Добравшись до кровати, Ландсман вынимает карманные шахматы. Его внимание перескакивает с одной силовой линии на другую, с клетки на клетку в погоне за убийцей Менделя Шпильмана и Наоми Ландсман. И вот, к собственному удивлению и облегчению, Ландсман осознает, что ему уже известен убийца – это физик, швейцарец по рождению, лауреат Нобелевской премии и посредственный игрок в шахматы Альберт Эйнштейн. Эйнштейн в туманном облаке волос, в безразмерной вязаной кофте, Эйнштейн, взглядом проникающий в глубины темных туннелей времени. Ландсман преследует Эйнштейна по молочно-белым, мелово-белым льдинам, перескакивает с клетки на затененную клетку по релятивистским шахматным доскам вины и искупления, гонится за ним по воображаемой земле пингвинов и эскимосов, которую евреи так и не сподобились унаследовать.
Сон совершает ход конем, и вот уже сестренка Наоми с присущим ей жаром принимается втолковывать Ландсману знаменитое эйнштейновское доказательство Вечного Возвращения евреев и что его можно измерить только по модулю Вечного Исхода евреев – доказательство, которое великий ученый вывел, наблюдая колебания в крыле маленького самолета и рассеивание черного столба дыма, взметнувшегося с ледяного склона сопки. От айсберга Ландсманова сна откалываются другие неповоротливые сны-айсберги, лед гудит и мерцает. В какой-то миг этот гул, терзающий Ландсмана и весь его народ с незапамятных времен, гул, который иные дураки принимают за глас Б-жий, увязает в окнах номера 505, как солнечный свет в сердцевине айсберга.
Ландсман открывает глаза. Меж пластинок жалюзи пойманной мухой гудит дневной свет. Наоми снова мертва, а этот придурок Эйнштейн невиновен в преступлениях, совершенных в деле Шпильмана. Ландсман ничего не знает, совсем ничего. Он чувствует боль в животе, которую поначалу принимает за пароксизмы горя, но минутой позже соображает, что это голодные спазмы. До смерти хочется голубцов. Он смотрит на шойфер, чтобы узнать, который час, но аккумулятор разрядился. Ландсман звонит дневному дежурному, и тот сообщает, что сейчас девять минут десятого, четверг. Голубцы! Каждую среду в «Ворште» румынские вечера, и у госпожи Калушинер всегда остается что-то «на потом». Старая карга готовит лучшие сармали в Ситке. Легкие и сытные, с перевесом острых перцев над кисло-сладкими, с горкой свежей сметаны, украшенной сверху веточкой молодого укропа. Ландсман бреется, одевается в тот же самый мешковатый костюм, ночевавший на дверной ручке, и повязывает галстук. Он уже готов собственный язык проглотить вместе с голубцами. Но, сбежав в вестибюль, он бросает взгляд на часы над почтовыми сотами и понимает, что уже на девять минут опоздал на заседание дисциплинарной комиссии.
К тому времени, как Ландсман, загребая на поворотах, как собака когтями, по скользким плиткам в коридоре административного корпуса, врывается в кабинет под номером 102, он опаздывает уже на двадцать две минуты. В кабинете длинный шпонированный стол с пятью стульями – по одному на каждого члена комиссии – и его непосредственное начальство, сидящее на краю стола и болтающее скрещенными ногами. Острые носы ее ботинок направлены прямо Ландсману в сердце. Пять больших кожаных стульев с высокими спинками пусты.
Видок у Бины аховый, но ах! – до чего соблазнительный. Изжелта-коричневый костюм измят и застегнут не на те пуговицы. Волосы закручены сзади пластиковой соломинкой для коктейлей. Колготок нет, голые ноги усеяны бледными веснушками. Со странным удовольствием Ландсман вспоминает, как она яростно комкала порванные колготки, прежде чем метнуть в мусорную корзину.
– Хватит пялиться на мои ноги, – говорит она. – Достаточно. Посмотри мне в глаза!
Ландсман подчиняется, с готовностью уставившись прямо в двустволку ее взгляда.
– Я проспал, – бормочет он. – Извини. Они продержали меня двадцать четыре часа, и к тому времени, как…
– Меня они продержали тридцать один час. Я только что оттуда вырвалась.
– Тогда какого хера я-то ною?
– Вот именно – какого.
– И как они себя вели с тобой?
– Просто душки, – горько выговаривает Бина. – Я расчувствовалась. И рассказала им. Все.
– Аналогично.
– Ну, – говорит она, радушно обводя руками кабинет, как будто только что заставила нечто исчезнуть. Ее шутливый тон не предвещает ничего хорошего. – Угадай с трех раз.
– Я – труп, – гадает Ландсман, – комиссия засыпала меня негашеной известью и зарыла.
– Дело в том, – говорит она, – что мне позвонили на мобильник сегодня утром в этот кабинет, в восемь пятьдесят девять. После того, как я выставила себя полной идиоткой и орала как резаная, пока они не выпустили меня из федерального здания, чтобы я смогла попасть сюда вовремя, сесть на тот стул позади тебя, а при необходимости встать и защитить своего детектива.
– Хм…
– Отменили твое слушание.
Бина лезет в торбу, роется в ней и вытаскивает оттуда пистолет. Добавляет его к арсеналу двуствольного взгляда и остроконечных ботинок. Тупоносый М-39. Со ствола свисает бирка на веревочке. Бина запускает пистолетом Ландсману в голову. Он ухитряется поймать пистолет, но не успевает схватить значок, полетевший следом. Затем наступает очередь мешочка с обоймой. Порывшись еще немного, Бина извлекает убийственного вида формуляр и его подельников в трех экземплярах.
– После того как вы сломаете голову над этим «дэ-пэ-дэ двадцать два пятьдесят пять», детектив Ландсман, вы будете восстановлены в правах, с полным окладом и привилегиями, как действующий офицер Центрального управления полиции округа Ситка.
– Я снова на службе.
– Как есть, на пять недель. Наслаждайся.
Ландсман взвешивает шолем на ладони, как шекспировский персонаж, задумавшийся над черепом.
– Надо было с него миллион содрать. Он отрыгнул бы и не поморщился.
