Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джек Лондон

Люди бездны

ГОВОРЯТ ПЕРВОСВЯЩЕННИКИ И ПРАВИТЕЛИ «Господь, мы безгрешны, мы славим творца, Сын строит у нас по заветам отца; Взгляни: присносущий образ твой Царит безраздельно над нашей страной. Тяжел наш труд — огнем и мечом Мы древний порядок в стране блюдем, Мы жезлом стальным направляем стада — Да найдут они верный путь всегда!» Двоих показал богомольцам Христос: Работник — угрюм, изможден, бос, И дева — несчастна, худа, тиха, Повел ее голод стезею греха. И сильных толпа отхлынула вспять, Ризы свои боясь запятнать; Христос восскорбел, и молвил им он: «Вот как вами образ мой искажен». Джеймс Расселл Лоуэллnote 1
ПРЕДИСЛОВИЕ

В этой книге описано то, что мне пришлось испытать летом 1902 года. Я отправился на «дно» Лондона с чувством, свойственным каждому исследователю. Меня убедят лишь факты, решил я, лишь то, что я увижу собственными глазами, а вовсе не поучения третьих лиц, которые не были на «дне», и даже не свидетельства очевидцев, побывавших там до меня. Скажу еще, что к жизни «дна» я подходил с одной простой меркой: я готов был считать хорошим то, что приносит долголетие, гарантирует здоровье — физическое и моральное, и плохим то, что укорачивает человеческий век, порождает страдания, делает из людей тщедушных карликов, извращает их психику.

Я увидел много плохого, — это читателю будет ясно из моей книги. Однако прошу не забывать, что время, которое я описываю, считалось «хорошим временем» в Англии. Я увидел голод и бездомность, увидел такую безысходную нищету, которая не изживается даже в периоды самого высокого экономического подъема.

За летом пришла суровая зима. Страдания и голод — голод в самом точном смысле слова — приняли столь широкие размеры, что общество не могло справиться с этим бедствием. Безработные устраивали демонстрации, нередко свыше десяти демонстраций в день в разных концах Лондона. Громадные толпы запружали улицы и громко требовали хлеба. М-р Джастин Мак-Карти в своей статье в нью-йоркском «Индепендент» за январь 1903 года кратко охарактеризовал положение в следующих словах:

«Работные дома не могут вместить всех голодных, молящих каждый день и каждую ночь о пище и ночлеге. Благотворительные организации уже исчерпали все свои средства, стремясь прокормить вымирающих от голода обитателей чердаков и подвалов в тупиках и закоулках Лондона. Сонмы безработных и голодных денно и нощно осаждают казармы Армии спасения в различных районах Лондона, но дать им пристанище негде и поддержать их силы нечем».

Меня обвиняют в чрезмерно пессимистической оценке нынешнего положения дел в Англии. Должен сказать в свое оправдание, что я по природе самый что ни на есть оптимист. Но человечество для меня — это не столько разные политические объединения, сколько сами люди. Общество развивается, в то время как политические машины рушатся, идут на свалку. Что касается английского народа, его здоровья и счастья, то я предрекаю ему широкое, светлое будущее. Что же касается почти всей политической машины, которая ныне так плохо управляет Англией, то для нее я вижу лишь одно место — мусорную свалку.

Д ж е к Л о н д о н

Пидмонт, Калифорния.

ГЛАВА I. СОШЕСТВИЕ В АД

Христос, на город наш взгляни, Любовь и жалость в нас сохрани, Пусть будут кротки наши сердца До конца. Томас Э шnote 2
— Но поймите, это невозможно, — убеждали меня знакомые, к которым я обращался с просьбой помочь мне проникнуть на «дно» Восточного Лондона. — Или уж попросите тогда себе проводника в полиции, — подумав, добавляли они, мучительно силясь понять, что происходит в сознании этого сумасшедшего: несомненно, голова у него дурная, хотя он и явился с хорошими рекомендациями.

— Да на что мне ваша полиция! — возражал я. — Единственно, чего я хочу, — это попасть на Восточную сторону и повидать все собственными глазами. Хочу узнать, как и почему и во имя чего живут там люди. Короче, сам хочу пожить среди них.

— Пожить там! — кричали все в один голос, и я читал решительное неодобрение на их лицах. — Ведь там, говорят, есть такие места, где человеческую жизнь ни в грош не ставят!

— Вот-вот, — нетерпеливо перебивал я. — Как раз то, что мне нужно.

— Но это же невозможно! — неизменно слышалось в ответ.

— Да не за этим вовсе я к вам пришел, — вспылил наконец я, раздраженный бестолковостью моих собеседников. — Я тут новый человек и надеялся разузнать у вас хоть что-нибудь о Восточной стороне, чтобы правильно к этому делу приступиться.

— Но мы же ничего не знаем о Восточной стороне! Это где-то там… — И мои знакомые неопределенно махали рукой в ту сторону, где иногда восходит солнце.

— Тогда я обращусь к Куку, — заявил я.

— Вот и хорошо! — сказали они с облегчением. — У Кука-то уж наверное знают!

О Кук! О «Томас Кук и сын», разведчики путей, всемирные следопыты, живые указательные столбы по всему земному шару, надежные спасители заблудившихся путешественников! Вы могли бы в мгновение ока и без малейших колебаний отправить меня в дебри черной Африки или в самое сердце Тибета, но в восточные кварталы Лондона, куда от Ладгейт-серкусnote 3 рукой подать, вы не знаете дороги!

— Уверяю вас, это невозможно, — изрек ходячий справочник маршрутов и тарифов в Чипсайдском отделении конторы Кука. — Это так… гм… так необычно!

— Обратитесь в полицию, — заключил он авторитетным тоном, видя, что я продолжаю настаивать. — Нам еще не приходилось сопровождать путешественников на Восточную сторону, нас об этом никогда никто не просил, и мы решительно ничего не знаем про эти места.

— Ладно, не беспокойтесь, — прервал я, испугавшись, как бы ураганом его отрицаний меня не вышибло вон из конторы. — Но все-таки вы можете кое-что сделать для меня. Я предупреждаю вас о своих намерениях, чтобы в случае чего вы имели возможность удостоверить мою личность.

— Ага, понимаю! Чтобы мы сумели опознать тело, если вас убьют?

Он произнес это так весело и хладнокровно, что моему воображению вмиг представился мой голый изуродованный труп на мраморном столе в мертвецкой. Журчит без умолку холодная вода; а вот и он, этот клерк из конторы Кука, скорбно и сосредоточенно склонившись надо мной, он подтверждает, что это тот сумасшедший американец, которому до зарезу понадобилось повидать Восточную сторону.

— Нет, нет, — ответил я, — просто, чтобы вы сумели опознать меня в том случае, если я влипну в историю с вашими боббиnote 4. — Последние слова я произнес с особым удовольствием; право, я начинал уже усваивать лондонский жаргон.

— Ну, это дело главной конторы, — сказал он и добавил извиняющимся тоном: — У нас, видите ли, еще не бывало таких случаев.

Но в главной конторе тоже не могли решиться.

— У нас правило, — пояснил клерк, — не сообщать никаких сведений о своих клиентах.

— Помилуйте, — настаивал я, — в данном случае сам клиент просит вас сообщить о нем.

Но он все же колебался.

— Разумеется, — опередил я его, догадываясь, что он сейчас скажет, — я знаю, у вас еще не бывало таких случаев, но…

— Именно это я собирался вам заявить, — твердо изрек он, — у нас не бывало таких случаев, и боюсь, мы вам ничем не сможем помочь.

Все же я ушел оттуда, прихватив с собой адрес сыщика, проживавшего на Восточной стороне. Затем я направился к американскому генеральному консулу. Наконец я нашел человека, с которым можно было разговаривать по-деловому. Он не мялся, не поднимал бровей, не таращил удивленно глаза, не выказывал скептицизма. Одной минуты мне хватило, чтобы объяснить ему, кто я и чего добиваюсь, и он принял все это как нечто вполне естественное. В следующую минуту он осведомился, сколько мне лет, каковы мой рост и вес, и оглядел меня с головы до ног. На исходе третьей минуты мы уже пожимали друг другу руки, и он сказал мне на прощание:

— Ладно, Джек. Не буду терять вас из виду.

Я вздохнул с облегчением. Теперь мои корабли были сожжены, и мне оставалось только углубиться в эти человеческие джунгли, о которых никто как будто ничего не знал. Однако тут же возникло новое препятствие в лице весьма благообразного извозчика с седыми бакенбардами, который невозмутимо возил меня в течение нескольких часов по Сити.

— На Восточную сторону, — приказал я, усаживаясь в экипаж.

— Куда, сэр? — переспросил извозчик, не скрывая удивления.

— Куда-нибудь на Восточную сторону. Трогайте!

Несколько минут высокий двухколесный экипаж куда-то катился, потом внезапно стал. Окошко над моей головой приоткрылось, и я увидел растерянного извозчика, уставившегося на меня.

— Простите, — спросил он, — куда, вы сказали, вам нужно?

