.

– Паганини, Паганини.

И снова розы летят вниз, а он смахивает их, напряженно вглядываясь в Стефана. Прильнувшая к его боку женщина под плащом сверкнула белой ручкой в темноте и направила ее между ног Паганини, начав перебирать там пальцами, словно играла на лире или на скрипке. Он, видимо, даже не обратил на это внимания.

– Поверьте мне, я хочу получить ваши деньги, – сказал Паганини. – Они нужны мне. Да, я играю для мертвых, но вы ведь знаете о моей бурной жизни, о судебных исках и прочих осложнениях. Но я крестьянин, князь, и не откажусь от своих скитаний, чтобы заточить себя в какой-нибудь венской гостиной вместе с вами – о, эти критичные австрийцы, скучающие австрийцы, те самые австрийцы, которые не дали даже Моцарту заработать на хлеб и масло. Кстати, вы хорошо знали Моцарта? Нет, вам нельзя оставаться со мной. Меттерних, можно не сомневаться, уже успел послать кого-то на ваши поиски в ответ на просьбу вашего отца. Если я ввяжусь в эту историю, то меня просто обвинят в какой-нибудь отвратительной измене.

Стефан был раздавлен, он склонил голову, и в его глубоко посаженных глазах поблескивали огоньки, отражавшиеся от неподвижной, но блестящей воды.

Интерьер венецианской комнаты.

Беспорядок, ноздреватые отсыревшие стены, побеленные мелом, высокий желтый потолок с поблекшими остатками росписи, изображавшей языческую толпу, точно такая роспись вспыхнула яркими красками, прежде чем погибнуть в роскошном венском дворце Стефана. Длинная штора, повешенный на высокий крюк отрез пыльного бордового бархата и темно-зеленого атласа, запутавшегося в его складках, а из узкого окна мне видна бледно-коричневая стена дворца напротив – она стоит так близко, что если высунуться из окна, то можно постучать по деревянным зеленым ставням.

Неубранная кровать, на которой свалены горой вышитые камзолы и мятые льняные рубашки, отделанные дорогим кружевом, столы завалены письмами, сломанными восковыми печатями, повсюду валяются свечные огарки. И везде, абсолютно везде, букеты мертвых цветов.

Но смотри: Стефан играет! Стефан стоял посредине комнаты на блестящем венецианском полу и играл, но не на этой нашей призрачной скрипке, а на другой, но, несомненно, того же мастера. А вокруг Стефана приплясывал Паганини, исполняя насмешливые вариации на тему Стефана. Он затеял соревнование, игру, дуэт, а может быть, и войну.

Стефан исполнял торжественное «Адажио» Альбинони, соль минор, для струнных и органа, только он превратил его в свое соло, переходя от одной части к другой, горько оплакивая свой павший дом, и благодаря этой музыке я видела горящий дворец в Вене, когда вся красота превращалась в головешки. Музыка, спокойная, размеренная, пленяла самого Стефана, и он, видимо, не замечал прыгающую вокруг него фигурку.

Какая музыка! Казалось, достигнут пик боли, которую музыкант раскрывает, сохраняя полное достоинство. Никаких обвинений. Музыка передавала мудрость и глубокую печаль.

Я почувствовала, как у меня подкатывают слезы, мои слезы теперь заменили аплодисменты, превратившись в свидетельство сочувствия к нему, этому мальчику-мужчине, стоящему там, пока итальянский гений кружил вокруг него.

Паганини выдергивал из адажио ниточку за ниточкой и сплетал из них свой собственный каприз, его пальцы так быстро порхали над струнами, что за ними невозможно было уследить, а потом он вдруг с изумительной точностью подхватывал ту самую музыкальную фразу, к которой Стефан, не отступавший от торжественного темпа, только-только приступал. Мастерство Паганини действительно казалось колдовством, как все о нем говорили, и во всем этом – этой одинокой величественной худой фигуре, самом воплощении боли, и Паганини, танцоре, который насмехался, разрывая саван ради ярких нитей, – не чувствовалось никакого диссонанса, а только новизна и великолепие.

Глаза у Стефана были закрыты, голова склонилась набок. Пышные рукава были запятнаны, наверное от дождя, тонкие кружева на манжетах порваны, сапоги облеплены комьями засохшей грязи. Никогда прежде его темные прямые брови не выглядели такими гладкими и красивыми, а когда он заиграл партию органа, то я подумала, что сердце у меня сейчас разорвется, и даже Паганини притих и присоединился к мелодии Стефана, звучавшей в эту минуту наиболее трагично, он вторил ему, играл то на тон выше, то на тон ниже, но всякий раз почтительно.

Музыканты перестали играть, высокий юноша смотрел на второго скрипача в полном изумлении.

Паганини осторожно опустил свою скрипку на покрывало и подушки разобранной кровати – золотисто-синие, с кистями. Его большие навыкате глаза благодушно светились, на устах играла демоническая улыбка. Энергия била в нем ключом… Он потер руки.

– Да, бесспорно, вы одарены! Талантливы!

Тебе так никогда не сыграть! Эти слова прошептал призрак-капитан мне на ухо, а его тело тем временем по-прежнему не отстранялось от моего и молило об утешении. Я не ответила. Продолжала наблюдать разворачивавшуюся передо мной картину.

– Значит, вы будете меня учить, – сказал Стефан на безупречном итальянском, том итальянском, на котором говорил Сальери и ему подобные, том итальянском, которым восхищались немцы и англичане.

– Учить вас? Да, да, буду! Если мы должны покинуть это место, то мы это сделаем, хотя вы сами понимаете, что это означает для меня в подобные времена, когда Австрия во что бы то ни стало намерена удерживать мою Италию под пятой. Сами понимаете. Но скажите мне вот что.

– Да-да?

Маленький человечек с огромными глазами рассмеялся и прошелся по комнате, цокая каблуками; он так сутулился, что казалось, будто у него горб; у него были длинные закручивающиеся на концах брови, словно зачерненные гримом.

– Чему, дорогой князь, мне предстоит вас учить? Вы сами знаете, как играть, да, сами. Вы умеете играть. Чему еще я могу научить ученика Людвига ван Бетховена? Итальянскому легкомыслию, возможно, итальянской иронии?

– Нет, – ответил шепотом Стефан, не отрывая взгляда от метавшегося по комнате человека. – Научите меня смелости, Маэстро, отметать все прочее в сторону. Как печально, как для меня печально, что мой учитель никогда вас не услышит.

Паганини остановился, скривив рот.

– Вы имеете в виду Бетховена.

– Он глух. Глух настолько, что его глухоту не пробивают даже самые высокие ноты, – тихо произнес Стефан.

– И поэтому он не может научить вас смелости?

– Нет, вы не так все поняли! – Стефан протянул ему подаренную скрипку, на которой играл.

– Да, Страдивари, мне его подарили, он так же хорош, как ваш? Нет? – поинтересовался Паганини.

– На самом деле он, может быть, даже лучше, я не знаю, – ответил Стефан и вернулся к прерванной теме. – Бетховен мог бы любого научить смелости. Но сейчас он композитор, его вынудила к этому глухота, как вам известно, глухота заткнула уши виртуозу, так что он уже не мог играть, и оставила его наедине с пером и чернильницей, единственной для него возможностью создавать музыку.

– Мне бы очень хотелось хотя бы раз взглянуть на него издали или сыграть в его присутствии. Но если я сделаю своим врагом вашего отца, то мне никогда не видать Вены. А Вена – это… в общем, после Рима это… Вена. – Паганини вздохнул. – Я не могу рисковать ею, не могу потерять Вену.

– Я все устрою! – едва слышно пообещал Стефан. Он обернулся и посмотрел в узкое окно, окидывая взглядом каменные стены. Каким убогим выглядело это место по сравнению с пряничными коридорами, погибшими в огне, но это был типичный венецианский вид. Красный бархат, грудой лежавший на полу, причудливые атласные туфли, разбросанные по комнате, разрезанный персик – в общем, сплошная романтика.

– Понятно, – произнес Паганини. – Если бы Бетховен все еще играл в Аргентине, Шонбрюнне и Лондоне, если бы за ним бегали женщины, он был бы такой, как я, я не имею в виду сочинительство, он был бы постоянно в центре внимания благодаря своей музыке, своей игре.

– Да, – сказал Стефан, поворачиваясь. – Именно игре я и хочу себя посвятить.

– Дворец вашего отца в Петербурге вошел в легенду. Вскоре ваш отец отправится туда. Вы способны отвернуться от такой роскоши?