– Чтоб он сдох. Чтобы они все сдохли. Я всегда чувствовала, что они там, в Вашингтоне, наблюдают. Дергают за ниточки. Определяют повестку дня. Конечно, я знала. Мы все это знали. Мы все выросли с этим знанием, так ведь? Нас только терпели. Как гостей. Но они так долго игнорировали нас, предоставили самим себе. Как легко обмануться, думать, что у тебя есть автономия, крошечная, неказистая, но есть! Я считала, что тружусь ради общего блага. Ты знаешь. Служу народу. Защищаю закон. А на самом деле я просто служила Кэшдоллару.
– Ты считаешь, меня следовало уволить?
– Нет, Мейер.
– Я знаю, что слегка зарвался. Поддался предчувствиям. Пустился во все тяжкие, как обычно.
– Ты думаешь, я злюсь из-за того, что пришлось вернуть тебе жетон и пушку?
– Нет, не думаю, что это так уж тебя разозлило. Но слушания отменили. А я знаю, как ты любишь, чтобы все было по инструкции.
– Я действительно люблю, чтобы все было по инструкции, – говорит она, и голос ее твердеет. – Я верю в инструкции.
– Я знаю.
– Вот если бы мы с тобой почаще поступали по инструкции, – говорит она, и что-то опасное вздымается меж ними. – А ты со своими предчувствиями, холера им в живот.
И ему хочется рассказать ей все. Рассказать историю, которая рассказывала его самого все эти три последних года. Что после того, как Джанго выскоблили из тела Бины, Ландсман остановил врача в коридоре (Бина велела Ландсману спросить этого доброго доктора, имеет ли смысл пожертвовать на благо науки недоразвитый зародыш, его косточки или органы).
– Моя жена спрашивает… – начал было Ландсман, но осекся.
– Есть ли какие-то видимые дефекты? Нет, никаких. Ребенок выглядел совершенно нормальным. – Врач слишком поздно заметил выражение ужаса на лице Ландсмана. – Конечно, это не значит, что все в порядке.
– Да, конечно, – произнес Ландсман.
Он больше никогда не видел этого врача. У него никогда не хватило бы смелости проследить конечную судьбу этого крошечного тельца – тельца мальчика, которого Ландсман принес в жертву божеству своих мрачных предчувствий.
– Я заключила такую же блядскую сделку, Мейер, – говорит Бина, прежде чем он успевает признаться. – Продав свое молчание.
– Чтобы остаться копом?
– Нет. Чтобы копом остался ты.
– Спасибо тебе, Бина. Огромное спасибо. Я так тебе благодарен.
Она вжимает лицо в ладони и массирует виски.
– Я тоже тебе благодарна, – говорит она. – За то, что напомнил, как все на самом деле запутанно.
– На здоровье, рад был помочь.
– Блядский мистер Кэшдоллар. Ни волосинка не шевельнется. Словно приварены к голове.
– Утверждает, что он непричастен к гибели Наоми, – говорит Ландсман. Он замолкает и прикусывает губу. – Говорит, виноват его предшественник.
Он старается не никнуть головой, пока произносит это, но миг спустя уже рассматривает стежки на союзках своих ботинок.
Бина протягивает руку, какое-то время рука повисает в нерешительности, а потом сжимает его плечо. Рука задерживается на целых две секунды, достаточно долго, чтобы разбередить старые шрамы Ландсмана.
– Со Шпильманом он тоже якобы ни при чем. Вот насчет Литвака я его спросить забыл. – Ландсман поднимает глаза, и она убирает руку. – Кэшдоллар не сказал тебе, куда они его дели? Он на пути в Иерусалим?
– Кэшдоллар старался напустить туману, но думаю, он сам без понятия. Я подслушала его разговор по сотовому, как он велел кому-то вызвать из Сиэтла команду криминалистов, чтобы обследовали номер Литвака в «Блэкпуле». А может, это было как раз предназначено для моих ушей. Но должна заметить, все они выглядели так, будто наш друг Литвак обвел их вокруг пальца. Кажется, им невдомек, где он. Может, взял денежки и смылся. И уже на полпути к Мадагаскару.
– Может быть, – говорит Ландсман и повторяет врастяжку: – Может быть.
– Б-же, помоги. Никак ты готов разродиться новым предчувствием.
– Ты сказала, что благодарна мне.
– Это ирония. Ага, благодарна по гроб жизни.
– Слушай, мне не помешает прикрытие. Я хочу снова взглянуть на комнату Литвака.
– Мы не сможем попасть в «Блэкпул». Там все сверху донизу засижено федералами.
– А мне не нужно в «Блэкпул». Я хочу попасть под него.
– Под него?
– Я слыхал, там должны быть, ну, знаешь, какие-то туннели, подземные ходы.
– Подземные ходы?
– Варшавские туннели – я слыхал, они так называются.
– И я нужна, чтобы держать тебя за руку, – говорит она. – В глубоком, темном, страшном старом туннеле.
– Только метафорически, – отвечает он.
43
На верхней ступеньке Бина достает из своей воловьей торбы фонарик-брелок и протягивает его Ландсману. Брелок этот – реклама или, вернее, аллегория услуг похоронного бюро Якоби. Потом она отодвигает какие-то досье, пачку судебных документов, деревянную расческу, мумифицированный бумеранг, который когда-то был бананом в пакете на застежке, журнал «People», извлекает гибкое черное устройство, похожее на реквизит для садомазохистских утех, оборудованное какой-то круглой жестянкой. Она погружает в это устройство голову и облекает волосы сеткой черных ремешков, а когда выпрямляется и поворачивает голову, серебристая линза вспыхивает и гаснет, на миг выхватив из мрака Ландсманово лицо. Ландсман ощущает надвигающийся мрак, чувствует, как слово «туннель» буравит его грудную клетку. Они спускаются по ступеням, проходят через кладовку для забытых вещей. Чучело куницы злобно пялится им вслед. На двери в подполье болтается веревочная петелька. Ландсман силится вспомнить, накинул ли он ее на крючок в прошлый четверг, прежде чем бесславно сбежать отсюда. Он замирает, роясь в памяти, но безуспешно.
– Я иду первой, – говорит Бина.