— На Восточную сторону, — повторил я. — Все равно куда. Просто покатайте меня там, где хотите.

— Но какой же адрес, сэр?

— Эй, слушайте! — рассвирепел я. — Везите меня на Восточную сторону, да поживей!

Было ясно, что он ничего не понял, но все же голова исчезла, и он с ворчанием погнал лошадь дальше.

На улицах Лондона нигде нельзя избежать зрелища крайней нищеты: пять минут ходьбы почти от любого места — и перед вами трущоба. Но та часть города, куда въезжал теперь мой экипаж, являла сплошные, нескончаемые трущобы. Улицы были запружены людьми незнакомой мне породы — низкорослыми и не то изможденными, не то отупевшими от пьянства. На много миль тянулись убогие кирпичные дома, и с каждого перекрестка, из каждого закоулка открывался вид на такие же ряды кирпичных стен и на такое же убожество. То здесь, то там мелькала спотыкающаяся фигура пьяницы, попадались и подвыпившие женщины; воздух оглашался резкими выкриками и бранью. На рынке какие-то дряхлые старики и старухи рылись в мусоре, сваленном прямо в грязь, выбирая гнилые картофелины, бобы и зелень, а ребятишки облепили, точно мухи, кучу фруктовых отбросов и, засовывая руки по самые плечи в жидкое прокисшее месиво, время от времени выуживали оттуда еще не совсем сгнившие куски и тут же на месте жадно проглатывали их.

На всем пути нам не попалось ни одного экипажа, и детям, бежавшим сзади нас и по бокам, мы казались, верно, посланцами из какого-то неведомого и лучшего мира. Всюду, куда ни обращался взор, были сплошные кирпичные стены и покрытые грязной жижей мостовые. И над всем этим стоял несмолкаемый галдеж. Впервые за всю мою жизнь толпа внушила мне страх. Такой страх внушает морская стихия: сонмы бедняков на улицах представлялись мне волнами необъятного зловонного моря, грозящими нахлынуть и затопить меня.

— Сэр, вот Степни, станция Степни! — крикнул сверху извозчик.

Я осмотрелся: в самом деле, железнодорожная станция. Извозчик с отчаяния подъехал сюда, к единственному, очевидно, знакомому ему месту в этих дебрях.

— Ну и что ж? — спросил я.

Он что-то бессвязно пробормотал и покачал головой. Вид у него был самый жалкий.

— Я тут никогда не бывал, — наконец выдавил он из себя, — и коль вам надо не на станцию Степни, то я уж не знаю, куда вам надо.

— Я вам объясню, куда мне надо, — сказал я. — Поезжайте прямо и глядите по сторонам, пока не увидите лавку старьевщика. А как увидите, сверните на первом же углу, остановитесь там, и я сойду.

Видно было, что его начинают одолевать сомнения насчет моей личности. Все же через некоторое время экипаж остановился у панели, и извозчик объявил, что мы только что проехали лавку старьевщика.

— А как насчет платы? — просительно сказал он. — С вас семь шиллингов шесть пенсов.

— Ну да, — рассмеялся я, — заплати я вам сейчас, вас и след простынет!

— Господи! Это вас наверняка след простынет, если вы сейчас не заплатите мне, — возразил он.

Тем временем экипаж уже обступила толпа оборванных зевак. Я снова рассмеялся и зашагал к лавке старьевщика.

Здесь самым трудным делом оказалось убедить хозяина, что мне требуются именно старые вещи. Только поняв бесплодность своих стараний всучить мне новые, немыслимого вида пиджаки и брюки, он стал извлекать на свет кучи старья, поглядывая на меня, как заговорщик, и делая таинственные намеки. Он явно желал показать, что догадывается, чем тут пахнет, и намеревался, запугнув разоблачением, содрать с меня втридорога. Человек, которого ищут, а может, даже крупный преступник из-за океана — вот что он обо мне подумал, полагая, что и в том и в другом случае главная моя забота — избежать встречи с полицией.

Однако я так яростно с ним торговался, доказывая несоответствие между ценой и товаром, что почти развеял его подозрения на свой счет. Тогда он переменил тактику и принялся на все лады уламывать неподатливого покупателя. В конце концов я выбрал изрядно поношенные, хоть и крепкие еще брюки, потрепанный пиджачок, с единственной уцелевшей пуговицей, башмаки, в которых, по-видимому, не раз грузили уголь, узкий кожаный пояс и грязную-прегрязную летнюю кепку. Но белье и носки я взял новые и теплые, — такие, между прочим, в Америке мог бы купить себе любой бездомный неудачник.

— Я вижу, вас не проведешь, — сказал лавочник с притворным восхищением, когда я, сторговавшись наконец, протянул ему десять шиллингов. — Небось, успели уже исходить всю Петтикот-лейн вдоль и поперек. Да за эти брюки всякий заплатит пять шиллингов! А за такие башмаки любой докер отвалил бы два шиллинга шесть пенсов. Я уж не говорю про пиджак, про эту новенькую кочегарскую фуфайку и все прочее!

— Сколько вы мне за них дадите? — вдруг спросил я. — Я уплатил вам десять шиллингов и готов вернуть все это за восемь. По рукам?

Но он только ухмыльнулся и замотал головой, и я с досадой понял, что если для меня эта сделка казалась выгодной, то для него она была еще выгоднее.

Возле экипажа мой извозчик секретничал с полисменом. Впрочем, блюститель порядка ограничился тем, что окинул меня испытующим взглядом — особенно узелок, который я держал под мышкой, — и пошел прочь, оставив извозчика кипеть гневом в одиночку. А тот не тронулся с места, пока я не вручил ему семь шиллингов шесть пенсов. После этого он готов был отвезти меня хоть на край света и смиренно просил прощения за свою настойчивость, оправдываясь тем, что мало ли каких подозрительных седоков приходится иной раз возить по Лондону.

Но я доехал только до Хайбери-Вейл в северной части Лондона, где я оставил свой багаж. Здесь на следующий день я снял с себя ботинки (не без сожаления — ведь они были так легки и удобны!), свой мягкий серый дорожный костюм и все, что было на мне, и начал облачаться в чужие обноски, принадлежавшие неизвестным мне людям, которым, видимо, здорово не повезло, если им пришлось продать свое тряпье старьевщику за какие-то жалкие гроши.

Лжедмитрий I

В пройму кочегарской фуфайки я зашил соверен (более чем скромный запас на всякий случай) и натянул на себя фуфайку. Затем я сел и прочел сам себе мораль на тему о том, что годы удачи и сытая жизнь изнежили мою кожу и сделали ее непомерно чувствительной. Надо сказать, что самый суровый отшельник не так страдал от своей власяницы, как я страдал еще целые сутки от этой жесткой, колючей фуфайки.

Обрядиться в остальное тряпье не составило особого труда, хотя с башмаками я изрядно намучился. Твердые, негнущиеся, они были словно выдолблены из дерева; я долго колотил кулаками по верхам, и лишь после этого мне удалось протолкнуть в них свои ступни. Рассовав по карманам мелкие монеты, нож, носовой платок, коричневую курительную бумагу и немного табаку, я прогромыхал вниз по лестнице и распростился со своими друзьями, исполненными самых мрачных предчувствий на мой счет. Когда я уже выходил из дому, прислуга — благообразная женщина средних лет — не смогла подавить улыбку, и рот ее раскрывался все шире и шире до тех пор, пока из горла не вырвались странные лающие звуки, порожденные, должно быть, невольным сочувствием ко мне и почему-то именуемые «смехом».

Из энциклопедического словаря изд. Брокгауза и Ефрона т. XVIIa СПб., 1896.

Едва покинув дом, я сразу ощутил, как отражается на положении человека его одежда. Простые люди утратили в обращении со мной прежнее подобострастие. Хлоп! — и в мгновение ока я, так сказать, стал таким, как они. Потертый, продранный на локтях пиджак был явным свидетельством моей принадлежности к их классу, и это ставило меня на одну доску с ними, — вот почему угодливость и чрезмерно почтительное внимание к моей особе сменились товарищеским обращением. Человек в плисовом костюме, с грязным шарфом на шее не называл меня больше ни «сэр», ни «хозяин». Теперь он обращался ко мне со словом «товарищ» — прекрасным, сердечным, теплым и приветливым словом, совсем непохожим на те два. Слово «хозяин» связано с представлением о господстве власти, праве командовать, — это дань, которую человек, стоящий внизу, платит человеку, забравшемуся наверх, в надежде, что тот, наверху, даст ему передышку, ослабит свой нажим. По существу, это та же мольба о милостыне, только в иной форме.

ЛЖЕДМИТРИЙ I — царь московский (1605–1606). Происхождение этого лица, равно как история его появления и принятия на себя имени царевича Димитрия, сына Иоанна Грозного, остаются до сих пор весьма темными и вряд ли даже могут быть вполне разъяснены при настоящем состоянии источников.

