Её лицо приблизилось обещанием поцелуя, а затем отодвинулось и ускользнуло прочь, растворившись в ночи. Аромат корицы. Он сидел, щурясь от солнечного света. Будучи совсем не один. Он сидел, вглядываясь в толпу Уверовавших королей и их вассалов – потрёпанную славу Трёх Морей. Повернувшись, он узрел её песнь, сияние, исторгнувшееся яростной вспышкой из её округлившихся от ужаса глаз. И улыбнулся, ступая в сверкающее неистовство этого пламени…
И пока всё Сущее, ускользая во тьму, вздымалось и ходило ходуном, короли Юга завывали у столба соли, который только что был её отцом.
Видишь, мой милый?
* * *
Тощие. Великая Ордалия питалась своими врагами. Шранками.
Наверное, ему стоило бежать и искать Мимару, во весь голос взывая к ней, но, когда великий магистр начал свой рассказ, это заставило его, хоть и мучаясь беспокойством, остаться. Даглиаш. Ожог. Обожжённые.
– Но ты же был там! – вскричал, наконец, Акхеймион. – Неужели ты не мог напутствовать их?! Сообщить им о том, что происходит?!
Горький смех, преисполненный не столько снисхождения, сколько отвращения к себе.
– Нам всем чудилось, будто мы сам Сесватха! Адепты Завета. Свайяли… Державшие в руках Сердце!
А затем он узнал о Мясе и кошмаре, случившемся на пустошах Агонгореи, – о том, как шранки едва не покорили мужей Ордалии изнутри самого их существа. Он с неверием слушал великого магистра Завета, что, дрожа от невыразимых мучений, описывал преступления, совершённые им и его братьями.
Когда Саккарис вновь упомянул Обожжённых, наступило долгое молчание.
– Что ты сказал?
Тяжкий вздох. Напоминающая усмешку гримаса.
– Мы набросились на них, волшебник… Так приказал Пройас, утверждавший, что это воля Святого Аспект-Императора! Он кричал, что сам Ад подготовил их для нас. Я помню это… помню, как любой из своих наполненных безумием Снов. «Вкусим то, что нам уготовил Ад!»
Дрожь охватила великого магистра. Целое сердцебиение он взирал в никуда… два сердцебиения.
– Мы набросились на этих поражённых проказой несчастных, на Обожжённых. Мы набросились на них как… как это делают шранки… даже хуже! М-мы пировали… упиваясь мерзостями… непристойностями и грехами…
Человек, утирая слёзы, захрипел от нахлынувшего отвращения.
– Вот почему умирает Пройас.
* * *
Маленький принц задыхался от возмущения и тревоги. Как? Именно здесь изо всех мест на свете?
Тебе нужно было убить её!
И именно сейчас изо всех времён!
Кельмомас лежал рядом с матерью, притворяясь спящим и изучая с помощью слуха кожаные хитросплетения Умбиликуса. Сколько он себя помнил, его побуждения всегда заключались в том, чтобы тщательно контролировать обстоятельства, в подробностях зная все пути, которыми движутся вещи и души, что его окружают. Вот и сейчас он знал, что прибыл кто-то достаточно важный, чтобы от его присутствия по всему Умбиликусу распространялась рябь суматошной деятельности, кто-то, вызывающий благоговение, присущее лишь ему и членам его семьи. Он также услышал, что появление это было встречено с недоверием. И даже уловил нотки непозволительного неодобрения…
При этом вновь прибывший отказывался что-либо говорить…
Он лежал, прислушиваясь и ожидая, и снова ожидая, но не услыхал ничего – ни слова, ничего, что выдало бы гостя. Он решил, что это не может быть Кайютас – его старший брат слишком любил звучание собственного голоса. Возможно, это был Моэнгхус, которому никогда не претили долгие, угрюмые паузы, но его устрашающий аспект возложил бы тень сдержанной осторожности на голоса тех, кто прислуживал ему. Оставалась лишь его сестра – Серва, которая всегда его раздражала, не столько по причине присущей ей проницательности, сколько ввиду её мерзкой привычки тщательно во всё всматриваться. Если остальные обычно не обращали сколь-нибудь существенного внимания на своё непосредственное окружение, она не имела подобной склонности и всегда внимательно изучала всё, что оказывалось от неё поблизости…
В этом отношении она была похожа на него самого.
Затем гвардеец указал гостю, где находятся их покои, и, услышав, как задрожал голос экзальт-капитана – ужас, проистекающий из чувства вины и благоговейного трепета, – Кельмомас тотчас без тени сомнений осознал, что к ним явился кто-то ещё, не Серва – кто-то… немыслимый. Он лежал, беспокойно крутясь и ёрзая, и был так поглощён своим раздражением, что даже не понял, когда потревожил мамин сон. Он едва не вскрикнул, когда она вдруг распрямилась и, пошатываясь, встала на ноги, но всё же сдержался и, притворяясь спящим, продолжал лежать, зная, что она глядит на него, моргая от какой-то сумрачной неразберихи, смущавшей её сердце – от боли обожания, удушенной горем и чудовищным недоверием… он почти что чуял это.
Видишь! Она всё ещё любит!
Он возликовал, дрожа и бормоча что-то себе под нос, словно ребёнок, которому прямо сейчас снятся тягостные и кошмарные сны. Ребёнок, не столько уродливый от рождения, сколько ставший таковым в силу роковой случайности или какой-то болезни. Ибо всё, что он сделал, он делал из-за любви к ней. Даже отец подтвердил это!