Она опускается на голые коленки и пробирается в подпол. Ландсман медлит в нерешительности. Его пульс частит, язык пересох, автономная система организма погрязла в изнурительной истории его страхов, но детекторный приемник, вмонтированный в каждого еврея и настроенный на прием трансляций Мошиаха, резонирует при виде задницы Бины, длинной изогнутой дуги, округлой магической буквы неведомого алфавита, руны, сила которой способна откатить надгробный камень, под которым он похоронил свое вожделение к ней. Его пронзает мысль, что не важно, какой мощью наделено заклятие, по-прежнему владеющее им, ему никогда больше не будет позволено, даже во сне, вкусить ее. Задница исчезает во мраке вместе с остальной Биной, и Ландсман остается один-одинешенек. Он бормочет, сам себя уговаривая решиться и последовать за ней, а потом Бина зовет:
– Полезай сюда!
И он подчиняется. Бина поддевает кончиками пальцев фанерный люк, снимает его и передает Ландсману. Лицо ее вспыхивает в мерцающем свете фонарика-брелка, у этого лица озорное и серьезное выражение, которого он не видел уже лет сто. В юности он по ночам влезал в окно ее комнаты, чтобы спать с ней в одной кровати, и именно таким было ее лицо, когда она открывала оконную щеколду.
– Здесь лестница! – говорит она. – Мейер, ты не спускался по ней в прошлый раз?
– Нет, видишь ли, это… как бы сказать… в самом деле…
– Ладно-ладно, – мягко перебивает она. – Я понимаю.
Бина спускается, нащупывая стальные перекладины одну за другой, и Ландсман снова следует за ней. Он слышит, как она кряхтит, спрыгивая, слышит металлический скрежет под каблуками ее ботинок, а затем сам обрушивается во мрак. Она подхватывает его и помогает приземлиться на ноги. Луч во лбу у Бины мечется туда-сюда, туда-сюда, набрасывая небрежный эскиз туннеля.
Это еще одна алюминиевая труба, перпендикулярная той, по которой они сюда забрались. Шляпа Ландсмана чиркает по округлому потолку, когда он выпрямляется в полный рост. Позади них труба упирается в завесу сырой черной земли, а впереди проходит прямо под улицей Макса Нордау к гостинице «Блэкпул». Воздух в трубе холодный и блуждающий, с привкусом железа. Пол выстлан листовой фанерой, и фонарики выхватывают из темноты отпечатки ботинок тех, кто тут прошел.
Добравшись где-то до середины улицы Макса Нордау, Бина и Ландсман оказываются на перекрестке – еще две трубы разбегаются на восток и на запад, направляя этот туннель к комплексу, сооруженному, чтобы предотвратить вероятное уничтожение в будущем. Туннели, перетекающие в другие туннели, склады, бункеры.
Ландсман думает о когорте аидов, прибывших вместе с его отцом. Тех, кого ужасы и страдания не только не сломили, а наоборот – сделали еще решительнее. Бывшие партизаны, подпольщики, коммунисты-боевики, левосионистские диверсанты – отребье, как припечатали их южные газеты, – вулканизированные души, появившиеся в Ситке после войны и потерпевшие поражение в короткой схватке с Полярными Медведями, вроде Герца Шемеца, за контроль над округом. Они знали, эти отважные и опустошенные люди знали, чувствовали так же безошибочно, как вкус родного языка во рту, что их спасители однажды их предадут. Они пришли в этот дикий край, никогда не видавший евреев, и обосновались здесь, готовые к тому дню, когда их выставят со всеми пожитками, готовые оказать сопротивление. Но постепенно, одного за другим, этих умудренных, озлобленных мужчин и женщин кого обманули, кого пристрелили, кого подмазали, настроили друг против друга или обезвредили дядя Герц с его бесчисленными спецоперациями.
– Не всех. – Голоса Бины и Ландсмана мячиками отскакивают от алюминиевых стен туннеля. – Некоторые просто хорошо устроились здесь. И начали забывать потихоньку. Почувствовали себя как дома.
– Думаю, так всегда и бывает, – говорит Ландсман.
– В Египте. В Испании. В Германии.
– Они расслабились. Человеку это свойственно. Просто жили. Ладно тебе.
Они идут, куда ведет их фанерный настил, пока не упираются в другую вертикальную трубу со скобами.
– Теперь ты первый. А я полюбуюсь на твой зад, для разнообразия.
Ландсман подтягивается за нижнюю скобу и взбирается наверх. Слабый свет сочится сквозь неплотно пригнанный люк на этом конце трубы. Ландсман толкает люк, но тот не шелохнется – толстый несдвигаемый кусок фанеры. Он налегает плечом.
– В чем дело? – спрашивает Бина у него из-под ног; ее фонарь брызжет светом ему в глаза.
– Не двигается. Наверное, что-то лежит сверху. А может…
Он просовывает руку в щель и натыкается на что-то холодное и жесткое, отдергивает руку, а потом нащупывает снова – пальцы упираются в стальной прут, туго натянутый провод. Он включает фонарик. Прорезиненный трос завязан узлом и пропущен сквозь щель в люке, после чего накрепко привязан к железной скобе прямо под люком.
– Что там, Мейер? Что они сделали?
– Они закрепили люк, чтобы никто за ними сюда не проник. Привязали хорошим таким куском проволоки.
44
Ветер-ганеф, дунув с материка на Ситку, похитил ее драгоценные украшения из тумана и дождя, оставив позади лишь обрывки кисеи да одно-единственное сверкающее пенни в сокровищнице, выстланной голубым атласом. В три минуты первого солнце уже прокомпостировало свой билет. Оно тонет, мазнув булыжники и серую штукатурку площади трепетными лучами цвета скрипичной деки, и нужно быть камнем, чтобы не расчувствоваться. Ландсман, холера ему в бок, хоть и шамес, но уж точно не каменный.
