Жюстин Мелани
Берлинский синдром
Моим родителям
Melanie Joosten
BERLIN SYNDROME
Часть I
В Берлине полно собак. Каждый вечер, ожидая Энди, Клэр прислушивается к приглушенному лаю, который прилетает с оживленной улицы и оседает в забытом всеми дворике под окнами под окнами старого дома. Она тихонько постукивает по голому бедру и ждет перемен, ждет движения. Почему-то труднее представить, что происходит во дворе, чем невидимых собак и идущих рядом с ними хозяев. Проводя руками по бедрам, она читает неровности на их поверхности, словно шрифт Брайля. Воспаление прошло, порезы покрылись корочкой и скоро превратятся в рубцы. Затем к ним добавятся новые: ее ноги, как поля, ждут начала сезона вспашки.
Дни становятся длиннее. Или, во всяком случае, темнеет позже. Каждый день плавно перетекает в следующий в бесконечной череде повторов, искажая ее восприятие времени. Батарейка в наручных часах Клэр уже давно разрядилась, а все часы в доме она развернула циферблатами к стене. За окном затянутое тучами небо отказывается признавать, что сейчас может быть весна, а побежденное облаками солнце слишком рассеяно и почти незаметно на поверхностях в квартире.
Растение в цветочном горшке, похоже, растет. Она смотрит на его листья. Понимает ли оно, что время замедлилось? Листья прижаты к стеблю в надежде, что солнечный свет обязательно вернется. На зиму листья обычно опадают. А эти остались. Остались — это неправильно. И она осталась здесь — это тоже неправильно. Слова стучат в висках, требуя к себе внимания. Отказываются складываться в предложения, хотят оставаться самостоятельными. Чем дольше она находится здесь, предоставленная сама себе, где даже не с кем поговорить, тем громче толкаются слова, словно хотят, чтобы их заметили. Почему слово «оставаться» имеет два значения — и для нее, и для листьев? Почему нельзя, чтобы значение было только одно? «Яблоко» означает яблоко. Это слово не означает «верх» или «низ». Она меряет шагами квартиру. Шаг, шаг, шаг, поворот. Все быстрее и быстрее. Она старается идти по прямой, тщательно следя за сохранением как равновесия, так и рассудка.
В гостиной она резко оборачивается, стараясь застать наблюдающее за ней растение с поличным. По-другому и быть не может: в квартире только они — два живых существа. Их тянет друг к другу, ее и это растение, в этом нет сомнений, но доказательства еще предстоит собрать.
Натягивая джинсы, она ощущает себя актрисой, играющей роль в спектакле. Квартира напоминает театральные декорации для одного и того же действия, которое разыгрывается ночь за ночью. Все предметы мебели пропитаны значимостью, отягощены смыслом и что-то символизируют, и она полна решимости выяснить что именно.
Она разворачивает часы на книжной полке циферблатом к комнате. Тик-так. Время еще не остановилось, и от этого ей становится легче. Шаг, шаг, шаг, поворот. Она измеряет квартиру большими шагами, старательно вытягивая ноги, будто большее расстояние, что она преодолеет, способно ускорить бег времени. А теперь иди домой, иди домой. Ключ в замке наконец поворачивается, и она спешит в прихожую.
— Энди! Энди, ты дома?
Не поздоровавшись, он сваливает пакеты с покупками на пол и, повернувшись к ней спиной, закрывает дверь. У него мокрые волосы и плечи. Она и не заметила, что идет дождь. Он берет пакеты, и, когда проходит мимо нее на кухню, она протягивает руку и касается его волос, додумывая для себя погоду на улице.
— Энди?
— Что? — Он ставит пакеты с покупками на стол и проходит мимо нее, чтобы повесить куртку на спинку стула.
— Ты дома. — Она говорит тихо, но ее сердце громко выстукивает это утверждение, как рефрен: он дома, он дома…
Он хмыкает в знак согласия и принимается разбирать покупки. Ставит банки с нутом и помидорами в шкаф и убирает овощи в специальный контейнер холодильника. Высыпает из пакета в вазу яблоки и забрасывает буханку хлеба к тостеру, где она и приземляется со вздохом.
— Как прошел твой день?
Вопрос катится по полу и останавливается у его ног. Больше в квартире нет никакого движения.
— Энди?
Он продолжает выкладывать продукты.
— Что-то случилось?
— Ничего не случилось.
— Что-то не так?
Она ждет в дверях.
— Ничего особенного, Клэр! — Он хмуро наклоняет голову, словно специально скрывая под тенью лба нос, и в недовольстве кривит губы. — Меня весь день донимали студенты, и я не хочу, чтобы теперь еще и ты занималась тем же. Просто оставь меня в покое, ладно?
Она отступает назад, но он делает шаг к ней. Она только все портит, ей не следовало спрашивать.
— Почему, когда я прихожу домой, всегда одно и то же? Клэр, ты всегда болтаешься рядом со мной! Заставляешь меня нервничать, постоянно следишь за тем, что я делаю. — Его лицо нависает прямо над ее: такое ощущение, что оно может упасть на нее сверху и поглотить все, что она могла бы сказать. — Клэр, я могу положить всему этому конец. В любое время, когда захочу. И ты это прекрасно понимаешь, ведь так?
Она кивает. И хочет, чтобы он это сделал.
В первый раз, когда Клэр ушла от Энди, солнце низко склонялось в свой осенний час. Длинные тени окутывали здания, а уличные фонари, мерцая, включались один за другим.
— Вы любите клубнику?
Она оглянулась и увидела мужчину, который, как и она, ждал смены светофора. Высокий, с вьющимися волосами, в руке он держал бумажный пакет.
— Да. — Одним словом она согласилась со всем, чему было суждено произойти дальше.
Светофор сменился сигналом, разрешающим переход, и пешеходы хлынули вперед, обтекая их.
Она взяла из пакета одну ягоду.
— Не хотите присесть?
— Посидеть? — спросила она, оглядываясь по сторонам. Скамеек поблизости не было.
— Да. — Он увлеченно кивнул и повел ее к розовой трубе, тянувшейся над тропинкой.
Эти трубы, обвивавшие город, очаровывали Клэр: их откровенный индустриальный вид смягчался самым женственным цветом. Может, они были художественной инсталляцией, направляющей туристов к Музейному острову
[1]? Без начала и конца, эти трубы, огибая углы, змеились по старому Восточному Берлину: высоко над дорогами, под приподнятыми пешеходными тротуарами. В диаметре они были размером с обеденную тарелку, а может, и меньше. Их отдельные участки различной длины скреплялись болтами, иногда в странном, запутанном порядке, будто боги рассыпали по городу пластиковый серпантин.
— Почему они розовые?
Фредерик Форсайт
— Розовые? Ягоды вроде красные или нет? Может, гнилая попалась? — У него на лице отразилось замешательство.
Долг
— Я о трубах. Почему они розовые? — Она легонько ударила ладонью по трубе, на которой они сидели.
— А, вы о них. Точно не знаю. Наверное, потому что розовый цвет ничего не означает.
— Розовый цвет означает многое — маленьких девочек, рак груди, гордость. — Розовый цвет, пожалуй, переполнен смыслом больше, чем любой другой цвет. Кроме черного. Или красного. Мысленно прокручивая весь цветовой спектр, она пришла к выводу, что, похоже, большинство цветов перегружены смыслом.
— Верно, — ответил он. — Но для улиц розовый цвет ничего не означает. Как правило, розовый цвет не встречается при дорожных работах, в зданиях, в ландшафте. Он яркий, поэтому заметный и заставляет даже людей в касках чувствовать радость.
