Федерико Андахази
Милосердные
Всякая биография – это система предположений; всякое критическое суждение – пари, заключенное со временем. Системы заменяемы, а пари, как правило, проигрывают.
Хулио Кортасар
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Было нечто в тоне письма, что меня насторожило. Его стиль полностью отличился от стиля Леграна. О чем он грезит? Какую новую причуду породил его воспаленный мозг? Какое такое дело «исключительной важности» могло у него быть? Сведения о нем-, которые сообщил мне Юпитер, не предвещали ничего хорошего.
Эдгар Аллан По
1
Тучи – черные высокие готические соборы – грозили вот-вот обрушиться на Женеву. Дальше, по ту сторону Савойских Альп, свирепствовала буря, стегая ветром и приводя в неистовство мирные воды Женевского озера. Зажатое между небом и горами, словно загнанное животное, озеро вставало на дыбы и хрипело, как лошадь, щетинилось, как тигр, и било хвостом, как дракон, отчего на его поверхности бушевали высокие волны. В бухточке, притаившейся среди скал, которые стремительно уходили в воду строго под прямым углом, находился небольшой пляж узкая полоска песка, напоминавшая ущербный месяц, когда волны накатывали, и нарастающий, когда вода отступала. В тот непогожий июльский вечер 1816 года к молу, ограничивавшему восточную оконечность пляжа, пришвартовалось небольшое суденышко. Первым высадился хромой мужчина, которому пришлось с трудом удерживать равновесие, чтобы не свалиться в водную пасть, обрушившую весь свой гнев на непрочную конструкцию волнореза, походившего с кружившими над ним чайками на неподвижные останки какого-то фантасмагорического животного. Ступив на мол, вновь прибывший одной рукой обхватил мачту, а другую протянул, помогая высадиться остальным: сначала двум женщинам, затем мужчине. Группа, напоминавшая troupeнелепых и забавных эквилибристов, направилась по волнорезу к суше, не дожидаясь, пока высадится третий мужчина, которому пришлось справляться с этой нелегкой задачей в одиночку. Растянувшись цепочкой, они двинулись вверх по склону навстречу ветру, пока – промокшие, веселые и запыхавшиеся – не достигли дома, что расположился на вершине невысокого холма Виллы Диодати. Третий мужчина шел коротким легким шагом, не произнося ни слова и не отрывая взгляда от земли, как собака, следующая по пятам за своим хозяином Женщины были Мэри Годвин Уолстонкрафт и ее сводная сестра Джейн Клермон. Первая, хотя и не состояла в браке, считала, что имеет право носить фамилию мужчины, за которого в скором времени собиралась выйти замуж – Шелли. Вторая, по причинам менее известным, отказалась от своего имени и называла себя Клер. Что до мужчин, то ими были лорд Джордж Гордон Байрон и Перси Биши Шелли. Но никто из перечисленных персонажей не представляет особого интереса для этой истории, кроме того, кто покинул лодку последним и одиноко замыкал шествие – Джона Уильяма Полидори, бесславного и презренного секретаря лорда Байрона.
События, происходившие тем летом на Вилле Диодати довольно хорошо известны. По крайней мере, некоторые из них. Однако если бы можно было прочесть письма доктора Полидори, безвестного автора The Vampyre, то, возможно, вскрылись бы новые, доселе неведомые подробности его жизни и высветились обстоятельства его преждевременной трагической смерти.
The Vampyre принято считать первым рассказом о вампирах, краеугольным камнем, над которым впоследствии будет нагромождено бесчисленное количество подобных историй, вплоть до того, что литература о вампирах станет самостоятельным жанром, вершины которого – по своей значимости – достигнет Брэм Стокер со своим знаменитым графом Дракулой. Также нет ни одной истории о вампирах, которая не была бы обязана сатаническому образу лорда Рутвена, созданного Джоном Полидори. Между тем события, связанные с появлением на свет The Vampyre, представляются столь же загадочными, как и сам рассказ. Известно, что в отцовстве никогда нельзя быть полностью уверенным. Это утверждение в равной мере можно распространить и на литературные детища. Однако, несмотря на то, что обвинения в плагиате – достоверные или безосновательные, – ив прежние времена, и в наши дни кажутся вечными спутниками литературы, древними, как и она сама, The Vampyre не породил никаких споров по поводу прав собственности. Напротив, по какой-то таинственной причине никто не хотел признавать своим это роковое творение, которому предстояло открыть новые пути. Рассказ был опубликован в 1819 году и подписан лордом Байроном. Но обратите внимание на следующий парадокс: в то время как Байрон охотно брал на себя ответственность за – как бы получше выразиться? – запутанную историю с беременностью Клер Клермон, он яростно и непримиримо отвергал всякое родство с The Vampyre, возлагая всю «вину» на своего секретаря, Джона Уильяма Полидори.
Итак, без всякого сомнения, происхождение столь сумрачного повествования, как The Vampyre, не могло быть менее темным, чем его содержание. Известно, что после смерти Полидори среди его вещей были обнаружены письма и документы, которые могли бы добавить нежелательные факты к биографиям нескольких известных персон, имевших полное право рассчитывать на посмертную славу.
Переписка, о которой идет речь, ни для кого не секрет. Точнее говоря, абсурдный и скандальный путь, который эти документы проделали по юридическим, академическим и даже политическим инстанциям, достаточно хорошо известен. Споры об их подлинности вылились в настоящую войну. Публиковались отчеты экспертов, результаты каллиграфических исследований, уклончивые показания свидетелей, гневные опровержения действующих лиц, так или иначе к ним причастных. И лишь содержание одного-единственного письма так никогда и не стало достоянием общественности. Говорили, что оно сгорело вместе с другими документами в 1824 году во время пожара в судейском архиве. И поджог был предумышленным Но скандалы, и даже те из них, которые кажутся великими и принадлежащими вечности, так же быстротечны, как время, что отделяет один от другого, и неизбежно оказываются погребены под тоннами бумаг и затоплены реками чернил. Упорное молчание участников, нарастающее равнодушие публики и, наконец, смерть всех персонажей предали забвению скандальную переписку, от которой, с другой стороны, как утверждали, остался только пепел. Единственное, что сохранилось, это не менее сомнительный дневник Джона Уильяма Полидори.
Читатель, наверное, уже догадался, что сейчас последует неизбежное «однако...». Действительно, не так давно, будучи в Копенгагене, я совершенно случайно познакомился с одним милейшим человеком, представившимся мне как последний из тератологов, экзегет, исследующий древние тексты о чудовищах, своего рода археолог ужаса, искатель следов, которые оставили мистические монстры после своего устрашающего шествия по миру, и, наконец, как собиратель новых разновидностей человеческих левиафанов. Это был бледный худощавый мужчина, не по-современному элегантный. В один из ранних датских зимних вечеров у нас с ним состоялся короткий разговор в кафе Норден, что напротив фонтана с аистами на самом излете улицы Кларебодерн. Он сообщил мне, что ознакомился с моей недавней статьей на интересовавшую его тему и решил обменяться со мной кое-какой информацией. Я, со своей стороны, мог предложить ему совсем немного и вынужден был признаться, что в области тератологии являюсь неофитом. Он был удивлен, что мне, выходцу из Рио-де-ла-Плата, неизвестна версия, согласно которой последним пристанищем значительной части переписки Джона Уильяма Полидори якобы стал старинный особняк, принадлежащий одному из почтенных семейств Буэнос-Айреса, чьи предки некогда приехали из Англии. По расплывчатому описанию дома и упоминанию о его местонахождении – «рядом с Конгрессом» – я понял, о чем идет речь. Этот обветшалый особняк по странному стечению обстоятельств был мне хорошо знаком. Бесчисленное количество раз я проходил по улице Риобамба мимо двери нелепого дома, чей неуловимый викторианский стиль так не вязался с обликом города. Я всякий раз поражался огромной пальме, которая – в самом центре Буэнос-Айреса – возвышалась над зловещим мезонином, равно как и решетке, враждебно и угрожающе отгораживавшей портал и способной в мгновение ока убедить любого бродячего торговца отказаться от мысли проникнуть внутрь.
По возвращении в Буэнос-Айрес я немедленно пересказал мою заморскую беседу другу и коллеге Хуану Хакобо Бахарлиа, который в нашей стране, вне всякого сомнения, является лучшим знатоком литературной готики. Он тут же предложил стать моим Хароном в этом путешествии по загробному миру, которое начиналось у дверей особняка на улице Риобамба. Сразу же скажу, что благодаря его адвокатской сноровке и писательским уловкам, нам, после длительных расследований, удалось добраться до так называемого архива Полидори.
Обещание хранить тайну не позволяет мне вдаваться в детали относительно того, каким образом мы, наконец, вышли на предполагаемые «документы». И если я прячусь за прилагательное «предполагаемый» и за осторожные кавычки, то лишь из-за самых искренних сомнений. Я бы не взялся утверждать ни того, что эти бумаги являются апокрифом, ни обратного – ведь, строго говоря, мне даже не пришлось подержать их в руках.
В действительности, во время визита в старый особняк я не видел ни одного оригинала: наш Амфитрион – прошу прощения за подобное сравнение – частично зачитывал, а частично пересказывал содержание многочисленных подшитых в папки листов – «слепых», почти нечитаемых ксерокопий. Подвал, в темных стенах которого проходила встреча, был столь тесен, что не мог вместить нашего удивления. Поскольку нам было запрещено сохранить хоть какое-нибудь материальное свидетельство, включая копии и записи, а дословной памятью я не располагаю, последующее является тщательной литературной реконструкцией. История, которая получилась в результате сведения воедино писем или их отрывков, оказалась не только фантастичной, но и непредсказуемой. До такой степени, что генеалогия The Vampyreпослужит всего лишь ключом, который позволит сделать другие невероятные открытия, имеющие отношение к самому понятию литературного отцовства.
Что касается меня, то я не придаю никакого значения тому, что документы могут иметь апокрифическое происхождение. В конечном счете, самое главное достоинство литературы – иной раз без трюизма не обойтись – в ее литературности. Кто бы ни был автором воссозданных здесь записок – участник событий, прямой или косвенных свидетель или просто сочинитель – мы не сомневаемся, что речь идет о мерзком творении, сотканном чудовищным воображением, о месте которого в царстве уродства пусть судят тератологи. А если рассуждать о правде и уж, тем более, о правдоподобии событий, о которых пойдет речь, считаю своим долгом полностью подписаться под словами Мэри Шелли, взятыми из предисловия к ее «Франкенштейну»: «...я вовсе не хочу, чтобы можно было подумать, будто я хоть в чем-то разделяю подобную гипотезу, а с другой стороны, не считаю, что построив свое повествование на данном событии, я, как писатель, ограничилась простым нагромождением ужасов из области сверхъестественного».
Как бы то ни было, наша история начинается в Европе, на берегу Женевского озера летом 1816 года.
2
Вилла Диодати представляла собой прекрасный трехэтажный дворец. Вдоль его фронтона тянулась крытая галерея с дорическими колоннами, на капителях которых покоилась просторная терраса с парусиновым пологом. Архитектурную конструкцию венчала пирамидальная крыша с тремя слуховыми окошками. Слуга, суровый человек, никогда не говоривший ни одного лишнего слова, ожидал гостей под навесом парадного подъезда. Четверо прибывших вошли в холл, ступая перепачканными босыми ногами, держа обувь в руках, и, прежде чем слуга успел предложить им полотенца, скинули с себя всю одежду, оставшись абсолютно голыми. Мэри Шелли, обессилевшая от смеха, рухнула в кресло и, схватив Перси Шелли за руку, притянула его к себе так сильно, что он упал на ее нагую возбужденную плоть, а затем сомкнула ноги за его спиной.
Клер разделась медленно, не проронив ни слова. Вопреки ожиданиям Байрона, она не приняла участия в общей вакханалии вожделения, напротив, была рассеяна и вела себя так, как если бы находилась в комнате одна. Она присела на ручку кресла, в то время как лорд Байрон не сводил с нее воспаленного взгляда. Кожа Клер была сделана из того же белоснежного материала, что и фарфоровые статуэтки, а профиль казался внезапно ожившей камеей. Ее поразительных размеров груди венчали розовые круги, которые, хотя и сжались от капелек воды и холода, все же превосходили размером открытый рот Байрона. Последний, обнаженный, упал на колени у ее ног и, тяжело дыша, стал ласкать языком ее мокрую кожу. Клер не оттолкнула его, даже нельзя сказать, чтобы она уклонилась. Однако, наткнувшись на ледяное равнодушие и упорное молчание своей подруги, не замечавшей его ласк, Байрон поднялся, развернулся на сто восемьдесят градусов и, очевидно стараясь сделать вид, что не замечает презрения, жертвой которого стал, по-прежнему нагой, положил руку на плечо слуги и прошептал ему на ухо:
– Мой верный Хам, мне не оставляют выбора.
Слугу, казалось, гораздо больше занимал беспорядок, учиненный в холле – разбросанная по полу одежда, намокшая обшивка кресел – нежели шутки хозяина, хотя, по правде говоря, Хам никогда не понимал, шутит лорд или говорит всерьез. В этот момент вошел Джон Полидори, на ходу снимая плащ, под которым его одежда осталась почти сухой. А поскольку он предусмотрительно шел только по мощеной дорожке, то и на его туфлях не было ни следа глины. При виде открывшейся ему картины он не сумел скрыть гримасы пуританского отвращения.
– О, мой дорогой Полли Долли, все меня отвергли, и ты – явился как нельзя кстати, чтобы скрасить мое одиночество.
Джон Полидори со стоическим смирением мог терпеть самые жестокие унижения, научился пропускать мимо ушей самые беспощадные оскорбления, но ничего не мог поделать с приступами ненависти, которые его охватывали, когда его Лорд называл его Полли Долли.
Джон Уильям Полидори был тогда очень молод, но на вид казался еще моложе. Должно быть, некоторая духовная инфантильность придавала ему сходство с ребенком, что не вязалось с взрослым выражением его лица. Густые черные брови казались слишком суровыми по сравнению с мягким взглядом. Он по-детски не умел скрывать самые естественные порывы, такие как отвращение или восхищение, смятение или ликование, симпатию или зависть. Последнюю, наверное, менее всего. И, без сомнения, вспышка стыдливости, вызванная представшей его взору сценой, объяснялась исключительно ревностью, которую в нем вызывали новые друзья его Лорда. Он относился с подозрением ко всему, что хоть как-то касалось Байрона. И не то чтобы подобная опаска имела целью защитить своего Лорда, скорее Полидори стремился удержать его столь непостоянное благоволение. В конце концов, он был его правой рукой и по справедливости заслуживал благодарности. В данный момент Джон Полидори рассматривал трио этих чужаков с детской ревностью, но в глубине его наивных потемневших глаз бурлила магма ненависти, как всегда, готовая вот-вот вырваться наружу, злоба, столь непредсказуемая, сколь и безграничная.
Исключительно с целью внести хоть какой-то порядок Хам с отцовской властностью и деликатной решительностью похлопал в ладоши, призывая гостей встать. Затем, обращаясь с ними, как с детьми, проводил в комнаты, которые заранее отвел для них гостеприимный хозяин, лорд Байрон. Нагие и все еще мокрые, они пересекли большой зал нижнего этажа, поднялись по лестнице и вошли в темный длинный коридор, из которого вели двери в спальни. Сводные сестры заняли роскошную центральную спальню с двойной распашной дверью на втором этаже. Шелли поселился в соседней комнате справа, а Байрон – слева, причем обе комнаты сообщались с центральной.
Разместив гостей, Хам заметил, что в самом темном месте коридора, на расстоянии нескольких шагов, все еще стоит Джон Полидори. Слуга подошел к секретарю лорда Байрона и, оглядев его с головы до ног, спросил:
– Доктору что-нибудь угодно?
– Мою комнату, – пробормотал Полидори, с глупой, нерешительной улыбкой протягивая свой маленький саквояж.
Слуга лишь небрежным кивком головы указал ему на лестницу.
– Вторая дверь, – обронил он и, развернувшись на каблуках, оставил Полидори с протянутой рукой, в которой так и болтался саквояж.
Естественно, между слугой и секретарем существует неизбежное соперничество, касающееся как их места в общественной иерархии, так и обязанностей. Однако Полидори обычно вызывал неподдельное презрение даже у тех, кто видел его впервые: пренебрежение, которому, с другой стороны, он сам, казалось, всячески способствовал Он как будто находил утонченное удовольствие в жалости, которую испытывал к самому себе.
Маленькая комнатка, расположенная на последнем этаже, походила на темную нору, воздух в которую поступал через крохотное окошко, выглядывавшее, словно наблюдающий глаз, из черепичной кровли. Помещение находилось в точности над спальней Байрона, так что если бы Лорду понадобились услуги секретаря, ему было бы достаточно постучать в потолок длинным шестом, которым он заранее запасся с единственной целью – гонять Полидори вверх и вниз по лестнице.
Джон Полидори заканчивал переодеваться в сухую одежду, когда заметил, что на письменном столе лежит письмо. Строго говоря, он не сразу догадался, что нечто, лежавшее рядом с подсвечником, было письмом. Это был черный конверт, на оборотной стороне которого выделялась огромная пурпурная печать: в центре нее была выдавлена барочная буква L. Сначала он подумал, что это корреспонденция лорда Байрона и слуга по ошибке оставил ее здесь, однако, перевернув письмо, увидел выведенное белыми буквами имя адресата – «Доктор Джон У. Полидори». Появление письма в этом месте было необъяснимо, ведь о его недавнем прибытии на Виллу Диодати никто не знал. Прежде, чем вскрыть конверт, Полидори сбежал вниз по лестнице и отправился в служебную комнату, где дворецкий инструктировал кухарку о вкусах Лорда и его гостей.