Она поймёт это! Ей придётся!
Мама повернулась на едва слышный шорох и словно по холодному полу – на цыпочках выскочила из комнаты. Ей хотелось в уборную, понял принц.
Он услыхал, как мама отбросила в сторону лоскут клапана, зная, что при этом она в силу какого-то глубоко въевшегося инстинкта склонила голову. А затем всё растворилось в безмолвии…
И всё же каким-то образом Кельмомас знал.
– Кто тут?
Мамин голос, хриплый от потерь и испытаний.
– Мим?
Долгая пауза.
– Мимара?
Кельмомас застыл, словно пришпиленный к тому самому месту, где находился, пронзённый копьями катастрофических последствий. Никогда… Никогда он не слышал такого удивления, такой безумной капитуляции в её голосе. Это было просто смешно – даже мерзко! Вся целиком, без остатка! Она заканчивалась на собственной коже – как и все остальные! Но зачем? Зачем играть в половину души?
– Мамочка…
Скорее вздох, нежели голос – отдалённый, словно шёпот забытых богов, и всё же звучащий совсем рядом, ближе близкого…
Он отпечатался в самом его существе – этот голос, вплоть до малейшего оттенка. Ему достаточно было единственный раз услышать его, чтобы сделать своим собственным. Но теперь поздно – слишком поздно! Они заключили друг друга в объятия, мать и дочь, и опустились на колени, причитая и всхлипывая. А он лежал, закипая от ярости и заливаясь слезами. Здесь? Сейчас? Как это может быть? Он царапал ногтями простыни. Как долго? Что ему делать? Как долго ему ещё это терпеть?
Тебе нужно было убить её!
За-ткнись! За-ткнись!
Грязная дырка! Полоумная шлюха!
Кельмомас протиснулся сквозь прикрытый разукрашенной кожей вход и увидел их – хныкающих и ноющих. Он даже не помнил, как вскочил с тюфяка, а просто вдруг обнаружил себя стоящим там, дышащим и взирающим.
Две женщины обнимались, стискивая в кулаках одеяния друг друга. Мимара стояла к нему лицом, на котором отражались тысячи бушующих страстей. Щека её смялась о мамино плечо.
– Я так за тебя боялась, – просипела мама, её голос был хриплым и приглушённым.
Глаза Мимары широко распахнулись, сияя отсветами слёз, белеющими в свете фонаря. Она почему-то не видела его, взирая на то место, где он стоял так, словно там обреталась Вечность. Его даже затошнило от того, что она настолько похожа на маму.
– Прости меня, мамочка, – прошептала она ей в плечо. – Мне очень, очень-очень жаль!
Она сморгнула слёзы, вглядываясь, словно сквозь внезапно рассеявшийся сумрак, а затем как-то озадаченно уставилась прямо на него.
– Мим! – плакала мама. – Ох, милая, милая Мим!
Кельмомас увидел, как старая, хорошо знакомая ему нежность появляется в чертах сестры – то скучное, унылое сочувствие, что делало из неё такую невероятную дуру, а также наиболее досаждающего ему врага. И с этой самой гримасой Мимара вдруг улыбнулась… улыбнулась ему.
И что-то будто бы затолкнуло его желчное негодование назад в кельмамасову глотку.
Мамина рука блуждала по плечу и запястью дочери, словно бы стараясь убедиться в том, что всё происходящее реально, а затем замерла на выпуклости её живота.
– Как же это, милая? – спросила она, слегка откинув назад голову. – Что… Что?
Мимара лучезарно улыбалась ему, и Кельмомас почувствовал, как его собственное лицо, несмотря на то что по его венам растекалась жажда убийства, отвечает ей тем же.
– Просто не отпускай меня, мама…
– Брюхатая шлюха! – услышал Кельмомас собственный выкрик.
Радость спала с лица Мимары, подобно бремени, отказ от которого лёгок и приятен.
Но ему было плевать на эту её оскорблённую ипостась.
Мама, задеревенев, медленно высвободилась из объятий дочери, а затем повернулась и бросилась к нему. Он мог бы ослепить её или раздавить ей горло и смотреть, как она задыхается, задушенная собственной плотью, но вместо этого стоял, оцепеневший и недвижимый. Она схватила его за запястье и изо всех сил ударила по рту и щеке рукой пальцами, согнутыми крючьями. Он позволил силе этой пощёчины чуть-чуть откинуть его голову назад и в сторону, но не более того.
– Мама! – вскрикнула Мимара, бросаясь вперёд, чтобы остановить очередной удар, способный выцарапать ему глаза.
– Ты не представляешь! – завизжала Благословенная императрица своей блудной дочери. – Не можешь даже вообразить себе, что он сделал!
Он смаковал саднящее жжение в тех местах, где её ногти рассекли кожу и где теперь набухали царапины.
– Змея!
Кровь заструилась из его носа. Он слегка усмехнулся.
– Мерзость!
Мимара потянула маму прочь, прижимая её запястья к своей груди. Между ними что-то промелькнуло – мгновение или взгляд. Какое-то признание. Прибежища? Дозволения?
Мать, всхлипывая, обмякла в объятьях дочери.
– Мертвыыы! – причитала она. – Они все мертвыыы…
Безутешные рыдания. Она внезапно схватила Мимару за плечи и, неистово прижавшись к её груди, наконец, исторгла из себя горестные стенания о невыразимых муках, обрушившихся на неё.
Анасуримбор Кельмомас оставил этот гротескный спектакль, скользнув из комнаты в комнату, из сумрака в сумрак.
