Григол Абашидзе
Долгая ночь
Грузинская хроника XIII века
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дети играли у ручья, текущего по каменному желобу. Среди них был юноша, вероятно, не старше шестнадцати лет, хотя на вид, и ростом, и шириной плеч, да и серьезной задумчивостью в лице, он выглядел намного старше своих лет. Юноша старательно прилаживал игрушечное мельничное колесо. Он воткнул по обе стороны ручья тонкие развилки, положил на них ось колеса и теперь постепенно опускал его, чтобы светлая, летящая по ровному желобу струя задела за легкие деревянные лопасти. Внезапно он отнял руки, распрямился. Колесо завертелось, разбрызгивая на траву мелкие прохладные капли. Дети столпились у чудесной мельницы, теснясь и мешая друг другу.
Распрямившись, юноша действительно оказался высоким, широкоплечим, стройным. Он стоял над ручьем, как великан над большой рекой, опираясь ногами на разные берега. И вода, и возня детей, их визг и веселый смех были где-то внизу, и юноша уж не видел ни летящей по желобу воды, ни веселого колесика, ни детских лиц. За близким шумом и смехом он различил вдалеке что-то такое, что заставило его насторожиться и вслушаться. Потом он метнулся к широким воротам, выходящим как раз на проезжую дорогу.
По дороге трусил лопоухий ослик. На нем сидел не старый еще, но, как видно, рано отяжелевший, рыхлый мужчина. Он был бледен той болезненной бледностью, которая появляется, если человек мало двигается, мало видит солнца и свежего воздуха.
Ослика вела совсем еще юная девушка. Едва ли ей исполнилось пятнадцать лет. Одной рукой красавица держала уздечку, а другой помахивала прутиком.
Эту-то живописную группу и увидел юноша, выбежав за ворота. Юноша вытер о штаны мокрые руки, но потом застеснялся и остановился у обочины. Между тем девушка обрадовано улыбнулась ему и остановила ослика.
— Уходишь? Павлиа, Цаго, подождите меня, я сейчас! — и, не дожидаясь ответа, метнулся к домику в глубине двора.
— Хорошо, если бы и Ваче шел с нами, — вздохнула Цаго.
— Да, это было бы хорошо. Трудно мне будет без него чертить карты, согласился Павлиа.
Прибежал запыхавшийся Ваче. Он отдал девушке нечто завернутое в шелк и, глядя в землю, сказал:
— Это тебе. Все-таки я успел…
Цаго развернула шелк и вскрикнула с удивлением и радостью:
— Да это книга Торели!
Быстро начала листать, особенно вглядываясь в отдельные страницы. Да, это была книга прославленного поэта Торели. Но не простая книга — каждую страницу ее любовно разрисовал Ваче, тот, что стоит теперь и боится поднять глаза. Девушка быстро закрыла книгу, притянула к себе голову юноши, поцеловала его в щеку, хлестнула прутом осла и, не поворачиваясь, пошла по дороге.
Юноша пошатнулся и, боясь упасть, оперся на изгородь, присел на камень. Тыльной стороной ладони он хотел стереть ожог со щеки, но щека горела все сильнее. Снизу, от сердца, гулко било в виски. В глазах потемнело. Земля поплыла, поплыла куда-то, не позволяя на нее опереться. Огнем и ознобом отозвалась в крови первая (не последняя ли?) невольная, невинная ласка любимой Цаго.
Между тем подошли, окружили сверстники, сели вокруг, завели разговор, от которого так далек был юноша Ваче.
— Слышал, Ваче, говорят, судьба трона уже решена?
— Говорят, воцаряется Русудан.
— Нас не спрашивают, так нам-то что, не так ли, Ваче?
— Как это — нам-то что! Посадить на трон женщину и не спросить у нас! А какой от женщины прок? Разве может она стать во главе наших войск?
— Да, не будет у нас ни славы, ни добычи.
Пушкин Александр Сергеевич
Все это были ровесники Ваче. Над губой каждого обозначалось уже черное полукружие будущих усов. А ведь сердце редкого юноши не тянется к мечу и славе.
