Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

XIII



Вчера был день довольно [скучный.]
[Поутру были у меня.]
Чего же так хотелось ей?
Сказать ли первые три буквы?
К, Л, Ю, — Клю… возможно ль клюквы!





5 Ср. второй эпиграф к отрывку (ок. 1827), который, очевидно, был началом некоей поэмы, действие которой происходило в Италии. Отрывок этот открывается риторическим вопросом в духе Гете. «Кто знает край…»; первый же из двух эпиграфов взят из песни Миньоны, лейтмотива романа Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1795–1796), кн. III, гл. 1.

Второй эпиграф: По клюкву, по клюкву, / По ягоду, по клюкву (народная или псевдонародная частушка про сбор клюквы, Охуcoccus palustris). Это намек на каприз молодой графини Марии Мусиной-Пушкиной, любительницы вояжей, заявившей в Италии, что более всего она скучает по русской клюкве.



И. Шляпкин, «Из неизданных бумаг А. С. Пушкина» (СПб, 1903, с. 3), относит к «Альбому» также и следующий набросок:



Конечно, презирать не трудно
Отдельно каждого глупца;
Сердиться так же безрассудно
И на отдельного страмца,
Но что… чудно —
Всех вместе презирать и трудно —
………………………………………
Их эпиграммы площадные,
Их Бьеврианы занятые.



Относительно собрания каламбуров, в связи с которыми упомянута «Бьевриана», см. коммент. к гл. 2, эпиграф.



***

Эти тринадцать или четырнадцать «частей» — все, что мы имеем от «Альбома Онегина». Теперь же вернемся к основной линии — гл. 7, XXII.

XXI



Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через день
Уж утром рано вновь явилась
4 Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
8 И долго плакала она.
Потом за книги принялася.
Сперва ей было не до них,
Но показался выбор их
12 Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.



XXII



Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
4 Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним еще два-три романа,
В которых отразился век
8 И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
12 Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.





5 Певца [фр. le chantre] Гяура и Жуана — Поэма Байрона «Гяур» была известна Пушкину с Онегиным в переводе Шастопалли (Chastopalli, 1820). Онегин мог отметить такой, например, пассаж:


«Les plus cruelles angoisses de la douleur seraient des plaisirs en comparaison de ce vide effrayant, de ce désert aride d\'un coeur dont tous les sentiments sont devenus sans objet»[759].


(Отделавшись от де Салля, Пишо заменяет «ce désert»[760] на «cette solitude»[761] в издании 1822 г.). Это кошмарное толкование стихов 957–960, где у Байрона:



The keenest pangs the wretched find
Are rapture to the dreary void,
The leafless desert of the mind,
The waste of feelings unemployed.





(Чудовищные муки, что настигли несчастного,
Ничто в сравнении с мрачной пустотой,
Пустыней мертвой духа,
И с прозябаньем втуне чувств.)



В переводе первых двух песен байроновского «Дон Жуана» (1819), исполненном Шастопалли в 1820 г. (при участии Пишо), Татьяна в июне 1821 г. могла обнаружить следующий отрывок, отмеченный Онегиным:


«C\'en est fait! jamais mon cœur ne sentira plus descendre sur lui cette fraîche rosée qui retire de tout ce que nous voyons d\'aimable, des émotions nobles et nouvelles; trésor semblable à celui que l\'abeille porte dans son sein [sic]!»[762]


По-видимому, это должно означать следующее (I, CCXIV, 1–5):



No more — no more — Oh! never more on me
The freshness of the heart can fall like dew,
Which out of all the lovely things we see
Extracts emoiions beautiful and new,
Hived in our bosoms like the bag o\'the bee.





(Никогда, о, никогда мне на сердце
Не упадет свежесть, подобно росе,
Которая из всего прекрасного, что мы видим,
Рождает чувства красивые и новые,
Накопленные у нас в груди, как в медовом мешке пчелы.)