– Он убил их, Мим… убил…
Маленький мальчик посмотрел на находящийся теперь меж ними клапан – висящий на железных креплениях кожаный лоскут – и увидел изображение своего кругораспятого отца, вытесненное на некогда жившей и кровоточившей коже.
Никто… беззвучно прошептал он внутри своего сердца.
Никто нас не любит.
* * *
– Довольно! – решительно выдохнул великий магистр Завета. – Он этого не одобрит.
– Есть кое-что, о чём я должен тебе рассказать, – молвил Акхеймион.
– Ты уже сказал вполне достаточно.
Хриплый смех.
– Твои Сны… Они изменились?
Это, хоть и лишь на мгновение, привлекло внимание колдуна Завета.
– Мои, – продолжал Акхеймион, – поменялись полностью.
Саккарис, посмотрев на него один долгий миг, громко вздохнул.
– Ты больше не принадлежишь к числу адептов Завета, волшебник.
– И ни один из этих Снов не принадлежал мне.
Хмуро взглянув на него, Апперенс Саккарис поднялся на ноги с видом человека, испытывающего отвращение к тому, что кто-то впустую пользуется его великодушием. Акхеймион вздрогнул. Давнее отчаяние, о котором он уже успел позабыть – так много времени минуло с той поры, сдавило его сердце. Неистовая потребность, чтобы ему поверили.
– Саккарис! Саккарис! Жернова всего Мира крутятся вокруг этого места – и этого мига! А ты решаешь оставаться в неведении насч…
– Насчёт чего? – рявкнул великий магистр. – Насчёт лжи и богохульства?
– Я больше не претерпеваю муки прошлого, будучи Сесват…
– Довольно, волшебник.
– Мне известна правда о Нём! Сакккарис, я знаю, кто он такой! Я знаю, что Он!..
– Я сказал, довольно! – крикнул великий магистр, хлопнув обеими ладонями по походному столу.
Старый волшебник впился в него взглядом, встретив столь же яростный ответный взор.
– Почему? – воскликнул Саккарис. – Почему, как ты думаешь, Он терпел тебя все эти долгие годы?
Этот вопрос пресёк целую орду язвительных возражений, готовых выплеснуться из него, ибо именно им он задавался на всём протяжении своего Изгнания: почему его оставили в покое?
– Почему, как тебе кажется, я сам терплю тебя? – продолжал Саккарис. – Владеющего Гнозисом волшебника!
Акхеймион всегда считал сохранённую ему жизнь чем-то вроде сделки – но не попустительством.
– Потому, – ответил он голосом гораздо менее твёрдым, чем ему хотелось, – что я уже проиграл в бенджукку?
Старая шутка, когда-то придуманная Ксинемом.
Апперенс Саккарис едва моргнул.
– Императрица… – молвил он. – Благословенная императрица – вот единственная причина, по которой ты ещё жив, Друз Акхеймион. Можешь считать себя счастливчиком, ибо она сейчас здесь.
Великий магистр протянул облачённую в алое руку, указывая ему на выход. Однако Акхеймион уже вскочил на ноги, правда лишь для того, чтобы понять, что ему ещё необходимо вспомнить, как дышать и ходить…
Да-да! – убеждала Часть.
У Мимары ещё оставалось кирри.
* * *
Он был лишь одинокой флейтой. Кружащейся в темноте сиротливой душой, струйкой дыма, растворяющейся в Пустоте.
Он стал гремящим хором.
Высящийся с аистом на своём плече или сидящий в одиночестве у себя в палатке, он поднимает взгляд и видит Харвила, разрывающегося между возмущением и страхом за сына. Слышит, как тот говорит: «Мои жрецы называют его демоном…»
Водопад, превосходящий всякую славу.
Воин Доброй Удачи.
Идущий следом за собственной спиною через кишащие толпами переулки, через целые поля вялых человеческих сорняков – урожая, уже поспевшего для сифрангов, оборачивающийся, уступив настойчивому побуждению, и видящий – так случилось – Порспариана, улыбаясь, покоящегося на сваленных в кучу дохлых шранках, а затем бросающегося на копьё, что входит ему в горло, словно в карман; лишь для того, чтобы вместе с Эскелесом оказаться припавшим к земле в гуще трав и рассматривающим – так случилось – керамику, разбитую на осколки, напоминающие акульи зубы, и внимающим тучному адепту, говорящему: «наш Бог… Бог, расколотый на бесчисленные кусочки…»; катающимся в грязи и слышащим – так случилось – сводящие с ума стоны Сервы, приподнимающейся и опускающейся на обнажённом теле Моэнгхуса; и одновременно чувствующим на своей глотке хватку Цоронги и – так случилось – его могучие толчки, заставляющие его самого ощущать себя словно в бреду; слышащим имперскую принцессу, говорящую: «мы зрим мертвецов, громоздящихся вокруг нас целыми грудами»; и видящим подёрнутые поволокой глаза Нин’килджираса, льющего холодное масло себе на скальп, блестящий, словно расплавленное стекло, и говорящего, притворяясь кем-то другим, взамен того обломка души, которым является: «Ты думаешь, именно поэтому Анасуримбор прислал его к нам?» – и он был там… когда так случилось…
Идущий. Спящий. Убивающий. Занимающийся любовью.
Мчащийся в неизмеримых и непостижимых потоках. Ныне, и, ныне, и ныне, и ныне…
Воин Доброй Удачи.