— И Тамар ведь была женщиной. Но грузинская сабля при ней не знала ножен.
Полное собрание сочинений с критикой
— Тамар — совсем другое. Ни в какие века не быть второй Тамар. Да что с ним говорить, его, видно, не волнует судьба нашей страны.
Стихотворения 1834
Немного отойдя, друзья опять обратились к нему:
— И на борьбу не пойдешь, Ваче?
* * *
Ваче встал, повернулся спиной к ребятам, вышел на скальный выступ. Внизу, вдоль ущелья, вдоль извилистой ленты реки вилась дорога, уводящая к столице Грузинского царства. По этой дороге уходили путники: Цаго и Павлиа на осле. Дорога кружится, она словно возвращается на то же место, но с каждым завитком все дальше путники.
И мысли у Ваче тоже как этот путь, они уходят далеко, потом возвращаются все на то же место, возвращаются к Цаго, а она с каждым кругом все дальше, дальше и дальше.
Я возмужал [среди] печальных бурь,
И дней моих поток, так долго мутный,
[Теперь утих] [дремотою минутной]
И отразил небесную лазурь.
[Надолго ли?… а кажется прошли
Дни мрачных бурь, дни горьких искушений]
Рано осиротевший Ваче почти все свое время проводил в доме Цаго. Отец ее был ратник, ставший азнаури. Как всякий приближенный ко двору человек, он имел усадьбу около летней резиденции царей в Ахалдабе.
Видно, кто-то позавидовал его удачам. На праздничном турнире рыцарь упал с лошади, зацепившись ногой за стремя, и разгоряченная лошадь поволокла…
* * *
На вдову с тремя детьми на руках со всех сторон насели заимодавцы. Она распродала все имущество, оставив только дом в Ахалдабе с небольшим фруктовым садом и кусочком пашни. Хорошо еще, что старший сын был в поре возмужания и скоро сделался опорой бедной матери.
Дело в том, что Мамука при жизни отца успел научиться златокузнечеству, больше того, проявил удивительные способности в этом замечательном ремесле, и теперь в самой столице его считали не просто мастером, но как бы художником, сумевшим старинное ремесло превратить в искусство, изумляющее людей.
Пора, мой друг, пора! [покоя] сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь — как раз — умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
К нему-то, знаменитому златокузнецу Мамуке, и отправились теперь младшие брат и сестра, наши знакомые Павлиа и Цаго.
* * *
У Павлиа в двухлетнем возрасте отнялись обе ноги. С тех пор все его зовут Павлиа-безногий, но в этом прозвище не слышится ничего обидного. Обреченный только сидеть или лежать, несчастный мальчик скоро свыкся со своей бедой. Энергия, которая, вероятно, уходила бы на детские забавы, на мальчишеские подвижные игры, нашла иной выход. Павлиа пристрастился к учению и книге.
Ноги не слушались его, в остальном же он был крепкого и даже мощного склада. Руки годились бы кузнецу, аппетита хватило бы на троих каменотесов.
Но неподвижная жизнь сказалась в конце концов. Павлиа рано отяжелел, огруз. И хоть в работе по переписке книг не знал усталости и мог бы работать без отдыха день и ночь, все же мучила преждевременная одышка.
Он между нами жил
Средь племени ему чужого, злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили. Мирный, благосклонный,
Он посещал беседы наши. С ним
Делились мы и чистыми мечтами
И песнями (он вдохновен был свыше
И с высока взирал на жизнь). Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
Мы жадно слушали поэта. Он
Ушел на запад — и благословеньем
Его мы проводили. Но теперь
Наш мирный гость нам стал врагом — и ядом
Стихи свои, в угоду черни буйной,
Он напояет. Издали до нас
Доходит голос злобного поэта,
Знакомый голос!… боже! освяти
В нем сердце правдою твоей и миром
И возврати ему
Грузия в ту пору была полна пленниками и рабами. Персы и греки, турки и арабы слонялись по царству из конца в конец, со двора на двор в поисках либо работы, либо подаяния.