– Когда пришло это письмо? – врываясь, спросил Полидори.
Слуга и бровью не повел, только испустил легкий вздох раздражения.
– Похоже, в Италии не принято стучаться, – сказал он кухарке, даже не взглянув на вошедшего. – Не имею ни малейшего понятия, о каком письме говорит доктор. С другой стороны, корреспонденция не входит в круг моих обязанностей. Это как раз дело секретаря. В любом случае могу лишь сообщить доктору, что никаких писем не приходило. Конечно, если бы прибыла корреспонденция для меня, я бы просил господина секретаря известить меня, – заключил слуга и, не отрывая взгляда от щедро декольтированного бюста, высившегося перед его глазами, продолжил свои наставления кухарке.
Джон Полидори вернулся к себе и с заинтригованным видом осмотрел письмо. Наверняка этот диковинный черный конверт является таким же дурным предзнаменованием, как и ворон. Убедившись, что слуга здесь ни при чем, секретарь теперь спрашивал себя, кто мог оставить конверт на столе. Он был также уверен, что от новых друзей его Лорда можно было ожидать лишь глухого равнодушия, и никто из них не стал бы оказывать ему любезность, доставляя письмо. Не годилось и предположение о том, что Байрон выступил в роли секретаря своего секретаря и принес письмо в его комнату. Самым разумным было вскрыть конверт, прочитать письмо и таким образом прояснить эту маленькую тайну. Однако прагматизм не числился среди достоинств Джона Полидори. Любой пустяк становился для него поводом для сложнейших догадок и предположений, и он верил в осуществление самых мрачных предзнаменований. Он был не из тех, кого ужасает бессмысленность существования, напротив, его мучил другой недуг. Любому явлению он приписывал тайный смысл, мир представлялся ему враждебным заговором против его собственной персоны. Ему даже пришла в голову суеверная мысль не открывать конверт и немедленно бросить его в огонь. Это письмо, несомненно, было из числа самых черных знаков. Возможно, в первый и последний раз в своей жизни он не ошибался, и судьба Джона Уильяма Полидори сложилась бы иначе, если бы он так и не открыл этого зловещего черного конверта.
3
Женева, 15 июля 1816
Др. Джон Полидори:
Наверное, Вас удивит это письмо, вернее, то, что Вы получаете его сразу по приезде. Мне хотелось первой поприветствовать Вас. Не спешите заглядывать в конец послания, чтобы установить имя автора: Вы меня не знаете. Но Вы даже не догадываетесь, насколько хорошо Вас знаю я. Прежде чем читать дальше, поклянитесь никому не говорить о моем письме; отныне от Вашего молчания зависит моя жизнь. Я уверена, что Вы сохраните тайну, поскольку с той минуты, что Вы прочли даже эти первые строки, Ваша собственная жизнь полностью зависит от моей. Неподумайте, будто я Вам угрожаю, напротив, я намерена быть Вашим ангелом-хранителем в этих жутких местах. При других обстоятельствах я бы посоветовала Вам немедленно уехать. Но теперь слишком поздно. Я здесь против моей воли, и за те несколько месяцев, что я провела в этих краях, мне не было никакой радости, если не считать Вашего приезда. Нынешнее лето выдалось особенно мрачным, ни одного солнечного дня. Здесь никогда не было столь пустынно. Скоро Вы сами убедитесь в том, что даже птицы улетели отсюда. Меня стал преследовать страх. Даже я сама порой кажусь себе чужой и опасной. Я, которая – не сочтите за бахвальство – никогда ничего не боялась. Так вот, в последнее время стали происходить странные вещи. В округе воцарилась смерть: озеро превратилось в кровожадное животное. С начала лета оно безжалостно поглотило три баркаса, от которых не нашли ни единой щепки. Они буквально сгинули в его темной утробе, а об их пассажирах до сих пор ничего не известно. Три дня назад неподалеку от Шпионского замка обнаружили два изуродованных тела. Я видела их собственными глазами. Это были два молодых мужчины, почтиВаши ровесники, проживавшиенеподалеку от Вашего нынешнего пристанища. Мне неведомо, были они живы или мертвы, когда оказались на противоположном берегу Женевского озера. Но более всего меня терзает подозрение о моей собственной причастности к этому ужасному происшествию. Впрочем, не волнуйтесь, я постепенно оправляюсь.
Ваш долгожданный приезд действует на меня успокаивающе. И не потому, что я возлагаю на Вас какие-то надежды (по крайней мере, не сейчас), но потому, что сама мысль о том, что я могу предоставить Вам свою защиту – а она Вам без сомнения понадобится – возвращает мне толику собственного утраченного достоинства.
Если Вы сейчас оторвете взгляд от письма и посмотрите в окно, то увидите противоположный берег озера. Теперь попробуйте различить далекие трепещущие огоньки на вершине самой высокой горы. Там я сейчас и нахожусь. Когда Вы будете читать эти строки, я буду смотреть на Ваше окно.
Джон Полидори оторвался от письма. Последняя фраза привела его в дрожь. Он подошел к окну, протер рукой запотевшее стекло и посмотрел вдаль. За нависшей над озером пеленой косого дождя с трудом угадывались горы, вершины которых терялись в потемневшем небе. На другом берегу теплились два огонька. Полидори задул свечи, освещавшие письменный стол. Буря была столь сильной, что комната погрузилась почти в кромешную тьму. Взглянув еще раз в окно, он обнаружил, что один из огоньков уже погас. Некоторое время он стоял в полутьме, вглядываясь в непогоду. Затем он снова зажег свечи, и в ту же секунду, как по мановению его собственной руки, на противоположном берегу снова вспыхнул огонек. Этот первый, столь неожиданный диалог привел его в ужас. В Джоне Полидори поселилась тревожная уверенность в том, что за ним следят.
4
С нижнего этажа доносился приглушенный смех Мэри и Клер. Просачивался приторный аромат полыни, табачного дыма и турецких пряностей – смесь, от которой Полидори успел отвыкнуть и которая всегда вызывала у него непреодолимые приступы тошноты. Он машинально открыл окно, но под воздействием суеверного страха немедленно закрыл его. Внезапно весь царственный пейзаж по ту сторону окна, коронованный снежной вершиной Монблана, вся эта великолепная панорама, покрытая прозрачным саваном дождя, сжались до размеров маленького огонька, который, подобно глазу циклопа, наблюдал за ним с вершины горы. Словно вопреки своей воле, Полидори снова взялся за письмо.
Я расскажу Вам о себе. Но, прежде чем начать, должна предупредить, что, возможно, открою Вам тайну, к которой Вы не готовы. Надеюсь, что профессиональное хладнокровие врача возьмет верх над Вашей завидной молодостью. Вы не можете себе представить, как для меня важно то, что Вы сейчас читаете эти строки. И тем более не подозреваете, какой груз – довлевший надо мной всю мою долгую жизнь – снимаете с моих плеч. Вас, наверное, удивит, что Вы – кроме моей семьи, если ее позволительно так именовать, – первый и единственный, кто узнал о моем существовании. Впрочем, я до сих пор не представилась. Меня зовут Анетта Легран. И хотя Вы очень молоды, думаю, что не ошибусь, если предположу, что и до Вас дошли слухи о моих сестрах Бабетте и Колетте.
Действительно, Джон Полидори не только слышал о сестрах-близнецах Легран, но, насколько мог припомнить, имел возможность лично встретиться с ними в доме некой мисс Мардэн или – он не был уверен – на одном из тех скандальных приемов, которые давала подружка его Лорда, актриса труппы DruryLane. В любом случае, сестер Легран он помнил совершенно отчетливо. Тогда на Джона Полидори эти две – к тому времени уже покинувшие сцену – актрисы произвели исключительное впечатление. Все отмечали не только их невероятное сходство, но и неправдоподобную синхронность всех их движений и реакций: они не отдалялись друг от друга больше, чем на шаг, смеялись над одними и теми же шутками и скучали во время одних и тех же разговоров; обе обладали врожденной способностью перебивать анекдоты в момент их кульминации и вообще, казалось, в них жила общая, единая душа. Но более всего в них поражало нескрываемое сладострастие, с которым они рассматривали любого мужчину, оказавшегося в их поле зрения. Они без тени стыда вонзали взор в наиболее многообещающие выпуклости между мужскими ногами и неотрывно провожали глазами – в случае необходимости беззастенчиво поворачивая голову – потенциального «кавалера». В подобных случаях они что-то шептали друг другу на ушко и смеялись нервным, взволнованным смехом, не скрывая охватившего их возбуждения. Казалось, они совершенно не заботились о том, чтобы развеять ходившие о них сплетни, которые обретали как форму слухов, шепотом передававшихся из уст в уста, так и более зримый облик – оскорбительные надписи на дверях общественных уборных. Полидори даже вспомнил, как в одной из газетных статей появился неологизм «легранский» применительно к поведению некой дамы, чья репутация стала вызывать сомнения. По крайне мере, Лорд к слухам о его возможной близости с сестрами относился с высокомерным достоинством и на публике вел себя абсолютно безупречно. «Клевета слишком грязна, чтобы пренебрегать ею», – как-то недавно сказал он, когда в коридорах Hoteld\'Angleterreему встретился один разъяренный господин, который заявил, что Байрон и его «растленные друзья» представляют собой «общество кровосмесителей, наносящих оскорбление Короне». Сестры Легран, напротив, не придавали ни малейшего значения формальностям.
Полидори вспоминал. Его взгляд будто блуждал в неведомых далях, не принадлежащих этому миру. Но хотя казалось, что его глаза не видят ничего, кроме смутного пейзажа памяти, они были по-прежнему прикованы к огоньку на вершине горы. Джон Полидори положил письмо на маленький столик и несколько раз прошелся туда и обратно по комнате, как будто где-то здесь, в ней, можно было найти разгадку. Внезапно его озарила одна мысль: опершись локтями на подоконник и подперев кулаками подбородок, он выглянул в окно. Он долго разглядывал длинную цепочку огней, тянувшуюся вдоль озера. Сама невозможность сосчитать их подсказала правильное решение: одни из них вспыхивали, другие гасли, некоторые, прежде чем исчезнуть, слабо мерцали или просто были крохотными дрожащими отражениями в воде. Если в этот самый момент, сказал он себе, ему придет в голову задуть свою свечу, то в ту же секунду, исключительно по воле случая, один из тех огней, которые он сейчас наблюдает, непременно погаснет.
Впрочем, задувать свечу и не понадобилось: огонек, посылавший робкий сигнал с вершины горы, угас. Полидори улыбнулся. Смешной глупец! Просто его Лорд задумал поиздеваться над его суевериями. Секретарь решил удвоить ставку, чтобы проверить гипотезу. Он сказал себе, что, если прямо сейчас зажжет свечу, которую погасил несколько мгновений назад, то наверняка там вдалеке из ничего вспыхнет какой-нибудь другой огонек. И действительно, вскоре на западе снова появилась мерцающая точка. Все это, конечно, было нелепым розыгрышем, который сплели две маленькие гарпии. Раскаты смеха, раздававшиеся внизу, были тому лучшим подтверждением. Теперь все стало ясно: они заручились содействием слуги, который и подкинул ему в комнату письмо. Более того, ему пришло на память, что накануне вечером, перед отъездом в Женеву, все четверо обсуждали отрывки из этого ужасного романа Мэтью Льюиса TheMonk, и при этом, видя, что Полидори не может скрыть своего страха, веселились еще больше и в издевку рассказывали все более и более мрачные эпизоды. Скорее всего, письмо, которое сейчас сжимают его большой и указательный пальцы, написала либо Мэри, либо Клер. И подобно огонькам, что загорались и гасли на том берегу, не подчиняясь ничьей посторонней воле и логике, точно также и тот, что вспыхивал на вершине горы, – сказал он себе – угас по чистой случайности. Джон Полидори сложил письмо вчетверо и решил спуститься вниз, чтобы положить конец шутке. Однако, прежде чем покинуть комнату, чтобы еще раз убедиться в собственной глупости и в несостоятельности всего фарса, он взял свечу, поднес ее к окну и, используя конверт в качестве своеобразного экрана, поместил его между стеклом и пламенем, заслоняя свет сначала через три коротких интервала, а затем – через один длинный. Проделав это, он стал всматриваться в противоположный берег. Затем громко рассмеялся над своей наивностью. В ту самую секунду, когда Полидори уже собрался повернуться спиной к окну и выйти из комнаты, он четко увидел, как далекий огонек на вершине горы погас и снова зажегся – сначала через три коротких, а затем через один длинный интервал.
5
На какую-то долю секунды Джон Полидори предположил, что у него внезапно помутился разум и что все это: и необъяснимое появление письма, которое, как ему кажется, он сжимает в руке, и загадочная перекличка огоньков, и якобы адресованные ему мрачные угрозы, – не более чем плод воспаленного воображения. Тогда к чему – спросил он себя – предаваться терзаниям, продолжая читать зловещее письмо, порожденное его собственным помутившимся разумом, если весь чудовищный спектакль, протекающий перед его взором, срежиссирован его, доктора Полидори, помешательством. Конечно, подобное предположение не могло утешить, напротив, сама мысль о возможном сумасшествии пугала еще больше. Поэтому он снова принялся за чтение, теперь уже лелея надежду найти доказательства, которые опровергли бы жуткое предположение.
Сразу хочу предупредить: не мните меня такой же красавицей, как мои сестры. Вам первому выпало узнать, что сестры Легран – не двойня, а тройня. Причин хранить эту тайну более чем достаточно. И вот почему.
Возможно, это был раздвоившийся позвонок одной из моих сестер, тератома, выросшая под покровом ягодичной мышцы, один из тех наростов, которые можно удалить и которые имеют вид недоразвитого плода: пучок волос, ногти и зубы. В Вашей практике Вы наверняка сталкивались с чем-то подобным.
Джон Полидори отвел глаза от письма. Его ладони вспотели, бумага дрожала в такт взвинченному пульсу. Казалось, прочитанные слова опередили его собственные мысли. Действительно, не успел он дочитать до конца слово тератома, как в его памяти невольно всплыли воспоминания о студенческих годах. Сколько ни пытался, он так и не смог избавиться от страшного видения – склянка, внутри которой в спирту плавал отвратительный отросток размером с кулак, изъятый из спины какой-то старухи. Полидори всегда считал себя трусливым ипохондриком, не способным служить своему делу с тем мужественным хладнокровием, которым должен обладать врач. И это письмо было еще одним болезненным напоминанием. Как наяву, он представил себе условно антропоморфное существо с проросшими сквозь плоть косточками, напоминавшими зубы; этакого старичка-зародыша, поросшего седыми волосами, такими же, как и у миссис Уайноны Оруэл, той самой пациентки, у которой была удалена опухоль. Он так и видел, как его учитель, доктор Грин, со зловещим видом держит на ладони тератому и, вперив в него жестокий взгляд, повторяет глухим голосом:
– Мистер Полидори, дайте вашу руку.
Бледный, на грани обморока, юный студент Полидори, как ребенок прячет руки за спиной.
– Мистер Полидори, – повторяет со спокойной холодной улыбкой доктор Грин, – протяните руку или покиньте аудиторию навсегда.
И тогда, изо всех сил зажмурив глаза, он протянул руку и тут же почувствовал в своей ладони липкое, скользкое существо, напоминавшее мертвого червяка.
– Мистер Полидори, позвольте представить вам мистера Оруэла, вашего первого пациента. Вверяю его в ваши руки, – сказал профессор Грин под аккомпанемент нервных и злобных смешков сокурсников.
Профессор Грин отвернулся, приблизился к больной, которая лежала на операционном столе демонстрационного зала, и нарочито официальным тоном произнес:
– Миссис Оруэл, познакомьтесь с вашим младшим братом.
При этом, когда он указывал на существо, лежавшее в дрожащей руке студента Полидори, его лицо не покидала улыбка.
Миссис Оруэл, престарелая бездетная вдова, жившая в одном из нищих приютов Ливерпуля, приподнялась на локтях, проследила за жестом доктора слезящимися глазами и наивно спросила:
– Он жив?
Профессор Грин разразился средневековым хохотом, а вслед за ним и все его ученики. Студент Полидори не смог сдержать рвоту, после чего упал навзничь.
6
Тем не менее, дорогой мой доктор, к умилению одних и к ужасу других, случаю было угодно, чтобы новообразование, зародившееся в ягодице Бабетты, обрело отдельное, независимое существование и в конце, концов превратилось в то, чем я на сегодняшний день являюсь. Др. Полидори, я прекрасно понимаю, что, если не по сути, то по своей этимологии тератома значит teratos, то есть чудовище.
Я и есть – притом не в метафорическом, а в самом прямом смысле слова – чудовище. Я даже не могу претендовать на то, чтобы меня причислили к одному из подвидов тех уродцев, которых родители оставляют на церковных ступенях или у монастырской ограды. Некая химическая патология, неведомый физиологический каприз превратили меня в нечто аморфное. Я, можно сказать, продукт отхода моих сестер. У животных, др. Полидори, по крайней мере, существует благородный обычай убивать больных детенышей.
