ЭНН РАЙС
ПЕСНЬ СЕРАФИМОВ
Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих; ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах всегда видят лице Отца Моего Небесного.
Евангелие от Матфея, 18:10
Так, говорю вам, бывает радость у Ангелов Божиих и об одном грешнике кающемся.
Евангелие от Луки, 15:10
Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих. На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею.
Псалтирь, 90:11-12
1
ПРИЗРАКИ ОТЧАЯНИЯ
Нехорошие предчувствия были с самого начала.
Но главное, мне не хотелось браться за дело в гостинице «Миссион-инн». В любом другом месте — пожалуйста, но только не в «Миссион-инн». Да еще в люксе для новобрачных, в том самом номере, моем номере. «Это к несчастью и вообще нехорошо», — подумал я.
Разумеется, мой шеф, Хороший Парень, никак не мог знать, что «Миссион-инн» — то самое место, где я перестаю быть Лисом-Счастливчиком. Где я не хочу быть наемным убийцей.
В гостинице «Миссион-инн» я обходился без грима. Там я оставался таким, каков я есть: шесть футов и четыре дюйма роста, коротко стриженные светлые волосы, серые глаза. Человек как человек, один из многих, ничего особенного. Я даже не надевал зубные пластины, чтобы изменить голос. Не удосуживался нацепить солнечные очки, прикрывавшие мои глаза в любом другом месте, кроме собственной квартиры.
В «Миссион-инн» я был самим собой. Хотя на самом деле я никто — тот, кто использует сложный маскарад, когда исполняет приказы Хорошего Парня.
Итак, гостиница «Миссион-инн» принадлежала мне, то есть этому зашифрованному персонажу. Как и люкс для новобрачных с купольным потолком, носивший название «Амистад». И вот теперь мне приказано осквернить это место. Разумеется, оскверненным оно станет только для меня, ни для кого другого. Но по своей воле я никогда не сделал бы ничего, что может нанести ущерб репутации «Миссион-инн».
Я часто находил прибежище в этом громадном фантастическом здании, похожем на многоярусный торт, в Риверсайде, штат Калифорния. Экстравагантная огромная постройка растянулась на два городских квартала, и здесь я мог притвориться на денек-другой, будто мной не интересуются ни ФБР, ни Интерпол, ни Хороший Парень. Здесь я мог потерять и самого себя, и разум.
Европа была опасна из-за усиленного пограничного контроля и того факта, что все правоохранительные органы были убеждены, будто я причастен к каждому нераскрытому убийству из их списков. Если мне хотелось погрузиться в атмосферу, которую я так любил в Сиене или Ассизи, в Вене или Праге, куда мне был заказан путь, я отправлялся в гостиницу «Миссион-инн». Она не могла заменить эти города, конечно, нет. Но она влекла меня, как желанная гавань, и я всегда возвращался из нее в свой стерильный мирок возрожденным.
Гостиница была не единственным местом, где я становился никем, но она была лучшим из таких мест, и я предпочитал ее остальным.
«Миссион-инн» располагалась неподалеку от квартала, где я «жил», если это можно так назвать. Я направлялся туда, чаще всего внезапно и импульсивно, каждый раз, когда мне могли предоставить номер для новобрачных. Мне нравились и другие номера, в особенности «номер хозяина гостиницы», но я терпеливо дожидался своего «Амистада». Время от времени мне звонили по одному из моих многочисленных сотовых телефонов и сообщали, что номер свободен.
Бывало, я оставался в «Миссион-инн» на целую неделю. Я привозил с собой лютню, иногда играл на ней. И у меня всегда имелась с собой стопка книг, обычно исторических: о Средневековье, о раннем Средневековье, о Возрождении или Древнем Риме. В «Амистаде» я читал часами напролет, ощущая себя непривычно защищенным и спокойным.
Существовали и другие особенные места, куда я выезжал из гостиницы.
Часто, не прибегая к маскировке, я ездил в соседний город Коста-Меса, чтобы послушать Тихоокеанский симфонический оркестр. Мне нравился контраст — переход от лепных арок и заржавленных колоколов гостиницы к роскошному плексигласовому чуду концертного зала «Сегерстром» с великолепным рестораном «Кафе руж» на первом этаже.
Высокие прозрачные окна-витрины из волнистого стекла создавали впечатление, что ресторан парит в воздухе. Обедая там, я ощущал себя оторванным от пространства и времени, от всего грубого и злого, в сладостном одиночестве.
Совсем недавно я слушал в этом концертном зале «Весну священную» Стравинского. Мне понравилось заключенное в музыке вибрирующее безумие. Оно напомнило день, когда я впервые услышал эту музыку. Это было десять лет назад, и в тот вечер я познакомился с Хорошим Парнем. Я задумался о собственной жизни, обо всем, что произошло за эти годы. Десять лет я разъезжал по миру в ожидании звонка какого-нибудь из моих сотовых телефонов, и это каждый раз означало, что кто-то вычеркнут из списка, а я должен его уничтожить.
Я не убивал женщин, но это не значит, что я не убивал их раньше, до того, как сделался вассалом Хорошего Парня, его холопом или рыцарем — смотря с какой стороны посмотреть. Он называл меня своим рыцарем. Я думал о себе в менее лестных выражениях, и ничто за прошедшие десять лет так и не примирило меня с моими обязанностями.
Еще я частенько ездил из «Миссион-инн» в миссию Сан-Хуан-Капистрано, расположенную южнее и ближе к побережью. Еще одно тайное прибежище, где я ощущал себя никому не известным и порой счастливым.
Миссия Сан-Хуан-Капистрано — настоящая миссия. «Миссион-инн» — нет. «Миссион-инн» обязана своим названием архитектуре и духовному наследию католических миссий. А вот Сан-Хуан-Капистрано — настоящая.
В Капистрано я бродил по гигантскому квадратному саду, открытым галереям, заходил в узкую темную церковь Серра-Чапел — старейший католический храм в штате Калифорния.
Мне нравилась эта церковь. Мне нравилось, что именно в ней служил благословенный Хуниперо Серра великий францисканец. Он мог служить во множестве других церквей — и, конечно же, служил. Но только о здешней церкви это можно было утверждать с уверенностью.
В прошлом я, бывало, ездил на север, чтобы посетить миссию Кармеля и заглянуть в маленькую отреставрированную келью, якобы принадлежавшую Хуниперо Серра. Я любил размышлять в ее спартанской обстановке: стул, узкая кровать, распятье на стене. Все, что нужно святому.
Была еще миссия в Сан-Хуан-Баутиста, с трапезной и музеем. И все остальные миссии, так старательно отреставрированные.
В детстве я хотел стать священником — доминиканцем, если точнее. Доминиканцы и францисканцы из калифорнийских миссий путались у меня в голове, потому что те и другие относятся к нищенствующим орденам. Я уважал их в равной мере, и какая-то часть меня до сих пор лелеяла давнюю мечту.