Мне уже доводилось слышать, что этот рассказ во многом отличается от других моих рассказов и не поддается четкому жанровому определению. Скорее всего, мною руководит пристрастие, но я все же решился включить его в предлагаемый сборник. Мой друг-ирландец, поведавший эту историю, клятвенно уверял, что все описанное произошло с ним в действительности. Именно поэтому я и счел необходимым, вопреки обыкновению, в данном случае вести повествование от первого лица. – Ф. Ф.
— В касках?
— Нет же! Я имел в виду тех, кто обычно сдерживает чувства. — Он громко рассмеялся. — Наверное, я говорю непонятно из-за моего акцента? Человек в каске — человек, сдерживающий чувства. Видите ли, во-первых, если трубы покрасить в красный, то они будут вызывать тревогу. Во-вторых, они выглядели бы по-советски, что тоже нехорошо. Если их сделать зелеными, то они потеряются среди зеленой листвы. Желтые — слишком яркие на солнце, а синие? Те, что высоко, не будут видны на фоне неба! — с ликованием объявил он. — Именно поэтому строительные трубы розовые.
Преодолевая крутизну подъема, я тревожно прислушивался к стуку мотора. Две мили с трудом удалось протянуть, но теперь двигатель явно отказывал. Оставалось молить всех ирландских святых, чтобы он не вышел окончательно из строя прямо сейчас и мы не оказались одни среди первозданной красоты сельской Франции.
— Строительные трубы?
Сидя рядом, Бернадетта с беспокойством поглядывала на меня. Сгорбившись за рулем в надежде как-то подстегнуть барахливший мотор, я изо всех сил жал на акселератор. Видимо, под капотом что-то разладилось, а технические премудрости – не моя стихия.
— Да. В наши дни в Берлине они только за этим и нужны. Люди все строят, и строят, и строят. А Берлин, он же построен на песке. Всякий раз, когда выкапывают котлован под фундамент, вода поднимается. Вот с помощью этих труб и отводят воду.
Наш старенький «трайамф майфлауэр» все-таки взобрался по склону холма на вершину и там уже заглох окончательно. Я выключил зажигание, поставил автомобиль на ручной тормоз, открыл дверцу и вышел из машины. Бернадетта последовала за мной. С другой стороны холма мы смотрели вниз на расстилавшуюся под нами долину, на пологую проселочную дорогу, ведущую в деревню.
Удивительно — город, построенный на воде. Она приехала из страны, где города строились на свалках, а вода давно выщелочилась, чему способствовала непоколебимая вера в настоящее и неумолимое солнце. Ограничения на воду заставили отключить все мельбурнские фонтаны. Принудительное прекращение подобной глупой траты воды стало наказанием для людей, так долго наплевательски относившихся к ней, что, когда они одумались, вода стала скорее привилегией, чем правом. Вот было бы здорово протянуть эти розовые трубы до ее измученного жаждой родного города. Но проще перевернуть мир с ног на голову.
Стоял дивный летний вечер. Тогда, в начале пятидесятых, местность вокруг Дордони была совершенно неизученной, заповедной – во всяком случае, фешенебельное общество еще не успело открыть ее для себя. За столетия здесь мало что переменилось. Ни заводских труб, ни электрических столбов, ни автострад, шрамами прорезающих зеленеющие луга. Обитатели редко разбросанных деревушек жили, как в старину, урожаем, который они свозили с соседних полей на скрипучих деревянных телегах, запряженных парой волов. Это была настоящая сельская Франция. Тем летом, впервые отправившись на континент, мы с Бернадеттой именно в этом месте решили провести свой отпуск.
— Многие считают, что эти трубы связаны с искусством. — Он покачал головой в притворном ужасе. — Так откуда же вы приехали, если у вас нет водоотводных труб?
Я вынул дорожную карту и отыскал на ней точку севернее Дордони.
— Из Мельбурна.
– Похоже на то, что мы где-то здесь.
— Понятно… значит, вы далеко от дома.
Всмотревшись в долину, Бернадетта сказал:
Они замолчали, каждый ожидал, что другой что-нибудь скажет, и первой нарушила молчание она. Изголодавшись по компании после нескольких месяцев путешествия в одиночестве, она не хотела упускать шанс поговорить.
– Там деревня. Совсем рядом.
— Так вы из Берлина?
Действительно, проследив за ее взглядом, я увидел среди деревьев церковный шпиль и крышу какого-то сарая. Прикинув отделявшее нас от деревни расстояние, я согласился:
— Да. Настоящий местный житель. Хотя должен признаться, что в этой части города бываю не так уж часто, поэтому не спрашивайте меня, как пройти.
– Ты совершенно права. Пожалуй, можно доехать, не заводя мотора. Но никак не дальше.
Голос этого мужчины стоил того, чтобы молча послушать его, к тому же он выбирал такие необычные обороты речи. Они сбивали ее с толку и заставляли прикладывать усилия, осмысливая каждое слово, — живо воспринимать то, что он говорил, а не просто обдумывать свою следующую фразу. Он спросил, как там в Австралии, и в ответ она рассказала ему сначала кое-что из того, что обычно говорят туристам, а потом уже поделилась своим настоящим мнением. Они разговаривали о местах, где побывали, и о тех, куда хотели бы поехать, и она не переставала удивляться, как его мозг может работать на двух языках одновременно, в то время как ее мозг с трудом справлялся с одним.
– Не ночевать же под открытым небом, – заметила жена.
— У вас очень хороший английский. — Она взяла из пакета еще одну клубнику и внимательно посмотрела на него. — Часто болтаете с иностранцами?
Мы вновь сели в машину. Я привел рычаг коробки передач в нейтральное положение, выключил сцепление и отпустил ручной тормоз. Автомобиль тронулся с места и покатился по склону холма вниз, постепенно набирая скорость. В полной, казавшейся зловещей, тишине мы быстро приближались к церкви.
— Ха! Скажете тоже! — Не обращая внимания на толпы туристов, он развернулся к ней всем телом. — Жаль, конечно, но у меня такой возможности нет. Я преподаю английский язык в средней школе. И поэтому, к сожалению, у меня больше опыта в общении с непослушными учениками, чем с женщинами. — Произнося эти слова, он смотрел ей прямо в глаза, а она изо всех сил старалась отвести взгляд.
Силы инерции оказалось достаточно для того, чтобы автомобиль вкатился в деревушку, едва насчитывающую десятка два домов, и, постепенно замедляя ход, остановился посредине улицы. Мы вышли из машины. Смеркалось.
— А откуда у вас клубника? — поинтересовалась она, чувствуя, как к щекам подбирается жар румянца, и прикусила губу в надежде, что он поостынет.
Казалось, улица была совершенно безлюдной. У дверей большого кирпичного сарая копался в куче песка отбившийся от своих братьев цыпленок. На обочине две брошенные повозки с сеном упирались оглоблями в землю – их хозяева явно находились где-то поблизости. Окна домов были закрыты ставнями. Не зная по-французски ни слова, я уже решил постучаться в один из домов и просить о помощи, как тут из-за церкви показалась одинокая фигура, направляющаяся к нам.
— Выращиваю ее в Schrebergarten
[2] моей матери. — Он посмотрел на нее, проверяя, поняла ли она. — Это маленький садик среди многих других, на окраине Берлина. — Он качнул головой, такой одинокий кивок. Казалось, он указывал на место, которое было одновременно близко и в то же время очень далеко.
Пока он шел, я увидел, что это был деревенский священник, носивший, как полагается, длинную черную сутану с поясом и широкополую шляпу. Я напряг память в поисках подходящего обращения, но ничего не приходило в голову. Когда священник поравнялся с нами, я окликнул его:
— Хотя теперь он принадлежит отцу… — Его голос затих. — Однако мне пора идти. — Он встал с трубы и повернулся, протягивая ей руку: — Меня зовут Энди.
– Отец!
