Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Танцуйте, господа, танцуйте! Были бы у меня силы, я бы и сам сегодня танцевал!

Короче говоря, симпатичное стихотворение. С историей. Будь оно зданием в городе вроде Петербурга — считалось бы эталоном т. н. фоновой застройки. На фасаде — табличка: Охраняется государством. Классика обыкновенная. Бросил одобрительный взгляд — и мимо.

А не тут-то было. Дорогу преграждает появившийся как из-под мостовой человечек в синих очках. Не то чрезмерно сутулый, не то слегка горбатый. Неопрятно одетый, а впрочем, трезвый. Молодое, бледное, в испарине, в прозрачных вялых волосках, лицо. Задыхающимся, торжествующим голосом — как будто преследовал нарушителя и наконец поймал — торопливо произносит:

— Это полная, дивными красками написанная картина русского восемнадцатого века. Некоторые крикливые глупцы, — гримаса ненависти пробегает по лицу незнакомца, — некоторые крикливые глупцы, не поняв этого стихотворения, осмеливались в своих полемических выходках бросать тень на характер великого поэта, думая видеть лесть там, где должно видеть только в высшей степени художественное постижение и изображение целой эпохи в лице одного из замечательнейших её представителей. Стихи этой пьесы — само совершенство, и вообще вся пьеса — одно из лучших созданий Пушкина…

Пронзительный голос ввинчивается в голову, как бурав, и на сердце падает — неизвестно откуда — камень. Меня, во всяком случае, такие люди (какие? не умею определить; скажем: чья речь похожа на окружность, возомнившую себя бесконечной прямой) — меня они словно выключают из электросети. Зато с этого момента им меня не достать.

Ничего не слышу, никого не замечаю, любуюсь игрой света на фасадах. Минуту или две человечек идёт рядом — странной походкой: на каждом шагу как бы приседая, — наставительно частит:

— Все сочинения Державина, вместе взятые, далеко не выражают в такой полноте и так рельефно русского восемнадцатого века, — однако же понемногу отстаёт, — как выражен он в превосходном стихотворении Пушкина «К вельможе»!..

Отвязался наконец. Русский-то там восемнадцатый где? И расскажи ж ты мне, по какому это счету Юсупов — такой замечательнейший представитель? Некоторые крикливые глупцы, ишь ты. Про Державина — бред. И, кстати, я знаю — чей.

В 1834-м человек пишет на всю Россию: Пушкину пришёл творческий капут четыре года как. В 1842-м он же, и тоже непререкаемо: стихи 1830-го года — само совершенство!

Годы летят, мужает интеллект, авторитет приподнимается. Давно ли одноклассники дразнили козлом брынским. А вот уже — Неистовый Виссарион, источник мнений. При Николае I, Сталине, Хрущёве, Брежневе — Главный теоретик литературы. С 1991-го — формально в отпуске за свой счёт, но оставлен в действующем резерве. И самый эффектный отрезок карьеры (вот уж нечаянный амфибрахий), быть может, ещё впереди.

Надо же, как полюбилось ему стихотворение про князя Ю***. Советская Наука о Пушкине (СНОП) тоже держит эту шутливую оду под небьющимся стеклом; примерно раз в пять лет вынимает из витрины, обмазывает взвесью мела в нашатырном спирте, тщательно моет водой и протирает насухо. После процедуры текст всегда становится ещё драгоценней, чем был. На сегодняшний день уже твёрдо установлено, что он содержит: а) историю философии; б) философию истории; в) теорию революций; г) общественный, не то личный, идеал; д) художественный синтез; е) моральный пафос; ж) политическую программу; з) забыл, какую чего-то модель; и) чёрта в ступе.

Прежде полагалось — отпирая витрину и запирая, бормотать, с выражением ироническим либо гневным, специальный отворотный заговор. От тех самых некоторых крикливых глупцов:

— …в силу присущей им буржуазной ограниченности недопонимали, что до Белинского передовое дворянство во главе с Пушкиным играло прогрессивную роль… (Ничего не чушь, а одобрено Главлитом. Списываю с печатного.)

— …в силу эстетической глухоты не сумели преодолеть историческую слепоту…

Или наоборот. Нужное подчеркнуть.