* * *
Из этих бродяг Павлиа выбирал подходящего иноземца, тотчас договаривался с ним об оплате, и несчастный становился теперь уж настоящим пленником. Безотлучно, как прикованный цепью, сидел он у стола вечно пишущего или читающего безногого грузина. Во время прогулок иноземец катал стул на колесиках с грузным Павлиа. Таким образом, только во время сна разлучались слуга с хозяином.
Служба же вся состояла в том, что иноземец на своем родном языке должен был постоянно твердить грузину названия птиц, цветов, деревьев, животных — все, что попадалось на глаза или чем приходилось заниматься. За три месяца иноземец входил во вкус, отъедался на хозяйских харчах, но странному господину он к этому времени становился ненужен, потому что господин уже не хуже учителя знал язык.
Везувий зев открыл — дым хлынул клубом — пламя
Широко развилось, как боевое знамя.
Земля волнуется — с шатнувшихся колонн
Кумиры падают! Народ, гонимый [страхом],
Под каменным дождем, [под воспаленным прахом],
Толпами, стар и млад, бежит из града вон.
Привязавшись к доброму, в сущности, калеке, иноземец плакал, уходя, но что поделаешь, господин искал уж другого иноземца, чтобы изучить еще один иностранный язык.
* * *
У Павлиа был прекрасный почерк. Однажды он старательно переписал псалтырь. Книги его перекупались потом ценителями за большие деньги. В книжном деле ему усердно помогал Ваче. Ведь именно в этом деле у Павлиа он научился грамоте, почувствовал любовь к книге, к знаниям, к рисованию. Ничем не мог отблагодарить сирота своего учителя, кроме как помогать ему всякий час и в переписке, и в разрисовке, и в переплетении книг.
Стою печален на кладбище.
Гляжу кругом — обнажено
Святое смерти пепелище
И степью лишь окружено.
И мимо вечного ночлега
Дорога сельская лежит,
По ней рабочая телега
изредка стучит.
Одна равнина справа, слева.
Ни речки, ни холма, ни древа.
Кой-где чуть видятся кусты.
Немые камни и могилы
И деревянные кресты
Однообразны и унылы.
Наконец Павлиа, хорошо вооружившись знаниями, изучив языки, обложившись книгами, приступил к описанию Грузинского царства. Каждого прохожего он останавливал, зазывал в дом, расспрашивал, сравнивал написанное в книгах и рассказанное бывалыми людьми, а потом писал день и ночь, не поднимая головы от листа бумаги.
ПЕСНИ ЗАПАДНЫХ СЛАВЯН
Он описывал разные местности, климат, урожаи, обычаи и нравы народа, который он так любил и частицей которого себя чувствовал. Он писал о злых и добрых делах страны, которую не мог не только что обойти, но хотя бы окинуть мысленным взглядом. С балкона своего дома он видел всегда одну и ту же картину — небольшой кусочек родной земли. Ближе к дому разноцветные ковры полей, огороженные изгородями и рядами деревьев. За полями, внизу, напоенное зеленой темнотой ущелье, поблескивающая река на дне его, совсем уж черные зияния пропастей. За ущельем вырастали из мрака синие склоны гор, на которых — можно было если не увидеть, то догадаться паслись среди изумрудной зелени белые отары овец. Еще дальше и выше, превыше полей и реки, ущелья и горных склонов, висели в воздухе полупрозрачные, полухрустальные, сверкающие снегами шатры Кавкасиони.
Предисловие
Рамка для картины была невелика. Но и всю Грузию Павлиа воображал такой же прекрасной.
Слава об учености и мудрости Павлиа распространилась по Грузинскому царству. Переписанные им книги ценились в монастырях, нашли дорогу в дома богатых вельмож, а в конце концов проникли и во дворец.