Стоящий в одиночестве на краю лагеря и всматривающийся сквозь темнеющие просторы бесплодной равнины в простёршиеся там туши мёртвого зла – предлог, послуживший чревоугодию Ада.
– Ты видишь? – шепчет аист.
Харвил сжимает плечи сына, улыбаясь с отцовским ободрением.
Всё уже было.
Запечатать Мир? Как, если будущее без остатка запечатлено на том же самом пергаменте, что и прошлое? Оттиснуто. Выписано. Когда красота и ужас столь безграничны.
А основа так тонка.
* * *
Эсменет!
Весь проделанный им среди ночи путь к Умбиликусу старому волшебнику досаждало нечто вроде чувства падения. Ни он, ни Мимара не имели представления о том, что будут делать после того, как достигнут Великой Ордалии. Акхеймион отправился к Саккарису прежде всего из-за отсутствия иных вариантов, хотя, возможно, это было просто чувство самосохранения. Лишь в тот момент, когда он обратился к Саккарису со своими мольбами, старый волшебник осознал всю необъятность владеющего им страха и постиг тот факт, что годы неотступных, навязчивых размышлений превратили Анасуримбора Келлхуса в средоточие его ужаса.
Он частенько представлял себе их прибытие к Великой Ордалии, но в отсутствие уверенности в успехе похода образы эти оставались неясными, будучи укутанными смутной пеленою надежд. Глазами своей души он всегда видел себя стоящим рядом с Мимарой, выносящей Суждение Оком, а Святой Аспект-Император и его двор при этом взирали на… и…
Каким же глупцом он был!
Пример Пройаса вопиял так громко, как это только было возможно, но горе сделало его уши глухими, позволив продлить дурацкое чувство безнаказанности. У них было Око! Сама Шлюха направила их пути к тому, что должно случиться здесь! Или к тому, что они навоображали в своих вымученных фантазиях. Несмотря ни на что, Акхеймион в своих умозаключениях предпочитал простоту – проистекающую из священных писаний и мифов очевидность того, что непременно произойдёт по их прибытии. Судьба ожидает их!
Но Судьба, как подметил некогда знаменитый Протатис, облегчает лишь труды прорицателей. Это рабская цепь, а не королевские носилки – во всяком случае, для таких, как он и Мимара. Судьба лишь насмехается над подобными им.
И, что ещё важнее, Анасуримбор Келлхус – дунианин. Сложности и запутанные схемы – его удел по праву рождения. Конечно, Великая Ордалия была лишь очередным перекрёстком, развилкой, с которой начинался путь гораздо более тягостный и смертоносный. Ибо они прибыли к самому порогу Голготтерата…
Конечно, они пребывали ныне в тисках смертельной опасности.
Конечно, никто не поверит им, вне зависимости от того, какое Суждение вынесет Око…
И посему Друз Акхеймион шёл, всё так же мирясь с нависшими над ним угрозами и проклятиями, как и в давние дни, и всё так же терзаясь своими оплошностями и неудачами, как и тогда, когда был ещё юным. Старый волшебник не понимал, что ему делать, зная лишь, что в его душе есть место любви, но при этом ему доставало мудрости, дабы полагать это поводом для ужаса, а не надежды.
* * *
Вопросы громоздились грудой – один на другой…
– Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама. Келлхуса.
Эсменет недоверчиво уставилась на неё.
– Мы?
– Акка и я.
Они сидели – колени к коленям – на покрытом ковриками полу, две фигуры, озарённые светом и окружённые темнотой. Мимара ужинала водой и жареной кониной, пока Эсменет рассказывала обо всём, что случилось в Момемне со времени бегства дочери – повествование, быстро перешедшее в перечисление ужасных преступлений и махинаций Кельмомаса. Она позаботилась о выборе слов и осторожничала с деталями, опасаясь, что они могут вызвать у неё очередной, ещё более сильный приступ горя и гнева. Но вместо этого её речи, подобно шагам, унесли её прочь от блужданий вдоль стен, канав и храмов столицы к чудесному возвращению к ней её дочери. Живой!
Оно сокрушило её – их колдовское путешествие через Пустошь в компании мужа и сына-чудовища. Муки и тяготы этого пути уничтожили в ней все прочие страдания, и за это она была ему благодарна. В этом отношении утраты и скорби не отличаются от роскошных убранств – если душа носит их на себе достаточно долго, то начинает воспринимать это как нечто заслуженное – даже как само собой разумеющееся.
А затем… Мимара. Этот необъяснимый дар её возвращения…
И она сама теперь мать! Ну, или почти что… Принёсшая вести не о утратах, а о дарах…
Что были также и утратами.
– Ты носишь… – сказала Эсменет, слыша в ушах всё усиливающийся шум. – Ты носишь ребёнка Акки?
Глаза Мимары опущены долу, но в них ни угрызений совести, ни раскаяния.
– Это всё я, – произнесла дочь, рассматривая собственные пальцы. – Я-я… соблазнила его… я хотела, чтобы он учи…
– Соблазнила? – услышала Благословенная императрица скрип собственного голоса. – Что, вот так вот просто? Или ты приставила нож к его горлу, заставив Акхеймиона отдать своё семя?
Сердитый взгляд, казалось, разрушивший нечто вроде зазора неизвестности и взаимного незнания, ранее пролегавшего между ними. Все старые распри вспыхнули с новой силой.
Нет-нет-нет-нет…
– Возможно, именно так я и поступила, – холодно сказала Мимара.
– Поступила как?
– Отняла у него его семя.
– И тебе для этого понадобился нож?
