…Нежное тонкое лицо Эльвиры отозвалось в нем послушной и привычной сладко-затейливой болью.
Ох, Путилин, Путилин… В одном творении из этой серии (которое в обложке и с портретом) повествуется о том, как некая идеальная девушка дает себя увлечь, несчастная, гаду по имени Феликс. А потом понимает, что он гад, и предается беззаветно ангелу по имени Ванечка. И исчезает, несчастная! И если бы не Иван Путилин, так бы и померла бедная Машенька, замурованная в скале в тайном подземелье католического монастыря. Этот Путилин! Как он принялся за Феликса!
Он представил вдруг это лицо — на фоне тревожных текучих туч — представил отсвет беды, угрозы, грубо упавший на эти милые взгляду и уже родственность вызывающие черты. И — горький гнев против несправедливости жизни охватил его! Сострадание возопило, и деятельную жажду почувствовал он — во что бы то ни стало защитить, принять на себя боль, предназначенную ей.
А в серии, где автора и выходных данных нет, среди прочих своих приключений Иван Путилин изобличает иезуитов, рассыпающих в Петербурге отраву. Ездят, гады, на извозчиках, и сыплют белый порошок на мостовую. Утром ветер подымется, разносит яд! Болеют люди! Хорошо хоть патриотические извозчики во всем покаялись Путилину.
Он снова вышел на крыльцо.
Национальности иезуитов не названа, но одного зовут пан Юзуф (так в тексте), другого — патер Ян.
Так что мерзкие поляки из «Юрия Милославского», Гришка Отрепьев на троне, Сусанин, спасающий династию Романовых, и прочая антиисторическая мура — это для кончивших гимназии. Так сказать, для образованных. А вот для «простецов» — белый порошок иезуитов.
Странным и незнакомым был этот мир — не только потому, что вполовину сада лохмато громоздилось чудище поверженной ели; не только потому, что природа преображена была пронесшейся непогодой: было мокро вокруг, хмуро-зелено, зябко. Мир казался незнакомым, потому что и сам-то Жужиков самого себя не очень-то узнавал. Какие-то изменения, жесткие, он слышал и в самом себе.
Смешно, конечно, смешно, как «протоколы сионских мудрецов» и «Завещание Петра Великого». Совсем было бы смешно, если бы не человеческая кровь, в том числе и кровь поляков.
Смотрел вокруг новыми глазами — буквально: отчетливую новизну ощущал даже глазными яблоками; кожа век ходила по ним не обдрябло, как всегда, не с изнуренными зацепами, а — молодо, скользко, бодро! И взгляд его, он слышал, был от этого и быстр, и остер, и колок.
Дело в том, что во время холерных бунтов 1830—1831 годов народ, случалось, убивал не только докторов, «разносящих» холеру, и не только царских администраторов, пытавшихся запретить, скажем, передвижение людей из охваченных холерой районов в неохваченные («всех выморить хотят!»). Холера стала предлогом не только для «антифеодальных движений» (как показывал на следствии один неглупый крестьянский парень: «Кому мор да холера, а нам надо, чтоб вашего дворянского козьего племени не было»).
Он не забывал время от времени (но не часто) вызывать в себе явившийся давеча образ; прекрасное женское лицо на фоне тревожно бегущих туч — это было главное, — и он вызывал это, чтобы мимолетом еще раз испытать (но каждый раз по-новому) обомление в душе, что-то вроде сладкого ожога чувств. И каждый раз, он слышал, напряжение этих чувств становилось все более требовательным и сильным.
А был в холерных бунтах еще и такой аспект — народ, случалось, ловил и убивал поляков — тоже, разумеется, как разносящих холеру. А царская администрация Российской империи то спасала поляков от бездны народного гнева, то сама же объясняла, кто это тут разносит холеру. Что поделать — время евреев еще не пришло.
Но поляки хотя бы вообще продолжают существовать в народном представлении. Они — есть. А Великое княжество Литовское для огромного большинства народа все больше и больше исчезает. Оно как бы сливается с Польшей, и становится непонятно, где одно явление, а где второе. Западной же Руси как самостоятельного явления попросту не существует.
Спроси его, как прошел остаток дня и вечер, — он не ответил бы.
Что изменилось при советской власти? Принципиально — ничего, а если и изменилось, то к худшему. В СССР число людей с хорошим гуманитарным образованием было значительно меньше, чем в Российской империи. Значит, меньше было и тех, кто хотя бы теоретически мог противостоять Большому московскому мифу и основанной на нем пропаганде.
Что-то делал, куда-то ходил, чем-то занимался — но все это словно бы в потемках, в радостно-встревоженной суете, в лихорадке, с восторженными какими-то всхлипами, со слезами, то и дело подбегавшими к глазам.
В результате абсолютное большинство населения в СССР если и слышало о Великом княжестве Литовском, то искренне считает, что современная Литва и историческая — одно и то же. Большинству людей и невдомек, что та жемайтийско-аукшайтская (и все-таки в первую очередь жемайтийская) Литовская республика, которая возникла в 1918 году при развале Российской империи, имеет весьма косвенное отношение к Великому княжеству Литовскому. Попытки современных политиков делать исторические экскурсы — особая тема для анализа; замечу только: ни Рагозин, ни Жириновский, ни «демократы» всех возможных розливов, судя по всему, просто НЕ ЗНАЮТ, что Литва, Белоруссия и Украина еще в XV—XVI веках составляли ЕДИНОЕ государство. Что это государство вело летописные своды и имело литературу на русском языке.
А поздно вечером, очнувшись в захламленной комнатенке над взбулгаченной постелью (свет горел, как всегда по вечерам, немощно, плохо…), представил вдруг завтрашнее утро. Себя представил, стоящего над письменным столом с лицом, слегка холодеющим от недавнего умывания, с бровями по-молодому мокрыми, — представил себя утренним, сильным, бодрым —
Что ее правители называли себя русским словом «великий князь» и считали себя владыками Руси. Что русские православные люди составляли 90% населения этого государства и называли его Русью. Что очень многие литовцы-аукшайты перенимали русский язык и русскую культуру и растворялись в Руси. Что династия Ягеллонов была, по сути дела, русской.
и вдруг с легким головокружением понял: «Утром. Завтра утром».