Я по-прежнему читал исторические книги о францисканцах и доминиканцах. Со школьных времен у меня сохранилась старинная биография Фомы Аквинского с заметками на полях. Чтение книг об истории всегда меня умиротворяло. Оно позволяло мне погрузиться в благополучно миновавшие эпохи. Как и миссии — острова вне нашего времени.
В Серра-Чапел в Сан-Хуан-Капистрано я бывал чаще всего.
Я ездил туда не для того, чтобы вспомнить о ревностной вере моего детства. Эта вера канула в прошлое. Возможно, я просто искал путь, каким шел в те далекие годы. Мне хотелось пройтись по священной земле, по святым местам паломничества, потому что размышлять об этом слишком много я уже не мог.
Мне нравились сводчатые потолки Серра-Чапел и его темные стены. Я ощущал спокойствие в сумрачном интерьере, в мерцании ретабло у дальней стены — золоченой рамы позади алтаря со статуями и изображениями святых.
Мне нравился алый мистический свет, льющийся слева от табернакля. По временам я опускался на колени перед алтарем на скамье, предназначенной для жениха и невесты.
Разумеется, золотого ретабло, или заалтарного образа, как ею часто называют, не было здесь в дни первых францисканцев. Оно появилось позже, во время реставрации, однако сама церковь казалась мне в высшей степени подлинной. Здесь помещались Святые Дары. А Святые Дары, независимо от моей веры, означали «подлинность».
Иначе чем объяснить следующее?
Я подолгу стоял на коленях в полумраке и перед уходом ставил свечку — кому или ради чего, я не смог бы объяснить. Порой я шептал: «За упокой твоей души, Джейкоб, и твоей, Эмили». Но это была не молитва Молитвы я теперь ценил не больше, чем воспоминания.
Я жаждал ритуалов, ориентиров, символов. Я страстно желал отыскать следы истории в книге, здании или картине, а верил только в опасность и убийство, где угодно и когда угодно, как только меня призывал мой шеф, которого про себя я называл Хорошим Парнем.
Когда я в последний раз был в миссии, примерно месяц назад, я очень долго гулял по большому саду.
Нигде больше я не видел такого разнообразия цветов. Здесь были розы — современные виды невероятных форм и старые сорта с раскрытыми, словно камелии, цветками, — ползучие лозы желтого жасмина и ипомеи, кусты лантаны и голубой свинчатки невиданных размеров. Здесь росли подсолнухи, апельсиновые деревья, маргаритки, и через самое сердце этого великолепия вели многочисленные дорожки, широкие и недавно заново замощенные.
Я заходил в крытые галереи, восхищаясь древними неровными каменными плитами. Я наслаждался, созерцая виды из галерейных круглых арок. Арки всегда наполняли меня чувством умиротворения. Эти круглые арки — визитная карточка миссии, визитная карточка «Миссион-инн».
Особое наслаждение доставляло мне то, что миссия в Капистрано была выстроена в соответствии со старинными монастырскими традициями, точно так же, как множество монастырей по всему миру. Святой Фома Аквинский, герой моего детства, наверняка бродил по периметру такого же квадрата с круглыми арками, по аккуратно вымощенным дорожкам, между цветами.
На протяжении всей истории монахи снова и снова строили монастыри по этой схеме, словно сами кирпичи и раствор могли каким-то образом дать отпор злобному миру и навсегда укрыть их вместе с их книгами.
Я долго стоял в просторной раковине огромной разрушенной церкви Капистрано.
Ее разрушило землетрясение в 1812 году. Осталось высокое, зияющее, лишенное крыши святилище, состоящее из пустых ниш, пугающее своим масштабом. Я всматривался в остатки кирпичной кладки, словно в них заключался некий смысл, как в музыке «Весны священной», — смысл, имеющий отношение к руинам моей собственной жизни.
Я тоже был разрушен землетрясением — человек, парализованный диссонансом. Я понимал это, я думал об этом постоянно, хотя старался не сосредотачиваться на таких мыслях. Я пытался принять то, что казалось мне судьбой. Однако, если вы не верите в судьбу, принять ее не так-то просто.
В мой последний приезд я разговаривал в церкви Серра-Чапел с Господом. Рассказывал, как я ненавижу Его за то, что Он не существует. Я объяснил Ему, как это низко — такая вот иллюзия Его существования; как несправедливо поступать так со смертными, в особенности с детьми, и как я Его за это презираю.
Я знаю, знаю, что это бессмысленно. Я вообще делаю множество бессмысленных вещей. Быть наемным убийцей и больше никем — это лишено смысла. Возможно, именно по этой причине я все чаще возвращаюсь в прежние места, освобождаясь от своего повседневного маскарада.
Я понимал, что все время читаю книги об истории, будто верю, что Господь принимал участие в исторических событиях, спасая нас от самих себя. Но я нисколько в это не верю, и мой разум полон отрывочных фактов из разных эпох о множестве знаменитых людей. Зачем эти знания убийце?
Но нельзя же быть убийцей каждый миг своей жизни. Что-то человеческое будет проявляться время от времени — мы все стремимся к нормальности, чем бы ни занимались.
Поэтому я читал книжки и ездил в эти особенные места, переносившие меня во времена, когда я читал с тем же упоением, заполняя свой разум историями, чтобы он не оставался праздным и не обращался на самое себя.
И я грозил кулаком Богу из-за подобной бессмысленности. Это мне помогало: Бога не существовало, но я мог обрести Его таким способом, через гнев. Я любил эти беседы с иллюзией, которая когда-то значила так много, а теперь лишь вызывала ярость.
Если тебя воспитали в католической вере, ты всю жизнь придерживаешься ритуалов. Ты живешь в воображаемом театре, не можешь найти из него выход. Ты кружишься в хороводе двух тысячелетий, потому что вырос в сознании своей принадлежности к этим двум тысячам лет.
Большинство американцев считают, что мир был создан в тот день, когда они родились, однако католики возводят начало мира к Вифлеему и более древним временам. Точно так же иудеи, даже самые далекие от религии, помнят об Исходе и обещаниях, данных Аврааму. Когда я смотрел на звезды или песок на пляже, я всегда вспоминал о том, что Бог обещал Аврааму относительно его потомства Чем бы я ни занимался, во что бы ни верил — Авраам был отцом того племени, к которому я до сих пор принадлежал через собственную безгрешность и добродетель.
Столько будет у тебя потомков, сколько звезд на небе, и сделаю потомство твое как песок земной.
Вот так мы продолжаем играть спектакль в воображаемом театре, хотя уже не верим в публику, режиссера и пьесу.
Я подумал об этом в Серра-Чапел и засмеялся вслух как умалишенный, стоя на коленях, бормоча что-то в сладостном полумраке и качая головой.
Прошло ровно десять лет, день в день, с тех пор, как я начал работать на Хорошего Парня, и это доводило меня до исступления.
Хороший Парень тоже вспомнил о дате, в первый раз за все время заговорил об этом и в качестве подарка преподнес немалую сумму, уже переведенную на мой банковский счет в Швейцарии.