Лохмотья дали мне, кстати, возможность испытать то наслаждение, которого лишен за границей рядовой американец. Путешествуя по Европе, скромный приезжий из Штатов, не крез, вскоре начинает чувствовать себя закоренелым скрягой, если он пытается противостоять шайке раболепствующих грабителей, преследующих его с утра до ночи и разоряющих его почище, чем любые ростовщики.

Правительство Бориса Годунова, получив известие о появлении в Польше лица, назвавшегося Димитрием, излагало в своих грамотах его историю следующим образом. Юрий, или Григорий, Отрепьев, сын галицкого сына боярского, Богдана Отрепьева, с детства жил в Москве в холопах у бояр Романовых и у князя Бориса Черкасского; затем, навлекши на себя подозрение царя Бориса, он постригся в монахи и, переходя из одного монастыря в другой, попал в Чудов монастырь, где его грамотность обратила внимание патриарха Иова, взявшего его к себе для книжного письма; похвальба Григория о возможности ему быть царем на Москве дошла до Бориса, и последний приказал сослать его под присмотром в Кириллов монастырь. Предупрежденный вовремя, Григорий успел бежать в Галич, потом в Муром и, вернувшись вновь в Москву, в 1602 г. бежал из нее вместе с неким иноком Варлаамом в Киев, в Печерский монастырь, оттуда перешел в Острог к князю Константину Острожскому, затем поступил в школу в Гоще и, наконец, вступил на службу к князю Вишневецкому, которому впервые и объявил о своем якобы царском происхождении.

Обтрепанный костюм избавил меня от неприятной обязанности давать чаевые и позволил держаться с людьми на равной ноге. Больше того — я настолько вошел в свою роль, что на исходе первого дня сам с чувством сказал: «Благодарю вас, сэр», одному джентльмену, который бросил пенни в мою протянутую ладонь за то, что я подержал его лошадь.

Этот рассказ, повторенный позднее и правительством царя Василия Шуйского, вошедший в большую часть русских летописей и сказаний и основанный главным образом на показании или «Извете». упомянутого Варлаама, был сперва всецело принят и историками. Миллер, Щербатов, Карамзин, Арцыбашев отождествляли Лжедмитрия с Григорием Отрепьевым.

Я обнаружил и другие перемены в своем положении, также вызванные моим новым обличьем. На оживленных уличных перекрестках от меня теперь требовалось особое проворство, чтобы не угодить под колеса и остаться целым, причем мне весьма выразительно давали понять, что цена моей жизни находится в прямой зависимости от цены моего костюма. Прежде, когда я спрашивал у полисмена, как попасть в то или иное место, он, в свою очередь, сначала спрашивал: «Вы как поедете, сэр, в омнибусе или в экипаже?» Теперь я слышал от него лаконичное: «Пешком?» А в билетной кассе на вокзале, где обычно спрашивают: «Первый класс или второй, сэр?», ныне мне безмолвно просовывали в окошечко билет третьего класса, словно это в порядке вещей.

Из новых историков такое отождествление защищают С. М. Соловьев и П. С. Казанский — последний, однако, не безусловно. Уже очень рано возникли сомнения в правильности такого отождествления. Впервые подобное сомнение было высказано в печати митрополитом Платоном («Краткая церковная история»); затем уже более определенно отрицали тождество Лжедмитрия и Отрепьева, А. Ф. Малиновский («Биографические сведения о князе Д. М. Пожарском» М., 1817), М. П. Погодин и Я. И. Бередников.

Но все это компенсировалось другим. Впервые в жизни я вплотную столкнулся с англичанами из непривилегированного сословия и увидел их такими, каковы они есть. Если на уличном перекрестке или в кабаке какой-нибудь бродяга или мастеровой вступал со мной в беседу, это был разговор равного с равным — простой, естественный, без малейшего расчета выманить у меня что-то льстивыми словами.

Особенно важны были в этом отношении работы Н. И. Костомарова, убедительно доказавшего недостоверность «Извета» Варлаама. Костомаров предполагал, что Лжедмитрий мог происходить из Западной Руси, будучи сыном или внуком какого-нибудь московского беглеца; но это лишь предположение, не подтвержденное никакими фактами, и вопрос о личности первого Лжедмитрия остается открытым. Почти доказанным можно считать лишь то, что он не был сознательным обманщиком и являлся лишь орудием в чужих руках, направленным к низвержению царя Бориса.

И когда я попал, наконец, на Восточную сторону, то с радостью почувствовал, что освободился от страха перед толпой. Я стал частью ее. Огромное зловонное море захлестнуло меня — вернее, я сам осторожно погрузился в его пучину, — и в этом не было ничего страшного, если не считать моей кочегарской фуфайки.

Еще Щербатов считал истинными виновниками появления самозванца недовольных Борисом бояр; мнение это разделяется большинством историков, причем некоторые из них немалую роль в подготовке самозванца отводят полякам и, в частности, иезуитам. Оригинальный вид приняло последнее предположение у Бицына (Н. М. Павлова), по мнению которого было два самозванца: один (Григорий Отрепьев) был отправлен боярами из Москвы в Польшу, другой — подготовлен в Польше иезуитами, и последний-то и сыграл роль Димитрия.

ГЛАВА II. ДЖОННИ АПРАЙТ

Это чересчур искусственное предположение не оправдывается достоверными фактами истории Лжедмитрия и не было принято другими историками. То обстоятельство, что Лжедмитрий вполне владел русским языком и плохо знал латинский, бывший тогда обязательным для образованного человека в польском обществе, позволяет с большою вероятностью предположить, что по происхождению Лжедмитрий был русский.

Достоверная история Лжедмитрия начинается с появления его в 1601 г. при дворе князя Константина Острожского, откуда он перешел в Гощу, в арианскую школу, а затем к князю Вишневецкому, которому и объявил о своем якобы царском происхождении, вызванный к этому, по одним рассказам, болезнью, по другим — оскорблением, нанесенным ему Вишневецким. Как бы то ни было, последний поверил Лжедмитрию, равно как и некоторые другие польские паны, тем более что на первых же порах явились и русские люди, признавшие в Лжедмитрии мнимоубитого царевича.

Люди живут в грязных лачугах, где нет места ни здоровью, ни надеждам, а есть только недовольство своей судьбой да бессильный ропот на то, что богатства принадлежат другим. Торолд Роджерсnote 5
Особенно близко сошелся Лжедмитрий с воеводой сандомирским, Юрием Мнишеком, в дочь которого, Марину, он влюбился. Стремясь обеспечить себе успех, Лжедмитрий пытался завести сношения с королем Сигизмундом, на которого, следуя, вероятно, советам своих польских доброжелателей, рассчитывал действовать через иезуитов, обещая последним присоединиться к католичеству. Папская курия, увидав в появлении Лжедмитрия давно желанный случай к обращению в католичество Московского государства, поручила своему нунцию в Польше, Рангони, войти в сношения с Лжедмитрием, разведать его намерения и, обратив в католичество, оказать ему помощь.

Я не даю вам адреса Джонни Апрайта. Достаточно сказать, что он живет на самой приличной улице Восточной стороны. В Америке такая улица считалась бы скверной, но в Восточном Лондоне она подобна оазису в пустыне. Кругом нищета, скученность, ее обступают кварталы, кишащие замызганной, рано познавшей жизнь детворой, но там, где обитает Джонни Апрайт, у ребят есть, должно быть, другие места для игр, кроме тротуара, да и вообще на этой пустынной улице людей почти не видно.

В начале 1604 года Лжедмитрий в Кракове был представлен нунцием королю; 17 апреля совершился его переход в католичество. Сигизмунд признал Лжедмитрия, обещал ему 400 000 злотых ежегодного содержания, но официально не выступил на его защиту, дозволив лишь желающим помогать царевичу. За это Лжедмитрий обещал отдать Польше Смоленск и Северскую землю и ввести в Московском государстве католицизм.

Каждый дом здесь — как, впрочем, и на других улицах — тесно прижат к соседним. У каждого только один вход — с улицы, а длина дома по фасаду около восемнадцати футовnote 6; сзади — дворик, окруженный кирпичной стеной; оттуда, если нет дождя, можно полюбоваться свинцовым небом. Имейте в виду, что речь идет о так называемых преуспевающих жителях Восточного Лондона. Кое-кто из них даже настолько богат, что позволяет себе держать «рабыню». Мне, например, доподлинно известно, что Джонни Апрайт тоже держит «рабыню», — она-то и была первой, с кем я свел знакомство в этом обособленном мирке.

Вернувшись в Самбор, Лжедмитрий предложил руку Марине Мнишек; предложение было принято, и он выдал невесте запись, по которой обязался не стеснять ее в делах веры и уступить ей в полное владение Великий Новгород и Псков, причем эти города должны были остаться за Мариной даже в случае ее неплодия. Мнишек набрал для будущего зятя небольшое войско из польских авантюристов, к которым присоединились 2000 малороссийских казаков и небольшой отряд донцов. С этими силами Лжедмитрий 15 августа 1604 г. открыл поход, а в октябре перешел московскую границу.