Вполне закономерно, что, беспощадность биохимии, определившей мой облик, сотворила и душу по образу и подобию тела, в котором она обитает. Не говоря уже о моих врожденных, диких повадках – ими я скорее похожу на зверушку, нежели на женщину – во мне нет ничего, что можно было бы определить как утонченность. Любое из чувств, которым прочие смертные дают волю лишь изредка, стыдливо, тайно, под покровом ночи, изливаются из моей души дико, необузданно, непроизвольно и открыто, сметая все социальные условности. Я поступаю по велению первобытных инстинктов. Ив этом последнем, Ар. Полидори, мы, наверное, с Вами похожи. Я существо необузданное, чувственное и никогда не взвешиваю последствий, которыми может обернуться то, чего я желаю, или, лучше сказать, последствий того, чем я стремлюсь завладеть. И тем не менее, я всего лишь на треть воплощаю то чудовище, которое не всилах породить ни человеческий, ни божественный разум. Я не верю в тайную мудрость, которая управляет природой. Не поддавайтесь на обманы пошлых поэтов, описывающих буколические радости. Красота – не более чем внешняя оболочка ужаса, и она неизбежно нуждается в смерти: самый прекрасный цветок уходит корнями в зловонную гниль. Я не буду терять время на унизительное воссоздание автопортрета; просто представьте себе самое отвратительное существо, которое Вам приходилось видеть, а затем умножьте это уродство на сто.
Джону Полидори не понадобилось особо рыться в памяти, чтобы вспомнить самое уродливое существо, какое ему пришлось увидеть за свою жизнь. Незнакомка как будто подглядела его самые тягостные воспоминания. Полидори с содроганием вспомнил один из самых мучительных эпизодов своей короткой жизни. Перед ним предстал зловонный AbnormalCircus, глухие подвалы которого были удостоены жуткой чести стать подмостками чудовищного парада: крохотные карлики с горбами, подобными горам, когти вместо ногтей, пустые провалы глазниц, ампутированные или просто от рождения отсутствующие руки и ноги, звериное рычание, дикий хохот, глухие стоны, душераздирающий плач, невиданные болезни, несоразмерно огромные головы, мольбы о помощи. Наполовину прирученные – одни из них покорившиеся кнуту и ремням, другие, продолжавшие бунтовать против цепей и кандалов, – они двигались под грубые окрики и жестокие удары своих «укротителей», вырядившихся в ливреи с золочеными пуговицами. Они шли беспорядочной гурьбой по узкому, вонючему коридору, который вел в подземелье. Эти двадцать пять freaks, привезенные со всех частей света в смрадных, тесных трюмах самых грязных кораблей, были заточены в подвалы AbnormalCircus, чтобы впоследствии пойти с молотка на публичных торгах. А для того, чтобы окончательно лишить их малейшего сходства с людьми, их одели и раскрасили самым экстравагантным образом. Доктор Грин именно там проводил в качестве «обязательной практики» свое последнее занятие по патологии. Как утверждал сей кровожадный ученый муж, ежегодные торги, проводившиеся в AbnormalCircus, представляли собой неповторимый каталог жизненных форм, уникальную возможность напрямую наблюдать pathos, недоступную в обыденной клинической практике. Джон Полидори помнил, как доктор Грин с видом «лабораторного» экспериментатора-аукциониста выставил перед аудиторией насмерть перепуганную женщину, в которой было не больше полуметра росту. Вместо глаз у нее было два мертвых белых шара, сквозь которые никогда не проникал свет. Чтобы доказать полную слепоту «пациентки», профессор достал и зажег спичку перед самым ее лицом. Женщина не обнаружила никаких рефлексов, пока пламя не приблизилось к коже. Тогда она скорчилась от боли и издала гортанный звук, глухой стон, исходивший, казалось, из глубин пещеры. Доктор Грин пояснил, что, если «пациентка» и слепа, то явно обладает тактильными рефлексами. В подтверждение своих слов он сразу же взял перо, с которого еще свисала капелька чернил, и вонзил его в подушечку одного из ее пальцев – спина «пациентки» изогнулась дугой, а левая нога задрожала. Маэстро объяснил, что нервы кончиков пальцев напрямую связаны с ножными. Чернила смешались с кровью. Женщина мотала головой справа налево, как если бы имела представление о грехе и милосердии и вопрошала – за какое преступление несет подобное наказание; и, судя по ужасу, застывшему на ее лице, молила о пощаде. Доктор Грин задался вопросом, что в настоящий момент может переживать «пациентка», принимая во внимание ее слепоту, глухоту и немоту. Он посоветовал поразмыслить над этой загадкой своим перепуганным ученикам. В этот самый момент раздался глухой, замогильный голос, источник которого был неясен из-за полутьмы, царившей в подземелье:
– Устами скольких немых говорят с нами мертвецы из глубин своих могил?
Доктор Грин обернулся и, никого не увидев, поднял свечу и сделал несколько шагов. Из темноты выступила огромная фигура. Громоздкое, гороподобное тело венчала несоизмеримо маленькая голова. Лицо несло отпечаток безмятежной и безграничной тоски. Щиколотка была опутана толстой цепью, к которой крепился железный шар.
Профессор Грин невозмутимо начал описывать специфику пафоса неожиданного явления. Вдруг исполин протянул руку, и череп профессора Грина скрылся под гигантской ладонью. Изумленные ученики увидели, как чудовище подняло тело профессора, отвело руку в сторону, затем разжало пальцы – и маэстро рухнул замертво. Нежданный гость прошествовал среди впавших в оцепенение студентов, подошел к женщине, с материнской нежностью взял ее на руки, переступил через корчившегося в судорогах доктора Грина и снова скрылся во тьме.
7
Я уже говорила, что являюсь лишь одной третью чудовища. Похоже, все качества поделены между нами в обратной пропорции. Громкой славе сестер противостоит моя полная безвестность. Их несравненной красоте – моя безмерная уродливость. Их фривольной глупости – невыносимое бремя ума, который преследует меня наподобие болезни (и не подумайте, что это последнее замечание продиктовано гордыней, поскольку вижу в том не достоинство, но скорее его противоположность). А их чрезмерную болтливость – граничащую с грубостью, потому что порой кажется, что они просто не в состоянии не перебить любого собеседника, – уравновешивает моя вынужденная немота.Если имнедостает деликатности, то я слишком предаюсь угрызениям совести, как если бы была вынуждена взять на себя весь груз их жестоких преступлений, будто мне мало собственного раскаяния, а ведь – теперь пробил час исповеди – я отнюдь не считаю себя невиновной.
Мой дорогой доктор, Вы первым узнали о моем существовании; и если бы познакомились со мной лучше и сравнили с моими сестрами, то, возможно, пришли бы к заключению, что в мире наподобие богатства накоплено определенное количество красоты, которая, как и все остальное, распределена несправедливо. За каждый участок чистой, нежной, благоухающей кожи моих сестер, за каждую из их стянутых пор, я вынуждена расплачиваться непроходящими нарывами, жировиками, фурункулами и зловонными язвами. За каждый их белокурый, витой волосок я могу рассчитаться своими серыми, траченными мышами лохмами, сквозь которые просвечивает сальная кожа, покрытая струпьями. С тех пор, как мы научились говорить, они всегда проявляли склонность высказываться одинаково, что заставляло предполагатьи сходствоих мыслей, еслитак можно назвать то, что движет их языками.
То, о чем я поведаю Вам далее, несмотря на всю свою скабрезность, не имеет иной цели, нежели оберечь Вас. Вы, наверное, сейчас спросите себя, от кого. Скажу сразу: от моих сестер и, конечно же, от меня самой. Вы, несомненно, зададите себе и другой вопрос: от чего Вас надо оберегать.
Дорогой др. Полидори, не думайте, что моя чудовищность состоит исключительно в чрезмерном уродстве. Нет. Я осведомлена о Ваших широких познаниях. И Вам, конечно, известно, что есть люди, которые существуют за счет потребления «части» себе подобных, даже если при этом идут на убийство. Знаете мрачную историю о графине Батори, которая, как говорят, чтобы сохранить молодость, пила кровь своих жертв. Возможно, именно этим графиня оправдывала извращенное удовольствие, которое она получала при виде крови своих молодых служанок, равно как и смертельные пытки, которым она их подвергала.
Так вот, милый др. Полидори, так уж случилось, что у Вас есть «нечто», от чего зависит моя жизнь и жизнь моих сестер. Выдаже не представляете, чего мне стоит противостоять искушению. Однако если мы не получим «того», чем Вы располагаете, то уже в ближайшее время окажемся на грани смерти.
Впрочем, на сегодня будет благоразумнее покончить с признаниями. Я и так сказала слишком много и растратила много сил. Этому лету суждено быть долгим. Я же на время прощаюсь с Вами и молю об одном: берегите себя.
Анетта Легран
На грани отчаяния, Джон Полидори быстро припомнил все, чем он располагал. Его достояние исчерпывалось скудными сбережениями, которые удалось скопить с жалования, аккуратно выплачиваемого его Лордом. Недвижимости у него не было: отец оставил ему в наследство только врожденную покорность и жалкую участь постоянно быть в услужении. Как и его родитель, Гаэтано Полидори, бессменный секретарь поэта Витторио Альфиери, он был обделен даром слова и вместо сладостного пения муз был обречен внимать суровому голосу своего Лорда, чье вдохновение, казалось, опережало перо.
Единственное чем он владел, была глухая, разрушительная зависть. Сколько раз, переписывая неизданные произведения Байрона, он гнал от себя мысль о плагиате. В чем же состояло его богатство? У него не было ничего такого – ни материального, ни духовного, – чем не располагал бы любой другой, самый ничтожный смертный.
8
Над Монбланом, терявшимся заснеженной вершиной в облаках, вставали желтовато-серые сумерки. Женевское озеро походило на смятый луг. Солнце, с трудом различимое бледное пятно, источало холодный свет, который почти осенними красками расцвечивал рыжую черепицу, зеленые кроны тополей, бурые утесы и охристый песок. Хлестал дождь. Он, не переставая, шел всю ночь.
Джон Полидори спал беспокойным, неровным сном. Он то и дело приближался к той зыбкой грани, что отделяет забытье от бодрствования, переступая порог, за которым бред обретает материальность, а реальность становится расплывчатой тенью. Причудливое сочетание грез и были оформилось в два убеждения. Первое – что вечером, прежде, чем заснуть, он на едином дыхании написал рассказ, содержание которого не мог припомнить, но достаточно открыть глаза, и на столе будет лежать рукопись – неопровержимое и умиротворяющее доказательство произошедшего. Второе заключалось в том, что его преследовал навязчивый кошмар о якобы полученном письме, содержание которого как раз прочно засело в памяти. Дурной сон. Ничего более. И Полидори возрадовался обоим фактам. Он сладостно потянулся и выгнул спину. Затем позволил себе сладостную и заслуженную ласку – почесал голову и накрутил на указательный палец прядь волос. На уголках губ заиграла легкая, едва уловимая улыбка. Он написал совершенный рассказ. Он припомнил разговор, который вел со своим Лордом несколько. дней тому назад. Тогда он пытался доказать Байрону, что между ними нет никакой разницы. Теперь, уже улыбаясь во весь рот, он вспомнил ответ его Лорда:
– Мне доступны три вещи, которые тебе не под силу: переплыть реку, с двадцати шагов погасить выстрелом свечу и написать книгу, четырнадцать тысяч экземпляров которой разойдутся в один день.
Меньше всего Полидори волновала физическая ловкость. Но книга, завершенная им всего несколько часов назад, – тут не было никаких сомнений – переживет хрупкую славу его Лорда. Критики были правы. Как писатель, Байрон был посредственностью, обязанной своей известностью исключительно интрижкам, которые он создавал вокруг своего имени. Напротив, людям масштаба Джона Полидори – увещевал себя секретарь – предуготован мраморный пьедестал славы. Его же собственное творение продастся не только в один день, но и тиражом не в четырнадцать, а в двадцать восемь или во все тридцать тысяч экземпляров. Он проснулся, радостный и счастливый, взбодренный собственной уверенностью.
Однако за тот краткий миг, который понадобился Джону Полидори, чтобы разомкнуть веки, он разоблачил свой добровольный фарс, тот приятный, но эфемерный обман, что порой нам навевают сны.
Безутешный, он метался по комнате из угла в угол. В испарине злобно комкал в руках письмо Анетты Легран, гоня прочь мрачные эпистолярные пророчества и стараясь удержать в памяти содержание приснившегося рассказа. Но чем больше он пытался ухватить нить повествования, тем быстрее она испарялась из его памяти. Он надеялся сохранить хоть малейший след, слабейший отпечаток, который затем выведет его на правильный путь. Схватился за перо – и обнаружил, что не может поймать за хвост ускользающую стремительную комету. Пустота. Приснившийся сюжет ушел, как вода сквозь пальцы. Пустота. Полидори погрузился в первозданное, беспощадное отчаянье. Если утрата дорогой вещи или, хуже того, любимого человека и непоправимы, то хотя бы отчасти, не до конца, могут быть восполнены тоской, сладостно томящей ностальгией; теперешняя потеря была не просто расставанием со своей самой сокровенной мечтой. Он не мог найти утешения даже в воспоминании.
В подобном состоянии духа он вышел их комнаты.
9
Байрон проснулся в прескверном настроении. На лице застыла кислая мина, лоб прорезала гневная складка. Встретив в гостиной секретаря, он не перемолвился с ним ни единым словом. Более того, не обратил никакого внимания на приветствие Хама. Он проследовал прямо на террасу и стал созерцать дождь.
Полидори, злясь на самого себя, пытался вспомнить приснившийся рассказ. Едва в его сознании забрезжил малейший свет, как за спиной раздалось радостное и громогласное «доброе утро». С легкостью и грацией газели Перси Шелли пересек гостиную и двинулся навстречу Байрону. Придвинул стул и сел рядом с другом. Полидори и не догадывался о чудесном воздействии, которое производит на его хозяина молодой приживал, скорее обладавший повадками и привычками плебея, нежели изысканными манерами, которые Байрон так высоко ценил. При подобных обстоятельствах и учитывая состояние духа, в котором пробудился его Лорд, кто угодно, посмей он нарушить уединение хозяина, неминуемо подвергся бы наиболее унизительному наказанию. Вопреки всему, наблюдая за сценой, которая разворачивалась в гостиной, можно было заметить, как лицо Байрона во время разговора с Шелли постепенно разглаживается, а на губах проступает улыбка. Полидори всем сердцем ненавидел пришельца и более всего за то, что он нарушил воспоминание о сне именно тогда, когда он почти начал всплывать в памяти.
Мэри проснулась около полудня. Она была обеспокоена – так она и сообщила Шелли – здоровьем Клер, которая на протяжение всей ночи разговаривала во сне. Перси Шелли, казалось, был в курсе. Мэри не стала передавать слова сводной сестры, но явно дала понять, что далее не намерена делить с нею комнату. Она говорила вполголоса, как будто старалась, чтобы ее не услышал Байрон. Полидори, стоявший за дверью, оказался невольным свидетелем разговора. Клер отказывалась покидать постель. Она отвергла завтрак и обед. Перси Шелли выглядел скорее усталым, нежели обеспокоенным. С каждой минутой он все более убеждался в том, что втянуть Клер в авантюру с побегом было настоящим безумием. Перси Шелли спланировал и подготовил побег с Мэри, дочерью своего учителя Уильяма Годвина. Поскольку ему не хотелось признаваться в предательстве, он всячески старался оправдать свое отступничество перед учителем. В его глазах Годвин перестал быть тем мудрым еретиком, который некогда написал Исследование о политическом праве. Он перестал быть поборником свободы брака и даже свободы сожительства мужчины и женщины – причина, по которой он никогда не жил под одной крышей с матерью своей дочери. Нет, он стал своей полной противоположностью: семьянином, более того, состоящим во втором браке, да еще вдобавок с сущей гарпией, госпожой Клэрмон – матерью Клер – кругозор которой ограничивался стенами кухни. Как же он мог попрать память Марии Вольстонкрафт? Как можно поставить рядом блистательного автора Защиты прав женщин с этим домашним животным, самое существование которого было вызовом женственности? Нет, Годвин больше не был тем бунтарем, который ратовал за социальные перемены; он превратился в писателя для детей и половозрелых отроков. Вот почему, думал Шелли, похитить дочь своего старого учителя не было предательством. Напротив, именно так можно было вернуть ему ученический долг, напомнить прежние уроки, обелить его имя, пробудить от интеллектуальной спячки. Но ни он сам, ни Мэри не могли предположить, какую ошибку они совершат, втянув Клер в затянувшееся бегство, которое началось более двух лет назад в Сомерс-Тауне. Позади остались Довер, Калэ и Париж. Они уже не были беззаботной троицей, что мимоходом миновала Труа, Вандувр и Люцерну. Шелли, невзирая на свою юность, душою был дряхлым старцем; Мэри, казалось, страдала душевным расстройством, а Клер уже давно стала помехой для влюбленной парочки. Она явно не обладала ни одним из достоинств, украшавших ее отчима, зато с избытком унаследовала пороки своей матушки, госпожи Клэрмон. Клер была своего рода навязчивым кошмаром: ее хрупкое здоровье и, более того, переменчивый рассудок, который порой, казалось, полностью покидал ее, превратили путешествие в сущий ад, и пребывание на Вилле не предвещало ничего хорошего. С другой стороны, Байрон как будто вовсе не стремился избавиться от Клер, ее общество даже забавляло его, однако не настолько, чтобы постоянно терпеть ее рядом. Строго говоря, и сам Байрон все чаще с трудом скрывал свое раздражение по отношению к Клер. Блеск ее красоты, некогда ослепивший его, постепенно стал меркнуть на фоне духовного убожества и тем более скудоумия, которое в последнее время просто бросалось в глаза Сколько бы Байрон не обманывался, он больше не мог скрывать от самого себя, что единственное качество Клер, некогда прельстившее его, состояло в чувственности, граничащей с нимфоманией, от которой теперь, похоже, не осталось и следа.