Татьяна могла найти и такие слова:


«Les jours de l\'amour sont finis pour moi: adieu les charmes des jeunes beautés, de l\'hymen… J\'ai perdu l\'espoir d\'une tendresse mutuelle!»[763]


Очевидно, это соответствует следующему отрывку (I, CCXVI, 1–5):



My days of love are over; me no more
The charms of maid, wife…
Can make the fool…
…………………………………………
The credulous hope of mutual minds is o\'er…





(Минули дни любви. Уж никогда
Очарование ни девушек, ни женщин…
Меня не одурачит…
…………………………………………
Умчались легкоберные надежды найти родственную душу…)



«Дон Жуан» был написан между осенью 1818 и весною 1823 г., и песни его выходили в свет в такой очередности: I и II — 15 июля 1819 г. (эта и последующие даты даются по новому стилю), III, IV и V — 8 августа 1821 г., а остальные — с 15 июля 1823 г. по 26 марта 1824 г. В ЕО упомянута, конечно, пишотовская версия «Дон Жуана» («OEuvres de Lord Byron», 1820, 1823–1824).

В отдельном издании седьмой главы читаем (стих 5):



Певца Манфреда и Жуана…



«Манфред» — драма Байрона, написанная белым стихом (1816–1817, опубл. 1817); переведена Пишо и де Саллем в 1819 г.



6—7 …еще два-три романа… — Тут один из английских «переводов» (мисс Дейч) сообщает нам: «…два или три романа привозных / В обложках ярких».



Варианты

3—12 В черновиках есть два варианта. Вот первый (2371, л. 17):



Однако ж несколько творений
С собо<й> в дорогу он возил.
В сих избранных томах —
Пожалуй <?> вам знакомых
Весьма немного <вы б> нашли:
Юм, Робертсои, Руссо, Мабли,
Бар<ои> д\'Ольбах, Вольтер, Гельвеций,
Лок, Фоитеиель, Дидрот, Ламот,
Гораций, Кикерон, Лукреций…



Второй вариант (2371, л. 68), стихи 3–5:



Лю<бимых> несколько творений
Он по привычке лишь возил —
Мельмот, Рене, Адопьф Констана…



В отвергнутых черновиках (там же) есть также «Весь В. Скотт» и «Коринну Сталь». Последний роман, конечно, вряд ли удивил бы Татьяну, уже прочитавшую «Дельфину».

Весь этот перечень авторов и их произведений был хорошо известен во французской и английской литературе (см. коммент. к гл. 8, XXXV, 2–6). Но Пушкину было забавно уложить их в ямбические стопы и зарифмовать.

В первом списке есть Дэвид Юм (1711–1776), шотландский философ и историк, и Вильям Робертсон (1721–1793), шотландский историк. Существовало несколько переводов их трудов; например, «История Англии» Юма в переводе Деспре («Histoire d\'Angleterre», tr. J. В. D. Després, Paris, 1819–1822) и «История Шотландии» Робертсона в переводе В. Кампенона («Histoire d\'Ecosse», tr. V. Campenon, Paris, 1821).

Много переводился и Джон Локк, английский философ (1632–1704); например, его «Опыт о человеческом разуме» («Essay Concerning Human Understanding») вышел во французском переложении П. Коста (P. Coste; Amsterdam, 1700), и т. д.

В списке есть еще Габриэль Бонно, аббат де Мабли, французский публицист (1709–1783); Бернар Ле Бовье де Фонтенель, французский писатель (1657–1757), и трое французских философов — Поль Анри Тири, барон Гольбах (1723–1789), Дени Дидро (1713–1784) и Клод Адриан Гельвеций (1715–1771).

Но который Ламот? Вряд ли Франсуа де Ламот Ле Вайе. Наименее фантастичными претендентами среди множества Ламотов, серых и посредственных, являются уцелевшие в библиографических обзорах Антуан Гудар де Ла Мотт (1672–1731), литературный критик и драматург, а также Фридрих Гейнрих Карл, барон де Ла Мотт Фуке (1777–1843), немецкий поэт и романист, известный в России по французским переводам. Гудар де Ла Мотт и Фонтенель принадлежали к литературной школе, которая искала в поэзии и требовала от нее des pensées raisonables[764]. В «OEuvres» (1754) Ла Мотта Онегин мог найти разнообразные статьи, о которых в 1824 г. должны были еще помнить любители литературы, например о правильных элегических и одических формах.

Ла Мотт Фуке — автор романтической повести «Ундина» (1811), по-французски «Ondine», «traduit librement»[765] неутомимой мадам де Монтолье (Paris, 1822), пересказанной Жуковским («Ундина. Старинная повесть», 1833–1836). Его «Pique-Dame. Berichte aus dem Irrenhause in Briefen. Nach dem Schwedischen»[766] (Berlin, 1826), полагаю, была известна Пушкину (во французском или русском переложении), когда он писал свою «Пиковую даму». В один прекрасный день я соберусь и опубликую статью на эту тему{158}.