Он сказал мне по телефону накануне вечером:
— Если бы я знал о тебе больше, Счастливчик, я бы сделал тебе настоящий подарок вместо безликих денег. Но я знаю только то, что ты любишь играть на лютне и в детстве всерьез занимался музыкой. Мне об этом рассказали в свое время. Наверное, если бы ты не любил лютню, мы бы не познакомились. Сколько прошло времени с тех пор, как мы виделись в последний раз? А я все надеюсь, что ты придешь и принесешь с собой свою драгоценную лютню. Когда это случится, я попрошу тебя сыграть для меня, Счастливчик Черт, Счастливчик, я даже не знаю, где ты живешь!
Шеф теперь постоянно упоминал об этом — о том, что не знает, где я живу. Мне казалось, в глубине души он опасался, что я ему больше не доверяю, что моя работа медленно уничтожает мою любовь к нему.
Однако я ему доверял. И я его любил. Я не любил никого на свете, кроме него. Мне просто не хотелось, чтобы хоть кто-нибудь знал, где я живу.
Ни одно из тех мест, где я жил, не стало для меня домом. Я часто менял квартиры и не перевозил с собой никаких вещей, кроме лютни и книг. Ну и конечно, кое-какой одежды.
В нынешнюю эпоху сотовых телефонов и Интернета легко заметать следы. И так же легко услышать знакомый голос в идеальной тишине, простирающейся на мили.
— Послушайте, вы ведь можете связаться со мной в любое время дня и ночи, — напомнил я ему. — Не важно, где я живу. Для меня не важно, так почему это должно волновать вас? Я как-нибудь пришлю вам запись моей музыки. Вы удивитесь. У меня до сих пор неплохо получается.
Он хмыкнул. Его все устраивало, если он в любой момент мог до меня дозвониться.
— Разве я вас когда-нибудь подводил? — спросил я.
— Нет, и я тоже тебя не подведу, — отозвался он. — Просто мне бы хотелось чаще с тобой встречаться. Черт, ты же сейчас можешь быть в Париже или в Амстердаме?
— Нет, — ответил я. — И вы это знаете. На границах слишком тревожно. Я в Штатах, как и все время после одиннадцатого сентября. Ближе, чем вы думаете. Возможно, загляну к вам в ближайшее время, но не прямо сейчас. Может, приглашу вас пообедать. Мы посидим в ресторане как нормальные люди. Но пока я не хочу встречаться. Я люблю одиночество.
На саму годовщину у меня не было никаких заданий, так что я мог остаться в «Миссион-инн» и на следующее утро поехать в Сан-Хуан-Капистрано.
Ни к чему рассказывать ему, что сейчас у меня квартира в Беверли-Хиллз, в тихом зеленом местечке, а в следующем году я могу переехать в Палм-Спрингс, прямо в оазис. Незачем сообщать, что я не утруждаю себя конспирацией в своем доме, как и в его окрестностях, от которых «Миссион-инн» находится всего в часе пути.
В прошлом я никогда не пренебрегал маскировкой, и эту перемену я заметил в себе с холодным самообладанием. Порой я задумывался, позволят ли мне взять с собой книги, если я когда-нибудь попаду в тюрьму.
«Миссион-инн» в Риверсайде, штат Калифорния, была моим единственным постоянным прибежищем. Я мог пролететь через всю страну, чтобы доехать до Риверсайда. Эта гостиница была самым желанным приютом для меня.
Хороший Парень накануне вечером говорил:
— Много лет назад я купил тебе все записи лютневой музыки, какие только есть в мире, и самый лучший инструмент, какой только можно достать за деньги. Я купил все книги, какие ты хотел. Черт возьми, некоторые из них я снял со своих полок! Ты по-прежнему все время читаешь, Счастливчик? Надо бы тебе продолжить образование. Наверное, мне следовало лучше о тебе заботиться.
— Шеф, вы беспокоитесь по пустякам. У меня столько книг, что я не знаю, куда их девать. Дважды в месяц отношу целую коробку в какую-нибудь библиотеку. У меня все в полном порядке.
— А не хочешь ли пентхаус, Счастливчик? Или какие-нибудь совсем редкие книги? Должно же быть что-то такое, что я смогу подарить тебе помимо денег. Пентхаус — отличное жилье, безопасное. Чем выше, тем безопаснее.
— В небесах безопаснее? — спросил я.
В Беверли-Хиллз я как раз жил в пентхаусе, правда, в здании было всего пять этажей.
— В пентхаус можно попасть двумя способами, шеф, — сказал я, — а я не хочу оказаться загнанным в угол. Нет уж, спасибо.
Я ощущал себя в полной безопасности в своем пентхаусе в Беверли-Хиллз. Его стены были сплошь заставлены книгами о прошлых веках.
Я давно понял, почему люблю историю. Историки делают все таким понятным, значительным и цельным. Они берут столетие и наделяют его смыслом, индивидуальностью, судьбой, хотя это, конечно же, выдумки.
Но я в своем одиночестве утешался подобного рода писаниями. Мне нравилось думать, что четырнадцатое столетие действительно было «отдаленным зеркалом», как в названии известной книги, и верить, что мы можем учиться у прошлых эпох, словно они последовательно разворачивались специально для нас.
Это чтение подходило для моего обиталища. Как и для «Миссион-инн».
Я любил свой пентхаус по нескольким причинам. Мне нравилось прогуливаться по тихим окрестностям, не маскируясь и не выдавая себя за кого-то другого, а потом завтракать или обедать в отеле «Времена года».
Порой я жил во «Временах года», чтобы сменить обстановку. У меня и здесь имелся любимый номер с длинным обеденным столом из гранита и с черным роялем. Я играл на рояле, иногда даже пел — призраком того голоса, каким когда-то обладал.
Много лет назад мне казалось, что я посвящу жизнь пению. Именно музыка отвлекла меня от желания стать доминиканским священником. Музыка и, как я полагаю, взросление — желание «гулять с девчонками» и объездить мир. Но мою двенадцатилетнюю душу захватила в плен именно музыка, а вместе с ней и непреодолимое очарование лютни. Я чувствовал свое превосходство над мальчишками из «гаражных групп», когда играл на чудесном инструменте.
Все это прошло, миновало десять лет. Лютня теперь была пережитком прошлого. Наступила десятилетняя годовщина, а я так и не сообщил Хорошему Парню своего адреса.
— Что я могу тебе подарить? — настаивал он. — Знаешь, на днях я зашел в лавку редких книг. Попал туда совершенно случайно, прогуливаясь по Манхэттену. Ты знаешь, как я люблю бродить по городу. В лавке я увидел прекрасное средневековое издание…
— Шеф, не надо ничего, — сказал я. И повесил трубку.
На следующий после телефонного разговора день я обсуждал все это с Несуществующим Богом в Серра-Чапел. В мерцании красного мистического света я рассказал Ему, каким чудовищем стал; солдат без войны, снайпер со шприцем, певец, который никогда не поет. Как будто Ему было интересно.
А потом я поставил свечку за «ничто», каким сделалась моя жизнь.
— Эта свечка… за меня, — кажется, так я сказал.
Не помню точных слов, но помню, что говорил слишком громко, поскольку люди начали оборачиваться. Это меня удивило — люди редко меня замечали.
Я менял внешность так, чтобы стать невыразительным и блеклым.
В моей маскировке присутствовала некая система, но вряд ли кто-нибудь это различил. Прилизанные черные волосы, большие темные очки, кепка с козырьком, кожаная летная куртка, обычно я еще подволакиваю ногу, не всегда одну и ту же.
Этого более чем достаточно, чтобы превратиться в человека-невидимку. Прежде чем отказаться от грима, я испытал три или четыре способа изменения внешности и три или четыре разных имени перед стойкой в «Миссион-инн». Все прошло идеально. Когда Лис-Счастливчик входил, назвавшись Томми Крейном, никто его не узнавал. Я был слишком хорош в искусстве маскировки. Агенты, охотившиеся за мной, видели во мне воплощенный образ действий, а не человека с собственным лицом.
В тот последний раз я вышел из Серра-Чапел разозленный, смущенный и несчастный. Я утешился, только проведя день в маленьком живописном городке Сан-Хуан-Капистрано, где купил в сувенирной лавке миссии, перед самым закрытием, статуэтку Девы Марии.
Это была не обычная статуэтка Мадонны, а фигурка с Христом-младенцем из гипса и пропитанной гипсом ткани. Казалось, что она одета в мягкую материю, хотя одежда затвердела. Прелестная статуэтка: лицо младенца Иисуса отражало его сильный характер, крошечная головка наклонена набок, а сама Дева выглядела так, словно вот-вот заплачет. Ручки высовывались из чудесного белого с золотом одеяния. Я бросил коробку со статуэткой в машину и забыл о ней.
Каждый раз, когда я бывал в Капистрано — и тот приезд не был исключением, — я слушал мессу в новой базилике, великолепно воссозданной большой церкви, разрушенной в 1812 году.
Большая базилика неизменно производила на меня сильное впечатление и успокаивала. Просторная, роскошная, романского стиля и, как большинство романских церквей, полная света. И снова эти круглые арки. Великолепно расписанные стены.
За алтарем размещалось очередное золотое ретабло, и по сравнению с ним заалтарный образ в Серра-Чапел казался маленьким. Здешнее ретабло было старинным, его доставили на корабле из Старого Света. Оно закрывало всю заднюю стену святилища, поднимаясь на головокружительную высоту, и подавляло своей сверкающей позолотой.
Никто об этом не знал, но я время от времени посылал деньги на содержание базилики, от имени разных людей. Я отправлял почтовые переводы, подписывая их нелепыми выдуманными фамилиями. Деньги доходили, и это самое главное.
Четверо святых занимали каждый свою нишу на ретабло: святой Иосиф с неизменной лилией, великий Франциск Ассизский, благословенный Хуниперо Серра с маленькой моделью миссии в правой руке и еще, насколько я выяснил, недавно появившаяся блаженная Катерина Текаквита, индейская святая.
Однако сильнее всего, пока я сидел и слушал мессу, меня притягивала центральная часть ретабло. Там был изображен сияющий распятый Христос с окровавленными руками и ногами, а над ним — бородатая фигура Бога Отца, помещенного в золотых лучах над белым голубем. Это было буквальное воплощение Святой Троицы, хотя протестанты такого не признают.
Если считать, что только Христос стал человеком ради нашего спасения, фигуры Бога Отца и Святого Духа в образе голубя могут показаться странными, даже трогательными. Сын Божий хотя бы обладал человеческим телом.
Так или иначе, я восхищался и наслаждался этими образами. Мне было не важно, примитивные они или изысканные, духовные или приземленные. Это было великолепно, это было блистательно, и я утешался, созерцая их, даже в те минуты, когда полыхал от ненависти. Меня утешало то, что люди вокруг меня молятся, что я нахожусь в некоем священном месте, куда приходят, чтобы приобщиться к святости. Я забывал о чувстве вины и просто смотрел на то, что находилось передо мной — точно так же я вел себя, выполняя свою работу, когда готовился отнять чью-то жизнь.
Наверное, когда я поднимал глаза и смотрел на распятие, это было все равно что столкнуться с другом, на которого давно сердишься, и сказать: «А, это ты, а я все еще зол на тебя!»
Ниже умирающего Господа была изображена его благословенная Матерь в образе Девы Марии Гваделупской, которая всегда вызывала во мне восхищение.
Во время последнего своего визита я провел несколько часов, созерцая эту золотую стенку.
То была не вера. То было искусство. Искусство позабытой веры, искусство отринутой веры. Оно было чрезмерно пышным, оно было откровенным, и оно успокаивало, даже если я постоянно повторял: «Я не верю в Тебя и никогда не прощу Тебе, что Ты не настоящий!»
В тот последний раз, после мессы, я вынул четки, которые носил с собой с детства, и начал произносить слова, не размышляя над старинными загадками, уже ничего для меня не значившими. Я просто отключился и повторял, как мантру: «Матерь Божья, милосердная Мария, если бы я верил, что ты существуешь. Ныне и в час нашей смерти, аминь, о черт, да существуешь ли ты?»
Я, конечно, не единственный наемный убийца на планете, который ходит к мессе. Однако считаные единицы — и я среди них — делают это осознанно, когда бормочут положенные ответы священнику и поют псалмы. Иногда я даже причащался — демонстративно, насквозь пропитанный смертным грехом. После чего опускался на колени, склонив голову, и думал: «Это ад. Это ад. А в аду будет еще хуже».
Всегда были преступники, крупные и мелкие, которые являлись со своими семьями в церковь и приобщались священным таинствам. Не говоря уж о каком-нибудь итальянском мафиозо из кино, отправляющемся на первое причастие дочери. Чем они отличаются от меня?
У меня не было семьи. У меня не было никого. Я был никем. Я ходил к мессе ради себя самого — ради того кто был никем. В досье, заведенных на меня Интерполом и ФБР, постоянно это повторялось: никто. Никто не знает, как он выглядит, откуда он родом, где появится в следующий раз. Они даже не знали, что я работаю на одного-единственного человека.
Как уже сказано, я был для них лишь образом действий. Они потратили годы на усовершенствование моего портрета, неуверенно занося в свои списки загримированных людей, скверно запечатленных камерами наружного наблюдения, не в силах подобрать точные слова для моего описания. Убийства нередко подробно фиксировались, хотя никто не понимал, что именно произошло. Но одно было точно: я никто. Покойник в живом теле.
И я работал только на одного человека — на моего шефа, которого про себя я называл Хорошим Парнем. Так уж вышло, что мне не представилось случая работать на кого-то другого. И никто другой никогда не отважился бы искать меня, чтобы заключить со мной контракт.
Хороший Парень мог бы быть бородатым Богом Отцом с ретабло, а я — его истекающим кровью Сыном. Святым Духом был тот дух, что нас связывал, потому что мы, несомненно, были связаны, и я всегда выполнял приказы Хорошего Парня без размышлений.
Вот настоящее богохульство. И что с того?
Откуда мне известны подробности о досье полицейских и спецслужб? Мой обожаемый босс имел хорошие связи. Он со смехом пересказывал мне по телефону сведения, которые ему передавали.