Я пришел к Джонни Апрайту, и мне открыла дверь «рабыня». И вот что интересно: эта особа, занимая сама положение, вызывающее презрение и жалость, посмотрела на меня презрительно и с сожалением. Она, не скрывая, дала мне понять, что не желает тратить время на разговор со мной: я пришел в воскресенье, хозяина нет дома, о чем тут еще толковать?! А я все мешкал на крыльце, стараясь доказать, что нет — это еще не все; но тут на наши голоса вышла супруга Джонни Апрайта и принялась распекать девушку за то, что та не захлопнула дверь. Лишь потом она удостоила меня вниманием.

Обаяние имени царевича Димитрия и недовольство Годуновым сразу дали себя знать. Моравск, Чернигов, Путивль и другие города без боя сдались Лжедмитрию; держался только Новгород-Северский, где воеводой был П. Ф. Басманов. Пятидесятитысячное московское войско, под начальством Мстиславского явившееся на выручку этого города, было наголову разбито Лжедмитрием, с его пятнадцатитысячной армией, Русские люди неохотно сражались против человека, которого многие в душе считали истинным царевичем; поведение боярства, которое Борис при первых вестях о Лжедмитрии обвинил в постановке самозванца, усиливало начинавшуюся смуту: некоторые воеводы, выступая из Москвы, прямо говорили, что трудно бороться против прирожденного государя.

Мистера Джонни Апрайта нет дома, и он вообще не принимает по воскресеньям. Очень жаль, сказал я. Пришел ли я просить работы? Нет, напротив, я пришел к Джонни Апрайту по делу, которое может оказаться выгодным для него.

Большинство поляков, недовольных задержкой платы, оставило в это время Лжедмитрия, но зато к нему явилось 12 000 казаков. В. И. Шуйский разбил 21 января 1605 г. Лжедмитрия при Добрыничах, но затем московское войско занялось бесполезной осадой Рыльска и Кром, а тем временем Лжедмитрий, засевший в Путивле, получил новые подкрепления.

Вмиг отношение переменилось. Нужный мне джентльмен ушел в церковь, но он вернется примерно через час, и его, безусловно, можно будет повидать.

Недовольный действиями своих воевод, царь Борис послал к войску П. Ф. Басманова, но тот не мог уже остановить разыгравшейся смуты. 13 апреля умер внезапно царь Борис, а 7 мая все войско, с Басмановым во главе, перешло на сторону Лжедмитрия.

Я уже ждал вопроса, не угодно ли мне пройти в комнату, но так, к сожалению, и не дождался, хотя весьма прозрачно напрашивался на приглашение, говоря, что пойду на угол в пивную и подожду там. И пришлось отправиться туда, но так как служба в церкви еще не отошла, пивная оказалась закрытой. Моросил противный дождик, и, за неимением лучшего, я вернулся, присел на соседнее крылечко и принялся ждать.

20 июня Лжедмитрий торжественно въехал в Москву; провозглашенный перед тем царем Федор Борисович Годунов еще раньше был убит посланными Лжедмитрием, вместе со своей матерью, а уцелевшую сестру его, Ксению, Лжедмитрий сделал своей любовницей; позднее она была пострижена.

Вскоре на пороге дома снова появилась «рабыня» Джонни Апрайта, в самом неприглядном виде, и растерянно объявила, что хозяйка приглашает меня подождать на кухне.

Через несколько дней после въезда Лжедмитрия в Москву обнаружились уже замыслы бояр против него. В. И. Шуйский был уличен в распускании слухов о самозванстве нового царя и, отданный Лжедмитрием на суд собора, состоявшего из духовенства, бояр и простых людей, приговорен к смертной казни. Лжедмитрий заменил ее ссылкой Шуйского, с двумя братьями, в галицкие пригороды, а затем, вернув их с дороги, простил совершенно, возвратив им имения и боярство. Патриарх Иов был низложен, и на место его возведен архиепископ рязанский, грек Игнатий, который 21 июля и венчал Лжедмитрия на царство. Как правитель Лжедмитрий, согласно всем современным отзывам, отличался недюжинной энергией, большими способностями, широкими реформаторскими замыслами и крайне высоким понятием о своей власти.

— Вы не представляете, сколько народу ходит сюда просить работу, — сказала миссис Апрайт извиняющимся тоном. — Надеюсь, вы не обиделись, что я с вами так разговаривала?

Отступления от старых обычаев, какие допускал Лжедмитрий и какие стали особенно часты со времени прибытия Марины, и явная любовь Лжедмитрия к иноземцам раздражали некоторых ревнителей старины среди приближенных царя, но народные масса относились к нему доброжелательно, и москвичи сами избивали немногих, говоривших о самозванстве Лжедмитрия. Последний погиб исключительно благодаря заговору, устроенному против него боярами, и во главе их — В. И. Шуйский.

— Да что вы, что вы! — ответил я со всей любезностью, на какую только был способен, давая понять, что нищенское облачение не мешает мне оставаться джентльменом. — Я отлично понимаю, уверяю вас. Вам, верно, покоя не дают эти люди, что ходят насчет работы?

— Еще бы! — отозвалась она, договорив остальное многозначительным взглядом, и повела меня, представьте, не на кухню, а в столовую, оказав мне явную милость, которую я, надо полагать, заслужил своим светским обхождением.

Удобный повод заговорщикам доставила свадьба Лжедмитрия. Еще 10 ноября 1605 г. состоялось в Кракове обручение Лжедмитрия, которого заменял в обряде посол московский Власьев, а 8 мая 1606 г. в Москве совершился и брак Лжедмитрия с Мариной. Воспользовавшись раздражением москвичей против поляков, наехавших в Москву с Мариной и позволявших себе разные бесчинства, заговорщики, в ночь с 16-го на 17 мая, ударили в набат, объявили сбежавшемуся народу, что ляхи бьют царя, и, направив толпы на поляков, сами прорвались в Кремль.

Столовая была расположена рядом с кухней, в подвале, фута на четыре ниже уровня земли. Несмотря на полдень, там была такая темень, что я не сразу начал различать предметы. Через окно, верхняя рама которого приходилась вровень с тротуаром, едва пробивался тусклый свет, но я все же умудрился почитать здесь газету.

Захваченный врасплох, Лжедмитрий пытался сначала защищаться, затем бежал к стрельцам, но последние, под давлением боярских угроз, выдали его, и он был застрелен Валуевым. Народу объявили, что, по словам царицы Марфы, Лжедмитрий был самозванец; тело его сожгли и, зарядив прахом пушку, выстрелили в ту сторону, откуда он пришел.

В ожидании прихода Джонни Апрайта позвольте объяснить вам причину моего визита. Решив пожить среди восточных лондонцев, питаться из одного котла с ними и спать под одной крышей, я хотел все-таки подыскать себе какое-нибудь пристанище поблизости, куда можно было бы укрываться время от времени, дабы не забыть окончательно, что на свете все еще существуют хороший костюм и опрятность. Кроме того, там я должен был получать корреспонденцию, обрабатывать свои записи и изредка, соответственно переодевшись, совершать оттуда вылазки в цивилизованный мир.

Н. Н. Алексеев

Но вот какая дилемма вставала передо мной: в квартире, где я мог надеяться на сохранность моих вещей, окажется, вероятнее всего, хозяйка, которая сочтет подозрительным джентльмена, ведущего двойную жизнь, а у хозяйки, равнодушной к двойной жизни ее постояльцев, вещи мои вряд ли останутся целы. Чтобы разрешить эту дилемму, я и явился к Джонни Апрайту. Это был сыщик, бессменно проработавший тридцать с лишним лет на Восточной стороне, известный здесь каждому под кличкой «Апрайт» note 7, данной ему некогда каким-то осужденным уголовником. И он, как никто другой, мог подыскать мне подходящую квартирную хозяйку и заверить ее, что нечего беспокоиться по поводу моих странных визитов и исчезновений.

Лжецаревич

Две дочки Апрайта прибежали из церкви, опередив отца. Это были хорошенькие девушки в воскресных платьицах, наделенные болезненно хрупкой красотой, столь характерной для девушек Восточного Лондона, — красотой мимолетной, обманчивой, грозящей поблекнуть так же быстро, как блекнут в небе краски заката.

Часть первая

Они посмотрели на меня с нескрываемым любопытством, как на диковинного зверя, и тут же перестали замечать. Вскоре вернулся и сам Джонни Апрайт, и я был приглашен наверх для беседы с ним.

— Говорите громче, — перебил он меня на первом слове, — я простужен, заложило уши.

I

Запоздалые путники

Смесь старомодного сыщика и Шерлока Холмса! «Интересно бы знать, — подумал я, — где спрятан у него помощник, который обязан записывать все то, что я найду нужным рассказать?» И поныне, после неоднократных встреч с Джонни Апрайтом, вспоминая это первое свидание с ним, я не могу решить, в самом ли деле ему тогда заложило уши или он прятал помощника в соседней комнате. Но одно совершенно достоверно: несмотря на то, что я чистосердечно изложил Джонни Апрайту все, что касалось моих планов, он воздержался от обещаний, зато на другой день, когда я подъехал к его дому в экипаже, одетый как положено, он встретил меня вполне любезно и пригласил в столовую, где его семейство сидело за чаем.