Трое римлян в нашем списке — это поэты Квинт Гораций Флакк (63—8 до н. э.) и Тит Лукреций Кар (ум. 55 до н. э.), а также государственный муж и оратор Марк Туллий Цицерон (106—43 до н. э.). Кикерон, вместо обычной русской формы Цицерон, кажется мне подозрительным. Следовало бы перепроверить рукопись{159}.

Во втором списке «Мельмот Скиталец» (1820) — роман Мэтьюрина во французском переводе Коэна (см. коммент. к гл. 3, XII, 9).

«Рене» — гениальная повесть крупнейшего французского писателя своего времени Франсуа (Огюста) Рене виконта де Шатобриана (1768–1848; см. коммент. к гл. 1, XXXVIII, 3–4) была придумана, по словам автора, под тем самым вязом в Харроу (Миддлсекс, Англия), где Байрон «s\'abandonnait aux caprices de son âge»[767] («Замогильные записки» / «Mémoires d\'outre-tombes», ed. Levaillant, pt. I, bk. XII, ch. 4). Эта восхитительная повесть, с которой по искусности и charme velouté[768] мог сравниться лишь сенанкуровекий Оберман (1804), увидела свет во втором томе «Гения христианства» («Le Génie du Christianisme», 1802) Шатобриана и в последующих четырех изданиях (1802–1804) была неотъемлемой частью этого тома. Вот внушительный ряд заголовков и подзаголовков:


«Гений христианства, или Поэтическая и нравственная красота христианской религии». Часть вторая. Поэтика христианства. Книга IV: Продолжение о поэзии и ее связи с человеком. Продолжение о страстях. Рене, Франсуа-Огюста Шатобриана.



(Génie du Christianisme, ou Beautés poétiques et morales de la réligion chrétienne. Seconde partie. Poétique du Christianisme. Livre IV: Suite de la poésie dans ses rapports avec les hommes. Suite des Passions. René, par François-Auguste de Chateaubriand).


В пиратском же издании (Paris, 1802) повесть вышла под названием «Рене, или Следствия страстей» («René, ou les Effets des passions»).

В следующем, авторизованном издании (Paris, 1805) «Рене» печатается вместе с другой повестью — «Атала» (ставшей главой «Гения», впервые опубликована в 1801 г.).

В дебрях Луизианы, сидя под сассафрасовым деревом, Рене, изгнанный за пределы Франции, «un jeune homme entêté de chimères, à qui tout déplaît, et qui s\'est soustrait aux charges de la société pour se livrer à d\'inutiles rêveries»[769], делится с отцом Суэлем воспоминаниями о своем романтическом прошлом[770]:


«Mon humeur étoit impétueuse, mon caractère inégal. … Chaque automne je revenois au château paternel, situé au milieu des forêts, près d\'un lac, dans une province reculée»[771].


Ритм и яркость речи восхитительны — сам Флобер не сказал бы лучше.


«Tantôt nous [Рене и его сестра Амели] marchions en silence, prêtant l\'oreille au sourd mugissement de l\'automne, ou au bruit des feuilles séchées, que nous traînions tristement sous nos pas; tantôt, dans nos jeux innocens, nous poursuivions l\'hirondelle dans la prairie, l\'arc-en-ciel sur les collines pluvieuses…»[772]


Путь вниз по склонам этих холмов, скрытых дождевою завесою, ведет прямиком в новый мир художественной прозы.

Меланхоличный и нежный рассказчик после смерти отца бродит под гулкими сводами некоего монастыря, где он почти уж собирается укрыться от мира. Но в конце концов он решает отправиться в путешествие:


«…Je m\'en allai m\'asseyant sur les débris de Rome et de la Grèce [где еще один путешественник, Чайльд Гарольд, так и не вспомнит о своем предшественнике]… La lune, se levant dans un ciel pur, entre deux urnes cinéraires à moitié brisées, me montrait les pâles tombeaux»[773].


