Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А. Бабиков

Предисловие к первой публикации

Несколько лет назад, разбирая рукописи Владимира Набокова, хранящиеся в библиотеке конгресса США, в поисках материалов для собрания драматургии писателя, над которым я в то время работал, я обнаружил рукопись не известного мне рассказа «Наташа». Относящийся к началу 20-х годов прошлого века, неопубликованный и неизученный, этот рассказ был лишь кратко пересказан Брайаном Бойдом на страницах написанной им биографии Набокова, недавно вышедшей и по-русски. Бегло просмотрев эти пятнадцать листов линованной бумаги, исписанной тонким пером автора «Трагедии г. Морна» и «Приглашения», я понял, отчего этот рассказ столь долгое время оставался под спудом. Стремительно, в «одно касание» написанный черновик пестрел изысканной в своей изощренности правкой. Микроскопические вставки и уточнения, целые предложения, вымаранные, а затем вновь возвращенные к жизни путем подчеркивания, озерцо кляксы, в котором тонет не раз переправленное слово, к тому же еще всякие другие неприятности — небрежный синтаксис, описки, пропуски…

Взять на себя труд по его восстановлению мог, конечно, лишь русскоязычный исследователь, но таковых побывало в архиве Набокова совсем немного; для западного же ученого, пусть отчаянно любящего Набокова и отлично владеющего русским, то была бы задача непомерной трудности. Ведь мало того что надо знать русскую, с «ятями» и «ерами», орфографию, которой Набоков придерживался до конца жизни, у исследователя должен быть еще развит особый навык чтения руки Набокова «с листа». Работа с набоковским эпистолярием и автографами его ранних сочинений давали мне, как я полагал, все эти преимущества. Прочитав рукопись и уверившись, что, несмотря на кажущуюся безнадежность предприятия, рассказ восстановить все-таки можно, летом 2006 года я сделал его первую редакцию и послал сыну писателя для решения его судьбы. Со многими неясными строками удалось совладать уже тогда, другие продолжали упорно сопротивляться, сколько я ни рассматривал словесную вязь сквозь линзу увеличительного стекла.

Невзирая на явную неотделанность, вполне «рабочее» и в бунинском духе название (сравните: «Клаша», «Таня», «Руся» и др.), вместо которого, реши Набоков все-таки напечатать его, стояло бы что-то более отвлеченное и ёмкое, несмотря на многие неловкие строки, выдающие еще очень неопытного автора, это сочинение, на мой взгляд, безусловно, заслуживало публикации. Сама по себе «живучесть» рукописи, уцелевшей в многочисленных переездах и передрягах на разных континентах и пролежавшей среди бумаг писателя восемьдесят с лишком лет, намекала на особую важность ее для автора, если не художественную, то личную. И может быть, о чем-то очень значительном могла бы по секрету сказать увлеченному Набоковым читателю.

Сыну писателя, Дмитрию, рассказ показался весьма интересным, и было решено готовить его к публикации — русской и английской. Общими усилиями и во многом благодаря исключительно чуткому и внимательному прочтению рассказа блестящим переводчиком и истолкователем Набокова Геннадием Барабатарло удалось разобрать почти все оставшиеся спорные или трудные места, после чего Дмитрий Набоков бережно перенес «Наташу», со всеми предметами обстановки и оттенками, на английский, и в начале июня выпустил ее в «Нью-Йоркере». Теперь «Наташа» выходит по-русски.

Мне уже случалось приводить свидетельства того, что ранний Сирин в действительности не так прост, как это может показаться почитателю его зрелых произведений, снисходительно листающему пьесы или рассказы, написанные Набоковым в начале 20-х годов. Как это ни странно, порой он еще более скрытен и умышлен в самых ранних своих опытах, чем даже в романах, которые его прославили. Все дело в том, что знаменитое многоярусное искусство Набокова, увлекающее читателя в напряженный поиск сокрытых значений и тем, развилось из невинной домашней забавы, состоявшей в измышлении и отгадывании разного рода причудливых литературных задач, начиная с шутливых шарад на трех языках и до тончайших намеков на, скажем, «Гамлета», которыми обменивались прекрасно образованные Набоковы между собой. Многие такие литературные намеки и криптограммы, перенесенные Набоковым в свои ранние произведения и адресованные близким людям, не могли быть понятны постороннему. Впоследствии, став профессиональным писателем, Набоков еще многократно усложнил свою литературную игру, но зато придумал для нее и определенные нерушимые правила, держась которых, при известном уровне подготовки, раньше или позже загадку можно решить.