– Я никогда не видел того дворца. Вена была моей колыбелью, я уже вам говорил. Однажды я чуть не лишился чувств на кушетке, пока Моцарт музицировал; мне казалось, что сердце вырвется из груди. Послушайте. Я живу этим звуком, звуком скрипки, а не тем, чем живет мой великий учитель, – я не пишу нот для себя или других.

– У вас хватит решимости стать скитальцем, – сказал Паганини, улыбаясь чуть сдержаннее. – Я уверен, но не могу этого представить. Вы русский. Я не сумею…

– Нет, только не отсылайте меня прочь.

– Я не собираюсь. Сначала решите этот вопрос дома. Вы должны! Та скрипка, о которой вы рассказываете, та, что была спасена вами из огня, отправляйтесь за ней домой и получите вместе со скрипкой благословение отца, иначе эти безжалостные богатые будут преследовать нас под тем предлогом, что я отговорил посольского сынка исполнить свой долг пред царем. Вы знаете, что они могут это сделать.

– Я должен заручиться отцовским разрешением, – произнес Стефан, словно делая зарубку на память.

– Да, и Страдивари, Большой Страд, о котором вы рассказывали. Привезите его. Я не стремлюсь забрать скрипку у вас. Видите, у меня тоже есть Страдивари. Но я хочу сыграть и на том инструменте. Я хочу послушать, как вы на нем играете. Привезите его и отцовское благословение, а со слухами мы справимся сами. Можете путешествовать со мной.

– Вы обещаете мне это, синьор Паганини? – Стефан впился зубами в нижнюю губу. – Я располагаю приличной суммой, но однако не состоянием. Если вы мечтаете о русских экипажах и…

– Нет-нет, мальчик. Вы не слушаете. Я говорю, что позволю вам путешествовать со мной и находиться рядом, куда бы я ни поехал. Я вовсе не стремлюсь стать вашим фаворитом, князь. Я бродяга! Таков я и есть, знаете ли. Виртуоз! Передо мной распахиваются двери благодаря тому, что я играю; мне не нужно дирижировать, сочинять, посвящать кому-то свои произведения, городить постановки с визжащими сопрано и скучающими скрипачами в оркестровой яме. Я Паганини! А вы будете Стефановским.

– Я раздобуду ее, я раздобуду скрипку, я заручусь отцовским словом! – пообещал Стефан. – Для него выплачивать содержание – это пустяки.

Он широко улыбнулся, а маленький человечек подошел и покрыл его лицо поцелуями, как типичный итальянец, а может быть, это было чисто по-русски.

– Храбрый красавец Стефан, – сказал он.

Стефан, взволнованный, вернул ему драгоценную скрипку. Взглянув на свои руки, он увидел многочисленные перстни, все с драгоценными камнями. Рубины, изумруды. Сняв один, он протянул его маэстро.

– Нет, сынок, – сказал Паганини. – Мне он не нужен. Я должен жить, должен играть, но тебе нет необходимости подкупать меня, чтобы заручиться моим обещанием.

Тогда Стефан обхватил Паганини за плечи и поцеловал. Маленький человечек зашелся громогласным хохотом.

– Не забудь про скрипку, обязательно ее привези. Я должен взглянуть на этого Большого Страда, как его называют, должен сыграть на нем.

И снова Вена.

Безошибочно узнаваема по чистоте: каждый стул позолочен или выкрашен в бело-золотистые цвета, паркетные полы безукоризненны. Отца Стефана я узнаю сразу, он сидит в кресле у камина, прикрыв колени медвежьей шкурой, и смотрит на сына, тут же в шкафах лежат скрипки, как и раньше, хотя это не тот великолепный дворец, который сгорел, а какое-то временное жилье.

Да, им пришлось там поселиться до переезда в Петербург. Я спешно вернулся, умылся и послал за чистой одеждой, прежде чем подойти к городским воротам. Смотри, слушай. Он действительно выглядел совершенно по-другому, разряженный в яркую одежду по моде того времени, элегантный черный камзол с красивыми пуговицами, жесткий белый воротник и шелковый галстук, никаких лошадиных хвостов или чего-то подобного, волосы блестят и по-прежнему не острижены, но это от долгого пути, хотя и могут служить признаком грядущего отречения от привычного окружения, как волосы современных рок-музыкантов, с одинаковой страстностью выкрикивающих слова «Христос» и «Изгой».