Затем мы находим его перед памятником Карлу II в Лондоне. В горах Шотландии он размышляет о героях Морвена. Побывав на Сицилии, он возвращается на родину и находит ее опозоренной и изуродованной революцией: «Traité partout d\'esprit romanesque, honteux du rôle que je jouois, dégoûté de plus en plus des choses et des hommes, je pris le parti de me retirer dans un faubourg…»[774] Отголосок этой интонации находим в гл. 8 ЕО, где повествуется об умонастроениях Онегина после возвращения в Петербург, которые сродни тоске Рене в Париже:


«Je me fatiguai de la répétition des mêmes scènes et des mêmes idées. Je me mis à sonder mon coeur, à me demander ce que je désirais. Je ne le savois pas; mais je crus tout-à-coup que les bois me seraient délicieux. Me voilà soudain résolu d\'achever, dans un exil champêtre, une carrière à peine commencée, et dans laquelle j\'avois déjà dévoré des siècles»[775].


Он собирается покончить с собой, но появляется Амели и спасает его: «…elle tenoit de la femme la timidité et l\'amour, et de l\'ange la pureté et la mélodie»[776]. Легкий аромат инцеста окутывает их отношения: «Cher et trop cher René…»[777]

Амели уходит от него в монастырь. В ее пылком послании к Рене есть «je ne sais quoi de si triste et de si tendre, que tout mon cœur se fondoit»[778], После упоительного посещения имения, где они некогда жили, и описания пострижения Амели (во время которого она признается в своей «criminelle passion»[779]), Рене отбывает в Америку.

Замечательный роман Констана «Адольф» (написанный в 1807 г., опубликованный в 1816 г.), «рукопись, найденная в бумагах неизвестного и изданная господином Бенжаменом Констаном» (Henri Benjamin Constant de Rebecque, 1767–1830), имелся среди книг Пушкина (издание 1824 г., но Пушкин прочел этот роман раньше). «Адольф» — схематичная, сухая, неизменно мрачная, но весьма притягательная книга. Герой обхаживает, обожает и терзает некую неубедительно польскую даму по имени Элеонора (племянницу героя Руссо Вольмара) сперва на фоне неопределенных германских, а затем еще более неопределенных польских декораций, между 1789 и 1793 гг. Политическая обстановка во Франции того времени (не упоминаемая в книге) помешала автору поместить героев своего чисто психологического романа в знакомую среду, что было бы естественно (впрочем, яркий, детально прорисованный задник был ни к чему — только отвлекал бы внимание). Но условная Польша осталась условностью, а художнику удалось перехитрить историю.

В послесловии к роману, написанном в форме письма, Констан изображает Адольфа человеком, в котором смешались себялюбие и чувствительность, который предвидит приближение зла, но отступает в отчаянии, осознав его неизбежность. По натуре он переменчив — то рыцарь, то подлец. После всхлипов безумной любви на него вдруг накатывает приступ ребяческой жестокости, а потом он снова льет крокодиловы слезы. Какие бы ни угадывались в нем таланты, все они растрачиваются понапрасну или попросту гибнут, когда героем овладевает очередная прихоть или же он отдается на волю неведомым силам, на деле оказывающимся всего лишь метаниями его нервической натуры. «On change de situation, mais… comme on ne se corrige pas en se déplaçant, l\'on se trouve seulement avoir ajouté des remords aux regrets et des fautes aux souffrances»[780].

Аналогий с Онегиным немало, и все они очевидные, а потому останавливаться на них смертельно скучно. Замечу только вот что: Адольф едва ли материален. Беззвучный, бесплотный, он лишь фигура без лица в неосязаемом мире. Но как характер, как история болезни, как воплощение душевного разлада он, несомненно, живой, и описание его влюбленности — шедевр по художественной насыщенности. В отличие от Адольфа Онегин (если на минуту принять его за «реальное» лицо) на глазах растекается и распадается, лишь только начинает испытывать чувства, лишь только покидает очерченные его творцом пределы существования в виде яркой пародии и средоточия многочисленных, к делу не относящихся и вневременных материй. С другой стороны, как физическое лицо Онегин по сравнению с серым оттиском Адольфа на редкость объемен; мы знаем его гардероб, его характерные жесты. Он навечно помещен в маленький мир, яркий и полный пушкинских знакомых, пушкинских переживаний, воспоминаний, мелодий и фантазий. В этом отношении Пушкин преодолевает границы французского неоклассицизма, а Констан — нет.

1 января 1830 г. в первом выпуске «Литературной газеты», издававшейся Дельвигом, Орестом Сомовым, Вяземским, Пушкиным и Жуковским (в порядке убывания активности в подготовке издания), наш поэт опубликовал следующую анонимную заметку:


«Князь Вяземский перевел и скоро напечатает славный роман Бенж. Констана. „Адольф“ принадлежит к числу двух или трех романов,


В которых отразился век,
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтаньям преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.


Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона, С нетерпением ожидаем появления сей книги. Любопытно видеть, каким образом опытное и живое перо кн. Вяземского победило трудность метафизического языка, всегда стройного, светского, часто вдохновенного. В сем отношении перевод будет истинным созданием и важным событием в истории нашей литературы».


(Но этого не произошло. Полевой, влиятельный критик, который десятью годами ранее перевел «Адольфа», правда еще менее удачно, справедливо ругал перевод Вяземского, вышедший весной 1830 г. с посвящением Пушкину, за нескладность и неточность.)

Ни Шатобриан, ни Констан почему-то не заслужили похвалы английской критики. Популярное среди обывателей того времени «Эдинбургское обозрение» писало про «Аталу» Шатобриана (1821, LXIX, р. 178): «Сам предмет, манера изложения и язык его, по нашему мнению, смешны и заумны». А Констан назван (на той же странице) «автором дурной повести под названием „Адольф“».

XXIII



Хранили многие страницы
Отметку резкую ногтей;
Глаза внимательной девицы
4 Устремлены на них живей.
Татьяна видит с трепетаньем,
Какою мыслью, замечаньем
Бывал Онегин поражен,
8 В чем молча соглашался он.
На их полях она встречает
Черты его карандаша.
Везде Онегина душа
12 Себя невольно выражает
То кратким словом, то крестом,
То вопросительным крючком.





1—2 Вспоминается, что у Шеридана в его знаменитой, но на редкость дурацкой комедии «Соперники» Лидия Лэнгвиш говорит о леди Слаттерн, что та «нарочно оттачивает себе ногти, чтоб удобнее было делать отметки на полях» (I, 2). Это искусство в наши дни полностью утрачено.

XXIV



И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее – слава Богу —
4 Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной:
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
8 Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
12 Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?



XXV



Ужель загадку разрешила?
Ужели слово найдено?
Часы бегут: она забыла,
4 Что дома ждут ее давно,
Где собралися два соседа
И где об ней идет беседа.
«Как быть? Татьяна не дитя, —
8 Старушка молвила кряхтя. —
Ведь Оленька ее моложе.
Пристроить девушку, ей-ей,
Пора; а что мне делать с ней?
12 Всем наотрез одно и то же:
Нейду. И все грустит она
Да бродит по лесам одна».





Данная строфа, а также следующие три отсутствуют в тетради 2371. Ни одной из них в черновиках нет. Следующей в черновике (2371, л. 71 об.) идет строфа XXIX установленной редакции.



2 …слово… — Галлицизм, le mot de l\'énigme[781]. Ключевое слово, решение{160}.



8 крехтя — деепричастие от крехтеть или кряхтеть, которое нельзя передать одним английским словом. Смысл его — издавать глубокий грудной звук, нечто среднее между стоном и ворчаньем, знак подавленности или нерешительности.



13 Нейду [за него, за вас]. — Сокращенная форма от «не иду», «не принимаю предложения».

Ср. XXVI, 7 — пойдет, «примет предложение».



Альтернативная строфа

Черновик находится в тетради 2371, л. 69. В издании Томашевского 1937 г. (с. 442, XXIVa) приведены отвергнутые строки; но их нет в тексте, опубликованном с его комментариями в ПСС 1949 (с. 543) и 1957 (с. 546) гг., где к тому же один стих читается иначе (Акад. 1937: «Ямщик ударил, засвистал»). Как и в других случаях, я был вынужден придерживаться издания 1937 г. в том, что касалось вымаранных строк, и издания 1949 г. (или 1957 г.) — во всем остальном.



С ее открытием поздравим
Татьяну милую мою —
И в сторону свой путь направим,
4 Чтоб не забыть о ком пою.
Убив неопытного друга,
Томленье <сельского> досуга
Не мог Онегин <перенесть>
8 <Решился он в кибитку сесть>. —
<Раздался> колокольчик звучный,
Ямщик удалый засвистал,
И наш Онегин поскакал
12 <Искать отраду жизни> скучной —
По отдаленным сторонам,
Куда не зная точно сам.



В процессе сочинения седьмой главы Пушкин дважды оказывался на распутье: сперва после строфы XXI, 9, а потом (по возвращении на главную дорогу) после XXIV.