Его рука зависла перед ней, и она поспешно сунула в рот последний кусочек клубники, чтобы пожать протянутую руку. Схватив девушку за руку, он поднял ее на ноги и дружески поцеловал в обе щеки.
Этого было достаточно. Он остановился и подошел ближе, вопросительно улыбаясь. Я показал на автомобиль. Священник расплылся в улыбке и стал с одобрением кивать, показывая, что машина ему нравится. Что же делать? Как ему втолковать, что я вовсе не самодовольный владелец этого транспортного средства, а незадачливый турист, у которого сломалась машина?
Этот европейский жест всегда застигал ее врасплох, а короткое прикосновение его губ мгновенно наполнили их отношения близостью, которую она испытывала только к старым друзьям или пропитанным виски незнакомцам в барах.
Латынь! – сообразил я. Хоть он и не молод, но что-то из школьной грамматики должен же помнить. А вот как с моими познаниями? Христианские братья не один год вдалбливали в меня церковный язык, но с тех пор разве только во время мессы мне приходилось произносить латинские слова. Однако о поломке двигателя внутреннего сгорания в молитвеннике не говорилось.
Его щетина царапнула ее, и она замерла. Ее рука все еще находилась в его руке, и в это мгновение она вдруг осознала, что прошло уже больше четырех месяцев с тех пор, когда хоть кто-то прикасался к ней с каким-либо намерением вообще.
Я положил руку на капот и произнес:
— Клэр, — ответила она. Слишком долго сдерживаемый румянец вырвался на свободу, и, отчаянно стараясь скрыть его, она наклонилась и поцеловала нового знакомого в губы. — Приятно познакомиться, — произнесла она. И пошла прочь.
– Curras meus fractus est, – что буквально означает: «Моя колесница сломана».
Клэр очень красива. Это констатация факта, а не наблюдение. Энди представляет, что находится в зале суда и вынужден под присягой отвечать на вопросы, которые ему задают. Опишите ее. Она красивая. Она маленькая, хотя он ожидал, что ноги у нее будут длиннее. Улыбается, пожалуй, слишком широко для своего лица, а волосы такие темно-рыжие, что еще чуть-чуть — и станут каштановыми. Она очень хорошенькая, особенно когда на ней ничего нет, кроме нижнего белья. И это тоже констатация факта, Ваша честь. В нижнем белье она выглядит хрупкой, и ему хочется почаще видеть ее такой. Нежной и беззащитной. Ее нельзя выпускать на холод в таком виде. Ей нельзя бродить по улицам: у нее окоченеют ноги, посинеют губы.
Кажется, это помогло. Лицо священника засветилось пониманием.
– Ah, est fractus currus teus, filius meus?
[1] – переспросил он.
Он наблюдает, как она проходит через кухню, берет одну за другой кружки с сушилки и вешает их на крючки под кухонным шкафчиком. У ее ног красивая форма. У Ульрики были длинные тонкие ноги, ничего интересного в области колен и лодыжек. Они делали ее похожей на куклу, набитую скомканной ватой. Однако ноги Клэр не страдают этим, и их изгибы немного соприкасаются друг с другом. Словно две птицы. Когда она поднимает руку, убирая очередную тарелку в шкаф для посуды, она привстает на мыски, делая упор на одну ногу, тогда как другая тянется следом в расслабленной манере.
– In veritate, pater meus,
[2] – подтвердил я.
Он купит ей новое нижнее белье. Розовое, цвета розового фламинго. Он уже мысленно улыбается, представляя ее восторг, когда он преподнесет ей подарок. Она обожает подарки. И ценит их больше, чем кто-либо другой из его знакомых. Она настаивает на том, чтобы они вместе открывали любой подарок, каким бы он ни был — большим или маленьким, серьезным или шутливым. Она сразу же наденет его подарок и будет ходить в этом белье по квартире.
Аббат задумался, потом знаками велел ждать его на месте и поспешил к зданию, где, как потом выяснилось, находилось небольшое кафе – средоточие деревенской жизни. Мне почему-то эта мысль не пришла в голову.
— Что? — Она оборачивается к нему с чашкой в руке.
Вскоре священник появился в сопровождении верзилы, как все французские крестьяне одетого в синие холщовые штаны и такую же рубашку. Шаркая сандалями на веревочной подошве, тот молча приближался.
— Ничего, — отвечает он с невинным видом. И улыбается ей: она так мило возмущается.
Когда они оказались перед нами, аббат, энергично жестикулируя, быстро заговорил по-французски. Он, видимо, убеждал своего прихожанина, что машина не должна стоять здесь всю ночь, загораживая дорогу. Верзила, ничего не ответив, кивнул и направился обратно. Мы со священником остались возле машины. Бернадетта отошла и села молча у обочины дороги на траве.
— Тогда почему ты на меня смотрел?
Совместное ожидание кажется особенно тяжким, когда разговор почему-либо невозможен. Я кивнул священнику и улыбнулся. Он в ответ тоже кивнул и улыбнулся. Еще один кивок, еще улыбка… Наконец, священник нарушил молчание:
— Ты похожа на фламинго.
– Anglais?
[3] – спросил он, показав на меня и на Бернадетту.
Она пренебрежительно фыркает и снова возвращается к тарелкам. Он готов поспорить, что она закатывает глаза, когда отворачивается к шкафчику. И радуется, что не ответил банально: «Ты красивая». Она не любит, когда он делает ей комплименты по поводу ее внешности. Говорит, что это дурной тон — хвалить человека за то, что от него не зависит.
Я отрицательно покачал головой. Таков уж удел ирландцев: редко кто не путает их с англичанами.
Взволнованный, он идет в спальню. Когда он на работе, или ходит по магазинам, или навещает отца, все его мысли направлены только на то, чтобы поскорее вернуться сюда, в эту квартиру, к ней. Но здесь иногда все идет не совсем так, как он представляет. В его мечтах она хочет того, чего хочет он, и делает все, что он велит ей.
– Irlandais,
[4] – сказал я, смутно надеясь, что произнес слово правильно.
— Детка, иди спать, — зовет он ее.
– Ah, Holladas,
[5] – понял он.
Он включает лампу, садится на кровать и снимает ботинки. Глядя на свои ноги без обуви, он всегда вспоминает отца: они носят одинаковые носки. Когда Энди еще жил дома, по вечерам они часто сидели вместе, держа на коленях по раскрытой книге. У отца ноги большие и послушные, будто спящие животные. Каждый из них притворялся, что телевизор включен как фон, а на самом деле они погружены в чтение. Перелистывая время от времени страницы, они украдкой смотрели телевизор, никак не комментируя происходящее.
Я снова покачал головой и указал ему на номерной знак машины. Черным по белому там были выведены буквы: IRL. Священник терпеливо улыбнулся мне, будто надоедливому ребенку.
— Клэр?
– Irlandais?
Она еще не появилась в дверях, и он не слышит, как она ходит по квартире. Может, заснула на диване, с ней иногда такое случается. А когда просыпается, то сердится, будто это он виноват, что она так устала, и не надо было позволять ей спать там. Но он в этом не виноват. Он заботится, чтобы она достаточно отдыхала.
Я кивнул и улыбнулся.
– Irlande?
[6]
Он позволяет себе упасть на кровать, не отрывая ног от пола. Смотрит в потолок, однообразие которого нарушает одинокий глобус. Раньше на нем был абажур, похожий на бумажный фонарь, но она сняла его. Сказала, что это обман, будто он что-то скрывает, и что она предпочитает, чтобы глобус был таким, каким его создали. Он не стал спорить. Уже усвоил, когда не надо спорить.
Широко улыбаясь, я усиленно закивал.
— Клэр, детка, иди спать.
– Partie d\'Angleterre,
[7] – констатировал аббат.
Никакого ответа. Что же она делает? Сжав кулаки, он считает до трех, затем встает с кровати и выходит в коридор. Она стоит в дверях гостиной. Тыльные стороны ее ладоней прижаты к дверному косяку.
Я только вздохнул. Ну что тут поделаешь? Настаивать все равно бесполезно – не тот случай. Имело ли смысл разъяснять доброму аббату, что Ирландия отнюдь не является частью Англии, а отец и дядя Бернадетты тоже внесли в это свой вклад?
— Смотри, — говорит она. Делает шаг ему навстречу, и ее руки взлетают вверх, как в замедленной съемке звездного прыжка. — Я не могу помешать им двигаться, — восторженно произносит она. — Они просто взлетают вверх по собственной воле.
Но вот из узкого прохода между кирпичными сараями появился старый дребезжащий трактор, возможно, единственный в деревне. Мотор его стучал не лучше, чем у моей колымаги перед тем, как заглохнуть. Однако трактор, пыхтя, одолел разделявшее нас расстояние и замер перед нашим автомобилем.
Он берет ее руки в свои, прерывая их взлет.
Одетый в синее, фермер прочной веревкой прикрепил мой автомобиль к буксировочному крюку трактора. Священник жестами попросил нас сесть в машину, и трактор двинулся вперед. Сопровождаемый священником, он завернул за угол, и мы очутились на просторном дворе.
Он убеждал себя, что на самом деле не преследовал ее, просто было любопытно посмотреть, куда она отправится. Антропологическое исследование на тему «Иностранец в Берлине». Когда он впервые увидел ее, она читала на скамейке в сквере, подложив под голову вместо подушки сумку. Его привлекла ее беззаботность, она лежала, как у себя в спальне, не обращая внимания на происходящее на площади поблизости, игнорируя шумных школьников, которые толпились на ступенях концертного зала, пихая друг друга. Он был уверен, что она иностранка: местный житель предпочел бы уйти, и еще она не курила.
Там стоял еще один кирпичный сарай, уже запертый. В сгущающихся сумерках я различил обшарпанную надпись: «GARAGE». Крестьянин отцепил мой автомобиль и начал сматывать веревку. Священник, показав на часы и на закрытые ставни гаража, дал нам понять, что в семь утра гараж откроется и механик займется поломкой в моей машине.
Он остановился на краю площади, наблюдая за ней. Что она здесь делает? Что здесь делают все остальные? В этой мертвой части города — с церквями, восстановленными до жуткого совершенства, и монументами, воздвигнутыми в память о том, что рухнуло под тяжестью недавней истории. Новый век стремительно несется вперед, не оставляя после себя ничего подлинного. Он пришел сюда, чтобы встретиться с отцом: они договорились пойти на публичную лекцию по осталъгии
[3] — ностальгии людей по Восточной Германии, по ГДР. Как это часто бывало, отец забыл о встрече и, позвонив, сказал, что встретится с ним в ресторане. Энди с облегчением вздохнул: у него не было настроения обсуждать утраченное вместе с прошлым, и он покинул лекционный зал и побрел вниз по улице в поисках места, где можно было бы погреться в последних лучах заходящего солнца. Но все поверхности были заняты туристами, которые цеплялись за свои места отдыха, словно ярко окрашенный лишайник. Именно тогда он и увидел ее, неподвижно лежавшую, не замечавшую окружающей суматохи и выглядевшую на зависть довольной.
– Где же мы приютимся? – шепнула мне Бернадетта.
Я сложил ладони лодочкой, прижал руки к левой щеке и наклонил голову, словно намеревался вздремнуть. Аббат понял меня сразу.
Что бы он делал, если бы она не любила клубнику? Он нырнул в мини-маркет, и клубника показалась ему самым аппетитным и наименее угрожающим из всех предложений. «Никогда никуда не ходи с пустыми руками», — так говорила его мать. Выйдя из магазина, он испытал мгновенный приступ паники: скамейка была пуста. Заметив, что она подходит к перекрестку, он перешел на бег трусцой и, догнав ее, выяснил, что она действительно любит клубнику и что она не местная — из Австралии. Где люди спокойны и беззаботны. Она сама так и сказала. А когда спросила, откуда у него клубника, он не захотел разочаровывать ее.
Снова последовал быстрый разговор священника с крестьянином, смысла которого я уловить не мог. Крестьянин, махая рукой, указывал куда-то вдаль. Несколько раз повторялось загадочное для меня слово «прис». Кивнув, наконец, в знак согласия, священник повернулся ко мне и жестами предложил забрать из машины веши.
Теперь он следовал за ней, а она шла по Фридрихштрассе, прижав к себе локтем сумку и засунув кисти рук в карманы. Обидно, что она не смотрит по сторонам. Хотя откуда ей знать, что он здесь? У контрольно-пропускного пункта «Чарли» она скользнула взглядом по информационным щитам, окружавшим пустыри, но, похоже, решила проигнорировать их многоязычную информацию для туристов и пошла дальше.
Мы поднялись на подножку трактора и встали, крепко взявшись за руки. Трактор выехал со двора на дорогу. Добродушный аббат помахал нам на прощанье, и больше мы его не видели. Чувствуя себя ужасно глупо, мы тряслись, стоя рядом на подножке трактора, а я еще – с чемоданом в руке.
Он просто должен догнать ее и взять номер телефона. Но тогда пришлось бы признать, что уже какое-то время он идет за ней. Замедлив шаг, он наблюдал, как она завернула за угол и вошла в книжный магазин.
Наш молчаливый водитель провез нас через всю деревню. Мы переехали ручей и стали взбираться на небольшой холм. На склоне у самой вершины трактор въехал во двор фермы, сплошь покрытый пылью и сухими коровьими лепешками. У дверей дома крестьянин велел нам сойти с трактора. Мотор продолжал работать, производя страшный грохот.
Когда он заговорил, она, казалось, вся сжалась в ожидании, и он обнаружил, что его английский покидает его. Она рассказала, что весь день осматривала город; как архитектурному фотографу, город представлялся ей в виде кубов и плоскостей, фигур и теней. Ему нравилось, что она наблюдает за тем, как его город раскрывается и снова обновляется. Он завидовал ее свободе наблюдать, хотел уверить ее, что он тоже посторонний, загляды вающий внутрь извне.
Верзила ступил на крыльцо и постучал. В дверях, при тусклом свете керосиновой лампы, показалась невысокая средних лет женщина в переднике. Тракторист заговорил с ней, показывая на нас. Она в ответ кивнула. Тогда, жестом подозвав нас поближе, он взгромоздился на трактор и уехал.
— Иногда мне нравится просто сидеть и усложнять мир. — Он следил за ее реакцией.
Пока они разговаривали, я оглядывался вокруг. Двор фермы почти ничем не отличался от многих других, виденных мною прежде. Коровник, конюшня, загон для волов, деревянный желоб у водокачки, большая куча компоста, на которой копошились куры. Все постройки потемнели от времени, вид у них был неказистый, допотопный, но именно такие вот фермы, очень распространенные во Франции, издавна составляли основу сельского хозяйства страны.
Запрокинув голову, Клэр беззвучно рассмеялась» выражая удовольствие. Будет ли такое ее поведение раздражать его через некоторое время? Перестанет ли он пытаться смешить ее?
Где-то рядом раздавались мерные удары топора. Слышно было, как тяжело разлетаются деревянные чурки: кто-то заготавливал дрова на зиму. Хозяйка поманила нас в дом.
— Усложнять? Вы, наверное, хотели сказать созерцать… но вышло очень забавно.
Внутри, возможно, были гостиная и комната отдыха, но нас проводили прямо на кухню. Здесь, должно быть, и протекала семейная жизнь. Посредине выложенного каменными плитами помещения стоял обеденный стол; на нем горела керосиновая лампа. У очага примостились два расшатанных кресла. Судя по ручному насосу у раковины, вода подавалась из источника. Я поставил чемодан на пол.
Он рассмеялся вместе с ней. Это был правильный выбор. Он почти потерялся на компенсировать. Консуммиро-вать. Концентрировать. Освящать. Усложнять, определенно, было лучшим выбором.
Наша хозяйка оказалась красивой женщиной. Круглая, краснощекая, с серебристыми волосами, уложенными на затылке в тугой узел, в длинном сером платье с белоснежным передником – она встретила нас очень радушно. Ее лицо все время озарялось приветливой улыбкой. Она представилась нам как мадам Прис, но с нашими именами совладать не сумела. Объяснялись мы по-прежнему без слов, одними жестами. Однако, после всего случившегося с нами, были рады любому гостеприимству.
Смирившись с тем, что опаздывает на встречу с отцом, Энди последовал за ней в книжный магазин. Клэр присела на корточки у полки с книгами по искусству. Она вытащила книгу, и он прищурился, чтобы лучше разглядеть какую. Эгон Шиле
[4]. Она поставила книгу на место и, поднявшись, огляделась, словно оценивая магазин. Энди схватил книгу и спрятался за соседним стеллажом, чувствуя себя так, словно попал в британскую комедию. Что он скажет, если она увидит его? Притворится, что оказался здесь случайно, что это его любимый книжный магазин?
Мадам Прис предложила Бернадетте подняться наверх, взглянуть на комнату и привести себя в порядок. Для меня подобная прихоть, вероятно, считалась излишеством. Бернадетта, взяв чемодан, ушла вместе с хозяйкой. Я же решил подышать вечерней прохладой и подошел к окну. Оно выходило на задний двор. Около деревянного навеса, в зарослях травы, стояла повозка. Дрова кололи за забором. Мне было видно, как размеренно поднимался и опускался топор.
Клэр распоряжалась своим телом так, словно, кроме нее, никого в помещении не было. Но почему никто, кроме него, не замечал ее? Она снова присела; он стоял так близко, что слышал, как хрустнули ее колени. Они издали звук, похожий на щелканье пальцев, каким привлекают внимание. Наверняка же все в магазине следят за каждым ее движением? Она взяла с полки книгу о Климте
[5] и уселась на ковровое покрытие пола, скрестив ноги, и принялась листать страницы, наклоняя их в сторону от яркого света ламп.
Через десять минут, умывшись холодной водой, спустилась освеженная Бернадетта. Хозяйка поливала ей в фарфоровый тазик из каменного кувшина, а после выплеснула воду из окна верхнего этажа прямо во двор. Я вопросительно посмотрел на жену.
У Энди зазвонил телефон. Вибрируя, аппарат, словно маленький зверек, лапками нетерпеливо бил по его бедру. Он отложил книгу, по-прежнему наблюдая за Клэр, совсем не обращавшую внимания на людей, проходивших мимо нее. И снова почти сделал шаг вперед, собираясь спросить ее номер телефона. Ему хотелось прокричать ей этот вопрос, увидеть, как его слова ударят ее по лицу и вытряхнут из состояния задумчивости. Но поскольку он не был уверен, что она закричит в ответ, он вышел из магазина. Играть с неуверенностью ему не хотелось.
– Комната чудесная, – сказала она.
По пути к ресторану Энди размышлял, не пропустил ли отец лекцию специально. У них были разные взгляды на прошлое, особенно там, где дело касалось ГДР. Отец видел эту республику как нечто отдельное, другой мир, недоступный пониманию тех, кто жил в настоящем. Энди же воспринимал ее как продолжение сегодняшнего дня: ее нельзя было стереть с глаз долой или простить. А что думала о прошлом, если вообще думала о нем, его мать, он не знал.
Мадам Прис вся расцвела, глядя на нас. Слов она, конечно, не понимала, но в голосе жены уловила одобрение.
– Я надеюсь, – продолжила Бернадетта, все еще сохраняя на лице ослепительную улыбку, – что никаких букашек-таракашек тут не водится.
Шагнув в прохладу ресторана, Энди увидел отца, ждавшего его за столиком. Даже сидя, он производил впечатление высокого мужчины. Одежда свободно облегала его тело, будто боялась соприкоснуться с ним, отчего плечи казались гораздо шире и более мужественными, чем они были на самом деле. Интересно, понравился бы ему отец, если бы они встретились как ровесники? Скорее всего, нет. И все же они узнавали друг в друге самих себя. Тот же нос, тот же рот. У обоих неровные зубы, а верхняя губа изогнута то ли в милой, то ли в недоброй улыбке.
Я тоже очень этого боялся. Укусы насекомых жена переносила мучительно – на ее нежной кельтской коже всегда оставались огромные волдыри, которые долго не проходили. Мадам Прис, усадив нас на продавленные кресла, принялась хлопотать у плиты. Я понял, что сильно проголодался, когда уловил какие-то вкусные запахи.
Много лет назад отец проводил занятия со своими студентами прямо у них дома, и Энди незаметно наблюдал за дискуссией, в которой раздавались громкие голоса и сыпались идеи. Он видел, что иногда ироничное замечание отца заставляло студентов отводить глаза, или он был так очарователен, что некоторые из них, женщины и мужчины, краснели. Энди потратил много часов, стараясь научиться притягательному хмурому взгляду отца, но его взгляд всегда казался скорее застенчивым, чем недовольным. От этой неудачи он еще больше невзлюбил отца и его непринужденную манеру держаться.
Минут через десять нас позвали к столу. Внушительных размеров супница стояла в центре, хозяйка предложила мне воспользоваться половником. Я разлил по фарфоровым чашкам густой бульон, заправленный овощами, в основном картофелем, – на редкость сытный и вкусный. Мы с Бернадеттой охотно уничтожили по три порции, заедая суп душистыми ломтями мягкого белого хлеба. Сама мадам Прис не садилась ужинать и только приговаривала: «Servez-vous, monsieur, servez-vous»,
[8] – пока мы с завидным аппетитом поглощали еду.
Когда отец встал, Энди вспомнил, какой он уже старый. Они сбивчиво обменялись приветствиями, отец еще раз извинился за пропущенную лекцию, а Энди, неловко обняв его, слишком быстро сел. Они передавали друг другу реплики разговора через стол, вопросы работы и учебы неспешно вели их к десерту. Он поймал себя на том, что посматривает на часы на телефоне: жалко, конечно, но при виде отца у него всегда возникало желание оказаться в другом месте.
Не прошло и пяти минут, как удары топора прекратились, и через несколько секунд дверь с черного хода распахнулась, чтобы пропустить в кухню самого хозяина. Я поднялся ему навстречу, мадам Прис начала было объяснять что-то, но он не проявил к непрошенным гостям ни малейшего интереса, и мне пришлось снова усесться.
— Мама хочет повидаться с тобой. — С этими словами отец налил себе воды в стакан, не отрывая взгляда от потока.
Это был рослый, мощного сложения человек лет шестидесяти – настоящий великан. Коротко остриженная голова его доставала до самой притолоки. Я заметил, что у него крохотные, как пуговицы, уши. Передвигался по комнате он неуклюже, сутулился. Природа наделила его необыкновенной физической силой, но, как вскоре можно было убедиться, обделила умом. Он оглядел нас равнодушными, по-детски чистыми голубыми глазами и неторопливо уселся на свое место, не сказав ни единого слова.
Энди старательно рассматривал свои столовые приборы. Нож из нержавеющей стали по всей своей поверхности покрывали мелкие царапины — широкие линии от края до края. Там, где высохла мыльная вода, виднелись мутные разводы, след от моющего средства напоминал след, оставленный улиткой.
Жена подала ему полную до краев чашку с супом. Он взял ее немытыми, темными от въевшейся грязи руками, придвинул к себе и принялся громко хлебать, бесцеремонно отламывая от лежащей рядом ковриги громадные куски. Мадам Прис села за стол и ободряюще нам улыбнулась.
— Зачем?
Мы снова принялись за ужин. Супруги сидели молча, но я видел, как мадам Прис иногда бросала на мужа ласково-снисходительные взгляды, которые он совершенно не замечал.
Он видел, как обида заструилась по лицу отца. Энди вздохнул. Он не хотел обижать отца. Но он стал таким ранимым: хватало слова, стремительно брошенного через стол, или даже не стремительно, и все.
Молчание становилось все более тягостным, и мы с Бернадеттой попробовали завести разговор между собой.
— Ты и ее сын, Андреас. Она хочет повидаться с тобой.
– Надеюсь, что машина завтра будет готова, – сказал я. – Если поломка серьезная, придется ехать в город за нужными деталями или вызывать сюда ремонтную бригаду.
Отцу и в голову не пришло, что не стоило заводить этот разговор, хотя он знал, какой получит ответ.
Страшно даже подумать, во что это может нам обойтись – кошельки туристов после войны толщиной не отличались.
— Я не хочу видеть ее.
– Какой город отсюда поблизости? – спросила Бернадетта, проглотив очередную ложку супа.
Отец кивнул. И они сидели молча, пока Энди не махнул официанту, чтобы принесли счет.
– Бержерак, кажется, – вспомнил я название на карте.
У Клэр затекла левая нога. Закрыв монографию, она поставила ее обратно на полку. Покачала ногой, пока онемение не начало проходить, поднялась с пола и посмотрела в сторону двери. Уже совсем стемнело, пора возвращаться в гостиницу, и по дороге надо где-нибудь поесть.
– И сколько до него?
Ни того, ни другого делать не хотелось — эти цели казались недостижимыми. Вздохнув, она взяла сумку и вышла из магазина. Она устала ставить себе цели и стыдилась этой усталости. Разве нельзя просто наслаждаться отдыхом? Она прошла несколько шагов в сторону контрольно-пропускного пункта «Чарли», уговаривая себя присоединиться к стоявшим там людям — встать в очередь в сувенирный магазин, купить кухонное полотенце со «светофорными человечками» и магнитик на холодильник, а еще несколько остроумных открыток, чтобы позже отправить их друзьям домой. Но вместо этого она направилась к Потсдамской площади, надеясь, что суматоха и сияние обновленной площади изгонят из нее усталые мысли. На мгновение в голове промелькнул вопрос: интересно, что сегодня вечером делает тот мужчина с клубникой, Энди? Она представила, как он ведет дискуссию в баре, окружающие восторженно слушают его, а сторонники ловят каждое его слово. Наверное, восхитительно полезно преподавать язык, давая людям возможность общения. И хотя она понимала, что у фотографии схожая роль и изображения могут передать истину так, как никогда не смогут слова, ее карьера все еще казалась бесперспективной.
– Километров шестьдесят, наверное.
Разговор иссяк, больше говорить было не о чем, и вновь повисло молчание, которое длилось около минуты. Вдруг незнакомый голос отчетливо произнес по-английски:
Отправляясь в эту поездку, она была вне себя от радости, отложила всю свою коммерческую деятельность и даже не потрудилась сообщить клиентам дату возвращения. Она устала от дыма и зеркал или, точнее, от зеркал и фотошопа архитектурной фотографии. От настойчивых пожеланий нанимавших ее архитекторов: здания на фотографиях должны выглядеть больше, чем они есть в реальности или могли бы быть. Человек на снимке должен показывать на здание, воткнутое в городской горизонт, будто разрывающее дыру в атмосфере, несмотря на то, что архитектура в Австралии развилась уже до такого уровня, когда о ней можно сказать «со вкусом».
– Сорок четыре.
Желая посмотреть здания, спроектированные для определенных целей, она наметила поездку по бывшему Восточному блоку. В больших городах и городках она находила такие здания по большей части заброшенными, что свидетельствовало об утопичности предназначенного им будущего, которое никогда не наступит. Строго говоря, места для проживания и работы задумывались как продолжение коллективной, а не личной идентичности. Однако она не питала никаких иллюзий относительно жестокой природы коммунизма и близких к нему социалистических идеологий. Она помнила, как в детстве смотрела «Эй-би-си Ньюс» и видела, как люди забирались на Берлинскую стену и танцевали на ней, а она задавалась вопросом, было ли это то же самое, что и «железный занавес», и понимала, что демонстрация такой радости может означать только одно: действительность, которую скрывает эта стена, безжалостна.
Мы были ошеломлены. Я взглянул на мадам Прис. Она счастливо улыбнулась и продолжала ужинать. Бернадетта незаметно кивнула в сторону фермера. Я обернулся к нему. Он все еше жадно ел суп с хлебом.
– Извините, что вы сказали? – спросил я.
Раздираемая любопытством посмотреть, как общество, движимое неумолимым стремлением к идеалу, может стать настолько беспомощным, она упаковала свою студию и дом в арендованное складское помещение. Заключила договор с галереей на проведение выставки по бетонно-блочным домам и советской архитектуре и подписала договор с издательством на фотоальбом по той же тематике. Понимая, что этот проект не лишен некоторой доли злорадства, ей не терпелось сравнить будущие фотографии с многоэтажными коммерческими домами, разбросанными по внутренним пригородам Мельбурна. Для развития чувства «мы и мы», а не «мы и они». Но разве это кого-нибудь волнует? Если так-то разобраться. Вряд ли люди, живущие в этих высотных зданиях, когда-нибудь прочтут ее книгу: это занятие такое же бесполезное, как и те здания, которые она пыталась поймать в объектив фотоаппарата. Возникало ощущение, будто все, что она делала, уже сделано раньше другими, а ее усилия заполнить пустоту просто обозначали границы ее существования.
Он сделал вид, что не слышал моего вопроса, быстро расправляясь с едой. Секунд через двадцать он четко произнес по-английски:
Добравшись до Потсдамской площади, она чуть не расхохоталась вслух. Весь комплекс представлял собой героический кадр. Все эти высокие потолки и отполированные фасады были данью капитализму и его способности объединять людей через потребление. Она опоздала почти на двадцать лет и вряд ли сможет теперь наверстать упущенное.
– Сорок четыре. До Бержерака. Сорок четыре километра.
Он даже не взглянул на нас, снова принявшись за суп. Я посмотрел на мадам Прис, она в ответ радостно взглянула на нас, словно хотела сказать: «О да, у моего мужа большие способности к языкам».
Думая о том, чтобы состариться вместе с Энди, она смиряется с ощущением счастья. Пока он смотрит телевизор, она разглядывает его профиль. Диктор говорит слишком быстро для Клэр, и она уже не пытается расшифровать слова. Вместо этого она смотрит на Энди и старается увидеть в нем того незнакомца, которым он пробыл так недолго. Вспоминает пожилую пару, которую однажды сфотографировала, — их нетвердые шаги навсегда запечатлелись на пленке.
Мы с Бернадеттой так изумились, что отложили ложки.
Это произошло в конце зимы. Она сидела в одном из городских скверов Мельбурна. Солнце изредка проглядывало сквозь голые ветки, но почти совсем не грело. Его лучи падали на двух мужчин, готовивших клумбу для посадки: они расставляли саженцы в горшках так, чтобы цветы веером, словно велосипедные спицы, расходились от центрального фонтана. Закуривая сигарету, она с изумлением отметила, как хрустит клубящийся дым. Она не спала всю ночь, работала и сейчас чувствовала себя как в тумане, но день резко расставил все по своим местам. Если какой день и был назначен для предчувствий, то это был именно тот день. Утро выдалось ясным и ошеломляющим, и ясновидящие люди, наверное, видели вечность. Именно тогда она решила покинуть Мельбурн, чтобы посмотреть, что жизнь приготовила для нее за горизонтом.
– Так вы говорите по-английски? – поинтересовался я.
Городские здания теснились за деревьями и выглядели так, словно их вырезали из картона, как часть декораций в спектакле, который игрался специально для нее. Из ротонды доносились голоса двух человек, репетировавших песню. Аккомпанирующая виолончель втягивала их голоса в этот день, отступая каждый раз, когда они доходили до конца припева и, сделав паузу, возвращались к началу.
Не прошло и полминуты, как он кивнул.
– Вы родом из Англии?
Мимо прошла пожилая пара. Мужчина и женщина поддерживали друг друга, шаркая подошвами по песчаной дорожке. Их взгляды были устремлены к земле: они отмеряли каждый свой шаг, не обращая внимания ни на голые клумбы, ни на чахлые розовые кустики. На голове у мужчины была небрежно надета фетровая шляпа. «Лихо», как сказали бы женщины пятьдесят лет назад. В застегнутых на все пуговицы длинных твидовых пальто, пара, казалось, не замечала холода того дня.
Пауза затянулась секунд на пятьдесят.
Она подождала, когда они пройдут, а потом встала на дорожку и сфотографировала их, пока они, шаркая, удалялись от нее. Делая снимок этих стариков, она не особо-то и старалась, но когда позже проявляла пленку, то поняла, что эта фотография — лучшая из всех, что она делала за долгое время.
– Из Уэльса, – ответил хозяин и снова откусил громадный кусок хлеба.
Жаль, что на стенах в квартире Энди нет настоящих семейных фотографий в рамочках, хранящих воспоминания на всю жизнь.
Должен предупредить, что если приводить здесь наш разговор так, как он происходил, терпение читателя скоро лопнет. Наша беседа тянулась целую вечность, так как за каждым моим вопросом следовала невероятно долгая пауза. Я было подумал, что мой собеседник туговат на ухо, но ошибся – слышал он отлично. Предполагая, что он, как шахматист, взвешивает каждый свой ответ и осторожничает, я тоже ошибся. Хитрости он был лишен начисто. Сам мыслительный процесс давался ему с большим трудом. Понять вопрос, подыскать ответ, произнести его вслух – на это уходили целые минуты.
— Ты похож на своего отца? — спрашивает она его. Интересно, каким станет Энди, когда состарится.
Беседа наша длилась почти два часа. Я бы непременно сдался, так как это было невероятно утомительно, но уж очень хотелось выяснить, как уроженец Уэльса стал французским фермером. Не сразу, по крупицам удалось восстановить всю его историю – и, право же, она оказалась трогательной.
— Пожалуй, да. — Он отрывает взгляд от телевизора. — Мы оба высокие.
Настоящая его фамилия была не Прис, а Прайс – Эван Прайс, а французы переделали ее на свой лад. Родился он в Южном Уэльсе, в долине Рондда. Сорок лет назад, во время первой мировой войны, он состоял рядовым уэльского полка. Участвуя во втором сражении на Марне, был тяжело ранен и находился в британском военном госпитале, когда объявили перемирие. Но прежде чем англичане ушли с континента, его перевели во французский госпиталь.
— А на маму? Ты похож на нее?
Там Прайса выходила юная сестра милосердия, сразу же проникшаяся к нему нежными чувствами. Они поженились и переехали на юг, где у ее родителей была небольшая ферма. Прайс так и не вернулся в Уэльс. После смерти родителей жена оказалась единственной наследницей, и он стал хозяином этого дома.
— Нет. — С помощью пульта дистанционного управления он выключает телевизор. — Зачем тебе знать, на кого я похож? Я похож на самого себя. — Он тянется к ней, дергая ее к себе за руку.
Мадам Прис радостно улыбалась, вслушиваясь в это затянувшееся повествование, когда ей удавалось понять какое-то слово. В 1918 году тоненькая и темноглазая, она представилась мне похожей на аккуратного хлопотливого воробушка, чирикающего за работой.
Она устраивается поудобнее рядом с ним.
Бернадетта тоже была тронута историей о маленькой француженке, выхаживающей огромного, беспомощного несмышленыша, ставшего вскоре ее мужем. Она наклонилась в сторону Прайса:
— У тебя есть их фотографии? — Ей хочется увидеть его сходство с кем-то другим. Он не отвечает. — Энди?
– Какая славная история, мистер Прайс.
— Нет, никаких фотографий.
Тот не проявлял никакого интереса.
— У тебя хорошие отношения с родителями? — Она чувствует, как напрягается его тело.
– А мы из Ирландии, – сказал я, чтобы поддержать разговор.
— Достаточно хорошие. Иногда я вижусь с отцом. — Он отталкивает ее локтем и встает с дивана. — Есть хочешь? Могу что-нибудь приготовить.
Пока Прайс молчал, жена подала ему третью порцию супа.
Когда она слушает, как он хлопочет на кухне, аппетит покидает ее. Она так давно не видела своих родных — в нее вселяется тоска по дому.
– Вы бывали в Ирландии? – поинтересовалась Бернадетта.
Оставив Энди во второй раз, Клэр надеялась, что он последует за ней. Все утро она провела, фотографируя Дворец Республики, размеры которого казались карликовыми по сравнению с кранами, занятыми в его демонтаже. В здании сохранились покрытые бронзовым напылением стекла, но не было никаких признаков кегельбана, парламентских залов или впечатляющего вестибюля, украшенного тысячами безделушек, прозванных «лавкой древностей Эриха», как поведал ей путеводитель. Дворец значился последним в ее берлинском маршруте, но она еще не чувствовала себя готовой покинуть город. Пройдя по вчерашним следам, она снова оказалась в книжном магазине, где, протиснувшись мимо воскресных читателей, внимательно изучавших кулинарные книги, прямиком направилась к монографиям по искусству.
Потребовалось несколько секунд, чтобы до Прайса дошел смысл вопроса. Он хмыкнул и кивнул головой. Мы с радостным удивлением переглянулись.
Он был там, склонился над той самой книгой о Климте, за которой она пришла. Его губы были сосредоточенно поджаты, а торчавший наружу ярлычок на рубашке манил к его взъерошенным волосам.
– Вы там работали?
– Нет.
Поставь книгу на полку. Ей хотелось, чтобы он обернулся и заметил ее, но он продолжал читать. Поставь же ее на полку! Она слонялась возле соседних стеллажей, шумно вытаскивала какую-нибудь книгу, затем ставила ее на место. Она не знала, что скажет, если он посмотрит в ее сторону, но, находясь в чужом для нее городе, была полна решимости установить с ним хоть какую-то связь. С их вчерашней встречи ей никак не удавалось выкинуть его из головы — ее грезы наяву не знали границ. И все это только из-за одного поцелуя. Ей было одиноко. Но разве одиночество чем-то хуже любой другой причины, чтобы поговорить с кем-нибудь? Не совсем. Нуждаясь в предлоге, она подошла к нему сзади и заправила ярлычок. Рука коснулась его шеи. Он обернулся.
– Сколько вы там пробыли?
— Ярлычок торчал, — сказала она в качестве извинения.
– Два года.
Энди наморщил лоб — знак замешательства у всех народов. Или злости. Мимика у него на удивление двуличная. Она протянула руку к своему вороту и, достав, продемонстрировала ярлычок.
– А когда? – спросила Бернадетта.
— А, спасибо.
– С 15-го по 17-й.
Она надеялась, что он отложит книгу, но он просто повернулся к полке. Неужели он не узнал ее? Лицо у нее горело — знак смущения у всех народов. Ей хотелось вырвать книгу у него из рук, уберечь ее никем не читанные страницы от света. Хотелось иметь такое же самообладание, как у женщин Климта, и такое же искаженное чувство меры. Ей хотелось быть нарисованной в золоте и опустошать свои глаза до тех пор, пока в них не останется ничего, что можно было бы прочесть.
– Что же вы там делали?
— Это моя любимая, — сказала она. Адель Блох-Бауэр
[6] в перчатках, натянутых на искалеченные руки.
– Служил в армии, – последовало после долгой паузы.
Он ничего не ответил, только перевернул страницу. Какой-то покупатель протиснулся за спину Клэр, и она оказалась прижатой к Энди. Зажатая между ними, она подождала, пока покупатель возьмет с полки нужную ему книгу и отойдет. Но вместо того, чтобы затем сделать шаг назад, Клэр продолжала прижиматься к нему, положив руки ему на плечи. Чувствовал ли он, как бьется ее сердце?
Конечно, об этом следовало догадаться. Он же не в 17-м поступил на службу, а раньше. Он служил в британском гарнизоне где-то в Ирландии, а в 17-м его послали во Фландрию.
Я почувствовал, что Бернадетта напряглась. Все ее родственники были пламенными республиканцами, лучше не расспрашивать дальше… Но по журналистской привычке я не остановился, а задавал все новые и новые вопросы.
Она стояла у него за спиной почти пять минут. Ничего не говорила. И он ничего не говорил. Ее влажное дыхание касалось его одежды и облачком возвращалось снова к ней. Она чувствовала каждую частичку своего тела там, где оно соприкасалось с ним. Эта книга и Энди — вот два объекта, которые она могла получить, она не сомневалась в этом. Но проходили минуты, а он никак не реагировал на ее присутствие, и ее уверенность слабела. Жар его тела пробирался сквозь одежду, словно приглашая. Ее груди ак> куратно устроились под его лопатками. Левая лопатка надавливала на левую грудь всякий раз, когда он протягивал руку, чтобы перевернуть страницу. Ее грудь и очередная страница двигались в совершенном согласии. Дойдя до конца книги, он вернулся к началу и снова принялся листать страницы. Интересно, улыбается ли он? Отступив назад, она подождала, что он повернется к ней. Когда же он этого не сделал, она ушла.
– А где размещался ваш гарнизон?
Объятая сердечным трепетом, с взбудораженным разумом, она вышла из книжного магазина и, перейдя улицу, бросилась бежать. О чем она только думала? Почему она не вела себя как нормальный человек и просто не сказала: «Привет, как дела?» Но мир оставался безразличным к ее страданиям. Солнце садилось за облака, сквозь сумерки вырисовывались вывески магазинов, и от асфальтовой дороги поднималась темнота. Не соображая, куда бежит, она перешла на шаг. Обсаженная деревьями улица вскоре сменилась парковой зоной, и она решила, что наплыв эмоций лучше переждать на скамейке. Она посмотрела в ту сторону, откуда пришла. Неужели надеялась, что он последует за ней? Или просто хотела побыстрее сбежать? Завидуя проносящимся мимо велосипедистам, чьи колеса резво скользили по дороге. Она мечтала сбить одного из них на землю, перекинуть ногу через седло и унестись на высокой скорости подальше отсюда. Почему он ничего не сказал ей?
– В Дублине.
– Так мы тоже из Дублина! Вам понравился Дублин?
Жилые кварталы сменились вереницей баров и кафе, где профессиональные игроки теснились вокруг столов, уставленных пивными бокалами. Вспоминая непреодолимое ощущение тела Энди, прижатого к ее телу в книжном магазине, она отодвинула стул от пустого столика и стала ждать, когда что-нибудь произойдет.
– Нет.
Одно пиво, решила она. Подождет его, пока выпьет один бокал пива, а потом уйдет. Но когда ей принесли пиво, оно было почти без пены, сразу же разрушая иллюзию, что она выбрала идеальную меру. Он не собирался идти по этой улице, да и зачем ему? Слишком много мыслей роилось у нее в голове. Жаль, что никто не заберет эти мысли, не выжмет их и не вернет обратно, чистыми, свежими и обновленными. Возможно, пришло время возвращаться домой.
– Вот как?! Очень жаль.
Лицо Клэр расплылось в улыбке, когда он приблизился. Он поспешно прошел последние несколько шагов, бросил книгу на стол и тяжело опустился на стул напротив.
Мы, коренные дублинцы, очень гордимся своим городом. Хотелось бы, чтобы даже чужеземные солдаты ценили его достоинства и достопримечательности.
— Знаете, не люблю Климта. — Он запинался, будто не хотел расставаться со своими словами. Вокруг них смеялись и размахивали руками люди, словно пародируя разговор. — По-моему, от его работ сквозит снисхождением.
Постепенно выяснилось, как Прайс попал в армию. Родился он в 1897 году в очень бедной семье, где жизнь проходила трудно и безрадостно. Когда ему стукнуло семнадцать лет, он поступил на военную службу. Все, что ему было нужно – пища, одежда и крыша над головой – давала армия. Выше рядового он не продвинулся.
— Все так считают, — ответила она, глядя скорее на книгу, чем на него. — Потому что вы знакомы с его работами по изображениям на кофейных чашках и поздравительных открытках. Но если рассмотрите их как следует, то увидите, что люди, которых он рисовал, существуют на другом уровне. Они настоящие. Переполнены тем моментом, в котором он запечатлел их.
Сначала учебные лагеря, затем служба при армейских складах в Уэльсе. Другие в это время уезжали на фронты Фландрии. В конце 1915 года его перевели в Ирландию. До сих пор он помнил холодные казармы Айленбриджа на южном берегу реки Лиффи в Дублине.
Она не вмещалась в его воспоминания. Он почувствовал напряжение, которое даже не замечал, словно его ботинки промокали, соприкасаясь с тротуаром, и облегчение, потрясающее в своем возникновении. В то утро Клэр возникла в его сознании как серия вспышек, как раскадровка мультипликационного фильма о вчерашней встрече. Ее растрепанные волосы плохо сочетались с розовыми трубами. Зеленые полоски на рукавах джемпера обрамляли ее запястья. Как она запрокидывала голову, когда смеялась. И поэтому он пошел не к себе домой, а к Шпрее
[7], пересек реку и вернулся в книжный магазин.
Какой же унылой и однообразной была эта жизнь, если ему не понравилось в Дублине! Бесконечное наведение чистоты в казарме, бессмысленное надраивание пуговиц до блеска… Караулы в морозные ночи и под проливным дождем… А самым большим развлечением на скудное солдатское жалованье было попить пивка в гарнизонной столовой – не очень-то разгуляешься. Общаться с католическим населением почти не приходилось, и он вздохнул с облегчением, когда по истечении двух лет его перевели во Фландрию… Вообще-то было непохоже, чтобы этот медлительный, неуклюжий увалень когда-либо радовался или грустил в своей жизни.
Книга, которую она смотрела, стояла на том месте, где она, похоже, оставила ее накануне, и он не решался взять ее в руки. Когда же все-таки взял, то принялся медленно переворачивать страницы, будто стараясь отыскать ключ к разгадке. Он всегда считал Климта чересчур декоративным и плоским, но, просматривая эту книгу, понял, что был слишком самоуверенным: он никогда прежде не видел рисунков этого художника. Тонкие линии изображали томные тела: женщины спали, заключив друг друга в объятия.
– Неужели так ничего интересного и не произошло за все время службы? – спросил я, почти не надеясь услышать в ответ что-нибудь занимательное.
— Ярлычок торчал.
– Только раз, – подумав, сказал он.
– Что же?