Нет-нет-нет-нет…
– Да! – с жаром воскликнула её дочь. – Ты! Ты была моим ножом! Я использовала своё сходство с тобой, чтобы соблазнить его!
Мимара даже улыбнулась и слегка подалась вперёд, словно её согревали терзания своей старой мишени для нападок и претензий.
– Он даже выкрикивал твоё имя!
Так много. Так много обид. Так много разбитых надежд. Благословенная императрица вскочила и, шатаясь, бросилась через обрамлённый кожаными стенами сумрак, награждая всякого осмелившегося обратиться к ней убийственным взором.
Так много. Так много закрытых пространств, швы, подобные вшитым в прямо толщу Умбиликуса венам. Причудливые регалии Империи, нёсшей гибель и разорение всему остальному миру. Она едва не завизжала на Столпов, оказавшихся у неё на пути. А затем, освободившись от Умбиликуса, оказалась снаружи, рухнув на колени под опрокинутой чашей ночи. Наконец-то!
Свободна…
Открывшееся ей зрелище не было постигнуто сразу всем её существом. Она, казалось, остолбенела, став чем-то вроде скользящих и вибрирующих кусочков самой себя. Сперва простёрлись вверх её руки, затем выгнулась назад спина. Оно – это зрелище – приковало к себе её взгляд, зацепило лицо, а затем пленило и всё остальное – мысль, дыхание, сердцебиение – всё, кроме каменной неподвижности фигуры.
Чёрный призрак Голготтерата, вздымающийся безмолвной и болезненной тенью из огромной серой чаши Окклюзии.
Она застыла перед тем, что казалось предвестником эпохи опустошения.
Это именно то, на что оно похоже?
И содрогнулась от собственного скребущего горло дыхания.
Это происходит именно так?
Гибель Мира.
Ордалия заполняла большую часть находящихся меж ней и Голготтератом пространств – бесчисленные холщовые лачуги, жмущиеся к корням Окклюзии и размазанные, словно известь, по плоским, как стол, просторам Шигогли. Она видела адептов, шествующих в вышине и патрулирующих периметр лагеря, а на простёршейся внизу пустоши различала пыльные шлейфы боевых колонн, окружающих чудовищные укрепления…
И Рога… она видела Рога – именно такие, как ей доводилось читать – и их жуткое мерцание.
Мы прибыли сюда, чтобы судить его, мама.
Поначалу Эсменет не замечала одинокого путника, бредущего сквозь темноту в основании этой ужасающей перспективы, однако же стоило ей бросить в ту сторону взгляд, как она тут же узнала его, хотя ей и понадобилось целое мгновение, чтобы согласиться с этим.
После всего случившегося, после всех минувших лет он постарел и стал худым, сделавшись совсем непохожим на того пухлого дурака, которого она когда-то любила.
Он тоже узнал её и замедлился, а затем споткнулся и зашатался, будто одурманенный.
Улыбка явилась непрошеной, словно она была гораздо более старой и мудрой. Она вскочила на ноги, оправляя свои одежды в силу глубоко укоренившейся потребности сохранять достоинство, и смахнула с глаз слёзы ярости.
Он двинулся вперед, но медленно, словно опасаясь, что в сиянии Гвоздя Небес его фигура и образ станут ещё более одичалыми. С каждым сделанным им шагом он всё больше походил на того безумца, которого описывали её соглядатаи.
Друз Акхеймион…
Волшебник.
Он, наконец, доковылял до неё, лицо его было непроницаемо. Исходящая от него вонь повисла в воздухе.
Она ударила его по лицу, в кровь разбив губы, скрытые под спутанной и жесткой, как проволока, бородой, и замахнулась, чтобы ударить снова, но он поймал её запястье грубой ладонью отшельника и с силой заключил её в объятия. Вместе они рухнули в пыль. Он пах землёй. Пах дымом, дерьмом и гнилью – вещами одновременно и целостными и бренными, всем тем, что было украдено у неё Андиаминскими Высотами. Эсменет рыдала, уткнувшись лицом в эту вонь, откуда-то зная, что после этой ночи больше никогда не заплачет.
Она услышала, как яростно что-то кричит Мимара – Столпам, поняла она.
Руки дочери обхватили её плечи. Жасмин. Мирра. Выпирающий живот – тугой и тёплый – прижался к её спине.
Эсменет, Про́клятая императрица Трёх Морей, замерла, дивясь тычку забеспокоившегося плода. И она поняла… С ясностью и окончательностью, которые никогда прежде не считала возможными, она поняла.
Она принадлежит им. Теперь принадлежит им.
Тем, кто способен любить.
Глава двенадцатая. Последнее Погружение
Не все стрелы, выпущенные в незримого врага, пролетят мимо, но ни одна не сможет поразить врага неизвестного.
– Скюльвендская поговорка
Рождению предшествует зачатие, зачатию предшествует созревание, созреванию предшествует рождение. Тем самым, пламя переходит от лучины к лучине. Ибо души по сути своей не что иное, нежели светочи, пылающие как время и место.
– Пять Опасений, ХИЛИАПОС
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат
Народы отличны друг от друга сутью своего процветания. Высшая точка каждого уникальна и зависит от его обычаев, веры, а также готовности применять силу, подавляя обычаи, веру и могущество соседей. Это влечёт за собой разорение, в конечном итоге лишающее все народы обилия и роскоши, разорение, отнимающее цветастые излишества, дарованные их собственной мощью и искусностью. Страдания, будь то голод, войны или эпидемии, перемалывают народы словно жернова, так, что стенания одного превращаются в плач и вопли другого.