Немало тайного и личного и в «Наташе». Так, странные переживания героини рассказа, которые можно назвать опытами метафизического ясновидения, напоминают происшедший с самим Набоковым случай с аршинным фаберовским карандашом, описанный им в «Даре» и «Других берегах», когда он, находясь дома после долгой болезни, мысленно сопутствует своей матери, поехавшей покупать ему подарок. И, кстати сказать, тот эпизод в «Даре», в котором описывается полудействительная встреча Федора Годунова-Чердынцева со своим отцом, много лет назад пропавшим в экспедиции в Китае, имеет свой исток в «Наташе», которая завершается такой же потусторонней встречей. Вымышленные путешествия барона Вольфа по Африке напоминают о том, что молодой Набоков, будучи кембриджским студентом, и сам едва не отправился в научную экспедицию в Африку, и находят свое развитие в «Даре», где Федор со сверхчувственной ясностью воображает свои странствия по Китаю и Тибету. Надо заметить, что, как и в «Даре», в этом раннем рассказе материалом для экзотических выдумок Вольфа служит документальный источник. Нигде, кроме нескольких городов России не бывавший, Вольф отчасти пересказывает увлекательные путешествия знаменитого Генри Стэнли, его приключения в Конго во время экспедиции по розыскам пропавшего доктора Ливингстона. В книге Стэнли «Как я нашел Ливингстона» есть описание упомянутого в рассказе озера Танганьика и встречи с африканским царьком, и исполинских деревьев…

Но это просто. Другой вопрос будет мучить всякого, кто внимательно прочитает этот рассказ. Существует ли некая глубоко скрытая связь между Наташиными «припадками прозрения» и вдохновенной ложью Вольфа о его встречах в Конго с удивительным колдуном? И сходится ли все это вместе в заключительных словах старика Хренова о какой-то «изумительной» новости, напечатанной в свежих газетах? Что это за новость? Имеет ли она отношение к загадке самой жизни? Возможно ли узнать эту новость, находясь по эту сторону действительности?



Андрей Бабиков

Владимир Набоков

НАТАША

1

На лестнице Наташа встретила соседа по комнате[1], барона Вольфа: поднимаясь тяжеловато по голым деревянным ступеням, он ладонью гладил перила и сквозь зубы посвистывал.

— Куда бежите, Наташа?

— В аптеку. Рецепт несу. Только что был доктор. Папе лучше.

— А! Вот это приятно…

Она мелькнула мимо, в шелестящем макинтоше, без шляпы.

Вольф посмотрел ей вслед, перегнувшись через перила: на миг увидел сверху ее гладкий девический пробор. Продолжая посвистывать, он поднялся на верхний этаж, бросил мокрый от дождя портфель на кровать, крепко, с удовольствием вымыл и вытер руки. Потом постучался к старику Хренову.

Хренов жил через коридор, в одной комнате с дочерью, причем Наташа спала на диване; в диване были удивительные пружины, перекатывающиеся и вздувающиеся металлическими кочками сквозь дряблый плюш. Был еще стол, некрашеный, покрытый газетой в чернильных пятнах. На нем валялись папиросные гильзы. Больной Хренов, маленький тощий старик в рубахе до пят, со скрипом юркнул обратно в постель и поднял на себя простынь, когда в дверь просунулась большая бритая голова Вольфа.

— Пожалуйста, очень рад, входите.

Старик трудно дышал[2], и дверца ночного столика осталась полуоткрытой.

— Говорят, совсем поправляетесь, Алексей Иваныч, — сказал барон Вольф, усевшись у постели и хлопнув себя по коленям.

Хренов подал желтую, липкую руку, покачал головой.

— Мало ли что говорят… Я-то отлично знаю, что…

Он издал губами лопающийся звук.

— Ерунда, — весело отрезал <Вольф> и вынул из заднего кармана громадный серебряный портсигар. — Курить можно?

Он долго возился с зажигалкой, щелкая зубчатым винтом. Хренов прикрыл глаза: веки у него были синеватые, как лягушачьи пленки. Седая щетина облипала острый подбородок.

Он сказал, не открывая глаз:

— Так оно и будет. Двух сыновей убили, выкинули меня с Наташей из родного гнезда — теперь изволь помирать в чужом городе. Какая, в общем, глупость.

Вольф заговорил громко и отчетливо. Он говорил о том, что жить еще, слава Богу, Хренов будет долго, что в Россию все вернутся к весне с журавлями, и тут же рассказал случай из своего прошлого.

— Это было во время моих скитаний по Конго, — говорил он, и его крупная, склонная к полноте фигура слегка раскачивалась. — Да, в далеком Конго, дорогой мой Алексей Иваныч, в таких, знаете, дебрях… Представьте себе лесную деревню, черные женщины с длинными грудями — и между хижин, черных, как каракуль, — блеск воды. Там под исполинским деревом — зовется оно кируко — оранжевые плоды, как резиновые мячики, и ночью, в стволе, как бы шум моря. Была у меня долгая беседа с местным царьком. Переводчиком был один бельгийский инженер — тоже любопытный человек. Клялся, между прочим, что в 1895 году[3] видел в болотах неподалеку от Танганьики ихтиозавра. А царек был измалеван кобальтом, увешан кольцами, жирный, с животом, как желе. И вот, что оказалось, — Вольф, смакуя свой рас<сказ>, улыбнулся, поглаживая голубую свою голову, и влажные глаза <его> стали задумчивы.

— Наташа вернулась, — тихо и твердо вставил Хренов, не поднимая век.

Вольф, мгновенно порозовев, оглянулся. Через мгновение где-то далеко звякнула задвижка входной двери, затем по коридору зашелестели шаги.

— Ну как, папочка…

Вольф встал и с притворной развязностью сказал: «Отец ваш совершенно здоров, я не понимаю, отчего он лежит… Я собирался рассказать ему об одном африканском колдуне».

Наташа улыбнулась отцу и стала разворачивать лекарство.

— Дождь идет, — сказала она негромко. — Ужасно скверная погода.

Как это всегда бывает, другие посмотрели в окно. У Хренова при этом напряглась на шее сизая жила — потом он снова откинул голову на подушки.

Наташа, надув губы, считала капли, и ее ресницы в такт мигали. Темные гладкие волосы были в бисере дождя, под глазами синели прелестные тени.

2

Вернувшись к себе, Вольф долго ходил по комнате, растерянно и счастливо улыбался, тяжело падал то в кресло, то на край постели, зачем-то отворил окно и поглядел в темный журчащий двор внизу. И, наконец, судорожно пожав плечом, надел шляпу и вышел.

Старик Хренов, который сидел, скрючившись, на диване, пока Наташа поправляла ему на ночь постель, заметил без выражения, вполголоса:

— Вольф ушел ужинать.

Потом вздохнул и плотнее закутался в одеяло.

— Готово, — сказала Наташа. — Лезь обратно, папочка.

Кругом был вечерний мокрый город, черные потоки улиц, подвижные, блестящие купола зонтиков, огонь витрин, стекающий в асфальт. Вместе с дождем лилась ночь, наполняла глубокие дворы, дрожала в глазах тонконогих проституток, медленно гулявших взад и вперед на людных перекрестках. И где-то нави<сали?>, зажигались быстрой чередой круговые лампионы рекламы, словно вращалось световое колесо.

К ночи у Хренова поднялась температура — градусник был теплый, живой, столбик ртути высоко влез по красной лесенке. Долго он бормотал что-то непонятное, кусал губы и покачи<вал> головой, потом уснул. Наташа разделась при вялом пламени свечки, в темном стекле окна увидела свое отражение: бледную тонкую шею, темную косу, упавшую через ключицу. Так она постояла в нежно<м> оцепенении, и вдруг показалось ей, что комната, с диваном, со столом, усеянным папиросными гильзами, с кроватью, на которой, открыв рот, беспокойно спит остроносый, потный старик, тронулась, и вот плывет, как палуба, в черную ночь. Тогда она вздохнула, провела ладонью по голому теплому плечу и, легко уносимая головокружением, опустилась на диван. Потом, смутно улыбаясь, стал<а> отворачивать, стягивая с ног, шелковые старые чулки, заплатанные во многих местах, — и опять поплыла комната, и казалось, что кто-то горячо дует ей в шею, в затылок. Она широко раскрыла глаза — длинные, темные, с голубоватым блеском на белках. Осенняя муха заверте<лась> вокруг свечи и жуж<ж>ащей черной горошинк<ой> стукнулась об стену. Наташа медленно вползла под одея<ло> и вытянулась, ощущая, словно со стороны, теплоту своего тела, длинных ляжек, голых рук, закинуты<х> под голову. Ей было лень потушить свечу, лень спугнуть шелковые мурашки, от которых невольно сжимались колени и закрывались глаза. Хренов тяжело охнул и поднял во сне одну руку. Рука упала как мертвая. Наташа привстала, подула на свечу. Разноцветные круги поплыли перед глазами.

«Удивительно мне хорошо», — подумала она и рассмеялась в подушку. Теперь она лежала, вся сложившись, и казалась себе самой необыкновенно маленькой, и в голове все мысли были, как теплые искры, <они> мягко рассыпались, скользили. Только стала она засыпать, как дремоту ее расколол неистовый, гортанный крик.

— Папочка, папа, что такое?

Она пошарила по столу, зажгла свечку.

Хренов сидел на постели, бурно дышал, вцепившись пальцами в ворот рубашки. Несколько минут до того он проснулся — и замер от ужаса, приняв светящийся циферблат часов, лежащих рядом на стуле, за ружейное дуло, неподвижно направленное на него. Он ждал выстрела, не смел шевельнуться — а потом не выдержал — закричал.{1} Теперь он смотрел на дочь, мигая, с дрожащей улыбкой.

— Папочка, успокойся, ничего…

Она, нежно шурша босыми ногами, оправила ему подушки, тронула липкий, холодный от поту, лоб. Он с глубоким вздохом, все еще вздрагивая, отвернулся к стене, пробормотал:

— Всех, всех… Меня тоже. Это кошмарно… Нельзя.

И заснул, словно куда-то провалился.

Наташа снова легла — диван стал еще ухабистей, пружины давили то в бок, то в лопатки, но, наконец, она устроилась, поплыла в тот прерванный, невероятно милый сон, который она еще чувствовала, но уже не помнила. Потом, на рассвете, проснулась опять. Отец звал ее.

— Наташа, мне нехорошо… Дай попить.

Она, чуть пошатываясь спросонья, пронизанная синеватым рассветом, двинулась к руко<мо>йник<у>, зазвенела графином.

Хренов жадно и тяжело выпил. Сказал:

— Это ужасно, если я никогда не вернусь.

— Поспи, папочка, постарайся еще поспать.

Наташа накинула фланелевый халатик, присела у изножья отцовской постели. Он повторил несколько раз: «Это ужасно». Потом испуганно улыбнулся.

— Мне все кажется, Наташа, что я иду через нашу деревню. Помнишь, там, у реки, где лесопильня. И трудно идти. Опилки, знаешь. Опилки и песок. Вязнут ноги. Щекотно. Вот мы когда-то ездили за границу…

Он наморщил лоб, с трудом следя за ходом собственной спотыкающейся мысли…

Наташа вспомнила необыкновенно живо, какой он был тогда, светлую бородку вспомни<ла>, серые замшевые перчатки, клетчатое дорожное кепи, чем-то напоминавшее резиновый мешок для губки, — и вдруг почувствовала, что сейчас заплачет.

— Да. Вот значит как, — безучаст<но> протянул Хренов, глядя в туман рассвета.

— Поспи еще, папочка. Я все помню…

Он неловко отпил воды, потер руками лицо, откинулся на подушки.

Во дворе судорожно и сладос<трастно?> кричал петух…

3

Когда утром, около одиннадцати, Вольф постучал к Хреновым, в комнате испуганно звякнула посуда, пролился Наташин смех — и через мгновенье она выскользнула в коридор, осторожно прикрыв за собой дверь.

— Я так рада — папе сегодня куда лучше.

Она была в белой блузке, в бежевой юбке с пуговиц<ами> вдоль бедра. Длинные блестящие глаза ее были счастливы.

— Страшно беспокойная ночь, — продолжала быстро Наташа, — а теперь он совсем свежий, температура нормальная. Решил даже встать. Сейчас умыла его.

— Сегодня — солнце, — сказал Вольф таинственно. — Я не пошел на службу…

Они стояли в полутемном коридоре, прислонившись к стене, и не знали о чем еще говорить.

— Знаете что, Наташа, — вдруг решился Вольф, отталкиваясь широкой мягкой спиной от стены и глубоко засунув руки в карманы серых мятых штанов. — Давайте поедем сегодня за город. К шести будем дома. А?

Наташа стояла, тоже <прижимаясь> к стене плечом и тоже слегка отталкиваясь.

— Как же я оставлю папу? Впрочем…

Вольф вдруг повеселел.

— Наташа, милая, ну, пожалуйста… Ведь ваш батюшка сегодня здоров. Да и хозяйка рядо<м>, если что нужно…

— Да, это правда, — протянула Наташа. — Я ему скажу.

И, плеснув юбкой, повернула обратно в комнату.

Хренов, одетый, но без воротничков, слабо шарил по столу <руками>.

— Ты, Наташа, вчера газеты забыла купить. Эх ты…

Наташа повозилась со спиртовкой, заварила чай.

— Папочка, я сегодня хочу поехать за город, Вольф предложил.

— Душенька, конечно, поезжай, — сказал Хренов, и синие белк<и> глаз его налились слезами. — Мне, право, сегодня лучше. Только слабость идиотская…

Когда Наташа ушла, он опять медленно зашарил по комнате, все ища чего-то… Попробовал отодвинуть диван — тихо крякал. Потом заглянул под него — лег ничком на пол, да так и остался, голова тошно закружилась. Медле<нно>, с усилием встав опять на ноги, он дотащил<ся> до постели, лег… И снова ему показалось, что он идет через какой-то мост, шумит лесопильня, плывут желтые стволы и ноги глубоко вязнут в сырых опилках, и прохладный ветер с реки дует, прохватывает насквозь…

4

— Путешествия, да… Ах, Наташа, я иногда чувствовал себя богом. Я видел на Цейлоне Дворец Теней и дробью бил крохотных изумрудных птиц на Мадагаскаре. Туземцы тамошние носят ожерелья из позвонков и странно так поют, ночью, на взморье. Словно музыкальные шакалы. Я жил в палатке неподалеку от Таматавы, где по утрам земля красная, а море — темно-синее. Я не могу описать вам это море.

Вольф замолк, тихо подкидывая сосновую шишку. Потом провел пухлой ладонью по лиц<у> сверху вниз и рассмеялся.

— А вот теперь я — нищий, застрял в самом неудачном из всех европейских городов, день-деньской, как тюря, сижу в конторе, вечером жую хлеб с колбасой в шоферском кабаке. А было время…

Наташа лежала навзничь, раскинув локти, и смотрела, как озаренные вершины сосен тихо ходят в бледно-бирюзо<вой> вышине. Она вглядывала<сь> в это небо, и тогда кружи<лись>, мерца<ли>, сыпались ей в глаза светлые точки. А по временам что-то перелетало с сосны на сосну — золотая <судорога?>. Рядом, у скрещенных ног ее, сидел барон Вольф, в просторном своем сером костюме и, нагнув бритую голову, все подкидывал сухую шишку.

Наташа вздохнула.

— В Средние века, — сказала она, глядя на верхушки сосен, — меня бы сожгли или бы приобщили к святым. У меня бывают странные ощущения. Вроде э<к>стаза. Я тогда — совсем легкая, и плыву куда-то, и всё понимаю — жизнь, смерть, всё… Раз, когда мне было лет десять, я сидела в столовой и рисовала что-то. Потом я устала и задумалась. И вдруг очень поспешно вошла женщина, босая, в синих блеклых одеждах, с большим, тяжелым животом, а лицо худое, маленько<е>, желтое, с необыкновенно ласковыми <?>, необыкновенно таинственными <?> глазами… Прошла поспешно женщина, не взглянув на меня, прошла и скрылась в соседней комнате. Я не испугалась, почему-то подумала, что она пришла мыть полы. Эту женщину я никогда больше не встре<чала> — но знаете, кто это была… Богоматерь.

Вольф улыбнулся.

— Почему вы так думаете, Наташа?

— Я знаю. Она мне приснилась потом, через пять лет, — и держала ребенка, а у ног ее сидели, облокотившись, херувимы — совсем как у Рафа<эля> — но живые. И, кроме того, у меня бывают другие — маленькие, совсем маленькие видения. Когда в Моск<ве> забрали отца и я осталась одна в доме, то такая вещь случилась: на письменном столе был медный колоколец, из тех, которые подвешивают коровам в Тироле. И вдруг он поднялся на воздух, зазвенел и упал. Такого дивного чистого звука я никогда…

Вольф странно посмотрел не нее. Потом далеко кинул шишку и проговорил холодным, глухим голосом.

— Мне нужно вам сказать, кое-что, Наташа. Вот: ни в Африке, ни в Индии я никогда не бывал. Это все вранье. Мне сейчас под тридцать, но кроме двух-трех русских городов, дюжины деревень да вот этой глупой страны, я ничего не видал. Простите меня.

Он уныло улыбнулся. Ему вдруг стало нестерпимо жаль громадных своих фантазий, которыми он с детства жил.

Было сухо и тепло, по-осеннему. Сосны чуть скрипели, качались золотистые их верхушк<и>.

— Муравьи, — сказала Наташа, привстав и похло<пы>вая себя по юбке, по чулкам. — Мы сидели на муравьях.

— Вы меня очень презираете? — спросил Вольф.

Она рассмеялась.

— Глупости какие. Ведь мы с вами квиты. Все то, <что> я говорила вам об экст<азе>, о Богоматери, о колокольчике, — все это тоже фантазии. Я это как-то придумала, и потом, конечно, мне казалось, что так было на самом деле…

— Вот именно, — сказал Вольф, просияв.

— Расскажите еще что-нибудь из ваших путешествий, — деловито, без лукавства попросила Наташа.

Вольф привы<чным> движ<ением> вынул свой солидный портсигар.

— К вашим услугам. Однажды, когда я плыл на шхуне из Борнео к Суматре…

5

Мягкий скат шел к озеру. Столбики деревянной пристани серыми спиралями отражались в воде. За озером были те же темные сосновые леса — но кое-где просвечивал белый ствол, желтый дымок: березка. По темно-бирюзовой воде плыли отблески облаков — и Наташе вдруг показалось, что они в России, что нельзя быть вне России, когда такое горячее счастье сжимает горло, — а счастлива она была потому, что Вольф говорил такие великолепные глупости, мечет, ухая, плоски<е> камешки, которые, как по волшебству, скользят и скачут по воде. В этот будний день никого людей не видно было — только изредка доносились облачки восклицаний и смеха, а по озеру реяло белое крыло, парус яхты.

Они долго шли берегом, взбегали на скользкие скаты, отыскали тропинку, где черной сыростью пахнуло от кустов ореш<ника>. Немного дальше, у самой воды, было кафе — совершенно пустынное, даже ни прислуги, ни посетителей, словно где-то случился пожар, и все побежали смотреть, унося с собою свои кружки и тарелки. Вольф и Наташа обошли его кругом. Потом сели за пустой столик и притворились, что пьют и едят, что играет оркестр. И пока они так шутили, Наташе вдруг отчетливо послышалось, что действитель<но> звучит <слово нрзб.> духовая музыка, и тогда она с таинственной улыбкой встрепенулась, побежала вдоль берега, и барон Вольф тяжело и мягко метнулся следом за ней, крича: «Подождите, Наташа, мы же не расплатились!».

Потом они нашли яблочно-зеленую поляну, отороченную осокой, сквозь которую жидким золотом горела на солнце вода, и Наташа, жмурясь и раздувая ноздри, повторила несколько раз:

— Боже мой, как хорошо…

Вольф обиделся на эхо, которое не откликалось, и замолк, и в это воздушное солнечное мгновение у широкого озера какая-то грусть пролетела, как певучий жук.

Наташа поморщилась и сказала:

— Мне почему-то кажется, что папе опять хуже. Может быть, я напрасно оставила его.

Вольф вспомнил худые, лоснистые, в седой щетине ноги старика, когда тот вскакивал обратно в постель. Подумал: «А вдруг он как раз сегодня и умрет?». Громко и бодро сказал:

— Да что вы, Наташа, он теперь здоров.

— Я тоже так думаю, — проговорила она и повеселела снова.

Вольф скинул пиджак: от его плотного тела в полосатой рубашке пахнуло мягким жаром, и шел он совсем рядом с Наташей; она глядела прямо перед собой, и <ей> приятно было чувствов<ать> эту теплоту, что шагает рядом.