Завтрак прошел в молчании. По какой-то загадочной причине, после приезда на Виллу Диодати никто не остался прежним. Полидори не мог избавиться от впечатления, что от него что-то скрывают, хотя, по правде говоря, это подозрение никогда не оставляло его, независимо от обстоятельств или окружения. Возможно, теперешнее его ощущение было порождено не чем иным, как его собственными секретами, ведь, как раз он, Полидори, скрывал нечто существенное. Беспристрастный же наблюдатель, напротив, сказал бы, что все друг от друга что-то таят. Напряженное молчание, висевшее над столом, было нарушено прибытием лодки; сидевшие за столом увидели, как она швартуется к молу. Четверо сотрапезников попытались скрыть свое беспокойство. Полидори побледнел.
10
Хам вышел навстречу посетителю, который уже высадился на сушу и под дождевыми струями направился по тропинке, что вела к Вилле. Через несколько минут Хам вернулся в гостиную и доложил:
– Префект Мишель Дидье желает побеседовать с Милордом.
– Пусть войдет, – не скрывая любопытства, приказал Байрон.
Дидье был шарообразным мужчиной с красными щеками. После ходьбы он слегка задыхался и когда говорил, к его голосу в качестве постоянного монотонного сопровождения примешивался пронзительный астматический присвист. Первым делом префект заявил Байрону и его друзьям, что от всей души приветствует их, а также желает им провести время наилучшим образом, хоть, к сожалению, погода, в чем, впрочем, они сами уже имели возможность убедиться, сущая беда. Это был продолжительный и высокопарный монолог. Несмотря на то, – сказал он, – что ему известно, что высочайший гость прекрасно плавает и гребет, он считает своим долгом предостеречь, что в настоящих климатических условиях чрезвычайно опасно пускаться в плаванье по озеру. Ему не хотелось бы присваивать лавры Гомера, но он не может умолчать о том, что водная пучина поглотила уже три лодки. Затем он неожиданно оставил серьезный тон, улыбнулся и сообщил, что его позабавило известие о переполохе, который вызвало пребывание Лорда в Hoteld\'Angleterre, и что, по егс личному убеждению, наимудрейшим из всех решений было обосноваться на Вилле Диодати, служившей источником вдохновения другому поэту, чьего имени он сейчас не припомнит, но который, вне всякого сомнения, померк бы рядом с талантом Байрона, чье произведение – это уж точно! – имеется в его библиотеке, и хотя названия его он тоже не помнит, как ему говорили, стихи исключительно великолепны, чему он верит на слово, потому что – по правде говоря – пока еще не нашел времени, чтобы их прочитать, однако, невзирая на данное обстоятельство, никогда не простит себе, если позволит Лорду покинуть Женеву без того, чтобы получить автограф на упомянутой книге, которую, к величайшему сожалению, уходя из дома, не захватил с собой. У Байрона создалось впечатление, что префект окончательно запутался и не знает, как выйти из положения. Боясь быть неверно истолкованным, он все больше и больше усложнял интригу своего темного пролога. Байрон воспользовался случаем и перебил выспренний панегирик, любезно предложив префекту перейти к сути дела. Ничего ужасающего, но три дня тому назад пропали два брата. Речь идет о молодых рыбаках, двадцати трех и двадцати четырех лет, что жили по соседству с Виллой. С тех пор о них ничего не слышно, и, что самое любопытное, они не пользовались лодкой, поскольку маленький рыбачий баркас по-прежнему привязан рядом с их домиком; так что, если до них дойдут какие-нибудь вести или они что-нибудь увидят, любую мелочь, он будет им безгранично признателен за содействие. У него нет ни малейшего намерения причинить им беспокойство и уж тем более нарушить их уединение, а посему, сообщив всю необходимую информацию, префект Дидье поднялся, вежливо откланялся и, хотя никто не выразил ни малейшего намерения проводить его до дверей, попросил всех не беспокоиться, поскольку знает, где выход. Все же Хам счел нелишним указать гостю на то, что дверь, через которую он собирается совершить свой исход, ведет в подвал.
В эту минуту Полидори, бледный и дрожащий, устремив взгляд в пространство, как заводной механизм, пробормотал:
– В окрестностях Шпионского замка.
Эти слова были произнесены очень тихо, но вполне различимо. Дидье замер на пороге, как вкопанный. Полидори говорил с такой решимостью, с какой преступник признается в содеянном. Префект вернулся.
– Простите? – спросил он, пытаясь втиснуться между глазами секретаря Байрона и бесконечностью.
Внезапно Полидори осознал, что он заговорил и, что еще хуже, как всегда, сказал лишнее. В считанные секунды он понял, что у него нет никакой возможности отречься от своих слов. Конечно, он мог попробовать как-нибудь завершить фразу, добавить любую нелепость, но, если письмо не лжет и трупы будут действительно найдены в указанном месте, то станет очевидно, что он не только знал, где в точности их искать, но, вдобавок ко всему, пытался это скрыть. Полидори подумал было о том, чтобы подняться в свою комнату и показать письмо префекту, но суеверный ужас заставил его отказаться от этой мысли.
– В окрестностях замка Шийон; я видел, как туда слетаются птицы, – Полидори ограничился этой загадочной фразой, не вдаваясь в пояснения.
Перси Шелли воспользовался тем, что взгляд префекта на мгновение задержался на нем, и сделал незаметный, но выразительный жест: прикрыл глаза, отрицательно мотнул головой и поднес к виску указательный палец. Префект Дидье легонько кивнул. В самом деле, – сказал он себе, – человек, который только что изрек столь странное пророчество, не производит впечатления здравомыслящего.
– Хорошо, – произнес он вслух, – я учту ваше предположение.
Едва префект ушел, Джон Полидори резко вскочил со стула и вцепился в горло Перси Шелли.
– Ничтожество, я все видел, жалкий сумасшедший...
Шелли стряхнул его с той же легкостью, с какой прогоняют муху, и в мгновенье ока схватил за запястья. Байрон вступился за своего секретаря, вызволив его из рук поэта, что привело Полидори в еще большее бешенство. Он чувствовал себя, как ребенок: ему не удалось даже поколебать улыбку Шелли, а поведение его Лорда скорее было продиктовано жалостью. В ослеплении Полидори стал метаться по гостиной, выскочил на веранду и бросился в пустоту.
11
Байрон и Шелли перегнулись через балюстраду и увидели распростертое на траве под дождем безжизненное тело Полидори. Как две молнии, они слетели вниз по лестнице. Добравшись до сада, они обнаружили, что секретарь дышит шумно и прерывисто. Полидори плакал горькими, колючими слезами, но более всего в этих слезах было жгучей ненависти. Он упал на упругий кустарник, который рос вокруг дома, а мягкая садовая почва окончательно смягчила удар. Единственное, чего ему удалось добиться, – вывихнуть щиколотку. Его подняли и, поддерживая под руки, отвели в дом.
Полидори, укрытый пледом, полулежал в кресле рядом с камином и, хотя тело ныло, чувствовал себя совершенно счастливым. Байрон, приготовил для него чай, и теперь сидел рядом с ним, поглаживая по лбу. Шелли принес искренние извинения, а Мэри сладким, журчащим голоском прочитала большой отрывок из LaNouvelleHelonseРуссо.
Полидори вновь и вновь обращался воспоминаниями к своему недавнему атлетическому, а главное духовному, подвигу. Байрон не мог бы похвастаться подобным свершением. Он уже заранее смаковал сладостный ответ, который в свое время, когда наступит подходящий момент, он метнет, словно кинжал, в самый центр кичливости его Лорда: «Я могу спрыгнуть с высоты, ни капли не опасаясь за свою жизнь». Но самая большая глупость заключалась в том, что эти жалкие потуги, которые возвышали Джона Уильяма Полидори в собственных глазах, одновременно свидетельствовали о его глубочайшей преданности Байрону: он вел себя, как отвергнутая невеста. Однажды, не так давно, он уже пытался отравиться цианистым калием, дозы которого оказалось недостаточно даже для того, чтобы убить мышь. Но все эти подвиги приближали его к возвышенным романтическим героям. А кем еще мог быть герой, как не мучеником? Шелли как-то сказал, что Запад должен слепить собственных идолов из навоза сострадания. Эта фраза показалась Полидори не только верной, но и вдохновляющей. В конце концов, такова была история всей его жизни. И теперь, когда все вокруг расточали ему заслуженные утешения, он не мог не чувствовать себя настоящим Христом, скорбящим, страждущим и жертвенным. И все склонялись к его израненным ногам, ногам Спасителя. К тому же эта маленькая героическая эпопея восстановила его пошатнувшийся престиж. Байрон лично умолял его, чтобы он, как только сможет, осмотрел Клер, чье здоровье вызывает серьезные опасения. В первый раз он обратился к своему секретарю как к врачу.
Ближе к ночи, перед ужином, живописная композиция, которая сложилась в зале – точь-в-точь фреска с изображением великомучеников – была совершенно некстати разрушена повторным визитом префекта Дидье.
Он казался озадаченным. Байрон, нарочито не скрывая некоторого раздражения, сообщил ему, что они не располагают никакими новостями, касающимися означенного происшествия; более того, сказал он, они даже не выходили из дома. Ему не хотелось, чтобы префекту стало известно о небольшой прогулке Полидори по саду – было нетрудно вообразить, какие комментарии вызовет эта весть в Англии – а потому он не сделал не малейшего усилия, дабы утаить тот факт, что присутствие визитера становится обременительным. Однако префект был настолько поглощен своими переживаниями, что не обратил никакого внимания на намеки Байрона.
– Недалеко от Шийонского замка мы обнаружили два трупа – лаконично сказал он, что совсем не вязалось с красноречием, ознаменовавшим его первое появление.
Все взгляды устремились на Полидори. Секретарь Байрона, расположившийся в кресле рядом с камином, ограничился тем, что поднял брови, слегка искривил рот и наклонил голову, одновременно выражая согласие и отказ, уверенность и смирение, как будто хотел сказать: «Я так и знал. Это было очевидно. Очень жаль, но чему тут удивляться?» Неожиданно Полидори осознал, что злосчастное письмо может обернуться и во благо. Он ощутил свою чрезвычайную значимость, как если бы был главной и незаменимой деталью в работе мирового механизма. Префект Дидье смотрел на этого человека, освещенного пламенем, глазами, преисполненными почтения. Он не имел ни малейшего намерения нарушить его сосредоточение, однако умолял открыть, каким образом удалось так точно указать место. Полидори вздохнул, прикрыл глаза и, выдержав загадочную паузу, соблаговолил заговорить. В действительности, как бы это объяснить, речь идет о гармоническом слиянии медика и поэта; инстинкт врача и необузданный полет духа, свойственный сочинителю, наделили его своего рода лирическим чутьем, позволяющим улавливать неповторимое благоухание смерти, да и, в конце концов, полет чаек, равно как озерные течения, в общем, иначе и быть не могло; бедные юноши, ему самому трудно поверить в неотвратимость своих предсказаний, однако, к сожалению, факты свидетельствуют о том, что в очередной раз он оказался прав. Полидори заплутал в своем изощренном и торжественном монологе, сетуя на невыносимое бремя своего ума и беспощадный дедуктивно-индуктивный талант, на особую поэтическую чувствительность; и почему только он не может быть таким, как все люди, чуть менее сложным, чуть более – как бы это сказать, чтобы никого не обидеть? – простым. Но что поделаешь? Такова его природа, остается лишь смириться и принять ее такою, какова она есть. Он говорил торжественным и спокойным тоном, глядя на огонь. Плед, в который он был закутан, придавал ему сходство с мудрецами древности. Шелли и Мэри обменялись изумленными взглядами – смесь удивления и недоверия. Они знали секретаря Байрона не очень хорошо, но все же достаточно, чтобы не верить не только в его проницательность или провидчество, но даже в способность к самому примитивному, элементарному логическому мышлению. Клер, со своей стороны, не обратила на монолог Полидори ни малейшего внимания, хотя и не могла скрыть отвращения, которое у нее вызывал его монотонный, резкий голос, предчувствуя, что от этого многословия у нее вот-вот лопнет голова, и без того истерзанная мигренью, грозившей стать хронической.
– Chesard, sard, – таинственно заключил секретарь, извинился и удалился в свою комнату с усталостью пророка после провидческого транса. Префект Дидье проводил его почтительным молчанием. Байрон же окончательно убедился в том, что его секретарь определенно сумасшедший.
12
Он вошел в свою комнату, абсолютно веря в истинность всего, что только что произнес. Конечно, нельзя не признать, что о трупах он узнал из письма. Однако не менее очевидно и то, что именно он, и никто другой, был избран в качестве доверенного лица таинственным духом мрака. Мало помалу страх перешел в приятное возбуждение. Он предчувствовал, что из загадочной переписки можно будет извлечь какую-нибудь выгоду. Он зажег свечу и посмотрел на горы по ту сторону озера. На одной из вершин снова загорелся огонек. С нервной улыбкой, не в силах подавить волнение, он перевел взгляд на письменный стол и, часто дыша в сладостном предвкушении страха, удостоверился в том, что там, рядом со свечой, лежал еще один черный конверт с пурпурной печатью.
Др. Полидори!
Сегодня вечером Вы совершили непростительную глупость. Вас спасло чудо. Не могу избавиться от чувства вины. Наверное, в предыдущем письме мне следовало сообщить Вам о некоторых обстоятельствах, которые дали бы Вам основания ценить свою жизнь. Я уже упоминала, что у Вас есть «нечто», от чего зависит мое существование. Говоря без экивоков, хочу предложить Вам сделку, поскольку тоже располагаю кое-чем, чего Вы жаждете превыше всего. Однако чтобы достичь успеха совершенно необходимо, чтобы, во-первых, мы оба были живы и, во-вторых, соблюдали полную секретность. Ибо Ваш разговор с префектом Дидье также мог стоить Вам жизни. Дорогой мой др. Полидори, это не игра. У меня не осталось сомнений в том, что ответственность за смерть двух невинных молодых людей лежит на мне. Порой я думаю, что бремя терзаний мне не под силу. Впрочем, вернемся к нашим делам.
Настало время открыть Вам, что же являет собой это «нечто», от чего зависит мояжизнь. Как воздух и вода, мне нужно семя, которое порождает жизнь и преодолевает время, то жизнетворное зерно, которое побеждает смерть, воссоздавая себя в потомстве, которое несет в себе животную стихию инстинктов, но в то же время и неосязаемую легкость души, характер наших предков и темперамент наших потомков; оно было заложено в природу первого мужчины и пребудет в ней во веки веков, став роковым наследием, обрекшим нас до конца наших дней оставаться теми, кто мы есть, непреложным заветом, дарящим нам жизнь и с той же непостижимой неотвратимостью отнимающим ее. В конечном счете, это то, в чьем сладостном потоке обретается зародыш каждого из нас, та плодородная влага, которой наделены только вы, мужчины. Наверное, мой милый доктор, Вы уже поняли, о какой субстанции я говорю. Да, я действительно нуждаюсь в жидком эликсире жизни, подобно тому, как каждый смертный нуждается в пище. Он мне так же необходим, как каждому из вас необходима вода, чтобы не погибнуть; так и мне необходимо прильнуть к этому живому источнику. Не знаю, по какой чудовищной причине единственным веществом, способным поддерживатьво мне жизнь, является именно человеческое семя. Ар. Полидори, должно быть Вам нетрудно представить себе, на какую жестокую участь я обречена. Я уже упоминала о том, что земля не порождала существа страшнее меня. Потому я не боюсь признаться, что начисто лишена какой бы то ни было привлекательности, более того, доведись мне показаться на глаза мужчины – к счастью, такого ни разу не случалось, – я вызвала бы в нем только отвращение. Вы, наверное, спросите, как же мне до сих пор удавалось поддерживать свои жизненные силы. Как человек умный, Вы уже наверняка догадались. Если помните, я говорила Вам о том, что мое уродство находится в отношении обратной пропорции к красоте моих сестер. Видимо, нет нужды пояснять очевидное: Бабетта и Колетта, использовали свою красоту, чтоб добыть для меня то, что мое уродство мешало получить мне собственными силами. Но, забегая вперед, хочу сказать, что если на протяжении всей жизни они и брали на себя этот – как еще посмотреть – «неблагодарный» труд, то двигала ими отнюдь не сестринская любовь и уж тем более не удовольствие, которое может сулить подобная работа. Напротив, будь на то воля моих сестер, я бы уже давно была мертва. Позволю себе не торопиться с разоблачением истинных причин «гуманного» поведения Бабетты и Колетты. Молва о моих сестрах стала чуть ли не достоянием общественности. Вероятно, и до Вас дошли слухи о них: развратницы, гулящие, подстилки, бесстыжие, ветреницы, кокотки и, уж совсем прямо и в лоб, шлюхи, – вот лишь немногие из тех ярлыков, что на них навешали. Наверное, Вам доводилось читать подобные надписи на дверях общественных уборных Парижа. Все это не совсем так. Я бы не стала утверждать, что они одержимы природной склонностью к пороку. Впрочем, чуть ли не ежедневная необходимость совершать подобные действия ради спасения жизни могла в конце концов взрастить в них вкус или привычку к разврату. Но таковы следствия, а не причины.
Теперь, когда я открыла Вам, чем Вы располагаете, необходимо поведать историю моей семьи.
Я принадлежу к старому протестантскому роду. По прихоти случая мои давние предки эмигрировали из Франции в Англию, а несколько позже – из Англии в Америку. Мой отец, Уильям Легран, человек с расстроенной психикой, умудрился несколько раз промотать и восстановить свое наследство. Он родился в Новом Орлеане, где и вырос, не имея иных забот, кроме тех, что есть у юноши из благополучной семьи.
После смерти деда мой отец, одержимый недугом, наиболее пагубным для Америки – речь идет о роковой золотой лихорадке, – в погоне за призрачными надеждами растратил все до последней монеты. В обществе своего преданного слуги – ничто более не удерживало его в этом мире – он обосновался на пустынном острове Салливан, неподалеку от Чарльстона, что в Южной Каролине. Одному Богу известно, как два года спустя ему удалось вернуться в Новый Орлеан одним из самых состоятельных людей Америки. Однако его торжество было таким же быстротечным, как момент, отделяющий вспышку молнии от грома – преследуя свою счастливую звезду, он вложил весь капитал в безрассудную экспедицию на негостеприимный Юкон, где, в довершение ко всему, едва не погиб.
Впрочем, ему будто было суждено повторить судьбу самого Лазаря, и он снова чудесным образом поднялся из самой жалкой нищеты. Когда все уже указывало на то, что наступилбесславный конец истории почтенного рода Легран, однажды утром в его дверь позвонили. Немногословный господин средневекового вида с птичьим лицом, представившийся нотариусом, уведомил его, что в отсутствии прямых родственников, а также завещания, он, Уильям Аегран, внучатый племянник некоего Андре Поля Леграна, недавно скончавшегося во Франции, является единственным наследником собственности безвестного покойного, а именно, к нему переходят: особняк в центре Парижа со всей мебелью, картинами и драгоценностями, равно как сумма денег, которая обеспечит беззаботное существование по крайней мере трем следующим поколениям. Поскольку его уже ничто не связывало с Новым Орлеаном – семьи у него не было, а преданный слуга, Юпитер, не покидавший его в самые худшие времена, умер – мой отец решил искать счастья на земле своих предков. Решение заняло ровно столько времени, сколько ему понадобилось, чтобы поставить подпись под документом, который огласил нотариус. Через месяц мой отец прибыл в Париж. Весною 17... года он познакомился с той, кто впоследствии стала моей матерью – ее звали Маргарита, – а следующей весной женился на ней.Прошлонемного времени – ровно один год со дня свадьбы, – и жизнь моего отца превратилась в кошмар.
Тут я предоставляю повествованию развиваться самому по себе и посылаю Вам копию письма, которое мой отец отправил некоему врачу и которое поведает Вам горькую правду о начале моей чудовищной жизни.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
ПИСЬМО УИЛЬЯМА ЛЕГРАНА
Париж, 15 марта 1774 г.
Глубокоуважаемый др. Франкенштейн, эти строки продиктованы отчаянием. Учитывая, как давно мы не виделись, я бы предпочел побеседовать с Вами о вещах более приятных. К сожалению, вынужден признать, что нарушить трехлетнее молчание меня побудил исключительно тот несчастный оборот, который неожиданно приняла моя жизнь. Умоляю Вас о помощи, поскольку этот крест мне самому не под силу. Я нуждаюсь в Вашем мудром совете и, что более важно, рассчитываюна Ваше благородство. Настоящее письмо – исповедь, покаяние и мольба. Возможно, Ваши обширные познания в медицине помогут мне найти выход из того рокового лабиринта, в котором я блуждаю последние три года своей жизни. Я собираюсь поведать Вам о самом страшном, что только может случиться с человеком. Не сочтите меня жалким сумасшедшим, по крайне мере, пока я таковым не являюсь. Взываю к Богу, чтобы он укрепил меня в моем намерении послать Вам это письмо, как только я поставлю последнюю точку, хоть и опасаюсь, что стыд может помешать мне. В последнем своем послании я сообщил Вам радостную новость о беременности Маргариты. Вспоминаю, с каким волнением я описывал событие, о котором я и моя жена так долго мечтали. Все шло просто превосходно, и не было ни малейших оснований ожидать иного исхода, как только самого благоприятного. Вам известно, что, в силу некоторых осложнений, моя супруга умерла родами, равно как и то, что в то время, как ее жизнь угасала, ценою героических усилий, из последних сил, ей удалось произвести на свет двух очаровательных девочек-близнецов. Но это лишь часть правды.Выли и другие события, окоторыхникто не ведает, ибо они столь чудовищны и необъяснимы, что, охваченный страхом, я так и не отважился предать их гласности, не зная, что предпринять и к кому обратиться.
Постараюсь изложить их Вам настолько подробно, насколько мне позволит стыд.
Морозной ночью, 24 февраля 1744 года, за несколько минут до того, как ослепительная кадмиевая вспышка предвестила приближение самой страшной грозы, какую только видел наш век, Маргарита – к тому времени она находилась на седьмом месяце беременности – в ужасе проснулась. Помню, той ночью – уж не знаю, почему – я бодрствовал, пребывая во власти смутного беспокойства, которое – теперь я в этом уверен – предвещало трагические события. По причинам, мне неведомым, я был уверен в том, что грядет нечто неотвратимое. То, что затем произошло, как будто воплощало мои мрачные предчувствия: моя жена приподнялась и, опираясь на локти, скорчилась от непереносимой боли. Она поднесла ладонь к животу, как это обычно делают беременные женщины в случае неизбежной опасности. В тот самый момент одновременно произошло два события, как если бы однобылои причиной и следствиемдругого. Едва моя супруга прикоснулась к ночной рубашке, как мне передалось ее собственное ощущение, что живот стал гораздо больше, нежели несколькими часами раньше, когда она ложилась спать; и в ту же минуту весь дом содрогнулся от раската грома. Я попытался успокоить себя тем, что происходящее является всего лишь игрой воображения, кошмаром полусна-полуяви. Не медля ни секунды, я зажег все свечи в подсвечнике, что стоял на ночном столике, и с ужасом убедился, что семимесячный живот, который всего несколько часов назад выступал не более, чем миниатюрная грудь моей жены, на самом деле невероятно раздулся, так что она даже не могла охватить его руками.
Тогда я еще не подозревал, что внезапное пробуждение моей жены станет началом самого чудовищного из всех кошмаров, который будет преследовать меня до конца дней.
За окном на мир беспощадно взирало небо, город, зажатый сверху и снизу между грозой и рекой, казался далекой, призрачной тенью, молившей о жалости. Париж еще не видел Сену в подобном неистовстве. Волны гневно хлестали ступени набережных, терзали гребнями балюстрады мостов.
Однако даже если вообразить себе самое ужасное, что может случиться с роженицей, любая фантазия покажется невинной по сравнению с тем, что произошло той ночью, когда разразилась чудовищная буря, равных которой не помнит никто из современников.
Яростно стегал дождь. Я подошел к окну, протер ладонью стекло и убедился, что за завесой воды и града не видно ничего дальше карниза, на котором разлетались вдребезги горшки с геранью, будто их рубили топором. Стоявший напротив собор казался эпицентром потопа, как если бы весь божий гнев изливался из темных пастей гаргулий, изрыгавших тяжелые потоки воды.
Я перевел изумленный взгляд на мою жену, но оттуда, где я стоял ее лица не было видно, его заслоняла гигантская возвышенность живота.
Гроза длилась всего пять минут, но ее последствия уже были непоправимы. Жена кричала от боли. В полном отчаянье я закутал ее в одеяла и не без труда взял на руки.
Лишь когда вода потекла по моим коленям, я осознал, что одеяло промокло. Я положил жену на старый поломанный стол, казалось, она умирает.
Лошади ржали и били копытами, выпуская изо рта густой белый пар. Было невозможно впрячь их в коляску. Маргарита корчилась от боли, времени оставалось все меньше и меньше. Я подбежал к воротам и стал звать на помощь. Казалось, все жители Парижа вымерли от внезапной эпидемии чумы. Вопли моей жены заставили меня вернуться в дом. Войдя, я увидел, что она стоит, прислонившись к стене, под прозрачным покровом холодного пота и, задыхаясь, пытается перекрыть руками кровавый водопад, хлещущий по ее ногам. При иных обстоятельствах, если бы речь не шла о моей жене, при виде подобной картины я бы впал в оторопь. Однако, в данном случае я собрал всю свою волю в кулак и преисполнился решимости вытащить с того света плод, нашедший приют в лоне моей супруги.
На последнем издыхании, моя жена, обессилевшая, побледневшая от потери крови, прилагала все усилия, на которые еще только было способно ее ослабевшее тело. Повинуясь слепому инстинкту, я ввел в нее свою руку и сразу же нащупал то, что ни с чем не спутаешь – маленькую детскую головку. ВверивсебяВсевышнему, яосторожно, ноуверенно потянул ее на себя, пока она не появилась в кровавом потоке. Еще одно мгновение, еще одно усилие и все тельце оказалось бы у меня в руках, но тут я заметил, что есть некоторое препятствие. Я развернул руку и совершенно определенно нащупал еще одну головку такого же размера. Маргарита испустила глубокий выдох и, к моему величайшему отчаянию, перестала дышать. Находясь в безутешном горе, я закричал из последних сил, уповая на то, что кто-нибудь придет нам на помощь. Одному Господу ведомо, каким образом мне удалось извлечь на свет двух малышек.
Девочки родились сросшимися; нечто вроде уродливого струпа, едва походившего на человеческую ткань, соединяло их спины. К великому ужасу, я заметил, что эта перемычка живет собственной жизнью – сокращается и распрямляется, будто дышит. Стоило мне взять на руки новорожденных, как они разъединились сами по себе, без малейшего усилия с моей стороны. Загадочный нарост упал на пол – повсюду была вода – и его смыло в угол комнаты. Я не мог избавиться от ощущения, что это нечто живое. Я попытался убедитьсебя, чтокажущиесядвижения были вызваны всего лишь течением воды. Между тем, стоило мне подойти поближе и всмотреться, как. у меня не осталось сомнений в том, что странное существо пытается удержаться на плаву. Это было, теперь я видел ясно, нечто, вроде маленького животного или головастика, покрытого сероватой кожицей, как у летучих мышей. Могу также поклясться, что уродец смотрел на меня. А теперь, др. Франкенштейн, представьте себе картину: труп моей жены на столе, в руках у меня два младенца, нечто диковинное смотрит на меня глазами, исполненными вражды, и я один, совсем один, в полной растерянности. Внезапно меня охватила уверенность в том, что единственной причиной обрушившихся на меня бед является это барахтающееся в воде существо. Тогда, крепко прижимая к себе дочерей, я приблизился к выродку и надавил на него ногой, чтобы он не смог всплыть на поверхность и наверняка захлебнулся. Но в тот же момент я заметил, что мои девочки посинели и перестали дышать. Я сразу понял, что одно является причиной другого; стоило мне приподнять ногу и дать существу доступ квоздуху, как мои дочери снова начали дышать. Маленькое чудовище теперь смотрело на меня с ненавистью. Ужас окончательно парализовал меня, когда я увидел, как его крошечное тельце, вращаясь вокруг собственной оси, со скоростью крысы скрывается за плинтусом.
Итак, супруга моя умерла. Дочери, которых я нарек Бабеттой и Колеттой, выросли здоровыми и красивыми. А тот маленький монстр обитает в подвалах дома и редко показывается на глаза. Я часто слышу, как он бродит по подвальным помещениям – библиотеке и кладовой, – и лишь отвратительные следы, которые чудовище оставляет после себя, напоминают о его существовании. Однажды я был свидетелем, как оно дралось с крысами за пищу. И хотя с тех пор я его ни разу не видел, знаю, что оно живо, потому что мои дочери еще дышат. Часто, когда я ложусь спать, мне кажется, что оно где-то здесь, притаилось в темноте, и я до сих пор боюсь его беспощадной мести. Знаю, оно меня ненавидит.
Сначала я нанял для девочек кормилицу, а год спустя – няню, которая занялась их воспитанием.Сестрывырослиздоровыми, красивыми и настолько похожими, что мне и теперь бывает трудно различить их.
Письмо неожиданно оборвалось на середине страницы. Взглянув на другую ее сторону, Полидори убедился, что написанное там он уже читал Со следующего листа слово снова взяла Анетта Легран.
2
Поскольку моего отца охватывал стыд при одной лишь мысли о подобной исповеди, он решился доверить страшную тайну только моим сестрам; письмо же, которое он начал писать к другу, так и осталось неоконченным. Я достала его из корзины для бумаг. Надеюсь, теперь Вам стало совершенно ясно, какие причины вынуждают моих сестер заботиться о моей жизни.
Как Вы, возможно, догадываетесь, события, о которых повествует мой отец, тщательным образом просеяны сквозь сито стыдливости, и, несмотря на драматический и покаянный тон, многое осталось недосказанным. Отца я не осуждаю. Однако, несмотря на то, что описание его страданий достойно жалости, я все же никогда не смогу ему простить того, вчем он сам признается, – намерения убить меня. Поверьте, я не очень дорожу жизнью. Если я до сих пор еще не умерла, то обязана этим вовсе не отцовской любви и не сестринской заботе. Я до сих пор храню тяжелые воспоминания о днях своего детства, но никого не обвиняю в том, что фактически была приговорена к гражданской смерти. Я сама выбрала одиночество и обрекла себя на полную безвестность. С раннего детства я почувствовала в себе склонность к уединению, да и поупом всегда чувствовала потребность – почти физиологическую – таиться в местах темных и тихих. Почти всему я научилась от своих врагов, таких же жителей подземелья. От крыс я переняла ненасытный голод к книгам, от тараканов – чуткую наблюдательность, от пауков – терпение, от летучих мышей – интуицию, от кротов – выносливость, позволяющую прорывать огромные ходы в мрачном чреве земли. Я знаю Париж лучше, чем самый кичливый парижанин. Мне ведомы ходы и коридоры, соединяющие одну окраину города с другой, пролегающие под руслом Сены, и, интересуй меня деньги, сокровища Наполеона уже тысячу и один раз были бы моими.
Сызмальства я ощущала жизненную необходимость оставаться рядом со своими сестрами. Возможно, причиной тому была наша связь сиамских близнецов, плотское внутриутробное соединение, может быть, и забота об их здоровье – в конце концов, от них зависела и моя жизнь. Как бы то ни было, я никогда не могла вести независимое существование, как если бы мы и в самом деле оставались единым существом, поделенным на три части, /доходило до того, что, когда гувернантка до хрипа втолковывала моим сестрам алфавит, – а они звезд с небес не хватали, хотя и не были законченными и непроходимыми дурами, – я наблюдала за ними из полутьмы, прильнув к внутренней стороне вентиляционной решетки. Так я научилась писать и читать. С раннего детства я также решила, что мне принадлежит подпольная часть дома: библиотека и располагавшаяся еще ниже кладовка. Отец унаследовал сказочную библиотеку своего дядюшки, Андре Поля Леграна, чью страсть к книгам свободно вмещало пространство, отведенное под библиотеку – второй этаж дома. Тем не менее, отец, решив, что многочисленные тома являются помехой и лишь захламляют комнаты, распорядилсяперенести книги, без всякой системы и порядка, в подвалы.
Библиотека была поистине прекрасна. Слабый свет, сочившийся сквозь подвальные окошки торжественными призрачными пучками, превращал ее в некое подобие святилища, нечто вроде языческой базилики или пышного дионисийского собора, который, несмотря на разруху и запустение, искушал меня – и только меня одну – самым соблазнительным из грехов. Пряный запах влажной бумаги, кожаные переплеты, изгрызенные крысиными челюстями листы, черви и поглотившая буквы плесень придавали книгам сходство с мертвым животным, останками которого питаются бесчисленные враждующие паразиты (др. Полидори, сочинитель, мечтающий преодолеть время, выбрал неверный путь). В этой бесшумной схватке я, существо, питающееся падалью, тоже хотела получить свою долю. Мне пришлось выдержать долгое и ожесточенное сражение с крысами, которые, казалось, исполнились решимости пожрать именно ту литературу, которую я в предвкушении удовольствия оставляла для себя. Я должна была обладать проворством, читать как можно быстрее, пока мои противники не успели прикончить книгу. Это была неравная борьба, ведь мне одной приходилось противостоять сотне грызунов. Стоило лишь какой-нибудь книжке вызвать мой интерес, и именно она, и никакая другая, подвергалась их атаке. Те самые книги, которые более всего услаждали мой дух, которых я более всего жаждала сохранить, становились добычей моих ненасытных врагинь. И не было ни тайника, который они бы не обнаружили, ни препятствия, которое они бы не преодолели. Тогда-то я и поняла, что, раз крысы умнее меня, нет иного выхода, кроме как черпать из кладезя их вековой мудрости. Если книгам суждено было пойти на корм животным, то я стану самым прожорливым из хищников. Я читала дни напролет. Заканчивая страницу, я ее тотчас вырывала и заглатывала не жуя. Вскоре я научилась различать вкус и питательные свойства каждого автора, каждого текста, каждого литературного стиля или течения. В этой нескончаемой войне с крысами, чем больше я на них походила, тем больше – наконец-то это произошло – я ощущала в себе нечто не поддающееся определению, нечто человеческое. Подобно тому, как человек в процессе эволюции перешел от сырой пищи к обработанной, я прошла свой путьразвития: перестала пожирать и начала есть. А поскольку рядом находился винный погреб, ничуть не менее богатый, чем библиотека, я вскоре обнаружило, что каждому автору подходит определенный сорт вина.