Он знал, как я выгляжу на самом деле. В тот вечер, когда мы познакомились, десять лет назад, я был с ним самим собой. То, что он много лет не видел меня, беспокоило его.
Однако я всегда оказывался на месте, когда он звонил, и всегда перезванивал ему с нового номера, выбирая один из моих сотовых телефонов. В самом начале он помогал мне доставать поддельные документы: паспорта, водительские удостоверения и прочее. Но я давно научился добывать все необходимое самостоятельно и умел надавить на тех, кто обеспечивал меня нужными бумагами.
Хороший Парень знал, что я ему верен. Я еженедельно звонил ему независимо от того, звонил ли он сам. Бывало, у меня перехватывало дыхание при звуке его голоса — просто оттого, что он все еще со мной, что судьба не отняла его у меня. Когда один-единственный человек составляет всю твою жизнь, твое призвание, твою цель, ты волей-неволей боишься его потерять.
— Счастливчик, мне бы хотелось посидеть и поболтать с тобой, — говорил он иногда. — Помнишь, как мы сиживали в первые годы нашего знакомства. Мне бы хотелось узнать, откуда ты родом.
Я смеялся как можно непринужденнее.
— Мне нравится звук вашего голоса, шеф, — отвечал я.
— Счастливчик, — спросил он однажды, — а ты сам-то знаешь, откуда ты родом?
Эти слова тоже заставили меня засмеяться, но не над ним, а вообще.
— Знаете, шеф, — говорил я ему не раз, — я сам хотел бы спросить вас кое о чем. Например, кто вы на самом деле, на кого работаете. Но я же не задаю вам вопросы.
— Ответы удивили бы тебя, — сказал он. — Я уже намекал, малыш, что ты работаешь на Хороших Парней.
На этом мы закрывали тему.
Хорошие Парни. Хорошая банда или хорошая организация? Откуда мне знать? И имеет ли это значение, если я делаю именно то, что он приказывает, могу ли я сам быть хорошим?
Но время от времени я мог мечтать, что шеф выступает на стороне закона, что правительство дает санкцию на наши дела, что он очищает общество, а я его солдат и со мной все в порядке. Вот почему я имел право называть его Хорошим Парнем и говорить себе: «Ладно, ведь не исключено, что он из ФБР или из Интерпола. Возможно, мы делаем что-то очень важное». Но на самом деле я в это не верил. Я совершал убийства. Я зарабатывал этим на жизнь. У меня не было ни единой причины заниматься этим, кроме денег. Я убивал людей. Убивал без предупреждения, без объяснений, почему я делаю это. Хороший Парень мог принадлежать к числу Хороших Парней, но я — определенно нет.
— Вы ведь не боитесь меня, шеф? — спросил я его как-то раз. — Вдруг я, скажем так, слепо не в себе, и в один прекрасный день разозлюсь на вас и приду за вами? Но вам нет нужды меня бояться, шеф. Я последний, кто способен тронуть хотя бы волос на вашей голове.
— Нет, я тебя не боюсь, сынок, — ответил он. — Но я о тебе беспокоюсь. Беспокоюсь, потому что ты был мальчишкой, когда я тебя нанял. Беспокоюсь о том., как ты сумеешь пережить очередную ночь. Ты лучший из моих людей, и порой мне кажется, что все слишком легко: я звоню, и ты всегда рядом, и все складывается идеально, и нам нужно так мало слов.
— Вы любите поговорить, шеф, это одно из свойств вашего характера. Я не люблю. Но я скажу вам кое-что. Это вовсе не легко. Затягивает, но никогда не легко. Иногда у меня перехватывает дыхание.
Я не помню, как именно он ответил на то короткое признание. Помню только, что он говорил долго, все говорил и говорил и в числе прочего сказал: все, кто на него работает, время от времени показываются ему. Он их видит, знает, навещает.
— Со мной это не пройдет, шеф, — заверил я его. — Именно так.
И теперь мне предстояло выполнить работу в гостинице «Миссион-инн».
Звонок раздался прошлой ночью, разбудив меня дома, в Беверли-Хиллз. И этот звонок вывел меня из себя.
2
О ЛЮБВИ И ВЕРНОСТИ
Как я уже говорил раньше, настоящей миссии, как в Сан-Хуан-Капистрано, в гостинице Риверсайда под названием «Миссион-инн» никогда не было.
Это была мечта — громадная гостиница, состоящая из многочисленных двориков, беседок, галерей в монастырском стиле, с церковью для венчаний и множеством очаровательных готических деталей: тяжелые деревянные двери, статуи святого Франциска в нишах, даже колокольня со старейшим из известных колоколов. Это было собрание элементов, представлявших целый мир миссий, раскинувшийся от одного конца Калифорнии до другого. Этот монумент в их честь люди иногда находили более вдохновляющим и прекрасным, чем сами миссии. Гостиница «Миссион-инн» была неизменно живой, теплой и гостеприимной, наполненной бодрыми голосами, весельем и смехом.
Вначале, как мне кажется, она представляла собой настоящий лабиринт, но в руках новых владельцев место усовершенствовалось и теперь убедительно являло собой первоклассный отель.
Однако здесь было легко заблудиться, гуляя по многочисленным верандам, шагая по бесконечным лестницам, переходя из одного патио в другое в поисках своего номера.
Люди создавали это экстравагантное обиталище с фантазией, любовью к прекрасному, надеждами и мечтами.
Почти всегда по вечерам «Миссион-инн» была полна счастливых гостей. Невесты фотографировались на расположенных без всякой системы балконах, жизнерадостные семьи прогуливались по террасам, многочисленные рестораны светились огнями, заполненные оживленными компаниями, звуками фортепьяно и поющими голосами, доносились отголоски концерта — наверное, из музыкального салона. Да, здесь царила атмосфера праздника, она захватывала меня и хотя бы на время приносила отдохновение.
Подобно хозяевам этого места, я тоже питал любовь к прекрасному, к чрезмерному, к фантазии, доведенной до божественного абсурда.
Только у меня не было ни надежд, ни мечтаний. Я был лишь посланник — не человек, а воплощенная целеустремленность, «пойди и сделай».
Но снова и снова, бездомный, безымянный, ни о чем не мечтающий, я возвращался в гостиницу «Миссион-инн».
Вы можете подумать, будто меня привлекал тот факт, что это рококо и бессмыслица. Однако гостиница не только была памятником всем миссиям Калифорнии, она еще и задавала архитектурный тон целой части города.
На улице рядом с «Миссион-инн», на столбах фонарей, висели колокола. Общественные здания были построены в том же «миссионерском» духе. Мне нравилась такая сознательная преемственность. Все это придумано, и я тоже придуман. Это такая же подделка, как сам я, прикрывшийся случайной кличкой Лис-Счастливчик.
Мне всегда становилось хорошо, когда я входил в арочную дверь, именуемую кампанарио
[1] из-за множества колокольчиков. Мне нравились громадные древесные папоротники и возносящиеся к небу пальмы, изящные стволы которых окутывал мерцающий свет. Мне нравились клумбы с яркими петуниями, разбитые вдоль парадной дорожки.