Такими и явились на эту войну народы Трёх Морей – связанными общими молитвами и знамениями, но разделёнными и заносчиво кичащимися всем тем, чем отличаются от собратьев. И посему айнонские лорды раскрашивали лица белым – в насмешку над серебряными масками, что носили конрийские аристократы. И посему галеоты смеялись над бородами туньеров, которые глумились над гладко выбритыми щеками нансурцев, а те, в свою очередь, высмеивали туньерское разгильдяйство, и так далее. Такими и явились на эту войну короли Трёх Морей и Среднего Севера, каждый будучи отпрыском древнего и непростого наследия, каждый будучи родом из городов, в силу своей дряхлости насквозь пропитавшихся изощрённым хитроумием и поражённых упадком. Такими они и явились на эту войну – развращёнными и переполненными гордыней, сияющими блеском своего происхождения, гордо явленного всему миру в их повозках, одеянии и оружии, каждый будучи цветком, взращённым различной почвой и разнородной землёй.
Такими они вышли за пределы Черты Людей, преодолели несчётные лиги пустошей, оказавшись невероятно далеко от дома – во всех смыслах.
Кошмарный путь… оказавшийся переходом в той же мере, в какой и нисхождением.
И они достигли Пепелища, пройдя через пепелище Эарвы, став чем-то вроде награбленной добычи в человеческом облике – сборищем древних реликвий, разломанных на куски и переплавленных фамильных сокровищ, перекованных в нечто такое, чего Мир никогда ещё прежде не видывал – в людей, переделанных и отлитых заново. Проклятых, когда им должно быть блаженными. Обречённых, когда им должно быть спасёнными. И единых, когда им должно быть многими.
Новые люди, помрачневшие от ужасов, что им довелось свидетельствовать, освирепевшие от терзающего их души отчаяния и полные благочестия в силу высушившего их желудки голода. Они выбросили все свои пышные украшения. Одеяния их были запятнаны грязью тысяч пройденных ими земель, а оружие и доспехи забраны у мёртвых родичей. Единая нация, рождённая безумными месяцами, а не безмятежными веками.
В ночь после Великого Отпущения Святой Аспект-Император явился к каждому из своих наиболее прославленных военачальников, дабы наедине всмотреться в их души. Но он не явил милости и не даровал прощения за совершённые ими злодеяния, не дал им ничего, что смогло бы унять вцепившийся в их сердца ужас. Он отверг все их возражения, а в ответ на мольбы выразил одно лишь недовольство. Он явился к ним во гневе и ярости, будучи суровым в указаниях и нетерпимым к ответным речам. Ходили слухи, что он даже убил графа Шилку Гриммеля, ибо тот никак не мог унять свои рыдания. Из всех на свете грехов неспособность взять себя в руки стала самым непростительным.
Завтра, поведал он им, Школы будут спущены с поводка и растопят Ковчег, будто печь!
– И когда мы выпотрошим его, как бычью тушу, – скрежетал он, сияя во тьме под провисшей холстиной их палаток, – то соберём всё, что осталось от наших разорванных в клочья сердец… и вернёмся
домой.
И, будучи после его ухода едва способными даже просто дышать, владыки Юга поражались причудливой странности этого слова… и оплакивали её.
Ибо все люди тоскуют о доме.
* * *
Мать и дочь отвели Акхеймиона в покои императрицы, выделенные ей в Умбиликусе. В их воссоединении ощущалось напряжение, ибо оно было отягощено недоверием и опасением растревожить старые обиды. Новое сочетание душ, некогда уже соединённых друг с другом, всегда сопровождается тягостной болью множества взаимосвязанных ран, когда шрам трётся о шрам, а один нарыв давит на другой. Поэтому, когда Эсменет поначалу отказалась просить милости для Пройаса, Акхеймион решил, что причина этого кроется в её раздражении, с которым можно справиться одним лишь пониманием и терпением. Ведь, в конце концов, каждый взгляд, брошенный им на носящую его ребёнка Мимару, был для Акхеймиона болезненным, и посему он полагал, что и взгляды, которые в сторону дочери то и дело бросала сама Эсменет, в свою очередь, заставляют её терзаться от гнева, сопоставимого по степени мучительности с его стыдом.
Но чем больше он умолял и упрашивал её, тем чаще и яростнее скорби, обрушившиеся на Пройаса, заставляли его исходить желчью и брызгать слюной. Эсменет же, как это всегда происходило ранее, во время их сумнийских споров, напротив, всё сильнее преисполнялась снисходительности, ибо чем более исступлённое беспокойство о Пройасе проявлял Акка, тем больше возрастала её жалость к нему самому. Она рассказала, что ей доводилось видеть тысячи «вздёрнутых», в особенности в Нильнамеше – после первых успехов восстания Акирапиты. Люди, связанные и подвешенные таким способом, ни разу не протянули дольше нескольких часов, задушенные весом собственных тел.
– Он и так уже продержался дольше их всех, – сказала она с жёсткостью в голосе, вполне соответствовавшей свирепости её взора. – Ты не можешь спасти его, Акка. Не больше, чем ты был способен спасти Инрау.
До этого момента Мимара спорила с ним; теперь же она смотрела на него широко распахнутыми глазами бывшего союзника.
– Тогда я просто сниму его.
– И что? – вскричала Эсменет. – Спасёшь Пройаса лишь для того, чтобы сгинуть вместе с ним.
В этот миг он почувствовал себя очень старым.
Обе женщины взирали на него с печалью и опасением, став в этом мраке и общности чувств ещё более похожими друг на друга. Он понял, что, несмотря на противоположность их взглядов, они видели сейчас перед собой одного и того же человека. Они знали. Побуждение вырвать собственную бороду охватило его.
Бремя было слишком тяжёлым.
– Акка! Сейчас наша цель – спасение Мира… мы пребываем в тени Голготтерата!
А плата слишком высокой.
Слишком.
– В той самой тени, в которой умирает мой мальчик! – вскричал он. Его сердце разрывалось, его чувства и мысли переполняли ощущения и образы мучений Пройаса. И вот он, вскочив на ноги, уже мчится сквозь обтянутые холстиной коридоры и залы, отбрасывая в сторону лоскуты кожаных клапанов и не обращая внимания на несущиеся следом женские крики. А затем старый волшебник оказывается снаружи, хотя воздух там слишком мерзок, чересчур пропитан какой-то прогорклой вонью, чтобы он способен был ощутить пьянящее чувство свободы. Небеса были слишком серыми, чтобы можно было понять, день стоит или ночь, а прямо перед ним открывалось видение, заставившее его рухнуть на колени.
Голготтерат.
Верхушка Воздетого Рога уже тлела солнцем нового дня, и пока он смотрел туда, первый луч подступающей зари вонзился сверкающим копьём и в кончик Склонённого. Укрытия и палатки Ордалии, напоминающие застигнутые полным штилем обломки кораблекрушения, равно как и простёршиеся перед ним мили и мили голых пустошей Шигогли окрасились в сиянии этого ложного рассвета в какой-то желтушный цвет.
Словно бы раздвоившись, он одновременно и уже стоял на четвереньках, неотрывно уставившись на мощь зачумлённого золота, и всё ещё падал на колени, глядя на то, как мерцающими нитями свисают его собственные слюни.
Маленькие ладошки подхватили его под каждую из рук и со смутившей Акхеймиона лёгкостью подняли его на ноги.
– Лишь я могу спасти его, – произнесла Благословенная императрица Трёх Морей, прислонившись лбом к его виску, – я – единственный изменник, которого мой муж когда-либо оставлял в живых… – Она смотрела на них с изумлением и страхом… – Так надолго.
* * *
Юный имперский принц, схватившись за голову от дезориентации, вскочил на ноги под громкий звон Интервала. Комната, в которой он находился, была просторной, но забитой всякой всячиной. Свободного места возле его постели было маловато, поскольку слева к ней вплотную примыкали кожаные панно, а по его правую руку были свалены груды разного рода пожитков и припасов. Затем он вспомнил – вернулась эта сучья Мимара и они отправили его спать в кладовую.
У пробуждения есть любопытное свойство – готовность человека иметь дело с событиями, чересчур беспокоящими и хаотичными, чтобы он был способен даже просто постичь их, пока те ещё происходят или сразу же после того. Они бежали прочь от развалин Андиаминских Высот, пересекли само чрево Мира, и всё это время у него подгибались ноги от тревоги, ужаса и сожалений. У него попросту не хватало духу, чтобы как следует обдумать случившееся.
Казалось, что способность дышать осталась единственным даром, по-прежнему доступным ему.
Мы проиграли эту игру, бра…
Нет!
Поначалу он просто сидел, понурившийся и удручённый, – твёрдая, напряжённая оболочка, застывшая поверх безмолвных, но яростных споров. Кто-то придёт, сказал он себе. Кто-то обязательно должен прийти к нему, даже если это будет всего лишь гвардеец или раб! Он же маленький мальчик…
Ничего. Никого.
Его светильник прогорел за ночь. Утренний свет единственным тоненьким лучиком проникал внутрь сквозь шов в потолке и просачивался тусклой полоской вдоль верхнего края наружной стены. Этого было более чем достаточно для его глаз – в комнате на самом деле оказалось гораздо светлее, нежели во чреве Андиаминских Высот. Он разделся и разложил на походной кровати свою одежду – алую тунику, расшитую роскошными золотыми нитями, – а затем снова взял и надел её, будто она была свежей. Он плакал от голода.
Он же маленький!
Но ничего не происходило. Никто к нему не пришёл.
Какое-то время он, постукивая по полу босыми пятками, сидел на краю тюфяка, вслушиваясь и перебирая звучащие голоса, выискивая… преимущество… ему нужно было обнаружить хоть какое-то преимущество в катастрофе, поглотившей его Мир. На Андиаминских Высотах он всегда заранее знал обо всём, что должно случиться. Он мог лежать тёплым и сонным, наслаждаясь тем, как место и действие словно бы расцветают, вырастая из едва слышимых звуков. Всякая спешка непременно выбивалась из ленивого звучания текущей рутины, любая целеустремлённость заставила бы умолкнуть бормотание сплетничающих рабов, и тогда он сыграл бы в игру, смысл которой заключался в том, чтобы угадать характер и цель всех этих приготовлений. Умбиликус в этом отношении отличался от Андиаминских Высот лишь тем, что его тонкие стены из холстины и кожи предоставляли гораздо больше свободы его пытливому слуху. Дворцовые мрамор и бетон заставляли всякий звон или шёпот застревать в позлащённых коридорах. Здесь же, стоило ему закрыть глаза, и кожаные стены становились кружевом, прозрачным для всех скребущих и попискивающих звуков, исходящих от душ, в нём обитающих.