Весь XIX век и весь XX Великое княжество Литовское погружается в воды истории. В конце XVI века было первое извержение вулканов и первые катаклизмы. Там, где стоял великий Западный Русский материк, образовалась цепочка крупных, но отдельных островов. На рубеже XVIII—XIX веков рванула новая катастрофа. В реве извержения, под грохот набегающих цунами остатки Русской Атлантиды погружаются в океан. И продолжают погружаться. В начале-середине XIX века их можно разглядеть еще без особенного труда, слой воды еще не очень толстый. Тогда еще живы были те, кто своими глазами видел Великое княжество Литовское и жил в нем. Кто знал, как же оно было устроено. В конце XIX века поколение свидетелей повымерло. Уже нельзя нырнуть туда, где затонула Русская Атлантида, и ходить по ее дорогам, между развалинами ее городов и статуй. Уже нужно очень напрягать зрение, чтобы хоть что-то разглядеть.
Спал беспокойно.
В середине-конце XX века Русская Атлантида практически неразличима. Так, смутные образы на большой глубине.
То и дело возникало лицо Эльвиры. «Где же тучи? — волновался Жужиков. — Без туч нельзя, нельзя! Ничего не получится!» (Тут же возникали и тучи.) Эльвира говорила что-то, но будто бы издалека, ни слова не разберешь, кроме того, что беспокоится Эльвира, но и надеется.
А весь сон был как бы живописным текстом, который Жужиков считывал, восхищаясь мастерским, сдержанным, веским ритмом этого повествования и более всего беспокоясь о том, чтобы наутро не потерять эту непростую мерность звуков и фраз.
Встречная мифология
Наивно думать, что забыть Западную Русь и извратить ее историю пытались и пытаются только в России. Поляки делали и делают то же самое изо всех своих сил.
Прекрасен был мир в это утро! Тихое солнышко глядело на землю с внимательностью и участием. И листва, и трава рьяно, пылко зеленели. Весь воздух из края в край, наискось, наперебой был прошит серебристыми птичьими фьоритурами, с радостью и верой и с наивным вдохновением провозглашаемыми.
Позиция поляков, справедливости ради, как-то понятнее и симпатичнее: разделенный между тремя державами, лишенный права на дальнейшую историю народ весь XIX век, до провозглашения независимости в 1917, отчаянно борется за свое право на собственное государство и на историческое бытие. И он не может позволить себе широты взглядов или великодушия. Ему не нужна память о русской шляхте или о русинах, отстоявших общее государство и общую историю славян на поле Грюнвальда.
Жужиков старался двигаться понезаметнее.
Этому народу нужна память, пусть даже и наведенная, ложная память, но о своих великих предках. СВОИХ! То есть о чистокровнейших поляках по обеим линиям и чтоб без единого изъяна.
Чай уселся пить, как приживал, в уголочку. Грустно похлебывал кипяточек, пожевывал хлебушек, растаращенными глазами усиленно зрил перед собой, ни о чем особенном, впрочем, не думал.
На создании образов истории и становится великим писателем Генрик Сенкевич. Мне, честно говоря, просто страшно думать: а что, не набреди он на историческую тематику?!
Потом поднялся со вздохом. Храня в лице выражение обыденности, скучной походочкой пошел к письменному столу.
Ведь до своих знаменитых романов был Сенкевич очень заурядным «деревенщиком». Ну очень, очень заурядным.
Словно бы отдаленная музыка слышалась ему — из-за спины и сверху. Но он как бы отстранял ее от себя — до поры до времени.
А на исторических романах стал по-настоящему велик.
В кабинете было темновато, свежо. Однако солнечный свет из окна уже лежал остроугольной фигурой, протягиваясь почти до поверхности стола, и отраженно окрашивал медовым тоном чистые листы бумаги на столе, которые и пугали, и прямо-таки притягивали сегодня Антона Павловича.
Сенкевич смог сказать польскому обществу то, что оно хотело услышать о себе и своих предках, нет слов. В этом отношении он очень напоминает Гоголя. Даже не так важно, что сказал, гораздо важнее, как поняли. Но тем интереснее понять его интерпретацию событий.
Никогда еще он не слышал такого праздника в душе.
Очень характерно его видение отношений Польши и Великого княжества Литовского в «Крестоносцах». Роман поздний, написан в 1897—1900 гг. В числе «польских хоругвей» называет «львовскую» и «галицкую». С точки зрения Сенкевича, там живут поляки. А как думают сами галичане, для него не так уж важно, в точности, как и для русской интеллигенции. Бедная Галиция! Всякий объявляет ее тем, чем хочет видеть.
«Вот оно как на самом-то деле происходит…» — подумал он с невнятной завистью к кому-то.
Он чувствовал себя цельным, литым, значительным. Ужасно хотелось все длить и длить это лестное ощущение.
Вроде бы Сенкевич нимало не отрицает многонациональный характер битвы под Грюнвальдом: «Витовт… был военачальником литвинов, жмудинов, русинов, бессарабов, валахов и татар». Но вот вам фраза: «Двадцать два народа участвовали в этой битве ордена против поляков». Так против кого?! Против двадцати двух народов, включая валахов и татар, или против поляков?! В обозе орденцев нашли много «повозок, груженных цепями для поляков». Опять — исключительно «для поляков». Вероятно, заковывать и порабощать жмудинов, русинов, валахов, бессарабов и других «диких воинов Витовта» в планы орденских немцев не входило.
Сел за стол. С оживлением и интересом взглянул за окно. С оживлением и интересом и словно бы с любопытством взял в руки карандаш.
«Ser gut!» — сказал бы магистр ордена, похлопывая их по плечу и отпуская на свободу.
«Итак…» — то ли услышал, то ли произнес Жужиков и поднес острие карандаша к золотом отсвечивающей и как бы замершей в ожидании бумаге. Итак…
Впрочем, со всеми, кроме поляков, как будто и воевать не стоило. На слова тех, кто предупреждает о силе союзного войска, магистр Ульрих якобы заявлял: «Только с поляками придется повозиться, а все прочие, будь их хоть тьма тем — просто сброд, который не оружием ловко орудует, а ложкой».
………………………
………………………
Это — после Юрьева, Вильно, Шауляя, Ледового побоища, Велюоны? С трудом верится… И уж, простите, но во всех этих сражениях поляков-то как раз и не было.
………………………
Литвины предстают у Сенкевича дикарями в звериных шкурах. Чего стоит сцена гибели магистра Ульриха, когда он падает, пораженный рогатиной в шею, и «целая орда воинов в звериных шкурах ринулась на него».
VIII
По поводу разгрома крыла Витовта: «Да и как могло быть иначе, если с одной стороны сражались рыцари, закованные в броню, на защищенных бронею конях, а на другой — крепкий и рослый народ, но на маленьких лошадках и покрытый одними звериными шкурами».
Свет с улицы без охоты цедился сквозь запыленное и сальное стекло, неприязненно высвечивал унылую бестолочь на захламленном подоконнике: пустые аптекарские пузырьки, банку из-под майонеза с прогоркло-желтеньким содержимым на дне, поверху подернутым опасной черновато-зеленой пленкой гнили; расколовшееся надвое блюдце с превратившимися в скучный серенький прах цветочными семенами; бестелесные рыжие луковицы то ли чеснока, то ли нарциссов, обильно замусорившие все вокруг полупрозрачной розоватой шелухой; мертвую электрическую лампочку с багрово-ржавым цоколем, всю обволоченную пыльным салом, всю в черном мушином накрапе, а изнутри словно бы затуманенную пушистым дымком; пластмассовый двухсторонний гребень, меж коротковатых тупых зубьев которого до половины было набито войлочной жирной перхоти и, реденькие, торчали серые волосенки; мелкие гвозди; канцелярские кнопки, каждая аккуратненько подплывшая крохотной лужицей ржавчинки; пустые стержни от авторучек; сгнивший огрызок яблока; бритвенные лезвия со следами окаменелой грязно-серой пены вдоль жала; сохлых мотыльков; аптечные резинки; карточку лото со следами смородинового варенья; скрепки, разогнутые буквой «8», — это, и еще многое другое, обильно пересыпанное то ли черными какими-то семенами, то ли крупкой мышиного помета, созерцал Антон Павлович Жужиков, стоя возле окна и испытывая странное удовольствие отвращения от этого занятия.
Книга Сенкевича великолепна с художественной стороны и очень точна исторически. Это прекрасный роман, и колорит времени выдержан в нем так замечательно, что остается только удивляться мастерству рассказчика и радоваться его таланту. И тем заметнее гниловатая националистическая жилка, очень мешающая восприятию. Роман написан так, словно только поляки остановили орден, а остальные народы, которым он угрожает, — только некий фон для событий или пассивные жертвы завоевания. Конечно же, никакой такой Западной Руси в романе вообще нет. И уж, конечно, никак не показано русское происхождение расхваленного на сто рядов Владислава Ягелло. Ягеллонов поляки чтут не меньше, чем Пястов, и, конечно же, вспоминать о полурусском происхождении династии непопулярно. Интересно, а современные поляки поумнели хоть немного? Вроде, воевать уже ни с кем не надо…
Так он стоял уже час. Может быть, и два часа.
Произведение, которое могло стать памятником истории и Польши, и Руси, написано исключительно о поляках.
У него было чувство внезапно, но не слишком болезненно, оглушенного человека: обида, недоумение, ватные ноги и полнейшее неповиновение командам воли…
Но знаменитым сделала Сенкевича трилогия про польский XVII век. «Огнем и мечом» — польско-казацкая война (1883—1884). «Потоп» — польско-шведская война (1884—1886). «Пан Володыевский» — польско-турецкая (1887—1888). Меньше чем за шесть лет — три монументальных полотна. Огромная работа «на рывок».
«Так не должно было случиться. Это — несправедливо, нечестно. Они (неизвестно, кто скрывался под этим „они“) должны были дать шанс…» — такими вот обрывками обиженных мыслей размышлял Жужиков, стоя возле окна — уже не в кабинете, а в комнате. Он не знал, зачем пришел сюда. Он не знал, как давно пришел сюда.
В Польше эти книги мгновенно стали знамениты и так известны до сих пор, что их называют попросту «трилогия» — и все понимают, что бы это значило.
Ужас, позор, мука происшедшего с ним казались в отдельные минуты неправдоподобными. Слишком уж непомерно злым, слишком уж язвительно жестоким было возмездие, издевательски-проворно и сноровисто совершенное над ним.
Трилогия написана польским националистом, написана с откровенно националистических и с имперских позиций.
Ее герои — польские рыцари, противопоставленные казакам. Уже в момент выхода романа ни для кого не была секретом его исключительная политическая актуальность.
Он не сумел написать ни строчки.
Для поляков романы стали своего рода литературным символом самостийности и права на национальное бытие.
Ни строчки.
Действительно — но мыслимо ли разделить на три чужие империи страну, имеющую ТАКУЮ историю, и народ, имеющий ТАКИХ предков?! Одно категорически исключает другое: или то, о чем пишет Сенкевич, или пресловутые разделы. Или героизм защитников Ченстохова, или запрещение издавать газеты, вести преподавание в школах и печатать книги на польском языке.
И вызов не остался незамеченным! Романы Г. Сенкевича были запрещены на территории Австро-Венгрии. — то есть поляки, подданные австрийского императора, не имели права эту книгу читать ни на каком языке. Читали, разумеется, читали. Но — тайком, как бы творя государственное преступление. Как в СССР еще недавно читали Солженицына и журнал «Посев».
Так, пятнадцатью годами позже в Пруссии роман Г. Сенкевича «Крестоносцы» вызвал такое возбуждение общества, что полиция принимала меры: разъясняла жителям, что нельзя бросить в тюрьму Сенкевича только за книжку. Это — в традиционно законопослушной, не склонной к эксцессам Германии!
Предвидел: угрюмую каторгу, сложную тяготу надсадных одолений каких-то, обмороки отчаяния, отвращение беспомощности, грубые сомнения в своих способностях… — в общем, все то предвидел, из чего по преимуществу и состоит медлительный, муторный и мытарный процесс сочинительства и что, в общем-то, не составляло секрета для Антона Павловича, поскольку, хотя и краткими, хоть и щадящими касаниями, он был тоже прикосновен к «мукам творчества», создав за свою жизнь не такое уж малое количество более или менее художественных произведений… Да, предполагал все это. Ждал и даже, можно сказать, жаждал этого — как некоего искупления, что ли… Но что произойдет такое: ни строчки?! — он даже как-то и в расчет не брал.
У образованной части русского общества трилогия вызывала чувства почти агрессивные. Подростки и молодежь зачитывались Сенкевичем, и, конечно же, не в силу его национализма, а высоко оценив авантюрные сюжеты и динамизм повествования. Да и написано ведь очень хорошо!
Ему даже памятью обернуться было страшно к часам, проведенным за столом.
Но вместе с тем считалось, что Сенкевич «все наврал» и что все его оценки неверны. Не были подданные польского короля так отважны, так рыцарственны, так достойны. Не производили они такого сильного впечатления! Не были они такими… такими привлекательными для молодежи! Русское общество отнеслось к романам не только как к литературному произведению, но и как к акту пропаганды.
Странный образ то и дело представлялся: человек, по пояс вкопанный в землю и рвущийся в небеса.
Уже в советской тюрьме такой интеллигентный писатель, как Олег Волков, только из вежливости не говорит поляку, католическому священнику отцу Феликсу, «что он думает о романах Сенкевича». А думает он о них, конечно же, плохо.
Он отчетливо видел, что и как надобно делать, но, как оказалось, это было вне его возможностей. Именно так: не выше его возможностей, не ниже, а вне его возможностей! (Ну вот вам сравнение: как для обездвиженного параличом танцора вне его возможностей показать движением, что и как надо станцевать.)
Парадоксально, но факт — русские фактически отказываются и от своей истории, и от части собственных предков!
Мучительнее муки он еще не знавал.
Отрекались тогда, в момент выхода в свет романов, продолжают это делать и сейчас. В романах Сенкевича, по мнению много раз цитированного мною справочника, «тенденциозно идеализируется борьба шляхетской Речи Посполитой с Украиной» [123], — оценка советского времени.
У него (так ему казалось) были тягостно надорваны все до единой жилы. Так отчаянно он пытался вырваться из окаянного косноязычного плена!
Но ведь в трилогии Генрика Сенкевича действует, строго говоря, только один поляк — пан Заглоба. Все остальные герои всех трех романов — это русская шляхта или как Кетлер, прижившийся в Речи Посполитой иноземец. Конечно же, в романах нет ни малейшего упоминания, никакого намека, что это именно русская шляхта. Но стоит посмотреть, откуда они происходят, их имена, многие детали биографий…
Что же все-таки написал?..
И что характерно — ни одна из сторон, спорящих вокруг романов Сенкевича, совершенно этого не замечает.
«В тот год над Лесогорском гремели грозы…» (зачеркнуто),
— Вот какие у нас предки! — кичливо говорит Сенкевич. И за его кичливостью ясно звучит: а вот восстанут из гроба Кмитиц и Володыевский, они вам всем еще покажут…
«Отгремели над Лесоярском летние грозы и…» (зачеркнуто).
— А они вовсе и не такие были, ваши предки! Ты все про них наврал! — голосят русские в ответ. И им совершенно не приходит в голову, что несравненно более сильным пропагандистским ходом стало бы тихое недоуменное замечание:
На новом листе:
— Позвольте! Но ведь это же вовсе не ваши! Это вовсе даже и наши предки!
«Инженер-проектировщик Бронислав Карзин, веселый обычно и черноволосый молодой человек, кончил читать заключение комиссии и озабоченно нахмурился…» (зачеркнуто с яростью, так, что острием карандаша прорвало кое-где бумагу).
Точно так же легко выбить полемическую шпагу из рук Н. В. Гоголя. Не сомневаюсь, что его «Тарас Бульба» должен вызывать у поляков примерно такие же эмоции, какие трилогия — у старой русской интеллигенции. А парировать — элементарно:
С абзаца: «В мартовскую ростепель 37-го года Катюша Лукошина по нежданному вызову начальства поспешила в Тимофеевку, райцентр…»
— Позвольте! Какие поляки?! Откуда поляки в Дубно?!
На новом листе: «Черноглазый и черноволосый мужик Анкудин Телепнев, по деревенской кличке Кудин, еще крепкий, несмотря на изрядный возраст, ухватил железными вилами сверху тяжелый пласт навоза…» (зачеркнуто).
В повести же нет ни одного поляка!
«По дороге к проходной Аннушка…»
При наличии некоторой природной пакостливости можно даже высказаться в духе: мол, почему русских Гоголь назвал поляками — это у него и спросите, но только на страницах повести русские воюют с украинцами… Читайте — там все написано! Украинцы нападают, русские осаждены в Дубно… Вы что, не знаете? В XV веке там жили русские!
На новой странице, под заголовком «Годы и судьбы»:
Между прочим — вполне серьезно дарю эту идею для полемики. Не исключаю, что и пригодится.
«Дороги — они — как люди. Каждый наособицу, каждый…» (зачеркнуто).
Но у Генрика Сенкевича, конечно же, русская шляхта попросту никак не обозначена. Ему нужны предки-поляки (интересно, современным Огинским и Чарторыйским — тоже?).
У него было внятное чувство, что какая-то ни с того ни с сего рассвирепевшая сила отшвыривает его прочь от стола, что белизна бумаги негодующе отторгает любое написанное им слово, с несуразной ненавистью выхаркивает ему в глаза сочиненную им пакость!
И в одном, причем в главном, позиции русских москалей и поляков трогательно совпадают: ни тем, ни другими не нужно никаких «не своих» предков.
В горле у него ходуном ходило от рвотных судорог. Едкий и душный чад отчаяния мутил голову.
А Западная Русь отодвигается все дальше и дальше и от русских, и от польских потомков. И в Польше над Русской Атлантидой, Западной Русью, смыкаются воды истории, и Западная Русь погружается все глубже, и ее видно все хуже.
Он все никак не мог взять в толк, что происходящее с ним — правда. Он ведь с такой доверчиво распахнутой душой приближался к этому столу! Он ведь так искренне, так честно отринул себя прежнего! Он был ведь так готов стать новым!..
С каждым десятилетием — все больше толща вод над огромной частью нашей общей Родины.
Сколько это длилось, чем закончилось — как в потемках. Вдруг обнаружил себя вот у этого окна, тихо и тупо разглядывающим содержимое подоконника.
Смотрел и за окно. Но спроси его, не смог бы, пожалуй, сказать, что — за окном: день, утро, вечер… лето ли, осень.
Глава 27
Он был разгромлен. В нем камня на камне не осталось.
ПОЧЕМУ?!
Нелепо, но он слышал, как становится меньше росточком, как словно бы усыхает всем телом.
Не было уже ни больно, ни особенно уж обидно. Но плаксивый спазм все еще держался в гортани, и, когда давал о себе знать, становилось ужасно жаль себя, такого вдребезги сокрушенного.
Петр I Борису Петровичу Шереметеву: — Ну как, Петрович, возьмем Нарву? — Возьмем, Государь… Людишков хватит.
Подлинный диалог
Столовым ножом он нащипал лучинок от обломка серо-голубой от ветхости доски. Доска была когда-то ладная — с ровными волоконцами, и лучинки, с послушным треском отслаиваясь, стройно падали набок.