У развилки строфы XXI он увлекся (как мы уже видели) идеей ознакомить Татьяну с петербургским дневником Онегина (наш меланхолический повеса вел его до того, как удалился на покой в деревню в мае 1820 г.). Эта окольная дорога через альтернативную строфу XXII (описание альбома) вывела нас на некое плато с альбомными руинами, скудно освещенными луной (на пробу приводятся только четырнадцать частей — около сотни стихов, не организованных в строфы). Идея угасла, не успев разгореться.

Выкинув этот эпизод и отняв у Татьяны петербургский дневник Онегина, Пушкин, несомненно, проявил хороший вкус и избавил Татьяну от бесстыдного любопытства, вряд ли совместимого с ее характером. Ибо между чтением частного письма, нечаянно забытого человеком, одолжившим вам книгу, и чтением схолий на полях ее, приоткрывающих характер владельца, лежит пропасть громадного размера. Впрочем, нельзя не попенять Пушкину на то, что он мог бы и не лишать нас здесь столь живописных страниц, если б дал Татьяне во всей красе ее скромности отворотиться от занимательной находки, позволив, однако, читателю сунуть туда нос за ее спиною.

Возвратившись на прежний путь, Пушкин продолжает повествование (XXI, 10 и далее). Как мы знаем из окончательного текста, Татьяна читает онегинские книги (XXI, 10–14; XXII) и из помет на полях (XXIII) делает более или менее определенные заключения о характере их владельца (XXIV).

После строфы XXIV — опять развилка. Пушкин идет окольным путем на протяжении одной строфы (альтернативной XXV), где он собирается оставить Татьяну предаваться мыслям в опустелом chateau[782] и описать внезапный отъезд Онегина из имения (скажем, в феврале или марте 1821 г.). Далее, видимо, остаток седьмой главы был бы посвящен его прибытию в Санкт-Петербург и всплеску патриотических чувств, что повлекли его в путешествие, от которого в тексте осталось, по крайней мере, две трети. Но, сочинив альтернативную строфу XXV, Пушкин вновь переменил свои планы и воротился на магистральный путь. Он остался с Татьяной (XXV) и в той же строфе занялся темой замужества, ведущей в Москву.

XXVI



«Не влюблена ль она?» – «В кого же?
Буянов сватался: отказ.
Ивану Петушкову – тоже.
4 Гусар Пыхтин гостил у нас;
Уж как он Танею прельщался,
Как мелким бесом рассыпался!
Я думала: пойдет авось;
8 Куда! и снова дело врозь». —
«Что ж, матушка? за чем же стало?
В Москву, на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест» —
12 «Ох, мой отец! доходу мало». —
«Довольно для одной зимы,
Не то уж дам хоть я взаймы».





6 …мелким бесом рассыпался! — Эта идиома означает: «Он, отчаянный малый, расточал ей лукавые комплименты». Ср.: «se répandit en compliments»[783].

XXVII



Старушка очень полюбила
Совет разумный и благой;
Сочлась – и тут же положила
4 В Москву отправиться зимой.
И Таня слышит новость эту.
На суд взыскательному свету
Представить ясные черты
8 Провинциальной простоты,
И запоздалые наряды,
И запоздалый склад речей;
Московских франтов и Цирцей
12 Привлечь насмешливые взгляды!..
О страх! нет, лучше и верней
В глуши лесов остаться ей.



XXVIII



Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умиленными очами
4 Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
8 Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий свет
На шум блистательных сует…
12 Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя?»





Внутренний монолог Татьяны можно сравнить с элегией Ленского в гл. 6, XXI–XXII.



5—9; XXXII 11–12 Знакомая интонация. См., например, у Поупа («Зима», четвертая (и последняя) пастораль, 1709, стих 89 и три последующие):



Adieu, ye vales, ye mountains, streams and groves…





(Прощайте вы, долины, и вы, горы, ручьи и рощи…)



XXIX



Ее прогулки длятся доле.
Теперь то холмик, то ручей
Остановляют поневоле
4 Татьяну прелестью своей.
Она, как с давними друзьями,
С своими рощами, лугами
Еще беседовать спешит.
8 Но лето быстрое летит.
Настала осень золотая.
Природа трепетна, бледна,
Как жертва, пышно убрана…
12 Вот север, тучи нагоняя,
Дохнул, завыл – и вот сама
Идет волшебница зима.





5—7 Ср. у Козлова, «Княгиня Наталья Долгорукая» (1828), ч. I, строфа XIV, стихи 16, 18–19: