Владимир Набоков
Смех в темноте
(Laughter In The Dark)
1
В Берлине, столице Германии
[1], жил да был человек по имени Альбинус
[2]. Он был богат, добропорядочен и счастлив, в один прекрасный день он бросил жену ради юной любовницы; он любил, но не был любим, и жизнь его завершилась катастрофой.
Вот суть нашей истории, и на этом можно было бы поставить точку, да одно мешает: рассказав ее, мы извлечем определенную пользу и испытаем немалое удовольствие; пусть на могильной плите достаточно места для оплетенной мхом краткой версии человеческой жизни, дополнительные детали никогда не помешают.
Так уж вышло, что однажды вечером Альбинуса посетила прелестная идея. По правде говоря, она не вполне принадлежала ему и была подсказана одним местом у Конрада
[3] (не того знаменитого поляка, а Удо Конрада, автора «Мемуаров растяпы» и еще одной вещицы о пожилом фокуснике, испытавшем наслаждение от своего прощального выступления). Как бы там ни было, Альбинус воспринял эту идею как свою собственную, потому что влюбился в нее, играл с нею, потом с нею свыкся, а что еще нужно, чтобы обрести законную собственность в свободной сфере духа. Будучи художественным критиком и знатоком живописи, он часто развлекался, представляя под пейзажами и лицами, которые сам он, Альбинус, встречал в реальной жизни, подпись того или иного Старого Мастера, и тогда получалось, что жизнь его — картинная галерея, все экспонаты которой — очаровательные подделки. И вот как-то вечером, когда Альбинус надумал дать отдохнуть своему ученому уму и написать небольшое эссе (не Бог весть какое блестящее, так как человек он был умеренно даровитый) о кинематографическом искусстве, ему в голову пришла прелестная мысль.
Связана она была с цветной мультипликацией, которая только-только заявляла о себе в те годы. Как заманчиво, подумалось ему, использовать этот метод и, взяв какую-нибудь хорошо известную картину фламандской школы, сперва воспроизвести ее на экране во всем буйстве красок, а затем оживить — и тогда движения и жесты, запечатленные на полотне в статическом состоянии, разовьются в полном соответствии с законами гармонии; допустим, мы видим таверну, где мелкие людишки жадно пьют за деревянными столами, и кусочек солнечного двора, где ждут оседланные лошади, — и тут все вдруг оживает, одетый в красное старичок опускает кружку, девушка с подносом вырывается из чьих-то пытающихся ее обнять рук, а курица начинает клевать. А ведь картину можно и развивать, выведя маленькие человеческие фигурки на природу, — ландшафт кисти того же мастера, где, вероятно, как всегда, коричневое небо, и замерзший канал, и люди на причудливых коньках, которыми пользовались в те стародавние времена, выписывающие старомодные восьмерки, подсказанные полотном; или же мокрая дорога в дымке тумана и пара всадников: они возвращаются в ту же таверну и постепенно приводят за собой все фигурки и все краски, и те занимают одна за другой положения, в которых находились прежде, всадники водворяют их, так сказать, по своим местам, после чего с первой картиной можно расстаться. А потом можно было бы так же испробовать итальянцев: на расстоянии виднеется голубой конус горы, вьется излучистая бело-восковая тропинка, и маленькие пилигримы взбираются вверх по ней. Можно взять и религиозные сюжеты, хотя только такие, где много мелких фигурок. Художник-постановщик должен не только обладать основательными знаниями о данном живописце и его эпохе, но и способностью избегать противоречий между теми действиями, которые будут представлены в фильме, и теми, что зафиксированы старым мастером. О да, сделать подобное вполне возможно. А цвета… они должны быть несопоставимо более замысловатыми, чем в обычной мультипликации. Какую повесть можно поведать, повесть об особом видении художника, о счастливом странствии глаза и кисти, можно создать мир, соответствующий манере мастера, насыщенный тонами, которые нашел он сам!
Некоторое время спустя Альбинусу случилось переговорить об этом с одним кинорежиссером, но последнего его идея не взволновала: он сказал, что она потребует исключительно тонкой работы, придется заниматься усовершенствованием метода мультипликации и на все, вместе взятое, уйдет прорва денег; по его словам, подобная фильма, учитывая исключительную трудоемкость ее исполнения, едва ли получится особо длинной, будет идти считанные минуты, — но и за такой краткий срок успеет до смерти утомить большинство зрителей и вызвать всеобщее разочарование.
Как-то потом Альбинус обсудил ту же проблему с другим кинематографистом, и тот тоже отнесся к ней насмешливо.
— Мы могли бы начать с чего-нибудь попроще, — сказал Альбинус, — с оживающего витража, герба, пары святых.
— Боюсь, ничего не выйдет, — возразил собеседник. — Мы не можем себе позволить рисковать с экстравагантными фильмами.
Но Альбинус все никак не хотел расставаться со своей идеей. И вот однажды кто-то рассказал ему об умном парне, Акселе Рексе
[4], который блестяще воплощает любые чудачества, — так, например, он сделал декорации для персидской сказки, которые привели в восторг парижских интеллектуалов, но разорили продюсера, финансировавшего постановку. Альбинус постарался разыскать Рекса, но выяснилось, что тот только что вернулся в Соединенные Штаты, где рисовал карикатуры для иллюстрированной газеты. Некоторое время спустя он все-таки нашел Рекса, и тот, похоже, заинтересовался.
Как-то в марте Альбинус получил от него пространное письмо, но его поступление совпало с внезапным кризисом в личной (даже чрезвычайно личной) жизни Альбинуса, так что прелестная идея, которая при иных обстоятельствах продолжала бы тлеть, а то вдруг, возможно, нашла бы для себя благоприятную почву, где пустила бы корни и расцвела, странным образом увяла и засохла за какую-нибудь одну неделю.
В своем письме Рекс утверждал, что надеяться заинтересовать Холливудскую публику — дело абсолютно безнадежное, и недвусмысленно предлагал, чтобы Альбинус, будучи человеком состоятельным, сам взялся финансировать свое начинание; и если таковое возможно, то он, Рекс, за соответствующую плату (далее была проставлена фантастическая сумма), при условии, что половину денег он получит авансом, берется подготовить все необходимые рисунки к одной из фильм. Почему бы не попробовать Брейгеля
[5] — скажем, его «Пословицы», а впрочем, он готов оживить и любой другой холст, если Альбинус остановит на нем свой выбор.
— На твоем месте, — заметил Поль, шурин Альбинуса, добрейший, тучный человек, у которого из нагрудного кармана торчали застежки четы карандашей и четы самоструйных перьев, — я бы рискнул. Обычные фильмы, то есть такие, где воюют и рушатся здания, стоят куда больше.
— Но если тратиться на такую фильму, то потом все окупается с лихвой, а я не получу ничего.
— Мне кажется, что я припоминаю, — сказал Поль, пыхтя сигарой (ужин тем временем подходил к концу), — что ты готов был на гораздо большие расходы — во всяком случае, не меньше того гонорара, который запросил Рекс. Так в чем же тогда дело? Почему-то не вижу у тебя того же энтузиазма, что был прежде. Может быть, ты решил дать отбой?
— Конечно же, нет. Просто меня беспокоит практическая сторона дела; во всем остальном оно мне по-прежнему симпатично.
— Какое дело? — спросила Элизабет.
Эта ее привычка задавать зря вопросы о предметах, не раз в ее присутствии обсуждавшихся, была следствием скорее нервности мысли, чем глупости или непонимания. Часто, задав вопрос, она, еще говоря, еще на разгоне слова, понимала уже, что давно сама знает ответ. Муж хорошо изучил эту привычку, и нисколько прежде она не сердила его, а лишь умиляла и смешила. И он спокойно продолжал, разговор, хорошо зная (и ожидание обычно оправдывалось), что жена почти сразу отвечала сама на свой вопрос. Но теперь в этот именно мартовский день, Альбинус, трепещущий от раздражения, смущения, неприкаянности, почувствовал, что нервы его сдают.
— Что ты, с луны, что ли, свалилась? — спросил он грубо.
Жена бросила взгляд на ногти и примирительно сказала:
— Ах да, я уже вспомнила. Не так быстро, мое дитя, не так быстро, — тут же обратилась она к дочке, восьмилетней Ирме, которая измазалась, пожирая свою порцию шоколадного крема.
— Мне кажется, что всякое новое изобретение… — начал Поль, пыхтя сигарой.
Альбинус, ощущая, как странные чувства овладевают им, подумал: «Какое мне дело до этого Рекса, до этого дурацкого разговора, до шоколадного крема?.. Я схожу с ума, и никто не замечает. Надо затормозить
[6], но это невозможно, и завтра я снова пойду в кинематограф и, как дурак, буду сидеть в темноте… Невероятно».