Нынче СНОП расслабилась и соблюдает ритуал не строго. Ведь опасность миновала. Никто посторонний уже не войдёт и не спросит, наглец:

— А скажите, правда ли, что публике — тогдашней, 1830 года — не очень-то понравились эти удивительные стихи? Ходят слухи про каких-то крикливых глупцов. Никак случился афронт, или облом?

Ну случился. А твоё какое дело. Да, современники Пушкина проявили себя как законченные ханжи. Видите ли, их не устраивал моральный облик реального князя Ю***. Пресловутый гарем у Красных ворот. И как старик во всеуслышание одобрял Ржевского — того самого, который в «Горе от ума», чтобы удовлетворить кредиторов, оторвал от сердца и обналичил свой творческий коллектив: «Амуры и Зефиры все распроданы поодиночке!!!» — три гуманных восклицательных, — а вы, мсье Чацкий, что предлагаете? дуэтами их продавать? квартетами? оптового-то покупателя по нынешнему времени ищи-свищи. Ах-ах, крепостник, — а сами-то кто? И, кстати, если по совести, — гарем тоже нельзя огульно охуждать; всё зависит от условий содержания.

Набоков Владимир

Припомнили ещё эту девицу Тюрину, вот что не согласилась за 50 тысяч: будто бы в прошедшем году, когда какие-то трое братьев Критских — её, что ли, двоюродные — по пьяной лавочке не то разбили августейший бюст, не то изрезали портрет — в общем, были арестованы как враги народа, — князь Ю*** опять к ней подкатился. Поднял ставку (притом сведя к минимуму финансовые риски — что я говорил про правильно устроенный бассейн!) — есть на свете вещь, которая стоит дороже денег, а даётся как благодать: административный ресурс, — и сформулировал дилемму, прямо как в пьесе Шекспира, которую Пушкин ещё не перевёл, — «Мера за меру», — но, прикиньте, не одна жизнь на кону, а целых три:

Оповещение



Положим: тот, кто б мог один спасти его
(Наперсник судии иль сам по сану властный
Законы толковать, мягчить их смысл ужасный),
К тебе желаньем был преступным воспалён
И требовал, чтоб ты казнь брата искупила
Своим падением; не то — решит закон.
Что скажешь? как бы ты в уме своём решила?



Владимир Набоков

Неизвестно, как она решила, а только молодые люди сгинули.

Оповещение

Такого рода информация мешала болванам-современникам спокойно наслаждаться пушкинскими стихами. СНОП ещё только зарождалась, не в силах ещё была разъяснить: при чём тут конкретный князь Ю***, он скоро умрёт, и никто не вспомнит, а в послании дан просвещённый образ обобщённого (то есть наоборот: обобщённый — просвещённого) деятеля/мыслителя.



Не желали взять в толк. Даже Вяземский на минуту взбурлил:

У Евгении Исаковны, старенькой, небольшого формата, дамы, носившей только черное, накануне умер сын. Она еще ничего об этом не знала.

«Пушкин <…> пишет послание к Юсупову. Ах! он проклятый! Неужели после того будет он тою же рукою трепать и невесту свою?»

Шел утром дождь, дело было ранней весной, одна часть Берлина отражалась в другой,-- пестрое зигзагами в плоском -- и так далее. Чернобыльские, старые друзья Евгении Исаковны, получили около семи утра телеграмму из Парижа, а спустя два часа-- письмо (по воздуху). Фабрикант, у которого с осени служил Миша, сообщал, что бедный молодой человек упал в пролет лифта с верхней площадки,-- и еще после этого мучился сорок минут, был без сознания, но ужасно и непрерывно стонал -- до самого конца.

«Литературная газета» с «Посланием» вышла 26 мая, до Москвы добралась вряд ли раньше 30-го.

А дня ещё через три здесь пошёл по рукам (и в набор очередного, но, как обычно, запаздывающего нумера журнала «Московский телеграф») альтернативный словесный портрет человека, похожего на князя Ю***.

Между тем Евгения Исаковна встала, оделась, накинула на острые плечи черный вязаный платок и на кухне сварила себе кофе. Истовым благоуханием своего кофе она гордилась перед фрау доктор Шварц, у которой жила,-- скупой, некультурной скотиной,-- с нею Евгения Исаковна вот уже целую неделю не разговаривала,-- и это была далеко не первая ссора,-- но съезжать не хотелось -- по всяким причинам, не раз перечисленным, но никогда не скучным. Несомненное превосходство Евгении Исаковны над тем или другим лицом, с которым она решала временно прервать сношения, состояло в следующем: просто выключался слух, весь помещавшийся у нее в черном аппаратике наподобие сумки.