Они с Биной едут на запад по Двести двадцать пятой авеню, что на острове Вербов, явственно чуя стойкий дух булькающего цимеса, который варится в каждом городском закоулке. Здесь, на острове, этот дух острее, чем где бы то ни было, в нем гуще замешены радость и тревога. Плакаты и транспаранты провозглашают грядущее возрождение Царства Давида и призывают благочестивых верующих готовиться к возвращению в Эрец-Исраэль. Большинство плакатов кажутся сляпанными на скорую руку, надписи выведены потекшими неровными буквами на простынях и листах оберточной бумаги. На боковых улочках толпятся скандалящие женщины и разносчики, пытаясь сбить или вздуть цены на перевозку багажа, жидкое мыло, солнцезащитный крем, батарейки, протеиновые батончики, рулоны тонкой тропической шерсти. Ландсман представляет себе, как в самой глубине переулков, в подвалах и подворотнях буйным цветом расцветает рынок потише – наркотики, золото, автоматическое оружие. Они проезжают мимо сбившихся в кучки уличных гениев, толкующих о том, какому семейству какой контракт перепадет после возвращения на Святую землю, кто из бандитов отожмет подпольную лотерею, контрабанду сигарет, оружейную франшизу. Впервые со времен чемпионства Гайстика и Всемирной выставки, может быть, впервые за последние шесть десятков лет, что-то происходит в округе Ситка, или это Ландсману только чудится. Чем в итоге окажется это что-то, ни один, даже самый дошлый тротуарный ребе не имеет ни малейшего представления.
Однако в сердце острова, точной копии утраченного сердца того, старого Вербова, нет и намека на конец ссылки, войну цен, мессианскую революцию. В широкой части площади дом вербовского ребе стоит, как и прежде, непоколебимый, вечный, словно дом из сна. Дым торопится, как срочный денежный перевод, из его щедрой трубы, а ветер-вор перехватывает его по пути. Мрачные утренние Рудашевские околачиваются на своих постах, а на гребне крыши взгромоздился, сжимая полуавтоматическую мандолину, черный петел с хлопающими на ветру фалдами-крыльями. По всей площади женщины описывают свои обычные ежедневные круги, толкая перед собой коляски, ведя в поводу мальчиков и девочек, которые еще слишком малы для школы. Тут и там они останавливаются, чтобы сплести и распустить пряжу дыхания, связывающую их воедино. Обрывки газет, пожухлые листья и пыль ханукальными волчками крутятся в подворотнях. Двое в длиннополых черных пальто и развевающихся пейсах сутулятся навстречу ветру, направляясь к дому ребе. Поразительно, что впервые традиционная жалоба, равносильная вероучению или по меньшей мере философии ситкинского еврея – «Всем плевать на нас, застрявших здесь, между Хуной
[69] и Хотцплотцем», – показалась Ландсману не бедой, как последние шестьдесят лет думали все они здесь, на задворках истории с географией, а благословением.
– Кто еще захочет жить в этом курятнике? – по-своему откликается Бина на его мысли, застегивая молнию парки под самым подбородком. Она хлопает дверцей ландсмановской машины и обменивается ритуальными враждебно-пристальными взглядами с женщинами, собравшимися через дорогу от лавки кордонного мудреца. – Это же как стеклянный глаз, деревянная нога – в ломбард не снесешь.
У входа в угрюмый сарай бакалавр истязает тряпку ручкой от швабры. Этой тряпкой, пропитанной раствором с психотропным ароматом, юнец сослан оттирать три безнадежных островка машинного масла на бетонном полу. Бакалавришка лупит и голубит тряпку концом палки. Он встречает Бину взглядом, в котором ужас должным образом смешивается с благоговением. Будь Бина не Биной, а Мошиахом в оранжевой парке, пришедшим спасти его, выражение на лице пишера было бы приблизительно таким же. Взгляд его прирастает к ней, а затем он отдирает его с жестокой осторожностью – так отрывают язык, прилипший в мороз к металлической насосной колонке.
– Рав Цимбалист? – интересуется Ландсман.
– Он здесь, – отвечает бакалавр, кивая на дверь лавки. – Но он крайне занят.
– Занят? Так же, как ты?
Бакалавр снова рассеянно тычет палкой в тряпку.
– Я путался под ногами, – цитирует парнишка чьи-то слова с налетом жалости к себе, а затем указывает на Бину скулой, не вовлекая в этот жест прочие черты лица. – Ей туда нельзя, – говорит он твердо. – Это неуместно.
– Гляди-ка сюда, котеночек, видишь? – Бина выуживает свой значок. – Я всегда уместна. Как деньги в подарок.
Бакалавришка отступает, пряча дрын за спину, словно улику, способную выдать его с головой.
– Вы арестуете рава Ицика?
– Нет, – говорит Ландсман, делая шаг в сторону бакалавра. – А с чего бы это нам его арестовывать?
Если бакалавр иешивы что и умеет, так это отвечать вопросом на вопрос.
– А я знаю? Был бы я законником в модных штанах, скажите мне, пожалуйста, ошивался бы я тут с тряпкой и дрыном?
Внутри все они сгрудились вокруг большого картографического стола – Ицик Цимбалист и его команда – дюжина затянутых в ремни молодцов в желтых комбинезонах. Подбородки молодцов обиты оплетенными сеткой валиками бород. Присутствие женщины в мастерской порхает между ними встревоженным мотыльком. Цимбалист последним отрывает взор от распростертой перед ним на столе проблемы. Когда он видит, кто пришел с новым насущным вопросом к кордонному мудрецу, он кивает и хмыкает чуть ли не с упреком, как если бы Ландсман и Бина опоздали к назначенному часу.
– Утро доброе, господа, – говорит Бина, и флейта ее голоса звучит как-то диковинно и неубедительно в этом большом мужском сарае. – Я инспектор Гельбфиш.
– Доброе утро, – отвечает кордонный мудрец.
Его костлявое бесплотное лицо нечитаемо, как клинок, как голый череп. Отработанным движением он сворачивает в рулон не то карту, не то схему, перетягивает ее куском бечевки и идет к стеллажу, чтобы бросить рулон на полку, где он затеряется среди тысяч собратьев. Движения его старчески размеренны, поспешность для него – давно забытый порок. Походка у Цимбалиста непредсказуемая, подпрыгивающая, но руки затейливы и точны.
– Обед окончен, – сообщает он команде, хотя еды нигде не видать.
Команда нерешительно огораживает кордонного мудреца неправильной формы эрувом, готовая защитить его от мирских бед, которые несет в их обитель эта пара полицейских жетонов.