Каждый раз, совершая паломничество сюда, я проводил много времени в общих залах. Я часто проходил через просторное сумеречное фойе, чтобы навестить белую мраморную статую римского мальчика, вынимающего из ноги занозу. Меня успокаивал полумрак. Я любил смех и веселье больших семейств. Я усаживался в одно из просторных удобных кресел, вдыхая запах пыли, и рассматривал людей. Мне нравилось дружелюбие, которое излучало это место.
Я никогда не упускал возможности зайти на ланч в ресторан «Миссион-инн». Перед ним была изумительная площадь, окруженная кольцом стен с ярусами окошек и закругленными террасами. Я разворачивал «Нью-Йорк таймc» и читал, обедая в тени дюжин перекрывающих друг друга красных зонтов.
Интерьер самого ресторана с невысокими перегородками из ярко-синих плиток, с кремовыми арками, искусно расписанными переплетенными виноградными лозами, был не менее притягателен. На шероховатом потолке изображалось голубое небо с облаками и крошечными птичками в нем. Круглые внутренние двери были отделаны зеркальными панелями, а точно такие же двери, ведущие на площадь, пропускали внутрь солнечный свет. Гомон людских голосов походил на журчанье воды в фонтане. Чудесно.
Я бродил по темным коридорам с узорчатыми пыльными коврами.
Я останавливался в атриуме перед часовней Святого Франциска, и мой взгляд скользил по причудливо украшенной дверной раме — шедевру из литого бетона в стиле чурригереско. У меня становилось теплее на душе при виде постоянно происходивших в «Миссион-инн» пышных приготовлений к свадьбам: накрытые столы, серебряные блюда, оживленные люди вокруг.
Я поднимался на самую верхнюю веранду и, облокотившись на зеленые железные перила, смотрел вниз, на площадь перед рестораном и на гигантские нюренбергские часы за ней. Я дожидался, пока часы начнут бить, отсчитывая очередную четверть часа. Мне хотелось увидеть, как медленно движутся большие фигуры в алькове под ними.
Часы всегда зачаровывали меня. Убивая кого-нибудь, я останавливал его время. А что делают часы, если не отмеряют время, данное нам для сотворения самих себя, для открытия внутри себя того, о чем мы и не подозревали?
Убивая людей, я вспоминал призрак отца Гамлета, его трагическую жалобу, обращенную к сыну:
Убит в весне грехов, без покаянья…
Не кончив счет, я был на суд отозван
Со всею тяжестью земных грехов.[2]
Я размышлял об этом каждый раз, когда задумывался о жизни, о смерти и о часах. Я всей душой любил гостиницу «Миссион-инн» — и музыкальный салон, и китайскую гостиную, и любой самый маленький угол или трещину.
Возможно, я обожал вневременность здешних часов и колоколов или искусное и умышленное сочетание предметов разных эпох, способное свести с ума обычного человека.
Что касается люкса «Амистад», номера для новобрачных, я выбрал его за купольный свод. Этот потолок был расписан дымным ландшафтом с голубями, поднимающимися сквозь мягкий туман к синему небу, и увенчан восьмиугольным куполом с витражными окнами. Круглые арки нашлись и в этом номере — между столовой и спальней, а еще в раме тяжелых двустворчатых дверей, ведущих на веранду. Три высоких окна, окружавших кровать, тоже были закруглены.
В спальне имелся массивный камин из серого камня, холодный, пустой и черный внутри, однако являвший собой прекрасное обрамление для воображаемого пламени. У меня богатое воображение. Вот почему я такой хороший убийца. Я придумываю множество разнообразных способов сделать дело, а затем исчезнуть.
Тяжкие драпировки скрывали три высоких, до самого пола, окна по сторонам огромной старинной кровати, прикрытой балдахином. У нее было тяжелое резное изголовье из темного дерева, в изножье — низкие толстые колонки с шариками на концах. Кровать, конечно же, будила у меня воспоминания о Новом Орлеане.
Новый Орлеан был когда-то моим домом — домом того мальчишки, который жил и умер во мне. Тот мальчишка не имел такой роскоши, как кровать под балдахином.
То было в иной стране,
К тому же дева мертва.
Я не бывал в Новом Орлеане с тех пор, как стал Лисом-Счастливчиком, и думал, что никогда не вернусь туда. Значит, мне никогда не поспать на тамошних старинных кроватях с балдахинами.
В Новом Орлеане были похоронены особенные покойники, очень важные для меня. Не те, кого я уничтожал по приказу Хорошего Парня.
Думая об этих особенных мертвецах, я имел в виду своих родителей, младшего брата Джейкоба и младшую сестру Эмили. Все они остались там, хотя я не имел ни малейшего понятия, где они похоронены.
Я припоминал разговоры о старом кладбище Святого Иосифа, где-то за Вашингтон-авеню, в опасном районе. Моя бабушка была похоронена там. Но, насколько помню, я там никогда не бывал Отца, наверное, похоронили рядом с тюрьмой, где его зарезали.
Мой отец был паршивым копом, паршивым мужем и паршивым отцом Его убили, когда он отсидел два месяца из своего пожизненного срока. Нет. Я не знаю, где их могилы и куда отнести цветы, а если бы знал, это точно была бы не отцовская могила.
Ладно. В общем, можете представить, что я ощутил, когда Хороший Парень сказал мне, что убийство должно произойти в «Миссион-инн».
Самое Отвратительное Убийство должно было осквернить мое утешение, мое прибежище, мое нежно взлелеянное безумие, мое спасение. Наверное, это Новый Орлеан не выпускал меня из своих объятий, ведь на самом деле гостиница была старой, скрипучей и нелепой, хотя нарочито и неожиданно живописной.
Отдайте мне увитые виноградными лозами беседки, бесчисленные тосканские вазоны с буйно цветущими лавандовыми геранями и апельсиновыми деревьями, длинные веранды, крытые черепицей. Отдайте бесконечные железные перила с узорами из крестов и колоколов. Отдайте множество фонтанов, маленькие статуи ангелов из серого камня над дверными проемами номеров, пустые ниши и причудливые колокольни. Отдайте аркбутаны трех окон в той самой верхней угловой комнате.
И отдайте колокола, которые не умолкают здесь. Отдайте вид из окон на далекие горы, по временам покрытые сияющими снегами.
А еще отдайте темный уютный ресторан, самый лучший в штате.
Если бы мне предстояло совершить убийство в миссии Сан-Хуан-Капистрано, это было бы еще хуже, но все-таки не там я так часто мирно засыпал.
Хороший Парень всегда говорил со мной ласково. Думаю, точно так же отвечал ему я.
Он сказал:
— Это швейцарец, банкир, занимается отмыванием денег, тесно связан с русскими. Ты не поверишь, какие аферы проворачивают эти ребята. Сделать все надо в его гостиничном номере.
«То есть… в моем номере».
Я ничего не произнес вслух.
Однако, не проронив ни звука, я обратился к Богу с молитвой.
«Господи, помоги мне. Только не там».
Проще говоря, меня охватило нехорошее предчувствие, ощущение падения.
Самая глупая молитва из моего прежнего репертуара всплыла в голове. Та самая, что сильнее других выводила меня из себя:
Ангел Господень, мой ангел-хранитель,
Несущий с небес мне Господню любовь,
Будь каждой мысли моей вдохновитель,
Путь освещая, храни меня вновь.
Я чувствовал слабость, слушая Хорошего Парня. Я чувствовал неизбежность. Неважно. Надо обратить это в боль. Обратить в настойчивость, и все пройдет прекрасно.
В конце концов, напомнил я себе, одно из главных твоих качеств — твердая уверенность, что мир станет лучше, если ты умрешь. Отличная новость для всех, кого мне необходимо убить.
Что заставляет людей вроде меня проживать день за днем? Как писал об этом Достоевский в речи Великого инквизитора? «Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить».
Как в аду. Но ведь мы помним, что Великий инквизитор есть зло и порок.
Люди, насколько я знаю, продолжают жить и в невыносимых условиях.
— Все должно выглядеть как смерть от сердечного приступа, — сказал шеф. — Никаких записок с объяснениями, просто ликвидация. Оставь все сотовые телефоны и компьютеры. Оставь все как есть, только убедись, что он мертв. Разумеется, женщина не должна тебя увидеть. Уничтожив ее, ты уничтожишь прикрытие. Эта женщина — дорогая шлюха.
— Что он делает с ней в номере для новобрачных? — спросил я. Ведь люкс «Амистад» был номером для новобрачных.
— Она хочет выйти замуж. Пыталась сделать это в Вегасе — не получилось, теперь собирается осуществить задуманное в церкви этой безумной гостиницы, куда люди приезжают, чтобы пожениться. Она своего рода достопримечательность, эта гостиница. Тебе не составит труда разыскать банкира и найти номер для новобрачных. Люкс расположен под куполом, крытым черепицей. Ты заметишь его с улицы, когда будешь изучать местность. Ты знаешь, что делать.
«Ты знаешь, что делать».
Это значит, надо замаскироваться, найти способ приближения к объекту, выбрать яд для шприца и уйти тем же способом, каким вошел.
— Вот что мне известно, — сказал шеф. — Мужчина остается в номере, женщина выходит за покупками. Точно так же, как было в Вегасе. Она выходит около десяти утра, но сначала часа полтора орет на него. Возможно, она где-нибудь задержится на обед. Может, выпьет, но ты на это не рассчитывай. Входи, как только она покинет номер. У него будут включены два компьютера и, возможно, два сотовых. Отработай все четко. Помни: сердечный приступ. Не имеет значения, отключится оборудование или нет.
— Я могу скачать данные с телефонов и компьютеров, — предложил я.
Я гордился своим умением делать это или, по крайней мере, демонтировать до последнего винтика любые устройства с полезной для меня информацией. Это было моей визитной карточкой, когда десять лет назад я познакомился с Хорошим Парнем — это, да еще ошеломляющая безжалостность. Тогда мне было восемнадцать. Я сам не понимал, насколько я безжалостен.
Теперь я с этим жил.
— Слишком легко отследить, — отозвался шеф. — Тогда будет понятно, что это убийство. Я не могу такого допустить. Оставь все как есть, Счастливчик. Делай, как я говорю. Он банкир. Если у тебя ничего не получится, он сядет в самолет до Цюриха, и мы останемся с носом.
Я не ответил.
Иногда мы оставляли записку, а иногда приходили и уходили по-кошачьи беззвучно, и на этот раз предстоит действовать именно так.
Возможно, это благословение, подумал я. Никто не будет говорить об убийстве там, где я находил успокоение и почти воспарял над землей.
Он рассмеялся знакомым смехом.
— Ну что? Ни о чем меня не спросишь?
А я сказал, как обычно:
— Нет.
Он имел в виду, что я никогда не интересовался, почему он просит меня убить кого-то. Мне было безразлично, кто моя жертва. Я не удосуживался узнать его имя.
Меня волновало одно: он хочет, чтобы дело было сделано.
Однако он постоянно задавал этот вопрос, и я постоянно отвечал «нет». Русские, отмывающие деньги банкиры — привычный антураж, но не мотив. Мы играли с ним в эту игру с самого первого вечера, когда я познакомился с ним — или продался ему, или предложил ему свои услуги, если что-нибудь из перечисленного может описать тот удивительный поворот событий.
— Никаких телохранителей, никаких помощников, — продолжал он. — Он там один. Если кто-нибудь все-таки окажется рядом, ты знаешь, как поступить. Знаешь, что делать.
— Уже думаю об этом. Не беспокойтесь.
Он отключился, не попрощавшись.
Все это было мне отвратительно. Все это было неправильно. Только не надо смеяться. Я не говорю, что остальные убийства, совершенные мной, были правильными. Но в этом деле было нечто, угрожающее нарушить равновесие, опрокинуть что-то важное.
Вдруг я никогда не смогу вернуться туда и мирно уснуть под гостиничным куполом? Похоже, именно так и случится. Светлоглазый молодой человек, время от времени приносивший с собой лютню, больше никогда не появится в «Миссион-инн», больше не будет оставлять двадцатидолларовые бумажки на чай и приветливо всем улыбаться.
Потому что другая сторона этого молодого человека, скрытая под гримом, совершит убийство в самом сердце целой мечты.
Внезапно мне показалось глупым то, что я позволял себе быть там самим собой, что я тихонько играл на лютне под куполом башни, лежал на кровати, рассматривая вознесенный над головой балдахин, и часами глядел на небесно-голубой потолок.
После всего, что со мной произошло, лютня оставалась путеводной нитью, ведущей к тому мальчику из Нового Орлеана. Вдруг какой-нибудь добросердечный родственник до сих пор разыскивает его? У меня когда-то имелись добросердечные родственники, я когда-то любил их. А музыканты, играющие на лютне, встречаются редко.
Может быть, пора взорвать бомбу, пока это не сделал кто-то другой.
Никаких ошибок, нет.
Стоило играть на лютне в том номере, мягко перебирать струны, исполнять давно любимые мелодии.
Сколько людей знают, что такое лютня, на что похож ее звук? Наверное, многие видели лютни на картинах эпохи Возрождения, но даже не подозревают, что эти инструменты существуют и в наше время. Для меня это было не важно. Я любил играть в люксе «Амистад», и мне было все равно, услышит ли, увидит ли меня кто-нибудь из обслуги. Я очень любил играть там, как любил играть на черном рояле во «Временах года» в Беверли-Хиллз. Кажется, в своей квартире я не сыграл ни ноты. Не знаю почему. Я смотрел на лютню и думал об ангелах с лютнями на ярко раскрашенных рождественских открытках. Я думал об игрушечных ангелах на ветвях рождественской елки.
«Ангел Господень, мой ангел-хранитель…»
Месяца два назад в гостинице «Миссион-инн» я подобрал к этой старой молитве мелодию, совершенно в духе Возрождения, в высшей степени привязчивую. Только я был единственным, к кому она привязалась.
И вот теперь я должен придумать маскарад, чтобы одурачить людей, видевших меня много раз. Шеф говорит, что сделать это надо прямо сейчас — ведь та девица может уговорить банкира жениться на ней уже завтра. «Миссион-инн» творит и не такие чудеса.
3
СМЕРТНЫЙ ГРЕХ И СМЕРТЕЛЬНАЯ ЗАГАДКА
В Лос-Анджелесе я держал гараж, как и в Нью-Йорке: четыре грузовых фургона, один с рекламой водопроводной компании, второй — доставка цветов, третий белый с красной мигалкой на крыше, похожий на машину «скорой помощи», а четвертый — обычный, видавший виды рабочий грузовик с заброшенным в кузов ржавым хламом. Эти средства передвижения были так же незаметны для публики, как самолет-невидимка чудо-женщины из комикса. Помятый седан и тот привлек бы к себе больше внимания. Обычно я ехал чуть быстрее, чем нужно, опустив стекло и высунув наружу голый локоть, и ровным счетом никто меня не замечал. Иногда я курил, но немного, только чтобы пропахнуть дымом.
На сей раз я выбрал цветочный фургон. Без сомнений, это была самая подходящая машина, в особенности для гостиницы, где толпятся туристы, все входят и выходят, когда захотят, и никто не спрашивает, кто куда идет и есть ли у него ключ от номера.
В гостиницах и больницах всегда срабатывает решительное выражение лица и целенаправленное движение. Наверняка сработает и в «Миссион-инн».
Никто не заметил смуглого косматого человека с вышитым на кармане зеленой рубашки названием цветочной компании, с испачканным землей холщовым рюкзаком за плечом и со скромным кустиком лилий в горшке, обернутом в фольгу. Никто не обратил внимания, как он вошел, быстро кивнув швейцарам, а те даже не потрудились взглянуть на него. Кроме парика, на мне были очки в толстой оправе, совершенно изменившие обычное выражение моего лица. Стоматологическая пластина на зубах сделала меня примечательно шепелявым.
Под садовыми перчатками скрывалась еще одна пара резиновых, которые были гораздо важнее. Холщовый рюкзак за плечом пропах торфяным мхом. Горшок с лилиями я держал так, словно боялся разбить. Я шел, прихрамывая на левую ногу и тряся головой: пусть вспомнят эту особенность, когда не смогут вспомнить ничего другого. Я бросил окурок на цветочную грядку, протянувшуюся вдоль парадной дорожки. Возможно, кто-нибудь обратит внимание.
У меня имелось два шприца, хотя для дела нужен был только один. Под брюками был закреплен на лодыжке небольшой пистолет, хотя меня пугала мысль о том, что придется его применить. Кроме того, под планкой моей накрахмаленной форменной рубашки помещался длинный тонкий клинок из пластика, жесткий и острый, способный распороть человеку горло или выколоть глаза.
Пластик я мог использовать с большей легкостью в случае, если возникнут осложнения, хотя их никогда не возникало. Я ненавидел кровь. Я ненавидел жестокость. Ненавидел жестокость в любой форме. Мне нравилось, когда все получается идеально. В полицейских досье меня называли «идеалистом», «человеком-невидимкой» и «вором в ночи».
Я рассчитывал сделать все с помощью шприца потому что требовалось имитировать сердечный приступ.
Шприц был из тех, что продаются без рецепта, такими обычно пользуются диабетики — с тонюсенькой иглой, укол которой почувствует не каждый. Яд был смешан с большой порцией быстродействующего вещества, тоже отпускаемого в аптеках без рецепта и способного почти моментально вырубить человека, так что он будет в коме, когда яд доберется до сердца. Следы обоих веществ исчезнут из крови меньше чем через час. Ни одна экспертиза ничего не найдет.
Все до единого ингредиенты химических смесей, какими я пользовался, продавались в любой аптеке страны. Поразительно, сколько можно узнать о ядах, если вы хотите причинить вред человеку и вас заботит, что будет с вами, сохраните ли вы свою душу и сердце. В моем распоряжении было не меньше двадцати ядов. Я покупал снадобья понемногу, в пригородных аптеках. Время от времени я использовал листья олеандра, а они растут в Калифорнии повсеместно. Я знал, как применять плоды клещевины.
В гостинице все шло по плану.
Я был на месте в половине десятого. Черные волосы, очки в черной оправе, запах сигаретного дыма на испачканных землей перчатках.
Я поднялся на самый верх в маленьком скрипучем лифте вместе с двумя другими пассажирами — они и не посмотрели на меня. Прошел по извилистым коридорам, мимо сада с лекарственными травами, и оказался у зеленых перил террасы, выходящей во внутренний двор. Облокотился на перила и посмотрел на часы.
Все это принадлежало мне. Слева тянулась длинная веранда под красной черепичной крышей, рядом журчал прямоугольный высокий фонтан, позади него находились двери в номер, а чугунный стол со стульями под зеленым зонтом стоял прямо напротив двустворчатых дверей.
Проклятье. Как я любил сидеть за этим самым столом, на солнышке, под прохладным калифорнийским ветерком. Я испытывал сильное искушение бросить это дело, отсидеться, пока сердце не перестанет скакать в груди, и уйти, оставив здесь горшок с цветами для того, кто захочет его взять.
Я лениво прогуливался по веранде, даже обошел ротонду с ее круто спускающейся по спирали лестницей, словно бы рассматривая цифры на дверях или же просто глазея по сторонам, как это делают многие постояльцы, которые из любопытства бродят по гостинице, как это делал я. Кто сказал, что посыльный не может глазеть по сторонам?
Наконец из люкса «Амистад», хлопнув дверью, вышла дама. Большая сумка из лакированной красной кожи, высоченные шпильки, все в блестках и позолоте, юбка в обтяжку, копна желтых волос. Красивая и, без сомнения, дорогая.
Она шагала быстро и выглядела рассерженной. Наверное, она и была рассержена. Я подошел ближе к двери.
Через окно столовой я увидел за белыми занавесками неясный силуэт банкира, сгорбившегося над компьютером на столе. Он как будто не заметил, что я смотрю на него, — наверное, просто не обращал внимания, потому что туристы заглядывали ему в окна все утро.
Он говорил в малюсенький телефон, вставив наушник в одно ухо, и одновременно нажимал на клавиши компьютера.
Я подошел к двустворчатым дверям и постучал.
Он открыл не сразу. Затем с угрюмым видом подошел к двери, широко распахнул ее, уставился на меня и спросил:
— В чем дело?
— От администрации гостиницы, сэр, в знак признательности, — ответил я сиплым шепотом — стоматологическая пластина мешала выговаривать слова.
Я поднял лилии повыше. Цветы были красивые.
Затем я прошествовал мимо банкира в сторону ванной, бормоча что-то насчет воды, ведь цветам нужна воды. Пожав плечами, постоялец вернулся к своему компьютеру.
Открытая ванная комната была пуста.
Кто-нибудь мог оказаться в маленьком туалете, однако я сомневался в этом, поскольку не слышал ни единого звука.