По-моему, не самое слабое произведение русской литературы. Но забытое наглухо. Источник мнений сказал: дать по рукам некоторым крикливым глупцам, осмелившимся бросить тень, — СНОП ответила: есть! — и текст изъяла из обращения. Как реакционный. Как злой, глупый, грубый пасквиль — подумать только — на Пушкина!

Проходя с готовым кофе обратно к себе через прихожую, она увидела, как впорхнула в щель и села на пол открытка, просунутая почтальоном. Открытка была от сына,-- о смерти которого Чернобыльские только что получили известие более совершенными почтовыми путями,-- так что строки (в сущности недействительные), которые она сейчас читала, стоя на пороге своей большой нелепой комнаты, с кофейником в руке, можно было бы уподобить все еще зримым лучам звезды, уже потухшей. \"Золотая моя Мулечка,-- писал сын, так ее звавший с детства,-я по-прежнему по горло занят и по вечерам прямо валюсь с ног, почти не бываю нигде...\"

Прошло 170 лет, ровно, — и ни для кого не имеет ни малейшего значения, что не на Пушкина и не пасквиль. А всё-таки приятно дать обруганному автору оболганного текста (оболганному — обруганного) — как литератор литератору — ещё один шанс, хотя бы и бесполезный.

Через две улицы, в такой же нелепой, загроможденной чужими пустяками, квартире. Чернобыльский, не поехав сегодня \"в город\", шагал по комнатам, большой, жирный, лысый, с громадными дугами бровей и маленьким ртом, в темном костюме, но без воротничка (воротничок с продетым галстуком висел хомутом на спинке стула в столовой), шагал и говорил, разводя руками:

Вот и воспроизведём. Прямо по журналу. Верней, по тетрадке с приложением к нему — «Новый живописец общества и литтературы». (Время было такое, — некогда пошутил В. Ш., — что литература писалась через три т. Ещё и пару ятей — для колорита — сохраним.)

\"Как я ей скажу? Какие тут могут быть переходы, когда нужно орать? Ах ты Боже мой, какой это ужас... У ней сердце не выдержит и разорвется, у несчастной\".

№ 10. Май 1830. Печатать позволяется. Москва, Июня 2 дня 1830 года. Ценсор Сергей Глинка.

Его жена плакала, курила, скребла в жидких седых волосах, звонила Липштейнам, Леночке, доктору Оршанскому-- и все никак не могла решиться пойти первой к Евгении Исаковне. Жилица Чернобыльских, пианистка в пенсне, с полной грудью, чрезвычайно сердобольная и опытная, советовала не слишком спешить с извещением,-- все равно будет этот удар,-- так пускай будет позже.



\"Но с другой стороны,-- вскрикивал Чернобыльский,-- нельзя и откладывать! Это ясно, что нельзя. Она-- мать, она еще захочет может быть в Париж (я знаю?), или чтобы везли сюда. Бедный, бедный Мишук, бедный мальчик, двадцать три года, вся жизнь впереди... Главное -- я же советовал, я же его устроил,-подумать, что если б он в этот паршивый Париж...\".

УТРО В КАБИНЕТѢ ЗНАТНОГО БАРИНА.

\"Ну что вы, Борис Львович,-- рассудительно говорила жилица,-- кто это мог предвидеть, при чем тут вы, это смешно. Я вообще, между прочим, не понимаю, как он мог упасть. Вы-понимаете?\"

Подлецов, секретарь князя Беззубова (входит в комнату с портфелем). Двенадцатый! А его сиятельство ещё изволит почивать! Заспался что-то сегодня… видно, где-нибудь зашалиться изволил (улыбается) — а пора бы перестать, кажется, и не под лета… (Испугавшись, осматривается во все стороны.) Экой я дурачина! говорю так громко и не подумаю, что здесь стены слышат! (Громко.) Слава Богу! Его сиятельство так свеж, бодр и при высоких душевных качествах отличён от Бога и телесною крепостью…

Без разминки. Мячик в игре, правила как на ладони: род — драматический, жанр — под старину: сатира. Фамилии-то — вопиют! и первый же персонаж чистосердечен, как на открытом процессе. Скетч. С вежливым поклоном в сторону автора «Горя от ума». С оригинальной формообразующей догадкой: утро в России — долгое, до самого обеда, фабулы же, как правило, одноактны. Другие потом попользуются: кто напишет «Утро помещика», кто — «Утро делового человека». Итак, монолог секретаря.

(Вынимает бумаги из портфеля, рассматривает и раскладывает.)

Напившись кофе и вымыв свою чашку (не обращая при этом ни-ка-ко-го внимания на фрау Шварц), Евгения Исаковна, с черной сеткой для покупок и зонтиком, вышла на улицу. Дождик подумал и перестал. Закрыв зонтик, она пошла по блестящей панели,-довольно еще стройная, с очень худыми ногами в черных чулках, из которых левый был плохо подтянут; ступни же казались несоразмерно большими, и она их ставила носками врозь, чуть пришлепывая. Несоединенная со своей слуховой машинкой, она была идеально глуха. Беззвучно (то есть, не выделяясь на постоянном фоне ровного полушума) передвигался кругом мир,-- резиновые пешеходы, ватные собаки, немые трамваи, а над всем этим-- едва шуршащие по небу тучи (там и сям как бы проговаривалась лазурь). Среди общей этой тишины она проходила бесстрастная, скорее довольная, очарованная и ограниченная своею глухотой, в черном пальто,-- и делала свои наблюдения и думала о разном. Она думала о том, что завтра, в праздник, вероятно, заглянут к ней такие-то; что нужно купить тех же, как и в прошлый раз, вафелек,-- да еще мармеладу в русском магазине,-- и пожалуй десяток буше в той маленькой кондитерской, где всегда можно ручаться за свежесть... Высокий господин в котелке, шедший навстречу, показался ей издали (правда-- очень издали) страшно похожим на Владимира Марковича, Идиного первого мужа, который умер один, ночью, в поезде, от сердца,-- а проходя мимо часовой лавки она вспомнила, что пора зайти за Мишиными часиками, которые он с оказией прислал разбитыми из Парижа. Зашла. Бесшумно, скользко, ничего не задевая, ходили маятники, все разные, все вразброд. Она приладила свою машинку, вставила быстрым,-- бывшим когда-то стыдливым,-- движением наконечник в ухо, и далекий голос знакомого часовщика отвечал... стал вибрировать... и опять отпал... но вдруг звук подскочил, ударил: \"В пятницу... В пятницу...\" Хорошо, я слышу,-- в пятницу. Выйдя от него, она снова разъединилась с миром. Ее карие глаза с желтизной на белках (точно слегка расплылся линючий цвет райка) приняли снова спокойное, пожалуй даже веселое, выражение... Она шла по знакомым улицам, ставшим для нее за эти годы почти такими же привычно занимательными, как московские или харьковские, вскользь одобряла взглядом встречных детей, собачек,-- и вдруг зевнула на ходу -- от мартовского упругого воздуха. Ужасно несчастный, с несчастным носом, в ужасной какой-то шляпе, прошел знакомый ее знакомых, о котором они всегда рассказывали что-нибудь,-- и теперь она уже знала все . про него,-- что у него ненормальная дочь, и мерзавец зять, и сахарная болезнь... Достигнув определенной торговки фруктами (открытой ею еще прошлой весной), она купила чудных бананов; затем довольно долго ждала очереди в бакалейной, глаз не спуская с профиля нахалки, пришедшей после нее, однако протиснувшейся ближе к прилавку; вот профиль раскрылся,-- но тут она приняла должные меры... В кондитерской она тщательно выбирала, перегибаясь вперед, поднимаясь как ребенок на цыпочки и поводя указательным пальцем,-- и черная шерстяная перчатка была с дырочкой. Не успела она выйти оттуда и заинтересоваться мужскими рубашками в витрине, как ее взяла под локоть здорово намазанная, оживленная мадам Шуф. Тогда Евгения Исаковна, глядя в пространство, проворно устроилась. включила слух,-- и только внидя в мир звуков, приветливо заулыбалась. Было шумно, ветрено; мадам Шуф наклонялась и тужилась, кривя красный рот, норовя попасть острием голоса прямо в сумочку с аппаратом: \"Из Парижа-- известия-- имеете?\" \"Как же, даже очень аккуратно\",-- отвечала тихо Евгения Исаковна и добавила: \"Что же вы не заходите, не звоните?\"-- и рябь пробежала по ее глазам оттого, что тут собеседница перестаралась: крикнула слишком резко.

Прошение подрядчика Тугосумова — сюда, под правую ручку его сиятельства! Дело о сиротах Жалостиных — прескучное и пресухое! Но — за них ходатайствует этот всеобщий стряпчий, граф Любимов… Хм! Старшей-то сиротке, говорят, шестнадцатый год… Прошение купца Плутовского о перетраченных им деньгах — перетраченных! Трату к трате надобно бы, а без того… Правда, я уже имею от него… Да, что он разбойник! За десятитысячную претензию отподчивал меня только завтраком… Можно бы и обед, да ещё и порядочный, сделать! Нет, любезный! стара штука: нынче знают расчёт очень хорошо! Честный секретарь берёт ныне, по крайней мере, 10 процентов на сто, а побессовестнее — так в старых претензиях только 10 процентов оставляют просителю. И не справедливо ли требование? Ведь дела приказные составляют имение секретарей и судей; что ж за имение, если оно и десяти процентов не даёт?

Они расстались. Мадам Шуф, еще ничего не знавшая, пошла восвояси,-- а ее муж, у себя в конторе, ахал, цыкал и качал головой вместе с трубкой, слушая, что говорит ему по телефону Чернобыльский.

\"Моя жена уже отправилась к ней,-- говорил Чернобыльский,-- и я сейчас тоже пойду, но убейте меня, если я знаю, с чего начать, а жена все-таки женщина, может быть как-нибудь сумеет подготовить почву\".

Про взятки мы читали — правда, давно — у Капниста, вскоре прочитаем у Гоголя, далее везде. Но вот эту-то идею — буквально эту: что государство есть частная собственность бюрократии — приписывают, если не ошибаюсь, Карлу Марксу и ещё восторгаются: какой мыслитель пронзительный! как рентгеновским лучом по загнивающему капитализму полоснул! Однако на дворе лето 1830 года, Маркс осенью пойдёт в первый класс гимназии Фридриха-Вильгельма в городе Трире. Ау, Карлуша! Привет из Белокаменной! Успехов в учёбе!

Шуф предложил постепенно писать на листочке: \"Болен\"; \"Очень болен\"; \"Очень, очень болен\".

Впрочем, доходы ныне становятся плохи у всех — и у нас тоже… (Тихо.) Ещё таки у таких начальников, каков наш, — дай ему Бог здоровья, — можно потрудиться…

\"Ах, я об этом тоже думал, но выходит не легче. Какое несчастие, а? Молодой, здоровый, умница каких мало... А главное,-- я же ведь его там устроил, я же ведь давал на жизнь... Ну да, все это я прекрасно понимаю, но все-таки эта мысль меня с ума сводит. Так значит, мы там наверно увидимся...\"

Камердинер князя (идя через кабинет). Здравствуйте, Сидор Карпович!

Подлецов (дружески жмёт ему руку). Иван Иванович! здоровы ли вы?

Яростно и болезненно скалясь, откидывая назад толстое лицо, он наконец застегнул воротничок; со вздохом вышел из дому -- и уже подходил к ее кварталу, когда впереди себя увидел ее самое, спокойно и доверчиво шедшую домой с сеткой, полной пакетов. Не смея ее нагнать, он задержал шаг,-- только бы не обернулась. Эти старательные ноги, эта худая спина, еще ничего, ничего не подозревающая... Ох, согнется!

Камердинер. Только не выспался —

Только на лестнице она заметила его. Чернобыльский молчал, видя, что у нее ухо еще голое. Она сказала:

Подлецов. А вот понюхайте табачку. (Нюхают.) Ну! что князь, встал?

\"Вот это действительно мило, Борис Львович... Нет, оставьте,-- несла, несла, так уже донесу,-- а вот если вы зонтик возьмете, тогда я открою дверь\".

Они вошли. Чернобыльская и симпатичная пианистка уже давно там ждали... Сейчас начнется казнь.

Камердинер. Да, уж раза три зевнул и погладил свою моську.

Евгения Исаковна любила гостей, и гости у нее бывали . часто, так что теперь она ничему не удивилась, только очень обрадовалась и сразу принялась, как говорится, хлопотать. Ее внимание привлечь было невозможно, пока она шмыгала туда и сюда, меняя направление под внезапным углом (в ней разгоралась чудесная мысль всех накормить обедом). Наконец пианистка поймала ее в коридоре за конец шали и слышно было, как она кричит ей, что никто-никто обедать не будет. Тогда Евгения Исаковна достала фруктовые ножи, насыпала вафелек и конфет в две вазочки... Ее насильно усадили. Чернобыльские, пианистка и как-то успевшая за это время появиться барышня Мария Осиповна, почти карлица, сели тоже. Было таким образом достигнуто хотя бы известное расположение, порядок...

Подлецов. Скоро ли изволит выйти?

\"Ради Бога, ради Бога, начни как-нибудь, Боря\",-- сказала Чернобыльская, пряча глаза от Евгении Исаковны, которая начинала приглядываться к лицам, не переставая, впрочем, изливать ровный поток милых, бедных, совершенно беззащитных слов.

Камердинер. Да как рассудится — может быть, сию минуту, а может быть, ещё с часок понежится.

\"Ну что я могу!\"-- вскрикнул Борис Львович и, порывисто встав, заходил вокруг стола, за которым они все сидели.

Подлецов. Хорошо барам!

Раздался звонок и торжественная фрау Шварц ввела Иду Самойловну и ее сестру,-- на их белых страшных лицах было какое-то сосредоточенно-жадное выражение...

Камердинер. Бог знает! Секретарям их, думаю, лучше —

\"Она еще не знает\",-- сказал Чернобыльский, нервно расстегнул пиджак и снова застегнул его на обе пуговицы.

Подлецов. А камердинерам ещё лучше секретарей —

Евгения Исаковна, дергая бровями, но еще улыбаясь, погладила руки новым гостьям и уселась опять, пригласительно поворачивая свой аппаратик, стоявший перед ней на скатерти, то к одному, то к другому,-- но звуки скашивались, ломались... Вдруг пришли Шуфы, а потом Соня,-- а там Липштейн с матерью и Оршанские, и Елена Григорьевна, и старуха Томкина,-- и все говорили между собой, но от нее отворачивали речи, вместе с тем душно и нехорошо вокруг нее группируясь, и уже кто-то отошел к окну и там трясся от рыданий, и доктор Оршанский, сидя за столом, внимательно рассматривал вафельку и приставлял ее к другой, как домино,-- а Евгения Исаковна, уже без всякой улыбки, уже с какой-то злобой, совала свою машинку гостям... и Чернобыльский из угла комнаты, всхлипывая, орал: \"Да что там в самом деле,-- умер, умер, умер!\" -- но она уже боялась смотреть в его сторону.

И т. д. Тире, завершая реплику, обозначает, надо думать, интонацию, передаваемую обычно многоточием. Дальнейший разговор пропустим. Тут всё ясно: эти двое работают в контакте и вынуждены делиться своим влиянием на патрона, хотя и без особой охоты, поскольку клиентура у каждого своя. Но вот камердинер уходит, появляется третий персонаж.

(Дверь потихоньку открывается.)

Подлецов. Кто там?

Честнов (чиновник). Вы приказали приготовить бумаги, и я принёс их.

Подлецов (гордо). Да, сударь, пора вам принесть; Князь уже спрашивал их, и я удивляюсь вашей беспечности…

Честнов. Я просидел за ними всю ночь и едва успел; вы изволили так поздно отдать их: письма было множество —

Подлецов. Вы хотите служить и осмеливаетесь умничать? Знаете ли, сударь, что вы не должны сметь говорить против вашего начальника, ничего говорить!

Славная, между прочим, фраза. Опять прокрутим немного вперед. Резюме первой половины диалога: Подлецов своими обязанностями манкирует; вся бумажная работа взвалена на Честнова; Князь, их принципал, дошёл до того, что подпись на документах ставит вверх ногами: старческая сонливость. Вот с этого места продолжим.

Подлецов. Да, это, верно, ошибкою; хорошо, извольте идти… Что ж вы мешкаете? что ещё вам угодно?

Честнов. Я… осмеливался…

Подлецов. Да долго ли ещё вы будете осмеливаться?

Честнов. Я осмеливался просить вас сказать его сиятельству о моём недостаточном жалованье…