– Лучше пусть погуляют поблизости, – говорит Ландсман. – Возможно, нам придется побеседовать и с ними.
– Обождите в фургонах, – велит Цимбалист. – Не путайтесь под ногами.
Они неторопливо направляются через мастерскую к гаражу. Один возвращается, неуверенно теребя бороду:
– Раз обед уже закончился, рав Ицик, может, мы поужинаем?
– И позавтракайте заодно, – соглашается Цимбалист. – Вам сегодня всю ночь на ногах.
– Дел невпроворот?
– Шутите? Годы нужны, чтобы упаковать все это безобразие. Контейнер придется заказывать. – Он направляется к электрочайнику и расставляет три стакана. – Ну, Ландсман, я слышал, вроде как вы ненадолго лишились своего жетона.
– Всё-то вы слышите, – говорит Ландсман.
– Что слышу, то слышу.
– А слышали вы о туннелях, прорытых кем-то под Унтерштатом на случай, если американцы ополчатся на нас и решат устроить актион?
[70]
– Краем уха, я бы сказал. Вот вы сейчас напомнили.
– То есть у вас вряд ли совершенно случайно имеется план этих туннелей? Куда они ведут, как соединяются и тому подобное.
Старик по-прежнему стоит спиной к ним, разрывая бумажные конвертики с пакетиками чая.
– Какой же я тогда кордонный мудрец, если бы у меня не было этого плана?
– Значит, если бы по какой-то причине вам захотелось впустить кого-нибудь, скажем, в подвал гостиницы «Блэкпул» или выпустить оттуда так, чтобы никто этого не заметил, вы смогли бы?
– А зачем мне это? – говорит Цимбалист. – Я бы даже тещину собаку не пустил в этот клоповник.
Он вынимает вилку недокипевшего чайника из розетки и окунает в стаканы чайные пакетики: раз-два-три. Ставит стаканы на поднос с баночкой повидла и тремя чайными ложечками и приглашает гостей за стол в его углу. Чайные пакетики неохотно делятся своим цветом с чуть теплой водой. Ландсман угощает всех папиросами и дает прикурить. Из фургонов долетают не то мужские вопли, не то хохот, поди пойми.
Бина ходит по мастерской, восхищаясь обилием и разнообразием веревок, бечевок и тросов, осторожно переступая, чтобы не угодить в силки перекати-поля из проволоки, серой резиновой обмотки с кроваво-медной начинкой.
– Вы когда-нибудь ошибаетесь? – спрашивает Бина мудреца. – Говорите кому-то, что он может носить в руках там, где нельзя носить? Прочерчиваете линию там, где она не нужна?
– Я не смею ошибиться, – говорит Цимбалист. – Несение в Шаббат – серьезное нарушение. Люди подумают, что моим картам нельзя доверять, и мне конец.
– У нас до сих пор нет баллистической экспертизы оружия, из которого был убит Мендель Шпильман, – осторожно говорит Бина. – Но ты видел рану, Мейер.
– Видел.
– Может так быть, чтобы ее оставил, скажем, «глок», или «интратек», или еще какой-нибудь автоматический пистолет?
– По моему скромному мнению, нет.
– Ты немало времени посвятил команде Литвака и их огнестрельным цацкам.
– И наслаждался каждой минутой.
– Видел ли ты в их ящике с игрушками хоть одну неавтоматическую?
– Нет, инспектор, не видел ни единой.
– И что это доказывает? – интересуется Цимбалист, опуская свой нежный зад на надувную подушку-пончик, лежащую на стуле. – И что более важно – почему это должно волновать меня?
– Не считая, разумеется, вашей личной заинтересованности общего плана в том, чтобы правосудие свершилось в данном конкретном случае? – уточняет Бина.
– Не считая этого, – соглашается Цимбалист. – Детектив Ландсман, вы думаете, что Альтер Литвак убил Шпильмана либо заказал его убийство?
Ландсман смотрит прямо в лицо кордонного мудреца и произносит:
– Он не убивал. Не мог бы. Мендель был не просто нужен ему – аид сам уверовал в Менделя.
Цимбалист моргает, щупает пальцем лезвие переносицы, обдумывая услышанное, словно это был слух о новорожденном роднике, который заставит его перекроить одну из карт.
– Не верю, – заключает он. – Кто-то другой. Кто угодно, но не этот аид.
Ландсман не спорит, не считает нужным. Цимбалист тянется за своим стаканом. Жилка ржавчины извивается в воде, как ленточка внутри стеклянного шарика.
– Как бы вы поступили, если бы одна из линий на вашей карте, – говорит Бина, – оказалась, к примеру, заломом на бумаге? Волосинкой? Случайным росчерком пера? Чем-то подобным. Сказали бы вы об этом кому-нибудь? Пошли бы к ребе? Признались бы, что совершили ошибку?
– Этого никогда бы не случилось.
– А если бы случилось? Смогли бы вы тогда жить в ладу с самим собой?
– А если бы вы, инспектор Гельбфиш, узнали, что посадили за решетку невинного человека, упрятали на много-много лет, на всю оставшуюся жизнь, вы бы смогли жить с собой в ладу?
– Такое происходит постоянно, – отвечает Бина. – Но вот она я.
– Что ж, тогда, мне кажется, вы знаете, что я чувствую. Кстати, термин «невинный» я толкую весьма широко.
– Я тоже, – соглашается Бина, – без всякого сомнения.
– За всю мою жизнь я узнал лишь одного человека, которого могу описать этим словом.
– Тут вы меня опередили, – говорит Бина.
– И меня, – говорит Ландсман, тоскуя по Менделю так, словно они много лет были близкими друзьями. – Как ни печально это признавать.
– Знаете, что толкуют люди? – говорит Цимбалист. – Эти гении, с которыми я живу бок о бок? Они говорят, что Мендель вернется. Что все происходит, как предначертано. Что когда они прибудут в Иерусалим, Мендель уже будет там и встретит их. Готовый править Израилем.
Слезы заливают впалые щеки кордонного мудреца. Мгновение спустя Бина извлекает из торбы чистенький и наглаженный носовой платок. Цимбалист берет платок и какое-то время бездумно смотрит на него. А затем мощно выдувает «текиа» шофаром своего носа.
– Хотел бы я увидеть его еще хоть раз, – говорит он. – Признаюсь вам честно.
Бина взваливает торбу на плечо, и та снова с готовностью принимается тянуть это плечо вниз.
– Собирайте вещи, мистер Цимбалист.
Старик выглядит потрясенным. Губы его надуваются, словно в попытке раскурить невидимую сигару. Он хватает со стола ленту сыромятной кожи, завязывает на ней узел, снова кладет на стол. Затем снова берет и развязывает.
– Вещи? – К нему наконец возвращается дар речи. – Вы говорите, что я арестован?
– Нет, – говорит Бина. – Но я хочу, чтобы вы поехали с нами, и мы побеседуем более подробно. Можете позвонить своему адвокату.
– Моему адвокату?
– Я думаю, это вы вывели Альтера Литвака из его гостиничного номера. Еще я думаю, вы с ним что-то сделали – спрятали, а то и убили. Я хотела бы знать, что именно.
– У вас нет доказательств. Лишь догадки.
– У нас есть одно маленькое доказательство, – говорит Ландсман.
– Около метра, – прибавляет Бина. – Можно ли повесить человека на метре веревки, мистер Цимбалист?
Кордонный мудрец трясет головой – раздраженно и насмешливо. Он уже пришел в себя и обрел прежнюю осанку.
– Вы только попусту теряете время – и мое, и ваше, – говорит он. – У меня работы непочатый край. Да и вы, по вашему же собственному признанию, до сих пор не выяснили, кто же убил Менделе. Так почему бы многоуважаемым детективам не сосредоточить свое внимание на этом и не оставить меня в покое? Возвращайтесь, когда поймаете предполагаемого убийцу, и я скажу вам, что знаю о Литваке, и, кстати сказать, на данный момент я ничего о нем не знаю, ничего – официально и во веки веков.
– Так не пойдет, – говорит Ландсман.
– Ладно, – говорит Бина.
– Ладно! – восклицает Цимбалист.
– Ладно? – вопросительно смотрит на Бину Ландсман.
– Мы ловим убийцу Менделя Шпильмана, – говорит Бина, – а вы даете нам сведения. Полезные сведения об исчезновении Литвака. И отдаете мне Литвака, если он все еще жив.
– По рукам, – соглашается кордонный мудрец, протягивая правую клешню, узловатую и веснушчатую, и Бина пожимает ее.
Ошеломленный Ландсман встает и тоже пожимает руку кордонному мудрецу. Потом он следом за Биной выходит из лавки в угасающий день и впадает в еще большее смятение, увидев, что Бина плачет. Но в отличие от слез Цимбалиста, у Бины это слезы ярости.
– Поверить не могу! – рыдает она, утираясь бумажной салфеткой из своих бездонных запасов. – Это ведь точно в твоем духе!
– У моих близких знакомых нередко случается такое, – говорит Ландсман. – Они начинают вести себя как я.
– Мы – офицеры полиции. Мы на страже закона!
– Люди книги, как говорится.
– Да пошел ты!
– Хочешь, вернемся и арестуем его? Имеем право. У нас есть трос из туннеля. Задержим. Для начала хватит.
Она качает головой. Бакалавришка пялится на них. Поддергивая черные сержевые штаны, он застыл на своей карте с островками машинного масла и старается ничего не упустить. Ландсман решает, что лучше увести Бину. Он обнимает ее за плечи – впервые за три года, – провожает до «суперспорта», усаживает на пассажирское сиденье, затем обходит машину и садится за руль.
– Закон, – говорит она. – Даже не знаю, о каком законе теперь идет речь. Просто разгребаю все это дерьмо.
Оба сидят и молчат, а Ландсман при этом борется с извечной проблемой всех детективов – обязанностью излагать очевидное.
– Вообще-то, мне даже нравится новая Бина – чокнутая и в растрепанных чувствах, – говорит он. – Но должен заметить, что у нас нет никаких зацепок в деле Шпильмана. Ни свидетелей, ни подозреваемых.
– Что ж, тогда бери своего напарника, блин, идите и добудьте мне подозреваемого.
– Слушаюсь, госпожа Гельбфиш.
– Поехали.
Он поворачивает ключ зажигания, включает передачу.
– Погоди, – говорит Бина. – Что это там?
На том конце площади огромный черный джип подъезжает к дому ребе с восточной стороны. Оттуда выскакивают двое Рудашевских. Один обходит машину и открывает багажник. Другой, заложив руки за спину, ждет у подножия боковой лестницы. Через минуту еще двое Рудашевских появляются из недр дома, корячась под тяжестью без малого сотни кубометров багажа – французских чемоданов ручной работы. Быстро и почти не принимая в расчет законы стереометрии, они ухитряются втиснуть все сумки и баулы в багажник внедорожника. Едва они управляются с укладкой багажа, как от дома отваливается солидная его часть, обернутая в роскошное палевое пальто из альпака, и обрушивается им на руки. Вербовский ребе не смотрит ни вперед, ни по сторонам, не оглядывается на этот мир, который он отстроил, а теперь бросает. Он позволяет Рудашевским сложить из его туши квантовое оригами и упихнуть вместе с тростями на заднее сиденье машины. Аид просто присоединяется к своему багажу и уезжает.
Через пятьдесят пять секунд подъезжает еще один джип, и две женщины с покрывалами на голове и в длинных платьях погружаются туда вместе с горой пожитков и кучей детей. Процедура с черным внедорожником, женщинами и детьми повторяется в течение следующих одиннадцати минут.
– Надеюсь, у них очень большой самолет, – говорит Ландсман.
– Я ее не видела, – говорит Бина. – А ты?
– По-моему, нет. И Большую Шпринцл тоже не видел.
Через полсекунды звонит шойфер Бины.
– Гельбфиш слушает. Да. Мы так и подумали. Да, я поняла.
Она захлопывает мобильник.
– Поезжай вокруг дома к заднему крыльцу, – велит Бина. – Она заметила твою машину.