— Как мечтаю, ах, как мечтаю, Наташа, — говорил он, взмахивая свистящим прутиком. — И ведь разве я лгу, когда я выдаю фантазии мои за правду<?> Приятель был у меня, он прослужил три года в Бомбее. Бомбей? Господи! Музыка географического названия. В одном этом слове есть что-то гигантское, солнечные бомбы, барабаны. Но, представьте себе, Наташа, этот мой приятель ничего не мог рассказать, ничего не помнил, кроме служебных дрязг, жары, лихорадки да жены какого-то британского полковника. Кто же из нас двоих действительно побывал в Индии… Разумеется, я. Бомбей, Сингапур… Вот я, например, помню…

Наташа шла у самой воды, так что детские волны озера всплескивали к ее ногам. Где-то за лесом, как по струне, прошел поезд — и оба прислушались. День стал чуть золотистее, чуть мягче, и посинели леса по той стороне озера.

У вокзала Вольф купил бумажный мешок со сливами, но они оказались кислыми. Сидя в поезде, в пустом деревянном отделении, он ежеминутно выбрас<ывал> их из окна — и все жалел, что не украл где-нибудь в кафе тех картонных кружков, на которые ставят круж<ки> с пивом.

— Они так хорошо летят, Наташа. Как птица. Просто прелесть.

Наташа устала; она <жмурилась?>, и тогда снова, как ночью, обхватывало и поднимало ее чувство головокружительной легкости.

— Когда я буду рассказывать папе о нашей прогулке, не перебивайте и не поправляйте меня. Я буду, вероятно, говорить о том, чего мы не видели вовсе — о всяких маленьких чудесах. Он поймет.

Приехав обратно в город, они пошли домой пешком. Барон Вольф как-то присмирел — и морщился от хищных звуков автомобильных гудков. А Наташа шла, как на парусах, — словно усталость ее поднимала, окрыляла ее, делала ее невесомой — и <Вольф?> ей казался весь синим, как вечер. За один квартал до дома Вольф вдруг остановился. Наташа легко пролетела вперед. Потом стала тоже. Обернулась. Вольф, подняв плечи и глубоко засунув руки в карманы просторных штанов, согнув по-<бычьи?> голубую голову свою, — сказал: «Наташа — вниманье». Он посмотрел вбок и сказал, что любит ее. Тотчас же повернулся, быстро пошел от нее и с <деловитым?> видом завернул в табачную лавку.

Наташа постояла немного, словно пови<снув?> в воздухе, и потом тихо пошла к дому. «И это я скажу отцу», — подумала она, двигаясь вперед в каком-то синем тумане счастья, среди которого фонари зажигались, как драгоценные камни. Она почувствовала, что слабеет, что по спине скользят тихие горячие волны. Когда она очути<лась> у дома, она увидела, как ее отец в черном пиджаке, прикрыв одной рукой отсутствие воротничка и в другой раскачивая дверн<ые> ключи, торопливо вышел и направился, чуть горбясь в тумане вечера, к будке газетчицы.

— Папочка, — позвала она и пошла за ним. Он остановился на краю панели и глянул со знакомой, чуть лукавой улыбкой, нагнув голову набок. — Совсем седой петушок. Ах, ты не должен выходить, — сказала Наташа.

Отец ее нагнул голову в другую сторону и очень тихо, очень взволнованно сказал:

— Душенька, сегодня в газете есть что-то изумительное. Только вот я деньги забыл. Сбегай за ними наверх. Я подожду.

Она толкнула дверь, сердясь на отца, и вместе с тем радуясь, что он такой бодрый. По лестнице она поднялась быстро, воздушно, как во сне. Вошла в коридор. Торопилась. «Он там еще простудится, ожидая меня».

Коридор почему-то был освещен. Наташа подошла к своей двери и одновременно услышала за ней свист тихих голосов. Быстро отворила. На столе стояла керосиновая ла<м>па и сильно коптила. Хозяйка, горничная, какой-то незнакомый человек загораживали постель. Все обернулись, когда Наташа вошла, и хозяйка, охнув, хлынула к ней…

Только тогда Наташа заметила, что на постели лежит отец, — совсем не такой, каким она видела его только что: маленький <слово нрзб.> старик с восковым носом.



Вл. Сирин

25–26.VIII.21<?>[4]