Во время одной из своих первых трапез я пообедала ранним испанским изданием Кихота; тем же вечером, находясь под впечатлением Однорукого из-под Лепанто, поужинала Назидательными новеллами, а на следующий день – вот какое потрясение у меня вызвало мое открытие – я проглотила в качестве завтрака очаровательное издание Идальго Кабальеро на французском, за которое мне пришлось сразиться с крысами лицом к лицу. Затем последовал изысканный экземпляр первого издания Страданий молодого Вертера, а на ужин – настоящая, гастрономическая оргия – Тысяча и одна ночь. Расправившись с Опытами Монтеня, я принялась лакомиться Филиппом де Комином, маркизой де Севинье и герцогом Сен-Симоном. Я все еще храню три последние страницы Декамерона и финал Гаргантюа и Пантагрюэля: они доставляют мне столь великое наслаждение, что я удерживаю себя от того, чтобы доесть их. Я буквально проглотила Поцелуи Иона Секунда, а заодно и Ариосто, Овидия, Вергилия, Катулла, Лукреция и Горация. Дошло даже до того, что я отведала сколь неудобоваримые, столь и великолепные Рассуждения о методе, а за ними следом – Страсти души. Как Вы могли заметить, я не склонна перечитывать книги по второму разу. Однако я наделена способностью, которую рискну определить как память организма: помимо тягостного дара запоминать все подряд – хоть сейчас прочитала бы Вам от начала до конца всю Одиссею – меня отличает еще одна особенность. То, что иногда излишне легкомысленно называют знанием, не оседает в виде некой суммы в глубинах моего духа, но хранится в теле в виде совокупности инстинктов, понимаемых в самом физиологическом смысле слова. Литература для меня – естественный способ выживания. Др. Полидори, настоятельно рекомендую Вам поставить опыт: съешьте то, что прочли.
Джон Полидори был поражен. Он неоднократно сетовал на свою короткую память. Сколько раз ему хотелось процитировать тот или иной стих, который, казалось, как нельзя лучше подходил к обстоятельствам! Но память его была концептуальной, а не буквальной; он в точности помнил идею, но не мог облечь ее ни в метры, ни в рифмы конкретного стихотворения. Всякий раз, пытаясь покорить воображаемую аудиторию, он неизбежно путался в невысказанных стихах, которые никак не рифмовались, отчего одиннадцатисложники превращались в нескончаемые, громоздкие конструкции из двадцати четырех слогов. Поскольку он захватил с собой Прогулку Уильяма Вордсворта, то решил, что сейчас самое время начать. Прочитав с жадностью первую страницу, он вырвал ее, смял и отправил в рот. Жевать сухую грубую бумагу оказалось делом нелегким: было жестко, острые обрезы ранили небо. С первого раза ему так и не удалось пропихнуть ее в горло. Он подумал, что похож на какое-то жвачное животное, чья жалкая участь не измениться до конца дней. После нескольких попыток, прерываемых приступами тошноты, ему все же удалось проглотить страницу. Теперь, когда она стала спускаться вниз по пищеводу, он почувствовал себя удавом, только что съевшим целого барашка. Затем наступила очередь второй страницы. После пятой глотать стало не труднее, чем пить бульон. В самый разгар пиршества, где-то на девяносто третьей странице, дверь неожиданно и без стука распахнулась, и на пороге комнаты появился Байрон. Оба застыли как вкопанные. Рот Полидори был набит бумагой, которая еще виднелась между губ, покрытых черной от типографской краски пеной слюны; в руке секретарь держал то, что осталось от книги: обложку с несколькими рахитичными страницами. Перестав жевать, он громко сглотнул, тщетно пытаясь скрыть очевидное. Прежде чем развернуться и покинуть комнату, Байрон прошептал:
– Bonappitit.
Ответом Полидори стала непроизвольная отрыжка, сухая, громкая и слишком незатейливая, чтобы составить суждение о литературных достоинствах съеденного произведения.
3
Во время моих подземных экспедиций я совершенно случайно обнаружила нечто, что, вне всяких сомнений, стало для меня воистину бесценным открытием. В проходах, ответвляющихся от узкого туннеля, что пролегает под Сеной и соединяет Нотр-Дам с Сен-Жермен-де-Пре, мне то и дело чудился столь притягательный для меня аромат бумаги и чернил, чьи количества, судя по его интенсивности, могли удовлетворить самые разнузданные аппетиты. Однако то был запах не типографской краски, но волнующее и ни с чем не сравнимое благоухание, какое источают только манускрипты. Мне не составило труда обнаружить проход, который наконец вывелменякисточникусоблазнительногоаромата. Речь идет, как Вы, наверное, догадались, о подвалах, принадлежащих Издательскому Дому Галлан. Моему взору открылось сокровище, ослепительнее которого мне не доводилось видеть: сотни тысяч рукописей от пола до потолка. Я не сразу осознала их ценность. Вы ошибаетесь, если думаете, что это были оригиналы, которые появились на свет в виде книг и снискали бессмертную славу; этим манускриптам был вынесен самый жестокий из всех приговоров, какой только возможен в отношении литературного творения: на каждой обложке стояла красная печать с кратким приговором – НЕ ПУБЛИКОВАТЬ. Если бы я только могла поведать Вам о всех чудесах, которые открылись мне на страницах, обреченных на смерть еще до рождения... уверяю Вас, история европейской литературы могла бы быть совсем иной, куда более славной, если бы хоть некоторые из них, взамен других, прославленных, признанных и почитаемых, увидели свет.
Задавшись целью узнать, кто же был тот неведомый судья, вершивший суд над литературой, что дерзнул определять наше, читателей, будущее, равно как и судьбы еще не написанныхкниг и их авторов, я познакомилась с самым зловещим и невероятным из всех обитателей подземного мира.
Человек, выносивший приговор рукописям, жил в грязной комнате, располагавшейся под библиотекой. За его спиной высилась гигантских размеров машина, занимавшая почти все помещение. Этот безымянный судья создал в своем роде уникальную классификацию всех великих романов. Он тщательно пересчитал в них все слова с первого до последнего, выделил и пронумеровал каждую синтаксическую и грамматическую конструкцию, начав с древних восточных писаний, таких, как Гэндзи-моногатари Сикибу Мурасаки, Калила и Димна, не пропустив Сатирикон Петрония, Книгу о рыцаре Сифаре, Кихота и Назидательные новеллы и конечно же Боккаччо, Кеведо, Копе де Бегу, Кефо, Свифта, Лесажа, Лафайета и Дидро. Пользуясь подобным методом, он разложил каждый роман на исчислимые элементы – страницы и слова, артикли, существительные, прилагательные, наречия, союзы, вес и т.д., и т.д. – и в каждом случае вывел средние величины. Не было оставлено без внимания и то, что не поддается счету, то, что сам он несколько расплывчато называл духовными составляющими, заключенными под переплетами книг. Он уверил себя в том, что подобные субстанции также подлежат объективному изучению при помощи различных методов. Так, например, он подвергал их воздействию тяжелых грузов, высоких температур, пара, резких ударов и тому подобное и таким путем пришел к открытию, что непостижимым образом именно те книги, которые дольше всего живут в памяти человечества, не меняют своего веса после вышеупомянутых экспериментов. Возведя эту особенность в ранг всемирного закона, он изобрел конструкцию, которой дал название читающая машина.
Основу машины составлял большой котел, под которым располагалась топка с пылающими углями.. Аве гигантские трубы насквозь пронзали здание и выходили на крышу. Конструкция была снабжена маленькой дверкой, через которую, собственно, в нее и помещалась рукопись. Первым делом произведение взвешивалось. Бели вес соответствовал средним показателям, сочинение перемещалось в устройство для подсчета страниц, представлявшее собой вал, на котором последовательно крепились зубцы в соответствии с предполагаемым количествомстраниц. Если«положенных»зубцов не хватало, рукопись отправлялась в «камеру сущностей», где подвергалась исследованию с целью объективировать ее духовное содержание. В том случае, если экземпляр проходил все проверки, на нем автоматически ставилась голубая печать ПУБЛИКОВАТЬ, и он завершал свое странствие в длинной трубе, которая вела в типографию. Если же, напротив, рукопись не соответствовала одному из параметров, она, получив красный штамп НЕ ПУБЛИКОВАТЬ, исчезала в черной пасти трубопровода, который заканчивался в самых глубоких подвалах.
В действительности, неизвестный судья изобрел свою машину единственно с целью сэкономить время и таким образом избежать изнурительного чтения. Конечно же, не лень была его вдохновительницей; наоборот, он ставил перед собой задачу освободить как можно больше времени для того, чтобы приблизиться к осуществлению своей заветной мечты, осуществить предприятие, которое должно было оправдать все его мрачное существование: написать совершенный роман. А именно он и никто другой знал формулу. Десятъ лет у него ушло на редактирование романа, который он назвал Ключ к секрету. В тот достославный день, когда он поставил последнюю точку, ему оставалось сделать совсем немного – взять новоиспеченное произведение подмышку и лично отнести его в типографию. Ведь, в конечном счете, он был сам себе судья. Однако, ему не удалось устоять перед соблазном. Он открыл дверку своей машины и с довольной улыбкой предоставил книге следовать законным путем. К его ужасу изобретенный им самим артефакт с решительным презрением изрыгнул из себя рукопись и отправил ее в преисподнюю библиотеки.
Кочегар ничего не успел сделать, чтобы помешать судье решительным шагом войти внутрь своей машины.
Исполненная, ужаса, я смотрела на труп, который лежал на собственной рукописи в глубоком подземелье библиотеки. Как и на первой странице манускрипта, на лбу судьи алело несколько букв: НЕ ПУБЛИКОВАТЬ.
4
Первые годы своей жизни я провела в умиротворенном затворничестве. Но я была счастлива. У меня был мой собственный рай. Все необходимое находилось рядом, под рукой. Во время моих ночных вылазок я могла проникнуть в любую библиотеку Парижа и полакомиться самыми экзотическими книгами, написанными на диковинных языках, которые со временем я научилась понимать. Я не нуждалась ни в чьем обществе. Однако приближалось то время, когда мне предстояло стать женщиной, и нечто ужасное должно было войти в мою жизнь.
В одну ночь мне предстояло пережить некую ужасающую перемену, подобную внезапному и неотвратимому превращению гусеницы в бабочку.Нежданнонегаданномне пришлосьраспрощаться со своим счастливым одиночеством, в котором я чувствовала себя так уютно, ради того, чтобы впасть в обременительную зависимость от «себе подобных». В тот самый день, когда я стала женщиной, меня, охватила срочная, нестерпимая и невыносимая потребность познать – в самом чистом, библейском смысле слова – познать мужчину. Это не было похоже на те приступы возбуждения, которые так часто меня беспокоили; речь идет не о влажных выделениях, которые вызывали у меня некоторые книги. В конце концов, я прекрасно знала, как можно себя утешить. Эти порывы я могла усмирить сама и даже предпочитала свои собственные, уже проверенные ласки – никто не мог знать мою анатомию лучше меня самой – одной мысли о том, что ко мне может прикоснуться мужчина. Однако то, что случилось теперь, было чем-то совершенно новым и имело чисто физиологическую природу: если попытаться найти схожую физическую потребность, я бы назвала чувство голода или жажды. Я чувствовала, что, не появись в моей жизни мужчина, меня ждет смерть, как если бы я перестала есть или пить воду. То, что произошло в течениенесколькихследующихдней, доказало, что сказанное не является метафорой. Мое самочувствие ухудшилось до такой степени, что я впала в состояние прострации и почти не могла двигаться. Наверное, Вы уже догадались, что здоровье моих сестер постигла та же самая участь, и по мере того, как разворачивалась моя агония, в той же прогрессии угасали их жизни.
Мои сестры были красавицами. Но пробудившаяся в них с ранних лет ненасытная похоть превосходила их красоту. Сквозь вентиляционное окошко я могла видеть, как они предавались развратным играм с мосье Пельяном, который в ту пору был деловым партнером моего отца и которому доверили музыкальное образование близняшек. Мосье Пельян старался воспользоваться отсутствием отца, чтобы нанести визит сестрам. Как я уже сказала, то были действительно распутные и порочные игры, но все же не более, чем игры. Мосье Пельян усаживал обеих сестер себе на колени и для начала рассказывал им какую-нибудь байку, конечно же, весьма легкомысленного толка, пока на их щеках не выступал румянец будто бы стыда, а на самом деле – исключительно вожделения. Созерцание двух одинаковых и красивых куколок доставляломсье Пельяну бесконечное наслаждение; причем казалось, что пароксизм вызывала не красота моих сестер как таковая, но самое идеальное сходство между ними. Свою любимую игру сам мосье Пельян называл «найди различия». Двойняшки сами признались ему, что между ними существует четыре небольших анатомических отличия. Поскольку партнер моего отца никогда не знал наверняка, которая из девочек Бабетта, а которая Колетта, он должен был найти различия на ощупь. Для начала он ласкал белокурые локоны моих сестер. Тонкими пальцами пианиста он тщательно исследовал затылок сначала одной, затем другой; потом медленно спускался к шее и, подобно опытному дегустатору, начинал тихонько пощипывать губами мочку уха – при этом моя сестра тут же закрывала свои голубые прозрачные глаза и испускала едва заметных вздох, – после чего пробегал языком по всей длине ее египетской шеи вплоть до излета плеча. Затем он отстранялся, а моя сестра так и продолжала стоять, трепеща как лист, в ожидании новых ласк. Он же приближался к другой и проделывал то же самое, добиваясь тех же результатов.
– Пока мне не удалось найти различий, – говорил он глухим шепотом и приступал к дальнейшему исследованию.
Месье Пельян садился на стул, притягивал к себе одну из сестер и мягко, но настойчиво заставлял ее некоторое время стоять перед ним, затем, еще не прикасаясь к ней, делал знак, чтобы она повернулась вокруг своей оси. Меж тем он пробегал алчными глазами сначала по сладостным, едва наметившимся бугоркам грудей, чьи соски от одного его взгляда твердели и начинали топорщиться под тканью лифа. Потом, по мере того как девочка продолжала вращаться, он впивался глазами в еще детские, но уже округлые и крепкие ягодицы; моя сестра тем временем изгибала позвоночник таким образом, что они становились еще рельефнее, чем их создала природа, и, как бы предлагая их мосье, приближала их к самому его носу. Однако Пельян пренебрегал ими, предпочитая бедра, крепкие и длинные, легонько лаская их сквозь одежду в опасной близости от вульвы, которая к тому времени становилась влажной и горячей. Как и раньше, он снова отстранял ее от себя и просил подойти другую сестру. Сцена повторялась в точности до мелочей.
– И тут не нахожу никаких различий, – шептал Мосье Пельян с притворной досадой. – Придется продолжить обследование.
И тогда начиналась самая любимая часть игры. Он просил моих сестер сесть рядом на крышку рояля, медленно поднимал их юбки и сначала ласкал крепкие точеные икры, а затем брал маленькую ножку каждой из них и гладил их ступнями свой – к тому времени уже напряженный и трепещущий – член, который непристойно распирал брюки, чуть ли не трещавшие под столь бесстыдным напором. Далее, не меняя позы, Мосье Пельян проводил языком вверх по икрам до молчащих губ, которые, однако, легкими подрагиваниями как будто молили о столь хорошо знакомых ласках. В то время как он исследовал языком маленький холмик – алый и затвердевший, – который отчетливо возвышался над складкой половых губ одной из сестер, он нежно вводил сначала один, затем второй, и наконец третий из своих длинных, тонких пальцев в распаленные глубины другой. Мои сестры стонали, целуясь и лаская друг другу соски. Когда они уже были на грани исступления, Мосье вставал, отходил на несколько шагов и смотрел на них – задыхающихся и обливающихся потоками пота.
– Я так и не нашел ни одного различия, – раздосадовано говорил он. Он поправлял на себе одежду, разворачивался и направлялся к двери. У самого порога он поворачивал голову и на прощание говорил:
– Возможно, на следующем уроке. К следующему разу отрепетируйте то, что мы сегодня проходили.
Дверь за его спиной тихо закрывалась, а мои сестры так и оставались сидеть на крышке рояля, глядя друг на друга, – с раздвинутыми ногами, влажными вульвами и призывно набухшими сосками.
5
Мы решили, что мосье Пельян – единственный, кто может дать нам то, в чем мы нуждались. Однако возможно ли раскрыть перед мосье Пельяном тайну моего существования? Что ожидает сестер Легран – и, разумеется, моего отца, – если вдруг вскроется, что они прятали чудовищного близнеца. Откуда нам было знать, что власти не приговорят меня к заточению? Каким мерзким обследованиям подвергнут меня одержимые врачи? Но самое главное, как убедить месье Пельяна, чтобы он доверился такому монстру, как я? Каким бы извращенцем ни был компаньон моего отца, каким бы растленным ни было его грязное воображение, вряд ли он зайдет в своей похоти так далеко, чтобы почувствоватьвлечениеквыродку, поросшемушерстью обитателю клоак, смрадному чудовищу, скрещению самых мерзких уродов мрачных глубин. Вероятнее всего, он опрометью выбежит из дома и заявит о появлении ужасного существа или, в лучшем случае, умрет, пав жертвой испуга. И тогда мы с сестрами решили, что единственно возможным выходом была другая игра, в которую они часто играли с мосье, – в «слепого петуха».
Мои сестры не покидали постели. На грани отчаяния отец решил вызвать врача. Двойняшки молили его не делать этого, а, напротив, лучше вызвать своего компаньона. Не ведая истинной причины, наш отец выполнил столь экстравагантную просьбу. Я же, со своей стороны, вот ужу два дня как не покидала отдушину, которая выходила в комнату сестер.
Отец вернулся вместе с мосье Пельяном, который с искренним сочувствием и горечью взирал на моих сестер, обессиленных и бледных. Бабетта попросила отца, чтобы он на минуту оставил их наедине с мосье Пельяном. Мой батюшка никогда не сомневался в порядочности своего компаньона, которому он к тому же доверил воспитание дочерей. Он предположил, что мои сестры хотят доверитьему, как исповеднику, своюпоследнюю волю и покаяться в своих детских грехах. Он обнял своего компаньона и друга, после чего, сдерживая рыдания, вышел из комнаты.
Мосье Пельян, стоявший между кроватей моих сестер, выглядел встревоженным и заинтригованным.
– Девочки мои, – наконец заговорил он, – едва ваги отец сообщил мне о вашей тяжелой болезни, я не мешкая прибыл сюда. Не представляю, чем могу быть вам полезен, – с сочувствием добавил он, опускаясь на колени, – я не врач. Но я сделаю все, что вы ни попросите.
Бабетта, не без труда приподнявшись на локтях, попросила его приблизить ухо к ее губам.
– Мы хотим поиграть в «слепого петуха». Мосье предположил, что, будучи в горячке,Бабетта бредит.
– Детка, – сказал он, лаская ее белокурые локоны, – ты сама не знаешь, о чем говоришь...
—Мы прекрасно знаем, что говорим, – произнесла Колетта голосом слабым, но властным. – Мы умоляем вас. Если хотите, считайте это нашей последней волей.
– Пожалуйста, не отказывайте нам, – нежно молила Бабетта, одновременно принимая вид невинный и сладострастный, что всегда безотказно пробуждало самые низменные инстинкты мосье Пельяна.
– Но если войдет ваш отец, – пролепетал господин учитель музыки, – представьте себе, вы в таком... состоянии, и я...
– Приприте чем-нибудь дверь и идите сюда, – прошептала Бабетта, приложив указательный пальчик к губам маэстро, зная, что тот уже сдался.
Колетта закрыла глаза Пельяна повязкой.
– Чур, не жульничать и не подглядывать. Игра состояло в том, что месье долженбыл догадываться, которая из двух девочек к нему прикасалась. Сестры сели на край кровати, между ними расположился месье.
Сначала Бабетта провела легонько, едва касаясь, язычком по уголкам губ Пельяна.
– Ах, плутовка, я узнаю твое дыхание. Колетта!
У моих сестер не хватало сил даже на то, чтобы рассмеяться.
– Ошибка, ошибка! Начнем с жилета. Они медленно, одну за другой, расстегнулипуговицы его жилета, начиная с верхней, акогда дошли до самой последней, будто бы невзначай прикоснулись к объемистому возвышению, которое уже начинало взбухать под брюками. Затем Бабетта ввела указательный палец в рот маэстро.
– Этот пальчик несомненно принадлежит Бабетте, – уверенно произнес Пельян.
Им было не до честности, оставалось слишком мало времени, и затягивать игру, как они это делали обычно, было нельзя. Они решили идти кратчайшим путем.
– Ответ снова неправильный. Теперь переходим к ботинкам.
Прерывисто дыша, одна из них сняла правый ботинок, другая левый. Согласно правилам, ботинки следовало снимать по очереди, но на этот раз мосье не выразил никакого протеста. Он и в самом деле опасался, что его друг и компаньон может разоблачить его, что парадоксальным образом, казалось, возбуждало его еще сильнее. Затем Колетта стала ласкать двумя руками его пах, обходя вздыбившуюся ширинку, под которой вздрагивала напряженная, плоть.
Пораженные величиной и мощью этого запертого в клетку зверя, двойняшки придавили его рукой, а затем погладили по всей длине. И, отбросив все правила и нормы, они набросились на учителя музыки. Бабетта присела над его ртом и заставила ввести язык в свои пылающие глубины. Колетта тем временем расстегнула ширинку мосъе и обнажила гигантский член, который едва мог проникнуть в ее маленький ротик.
Именно тогда я наконец покинула свое убежище и из последних сил присоединилась к трио. Бабетта следила за тем, чтобы повязка надежно закрывала глаза маэстро. В нужный момент Колетта предложила мне то, что сжимала в руках, и я выпила до последней капли сладостный эликсир, изливавшийся горячим и бурным потоком. Пока пила, я чувствовала, как мое тело наполняется жизнью, той самой жизнью, которую несло в себе извергающееся семя, источник всего сущего.
К тому времени, когда месье Пельян снял с глаз повязку, я уже была в своей затхлой библиотеке. К величайшему изумлению маэстро, две бедняжки, которые считанные минуты тому назад чуть ли не теряли сознание, теперь сияли здоровьем, а на их щеках играл нежный румянец.
Когда отец вернулся в комнату и увидел, что его дочери полностью поправились, он обнял своего друга, поцеловал его руки и едва не пал на колени, чтобы расцеловать его ноги.
– Теперь я уверен, что не ошибался: ты в самом деле Уильям, – загадочно сказал месье Пельян, измученный и озадаченный после игры.
В те давние времена именно Пельян обеспечивал нас сладким живительным эликсиром, не догадываясь, что исключительно ему мы обязаны жизнью. По мере того, как Бабетта и Колетта росли, расцветала и их красота, и скоро они стали прелестными женщинами.
На закате своей юности моим сестрам удалось выгодно использовать стареющего и утратившего прежнюю привлекательность мосье Пельяна. Учитель музыки имел много хороших друзей в самых изысканных театральных кругах. Видя, что близнецы наделены скорее лицедейским, нежели музыкальным даром, он составил им протекцию, и мои сестры беспрепятственно попали в труппу Theatresurletheatre, чья гостеприимная обитель располагалась на верхних этажах маленького театра на улице Казимир-Дэлавинь.
Отец противился тому, чтобы его дочери оказались в той среде, которую он полагал богомерзкой. Однако, под давлением своего старинного друга Пельяна смирился, хотя и скрепя сердце. Труппой руководил, мосье Лаплюм, чьи профессиональные критерии были искажены неукротимым интересом к женскому полу. Не удивительно, что директор в мгновение ока оказался пленником столь схожих прелестей Бабетты и Колетты. Он был несколькими годами моложе мосье Пельяна, и мои сестры нашли в его лице прекрасную замену впавшему в немощь учителю музыки.
Итак, девушки нашли себе страстного и привлекательного любовника, с которым им было хорошо. Но не меньшее значение имела и практическая польза от этих отношений: они не только могли с гарантированной регулярностью получать необходимую дозу живительной жидкости, но и стремительно поднялись по неприступным для других ступеням театральной сцены, попав на первые роли. И хотя время, которое они потратили, чтобы добраться от подножья до вершины, было невелико, при их таланте оно могло быть еще меньшим. Очень скоро мои сестры снискали злобную неприязнь других актрис и, в соотношении обратной пропорции, горячее восхищение мужской части труппы. Как бы то ни было, несмотря на свою крайнюю молодость, сестры Легран стали знамениты. Им ничего не стоило соблазнять мужчин. Напротив, их окружали многочисленные поклонники, которые выстраивались в длинные очереди к дверям их гримерной и толпились у театральных подъездов. И, как Вы, наверное, уже сами догадались, должно было случиться неизбежное.
Как и следовало ожидать при столь громкой славе, стали поступать многочисленные брачные предложения. Месье Лаплюм пинками разгонял претендентов, которые, нагрузившись цветами и подарками, выстраивались рядами под дверью гримерной сестер. Однако, несмотря на все свои усилия, вспыльчивый директор труппы все же не смог воспрепятствовать тому, чтобы в конце концов, почти одновременно, два кавалера похитили их сердца. Сестры Легран влюбились в двух молодых братьев.
В мгновенье ока я стала для них самым большим препятствием. И не только потому, что они отнюдь не горели желанием делитьсясо мной любовной влагой своих женихов. Важнее было другое: вожделенное замужество при данных обстоятельствах превращалось в мечту, которой не суждено было сбыться. К нашему величайшему сожалению, мы были обречены на то, чтобы все время оставаться вместе. Где уж тут мечтать о создании своего очага? Сестры всерьез обдумывали возможность рассказать каждому из своих кавалеров страшную правду о моем существовании. Но где уверенность в том, что они не испугаются и не сбегут перед лицом страшного открытия? Ведь и сами сестры оказывались частью чудовищной троицы. А если удастся преодолеть это последнее препятствие, как узнать, какое потомство смогут принести они своим будущим мужьям? Вдруг они породят на Земле новую расу монстров, подобных нам? Их ненависть ко мне достигла таких пределов, что, я не сомневаюсь, они не раздумывая убили бы меня, если бы тем самым не подписали приговор самим себе. И я их не виню.
Доктор Полидори, не могу выразить словами, какое страдание и какое чувство вины терзало меня. Не подумайте, что мне нравится выставлять себя мученицей: если бы моя смерть не влекла за собой последствий, ясама бы покончила с жизнью. Впрочем, не буду драматизировать.
Мои сестры приняли самое жестокое из всех возможных решений. Им ничего не оставалось, как навсегда отказаться от любви. Но по той же причине, по которой они отказались от любви, они не могли отказаться от секса. Без каких-либо объяснений они неожиданно для. всех расторгли помолвку, приговорив себя к вечной голгофе. Я считаю своим долгом вступиться за своих сестер и ответить на все сплетни, чернящие их репутацию. Так называемое «легкое» поведение, в котором их несправедливо обвиняют, на самом деле лишь маска, за которой стоит мучительный акт отречения: отказ от любви. Именно этим парадоксальным аскетизмом объясняются легкомысленность, быстротечность и необязательность их отношений с мужчинами. Если мои сестры и шли на связи с мужчинами низкого нрава и лишенными духовной красоты или других достоинств, кроме чисто физической привлекательности, то поступали они так с единственной целью – избежать любви.
Др.Полидори, я позволяю себе посвятить Вас в некоторые интимные подробности изжизни сестер только для того, чтобы обелить их запятнанную репутацию. Я сказали все, что хотела в защиту их доброго имени и чести, и в дальнейшем воздержусь от излишних деталей. Я остановлюсь лишь на тех, которые имеют непосредственное отношение к нашим – Вашим, др. Полидори, и моим – интересам.
7
Как бы то ни было, мой милый доктор, годы не прошли бесследно. Я избавлю Вас от долгого рассказа об истории нашей жизни. Былая свежесть моих сестер померкла с течением времени. Некогда прекрасные высокие груди стали терять форму и упругость, пока не превратились в два иссушенных лоскута. Ягодицы, которые в прошлом могли бы стать эмблемой на знаменах, что развивались над бастионом сестер Аегран, теперь заплыли жиром и превратились в руины. И не было таких кремов и лосьонов, которые могли бы скрыть глубокие морщины, которые неотвратимо множились с каждым днем. Ванны с теплым молоком не помогали осветлить старческие пятна, постепенно расползавшиеся по белоснежной, как фарфор, коже, которой они некогда так гордились. Теперь она напоминала толстую кожу животного. Постепенно стали таять толпы франтоватых молодых поклонников. Самые старые и верные любовники выдыхались и утрачивали мужскую силу или, хуже того, умирали. Короче говоря, сестры мои состарились и даже за деньги не могли найти себе мужчину, поскольку им уже не удавалось пробудить в нем влечение. С другой стороны, они были вынуждены держать форму. Как Бы понимаете, одно дело сомнительные слухи, которые всегда можно опровергнуть, и другое – появляться на глаза широкой публике. Др. Полидори, мы были близки к агонии, ведь уже несколько недель им не удавалось принести в дом ни капли живительного семени. Тогда – я как никто другой разделяю их унижение – мои сестры дошли до того, что стали переодеваться побирушками, отправляться к борделям на соседних улицах, где рылись в отбросах самых убогих публичных домов в поискахиспользованных презервативов, в которых сохранилась хоть капля – на большее рассчитывать не приходилось – сладкого белого эликсира жизни. Конечно, этого было недостаточно: так в пустыне можно пытаться напоить бедуина слезой, рожденной его собственным отчаянием. Мы умирали.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
ПЕРВАЯ ЖЕРТВА
Париж стал для нас враждебным и опасным городом. Франция помнила сестер Легран, и, несмотря на то, что они стали такими, какими стали, старыми и уродливыми, их все еще узнавали на улице. Но если раньше слава развратниц придавала им определенный шик и окружала ореолом таинственности, порождаемой сплетнями, то теперь они выглядели, как пара престарелых нимфоманок, тщетно пытающихся найти себе мужчину в парижских пригородах. Вот почему, убедившись в том, что при подобных обстоятельствах самым мудрым выходом будет анонимность, они решили уехать из Парижа.
Каким только унижениям я ни подвергалась всякий раз, когда надо было предпринимать очередной переезд! Чтобы скрыть мое чудовищное обличье, мои сестры купили для меня клетку для перевозки собак. Сколько мучительных часов я провела в этой камере, настолько тесной, что туда насилу помещалось мое страдающее человеческое – с Вашего позволения – естество! Какие только расстояния я ни преодолела в багажных сундуках экипажей или, что еще ужаснее, в грязных трюмах кораблей, где моими единственными попутчиками были крысы.
Мы объехали почти все крупные города Европы. Мои сестры продолжали надеяться на то, что им удастся познакомиться с подходящими мужчинами, которые смогут обеспечить нас тем, в чем мы так нуждались, и мечтали о скромной, уединенной жизни и тихом счастье. В конце концов, к чему еще, как не к этому, стремится всякая одинокая женщина. В изысканном Будапеште, месте нашей первой остановки, сестры отправились вечером в аристократический район города и фланировали по берегу купая, величественной границе Буды, а к ночи, отчаявшиеся и униженные, снова собирали презервативы у дверей борделейна грязных набережных Пешта. В Лондоне им повезло еще меньше; в Риме они стали жертвами самых жестоких унижений; Мадрид оказался кромешным адом; в Санкт-Петербурге они чуть было не умерли от холода. Тогда они, по здравому и холодному размышлению, рассудили, что целью их странствий должны стать не большие города, но уединение полей: если одинокие пастухи из-за вынужденного воздержания удовлетворяют свои инстинкты при помощи вонючих овец, почему бы им ни принять женщин хотя бы с некоторой благосклонностью. Сестры понимали, что стары, но как бы дряхлы они ни были, говорили они себе, вряд ли проиграют в сравнении с грязными животными. Однако поскольку предосторожность никогда не бывает излишней, после некоторых сомнений они на всякий случай научились блеять.
2
Итак, мы решили остановиться в скромном милом домике в швейцарских Альпах.
Я склонна думать, что первая жертва, строго говоря, была плодом трагического союза необходимости и разврата.
Хозяин нашего уединенного пристанища был молодой и осанистый мужчина – мускулистый потомок галлов, чьи крестьянские повадки отдавали особой первобытной привлекательностью. Дерек Тальбот, так его звали, жил в маленькой хижине неподалеку от нас. Мои сестры взяли в обычай наблюдать за ним в окно сквозь цветущий палисадник. По причине своей первозданной невинности и почти архаичной привязанности к земле он имел обычай снимать рубашку, когда стриг газон, и это пробуждало в нас – скажемтак – волнение, поскольку торс его был будто изваян руками Фидия, а на руках играли крепкие мускулы дикого зверя, всякий раз, когда он орудовал садовыми ножницами, его мышцы вздымались столь сладострастно, что нашему воображению являлся его член, который, казалось, был создан для эрекции так же, каки руки для работы. Однако, естественное, возбуждение усиливалось из-за отчаянной необходимости заполучить любыми средствами и методами живительную влагу. Что касается меня, то сколько я ни пыталась отвлечь себя чтением, все могла отогнать навязчивую картину, посещавшую мое воображение в часы тяжких раздумий. Я видела, как белый эликсир жизни извергается мощным потоком, подобно вулканической лаве, и тогда, стоило мне только представить, что я пью из этого теплого источника, мой рот наполнялся влагой. Между тем, вынужденное голодание привело меня, как и моих сестер, к страшному истощению, которое вскоре грозило перерасти в агонию. Если только не удастся добыть сладкий эликсир.
Несмотря на срочность и слабость, сестрам предстояло действовать с большой осторожностью. Первый их план был не лишен изобретательности. С давних времен они хранили старуюакварельную афишу, которую часто разглядывали, предаваясь ностальгии. На ней они были изображены юными и очаровательными. Совершенно обнаженные, девушки целовались, одновременно лаская друг другу соски. Шея состояла в том, чтобы, будто случайно, оставить конверт с этой афишей в спальне Дерека Тальбота на видном месте. Рассматривались две возможности. Первая, более амбициозная, состояла в том, что непристойная картинка разбудит в нем влечение к участникам сцены, которые хотя и были запечатлены в далекие времена их золотой славы, все же оставались самими собой. И тогда, возможно, разглядев в моих сестрах следы былого великолепия, он отдаст должное бывшиим чарам сестер в облике нынешних Бабетты и Колетты. Вторая основывалась на том, что, будучи, в силу уединения, обречен на воздержание, Дерек Тальбот не удержится и решит сам достичь удовлетворения. В этом случае, действуя слаженно и согласованно, мы немедленно завладеем драгоценным продуктом его экстаза.
3
В тот же вечер, пока садовник заканчивал свои работы, Бабетта проникла в его флигель и оставила конверт с афишей на ночном столике. У домика была двухскатная, крыша, и через слуховое окошко можно было хорошо видеть кровать Дерека Тальбота. Когда стемнело, моя сестра Бабетта тихонько пробралась по маленькой лестнице к слуховому окну. Колетта, как и было запланировано, смотрела в окно нашего дома, откуда отдаленный силуэт Бабетты смотрелся на фоне неба, как старая похотливая кошка, забравшаяся на крышу.
Молодой садовник начал раздеваться, присел на край кровати, зажег свечу и заметил, что на ночном столике лежит конверт, из котороговыглядывает кусок афиши. Из своегоукрытия Бабетта видела, как юноша удивленно изучает конверт со всех сторон и с любопытством пытается понять, что за часть тела изображена на торчащей из конверта картинке. Он понимал, что все это адресовано явно не ему, однако не мог побороть любопытство. Он слегка потянул за листок и увидел лицо, которое показалось ему знакомым. Через некоторое время он догадался, что это смутно знакомое лицо принадлежит одной из сестер-близнецов, и нашел тому подтверждение, когда, потянув еще раз за листок, обнаружил точно такое же строго симметричное изображение. Моя сестра Бабетта видела, как у Дерека Тальбота глаза на лоб полезли, когда он вытащил афишу целиком. Бабетта следила за происходившим с тревогой и волнением, которые достигли пика, когда садовник лег на кровать и когда стало возможно разглядеть его член, восстававший по мере того, как Дерек в подробностях разглядывал картинку. Его рука плавно заскользила вниз, будто повинуясь чьей-то чужой, а вернее сказать, враждебной ему, воле. Бабетта улыбнулась алчно и похотливо и облизнула губы, как это делает хищник, который готовится наброситься на жертву после долгой засады. Дерек Тальботположил афишу рядом с собой на подушку и начал освободившейся рукой тихонько поглаживать головку пениса, пока она полностью не открылась. Тогда моя сестра, с трудом балансируя на узеньком карнизе, подняла юбки и намочила большие пальцы обильной слюной. Одной рукой она стала легонько проводить вокруг соска, который сделался твердым и рельефным, а другой – ласкать вульву. Она ласкала себя в том же ритме, в котором поднималась и опускалась рука садовника. Моя сестра пристально следила за выражением лица Дерека Тальбота, точно регулируя собственные движения. Она хотела, чтобы момент высшего наслаждения наступил ни раньше и ни позже, чем у юноши. В тот момент, когда садовник уже был близок к оргазму, сулившему небывалую усладу, а с ней и обильный, мощный поток столь необходимой нам жидкости, произошли одновременно два события. Глаза Дерека невольно остановились на Распятии над кроватью, с которого на него смотрел Христос. Юноша почувствовал, будто его уличили во всей его грубой непристойности и Бог, Всемогущий и Карающий, указует ему перстом на самые мрачные глубины преисподней. Охваченныйстрахом, садовникостановился, сорвал Распятие и, прикрыв пенис – который в мгновение ока сжался до крохотных размеров, – принялся креститься и молить о прощении. Моя сестра, на лице которой застыла гримаса недоумения, окаменела в той позе, в которой находилась – на полусогнутых ногах, с одним пальцем, погруженным в свои потаенные недра, и с другим, застывшим на полпути от рта к соску. Она будто стала аллегорической фигурой, которая говорит: «Хотите увидеть самое ничтожное существо в мире – посмотрите на меня!» Если бы существовала скульптура, воплощающая растление, то это была моя сестра, Бабетта Легран, живое и патетическое изваяние, застывшее в холодной ночи с заголенным старческим задом. Что же касается Дерека Тальбота, то ему как будто было мало и, гневаясь на самого себя, он со всей силой ударил кулаками по ночному столику, отчего стоявший на нем тяжелый светильник подскочил и ударил по раме слухового окошка. Оконце резко повернулось вокруг своей поперечной оси, угодив прямо в челюсть Бабетты, которая, потеряв сознание, упала на стекло. Оно накренилось, и тело моей сестры соскользнуло по нему в комнату. Сохраняя прежнюю позу, Бабетта с грохотомрухнула на пол. Садовник с ужасом смотрел, как божественное проклятие падает с небес, словно разрушительная, непристойная комета – ведь ее палец по-прежнему оставался на месте, – и лишь чудом увернулся.
Колетта, которая ждала сигнала с нашего балкона, не могла понять, что за фантасмагорическая сцена разворачивается на ее глазах, однако, услышав отдаленный шум, заподозрила неладное. Она сбежала вниз по лестнице, схватила висевшее над камином ружье и, как солдат, бросилась в ночь к домику напротив. Это было началом трагедии.
4
Колетта, сжимая в руках ружье, ворвалась в дом, подобно стражу закона. Ничего не видя и не слыша, она вскинула оружие перед собой и только тогда сквозь прицел увидела голого и перепуганного садовника, а рядом с ним нашу сестрицу Бабетту, которая, конфузясь и покачиваясь, пыталась подняться на ноги.
Охваченные отчаянием, мои сестры, по-прежнему держа юношу под прицелом, привязали его запястья к изголовью кровати, а щиколотки – к подзору. Посомневавшись, они сняли Распятие и приготовились извлечь из тела садовника животворящий нектар. Моя сестра Колетта приставила дуло ружья к виску голого и перепуганного Дерека Талъбота и со смесью гнева, раздражения и страха потребовала от него содействия. В мгновение ока мои сестры превратились в обычных разбойниц. Однако, как Вы сами понимаете, др. Полидори, их добыча была не только странной, но и весьма трудной. Легко представить себе работу простого разбойника: ведь если бы речь шла о том, чтобы отобрать деньги и вещи, это было бы проще простого. Коже если бы жертва должна была бы указать, где спрятаны ценности, достаточно бы было твердо и убедительно пригрозить ей. И я подозреваю, что приставленное к виску дуло является весьма веским доводом. Но мои сестры вскоре осознали, что имеют дело с самым сложным из всех случаев разбоя. Вполне возможно отобрать вещи; можно вырвать признания, вызвать слезы и стоны. Но как завладеть тем, что не подчиняется даже воле самой жертвы? Женщины, – к которым я себя не отношу, – могут симулировать удовольствие и даже сопутствующее ему сокращение мышц. Но вам, мужчинам, симуляция недоступна. Как добиться эрекции, если воля вашего партнера отказывается быть вашим сообщником? И уж совсем невозможно симулировать истечение драгоценного мужского семени. Именно в такомотчаянномположенииоказалсяДерекТальбот. Чем больше от него требовали, чтобы он отдал свое бесценное сокровище, тем меньше шансов на удачу у него оставалось. Не в силах достичь хоть какой-нибудь эрекции, он был постыдно беспомощен, а его бравый воин, который еще несколько минут назад стоял решительно и гордо, словно лев, превратился в некое подобие жалкого мышонка, который едва высовывал свою голову из норки – поросшего волосами лобка. Сестры поняли, что по мере того, как будет расти давление на садовника, будет таять надежда получить желаемое. По правде говоря, картину, представшую глазам Дерека Тальбота, с трудом можно было назвать соблазнительной: две вышедшие из себя старухи, одна из которых угрожает оружием, как беглый каторжник, а вторая, униженная и посрамленная, мечется по комнате и бьется головой о стены. Колетта решила сменить тактику. Сначала она убедилась в том, что запястья и щиколотки садовника надежно связаны веревками, затем прислонила ружье к стене, подошла к зеркалу и внимательно посмотрела на себя. Она слегка поправила прическу, бессознательно воспроизводя тот чувственный ритуал, который на заре своей юности совершала в своей костюмерной перед выходом на сцену. Ей показалось, что в ее светлых глазах – теперь обрамленных складками век – промелькнул отблеск былой чувственности. Затем Колетта перевела взгляд на свою грудь и сказала себе, что, несмотря на беспощадные годы, она выглядит не так уж и плохо или, по крайней мере, благодаря корсету, который убирает лишнее и добавляет необходимое, – пусть это и чистая иллюзия – не совсем отталкивающе. Она села, положив ногу на ногу, и обнажила бедра. Она не обольщалась насчет себя, увядшая кожа свисала складками; жир вытеснил то, что раньше было мышцами, которые придавали ногам точеную стройность, но, несмотря на разрушительные следы прошедших лет, она все еще видела в себе былую обольстительную сильфиду. Почему же, – спросила она себя, – если ее собственное воображение – а оно обычно становилось жертвой беспощадной ностальгии – сейчас смилостивилось над ней, оно не может распалить тлеющие угли былого пламени? Не вставая со стула, она повернулась лицом к молодому садовнику, наблюдавшему за ней с некоторым любопытством, и ей показалось, что в его взгляде промелькнула тень желания. Она не ошибалась.
5
Дерек Тальбот взирал на нее почти с интересом. Колетта почувствовала себя красавицей. Втайне она всегда считала себя привлекательнее, чем Бабетта. Только идиот или слепец мог путать ее с сестрой. Она посмотрела на Бабетту, пытавшуюся привести себя в порядок, с искренним сочувствием. В самом деле, садовник и глазом не повел, чтобы взглянуть на Бабетту, зато не отрываясь смотрел на обнаженные ноги Колетты. Моя сестра раздвинула колени и, глядя Дереку Тальботу прямо в глаза, провела рукой по своим бедрам, а затем протянула руку и к прислоненному к стене ружью. Она погладила его ствол, одновременно переведя взгляд на член юноши, – который, к слову сказать, начал восставать – и тут же поднесла приклад ружья к своему лобку и зажала его между ног. Обводя языком вокруг дула, она начала медленно и размеренно двигаться, как если бы ехала рысцой на лошади. К Дереку Тальботу вернулось то выражение лица, которое у него было несколько минут назад, когда он рассматривал афишу. Моя сестрица Колетта, увидев, что «дружок» садовника возвращается в царство живых, встала, подошла к кровати, опустилась на колени и, будто совершая светский церемониал, взяла его обеими руками и провела языком от основания до головки, а затем от головки до основания. Бабетта, потихоньку приходившая в себя, следила за происходившим с удивлением и недоверием. Колетта, не отпуская свою жертву, подняла глаза и не без злорадства взглянула на Бабетту, будто говоря: «Я, Колетта Легран, смогла сделать то, чего тебе, ничтожная старуха, никогда бы не удалось».
Колетта ощутила под своими ладонями мощный толчок. Не теряя ни секунды, она обернула свой трофей заранее заготовленным платком, и в ту же секунду огнедышащий вулкан изверг из себя белоснежную драгоценную лаву. Когда сокращения мышц прекратились, Колетта сжала пальцы, чтобы получить вседо последней капли. Когда животворная жидкость оказалась в платке, Колетта связала уголки и спрятала импровизированный мешочек в свои одежды, Дерек Тальбот, который все еще дрожал, как лист, неожиданно открыл глаза. Из самых сладостных грез он перенесся в худший из кошмаров. Перед его взором предстали две дряхлые старухи, жадные и ненасытные, которые смеялись и ликовали, как гиены, Дерек Тальбот ощутил приступ тошноты, который перерос в неудержимую рвоту. Сначала он стал умолять, чтобы его развязали, а затем обрушил на них оглушительные проклятья, грозя заявить на них властям и раструбить на всех углах, что сестры Легран – самые грязные из всех шлюх.
Сестры поспешили принести мне похищенный нектар. Я жадно набросилась на него, и по мере того как живительная влага стекала по моему горлу, в наши тела возвращалась жизнь, пока, наконец, мы не обрели прежние силы. Из маленького домика напротив продолжали доноситься крики и проклятья Дерека Тальбота.
И тогда мои сестры осознали всю непреложность того факта, что, если молодой садовник и вправду расскажет о происшедшем, все сплетни, которые о них ходили, получат окончательное подтверждение.
Исполненные жизненных сил и небывалой решимости, прихватив ружье, они вернулись в домик Дерека Тальбота. Когда садовник снова их увидел, он разразился новыми, еще более страшными проклятьями. Бабетта вскинула ружье, навела дуло на его переносицу и выстрелила.
Так было положено начало бесчисленному количеству преступлений.
6
Я склонна думать, что мои сестры никогда не думали о себе как об убийцах-злоумышленницах. Они убивали с той врожденной естественностью, с какой тигр вонзает клыки в мозг газели. Они убивали без ненависти и злобы. Они убивали без сострадания и сопереживания. Они убивали без плана и опаски. Они не испытывали ни угрызений совести, ни удовольствия. Они убивали по законам природы: просто для того, чтобы выжить. Неожиданно для себя мы превратились в кочевников. Мы приезжали в город или деревню, мои сестры намечали жертву, получали свой трофей и убивали снова и снова, пока мы не отправлялись в путь в поисках иного пристанища. Я уже рассказывала Вам, какиемуки были сопряжены для меня с переездами. Мои же сестры, напротив, всякий раз были как будто счастливы начать новую жизнь. Путешествия приводили их в невероятное возбуждение. За один год мы объехали больше городов и весей, чем Вы за всю вашу жизнь. Случай бросал нас с крайнего запада Европы на ее крайний восток, из Лиссабона в Санкт-Петербург, с севера на юг, из нордических королевств на остров Крит. Мы видели самые экзотические земли по обе стороны Атлантики: от берегов Южных морей и Рио-де-ла-Плата до Соединенных Штатов Северной Америки. Вынуждена признаться, что не могу подсчитать, хотя бы приблизительно, сколько трупов мы оставили за собой.
Др. Полидори, что касается меня, то я больше не могу молчать и продолжать нести груз мучительных угрызений совести. И дело не в усталости. Я уже старое чудовище. Если я и решилась открыться перед Вами, то лишь потому, что знаю: между нашими душами существует некое глубинное сходство, уверена, мы можем быть полезны друг другу. В обмен на то, что, как Вам теперь известно, мне нужно, я могу предложитьнечто, чеговсегдажаждалоВашесердце. Завтра Я Вам этопередам.Асейчас мне надо поспать, силы оставляют меня. Я дам о себе знать.
Анетта Легран
Далекий огонек на вершине горы погас.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Джон Уильям Полидори перечел последние строки письма. Его снова охватил ужас. Однако к страху примешивалось кое-что еще. Он представлял себе трупы, найденные в окрестностях Шийонского замка. Не спрашивая разрешения, в его воображение вторгся Дерек Тальбот, привязанный к кровати, с простреленным лбом, утопающий в собственной крови. Но тут Полидори обнаружил, что зловещие письма его больше не пугают; напротив, по всей видимости, единственным существом, способным оградить его от безжалостной ненасытности сестер Легран, было это чудовище. Более того, росла надежда извлечь из сложившейся ситуации некоторую выгоду. Но, спрашивал он себя, знает ли Анетта Легран, чего жаждет его сердце более всего? Почему-то он надеялся, что знает. Полидори готов был без стыда открыть ей свои самые постыдные чаяния, исповедоваться в самых грешных мыслях. Неожиданно ему открылось, что наигнуснейшая из трех сестер сможет не только защитить его от смерти, но, более того, в корне изменить его жалкое существование.
Джон Полидори сложил письмо и спрятал его в конверт. Подобно нетерпеливым любовникам, он ждал окончания дня – который еще даже не начался, – чтобы получить следующее письмо. Ему и в голову не приходило лечь спать. Он не догадывался, каким образом Анетта Легран подбрасывает ему письма на ночной столик, но был уверен в одном: ее никто не должен видеть. Поэтому, на случай, если она решит передать ему послание, Джон Полидори решил уйти из комнаты.
Секретарь стал спускаться по лестнице, и с площадки ему открылась зловещая картина: гостиная была освещена погребальным светом канделябра, тускло мерцавшем на середине стола. В северном торце стола сидел Лорд Байрон, напротив – Перси Шелли, по бокам расположились Мэри и Клер. Мерцающий свет, который источали уголья в камине, причудливо сочетался с пламенем канделябра и придавал всей картине сходство с шабашем ведьм. Глаза Байрона странно поблескивали, чего Полидори раньше никогда не видел. Клер сидела с неестественно вздернутым подбородком, положив ладони на стол. В редких всполохах пламени ее глаза казались закрытыми. С лестничной площадки Полидори не мог разглядеть лица Мэри, хотя слышал ее прерывистое дыхание. Перси Шелли утратил свою обычную саркастическую маску и выглядел скорее испуганным. Перед Байроном лежала раскрытая книга. Резким, размеренным голосом, какого Полидори не мог припомнить, его Лорд читал вслух:
...Но поднялась тревожно вдруг
Прекрасная леди Кристабель —
Она услышала странный звук,
Не слыханный ею нигде досель,
Как будто стоны близко слышны
За старым дубом, с той стороны.
Ночь холодна, лес обнажен:
Может быть, это ветра стон?..
...Чу! бьется сердце у ней в груди —
Святая дева, ее пощади!
Руки с мольбой сложив под плащом,
Обходит дуб она кругом,
Что же видит она?
Полидори заметил, как побледнел Шелли. Безотчетная дрожь вынудила его вцепиться в стул. Байрон продолжал:
...Под лампой леди, склонена,
Обводила тихо глазами кругом,
И, глубоко вздохнув, она
Вся словно вздрогнула, потом
Распустила под грудью пояс свой.
Одежда упала к ногам, легка...
Она стоит совсем нагой!
Взгляни: ее грудь, ее бока…[1]