Под вечер декабрьского дня 1602 года по проезжей дороге в глубине векового литовского леса ехали два всадника.

— Мы люди скромные, — сказал Джонни Апрайт, — жиреть не с чего. Вы уж не взыщите, мы люди скромные.

Один из них был человек сильного телосложения, широкоплечий, одетый в темный, подбитый мехом кафтан и в низкую соболью шапку, прикрывавшую лоб и уши. Из-за кушака выглядывала пара резных рукояток длинноствольных пистолетов, сбоку была прицеплена сабля в бархатных ножнах с серебряными перехватами. Длинная, широкая золотистая борода лопатой падала на грудь. Внимательный наблюдатель мог бы подметить в этой бороде местами блестки седины. Седина эта, однако, не была «серебром лет», потому что лицо всадника — красивое лицо чисто русского типа — было молодо, хотя серьезно, почти печально.

Дочки Апрайта поздоровались со мной, красные от смущения, а он не только не постарался выручить их, а, наоборот, привел в еще большее замешательство.

— Ха-ха! — раскатисто смеялся он, шлепая ладонью по столу, так что звенела посуда. — Девочки решили вчера, что вы пришли сюда за подаянием. Ха-ха! Хо-хо!

Второй всадник, ехавший рядом с ним, был почти на целую голову ниже его. Овчинный полушубок казался несколько узким для его широких плеч, высокая баранья шапка, напоминавшая казацкую, была сдвинута немного на затылок и открывала часть рыжеватых волос над умным выпуклым лбом, на котором бросалась в глаза крупная «родимая» бородавка; такая же бородавка виднелась под правым глазом. Эти бородавки очень портили круглое белое лицо всадника; не мог добавить ему привлекательности и широкий, несколько приплюснутый нос. Желая подбодрить коня, всадник дернул поводья обеими руками; при этом можно было заметить, что одна из его рук короче другой.

Дочки с негодованием отрицали это, глаза их гневно сверкали, щеки стыдливо алели, — словно обязательным признаком изысканности является умение распознать под лохмотьями человека, у которого нет нужды ходить в лохмотьях.

По-видимому, природа отнеслась к нему не как мать, а как мачеха и одарила его довольно неказистою внешностью.

И после, в то время как я поглощал хлеб с вареньем, дочки пререкались с отцом: они считали оскорбительным, что меня приняли за нищего, а отец говорил, что это величайшая дань моим талантам, раз я сумел так ловко всех провести. Все это меня забавляло и, пожалуй, доставляло не меньше удовольствия, чем хлеб с вареньем и чай; а потом Джонни Апрайт отлучился ненадолго и договорился относительно жилья для меня на той же солидной, богатой улице, в доме по соседству, как две капли воды похожем на его дом.

А между тем в этом некрасивом, почти безобразном человеке было что-то, что должно было выделять его из ряда других. Это «что-то» сказывалось во всем: и в его ухарской посадке на коне — сухом, жилистом «степняке», — и в горделиво закинутой голове, и в быстрой смене выражений лица, и в глазах — некрасивых светло-голубых глазах — тусклых, словно выцветших, но умных, живых и глубоких, в которых трудно было прочесть, что таят они, как трудно узнать, что скрывает глубь Северного моря, цвет которого они напоминали.

ГЛАВА III. МОЕ ЖИЛИЩЕ И ЖИЛИЩА ДРУГИХ

Насколько хуже был одет второй путник, чем первый, настолько же хуже был и вооружен: у него не было с собой «пистолей», как тогда называли пистолеты, вместо них из голенища сапога выглядывал черенок ножа. Сабля была и у него, но лежала она в простых деревянных вычерненных ножнах, лишенных всяких украшений.

Внешним видом спутники настолько разнились друг от друга, что первого из них можно было принять за господина, второго — за его слугу.

На деле, однако, было не так. Они оба были вольными людьми и зависели один от другого столько же, сколько папа римский от турецкого султана. Их соединили общность происхождения — они оба были русские — и дорога: путь их лежал в одну сторону. Познакомились они всего несколько дней назад на ночлеге в корчме и знали друг про друга очень немногое.

Всадник в казацкой шапке знал лишь, что его спутника зовут Павлом Степановичем, что прозвище его — Белый-Туренин, что он — боярин, родом из Москвы.

Дверь фабрики — тяжка, прочна, Внутрь открывается она; И дверь закрыта тем плотней, Чем изнутри напор сильней. А в спертом воздухе народ Мечту в простор безбрежный шлет, Где жаворонок песнь поет, Взлетая в синий небосвод. Сидней Ланьерnote 8
Бородатый же всадник знал про своего путевого товарища еще меньше — только лишь, что его зовут Григорием. Одно они оба хорошо знали — то, что как одному, так и другому нужно было удалиться в глубь Литвы, подальше от русского рубежа. По каким причинам нужно это было каждому из них — они не старались допытываться.

По понятиям Восточного Лондона, комната, которую я снял за шесть шиллингов в неделю, то есть за полтора доллара, являла собой верх комфорта. По американским же понятиям, это была маленькая, убого обставленная и неудобная комнатенка. Когда я внес туда столик для пишущей машинки, там уже негде стало повернуться, и приходилось лавировать, выделывая причудливые зигзаги, требующие величайшей ловкости и изобретательности.

Путники долгое время ехали молча.

Пристроившись здесь, вернее, пристроив свои вещи, я облачился в свой бедняцкий наряд и вышел прогуляться. Квартирный вопрос занимал мои мысли, и я отправился якобы на розыски жилья, вообразив себя бедным и обремененным семейством молодым человеком.

Слабый отблеск вечерней зари догорел на верхушках деревьев; полумрак окутывал всадников. Боярин вглядывался в даль сквозь сумерки.

Прежде всего я сделал открытие, что свободные дома здесь встречаются редко. Настолько редко, что, исколесив большой район, я не нашел ни одного. Ни одного свободного дома — убедительное доказательство перенаселенности района!

Справа и слева, как две стены, чернел хвойный лес; покрытая снегом дорога белою змейкой вилась между этими молчаливыми стенами и скрывалась во тьме. Нигде не виднелось ничего, что могло бы указать на близость жилья. Тишина была такая, что жутко становилось.

Когда стало ясно, что мне, то есть бедному молодому человеку, обремененному семьей, искать себе в этом негостеприимном районе отдельный домик бессмысленно, я перешел к поискам свободных комнат, где можно было бы разместить жену с малышами и весь наш скарб. Не скажу, чтоб таких комнат оказалось много, но кое-что я нашел, правда, сдавались они большей частью по одной. Видимо, считается, что для семьи бедняка довольно и одной комнаты — тут и стряпают, и едят, и спят. Когда я спрашивал, нет ли двух смежных комнат, квартирные хозяйки смотрели на меня так, как, вероятно, смотрел известный диккенсовский персонаж на Оливера Твиста, попросившего у него добавки каши.

Боярин опустил голову и, задумавшись, ослабил поводья. Его притомившийся конь пошел тише. Григорий тоже не подгонял своего взмыленного «степняка».

— Что, Григорий, ведь, пожалуй, нам заночевать в лесу придется, — прервал наконец молчание Павел Степанович.

Мало того, что одной комнаты считается вполне достаточно для бедного человека с женой и детьми, — многие семьи обнаруживают у себя такие излишки площади, что пускают одного, а то и двух жильцов. Если подобная комната расценивается от трех до шести шиллингов в неделю, то с жильца, снимающего угол (он должен представить рекомендации!), по всей справедливости взимают от восьми пенсов до шиллинга в неделю; он может даже столоваться у своих хозяев — еще за несколько шиллингов. Об этом, однако, я не сообразил разузнать подробнее — недопустимое упущение со стороны человека, который планирует бюджет воображаемой семьи.

Спрашиваемый ответил не сразу.

Ни в одном из домов, которые я посетил, не имелось ванн, впрочем, я установил, что их не было и в тысячах других домов. Невообразимое предприятие — мыться в жестяном корыте, когда в комнате, кроме твоей семьи, обеспокоенной излишком площади, еще один или два жильца. Но, кажется, отсутствие ванн выгодно народу: можно экономить на мыле — значит, все в порядке, есть еще господь на небесах! Кроме того, природа в Восточном Лондоне весьма предусмотрительна: ежедневно тут идут дожди, и, хочешь не хочешь, искупаешься на улице.

— Не знаю, что и ответить. Сказывали мне, что лесом дорога верст десятка два тянется, а кажись, мы проехали немало, а ей все конца и края нет. Да и кони попритомились. Подогнать их разве. Авось доберемся до ночлега.

Санитарное состояние домов, в которые я заходил, ужасающе: неисправная канализация, плохая очистка выгребных ям, течь из водопроводных труб, скверная вентиляция, сырость и грязь кругом. От этого моя жена и дети быстро заработали бы дифтерит, круп, тиф, рожу, гангрену, воспаление легких, чахотку и мало ли какие еще болезни. Смертность тут, должно быть, чрезвычайно высока. Но вдумайтесь хорошенько, какой это мудрый порядок. Для бедняка, обремененного большой семьей, самое разумное — избавиться от нее, и условия жизни в Восточном Лондоне помогут ему в этом. Не исключено, разумеется, что и сам он погибнет. Особой мудрости тут не видим, но где-то она кроется несомненно. Зато когда постигнешь суть такого прекрасного, хитрого порядка, то может оказаться, что это вовсе не порядок и что-то здесь здорово не так.

— Гм… доберемся ль? Уж ночь совсем. Смотри! — и Белый-Туренин при этих словах указал своему спутнику на первую звезду, зажегшуюся над их головами.

Конечно, никаких комнат я не снял и вернулся на улицу Джонни Апрайта, которая теперь уже была и моя улица. Занятый мыслями о жене и детях и о том, куда рассовать их в каморке, где, кроме нас, поселятся в углу еще жильцы, я потерял представление о масштабах и не сразу смог охватить взглядом всю мою комнату. Ее необъятность вызывала благоговейный восторг. Неужели это та самая комната, которую мне сдали за шесть шиллингов в неделю? Быть не может! Но мои сомнения были развеяны хозяйкой, постучавшей в дверь, чтобы узнать, не нужно ли мне чего-нибудь.

— Да. Заночевать, что ль, в лесу? Насберем хворостку, костерчик разложим. Коням сено запасено. Э! Что это с ними? — последние слова относились к коням, которые почему-то внезапно сменили свой тихий трусок на быстрый карьер.

— Почуяли что-нибудь, — заметил боярин.

— Ах, сэр! — воскликнула она, когда я стал расспрашивать ее. — Наша улица одна теперь такая осталась. Лет восемь — десять назад и другие улицы были не хуже, и жили там очень приличные люди, но всех их вытеснили эти пришлые. Нынче приличного человека нигде, кроме нашей улицы, не сыщешь. Это ужасно, сэр!

Было ясно, что кони чего-то испугались. Они фыркали, пряли ушами и все подбавляли бега.

И она начала подробно объяснять мне, как протекало вторжение пришельцев и как от этого квартирная плата росла, а репутация района падала:

— Чего бы им испугаться? — пожав плечами, в раздумье добавил Белый-Туренин.

— Понимаете, сэр, мы ведь не привыкли к такой тесноте, не то что другие. Мы вот живем в отдельном домике, а эта голытьба и разные там иностранцы готовы втиснуться в такой дом по пять, по шесть семейств. Понятно, что хозяин собирает с них больше, чем с нас! Это ужасно, сэр! И подумать только, был такой хороший район всего несколько лет назад!

Его спутник не отвечал, он прислушивался. Вдруг он живо обернулся к Павлу Степановичу:

Я пригляделся к ней. Вот женщина, воплощающая в себе лучшие черты английского рабочего класса, по-видимому, из хорошей семьи, и ее медленно захлестывает шумный и грязный людской поток, который власти предержащие гонят на восток от Лондона. Нужно строить банки, фабрики, гостиницы, конторские здания… А что такое городская беднота, бродячее племя! И она отступает на Восточную сторону волна за волной, вытесняя оттуда старожилов, превращая в трущобы квартал за кварталом, принуждая более солидных рабочих уходить в еще необжитые предместья Лондона или затягивая к себе на дно если не их самих, то уж детей и внуков несомненно.

— Слышишь, боярин?

Очередь за улицей Джонни Апрайта. Остаются считанные месяцы. Джонни и сам это понимает.

— Что?

— Через два года истекает срок моей аренды, — говорит он. — Владелец наших домов — свой человек. Он не повысил квартирной платы ни нам, ни соседям, и потому мы пока еще продержались. Но в любой день он может продать свое имущество или умереть; для нас и то и другое будет одинаково плохо. Этот дом купит какой-нибудь спекулянт, построит потогонную мастерскую на клочке земли за домом, где у меня виноград вьется по забору, сделает пристройку и начнет сдавать по одной комнате семейным. Вот и все! И Джонни Апрайту крышка!

— А вот послушай…

И я живо представил себе, как Апрайт и его почтенная супруга вместе с хорошенькими дочками и растрепанной «рабыней», словно призрачные тени, бегут на восток, а город-чудовище с ревом настигает их.

Боярин прислушался. В лесу, казалось, стояла прежняя мертвящая-тишина.

— Все тихо.

Но Джонни Апрайт — это еще не все. Далеко, на самой окраине города, обитают мелкие коммерсанты, управляющие карликовых фирм, удачливые служащие. Они живут в отдельных домиках или в тесных дачках на две семьи, с крошечными садиками, где растут цветы; у них попросторнее, чем в других местах, дышать еще можно. Они горделиво выпячивают грудь, когда заходит разговор о Бездне, которой они сумели избежать, и возносят хвалу всевышнему за то, что он сделал их не такими, как других людей! И вдруг… врывается Джонни Апрайт, а следом за ним несется город-чудовище. Как по волшебству, вырастают доходные дома, садики застраиваются, дачи перегораживаются на каморки, и черная лондонская ночь окутывает все своим грязным покровом.

— Обожди, обожди малость.

ГЛАВА IV. ЧЕЛОВЕК И БЕЗДНА

Откуда-то издали до слуха Белого-Туренина донесся унылый протяжный вой.

— Волки! — воскликнул он и добавил с легким волнением — Не пришлось бы попасть к ним на зубы.

Товарищ боярина весело рассмеялся.

Потом заговорил еще один горшок, Что в стороне стоял, шершав и кривобок «Смеются надо мной, твердят, что я уродлив — Так, значит, хорошо лепить Гончар меня не мог?» Омар Хайям
— Теперь расслышал? Они и есть! Кони раньше нас почуяли. Зверье подгонит наших лошадушек, ха-ха-ха! Ну-ну, степнячок мой миленький, надбавь, надбавь! — говорил Григорий, которого, по-видимому, приближение волков не только не испугало, но даже обрадовало; по крайней мере, в его голосе слышалась только бесшабашная удаль.

— Скажите, у вас тут сдается что-нибудь?

Белый-Туренин был тоже не из робких, но он любил смотреть прямо в глаза опасности, не играть с нею и подшучивать над ней, а, если этого требовала необходимость, идти напролом с сознанием, что нужно или победить, или погибнуть. Это была храбрость, но храбрость благоразумная, холодная, та храбрость, которая более нужна полководцу, чем простому воину, храбрость не юноши, а испытанного мужа.

Этот вопрос я бросил небрежно, полуобернувшись к пожилой толстой женщине, которая подавала мне еду в грязной кофейне неподалеку от Пула и Лаймхаузаnote 9.

Еще очень недавно, всего за несколько месяцев перед тем как очутиться на пустынной дороге в глубине литовского леса, Павел Степанович был бесшабашным удальцом, готовым на всякую молодецкую, безумно-смелую потеху. Но с тех пор за немногие дни изменилось очень многое; блестки седины появились в золотистых волосах молодого боярина, а его сердце, потрясенное, облившееся кровью от пережитого горя, перестало отзываться на порывы молодости, забилось ровно и медленно, как у старца.

— Сдается, — отрезала она, решив, вероятно, что мой внешний вид не обещает того минимума состоятельности, который требуется для проживания в ее доме.

Он ничего не ответил на слова своего удалого путника и слегка шевельнул уздою, погоняя коня.

Я не сказал больше ничего и принялся молча дожевывать ломтик бекона, запивая его жидким чаем. Она тоже не обращала на меня ни малейшего внимания, пока я не вытащил из кармана монету в десять шиллингов, дабы расплатиться за свой завтрак стоимостью в четыре пенса. Желаемый эффект был достигнут.

Но кони не нуждались в понуканиях: они и без того неслись как бешеные, разбрасывая из-под копыт комья мягкого снега.

— Да, сэр, — сразу оживилась она. — У меня отличное помещение, наверняка вам понравится. Вернулись из морской поездки, сэр?

Более часа прошло в бешеной скачке. Темное небо засеребрилось; взошла луна и кинула светлые и темные тени на дорогу.

— Сколько вы хотите за комнату? — спросил я, не стремясь удовлетворить ее любопытство.

— Скоро конец леса — вишь, молодняк пошел, — промолвил Григорий.

Она оглядела меня с нескрываемым изумлением.

Действительно, путники, очевидно, подъезжали к опушке. Деревья становились мельче и реже, зато кустарники, густые даже и теперь, в зимнюю пору, лишенные листвы, все больше и больше заполняли пространство между деревьями и местами тянулись непрерывною стеной по обеим сторонам дороги.

— Комнат я не сдаю даже своим постоянным жильцам, а уж чужим-то и подавно.

— Придется, значит, поискать в другом месте, — сказал я, делая огорченное лицо.

Могучи были эти дикорастущие кусты; казалось, им тесно между деревьями, и они стремились на волю и занимали всякий свободный клочок земли; даже на проторенную веками дорогу они протягивали свои цепкие ветви, а иногда, как смельчак-пионер, из ряда их выбегал высокий густой куст и преграждал путь всадникам. Недвижный в безветрии, местами занесенный снегом, облитый сияньем луны, он казался издали сказочным чудовищем, облаченным в обрывки белого савана. И со всех сторон, как вопли его робких, жавшихся по краям дороги собратий, неслись жалобные протяжные звуки, все более многочисленные, все громче раздававшиеся. Очевидно, волки приближались и кольцом охватывали путников.

Но вид моих десяти шиллингов придал ей настойчивость.

Вдруг новый звук, короткий и резкий, пронесся по лесу. Это был болезненный и гневный человеческий крик. Он раздался неподалеку от Павла Степановича и Григория, в том месте, где дорога делала крутой поворот.

— Я могу предложить вам очень хорошую койку в комнате, где у меня живут всего двое. Очень почтенные люди, постоянные жильцы.

— Человек крикнул, — заметил Григорий.

— Но я не хочу спать вместе с чужими людьми, — отвечал я.

— Да.

— Да вам и не придется. Там три постели, и комната не такая уж маленькая.

— Э! Да там, кажись, свалка идет! Слышь, сабли звякают.

— Ну, а сколько это будет стоить? — спросил я.

Белый-Туренин кивнул головой; шум борьбы, отрывистые, хриплые возгласы и лязг оружия он тоже отчетливо слышал.

— С постоянных жильцов я беру полкроны в неделю — два шиллинга шесть пенсов. Вам понравятся соседи, я уверена. Один из них служит на складе и живет у меня третий год. А второй вот уже шесть лет. Да, сэр, шесть лет и два месяца как раз будет в ту субботу. Он рабочий сцены, — продолжала она рассказывать, — приличный, солидный человек, работает вечерами и за все шесть лет ни одного прогула. И он очень доволен, говорит, что лучшего жилья не найти. Он у меня столуется и другие жильцы тоже.

— Значит, потешимся! Любо!.. Гайда! — крикнул Григорий, и, плотнее надвинув шапку, он пригнулся к шее коня и замолотил нагайкой по его бокам.

— Небось, даже откладывает денежки, — ввернул я с невинной физиономией.

«Степняк», делая отчаянные усилия наддать хода, почти стлался по земле.

— Да нет, что вы, господь с вами! Но в другом месте он не мог бы прожить так хорошо на свой заработок.

Белый-Туренин не отставал от Григория, извлекая на ходу саблю из ножен.

Через несколько секунд они достигли поворота дороги.

Тут я подумал о моем родном просторном Западе, под небом которого можно было бы разместить тысячу таких городов, как Лондон, и всем хватило бы воздуха; а вот здесь этот человек — положительный, строгих правил, за шесть лет ни одного прогула, скромный и честный — ютится в одной комнате с двумя другими мужчинами за два доллара пятьдесят центов в месяц на наши деньги, зная по опыту, что лучшего ему не найти. И невесть откуда прихожу я и благодаря своим десяти шиллингам водворяюсь со всем своим тряпьем на соседнюю с ним кровать. Человеческая душа знакома с тоской, но как, наверное, бывает ей тоскливо, когда в комнате три кровати и любой случайный прохожий может занять одну из них, если у него есть десять шиллингов в кармане!

— Давно вы здесь живете? — спросил я.

II

— Тринадцать лет, сэр. Ну, как вы решаете?

В лесной усадьбе

Разговаривая со мной, она не переставала грузно передвигаться по маленькой кухне, где готовила пищу для своих квартирантов. Я застал ее за работой, и она ни на секунду не оторвалась от своих дел. Несомненно, у этой женщины уйма хлопот: «встаешь в половине шестого, ложишься ночью, когда все уже спят, работаешь, пока не свалишься с ног», — и так все тринадцать лет; а наградой за это седая голова, засаленное платье, сутулая спина, расплывшаяся фигура и бесконечный труд в грязной и шумной кофейне, окна которой отстоят на десять футов от стены соседнего дома, в окружении портовых трущоб, мрачных и грязных, чтобы не сказать больше.

В нескольких верстах в сторону от проезжей дороги стояла усадьба пана Феликса Гонорового. Лес угрюмый, дремучий, со всех сторон надвигался на нее, и случайно забредшему в эту часть леса путнику нужно было бы быть очень внимательным, чтобы различить между деревьями крышу панского дома.

— Вы сюда еще заглянете? — спросила она с робкой надеждой в голосе, когда я уже отворял дверь.

Но такой путник мог быть действительно только случайным: по доброй воле в эту часть леса редко кто заглядывал.

Я посмотрел на нее и только тут ощутил всю правду мудрого старого изречения: «Добродетель сама себе награда».

Окрестные крестьяне нарочно делали изрядный крюк в сторону, только бы пройти по возможности подальше от этой усадьбы: недобрая слава шла о ней. Причиною же этой недоброй славы был сам хозяин, пан Гоноровый — «проклятый», как звали его крестьяне, «вампир», как называли его окрестные паны из тех, которые были поученее.

Я снова шагнул к ней.

В то время, когда боярин Белый-Туренин и Григорий ехали по лесу, прислушиваясь к отдаленному вою волков, почти за час перед тем, как им пришлось достигнуть поворота дороги и услышать лязг сабель и крики сражающихся, в одной из комнат «лесной усадьбы» находился сам хозяин ее.

— У вас была когда-нибудь передышка? — спросил я.

— Передышка?

В комнате было темно. Пан Феликс, ходивший тяжелыми шагами, остановился и крикнул:

— Ну да, денька два в деревне, отдых на свежем воздухе?

— Стефан! Огня!

— Боже упаси! — Она начала смеяться и впервые даже отвлеклась от работы. — Отдых! Отдых для нашего брата? Нет, подумать только! — И вдруг крикнула мне: — Эй, осторожно! — так как я в эту секунду споткнулся о прогнившую доску порога.

Едва успел смолкнуть панский возглас, а уже узкая желтая полоска света пробилась сквозь дверную щель, и Стефан со свечой в руке появился на пороге. Он поставил свечу на стол, сделал шаг назад к двери и остановился.

Возле Вест-индских доков я заметил молодого парня, который уныло глядел на мутную воду реки. Кочегарская кепка, сдвинутая на глаза, и покрой его помятой одежды сразу изобличали в нем моряка.

— Вельможный пане…

— Здорово, приятель! Не скажешь ли, как пройти в Уоппинг? — спросил я его, чтобы начать разговор.

— Что тебе?

— С парохода? Ехал проводником скота? — в свою очередь спросил он, мгновенно угадав мою национальность.

— Осмелюсь доложить — пан Гноровский…

Завязалась беседа, которую мы продолжили в трактире за двумя пинтами дешевого пива, темного со светлым пополам. Это сблизило нас настолько, что, когда я выгреб из кармана на шиллинг медяков (давая понять, что это — вся моя наличность) и, отделив шесть пенсов на ночлег, выложил остальные на пиво, он великодушно предложил пропить весь шиллинг.

— Ну, ну? — заторопил его пан Феликс, и вся фигура его выразила нетерпение.

— Мой сосед по комнате так скандалил вчера ночью, что полисмены забрали его, — сказал он. — Можешь спать на его койке. Идет?

— Пан Гноровский по лесу едет.

Я согласился и, распив с ним на целый шиллинг пива и проведя ночь в жалкой конуре, на жалкой постели, составил себе некоторое представление об этом парне. Позднее я по опыту убедился, что в каком-то отношении он является довольно типичным представителем большинства лондонских чернорабочих.

— Теперь? Ночью? Один?

— Двое слуг с ним.

Он родился в Лондоне, отец его был пьяница-кочегар, и сын пошел по его стопам. Домом для ребенка служили улицы и доки. Читать он не научился и никогда не испытывал в этом потребности, убежденный, что грамота — никчемное дело, во всяком случае, для человека в его положении.

— Далеко он от усадьбы?

— На полчаса езды.

У него была мать и куча горластых братьев и сестер. Они ютились в двух комнатенках, питались скверно, а то и вовсе голодали, и себя одного он мог прокормить лучше. Поэтому он редко являлся домой, только в тех случаях, когда совсем уже нечего было есть. Он воровал, попрошайничал на улицах и пристанях, дважды плавал на пароходе слугой в кают-компании, потом несколько раз помощником кочегара и достиг вершины, став, наконец, кочегаром.

— Давай одеваться, а потом вели Петрусю, Фомке, Юрью и другим там коней седлать и в путь снаряжаться — сейчас едем. Соберись и ты.

За это время он выработал себе жизненную философию, довольно мерзкую и отталкивающую, но, с его точки зрения, весьма здравую и логичную. Когда я спросил, для чего он живет, он отвечал не задумываясь: «Да чтоб выпить». Наймется на пароход (ведь подработать-то надо!), в конце плавания — расчет и грандиозная попойка. Затем выпивки поскромнее, от случая к случаю, выклянченные в кабаках у приятелей, вроде меня, не успевших еще растратить свои медяки; а потом, когда и этот источник иссякнет, — опять пароход и весь дьявольский круг сначала.

— Слушаю, пане добрый, — ответил слуга.

— А женщины? — поинтересовался я, когда он кончил восхваление попойки как единственной цели существования.

Свет свечи, хоть и не яркий, был достаточен для того, чтобы рассмотреть наружность пана Феликса и Стефана.

Слуга и господин были, казалось, одного возраста — каждому из них можно было дать не более тридцати лет.

— Что женщины! — Он стукнул кружкой о стойку и заговорил с горячностью: — Известно, что это за народ! Лучше держаться от них подальше. Не стоит, приятель, с ними связываться, верь слову, не стоит. Ну, на что женщины такому, как я? Скажи сам. Вот, к примеру, моя мать. Она драла ребятишек и отравляла жизнь отцу, когда он приходил домой, хоть, по правде сказать, домой он и заглядывал-то редко. А почему редко? Из-за нее же. Потому что дома ему было не сладко. А другие женщины, думаешь, лучше обращаются с бедным кочегаром, если у него завелось вдруг несколько шиллингов в кармане? Он мог бы выпить на эти деньги, мог бы здорово напиться, а они в момент все выпотрошат — и конец, даже на рюмочку не останется. Мне это все известно. Я-то погулял вволю и знаю, что к чему. И еще скажу тебе: где женщины, там и неприятности — крики, ругань, драки, поножовщина, полисмены, суд. А знаешь, что за это дают? Месяц тяжелых работ. И никакой тебе получки, когда выйдешь оттуда.

Пан Гоноровый был очень высокого роста, почти великан. Расстегнутый ворот сорочки открывал могучую волосатую грудь; широкие плечи и руки, на которых жилы выступали, как веревки, и при каждом движении играли бугорки мускулов, короткая, толстая, бычья шея — все говорило о страшной силе. Кулак, которым пан Феликс грозно потряс под действием наполнявших его голову мыслей, способен был, казалось, уложить насмерть одним ударом вола.

— Но подумай, жена и дети, семейный очаг и всякое такое, — назидательно заговорил я. — Вот ты вернулся из плавания, малыши карабкаются к тебе на колени, жена счастлива, улыбается, ставя обед на стол, целует тебя, и детишки чмокают папу перед сном, и чайник на плите насвистывает песенку, а вы долго еще говорите и наговориться не можете, и ты рассказываешь ей, где ты был и что видел, а она тебе — про разные домашние дела, про все, что тут без тебя произошло, и…

Пожалуй, пана Гонорового можно было назвать красивым — высокий лоб, орлиный нос, большие черные глаза, рот, обнаруживающий при улыбке белые, как молоко, зубы, целая шапка черных как смоль, слегка вьющихся волос на голове и такого же цвета длинные молодецкие усы, спадавшие на острый гладко выбритый подбородок — все это сделало бы из пана Феликса красавца, если бы не выражение его глаз. Тусклый, неподвижный взгляд пана Гонорового был страшен. Ни проблеска чувства, ни искры веселости нельзя было увидеть в темных глазах Феликса, — это была пустыня, страшная, мертвая, беспощадная. Смеялся ли он, горевал или гневался — его брови, густые, нависшие над глазами, сдвигались или расходились, а глаза оставались по-прежнему тусклыми, неподвижными. Такие глаза, вероятно, были у Калигулы, Нерона и других безумно-кровожадных правителей Рима.

— Да ну тебя! — крикнул он, шутливо ткнув меня кулаком в плечо. — Шутки со мной шутишь, а? Хозяюшка с поцелуями, и детишки с ласками, и чайник с песенкой — и все это за четыре фунта десять шиллингов в месяц, если тебя взяли на пароход, а если не взяли, — тогда шиш! Нет, друг, я тебе сейчас расскажу, что я получу на свои четыре фунта десять шиллингов. Жена скандалит, дети пищат, в доме угля ни кусочка, так что чайнику и петь не с чего, да и чайник-то сам заложен в ссудной лавке! Вот тебе и вся картина. Поневоле рад будешь удрать на пароходе. Хозяюшка! На кой черт она мне? Чтобы жизнь отравляла? Детки? Мой тебе совет, друг, не заводи ты их. Посмотри на меня. Я могу выпить кружку пива, когда захочу, и никакая хозяюшка и никакие детки не требуют от меня хлеба. И я счастлив — да, да! — что у меня есть пиво и приятели — вот как ты, и что скоро придет хороший пароход и я опять уеду куда-нибудь. По сему случаю давай выпьем еще по кружке. Светлое с темным пополам будет в самый раз.

Говорят, глаза — зеркало души. Если это справедливо, то в теле пана Гонорового должна была находиться ужасная душа. О нем многие говорили с ужасом, другие — с омерзением. Крестьяне дрожали от страха при одном его имени, соседи-помещики его побаивались и ненавидели.

Нет нужды передавать здесь все, что он говорил; кажется, я уже достаточно очертил жизненную философию этого двадцатидвухлетнего парня и ее экономическую основу. Домашней жизни он не изведал. Слово «дом» вызывало в его сознании одни лишь неприятные ассоциации. Ничтожный заработок отца и других мужчин его круга давал ему достаточный повод считать жену и детей обузой и причиной всех мужских несчастий. Бессознательный гедонист, чуждый всякой морали и проникнутый практицизмом, он искал для себя высшего счастья и находил его в вине.

О лесной усадьбе пана Гонорового говорили как о вертепе преступлений и разврата. Когда исчезала без вести молодая красавица крестьянка, ее родители плакали и шепотом передавали друг другу:

Пропойца уже в молодые годы и задолго до старости — развалина; а когда работать кочегаром станет не под силу, — канава или работный дом, и — конец… Он сам понимал все не хуже меня, но его это не страшило. С самого рождения жизненные обстоятельства огрубляли его душу, и он смотрел на свое неизбежное печальное будущее с холодным безразличием, поколебать которое оказалось мне не под силу.

— Ее затащил в свою берлогу «проклятый» пан!

Не проходило года, чтобы не пропало несколько девушек.

И все же он был неплохой малый — не злой и не жестокий от природы. Он обладал нормальными умственными способностями и более чем недурной внешностью: у него были широко расставленные, оттененные длинными ресницами большие голубые глаза, в которых то и дело мелькали искорки смеха, свидетельствуя о хорошем чувстве юмора; правильные черты лица, красивые брови, нежно очерченный рот, хотя губы уже научились кривиться в жесткой усмешке. Правда, подбородок был невелик, впрочем, не так уж и мал, — я видывал людей с куда менее внушительным подбородком, занимающих разные высокие посты.

Кличка «вампир» была дана панами Феликсу Гоноровому неспроста: говорили, что он любит пить теплую человеческую кровь. Запершийся вдали от всех в своей усадьбе, в глубине леса, пан Феликс не ездил в гости ни к кому из окрестных панов и, подобно средневековому рыцарю, покидал свой дом, укрепленный не хуже иного замка, только для разбоя (поговаривали, что он занимается этим доходным ремеслом), для охоты или для потехи, вроде такой, например, как предавать пламени стога крестьянского сена, вытаптывать спеющую рожь, похищать девушек или, если еще больше хотелось поразвлечься, запалить с двух концов сразу какую-нибудь жалкую деревушку.

Красивая голова ловко сидела на великолепной шее, и я не удивился, увидев его тело, когда он скинул одежду, чтобы лечь спать. В гимнастических залах и на спортивных площадках мне не раз приходилось видеть оголенных мужчин весьма благородного происхождения и утонченного воспитания, но ни один из них не мог поспорить сложением с этим двадцатидвухлетним пьяницей, с этим юным богом, обреченным превратиться в развалину через каких-нибудь пять лет и исчезнуть с лица земли, не оставив потомства, которому он мог бы передать столь замечательное наследство.

Лишь в последнее время пан Феликс изменил своим привычкам — он стал часто бывать в доме одного из местных помещиков, пана Самуила Влашемского. Был ли там пан Феликс желанным гостем или нет, о том он мало заботился: ему хотелось туда ездить, и он ездил.

Казалось бы, грех растрачивать таким образом жизнь, но все же я вынужден был признать, что он прав: где уж обзаводиться семьей в Лондоне на четыре фунта десять шиллингов! А тот рабочий сцены — разве он не счастливее, чем женатые, живя в обществе двух посторонних мужчин и тратя на себя одного свой заработок? Каково бы ему пришлось, если бы он втиснулся с хворым семейством в комнатенку еще более дрянную, чем его теперешняя, да впустил туда вдобавок каких-то квартирантов, и все равно не сводил бы концы с концами!

Поговаривали, что причиною этого были прекрасные глазки дочки пана Самуила Анджелики.