Было это и впрямь невероятно — особенно невероятно потому, что все девять лет брачной жизни он держал себя в руках, никогда, никогда… «Собственно говоря, — подумал он, — следовало бы Элизабет все сказать, или ничего не сказать, но уехать с ней на время куда-нибудь, или пойти к психоаналисту, или, наконец…»
Нет, нельзя же, в самом деле, взять браунинг
[7] и застрелить незнакомку только потому, что она приглянулась тебе.
2
Альбинус был неудачлив в любви. Несмотря на привлекательную наружность, он почему-то не извлекал никакой практической пользы из того благоприятного впечатления, которое оказывала на женщин его непритязательная воспитанность, — а ведь было же нечто несомненно привлекательное в его милой улыбке и кротких синих глазах, становившихся слегка выпуклыми, когда он крепко над чем-то задумывался (а так как был он тугодумом, подобное случалось чаще, чем хотелось бы). Был он хорошим собеседником, хотя иной раз мог чуть запнуться, с намеком на заикание, придающим шарм самому банальному высказыванию. И наконец, последнее, но не менее важное (ведь жил он в самодовольном немецком мирке): Альбинус унаследовал от отца солидное состояние; казалось бы, что еще нужно, но все романтические истории увядали почему-то сами собой, раньше, чем он успевал ощутить к ним вкус.
В студенческие годы у него была утомительная связь с пожилой дамой, тяжело обожавшей его и потом, во время войны, посылавшей ему на фронт пурпурные носки, колючие шерстяные фуфайки и длинные, страстные, неразборчивые письма на пергаментной бумаге. Затем была история с женой герра профессора
[8], с которой он познакомился на берегу Рейна; она была довольно хороша собой, если разглядывать ее под определенным углом и при определенном освещении, но столь холодная и робкая, что ему пришлось с нею расстаться. Наконец, в Берлине, незадолго до того как он надумал жениться, была тощая, тусклая женщина с тоскливым лицом, которая приходила к нему ночевать по субботам и рассказывала подробно и длительно все свое прошлое, без конца возвращаясь к одному и тому же, скучно вздыхая в его объятиях и повторяя при этом единственное французское словцо, которое она знала: «С’est la vie»
[9]. Ошибки, промашки, разочарования; прислуживавший ему Амур, похоже, был левшой, отличался безвольным подбородком и отсутствием воображения. Между этими довольно вялыми романами и во время них были сотни женщин, о которых он мечтал, с которыми не удавалось как-то познакомиться; они проскальзывали мимо, оставив на день, а то и на два то самое ощущение невыносимой утраты, которое и позволяет оценить красоту: одиноко застывшее дерево на фоне золотого неба; блики света на изогнутом теле моста; нечто такое, чего не ухватишь.
Он женился, не то чтобы не любя Элизабет, но не испытывая при виде нее той пульсации, тосковать о которой уже даже устал. Это была дочь хорошо известного театрального антрепренера, тонкая, томная, бледноволосая барышня с бесцветными глазами и маленькими, вызывающими жалость прыщиками прямо над крохотным носиком того типа, который английские романистки любят именовать «retroussée»
[10] (отметим эту вторую букву «e», добавленную для пущей надежности). Кожа у нее была так нежна, что от малейшего прикосновения оставались на ней розовые отпечатки, долго потом не проходившие.
Он женился на ней потому, что как-то так вышло. Поездка в горы с нею, ее толстяком-братом и с какой-то необычайно атлетической родственницей, которая, слава Богу, сломала себе ногу в Понтрезине
[11], во многом подсобила их союзу. Что-то такое милое, легкое было в Элизабет, так она добродушно смеялась. Они повенчались в Мюнхене, чтобы избежать наплыва берлинских знакомых. Цвели каштаны. Лелеемый портсигар был оставлен в каком-то неведомом саду. Один из лакеев в гостинице умел говорить на семи языках. У Элизабет оказался нежный маленький шрам — след аппендицита.
Она была привязчива, послушна и покойна. Любовь ее была лилейного толка, но изредка вспыхивала ярким пламенем, и тогда Альбинусу удавалось даже поверить, что никакой другой подруги ему не надобно.
Когда же она забеременела, в глазах ее появилось безучастно-удовлетворенное выражение, и казалось, будто она присматривается к тому новому миру, что скрывался в ней самой. Вместо того чтобы, как прежде, небрежно шагать, она теперь старательно заходила вразвалку, пристрастилась к снегу, который жадно ела пригоршнями, быстро сгребая его, когда никто не смотрел. Альбинус из кожи вон лез и присматривал за ней, выводил на затяжные, неспешные прогулки, следил, чтоб она ложилась рано и чтоб шкапы, столы и стулья не пихали ее своими острыми краями, когда она проходила мимо; но по ночам ему снилось, как он идет по знойному пустынному пляжу и видит юную девушку, растянувшуюся на песке, и в этом же сне он испытывал внезапный приступ страха, что жена застигнет его. По утрам Элизабет рассматривала в зеркале шифоньера свой конусообразный живот, удовлетворенно и таинственно улыбаясь. Наконец ее увезли в родильный дом, и Альбинус три недели жил один. Он не знал, что делать с собой. Хлестал коньяк, шалея от двух мрачных мыслей, разной степени черноты, — от того, что жена может умереть, и от того, что будь он чуть посмелее, то нашел бы где-нибудь покладистую девчонку и привел бы ее в свою пустую спальню.
Родится ли когда-нибудь это дитя? Альбинус ходил вверх и вниз по ступенькам длинной, частично побеленной, частично выкрашенной белой эмалью лестницы, где на самом верху в горшке росла безумная пальма. Он ненавидел ее, эту безнадежную белизну больницы, и снующих медсестер с белыми крылышками чепцов, которые все пытались выпроводить его. Наконец из ее палаты вышел ассистент и угрюмо сказал: «Все кончено». У Альбинуса перед глазами появился мелкий черный дождь, вроде мерцания очень старой кинематографической ленты
[12] (1910, похоронная процессия ползет рывками, неестественно быстро движущиеся ноги). Он ринулся в палату. Оказалось, что Элизабет благополучно разрешилась от бремени и родила дочку.
Девочка была сперва красненькая и сморщенная, как воздушный шарик, когда он выдыхается. Скоро, однако, ее лицо обтянулось, а через год она начала говорить. Теперь, спустя восемь лет, она говорила гораздо меньше, ибо унаследовала приглушенный нрав матери. И веселость у нее была тоже материнская — особая, ненавязчивая веселость, когда человек словно радуется самому себе, тихо дивится собственному существованию, ощущая его комизм. Да, воистину в этом-то его смысл — в смертельной веселости.
И в продолжение всех этих лет Альбинус оставался жене верен, дивясь двойственности своих чувств. Он чувствовал, что, поскольку может любить человека, он любит жену по-настоящему крепко и нежно, и во всех вещах был с ней откровенен — кроме одной: видения о сокровенной, бессмысленной жажде обладания, прожигавшей огненную дыру во всей его жизни. Она читала все его письма, получаемые или отправляемые, любила расспрашивать о подробностях его дел — в особенности связанных с продажей старых темных картин, на которых среди трещин краски с трудом удавалось различить белый круп лошади или сумрачную улыбку. Были и очаровательные поездки за границу, были и прекрасные, нежные вечера, когда Альбинус сидел с женой на балконе, высоко вознесенный над голубыми улицами с их путаницей проводов и дымовых труб, нарисованных тушью на фоне заката, и думал о том, как незаслуженно счастлив.
Как-то вечером (за неделю до разговора об Акселе Рексе), направляясь пешком в кафе, где должен был встретиться с деловым знакомым, Альбинус заметил, что часы у него непостижимым образом спешат (кстати, не впервые) и что у него остается добрый час, нежданный подарок, которым хорошо бы как-то воспользоваться. Возвращаться домой на другой конец города было, конечно, бессмысленно, но сидеть и ждать также нимало его не прельщало: наблюдать за другими мужчинами и их любовницами всегда было ему мучительно неприятно. Он бесцельно бродил по улице и натолкнулся на маленький кинематограф: красные лампочки его вывески обливали сладким малиновым отблеском снег
[13]. Он мельком взглянул на афишу (мужчина, задравший кверху голову, разглядывает окно, в котором виднеется ребенок в ночной рубашке) и, поколебавшись, взял билет
[14].
Как только он вошел в бархатный сумрак зальца, к нему быстро скользнул круглый свет электрического фонарика (как и бывает обычно) и столь же быстро и плавно повел его вниз по темному пологому проходу. Но в ту же минуту, когда фонарик направился на билет в руке, Альбинус заметил склоненное лицо девушки и, пока он шел за ней, смутно различил ее фигуру и даже быстроту ее бесстрастных движений. Садясь на свое место, он еще раз взглянул на нее и увидел опять прозрачный блеск ее случайно освещенного глаза и очерк щеки, нежный, тающий, как на темных фонах у очень больших мастеров. Во всем этом не было ничего из ряда вон выходящего: подобное случалось с Альбинусом прежде, и он знал, что не стоит придавать мелочам излишне большое значение. Она, отступив, смешалась с темнотой, и Альбинуса охватили вдруг скука и грусть. Когда он вошел в зал, фильма уже заканчивалась, какая-то женщина пятилась, переступая через опрокинутую мебель, а мужчина в маске с пистолетом в руке надвигался на нее
[15]. Глядеть на экран было совершенно неинтересно — все равно это было непонятное разрешение каких-то событий, начала которых он еще не видел.
В перерыве между сеансами, когда в зальце рассвело, он опять ее увидел: она стояла у выхода, еще касаясь уродливой пурпурной портьеры, которую только что отдернула, и мимо нее, теснясь, проходили люди. Одну руку она держала в кармане короткого узорного передника, а черное платье до ужаса шло к ее лицу. Оно было тусклое, мрачное и мучительно стягивало руки и грудь. Он взглянул на ее прелестное лицо и подумал, что с виду ей лет восемнадцать
[16].
Затем, когда зальце почти опустело и начался прилив свежих людей, она несколько раз проходила совсем рядом; но он отворачивался, так как было слишком тягостно длить взгляд, направленный на нее, и он невольно вспомнил, сколько раз красота — или то, что он считал красотой, — проходила мимо него и пропадала бесследно.
Еще с полчаса он просидел в темноте, выпученными глазами уставившись на экран, потом встал и пошел к выходу. Она приподняла для него портьеру, которая, слегка постукивая деревянными колечками, отъехала в сторону.
«Ох, взгляну все же разок», — подумал Альбинус с отчаянием.
Ему показалось, что губы у нее легонько дрогнули. Она отпустила портьеру.
Альбинус вышел и вступил в кроваво-красную лужу — снег таял, ночь была сырая, и фривольные краски уличных фонарей растекались и растворялись. «Аргус» — милое название для кинематографа
[17].
Больше трех дней он не смог терпеть воспоминание о ней. Испытывая какой-то смутно рокочущий восторг, он отправился вновь в кинематограф — и опять попал к концу сеанса. Все было как в первый раз: скользящий луч фонарика, продолговатые луиниевские глаза
[18], быстрые шаги в темноте, очаровательное движение руки в черном рукаве, откидывающей рывком портьеру. «Всякий нормальный мужчина знал бы, как поступить», — подумал Альбинус. На экране автомобиль несся по гладкой дороге
[19], извивающейся между скалами на краю пропасти.
Уходя, он попытался поймать ее взгляд, но не вышло. Шел назойливый моросящий дождь, блестел красный асфальт.
Если б он не пошел туда второй раз, то, быть может, сумел бы забыть о призраке приключения, но теперь уже было поздно. В третье свое посещение он твердо решил улыбнуться ей — и, случись добиться успеха, как ужасающе плотоядно он бы взглянул на нее. Однако так забилось сердце, что он промахнулся.
На другой день был к обеду Поль, они говорили как раз о деле Рекса, Ирма с жадностью пожирала шоколадный крем, жена, как обычно, ставила вопросы невпопад.
— Что ты, с луны, что ли, свалилась? — сказал он и запоздалой улыбкой попытался смягчить высказанное раздражение.
После обеда он сидел с женой рядом на широком диване, мелкими поцелуями мешал ей рассматривать халаты и нижнее белье в дамском журнале и глухо про себя думал: «Какая чепуха… Ведь я счастлив. Чего же мне еще? Что мне эта девчонка, скользящая в темноте?.. Вот бы вцепиться ей в шейку. Что же, будем считать, что она уже мертва, ведь больше я туда не пойду».
3
Ее звали Марго Петерс. Ее отец, промышлявший швейцарским делом, контуженный на войне, постоянно дергал седой головой, как будто стремился подтвердить, что ему есть на что пожаловаться, и впадал по пустякам в ярость. Мать, еще довольно молодая, но рыхлая женщина холодного и грубого нрава, с красноватой ладонью, всегда полной потенциальных оплеух, обычно ходила в тугом платочке, чтобы при работе не пылились волосы, но после большой субботней уборки (производимой главным образом пылесосом, который остроумно совокуплялся с лифтом) наряжалась и отправлялась в гости. Жильцы недолюбливали ее за надменность, за злобную манеру требовать у входящих вытирать ноги о мат. Лестница была ее кумиром — не столько символом победоносного восхождения, сколько объектом, который постоянно нуждается в заботе и уходе, и потому по ночам (объевшись картошки с кислой капустой) она часто видела мучительный сон, в котором на белых ступеньках появлялся черный подошвенный отпечаток — правый, левый, снова правый и так далее, до самой верхней площадки. Бедняга, отнюдь не объект для насмешек.
Отто, брат Марго, был старше сестры на три года, работал на велосипедной фабрике, презрительно относился к беззубому республиканству отца и, сидя в ближайшем кабаке, рассуждал о политике, опускал с громогласным стуком кулак на стол, восклицая: «Человек первым делом должен жрать, да!» — Такова была главная его аксиома — сама по себе довольно правильная.
Марго в детстве ходила в школу, и там ей было легче, чем дома: меньше били. Котенок, чтобы спастись, обычно в прыжке срывается с места; для нее же оборонительный подъем левого локтя, прикрывавшего лицо, был самым обычным жестом. Это, впрочем, не мешало ей расти бойкой и веселой девчонкой. Когда ей было лет восемь, она любила участвовать в крикливой и бурной футбольной игре, которую затевали мальчишки посреди мостовой, гоняя резиновый мяч размером с апельсин. Десяти лет она научилась ездить на велосипеде брата и, голорукая, со взлетающими черными косичками, мчалась взад и вперед по улице, а потом останавливалась, уперевшись одной ногой в край панели и о чем-то раздумывая. В двенадцать лет она немного угомонилась, и любимым ее занятием сделалось стоять у двери, шептаться с дочкой угольщика о женщинах, шлявшихся к одному из жильцов, или обсуждать проходящие мимо шляпы. Как-то она нашла на лестнице потрепанную сумочку, а в сумочке миндальное мыльце с приставшим вьющимся волоском и полдюжины непристойных открыток. Другой раз ее поцеловал в затылок мальчишка с рыже-красными волосами, который всегда норовил сбить ее с ног во время игры. А однажды, среди ночи, с ней случилась истерика, и ее облили холодной водой, а потом драли.
Через год она уже была чрезвычайно мила собой, носила короткое ярко-красное платьице и была без ума от кинематографа. Впоследствии она вспоминала это время жизни с томительным и странным чувством — эти светлые, теплые, мирные вечера, треск запираемых на ночь лавок, отец сидит верхом на стуле и курит трубку, поминутно дергая головой, мать стоит, уперев руки в бока, сиреневый куст, навалившийся на ограду, госпожа фон Брок
[20] возвращается домой с покупками в зеленой сетке, горничная Марта собирается перейти улицу с левреткой и двумя жесткошерстными фоксами… Вечереет. Вот брат с двумя-тремя товарищами-здоровяками обступают ее, немного теснят, хватают за голые руки. У одного из них глаза как у фильмового актера Файта
[21]. Улица, на которой верхние этажи домов еще купаются в желтом солнечном свете, затихает совсем. Только напротив двое лысых играют на балконе в карты — и слышен каждый звук.
Ей было едва шестнадцать лет, когда, подружившись с приказчицей из писчебумажной лавки на углу, Марго узнала, что у этой приказчицы есть сестра натурщица — совсем молоденькая девочка, а уже недурно зарабатывающая.
У Марго появилась мечта стать натурщицей, а потом — и фильмовой звездой. Путь этот показался ей очень коротким: вот оно, небо, готовое принять звезду. В то же приблизительно время она научилась танцевать и несколько раз посещала с подругой «Парадиз», танцевальный зал, где под цимбалы и улюлюканье джаза пожилые мужчины делали ей весьма откровенные предложения.
Однажды она стояла на углу своей улицы; к панели, резко затормозив, пристал несколько раз уже виденный парень на красном мотоцикле и предложил ее покатать. Его бледные волосы были зачесаны назад, а рубашка надулась пузырем на спине от прихваченного попутного ветра. Марго улыбнулась, села сзади верхом, поправила юбку и в следующее мгновение уже стремительно, на головокружительной скорости неслась вперед, а его галстук полоскал по ее лицу. Он повез ее за город и там остановился. Был солнечный вечер, толкалась мошкара. Кругом было очень тихо: спокойные сосны да вереск. Мотоциклист слез и сел рядом с ней на краю дороги. Он рассказал ей, что ездил в прошлом году, вот так как есть, в Испанию. Затем он ее обнял, стал тискать и очень мучительно целовать, так что на смену неловкости, владевшей ею в течение всего дня, пришло какое-то странное головокружение. «Целуй меня, если хочешь, — сказала она сквозь слезы, — только, пожалуйста, не тормоши». Парень пожал плечами, пустил мотор, разбежался, вспрыгнул на мотоцикл и был таков, а Марго осталась сидеть на придорожном камне. Домой она вернулась пешком. Отто, видевший, как она уезжала, треснул ее кулаком по шее да еще пнул сапогом так, что она упала и больно стукнулась о швейную машинку.
Зимой сестра приказчицы познакомила ее с фрау Левандовской, пожилой, важной на вид дамой с аристократическими замашками, слегка подпорченными ее склонностью к смачным выражениям и большим малиновым пятном во всю щеку. Последнее она объясняла тем, что мать ее, вынашивая свое дитя, страшно перепугалась пожара. У этой Левандовской Марго и поселилась в комнате для прислуги. Родители были довольны, что от нее освободились, тем более что находили, что всякий труд, приносящий доход, честен; к счастью, и брат, который, бывало, поговаривал не без угроз о капиталистах, покупающих дочерей бедняков, временно уехал работать в Бреслау.
Она позировала сперва в классной комнате какой-то женской школы, а потом в настоящем ателье, где рисовали ее не только женщины, но и мужчины, в основном совсем молодые. Темноголовая, элегантно стриженная, совершенно голая, она сидела на коврике, подогнув под себя ноги, опираясь на выпрямленную руку с бирюзовыми венками, чуть склонив худенький стан (так что виднелся прелестный пушок в ложбинке между плечами, одно из которых касалось ее рдеющей щечки), в позе задумчивого изнеможения и смотрела исподлобья, как рисовальщики поднимают и опускают глаза, и слушала легкий шорох карандашной штриховки, пытающейся запечатлеть тот или иной изгиб ее тела. От скуки она выискивала самого привлекательного из художников и смотрела на него томным влажным взором всякий раз, когда он, с полуоткрытым от прилежания ртом, поднимал лицо. Ей никогда не удавалось смутить его, и это ее немножко сердило. Когда она прежде думала о том, как вот будет сидеть, ярко освещенная, голая, под сходящимися взорами многих глаз, ей сдавалось, что будет довольно приятно. Оказалось, что это утомительно и только. Тогда она стала для развлечения накладывать грим на лицо, мазала свои сухие горячие губы, подводила свои и так подведенные тенью глаза и раз даже чуть-чуть оживила кармином соски. Ей за это сильно влетело от Левандовской.
Так проходил день за днем, и Марго лишь смутно понимала, чего именно добивается, хотя перед ее глазами всегда маячил далеко-далеко образ фильмовой дивы в шикарных мехах, которой шикарный отельный швейцар, держащий громадный зонтик, помогает выбраться из шикарного автомобиля. Она была погружена в грезы об этом блестящем бриллиантовом мире, когда вдруг фрау Левандовская впервые упомянула о влюбленном молодом провинциале.
— Нельзя тебе жить без друга, — спокойно сказала Левандовская, попивая кофе. — Ты — бойкое дитя, ты — попрыгунья, ты без друга пропадешь. Он скромный человек, и ему нужна тоже скромная подруга в этом городе соблазнов и скверны.
Марго держала на коленях собаку Левандовской — толстую желтую таксу. Она потянула вверх шелковистые уши собаки, так что кончики их сошлись над нежной собачьей головой (их внутренняя сторона сильно смахивала на темно-розовую, многократно использованную промокашку), и, не поднимая глаз, ответила:
— Ах, это успеется. Мне только шестнадцать. И зачем? Все это будет так — зря, я знаю этих господ.
— Ты дура, — сказала Левандовская спокойно, — я тебе рассказываю не о шалопае, а о щедром человеке, который видел тебя на улице и с тех пор только тобой и бредит.
— Какой-нибудь старичок, — сказала Марго, целуя бородавку на собачьей щеке.
— Дура, — повторила фрау Левандовская. — Ему тридцать лет, он бритый, шикарный — шелковый галстук, золотой мундштук.
— Гулять, гулять, — сказала Марго собаке, и та сползла на пол и потом, в коридоре, затрусила, держа тело бочком.
Между тем господин, на которого ссылалась фрау Левандовская, отнюдь не был скромным молодым провинциалом. С Левандовской он познакомился через двух темпераментных коммивояжеров, с которыми играл в покер в поезде по дороге из Бремена в Берлин. О цене сначала не упоминалось: сводня просто показала фотографию улыбающейся девочки с солнечными бликами в глазах и собакой на руках, и Миллер
[22] (фамилия, под которой он представился) одобрительно кивнул. В назначенный день Левандовская накупила пирожных и наварила много кофе. Она в категоричной форме посоветовала Марго надеть старое красное платьице. Около шести раздался жданный звонок.
«Чем я рискую, — подумала Марго. — Если он мне будет противен, то я ей так и скажу, а если нет, то я еще успею решить».
К сожалению, нельзя было так просто установить, дурен ли или хорош Миллер. Странное, своеобразное лицо. Матово-черные волосы, небрежно зачесанные назад, казались слишком длинными и неестественно сухими, и, хотя на нем, конечно же, не было парика, прическа необычайно его напоминала. Его щеки воспринимались как впалые из-за резко выпирающих скул, обтянутых матово-белой кожей, как будто на нее лег тонкий слой рисовой пудры. Внимательные блестящие рысьи глаза и треугольные ноздри ни на минуту не оставались спокойными, между тем как массивная нижняя часть лица с двумя застывшими складками по бокам рта была неподвижна. В его одежде было что-то чужестранное — и в замечательной голубой рубашке, и в ярко-голубом галстуке, и в сине-вороном костюме с широченными панталонами. Это был высокий и стройный мужчина, и он великолепно двигался, поводя крепкими квадратными плечами, среди плюшевой мебели фрау Левандовской. Марго ждала совсем не такого, и, сидя со скрещенными руками, она чувствовала себя потерянной и несчастной, а Миллер тем временем потрошил ее взглядом. Вдруг он спросил ее резким, звенящим голосом, как ее зовут. Она сказала.
— А я малыш Аксель, — произнес он с коротким смешком и, так же внезапно освободив ее от напора своего взгляда, продолжил свой разговор с фрау Левандовской. Они степенно рассуждали о берлинских достопримечательностях, причем в его обращении к хозяйке дома чувствовалась замаскированная вежливостью издевка.
Погодя он внезапно замолк, закурил и, отдирая прилипший к полной, очень красной губе кусочек папиросной бумаги (куда задевался золотой мундштук?), сказал:
— Идея, сударыня. Вот билет в партер на Вагнера, уверен, опера вам понравится. Так что надевайте шляпку и поезжайте. Возьмите на мой счет такси.
Левандовская поблагодарила, степенно возразив, что предпочитает остаться дома.
— Можно вам сказать два слова? — проговорил Миллер, явно недовольный, и встал со стула.
— Выпейте еще чашку, — спокойно предложила хозяйка. Миллер облизнулся и снова присел. Вдруг он просиял улыбкой и в какой-то новой, добродушной манере принялся рассказывать смешную историю о каком-то своем приятеле, оперном певце, который в «Лоэнгрине»
[23], будучи под мухой, не успел сесть на лебедя и решил ждать следующего. Марго кусала губы и вдруг наклонила голову и затряслась от истерического девичьего смеха. Фрау Левандовская тоже похохатывала, и ее массивный бюст уютно трясся.
«Что же, — подумал Миллер, — раз старая стерва желает, чтобы я разыгрывал роль влюбленного дурака, я ее ублажу, да так, что она сама рада не будет. Сделаю это гораздо старательнее и успешнее, чем она ожидает».
И назавтра он пришел снова, а потом зачастил в дом. Фрау Левандовская, получившая только небольшой задаток и рассчитывавшая на остальное, не отходила от парочки ни на шаг. Иногда, когда Марго поздно вечером выводила собаку, Миллер внезапно вырастал из сумерек и шел рядом, с нею, и ее это так волновало, что она невольно ускоряла шаг, и забытая такса отставала, ковыляя бочком. Фрау Левандовская вскоре почуяла эти тайные встречи и стала выводить собаку сама.
Так прошло больше недели со дня знакомства. Однажды Миллер решил перейти к действиям. Платить огромную сумму нелепо, раз дело вот-вот выйдет само собою без помощи сводни. Придя вечером, он рассказал хозяйке и Марго еще три смешнейших истории — ничего более смешного те и не слыхивали, — выпил три чашки кофе, затем, подойдя к фрау Левандовской, обхватил ее, быстрой, мелкой рысцой понес в ванную и, ловко переставив ключ, запер дверь снаружи. Бедняга была так поражена, что в течение по меньшей мере пяти секунд не могла вымолвить ни звука, зато потом — о Боже, чего только она не кричала!..