Большая часть этих песен взята мною из книги, вышедшей в Париже в конце 1827 года, под названием La Guzla, ou choix de Poésies Illyriques, recueillies dans la Dalmatie, la Bosnie, la Croatie et l\'Herzégowine. Неизвестный издатель говорил в своем предисловии, что, собирая некогда безыскусственные песни полудикого племени, он не думал их обнародовать, но что потом, заметив распространяющийся вкус к произведениям иностранным, особенно к тем, которые в своих формах удаляются от классических образцов, вспомнил он о собрании своем и, по совету друзей, перевел некоторые из сих поэм, и проч. Сей неизвестный собиратель был не кто иной, как Мериме, острый и оригинальный писатель, автор Театра Клары Газюль, Хроники времен Карла IX, Двойной Ошибки и других произведений, чрезвычайно замечательных в глубоком и жалком упадке нынешней французской литературы. Поэт Мицкевич, критик зоркий и тонкий и знаток в словенской поэзии, не усумнился в подлинности сих песен, а какой-то ученый немец написал о них пространную диссертацию.
Настоятеля Гелатской академии привлекли однажды примечания и комментарии, которыми снабдил Павлиа переписанную им «Балавариани». Настоятель удивился глубине рассуждений, смелости мыслей и пожелал увидеть книжника. Он приехал в Тбилиси на венчание нового царя и через златокузнеца Мамуку вызвал в столицу Павлиа.
Мне очень хотелось знать, на чем основано изобретение странных сих песен: С. А. Соболевский, по моей просьбе писал о том к Мериме, с которым был он коротко знаком и в ответ получил следующее письмо:
На далеком кольце дороги Ваче не различал уж отдельно Цаго и Павлиа на ослике. Мерещилось черное пятнышко. Но мысли его, как и дорога, делают новый виток, и вот он снова с ними на долгом пути в столицу.
Не только книжное дело привязывало и влекло Ваче к дому безногого мудреца. Цаго была почти ровесницей Ваче. Вместе играли они в камушки, потом вместе собирали цветы, потом вместе заглядывали в книги Павлиа. Между прочим, и любовь к рисованию пробудилась у Ваче тоже в этом доме.
Однажды на дороге показались путники, двигающиеся в сторону Бетании. Деревенские ребятишки, и Ваче в том числе, увязались за незнакомцами. А незнакомцы достигли храма, раскинули во дворе шатры, принялись воздвигать леса. Это были живописцы, приехавшие расписывать новый храм.
Paris, 18 janvier 1835.
Je croyais, Monsieur, que la Guzla n\'avait eu que sept lecteurs, vous, moi et le prote compris; je vois avec bien du plaisir que j\'en puis compter deux de plus ce qui forme un joli total de neuf et confirme le proverbe que nul n\'est prophète en son pays. Je répondrai candidement à vos questions. La Guzla a été composée par moi pour deux motifs, dont le premier était de me moquer de la couleur locale dans laquelle nous nous jetions à plein collier vers l\'an de grâce 1827. Pour vous rendre compte de l\'autre motif je suis obligé de vous conter une histoire. En cette même année 1827, un de mes amis et moi nous avions formé le projet de faire un voyage en Italie. Nous étions devant une carte traçant au crayon notre itinéraire; arrivés à Venise, sur la carte s\'entend, et ennuyés des Anglais et des Allemands que nous rencontrions, je proposai d\'aller à Trieste puis de là à Raguse. La proposition fut adoptée, mais nous étions fort légers d\'argent et cette «douleur nompareille» comme dit Rabelais nous arrêtait au milieu de nos plans. Je proposai alors d\'écrire d\'avance notre voyage, de le vendre à un libraire et d\'emloyer le prix à voir si nous nous étions beaucoup trompés. Je demandai pour ma part à colliger les poésies populaires et à les traduire, on me mit au défi, et le lendemain j\'apportai à mon compagnon de voyage cinq ou six de ces traductions. Je passais l\'automne à la campagne. On déjeunait à midi et je me levais à dix heures, quand j\'avais fumé un ou deux cigares ne sachant que faire, avant que les femmes ne paraissent au salon, j\'écrivais une ballade. Il en résulta un petit volume que je publiai en grand secret et qui mystifia deux ou trois personnes. Voici les sources où j\'ai puisé cette couleur locale tant vantée: d\'abord une petite brochure d\'un consul de France à Banialouka. J\'en ai oublié le titre, l\'analyse en serait facile. L\'auteur cherche à prouver que les Bosniaques sont de fiers cochons, et il en donne d\'assez bonnes raisons. Il cite par-ci par-la quelques mots illyriques pour faire parade de son savoir (il en savait peut-être autant que moi). J\'ai recueilli ces mots avec soin et les ai mis dans mes notes. Puis j\'avais lu le chapitre intitu[l]é. De\'costumi dei Morlachi, dans ie voyage en Dalmatie de Fortis. Il a donné le texte et la traduction de la complainte de la femme de Hassan Aga qui est réellement illyrique; mais cette traduction était en vers. Je me donnai une peine infinie pour avoir une traduction littérale en comparant les mots du texte qui étaient répétés avec l\'interprétation de l\'abbé Fortis. A force de patience, j\'obtins un mot [à] mot, mais j\'etais embarrassé encore sur quelques points. Je m\'adressai à un de mes amis qui sait la russe. Je lui lisais le texte en le prononcant à l\'italienne, et il le comprit presque entièrement. Le bon fut, que Nodier qui avait déterré Fortis et la ballade de Hassan Aga, et l\'avait traduite sur la traduction poétique de l\'abbé en la poétisant encore dans sa prose, Nodier cria comme un aigle que je l\'avais pillé. Le premier vers illyrique est:
Scto s bieli u gorje zelenoï
Fortis a traduit:
Che mai biancheggia nel verde Bosco
Nodier a traduit bosco par plaine verdoyante; c\'etait mal tomber, car on me dit que gorje veut dire colline. Voil[à] mon histoire. Faites mes excuses à M. Pouchkine. Je suis fier et honteux à la fois de l\'avoir attrapé, и проч.
Другие деревенские мальчишки, узнав, в чем дело, и удовлетворив таким образом свое любопытство, занялись обычными мальчишескими делами и больше не показывались под сенью храма. Один только Ваче каждый день приходил сюда и подолгу глядел на работу живописцев.
Живописцы тоже приметили любознательного мальчишку, подозвали, расспросили, откуда и как зовут. Потом один живописец и говорит:
1. ВИДЕНИЕ КОРОЛЯ.
[1]
— Слушай, мальчик, принеси-ка мне из ручья холодной воды.
Ваче охотно исполнил поручение.
— А теперь, — попросил живописец, — вымой вон эти кисти.
На другой день Ваче растирал уже яркие краски. На третий день старшина живописцев Деметре Икалтоели показал мальчику на кисть — возьми, попробуй.
Ваче взял кисть, окунул ее в краску. Тогда мастер взял руку Ваче и помог ему провести несколько первых линий. Так, без всякого договора, Ваче сделался учеником знаменитого художника. В деревню он бегал только ночевать, а так весь день ни на шаг не отходил от учителя.
Медленно, истово трудился Икалтоели. Под его чудодейственной кистью постепенно возникало лицо великолепной Тамар. Юноша дивился тому, как незаметно оживали линии, которые мгновение назад были еще мертвы, как начинали говорить краски, которые мгновение назад еще молчали.
Король ходит большими шагами
Взад и вперед по палатам;
Люди спят — королю лишь не спится:
Короля султан осаждает,
Голову отсечь ему грозится
И в Стамбул отослать ее хочет.
Часто он подходит к окошку;
Не услышит ли какого шума?
Слышит, воет ночная птица,
Она чует беду неминучу,
Скоро ей искать новой кровли
Для своих птенцов горемычных.
Не сова воет в Ключе-граде,
Не луна Ключ-город озаряет,
В церкви божией гремят барабаны,
Вся свечами озарена церковь.
Но никто барабанов не слышит,
Никто света в церкви божией не видит,
Лишь король то слышал и видел;
Из палат своих он выходит
И идет один в божию церковь.
Стал на паперти, дверь отворяет…
Ужасом в нем замерло сердце,
Но великую творит он молитву
И спокойно в церковь божию входит.
Тут он видит чудное виденье:
На помосте валяются трупы,
Между ими хлещет кровь ручьями,
Как потоки осени дождливой.
Он идет, шагая через трупы,
Кровь по щиколку[2] ему досягает…
Горе! в церкви турки и татары
И предатели, враги богумилы.[3]
На амвоне сам султан безбожный,
Держит он наголо саблю,
Кровь по сабле свежая струится
С вострия до самой рукояти.
Короля незапный обнял холод:
Тут же видит он отца и брата.
Пред султаном старик бедный справа,
Униженно стоя на коленах,
Подает ему свою корону;
Слева, также стоя на коленах,
Его сын, Радивой окаянный,
Басурманскою чалмою покрытый
(С тою самою веревкою, которой
Удавил он несчастного старца),
Край полы у султана целует,
Как холоп, наказанный фалангой[4].
И султан безбожный, усмехаясь,
Взял корону, растоптал ногами
И промолвил потом Радивою:
«Будь над Боснией моей ты властелином,
Для гяур-христиан беглербеем»[5].
И отступник бил челом султану,
Трижды пол окровавленный целуя.
И султан прислужников кликнул
И сказал: «Дать кафтан Радивою![6]
Не бархатный кафтан, не парчовый,
А содрать на кафтан Радивоя
Кожу с брата его родного».
Бусурмане на короля наскочили,
Донага всего его раздели,
Атаганом ему кожу вспороли,
Стали драть руками и зубами,
Обнажили мясо и жилы,
И до самых костей ободрали,
И одели кожею Радивоя.
Громко мученик господу взмолился:
«Прав ты, боже, меня наказуя!
Плоть мою предай на растерзанье,
Лишь помилуй мне душу, Иисусе!»
При сем имени церковь задрожала,
Все внезапно утихнуло, померкло, —
Все исчезло — будто не бывало.
И король ощупью в потемках
Коё-как до двери добрался
И с молитвою на улицу вышел.
Было тихо. С высокого неба
Город белый луна озаряла.
Вдруг взвилась из-за города бомба[7],
И пошли бусурмане на приступ.
Ваче чувствовал теперь замысел художника, понимал его мысли и чувства, и вот — удивительнее всего было наблюдать, как эти мысли и чувства на глазах претворялись в краски и линии.
Когда Икалтоели подошел к стене, она была чиста, бела, холодна. Горяча и полна была душа живописца. Прошло два года, и что же? Все, чем была полна душа Икалтоели, волшебным образом переместилось на холодную чистую стену, и стена ожила, согрелась, заговорила.
2. ЯНКО МАРНАВИЧ
Царица дышала. Ее тело источало тепло, и это дыхание тепла угадывалось даже сквозь тяжелые царские одежды, в которые художник столь блистательно одел божественную царицу.
Ваче не заметил, как пролетели два года, очнулся он, когда работа пришла к концу.
Странная привычка овладела художником Деметре. Часами он стоял на лесах, и не работая, и не спускаясь на землю. Он стоял перед ликом Тамар и безмолвно созерцал его. Забывал поесть. Никто не осмеливался напомнить ему, что по-прежнему идет время, никто не осмеливался заговорить с ним в эти часы, более того, никто не осмеливался даже войти в храм, и художник, вызвавший к жизни богоподобную Тамар, оставался наедине со своим великим творением.
Ночью же, когда засыпали не только люди, но, казалось, и сама земля, Деметре уходил в горы, садился на плоский уступ скалы и молчал, неотрывно глядя вверх, в бездонное звездное небо.
Однажды ночью Ваче проснулся и услышал шум в храме. В узких проемах окон виднелся свет. Двери храма заперты изнутри. Ваче сделалось жутко, но он пересилил боязнь и заглянул в окно. В храме был один только Деметре. При зажженных свечах живописец разбирал леса перед изображением Тамар.
Что в разъездах бей Янко Марнавич?
Что ему дома не сидится?
Отчего двух ночей он сряду
Под одною кровлей не ночует?
Али недруги его могучи?
Аль боится он кровомщенья?
Не боится бей Янко Марнавич
Ни врагов своих, ни кровомщенья.
Но он бродит, как гайдук бездомный,
С той поры, как Кирила умер.
В церкви Спаса они братовались,[8]
И были по богу братья;
Но Кирила несчастливый умер
От руки им избранного брата.
Веселое было пированье,
Много пили меду и горелки;
Охмелели, обезумели гости,
Два могучие беи побранились.
Янко выстрелил из своего пистоля,
Но рука его пьяная дрожала.
В супротивника своего не попал он,
А попал он в своего друга.
С того времени он, тоскуя, бродит,
Словно вол, ужаленный змиею.
Наконец он на родину воротился
И вошел в церковь святого Спаса.
Там день целый он молился богу,
Горько плача и жалостно рыдая.
Ночью он пришел к себе на дом
И отужинал со своей семьею,
Потом лег и жене своей молвил:
«Посмотри, жена, ты в окошко.
Видишь ли церковь Спаса отселе?»
Жена встала, в окошко поглядела
И сказала: «На дворе полночь,
За рекою густые туманы,
За туманом ничего не видно».
Повернулся Янко Марнавич
И тихонько стал читать молитву.
Помолившись, он опять ей молвил:
«Посмотри, что ты видишь в окошко?»
И жена, поглядев, отвечала:
«Вижу, вон, малый огонечек
Чуть-чуть брезжит в темноте за рекою».
Улыбнулся Янко Марнавич
И опять стал тихонько молиться.
Помолясь, он опять жене молвил:
«Отвори-ка, женка, ты окошко:
Посмотри, что там еще видно?»
И жена, поглядев, отвечала:
«Вижу я на реке сиянье,
Близится оно к нашему дому».
Бей вздохнул и с постели свалился.
Тут и смерть ему приключилась.
Ваче подтянулся на руках и залез на окно, чтобы получше видеть. Вот Деметре снял последнюю доску, положил ее в угол, вздохнул и присел на нее. Сидя на доске, он некоторое время смотрел на Тамар, и странная улыбка бродила по его лицу. Потом он зашел с другой стороны и снова долго смотрел в глаза царице. Куда бы ни переходил художник, откуда бы ни кидал взгляд, Тамар глазами следовала за ним, и все время они смотрели в глаза друг другу. Должно быть, художнику лицо Тамар казалось совсем живым, потому что он вдруг упал на колени и бережно коснулся губами ее одежд. Потом резко поднялся, погасил свечи и покинул храм.
3. БИТВА У ЗЕНИЦЫ-ВЕЛИКОЙ
[9]
Утром все это показалось Ваче странным, хотя и красивым сном. Первым делом ему хотелось встретиться с Деметре, чтобы вместе с ним пойти в церковь и посмотреть на Тамар, освобожденную от лесов. Но художника нигде не было. Думали сначала, что он, как и всегда, спозаранку за работой с кистью в руках. Но кисти и краски были упакованы для дороги и лежали в углу.
Не удивлялись исчезновению художника только старые ученики Икалтоели. Они знали обычай этого необыкновенного человека. Закончив работу, он уходил, надолго скрывался, так что искать его было бесполезно.
Радивой поднял желтое знамя:
Он идет войной на бусурмана.
А далматы, завидя наше войско,
Свои длинные усы закрутили,
Набекрень надели свои шапки
И сказали: «Возьмите нас с собою:[10]
Мы хотим воевать бусурманов».
Радивой дружелюбно их принял
И сказал им: «Милости просим!»
Перешли мы заповедную речку,
Стали жечь турецкие деревни,
А жидов на деревьях вешать[11].
Беглербей со своими бошняками
Против нас пришел из Банялуки;[12]
Но лишь только заржали их кони
И на солнце их кривые сабли
Засверкали у Зеницы-Великой,
Разбежались изменники далматы;
Окружили мы тогда Радивоя
И сказали: «Господь бог поможет,
Мы домой воротимся с тобою
И расскажем эту битву нашим детям».
Стали биться мы тогда жестоко,
Всяк из нас троих воинов стоил;
Кровью были покрыты наши сабли
С острия по самой рукояти.
Но когда через речку стали
Тесной кучкою мы переправляться,
Селихтар[13] с крыла на нас ударил
С новым войском, с конницею свежей.
Радивой сказал тогда нам: «Дети,
Слишком много собак-бусурманов,
Нам управиться с ними невозможно.
Кто не ранен, в лес беги скорее
И спасайся там от селихтара».
Всех-то нас оставалось двадцать,
Все друзья, родные Радивою,
Но и тут нас пало девятнадцать;
Закричал Георгий Радивою:
«Ты садись, Радивой, поскорее
На коня моего вороного;
Через речку вплавь переправляйся,
Конь тебя из погибели вымчит».
Радивой Георгия не послушал,
Наземь сел, поджав под себя ноги.
Тут враги на него наскочили,
Отрубили голову Радивою.
В охоте, в пирах он должен был отвлечься от того, чем так долго жил. Помимо этого, он не любил выслушивать похвалы своей работе.
Пока он писал, доступ в храм был закрыт для всех. Но как только пронесся слух, что Деметре закончил роспись храма, тотчас появились зрители. Шли знатные вельможи и бедные пастухи, шли церковные и мирские правители, шли приближенные царей и сами цари. Но больше всех набралось живописцев, собратьев Деметре по искусству. Они приехали из Абхазии и Эрети, из Лекети и Трапезунда. Часами стояли перед новым творением, тихо переговаривались между собой, обсуждали, иногда горячились и спорили. Они уходили, покачивая головами от удивления, чтобы потом линию Деметре и чистоту его тона, свет и тень Деметре повторить во дворцах и замках Самцхэ и Джикети, Эрети Лекети и Трапезунда.
4. ФЕОДОР И ЕЛЕНА
Когда Деметре ушел из Бетании, Ваче понял, что ему здесь делать больше нечего. Он уложил кисти и краски — подарок учителя — и вернулся в родную деревню. Однако переходить к повседневным деревенским делам после того, как два года жил только искусством, было не так-то просто. Ваче и совсем не смог бы привыкнуть к этим делам и ушел бы из дому куда глаза глядят, если бы не Цаго и Павлиа.
К тому же Павлиа вскоре нашел для Ваче дело по душе и сердцу. Сначала он попросил его начертить карту Грузии. Ваче начертил превосходную карту. Затем Павлиа решил украсить свою книгу «Описание царства Грузинского» рисунками, изображающими различные достопримечательности страны. Ваче с радостью взялся и за эту работу.
Ваче остепенился раньше Цаго. Она все еще казалась ребенком, играла на дворе с такими же, как она, девочками, бегала в лес по ежевику, пропадала целыми днями и, загорелая, исцарапанная, приходила домой лишь затем, чтобы поесть, в то время как Ваче трудился рядом с Павлиа, украшал его мудрую книгу.
Цаго удивлялась, как это Ваче не тянет на волю: в лес, в ущелье, к реке, собирать ежевику или кизил. Его занятие было непонятно ей, пока однажды через его плечо не взглянула она на разрисованную страницу. То, что она увидела, так поразило ее, что она схватила книгу из-под рук Ваче, прижала ее к себе и выскочила на улицу. Сбежались дети. Цаго листала перед ними страницу за страницей, дети тянулись к ярким красивым картинкам, но Цаго никому не дала дотронуться до книги. Она снова прижала книгу к груди и теперь уж тихо вернулась в дом и положила книгу на место.
С этого дня сверстница стала смотреть на Ваче с особенным уважением, но, что самое главное, и у нее изменился нрав. Она подолгу приглядывалась к работе Ваче, а потом выпросила у матери шелковой материи и принялась вышивать.
Усидчивости и терпения не было у нее. Вдруг она оставляла вышивание и бралась за чонгури, ударяла по струнам, заводила негромкую песню:
. . . . . . . .
. . . . . . . .
Стамати был стар и бессилен,
А Елена молода и проворна;
Она так-то его оттолкнула,
Что ушел он охая да хромая.
Поделом тебе, старый бесстыдник!
Ай да баба! отделалась славно!
Вот Стамати стал думать думу:
Как ему погубить бы Елену?
Он к жиду лиходею приходит,
От него он требует совета.
Жид сказал: «Ступай на кладбище,
Отыщи под каменьями жабу
И в горшке сюда принеси мне».
На кладбище приходит Стамати,
Отыскал под каменьями жабу[14]
И в горшке жиду ее приносит.
Жид на жабу проливает воду,