Наверняка у многих читателей уже возникли вопросы. У заинтересованных и доброжелательных они могут прозвучать примерно так:
— Грубо говоря, почему же Московия смогла завоевать Великое княжество Литовское? Почему Восточная Русь одолела, — завоевала, подчинила себе Западную Русь, а потом и Польшу? Если она была грубее, примитивнее, первобытное, тогда тем более все непонятно. Почему же?
Он удивился, сообразив, что собирается топить печь. «Ведь не холодно, жарко… — сказал он себе. — Какая разница?» — сказал он себе и согласился: действительно, какая разница?
Читатель агрессивный задаст те же самые вопросы, но, конечно же, совсем в другой форме, обвиняя автора в преувеличениях, вранье, подтасовках и вообще в русофобии.
Лучинками он выстроил как бы шалашик над газетой и скомканным молочным пакетом. Поверх лучинок соорудил что-то вроде клети из дощечек и поленец потоньше. Поднес спичку. Дождался, когда голубенький огонек невзрачно затрепещет на поверхности толстой, жирно вощенной бумаги, — прикрыл дверцу и стал ожидать, вздохнув.
Объясняться в любви к собственному народу не стану, и попробую сразу перейти к вопросам содержательным.
Не было обычной радости и оживления.
Увы, это не единственный пример в истории, когда более высокая цивилизация терпит поражение от более примитивной. Более высокая может развалиться, переживать период ослабления и пасть жертвой внешнего нашествия. Так Китай завоевали монголы, Древний Египет гиксосы, а Римскую империю — вандалы и готы.
Из печи не доносилось ни звука, хотя и было видно по отблескам в щелях: горит… Затем донесся писклявый треск древесных волоконец, ухваченных краем огня. Затем раздался как бы вздох, и стало слышно, что в трубе ровно потянуло.
В какой-то степени это верно и для Западной Руси, расколотой борьбой католицизма и православия. А польские короли и большая часть польского общества не только не остановили этого раскола, не только не постарались достигнуть примирения, но с какой-то шизофренической, полубезумной горячностью раздували проблему, ставили во главу угла принадлежность к католицизму. Религиозная упертость поляков дорого им обошлась. Немалая доля их собственных стараний привела к тому, что их собственная страна стала частью Российской империи, а посреди Варшавы построили православный храм.
Обычно в этот миг Жужиков всегда испытывал облегчение. Сейчас — почувствовал только отсутствие этого обычного облегчения.
Мне рассказывали поляки, что взрыв этого храма стал едва ли не первым мероприятием польского национального правительства в 1918 году. И что не только варшавяне и варшавянки, но и жители окрестных деревень приходили, чтобы унести и выбросить хотя бы кусочек стены этого православного храма и тем самым избавиться от этого наглого вызова. В литературе я этой истории не нашел, а мои информаторы могли и ошибаться. Но даже если это только легенда, характерно, что такая легенда родилась и живет поколения.
В печи мелко, наперебой стало пощелкивать. Лопнуло какое-то крупное волокно. Сквозь щели пыхнуло жарким светом, и шум перешел в ровный, наподобие доменного, гул.
Но замечу: поляки сами сделали все необходимое, чтобы стал возможен этот храм, построенный владыками Российской империи им назло; этот каменный плевок во все польские физиономии.
И вновь — он не почувствовал привычной радости. Почувствовал: утрату этой привычной радости.
И правители Великого княжества Литовского вели себя нисколько не умнее. Глупейшая дискриминация православных (которая ничем решительно не лучше дискриминации евреев или любого другого этнического, культурного или религиозного меньшинства) заставила многих отъехать в Московию.
Неотчетливыми, неповоротливыми мыслями он подумал о том, что в такие вот моменты люди, наверное, и вешаются.
Великие князья литовские сами своей идиотской политикой усиливали Московию… Впрочем, все это я уже говорил.
— Ну уж нет! — пылко отпрянул он от этой мысли. — Ну уж нет! — с тем большей искренностью воскликнул, что тотчас представил себе уйму изнурительных, да и непостижимых его умению занятий: вязание толстых каких-то веревочных узлов, поиски подходящих (а какие они, подходящие?..) крюков, что ли, гвоздей… а потом — заботливое приспосабливание к ним (чтобы не оборвалось, чтобы выдержало!) веревочного этого изделия, на шатком чем-нибудь стоя, вытягиваясь, усиливаясь в глупом, нелепом старании сделать это как можно лучше.
Итак, с конца XIV века Великое княжество Литовское оказывается расколотым. И в перспективе одна его часть окажется в составе католической Польши, другая — в составе православной Российской империи.
«Ну уж нет!» — сказал он еще раз. А потом, поразмыслив, и еще раз повторил: «Ну уж нет!» — имея в виду уже другое. «Они все ведь истолкуют на свой лад, с присущей им… Решат, что я — из-за того, что наговорил о Н., что в кои веки дерзнул позволить смелость. Ну уж нет!» —
Есть и другая, еще более значимая причина. Эту причину я лично считаю основной, и, думаю, многие читатели уже и сами начали догадываться, в чем тут дело.
и ему сразу же стало легче, будто кто-то принял за него решение, неоспоримое и властное.
В конце концов, если воюют две страны или две цивилизации, что может быть причиной победы одной из них?
Он приотворил дверцу печи.
Причин может быть всего несколько:
Буйное пламя сразу же сникло, будто пытаясь утаиться от чужого взгляда. Но ничего уже остановить было нельзя: все в печи было охвачено согласным огнем, и языки его, плавно изгибаясь, деятельно неслись направо и вверх, в черную темень дымовой трубы.
1. Более высокое боевое искусство.
2. Более высокий дух войск.
…Он глядел, как горит огонь в печи, грустно думая при этом о том, как горит огонь в печи и как безвыходно нынче его положение. По-старому писать он уже не сможет. А по-новому — вне его сил, вне его жалких способностей.
3. Более высокий уровень развития науки и техники.
Но, странно, не было уже того провального ужаса, что раньше, при этих мыслях. Перед лицом огня поуменьшилось язвительной едкости в том чувстве позора, который он претерпел сегодня и который не покидал его сегодня ни на секунду.
4. Наличие большего ресурса.
Было: разливанное море безнадежности, растерянного, совсем детского, обиженного бессилия, беспросветная темень впереди.
Чем дольше воюют страны и государства, тем менее важны первые два фактора. Боевому искусству всегда можно научиться, было бы желание. Патриотический дух зависит от ситуации; если он возникает постоянно на протяжении веков, как у славян и балтов в противостоянии ордену, тут дело уже не в охватившем войска порыве, тут все гораздо серьезнее.
Но пытаясь хоть что-то прозреть там, в безрадостных потемках будущего своего, он, знаете что угадывал? —
Если речь идет о долговременных событиях, о том, что длится века и поколения, исход борьбы решают два фактора:
угадывал все новые и новые, беспомощные и безнадежные, робкие и упрямые торкания свои — туда!
1. Более высокий уровень развития.
Да, да. Именно туда, откуда с таким ошеломляющим позором он только что был вышвырнут.
2. Больший объем материальных ресурсов.
Удивительно, как ему удавалось без всякого усилия обходить размышлениями своими Эльвиру.
Уровень развития славянских земель однозначно повышается в направлении с востока на запад: и экономический, и социальный, и культурный. Казалось бы, тем более странно, что восток одолевает запад…
Он ни разу за сегодня пристально не помыслил об Эльвире.
Словно бы стыдливой, пугливой стеной огородился он от этого предмета в размышлениях.
Но у востока всегда больше материальный ресурс. И не просто больше на сколько-то процентов, а в несколько раз как минимум. А то и в несколько десятков, сотен раз. Природные ресурсы и Польши, и Великого княжества Литовского всегда конечны. У Московии, которая все время движется на восток, природный ресурс не только не рискует иссякнуть, а все прирастает — Заволжьем, Предуральем, Западной Сибирью, Восточной Сибирью, Дальним Востоком, Русской Америкой, Крымом, Новороссией, Кубанью, Северным Кавказом, Закавказьем, Средней Азией. Московии-Российской империи всегда есть чем прирастать, тогда как вся история Польши и Великого княжества Литовского протекает в одном и том же географическом контуре, на одной и той же, не очень большой территории.
Словно бы не хотел, чтобы она была свидетельницей его краха.
Стало общим местом обвинять польскую шляхту в хищном движении на восток, в стремлении считать земли Руси фондом, из которого они могут пополнять свои богатства.
Словно бы он её старался защитить…
Но если это и так, то шляхта не достигла своей цели. Присоединение к Польше Киевщины, Подолии и Волыни не дало никаких новых земель, свободных от прежних хозяев. Скорее уж русская шляхта тех богатых краев оттеснила и поставила на второй план коренную польскую шляхту. Земли Московии Польше так и не достались, а отвоевать богатое Причерноморье тоже удалось Московии, а не Речи Посполитой. Так что же она получила, шляхта, от своего Drang nach Osten?
А вот Московия увеличилась в 20 раз за XIV—XV столетия… Ну это, допустим, в основном за счет присоединения других, уже заселенных и освоенных территорий. Но в XVI—XVII веках территория Московии вырастает еще в 12 раз, и теперь по преимуществу за счет новых земель, ранее не освоенных славянами. Российские и советские историки плаксиво повествуют, что земли это плохие, холодные и неуютные, не то что в теплой, благодатной Европе. Но позвольте! Как раз в XVI—XVII веках Московская Русь обрела ТРИДЦАТЬ ПРОЦЕНТОВ всего мирового чернозема! Еще почти столько же она приобретет в XVIII веке, став обладателем ни много ни мало — 55% всего мирового чернозема — 130 миллионов гектаров из 240 миллионов на всем земном шаре… А земли Севера и Сибири если и холодны, то, во-первых, не больше, чем земли Норвегии и Швеции, а во-вторых, уж очень их много.
Всю ночь с покорной досадой вертелся на бугристой постели. В жалобный голос вздыхал, задыхался от плотного жара печки. Изнывал от жгучего желания заснуть и от горестного как бы неумения погрузиться в сон.
Не говоря о том, что овладение Уралом и Сибирью сделало невозможным никакой сырьевой голод. Ни в СССР, ни в Российской Федерации, судя по всему, и не очень понимают, что такое металлический голод или дефицит нефти.
Сон — как густая черная вода — держал его, подобно поплавку, на своей поверхности, внутрь не пускал.
Не говоря о том, что вывоз соболей в XVII веке, железа и золота в XVIII, разнообразнейшего сырья, включая лес, в XIX и XX давало государству огромнейшие валютные запасы. И если даже Европа воевала с Российской империей, даже если ей не нравилась политика Российской империи и СССР, даже если по поводу миролюбивых деклараций СССР возникало множество сомнений, Европа вынуждена была, при любой конфронтации, интересоваться и получением этого сырья. Выигрывал из европейцев тот, кто получал такую возможность, и с этим ничего нельзя поделать.
Он был беспомощен. Он был распростерт. И — казнящие мысли о собственной никчемности, одна отчаяннее другой, все разили и разили его — без передышки, без жалости — с радостным оживлением слетали-взлетали, хлопотали над расклеванной его совестью.
Московская Русь поразительно быстро поднималась после всех разорений, бедствий и войн. Девлет-Гирей сжег Москву.
«Вот когда петли-то вяжут! — подумал он вдруг с изумлением открытия. — Вот когда…»
В 1571 году на месте Москвы было только пепелище — сгорел практически весь деревянный город. Но через год город отстроили на 70%. Через два года город стоял весь. Потому что в верховьях Москвы-реки рубили и ладили срубы, ставили их на плоты, и река сама несла вниз, к Москве, почти готовые дома.
Писал, писатель! Всю жизнь, считай, писал.
Ни Варшава, ни Берлин, ни Лондон, ни Краков, ни Львов никогда бы не смогли подняться с такой скоростью. Доберись Девлет-Гирей до любого из этих городов, подниматься им гораздо дольше, и не только потому, что они — каменные. Но и потому что в XVI веке в верховьях Вислы, Шпрее, Темзы, Буга давно уже нет таких лесов. То, что московитам дано практически даром, придется покупать за серьезные деньги, везти за тридевять земель и полякам, и немцам, и англичанам, и западным русским.
Огромная, замытаренная негодяями страна корчилась вокруг — в грязи, в пьянстве, в бестолочи, в унижении — изнывала от нескончаемой лжи, от тараканьего засилья бодрых подонков, наперегонки карабкающихся туда, в высь высокую — к вельможным лоханям, вокруг которых, и без того изобильное, урчало, толкалось дружное стадо хрюкающих тварей, темно и загадочно владеющих правом править жизнь миллионов людей.
После погрома крестоносцами Константинополь — город не правдоподобно богатый — поднимался больше двадцати лет. Москва же после пожара 1812 года отстроится уже к 1816. Еще были леса и были неограниченные средства в громадном, до Тихого океана, тылу. Имея в тылу Урал с Сибирью, не так уж страшно потерять Москву.
Царем царила, глумливо торжествовала Ложь.
Иван IV разорил страну, превратил Московию в руины.
Люди, как беспомощные мухи, дергались в паутине нужды, долгов, нехваток — твари называли это ростом благосостояния. Процветало воровство: разворовывали ларьки, склады, магазины, заводы, города, целые республики — твари, сытно отрыгивая, называли это формированием новой морали.
А через 15—20 лет почти все уже восстановилось. Население разбежалось из центра — есть ведь куда разбежаться.
Все самое бездарное, самое подлое, бесчестное, по законам всплывающих нечистот, устремлялось вверх. Все талантливое, честное и чистое, подобно самородкам, тяжко упадало на дно жизни.
Везде, куда разбегались люди, были свободные земли, которые можно было распахать, и места, где удобно поселиться.
Страна жила, как человек, у которого вывихнуты все до единого суставы, — чудо, что она еще жила! Безгласный вопль несся по великой когда-то державе из конца в конец. Обманутый, обманываемый, тупеющий от нескончаемого и разнообразного уподобления его скоту народ, махнув на себя и на все на свете рукой, сладостно пил горькую, дабы хоть во хмелю, хоть на час вспомнить себя человеком…
Пока ресурсов было много, выживал чуть больший процент крестьянских детишек, чем обычно. Как правило, взрослая женщина рожала раз 15—20, и 12—15 детишек умирало до 5 лет. А теперь, в особо благоприятных условиях, выживало не 2—4 ребенка на семью, а 3—6. Повзрослевших сыновей было на ком женить, были земли, куда отселять…
…а он, писатель Жужиков А. П., в это время тихо и трепетно вынашивал творческую задумку острой психологической повести о том, как передовая свекловодка Настюша Бурдакова, не в силах избыть из сердца диковатого сельского кузнеца Тришку Кафтанова, не раздвинула ноги перед первым ей попавшимся секретарем райкома Устином Ульяновым (вскорости, впрочем, освобожденным от этой высокой должности единогласно разгневанным пленумом)!..
В любой стране Европы или Азии страна, потеряв треть населения, была обречена веками восстанавливать потенциал: и демографический, и экономический. А в Московии проходит не так много лет — жизнь всего лишь одного поколения, и следы катастрофы заживляются.
Так будет и после Смутного времени, и после страшных лет Петра Великого.
…Один только раз — уже вконец будучи замучен бессонницей, духотой, мстительными мыслями — он не стерпел и, мысленно оборотившись лицом к Эльвире, проникновенно возопил:
То же будет и во время войн. «…Произойдет огромное расточение богатств, труда, даже человеческих жизней. Однако сила России и тайна ее судьбы в большей своей части заключаются в том, что она всегда имела волю и располагала властью не обращать внимания на траты, когда дело шло о достижении раз поставленной цели» — свидетельствует Конрад Валишевский.
— Помоги!! Пожалей!! —
Как бы ни вел себя противник, какое бы сокрушительное поражение ни потерпели московиты, а у Московии всегда больше ресурс. Так Тевтонский орден был особенно страшен тем, что подпитывался силами всей Европы, и разбить его в одном сражении и даже в нескольких не означало почти ничего.
с надеждой подождал отклика с той стороны, не дождался. Но — некоторое умиротворение все же испытал в самом процессе ожидания отклика. И вновь оживленные предпринял попытки уснуть.
Великое княжество Литовское выигрывает многие сражения войн XV—XVI веков. Ну и что? На смену истребленным подходят новые враги.
На час или на полтора сумел пропасть. И вновь — как от бесцеремонного толчка — пробудился с панически бьющимся сердцем.
Четыре раза Иван IV пытался взять Казань, и каждый раз армия, приготовленная для вторжения, гибла. Ну и что?
За окном уже совсем рассвело.
Всякий раз собиралась новая армия, а казанские татары такой возможности были лишены и проиграли войну.
У Жужикова было странное, неприятное ощущение, что за ночь лицо его усохло до размеров кулачка: так ожесточенно стягивало кожу на скулах, так зло были обрезаны веки бессонницей.
Если бы Стефан Баторий потерпел такое же поражение, которое он сам нанес Ивану IV, это был бы конец не успевшей начаться Речи Посполитой. А Иван IV, и теряя армии, получает полную возможность их восстановить. Останься король Речи Посполитой жив и начни он новую войну с Московией, ему пришлось бы не развивать победу, а начинать сначала.
Из зеркала глянул на Антона Павловича жалко всклокоченный, несчастный, обеспокоенный человек с лицом, грязно заплесневелым от серой щетины. Он снова вспомнил об Эльвире: глянула бы на такое лицо…
Под Азовом Петр I теряет армию, а через год приводит новую. Под Нарвой Петр опять теряет армию. Через два года его армия восстановлена.
Вскипятить воду, развести мыльную пену… — все требовало многосложных, надсадных усилий, и Жужиков то и дело замирал в раздумьях, что следует делать за чем.
При этом ни один московитский царь или военачальник никогда не будет осужден за потери своих людей или за то, что вымотал их сверх всякого предела. Организация любых действий «на рывок», невероятное напряжение всех сил в краткий момент, расточение материальных ценностей, жизней и судеб — вполне в традициях московитского общества.
Тощее петушиное горло, беззащитно открывшееся под вздернутым подбородком, и тоненькое жало опасной бритвы в руке навели его на какую-то смутную и уже знакомую мысль, от которой он с содроганием отвращения отпрянул всей душой, прежде чем даже внятно сообразил, о чем она, эта мысль.
Скорее вызывает удивление военачальник или царь, который станет поступать иначе.
Пережидая, покорно опустил руку с бритвой.
…Он сумел принудить себя вскипятить чай, что-то съесть.
Пруссия славянского мира
Потом вышел на улицу — под солнце — и стал стоять там, под солнцем, как стоят под долгожданным дождем.
Тут возникает одна навязчивая ассоциация, от которой просто невозможно отделаться. В германском мире тоже есть страна, возникшая на восточных землях, за пределами первоначального расселения германских племен.
Он стоял так, наслаждаясь дремотным пригревом солнца, и вдруг — услышал приближение угрозы.
В этой стране тоже оказались ослаблены традиции общественного самоуправления, а сильные епископства не успели укрепиться. Ничто не препятствовало укреплению необычайно прочной власти герцогов Бранденбургских, потом — королей Пруссии.
Пруссия — это большая площадь земель, чем площадь всей остальной, исторической Германии. Это больше ресурсов, чем во всей остальной Германии. Это особенно сильная власть монарха. Это слабость общества и сила государства.
Это бесконтрольность и безответственность государства. Это архаика во всем: в экономике, в отношениях людей, в культуре. Это крепостное право в те века, когда в старых германских землях по Рейну о нем и думать забыли. Это стремление решать возникающие проблемы чисто экстенсивными средствами: завоеваниями и грабежами.
Угроза — как тень от тучи — ползла к нему неостановимо.
Именно эта страна, бледной поганкой выросшая на крайнем востоке германского мира, в конечном счете подмяла под себя все остальные германские княжества, железом и кровью сколотила германскую империю, вторую империю после Священной Римской империи германской нации. И, между прочим, без особенной благодарности от всех остальных немцев.
В недоумении он пытался сообразить, в чем дело. Потом догадался: жена! Сегодня она наверняка приедет. Ее не было целую неделю, и вот сегодня она непременно заявится!
Пруссия — это примитивизм. Пруссия — это тупое… чуть не сказал — пруссачество. Слово стало нарицательным, прямо как «прусская военщина» — тоже символ своего рода.
Все внутри у него скорчилось в досаде и скуке, когда он представил, что опять придется выговаривать какие-то слова, слушать вопросы, отвечать на расспросы, придумывать что-то по поводу озабоченности своего вида. «Она ведь, не дай бог, еще и утешать примется!» — с ужасом подумал Жужиков.
Пруссия — это отсутствие гибкости. Пруссия — это неумение договариваться. Пруссия — это привычка решать проблемы кулаком, а не языком. Пруссак — это почти ругательство.
Он ничего не имел против этой женщины, поймите! Он искренно жалел ее — за бездарно прожитую с ним жизнь. Но уже давным-давно ничегошеньки не было у него к ней.
В дневниках В. И. Вернадского есть прелестное описание, как в Геттингене некий юноша из земли Пфальц облил его всяческим презрением и вел себя крайне задиристо и нагло.
В жизни, которая все чаще представлялась ему случайно случившейся, и Татьяна Ильинична, и житье их совместное, и даже дочь — тоже были скучно случившейся необязательностью какой-то. Могла быть Татьяна. Мог быть и кто-то другой, неизвестно кто…
«Неужели это потому, что я русский?» — не мог не подумать Владимир Иванович. Назавтра обидчик пришел извиняться и вел себя крайне смущенно: «Простите, ради Бога. Меня ввели в заблуждение… Мне сказали, что Вы из Пруссии…».
Он, повторяем, ничего не имел против нее. Иногда в кукуевском своем уединении даже с оживлением поджидал ее приезда. Но — только не сегодня!
Быть пруссаком в Германии — не комплимент. Ассоциации уже возникли, да, читатель? Вы правы. Московия — это Пруссия славянского мира.
«Ради бога, только не сегодня!» — как бы даже вскричал он навстречу ей, уныло зная, что она все равно заявится и, сама того не предполагая, будет мучить его своим видом, голосом, жестами, а у него, видит бог, уже нет сил скреплять себя терпением, он весь уже разрушен, ему уже не вынести еще и этого свидетельства едкой пошлости своего существования, невольным олицетворением которой была бедная жена его!
«Бежать! — подумал он. — Избежать!»
Глава 28
И тотчас пренебрежительно-насмешливый голос спросил: «Куды? Бежать-то куды?»
ГРОЗЯЩАЯ ОПАСНОСТЬ
И вот тут — новый голос сказал, обмирая от смелости:
— Эльвира…
Дешева кровь на червонных полях, и никто выкупать ее не будет. Никто.
М. А. Булгаков
…И, как бы сказать, распахнулись в ту же минуту волшебные пред ним врата! Ну, врата — не врата, а подобие какого-то светло засиявшего пролома вообразилось вдруг впереди, в пространстве хмуро теснящей его жизни.
И таким, господи боже, приязненным током добра, покоя, уважительной нежности, милосердия, ласки пахнуло оттуда! — что у него, бедняги, аж застонало внутри от нестерпимого желания тотчас, сию же минуту оказаться там! Хоть бы дух перевести… Хотя бы одно доброе слово услышать…
Потом, в сумрачной комнатенке, сидя на краю дико разоренной постели, считал деньги.
Опасность для России
Бумажки сложил в сторонке, а теперь пересчитывал мелочь, собранную по карманам.
Победа Московии над всей Русью-Россией — не только достояние истории. Московия — это образ жизни, система ценностей, представления о должном и о правильном. Одним словом — это культура. Культура, которую Московия положила в основу Российской империи, та — в основу СССР.
В комнате, как всегда по утрам, было хмуро, безуютно, почти темно. Жужиков каждую монетку, прежде чем учесть, в далеко отнесенной руке поворачивал к свету, чтобы не обмишуриться.
И в этом кроется опасность для людей — жителей Российской Федерации. Тех, кто называет себя русскими и кого правильнее было бы называть великороссами.
И вдруг — увидел все со стороны. И так сладко, так больно сделалось.
Трудно отрицать, что бытие в недрах огромной империи, в прочных тисках государства и «коллектива» страшно уродует людей. Мало того, что человек отвыкает (точнее — смолоду не приучивается) жить сам, без подпорок государства и общины, — об этом уже сказано немало. В самом обществе утверждаются самые примитивные формы общежития, даже «вспоминаются», казалось бы, давно умершие. Защищая себя и свой образ жизни, люди придумывают самые несусветные способы идеализировать эту архаику, показать всем (и самим себе), до чего же им хорошо без свободы.
В том, что происходило с ним сейчас, была нежная ужасная Правда. И была безжалостная Красота в том, что происходило с ним сейчас.
Бывший советский, нынче российский человек так привык быть несвободным, что вообще плохо понимает эту потребность и еще хуже понимает, до какой степени несвободен.
IX
Один невозвращенец рассказывает историю, после которой сбежал из СССР. Сотрудник Внешторга, он долго жил в Дании и завел там роман с местной дамой. От лишних глаз они часто уезжали за город. Как-то рассказчик во время свидания приметил подозрительную машину, решил, что его выследили, и страшно занервничал. К его удивлению, женщина ударилась в слезы.
— Мужчина!
— Я знала, что вы рабы, — плакала она, — но чтобы до такой степени… Чтобы тебя могли так перепугать этой проверкой…