Ландсман сворачивает в узкий проулок и въезжает во внутренний дворик позади дома ребе. Если не считать машины, в этом дворике все так же, как было сто лет тому. Каменные плиты, оштукатуренные стены, витражи, деревянная галерея, обложенная кирпичом. Вода капает на гладкие плиты из дырок в донцах глиняных горшков с папоротником, подвешенных вдоль галереи.
– Она выйдет?
Бина не отвечает, но секунду спустя в приземистой пристройке к большому дому отворяется голубая деревянная дверь. Пристройка расположена под углом к остальному зданию и чуть кренится набок с живописной точностью. Батшева Шпильман одета почти так же, как на похоронах, голову и лицо скрывает длинная прозрачная вуаль. Ребецин не спешит преодолеть почти восьмифутовую пропасть, отделяющую ее от машины. Просто стоит на пороге, а глыба Шпринцл Рудашевской преданно маячит в тени за ее спиной.
Бина опускает стекло:
– А вы не уезжаете?
– Вы поймали его?
Бина не притворяется дурочкой, не играет в игры, просто мотает головой.
– Значит, я не уезжаю.
– Это может затянуться. Нам даже может не хватить оставшегося времени.
– Я очень надеюсь, что хватит, – отвечает мать Менделя Шпильмана. – Этот Цимбалист скоро пришлет своих адиётов в желтых пижамах пронумеровать каждый камень в нашем доме, чтобы разобрать его и снова отстроить в Иерусалиме. Если я задержусь здесь более двух недель, то буду ночевать в гараже у Шпринцл.
– Для меня это большая честь, – произносит из-за спины супруги раввина не то хмурая говорящая ослица, не то Шпринцл Рудашевская.
– Мы возьмем его, – обещает Бина. – Детектив Ландсман только что мне обещал.
– Я знаю цену его обещаниям, – говорит миссис Шпильман. – Как и вы.
– Эй! – восклицает Ландсман, но она уже повернулась спиной и удалилась в глубину покосившегося домишки.
– Ладно, – говорит Бина, сжимая руки. – Поехали. Что теперь будем делать?
Ландсман барабанит по рулю, обдумывая свои обещания и их цену. Он всегда был верен Бине. Но брак их рухнул именно из-за того, что Ландсману не хватило веры. Не веры в Б-га, не веры в Бину и ее характер, но веры в некий основополагающий завет, что все случившееся с ними с момента их встречи, и хорошее и плохое, предначертано свыше. Веры дурачка-волчишки в то, что ты летишь, покуда можешь обманывать себя, что умеешь летать.
– Весь день мне до смерти хочется голубцов, – говорит он.
45
С лета 1986 года и до весны 1988-го, когда они, презрев волю Бининых родителей, стали жить вместе, Ландсман тайком проникал в дом Гельбфишей, чтобы провести ночь вместе с Биной, и так же тайком выскальзывал обратно. Каждую ночь, если только они не были в ссоре – а порой и в самый разгар ссоры, – Ландсман взбирался по водосточной трубе и вваливался в окно Бининой спальни, чтобы разделить с ней ее узкое ложе. Перед самым рассветом она выпускала его тем же путем.
Этой ночью восхождение затянулось и стоило Ландсману бо́льших усилий, чем позволило бы признать его тщеславие. На полпути, как раз над окном в гостиную миссис Ойшер, левый ботинок Ландсмана соскользнул, и он повис вверх тормашками над черным провалом заднего двора Гельбфишей. Созвездия Большая Медведица и Змея, сиявшие до этого над головой, поменялись местами с рододендроном и развалинами соседской сукки. Пытаясь снова обрести точку опоры, Ландсман порвал штанину об алюминиевую скобу – давнего своего противника в борьбе за власть над водосточной трубой. Любовная прелюдия началась с того, что Бина скомкала салфетку, чтобы промокнуть ссадину на голени Ландсмана, усыпанной пятнами и веснушками и странными для мужчины среднего возраста соцветиями черных волос.
Они лежат на боку, пара стареющих аидов, прилепившись друг к другу, как две страницы в альбоме. Ее лопатки впиваются ему в грудь. Его коленные чашечки вписались во влажные впадинки у нее под коленями. Губы его нежно приникают к чашке ее уха. И та часть Ландсмана, что долго-долго была символом и местом заточения его одиночества, находит пристанище внутри его начальницы, на которой он когда-то был женат целых двенадцать лет. Однако оставаться внутри ее все сложнее, один хороший чих – и он вылетит.
– Все это время, – говорит Бина. – Два года.
– Все это время.
– Ни разу.
– Ни единого.
– Тебе было одиноко?
– Очень одиноко.
– Тоска?
– Зеленая. Но не настолько, чтобы я сам себе соврал, будто случайный секс с первой попавшейся еврейкой поможет мне избавиться от тоски и одиночества.
– От случайного секса все только хуже.
– Слова опытного человека.
– Ну трахнула я пару мужчин в Якоби. Это ты хотел узнать?
– Странно, – говорит Ландсман задумчиво, – но, кажется, нет, не хотел.
– Пару или тройку.
– Я не требую подробного отчета.
– А ты, ну, ты, значит, просто дрочил?
– Тебя удивит, что такой недисциплинированный аид может быть таким неукоснительным.
– А сейчас?
– Сейчас? Ты с ума сошла. Мало того что это неловко, да еще и нога, кажется, все еще кровит…
– Я не о том, сейчас ты чувствуешь себя одиноко?
– Смеешься, да? Сплюснувшись с тобой в этой хлебнице?
Он зарывается носом в толстую мягкую мочалку Бининых волос и глубоко вдыхает. Изюм, уксус, соленое дуновение ее вспотевшего затылка.
– Ну и чем пахнет?
– Рыжиком.
– Неправда!
– Пахнет, как Румыния.
– Сам ты пахнешь, как румын, с жуткими волосатыми ногами.
– Я уже старикан.
Джек Лондон
– Я тоже.
Когда мир был юным
– По лестнице тяжело взбираться. Лысею.
I
Он был очень спокойный и хладнокровный человек и потому, вскарабкавшись на стену, стал вслушиваться в сырую тьму, стараясь разгадать, не таится ли где опасность. Но слух его уловил лишь завывание ветра в деревьях да шелест листвы на раскачивающихся ветвях. По земле, подгоняемый порывами ветра, полз тяжелый, плотный туман, и хотя он ничего не видел, зато ощущал влажное его дыхание на своем лице. Стена, на которой он сидел, тоже была влажной.