— Забирай вещи и айда, — обратился он к Марго, которая стояла среди гостиной, держась за голову.
Он отвез ее в маленькую квартирку, снятую им накануне, и, едва переступив порог, Марго с охотой, с жаром предалась судьбе, осаждавшей ее так давно.
Миллер нравился ей чрезвычайно. Что-то в хваткости его рук, сжимавших ее, в прикосновении толстых губ доставляло совершенно особенное удовлетворение. Он мало с ней разговаривал, но часто сидел, держа ее у себя на коленях, посмеиваясь и о чем-то думая. Ей никак не удавалось отгадать, какие у него дела в Берлине, кто он и в какой гостинице останавливается; как-то она попыталась исследовать содержимое его карманов, но он так треснул ее по костяшкам пальцев, что ничего не оставалось, как отложить это занятие до другого раза, но после данного эпизода он постоянно был начеку. Каждый раз, когда он уходил, Марго боялась, что он не вернется. Если не считать этой боязни, она была баснословно счастлива и мечтала, что их совместное житье-бытье будет длиться всегда. Время от времени он кое-что ей дарил — шелковые чулки, пуховку, — но избегал дорогих подарков, зато водил ее в хорошие рестораны и в кинематографы, а после сеанса шел с ней в кафе, и, когда однажды у нее рот открылся от изумления, потому что знаменитый фильмовый актер оказался за одним из соседних столиков, Рекс взглянул на того, и они поздоровались — после этого ее ротик открылся еще шире.
Он, в свою очередь, так пристрастился к Марго, что часто, уже собираясь уходить, вдруг бросал шляпу в угол (кстати, исследовав подкладку, она обнаружила, что он бывал в Нью-Йорке) и оставался. Все это продолжалось ровно месяц. А потом как-то утром он встал раньше обыкновенного и сказал, что должен уехать. Она спросила, надолго ли. Он уставился на нее, потом заходил по комнате в своей малиново-лазурной пижаме, потирая руки, словно намыливая их.
— Навсегда, наверное, — сказал он вдруг и, не глядя на нее, стал одеваться. Она подумала, что он, может быть, шутит, откинула одеяло, так как было очень жарко в комнате, и повернулась к стенке.
— Жаль, что у меня нет твоей фотографии, — проговорил он, со стуком надевая башмаки.
Потом она услышала, как он возится со своим чемоданчиком, в котором принес в квартирку всякие мелочи, защелкивая его. Еще через несколько минут:
— Не двигайся, — сказал он, — и не оборачивайся.
Марго не шелохнулась. Что он делал? Она чуть двинула голым плечом.
— Не двигайся, — повторил он.
Тишина продолжалась несколько минут. В этой тишине бродил какой-то маленький шуршащий звук, который казался ей знакомым.
— Можешь повернуться, — проговорил он. Но Марго лежала неподвижно. Он подошел, поцеловал ее в ухо и быстро вышел. Ещё долго ей казалось, что она слышит этот поцелуй. Она пролежала в постели весь день. Он не вернулся.
На другое утро она получила телеграмму из Бремена: «Комната оплачена до июля прощай милое демоническое существо».
— Господи, как я буду жить без него? — проговорила Марго вслух. Она подбежала к окну, мигом распахнула его, решив одним прыжком с собою покончить. Но тут как раз к дому напротив, громко хрюкая, подъехал красно-золотой пожарный автомобиль. Собралась толпа, клубы дыма валили из верхних окон, и ветер разносил какие-то черные бумажки. Она так заинтересовалась пожаром, что позабыла о своем намерении.
У нее оставалось очень мало денег; с горя, как покинутые девицы в фильмах, она пошла шататься по танцевальным залам. Вскоре к ней подкатились два вальяжных японца, и, будучи навеселе от явно лишних коктейлей, она согласилась провести с ними ночь; утром она попросила двести марок, но вальяжные японцы дали ей три с полтиной мелочью и вытолкали вон, — после чего она решила быть осмотрительнее.
Однажды к ней подсел в баре толстый старый человек с носом как гнилая груша, положил свою морщинистую лапу на ее шелковистую коленку и сказал мечтательно:
— Приятно опять встретиться с тобой, Дора. Помнишь, как мы резвились прошлым летом?
Она, смеясь, ответила, что он ошибается. Старик, вздохнув, спросил, что она желает пить. Потом он поехал ее провожать и в темноте таксомотора сделался так гадок, что она выскочила. Старик вышел тоже и, чуть не плача, умолял о свидании. Она дала ему номер своего телефона. Когда он ей оплатил комнату до ноября да еще дал денег на котиковое пальто, она позволила ему остаться у нее на ночь. Терпеть его в своей постели оказалось очень удобно, потому что, сделав свое мокрое дельце, он тут же засыпал. Потом неожиданно он пропустил назначенное свидание, через несколько дней она позвонила ему в контору и узнала, что он скончался.
Продав шубу, она дотянула до весны. Накануне этой продажи ей страстно захотелось показаться родителям во всем блеске, и она проехала мимо их дома в таксомоторе. День был субботний, мать полировала ручку входной двери. Увидев дочь, она так и замерла.
— Боже мой! — воскликнула она с чувством.
Марго молча улыбнулась, села снова в таксомотор и уже в заднее окно увидела брата, который выбежал из дому. Он кричал ей что-то вслед и потрясал кулаком.
Она переехала в комнату подешевле; полураздетая, сбросив туфли со своих маленьких ножек, она неподвижно сидела на краю кушетки в нарастающей темноте и выкуривала папиросу за папиросой. Хозяйка заглядывала к ней, сердобольно ее расспрашивала и как-то рассказала Марго, что у ее родственника маленький кинематограф, приносящий неплохой доход. Зима выдалась холоднее, чем обычно; Марго ломала себе голову, что бы заложить — вечернюю зарю, разве что.
«Что же будет дальше?» — думала она.
Как-то в промозглый унылый день, почувствовав прилив отваги, она ярко накрасилась и, выбрав звучную по названию кинематографическую контору, добилась того, что директор ее принял. Он оказался пожилым господином с черной повязкой на правом глазу и с пронзительным блеском в левом. Марго начала с того, что, дескать, уже много играла — и имела успех.
— В какой же фильме? — спросил директор, ласково глядя на ее возбужденное лицо.
Она нахально назвала какую-то фирму, какую-то фильму. Тогда он зажмурил левый глаз (и будь у него виден другой, то, должно быть, подмигнул бы ей) и сказал:
— А знаете, ведь вам повезло, что вы попали именно ко мне. Другой на моем месте соблазнился бы вашей… как бы это сказать… молодостью, наобещал бы вам горы добра, и идти бы вам тогда, милочка, как говорится, путем всякой плоти и не быть вам никогда серебряным духом романтической истории — по крайней мере, романтической истории того типа, на котором мы специализируемся. Я, как вы сами видите, человек немолодой, много видевший — в том числе и такого, чего бы видеть и не следовало. У меня дочка, вероятно, старше вас, — и вот позвольте вам сказать, милое дитя: вы никогда актрисой не были и, вероятно, не будете. Пойдите домой, подумайте хорошенько, посоветуйтесь с вашими родителями, если находите с ними общий язык, в чем я, по правде говоря, сомневаюсь…
Марго хлестнула перчаткой по краю стола, встала и с искаженным от злости лицом вышла вон.
В том же доме была еще одна фирма, но там ее просто не приняли. Она вернулась домой в бешенстве. Хозяйка сварила ей два яйца, гладила ее по плечу, пока Марго жадно и сердито ела, потом принесла бутылку коньяка, две рюмки и, налив их до краев трясущейся рукой, тщательно закупорила бутылку и унесла ее.
— Ваше здоровье, — сказала она, опять садясь за рахитичный стол. — Все будет благополучно. Я как раз завтра увижу родственника и с ним переговорю.
Разговор вышел удачный, и первое время Марго забавляла новая должность, хотя, правда, было немного обидно начинать кинематографическую карьеру в таком амплуа. Через три дня ей уже казалось, что она всю жизнь только и делала, что указывала людям места. В пятницу, впрочем, была перемена программы, и это ее оживило. Стоя в темноте, прислонясь к стенке, она смотрела на Грету Гарбо
[24]. Но вскоре ей стало опять нестерпимо скучно. Прошла еще неделя. Какой-то посетитель, замешкав в дверях, странно посмотрел на нее — застенчивым и жалким взглядом. Через два-три вечера он появился опять. Он был отлично одет, косил на нее жадным голубым глазом.
«Человек очень приличный, но размазня», — подумала Марго.
Когда же он появился в четвертый или пятый раз — явно не ради фильмы, которую уже раз видел, — она почувствовала слабый укол приятного возбуждения.
Но каким робким был, однако, этот малый! Выйдя как-то из кинематографа, чтобы отправиться домой, Марго увидела его неподвижно стоящим на той стороне улицы. Она засеменила, не оглядываясь, но изо всех сил кося глазками (они буквально загибались назад, словно кроличьи уши), рассчитывая, что он последует за ней. Этого, однако, не случилось: он просто исчез. Когда через два дня он опять пришел в «Аргус», был у него какой-то больной, затравленный, очень интересный вид. Отработав свое, Марго вышла, остановилась, раскрыла зонтик. Разумеется, он стоял по-прежнему на противоположной панели, и Марго хладнокровно перешла к нему, на ту сторону, но он тут же двинулся, уходя от нее, как только заметил ее приближение.
Он сам не понимал, что происходит; кружилась голова. Он чувствовал, как она идет сзади, и боялся ускорить шаг, чтобы не потерять ее, и боялся шаг замедлить, чтобы она не обогнала его. Но, дойдя до перекрестка, Альбинус принужден был остановиться: проезжали гуськом автомобили. Тут она его перегнала, чуть не попала под автомобиль и, отскочив, натолкнулась на него. Он вцепился в ее худенькую ручку, и они перешли вместе.
«Началось», — подумал Альбинус, неловко пытаясь подстроиться под ее шаг — никогда еще не доводилось ему идти бок о бок со столь миниатюрной женщиной.
— Вы совершенно мокрый, — сказала она с улыбкой.
Он взял из ее руки зонтик, и она еще теснее прижалась к нему. Одно мгновение он побоялся, что лопнет сердце, — но вдруг восхитительно полегчало, он как бы разом уловил мотив овладевшего им восторга, влажного восторга, все барабанившего и барабанившего по туго натянутому шелку зонтика над головой. Теперь слова свободно, сами собой срывались с языка, и он упивался даваемым ими новообретенным облегчением.
Дождь перестал, но они все шли под зонтиком. У ее подъезда остановились: зонтик — мокрый, блестящий, красивый — был закрыт и отдан ей.
— Не уходите еще, — взмолился он (и, держа руку в кармане, попробовал большим пальцем снять с безымянного обручальное кольцо). — Не уходите, — повторил он (и снял).
— Уже поздно, — сказала она, — моя тетя будет сердиться.
Он взял ее за кисти и с неистовством робости попытался поцеловать, но она увернулась, и его губы ткнулись в ее бархатную шапочку.
— Оставьте, — пробормотала она, наклоняя голову. — Сами знаете, это нехорошо.
— Но вы еще не уйдете, у меня никого нет в мире, кроме вас, — воскликнул он.
— Нельзя, нельзя, — ответила она, вертя ключом в замке и напирая на огромную дверь своим миниатюрным плечиком.
— Завтра я буду опять ждать, — сказал Альбинус.
Она улыбнулась ему сквозь стекло и, нырнув в сумрачный проход, скрылась во дворе.
Он глубоко вздохнул, вытащил из кармана носовой платок, высморкался, аккуратно застегнул и опять расстегнул пуговицы на пальто и, почувствовав вдруг легкость и наготу руки, поспешно надел кольцо — еще совсем теплое.
4
Дома ничего не изменилось, и это было странно. Элизабет, Ирма, Поль принадлежали точно другой эпохе, светлой и мирной, как пейзажи ранних итальянцев. Поль, весь день работавший в своей конторе, любил спокойно провести вечер у сестры. Он с нежным уважением относился к Альбинусу, его учености и вкусу, прелестным вещам, окружавшим его, — к шпинатному гобелену в столовой: охота в лесу.
Альбинус, отпирая дверь своей квартиры, с замиранием, со сквозняком в животе, думал о том, что сейчас встретится с женой: не почует ли она по выражению его лица измену? (Ибо эта прогулка под дождем уже являлась изменой — все прежнее было только вымыслом и снами.) Быть может, из-за кошмарного невезения, его заметили и о его действиях ей сообщили. Вдруг от него пахнет ее дешевыми духами? И, отпирая дверь в прихожую, он торопливо мысленно сочинял историю, которая может в случае чего пойти в ход: о молодой художнице, о бедности и таланте ее, о том, как он попытался ей помочь. Но ничто не изменилось — ни белизна двери в глубине коридора, за которой спала дочка, ни просторное пальто шурина, висевшее на вешалке (совершенно необыкновенной вешалке, обернутой в красный шелк) и такое же спокойное и добропорядочное, как всегда.
Он пошел в гостиную. Здесь собрались все: Элизабет в своем привычном твидовом платье в клетку, Поль с сигарой да еще старая знакомая, вдова барона, обедневшая во время инфляции и теперь подрабатывавшая понемногу на торговле коврами и картинами… Неважно, что они говорили: ритм повседневности действовал так успокаивающе, что он почувствовал спазму радости: ничего здесь о нем не знают.
И потом, лежа рядом с женой в мирно освещенной, неброско обставленной спальне, видя в зеркале, как обычно, часть радиатора центрального отопления (выкрашенного в белый цвет), Альбинус дивился своей двойственности: нежность к Элизабет по-прежнему была прочна и ненарушима, но в то же время ум жгла мысль, что, быть может, уже завтра, да, конечно же, завтра…
Но все это оказалось не так просто. Во второе свидание Марго искусно избегала поцелуев, и помыслить было невозможно о том, чтобы отвести ее в какой-нибудь отель. Рассказывала она о себе немного — только то, что сирота, дочь художника (курьезное, однако, совпадение), живет у тетки, очень нуждается, хотела бы переменить свою утомительную службу.
Альбинус назвался на скорую руку придуманным именем Шиффермиллера, и Марго с раздражением подумала: «Везет же мне на мельников»
[25], — а затем: «Ой, врешь».
Март был дождливый, ночные прогулки под зонтиком мучили Альбинуса, и он вскоре предложил ей зайти в кафе. Кафе он выбрал маленькое, мизерное, зато безопасное, так как знакомых в таком не встретишь.
У него была манера, когда он усаживался за столиком, сразу выкладывать портсигар и зажигалку. На портсигаре Марго заметила его инициалы. Она ничего не сказала, но, немного подумав, попросила его принести телефонную книгу. Пока он своей несколько мешковатой, разгильдяйской походкой шел к телефону, она, схватив со стула его шляпу, быстро посмотрела на ее шелковое дно и прочла его имя и фамилию (необходимая мера против рассеянности художников при шапочном разборе).
А тем временем Альбинус, нежно улыбаясь, принес телефонный справочник, держа его почтительно, словно Библию, и, пользуясь тем, что он смотрит на ее длинные опущенные ресницы, Марго живо нашла его адрес и телефон и, ничего не сказав, спокойно захлопнула размякший голубой том.
— Сними пальто, — тихо сказал Альбинус, впервые обратившись к ней на «ты».
Она, не вставая, принялась вылезать из рукавов, наклоняя свою прелестную шейку и поводя то правым, то левым плечом, и на Альбинуса веяло фиалковым жаром
[26], пока он помогал ей освободиться от пальто и глядел, как ходят ее лопатки, как собираются и вновь расходятся складки смугловатой кожи на позвонках. Она сняла и шляпку, посмотрелась в зеркало и, послюнявив палец, пригладила на висках черные акрошкеры.
Альбинус сел рядом с ней, не спуская глаз с этого лица, в котором все было прелестно: и жаркий цвет щек, и блестящие от шерри губы, и детское выражение удлиненных карих глаз, и чуть заметное пушистое пятнышко на нежном изгибе левой скулы.
«Если бы мне сказали, что за это меня завтра повесят, — подумал он, — я все равно бы на нее смотрел».
Даже легкая вульгарность, берлинский перелив ее речи перенимали особое очарование у звучности ее голоса, у блеска белозубого рта. Смеясь, она сладко жмурилась, и ямочка пускалась в пляс на ее щеке. Он хотел взять ее руку, но она ее тут же отдернула.
— Ты сведешь меня с ума, — пробормотал Альбинус.
Марго хлопнула его по кисти и сказала, тоже на «ты»:
— Веди себя хорошо, будь послушным.
Первой мыслью Альбинуса на другое утро было: «Так дальше невозможно, просто невозможно. Следует взять для нее комнату — к черту тетку. Мы будем одни, мы будем одни. Обучать арсу аморису. Она еще так молода… так чиста, так сводит меня с ума…»
— Ты спишь? — тихо спросила Элизабет.
Он притворно зевнул и открыл глаза. Элизабет, в голубой ночной сорочке, сидела на краю постели и читала письма.
— Что-нибудь интересное? — спросил Альбинус, чуть удивленно глядя на ее пресно-белое предплечье.
— Он просит у тебя опять денег. Говорит, что жена и теща больны, что против него интригуют. Говорит, что даже на краски денег не хватает. Мне кажется, ему нужно помочь.
— Да-да, непременно, — отвечал Альбинус, необычайно живо представив себе покойного отца Марго — тоже, вероятно, старого, малодаровитого, разжеванного жизнью художника.
— А это — приглашение в «Палитру», придется пойти. А это — из Америки.
— Прочти вслух, — попросил он.
— «Дорогой сэр. Боюсь, у меня не так много накопилось пока новостей, о которых необходимо вам сообщить, но кое-что мне все же хотелось добавить к написанному вам ранее пространному письму, на которое вы, к слову сказать, пока не ответили. Поскольку я предполагаю приехать осенью…»
Тут затрещал телефон на ночном столике. Элизабет цокнула языком и взяла трубку. Альбинус, растерянно глядя на ее нежные пальцы, сжимающие белую трубку, вчуже слышал микроскопический голос, говоривший с другого конца.
— А, здравствуйте, — воскликнула Элизабет и сделала мужу ту определенную гримасу, по которой он всегда знал, что звонит баронесса, большая телефонница.
Он потянулся за письмом из Америки и посмотрел на дату. Странно, что он до сих пор не удосужился ответить на предыдущее, Вошла Ирма, всегда приходившая по утрам здороваться о родителями. Она молча поцеловала отца, затем — мать, которая слушала телефонное повествование с закрытыми глазами и то невпопад бормотала нечто, что могло быть истолковано как признак согласия, то изображала притворное изумление.
— Чтобы никаких сюрпризов няне сегодня не было, — тихо сказал Альбинус дочке. Ирма улыбнулась и, разжав кулачок, показала, что он полон стеклянных шариков.
Она была некрасивая; веснушки густо обсыпали ее бледный, набыченный лобик, ресницы также были белесыми, а излишне длинный нос был словно приставлен к, маленькому личику.
— Спасибо, непременно, — облегченно проговорила Элизабет и повесила трубку.
Альбинус готов был вновь вернуться к чтению письма. Элизабет держала дочь за руки и что-то забавное ей говорила, смеясь, целуя ее и слегка подергивая после каждой фразы. Ирма сдержанно улыбалась и скребла ногой по полу. Опять затрещал телефон. На этот раз Альбинус приложил трубку к уху.
— Здравствуй, милый Альберт, — сказал женский голос.
— Кто говорит? — спросил Альбинус и вдруг почувствовал слабое головокружение, словно спускается на очень быстром лифте.
— Нехорошо было меня обманывать, — продолжал голос, — но я тебя прощаю. Я хотела только тебе сказать, что…
— Вы ошиблись номером, — хрипло сказал Альбинус и разъединил, в то же время с ужасом подумав, что как он давеча слышал голос баронессы, просачивавшийся с того конца, так и Элизабет могла сейчас что-то слышать.
— Что это было? — с любопытством спросила она. — Отчего ты такой красный?
— Какая-то дичь! Ирма, уходи, нечего тебе тут валандаться. Совершенная дичь. Уже десятый раз за два дня попадают ко мне по ошибке. Он пишет, что, вероятно, приедет к концу года. Буду рад с ним познакомиться.
— Кто пишет?
— Ах, господи, никогда ничего сразу не понимаешь. Этот самый американец, Рекс.
— Какой Рекс? — уютно спросила Элизабет.
5
Вечерняя встреча выдалась довольно бурная. Весь день Альбинус пробыл дома, боясь, что Марго позвонит опять. Когда она вышла из «Аргуса», он прямо с того начал:
— Послушай, крошка, я запрещаю тебе звонить ко мне. Это черт знает что такое. Если я не сообщил тебе моей фамилии, значит, были к тому основания.
— Что ж, между нами все кончено, — спокойно сказала Марго и пошла не оглядываясь.
Он стоял, беспомощно глядя ей вслед. Какой промах — надо было смолчать, она в самом деле подумала бы, что ошиблась… Тихонько обогнав ее, Альбинус пошел рядом.
— Прости меня, — сказал он. — Не нужно на меня сердиться, Марго. Я без тебя не могу. Вот я все думал: брось службу. Я богат. У тебя будет своя комната, квартира, все что хочешь.
— Ты лжец, трус и дурак
[27], — проговорила Марго (давая ему довольно точную оценку). — И потом, ты женат — вот почему все прячешь кольцо в кармане пальто. Да, конечно же, женат, иначе ты не был бы со мной так груб по телефону.
— А если я женат, — спросил Альбинус, — ты со мной больше не будешь встречаться?
— Мне какое дело? Надувай ее, ей, должно быть, полезно.
— Марго, не надо, — взмолился Альбинус.
— А ты меня не учи.
— Марго, послушай, это правда — у меня есть семья, но я прошу тебя, эти насмешки лишние… Ах, погоди, Марго! — добавил он, попытавшись поймать ее, промахнувшись, сумев уцепиться лишь за ее потрепанную сумочку.
— Поди ты к дьяволу! — крикнула она и захлопнула ему дверь в лицо.
6
— Погадайте мне, — сказала Марго хозяйке, и та вынула из-за пустых бутылок от пива колоду карт, столь затертых, что у них отвалились почти все уголки и они казались совершенно круглыми. Появился богатый брюнет, потом хлопоты, какая-то пирушка, долгое путешествие…
«Надо посмотреть, как он живет, — думала Марго, облокотясь на стол. — Может, он все-таки шантрапа и не стоит связываться. Или рискнуть?»
На следующее утро в то же самое время она позвонила снова. Элизабет была в ванной. Альбинус заговорил почти шепотом, посматривая на дверь. Несмотря на тошнотворный страх, он испытывал безумное счастье оттого, что Марго его простила.
— Моя любовь, — тихо бормотал он, — моя любовь.
— Слушай, когда твоей женушки сегодня не будет дома? — спросила она со смехом.
— Не знаю, — отвечал он, похолодев, — а что?
— Я хочу к тебе прийти на минутку.
Он промолчал. Где-то стукнула дверь.
— Я боюсь дольше говорить, — пробормотал Альбинус.
— Если я приду к тебе, то поцелую.
— Сегодня не знаю. Нет, не выйдет, — сказал он через силу. — Если я сейчас повешу трубку, не удивляйся, вечером тебя увижу, мы тогда… — Он повесил трубку и некоторое время сидел неподвижно, слушая гром сердца. «Я действительно трус, — подумал он. — Она в ванной еще провозится с полчаса…»
— У меня маленькая просьба, — сказал он Марго при встрече. — Сядем в такси.
— В открытое, — вставила Марго.
— Нет, это слишком опасно. Обещаю тебе хорошо себя вести, — добавил он, любуясь ее по-детски поднятым к нему лицом, очень белым при свете уличного фонаря.
— Вот что, — заговорил он, когда они очутились в таксомоторе, — во-первых, я на тебя, конечно, не в претензии за то, что ты мне звонишь, но я прошу и даже умоляю тебя больше этого не делать, моя прелесть, мое сокровище. («Давно бы так», — подумала Марго.) А во-вторых, объясни мне, как ты узнала мою фамилию?
Она без всякой надобности солгала, что его, дескать, знает в лицо одна ее знакомая, которая их видела вместе на улице.
— Кто такая? — спросил с ужасом Альбинус.
— Ах, простая женщина, родня, кажется, кухарки или горничной, служившей у тебя когда-то.
Альбинус мучительно напряг память.
— Я, впрочем, сказала ей, что она обозналась, — я умная девочка.
В автомобиле переливались пятнистые потемки, и четвертинки, половинки и целые квадраты пепельного света пронзали его насквозь, вносясь в одно окно и вылетая из другого. Марго сидела до одури близко, от нее шло какое-то блаженное, животное тепло. «Я умру, если не буду ею обладать, или свихнусь», — подумал Альбинус.
— В-третьих, — сказал он вслух, — найди себе квартирку в две-три комнаты с кухней — с условием, что ты позволишь мне к тебе заглядывать.
— Ты, кажется, забыл, Альберт, наш утренний разговор.
— Но это так опасно, — простонал Альбинус. — Вот, например, завтра я буду один приблизительно с четырех до шести. Но мало ли что может случиться… — И он представил себе, как жена ненароком воротится с дороги за чем-то, что забыла прихватить с собой.
— Но я же тебя поцелую, — тихо сказала Марго. — И знаешь, все в жизни всегда можно объяснить.
На следующий день Элизабет с Ирмой ушли в гости, а служанку Фриду он отослал с поручением — отнести пару книг на другой конец города. По счастью, у кухарки был выходной.
Сейчас он был один. Наручные часы остановились несколько минут назад, но большие часы в столовой шли точно, а высунувшись из окна, он мог разглядеть и циферблат на здании церкви. Четверть пятого. Ясный ветреный день в середине апреля. По залитой солнечным светом стене дома напротив диагонально струилась стойкая тень дыма из теневой трубы. Заплешины высохшего после недавнего дождя асфальта торчат среди непросохших луж, образующих гротескные черные скелеты, как будто кем-то нарисованные поперек дороги.
Половина пятого. Она может объявиться в любую минуту.
Всякая мысль о Марго, о ее тонком отроческом сложении и шелковистой коже, о касании ее забавных, неухоженных ручонок всегда вызывала у него приступ болезненно-пронзительного желания. Представление об обещанном поцелуе наполняло его таким блаженством, что, казалось, дальше некуда. Однако за этим еще открывалась длинная череда зеркал, а в них — смутные белые очертания еще недосягаемой фигуры, той самой фигуры, которую еще недавно множество молодых живописцев так добросовестно и так плохо рисовали. Но об этих скучных часах в студии Альбинус ровно ничего не знал, хотя, благодаря причудливому капризу судьбы, он нечаянно уже увидел на днях ее обнаженную фигуру; старый доктор Ламперт показывал ему рисунки углем, сделанные два года назад его сыном, и среди них был портрет девочки с коротко остриженными волосами, сидевшей, подобрав под себя ноги, на мате, опершись на вытянутую руку и прижавшись щекой к плечу.
— Нет, горбун, на мой взгляд, вышел лучше, — сказал Альбинус, вернувшись к другому листу, где был изображен бородатый урод. — Как жаль, что он бросил занятия живописью, — добавил он, захлопнув папку.
Без десяти пять. Она уже опоздала на двадцать минут.
— Подожду до пяти и спущусь на улицу, — прошептал он.
В это мгновение он завидел ее — она переходила улицу, без пальто, без шляпы, словно жила поблизости.
«Есть еще время сбежать, не пустить», — подумал он, но вместо этого на цыпочках вышел в прихожую и, когда услышал ее по-детски легкий шаг на лестнице, бесшумно открыл дверь.
Марго, в коротком красном платье, с открытыми руками, улыбаясь взглянула в зеркало, потом повернулась на одной ноге, приглаживая затылок.
— Ты роскошно живешь, — сказала она, сияющими глазами окидывая широкую прихожую с большими дорогими картинами, фарфоровой вазой в углу и кремовым кретоном вместо обоев. — Сюда? — спросила она, толкнув дверь, — и охнула.
Он, замирая, взял ее одной рукой за талию и вместе с ней глядел на хрустальную люстру, словно и сам был чужой здесь, — но видел, впрочем, только расплывающийся туман. Она стояла не двигаясь, слегка покачиваясь, скрестив ноги, стреляя по сторонам глазами.
— Однако, я не знала, что ты так богат, — сказала она, перейдя в следующую комнату. — Боже, какие ковры!
Буфет в столовой так на нее подействовал, что Альбинусу удалось незаметно нащупать ее ребра и — повыше — горячую, нежную мышцу.
— Дальше, — сказала она нетерпеливо.
Зеркало отразило бледного, серьезного господина, идущего рядом со школьницей в выходном платье. Он осторожно погладил ее по голой руке — зеркало затуманилось…
— Дальше, — сказала Марго.
Он жаждал поскорее привести ее в кабинет. Вернись жена раньше, чем он рассчитывал, все было бы просто: юная художница, нуждающаяся в помощи.
— А там что? — спросила она.
— Там детская. Ты все уже осмотрела, пойдем в кабинет.
— Пусти, — сказала она, заиграв ключицами.
Он всей грудью вздохнул, словно не дышал все то время, пока держал её, идя с нею рядом.
— Там детская, моя милая. Всего лишь детская — ничего интересного.
Но она и туда вошла. У него было странное желание вдруг крикнуть ей: пожалуйста, ничего не трогай. Но она уже держала в руках пурпурного плюшевого слона. Он взял это из ее рук и бросил в угол. Марго засмеялась.
— Хорошо живется твоей девочке, — сказала она и открыла следующую дверь.
— Марго, полно, — сказал с мольбой Альбинус. — Мы, слишком далеко ушли от прихожей, и отсюда не слышно звонка. Все это страшно рискованно.
Но она, как взбалмошный ребенок, увернулась, через коридор вошла в спальню. Там она села у зеркала (сегодня зеркала трудились отчаянно), повертела в руках щетку с серебряной спиной, понюхала горлышко флакона с серебряной крышечкой.
— Пожалуйста, оставь, — сказал Альбинус.
Тогда она проскользнула мимо него, отбежала к двуспальной кровати и села на край, по-детски натягивая спустившийся чулок, поправляя подвязку и показывая кончик языка.
«…А потом застрелюсь», — подумал Альбинус, мгновенно теряя голову.
Он бросился к ней, раскинув руки, но она, увильнув, с ликующим криком выбежала из комнаты. Он кинулся за ней, но опоздал. Марго захлопнула дверь и, громко дыша и смеясь, повернула снаружи ключ (ах, как билась о дверь та бедная толстуха, как колотила и визжала!).
— Марго, отопри немедленно, — тихо сказал Альбинус.
Он услышал ее быстро, с пританцовыванием удаляющиеся шаги.
— Отопри, — повторил он громче.
Тишина.
«Опасное существо, — подумал он. — Какое, однако, фарсовое положение».
Он испытывал страх. Было жарко. Он не привык носиться по комнатам. Жгло мучительное чувство обманутой жажды. Неужели она ушла? Нет, кто-то ходил по квартире. Он перепробовал все ключи, что нашел в кармане. Затем, уже теряя терпение, бешено затряс дверь.
— Отопри немедленно! Слышишь?
Шаги приблизились. Это была не Марго.
— Эй, что случилось? — раздался неожиданный голос — Поля! — Ты заперт? Выпустить тебя?
Дверь открылась. Поль выглядел взволнованным.
— Что случилось, старина? — повторил он свой вопрос и с изумлением уставился на лежащую на полу расческу.
— Глупейшая история… Я сейчас тебе расскажу… Пойдем в кабинет, выпьем по рюмке.
— Ты чертовски меня напугал, — сказал Поль. — Я думал, Бог знает что случилось. Хорошо, знаешь, что я зашел. Элизабет мне говорила, что будет дома к шести. Хорошо, что я пришел раньше. Кто тебя запер? Надеюсь, горничная не сошла с ума?
Альбинус стоял к нему спиной, доставая бутылку коньяка из шкапа.
— Ты никого не встретил на лестнице? — спросил он, стараясь говорить внятно.
— Я поднялся на лифте, — сказал Поль.
«Пронесло», — подумал Альбинус, и настроение у него резко пошло на поправку. (Какой все же опасный идиотизм забыть, что и у Поля был ключ от квартиры!)
— Понимаешь, какая штука, — сказал он, пригубив коньяк, — был вор. Этого не следует, конечно, сообщать Элизабет. Понимаешь, он думал, очевидно, что никого нет дома. Вдруг слышу: что-то творится с входной дверью. Выхожу из кабинета и хочу посмотреть, что только что щелкнуло, и вижу: в спальню прокрадывается какой-то человек. Я за ним. Хотел его схватить, но он оказался ловчее и запер меня. Жаль, что ему удалось улизнуть. Я думал, что ты его встретил.
— Ты шутишь, — сказал Поль с испугом.
— Отнюдь нет. Я был в кабинете, вдруг слышу, входная дверь щелкнула. Тогда я выхожу, чтобы посмотреть…
— Но ведь он, вероятно, успел что-то стащить. Нужно проверить. Нужно заявить в полицию.
— Ах, он не успел, — сказал Альбинус. — Все это произошло мгновенно, я его спугнул.
— А как он выглядел?
— Обыкновенно, просто парень в кепке. Здоровенный. И, похоже, недюжинно сильный.
— Так ведь он мог изувечить тебя! Какое неприятное происшествие. Пойдем, надо все осмотреть.
Они прошли по всем комнатам, проверили замки. Все было чинно и сохранно. Уже к концу их исследования, когда они проходили через библиотечную, у Альбинуса вдруг от ужаса потемнело в глазах: между шкапами, из-за вертучей этажерки, выглядывал уголок ярко-красного платья. Каким-то чудом Поль ничего не заметил, хотя добросовестно рыскал глазами по сторонам. В соседней комнате располагалась коллекция миниатюр, и там он согнулся над наклонным стеклом.
— Оставь, Поль, довольно, — сказал Альбинус хрипло. — Нет смысла продолжать. И так ясно, что он ничего не взял.