Он боялся отца, который сердито смотрел на него, сидя у огня:

– Виртуоз, бродячий скрипач! Ты думаешь, я приводил в свой дом великих музыкантов, чтобы они обучили тебя этому, чтобы ты потом убежал с проклятым, одержимым дьяволом итальянцем! С этим мошенником, выделывающим фортеля своими пальцами, вместо того чтобы играть ноты! У него кишка тонка, чтобы сыграть в Вене! Пусть им наслаждаются итальянцы. Те, кто выдумал кастратов, способных брать любые ноты, арпеджио и крещендо!

– Отец, просто выслушай меня. У тебя пятеро сыновей.

– Нет, ты так не поступишь, – заявил отец, встряхивая седовласой шевелюрой, рассыпавшейся по плечам. – Прекрати! Как ты смеешь, ведь ты мой первенец. – Но тон его был мягок. – Тебе известно, что царь вскоре призовет тебя на твою первую военную службу. Мы служим царю! Даже сейчас я завишу от его решения восстановить нас в Петербурге! – Он заговорил тише, смягчая голос сочувствием, словно разделявшие их годы придали ему мудрость, позволявшую жалеть своего сына. – Стефан, Стефан, у тебя есть долг перед семьей и императором. Я подарил тебе несколько игрушек для развлечения, а они стали твоей неистребимой страстью!

– Ты никогда не считал их игрушками, наши скрипки, наши фортепьяно, ты привез сюда лучшие инструменты для Бетховена, когда он еще мог играть…

Отец наклонился в своем большом кресле, чересчур широком и приземистом, а потому явно габсбургском. Он отвернулся от огромного красивого камина, доходящего до разрисованного потолка, огонь в котором скрывался за блестящей белой решеткой из глазурованной эмали с ослепительными золотыми завитушками.

Мне казалось, что мы с моим призрачным гидом находимся в этой же комнате, совсем рядом с теми, кого мы так прекрасно видели. Большие широкие окна, запах сдобы, немножко сыровато, но воздух чист.

– Да, – сказал отец, явно с трудом стараясь и дальше говорить по-доброму, резонно. – Я действительно приводил тебе величайших музыкантов, чтобы они учили тебя, развлекали и сделали твое детство ярким. – Он пожал плечами. – Я и сам, как ты знаешь, любил сыграть с ними на виолончели! Я все делал для тебя, твоих сестер и братьев, как это когда-то делали для меня… на стенах моего дома, прежде чем сгореть, висели портреты, выполненные величайшими художниками, и у тебя всегда была самая роскошная одежда и лучшие лошади в нашей конюшне, да, лучшие поэты читали тебе стихи, и Бетховен, несчастный Бетховен, я привел его в дом для тебя и для себя. Но не в этом дело, сын мой. Тобой распоряжается царь. Мы не торгуем в Вене! Мы не таскаемся по тавернам и кофейным домам, где только сплетничают и клевещут! Ты князь Стефановский, мой сын. Сначала тебя пошлют на Украину, как когда-то меня. Ты проведешь там несколько лет, прежде чем тебе доверят более важную государственную службу.

– Нет. – Стефан отпрянул.

– Не делай самому себе больнее, – устало произнес отец, тряхнув седой гривой. – Мы так много потеряли, так много. Почти все, что удалось спасти, мы продали, чтобы покинуть этот город, а ведь только здесь я был счастлив.

– Отец, тогда пусть твоя собственная боль подскажет тебе правильное решение. Я не могу и не хочу отказаться от музыки для какого-то там императора, хоть далекого, хоть близкого. Я родился не в России. Я родился в комнатах, где играл Сольери, куда приходил петь Фаринелли. Умоляю. Мне нужна моя скрипка. Просто отдай мне ее. Отдай мне скрипку. Отпусти меня без гроша в кармане, и пусть все знают, что ты не смог переломить мое упрямство. Тогда на тебя не падет позор. Отдай мне скрипку, и я уйду.

Отец слегка изменился в лице, посуровев. Кажется, где-то рядом прозвучали шаги. Но ни тот, ни другой не обратили на них внимания, продолжая смотреть друг на друга.

– Не теряй самообладания, сын. – Отец поднялся с кресла, медвежья шкура соскользнула на ковер. Вид у него был царский: атласный халат с меховой оторочкой, сверкающие перстни на каждом пальце.

Он был столь же высок, как и Стефан, видимо, в них не было ни капли крестьянской крови, только выходцы с севера, смешавшись со славянами, могли породить таких великанов под стать Петру Великому, настоящие князья.

Отец приблизился к нему, затем отвернулся, бросил взгляд на яркие лакированные инструменты, лежавшие за стеклом богато расписанных в стиле рококо низких шкафчиков. Стены этой комнаты были забраны шелковым штофом, и длинные золоченые полоски поднимались вверх к стенному своду под потолком.

Полный набор инструментов для струнного оркестра. От одного взгляда на них меня охватила дрожь. Но я не смогла отличить эту скрипку среди прочих.

Отец вздохнул. Сын выжидал, видимо приученный не плакать, как он мог бы плакать при мне и как плакал сейчас, находясь со мной в невидимом пространстве, из которого мы наблюдали за происходящим. Я услышала его вздох, но затем разыгравшаяся сцена захватила все мое внимание.

– Ты не можешь уехать, сын мой, – сказал отец, – и разъезжать по миру с этим вульгарным человеком Не можешь. И скрипку ты не получишь. У меня сердце разрывается от того, что приходится говорить тебе это. Но ты замечтался, не пройдет и года, как ты будешь молить о прощении.

Стефан едва мог унять дрожь в голосе, глядя на инструмент.

– Отец, пусть мы и спорим, но скрипка все равно принадлежит мне, это я вынес ее из горящей комнаты, я…

– Сын, скрипка продана, как все инструменты Страдивари, а вместе с ними фортепьяно и клавесин, на котором играл Моцарт, – все продано, уверяю тебя.

Стефан был потрясен, я почувствовала это, глядя на него. Призрак в неприметной тьме рядом со мной был слишком опечален, чтобы насмехаться, он только теснее прижался ко мне и дрожал, словно не мог вынести происходящее – это клубящееся облако, которое ему никак не удавалось затолкать обратно в свой магический котел.

– Нет… как это, продано… только не скрипки, только не… та скрипка, которую я… – Он побелел и скривил рот, прямые темные брови грозно сошлись на переносице. – Я тебе не верю. Зачем, зачем ты мне лжешь!

– Прикуси язык, мой любимый сын, – произнес высокий седовласый человек, опираясь рукой о спинку стула. – Я продал то, что должен был продать, чтобы поскорее убраться отсюда и вернуться в наш дом в Петербург. Драгоценности твоей сестры, украшения твоей матери, живопись, Бог знает что еще, лишь бы хоть что-то спасти для всех вас и впоследствии вернуть то, что у нас было. Четыре дня тому назад я продал торговцу Шлизенгеру скрипки. Он заберет их, когда мы уедем. Он проявил любезность и согласился…

– Нет! – закричал Стефан, сжав ладонями виски. – Нет! – проревел он. – Только не мою скрипку. Ты не можешь продать мою скрипку, ты не можешь продать Большого Страда!

Он повернулся и безумным взглядом окинул длинные разрисованные шкафы с инструментами, лежащими на шелковых подушечках; виолончели стояли прислоненными к стульям, живописные полотна собраны у стены, словно приготовленные к переезду.

– А я говорю тебе, что сделка состоялась! – прокричал отец и, повернувшись, нащупал свою серебряную трость, которую поднял правой рукой сначала за набалдашник, а потом перехватил посередине.

Стефан отыскал глазами свою скрипку, кинулся к ней. Я видела это и тогда же подумала: да, забери ее, спаси от этой несправедливости, этой глупой иронии судьбы, скрипка твоя, твоя… Стефан, возьми ее!

И ты сейчас возьми скрипку. В абсолютной тьме он поцеловал меня в щеку и был слишком сломлен, чтобы возражать. Смотри, что произойдет.

– Даже не вздумай ее тронуть, – сказал отец, наступая на сына. – Предупреждаю! – Он взмахнул тростью, занеся ее над головой как дубинку.

– Ты не осмелишься разбить скрипку, только не Страдивари! – воскликнул Стефан.

Отец вспыхнул яростью от этих слов. Видимо, старого князя возмутило само предположение о возможности такого святотатства.

– Ты моя гордость, – сказал он, опустив голову и делая один твердый шаг за другим, – материнский любимец, ученик Бетховена, ты думаешь, я разобью подобный инструмент! Только тронь его, и увидишь, что я сделаю!

Стефан потянулся к скрипке, но тут на его плечи обрушилась трость. Он пошатнулся от удара, согнулся чуть ли не пополам и отступил. И снова последовал удар серебряной трости, на этот раз он пришелся на висок, и из уха хлынула кровь.

– Отец! – вскричал Стефан.

Я пришла в неистовство в нашем невидимом убежище, мне захотелось ударить отца, заставить его остановиться, будь он проклят, не смейте бить Стефана, не смейте, не смейте.

– Скрипка не наша, я тебе сказал, – кричал отец. – Зато ты мой, мой сын, Стефан!

Стефан закрылся рукой, но в воздухе просвистела трость.

Я, должно быть, закричала, но, конечно, мой крик не смог ничему помешать. Трость с такой силой ударила по левой руке Стефана, что он задохнулся и прижал руку к груди, закрыв глаза.

Он не увидел, как трость нацелилась на его правую руку, которой он прикрыл раненую левую. Удар пришелся по пальцам.

– Нет, нет, только не руки, отец! – закричал он.

В доме поднялась суматоха. Послышался топот, крики.

– Стефан! – закричал женский голос.

– Ты ослушался меня, – сказал старик. – У тебя хватило наглости. – Левой рукой он хватил сына за лацкан камзола, а сын, потрясенный болью, лишь морщился, не в силах себя защитить, тогда старик толкнул сына вперед, и тот упал на комод, опершись об него руками, трость снова ударила Стефана по пальцам.

Я закрыла глаза. Открой их, смотри, что он делает. Одни инструменты изготовлены из дерева, а есть и те, что из плоти и крови. Смотри, что он делает со мной.

– Отец, перестань! – кричала молодая женщина.

Я увидела ее со спины, стройное робкое существо с лебединой шеей и оголенными руками в платье стиля ампир из золотого шелка.

Стефан отступил назад. Он поборол ослепление и боль. Отступил чуть дальше и уставился на раздробленные кровоточащие пальцы.

А его отец тем временем вновь занес над головой трость, готовясь к удару.

Но теперь уже Стефан переменился в лице; в нем не осталось ни капли сочувствия, которое сменилось маской ярости и мести.

– Что ты со мной сделал! – закричал он, размахивая окровавленными бесполезными руками. – Что ты сделал с моими руками!

Отец, как оглушенный, попятился, но лицо его по-прежнему выражало жестокость и упрямство. В дверях комнаты столпились немые зрители – братья, сестры, слуги – не знаю кто.

Вперед попыталась выйти молодая женщина, но старик приказал:

– Назад, Вера!

Стефан набросился на отца и пнул его коленом, так как руки бездействовали, старик отлетел к раскаленной эмалевой печи, тогда Стефан носком сапога ударил отца в пах, старик выронил трость, упал на колени и попытался укрыться от ударов.

Вера пронзительно закричала.

– Что ты со мной сделал, – приговаривал Стефан, – что ты со мной сделал, что ты со мной сделал. – Кровь заливала его руки.

Следующий пинок пришелся старику в челюсть, и он обмяк на ковре. И снова Стефан пнул его, на этот раз удар пришелся по голове, а потом еще один.

Я отвернулась. Я не хотела смотреть, не хотела. Нет, пожалуйста, смотри вместе со мной. Это была тихая мольба. Он уже умер, умер прямо на полу, но тогда я еще этого не знал. Видишь, я снова ударил его. Смотри. Он не шевелится, хотя удар пришелся туда же, куда ударила тебя мать, я пинал его в живот, видишь… но он уже умер к тому времени, я просто не знал.

Отцеубийца, отцеубийца, отцеубийца. В комнату высыпали люди, но Вера развернулась и, вытянув руки, преградила им путь.

– Нет, вы не тронете моего брата!

Это дало Стефану секунду оглядеться. Он поднял глаза, с его рук по-прежнему капала кровь. Бросившись к двери, он оттолкнул оцепеневших слуг и загрохотал по мраморной лестнице.