– А у меня попа как топографический макет.
Так же бесшумно, как только что он вскарабкался на стену снаружи, человек соскользнул внутрь. Он достал из кармана электрический фонарик, но не зажег его. Лучше обойтись без света, решил он, хотя кругом царила кромешная тьма. Зажав фонарь в руке и держа палец на кнопке выключателя, он стал подвигаться вперед. Земля была мягкой и слегка пружинила под ногами, потому что ее устилал многолетний слой мертвой хвои, листьев и мха. Ветви цеплялись за одежду, но разглядеть их во тьме и обойти было невозможно. Он протянул руку и стал продвигаться ощупью, но рука то и дело натыкалась на толстые стволы огромных деревьев. Кругом высились эти деревья, они подступали со всех сторон, и он вдруг почувствовал, насколько он микроскопически мал среди гигантских стволов, которые нависали над ним, как бы угрожая раздавить. Где-то там, за деревьями, находился дом, и он надеялся отыскать какую-нибудь дорожку или извилистую тропинку, которая привела бы его туда.
Однажды ему почудилось, будто он попал в ловушку. Куда бы он ни повернулся, он всюду натыкался на стволы, сучья или на густой кустарник; выхода, казалось, не было. Тогда он осторожно зажег фонарь, сначала направив луч на землю, туда, где стоял. Он медленно обводил лучом вокруг себя, и яркий белый свет выхватывал из темноты во всех подробностях преграды на его пути. Потом между двумя огромными деревьями он заметил проход и, погасив фонарь, двинулся туда, стараясь ступать по сухому: густая листва наверху не давала кое-где осесть туману. Он умело ориентировался и знал, что идет к дому.
Он проверяет пальцами полученную информацию. Бугорки и впадинки тут и там, прыщик довольно выпуклый. Его руки скользят вверх, на талию и выше, и взвешивают в ладонях груди – по одной на каждую. Поначалу он не может припомнить, какой формы и размера они были раньше, ему не с чем сравнить, и он даже немного пугается. Но потом он решает, что они такие, как прежде, какими были всегда, точно по размеру его ладони, помещаются в его растопыренных пальцах, созданные таинственным сочетанием притяжения и податливости.
И тут случилось нечто неожиданное, немыслимое. Его нога ступила на что-то мягкое и живое, и это что-то зафыркало под его тяжестью и стало подниматься. Он отпрыгнул в сторону и замер в напряженном ожидании, готовый броситься прочь или отразить нападение неизвестного существа. Он подождал немного, пытаясь угадать, что за животное выскочило у него из-под ног, а теперь застыло в неподвижности, без единого звука, так же, очевидно, пригнувшись и настороже, как и он сам. Напряжение становилось невыносимым. Держа фонарь перед собой, он нажал кнопку и закричал от ужаса. Он был готов увидеть что угодно — от напуганного теленка или молодого оленя до кровожадного льва, — но то, что он увидел, явилось полнейшей для него неожиданностью. На какое-то короткое мгновение тонкий и белый луч фонаря осветил то, что тысячи лет не изгладят из его памяти — огромного человека с рыжей гривой и бородой; руки, ноги, плечи, большая часть груди были у него обнажены, и только у пояса болталось нечто вроде козлиной шкуры, а ноги были обуты в мокасины из дубленки. Кожа у него была гладкая, без растительности, но потемневшая от солнца и ветра; под ней, точно толстые змеи, тяжелыми узлами сплетались мускулы.
– Я не полезу обратно по трубе, – говорит он. – Должен тебе признаться.
Но даже не появление этого существа, как бы неожиданно оно ни было, заставило человека закричать. Ужас его вызвали невыразимая свирепость в том лице, какой-то животный, дикий блеск голубых глаз, которые почти не ослепил свет, иголки хвои, запутавшиеся в волосах и бороде, огромное тело, изогнувшееся для прыжка. Все это он увидел в одно мгновение. Не успел его крик затихнуть, как существо прыгнуло вперед, а он швырнул в него фонарь и бросился наземь. Он почувствовал его ноги у себя на спине и рванулся в сторону. Существо не удержалось на ногах и тяжело рухнуло в кустарник.
– А я предлагала тебе подняться по лестнице. Водосток – это твоя идея.
Когда стих треск ветвей, человек замер на четвереньках и прислушался. Существо рыскало неподалеку, и он опасался, что обнаружит свое присутствие, если тронется с места. Непременно хрустнет какая-нибудь ветка, и тогда существо припустится за ним. Он даже вытащил револьвер, но передумал. К нему вернулось самообладание, и он надеялся теперь убраться потихоньку. Он слышал, как странное существо несколько раз принималось колотить по кустам, стараясь обнаружить его, а потом останавливалось и, очевидно, прислушивалось. Это навело человека на одну мысль. Под рукой у него случился кусок засохшего дерева. Он осторожно обшарил вокруг себя руками. Дабы убедиться, что не заденет ничего, когда размахнется, потом поднял деревяшку и бросил ее. Деревяшка была небольшая, ему удалось далеко закинуть ее, и она с шумом упала в кусты. Он слышал, как существо метнулось к тому месту, и тут же пополз прочь. Он полз на четвереньках, медленно и осторожно, пока колени его не стали мокрыми от сырой земли. Когда он останавливался и прислушивался, до него доносились лишь завывание ветра и стук падающих с ветвей капель. Все так же осторожно он поднялся, подбежал к стене, перелез через нее и спрыгнул на дорогу.
– Конечно моя. Все и всегда – моя идея.
Ощупью пробираясь сквозь кусты, он вывел велосипед и приготовился сесть на седло. Он как раз переводил одной ногой передачу, чтобы поставить педаль в удобное положение, когда услышал, как на землю легко и, по-видимому, прямо на ноги спрыгнуло то существо. Он тут же побежал, держа велосипед за руль, потом, разогнавшись, прыгнул на седло, поймал педали и рванулся вперед. Он услышал позади частое топанье ног по пыльной дороге, но наддал ходу и ушел от преследования.