Тишина становилась мерой пространства, пустотой, в которой проявлялись разбросанные там и сям участки личной или совместной деятельности. Два человека, препирающиеся из-за недостатка воды. Мирскату, экзальт-капитан Столпов, разбрасывающийся небрежными указаниями. Какой-то грохот, раздавшийся в огромной полости зала собраний.
Он уловил чей-то голос, произнёсший: «Который из них?» – где-то неподалёку, в одной из комнат, расположенных в дальней от входа части этого громадного, запутанного павильона.
Звучащие в этом голосе нотки благоговения, выходящего за рамки обычного подобострастия или даже раболепия, привлекли его внимание.
«С волчьей головой…» – ответил кто-то ещё.
В то время как первый голос принадлежал юноше, чей шейский был исковеркан гнусавым варварским выговором эумарнанского побережья, второй голос выдавал человека более опытного и уверенного, говорившего с небольшим айнонским акцентом, свидетельствующим о долгих годах, проведённых в Нансурии. Оба голоса при этом звучали приглушённо и даже испуганно, будучи подавленными присутствием кого-то третьего…
Юный имперский принц резко выпрямился, крепко обхватив плечи.
Отец здесь.
В панике он ощупывал слухом мрак Умбиликуса в поисках малейших признаков присутствия матери – сочетания звуков, известного ему лучше любого другого букета и ценимого пуще всех прочих звуков на свете.
Может, она спит?
Или сбежала?
Это ты сделал! Ты прогнал её!
Нет…
Она где-то рядом – она должна быть тут! Ведь он её милый мальчик!
Совсем ещё малыш…
«Хорошо, – произнёс второй голос. – А теперь дай сюда щётку».
Свист ткани. Глазами своей души Кельмомас видел Его, неподвижно стоящего с вытянутыми в стороны руками, пока угрюмый слуга, склонившись, вычищает складки и швы его шерстяных одеяний.
– Отец… – осмелился он пискнуть во мраке, – никто не пришёл ко мне.
Ничего.
Словно бы что-то вроде крохотного обезьяньего когтя вцепилось ему прямо в глотку. Он нервно царапал лицо.
– Отец… пожалуйста!
Мы же ещё маленькие!
Ритмичный шорох очищающей ткань щётки ни на миг не прекращался, напоминая шум, когда-то доносившийся до его слуха из подметаемого рабами плаца скуари.
Предатели, населявшие душу мальчика, взбунтовались. Его глаза обожгли слёзы. Он раскашлялся от неудержимых рыданий, забрызгав капельками слюны темноту. Из распахнутого рта вырвалось нечто вроде кошачьего визга…
Он всеми покинут! Брошен и предан!
И тогда его отец, Святой Аспект-Император, сказал:
– Уверовавшие короли собираются. – Посвист ткани под щёткой стих. – Тебе надлежит пообщаться с сестрой или братом? – А затем возобновился, ускорившись от удивления и ужаса. – Прислушайся к ним, Кель. – Судя по звукам, раб пытался без остатка раствориться в порученной ему работе. – Им известна сущность твоих преступлений.
* * *
Они вместе двинулись в путь через предрассветные просторы Шигогли, зеркальные отблески Инку-Холойнаса озаряли их путь. Они решили, что как только доберутся до Обвинителя, Благословенная императрица просто прикажет обрезать верёвку и снять Пройаса. И вновь Мимара отказалась оставить свои чёртовы безделушки, не дав Акхеймиону проложить их путь напрямик через небеса.
– Ну, конечно! – кричал старый волшебник, взмахами рук словно бы пытавшийся поцарапать лик безучастного неба. – Давайте не по…
– Смотрите! – вскрикнула Эсменет. Палец Обвинителя виднелся вдалеке, всё ещё оставаясь в тени Окклюзии, благодаря чему отдалённые бело-голубые вспышки гностического колдовства казались ещё более яркими и заметными…
– Свяйяли, – сказала Мимара – самая остроглазая из них.
Старый волшебник разразился ругательствами, проклиная как само присутствие ведьм, так и то, что со всей неизбежностью из этого следовало – он действительно ничего не мог поделать без помощи Благословенной императрицы Трёх Морей. Его мысли неслись и распухали, словно пузырящаяся пена в бурном потоке. Он начал ходить кругами, настаивая, как ему казалось вполне разумно, на том, что он и Эсми могли бы пойти напрямик…
– И что? – рявкнула Эсменет. – Ты оставишь свою беременную жену в одиночку тащиться через Шигогли? – Резко повернувшись к Голготтерату, она, умерив ярость, крикнула: – Ты что, позабыл, где мы?
Друз Акхеймион издал вопль, голос его надорвался, словно извлечённый прямиком из ада папирус. Он взревел, оглашая пустоши криком человека, столкнувшегося с почти непреодолимым препятствием; человека растерянного и, прежде всего, человека, совершенно не понимающего, как ему дальше быть.
Женщины хмуро посмотрели на него, а затем Эсменет с непроницаемым выражением на лице повернулась к дочери… и обе они покатились со смеху. Старый волшебник задохнулся от возмущения и в ужасе воззрился на них, видимо рассчитывая одной лишь свирепостью своего взгляда согнать с их лиц эти возмутительные ухмылки. Но они прижались к нему – к той вонючей груде шкур, которой он был, и крепко схватили за руки. И внезапно он тоже рассмеялся, квохча, словно старая гагара, и всхлипывая от облегчения – от признательности человека, обнаружившего себя в окружении душ, которых по-настоящему любит…
Память о прежней живости наполнила его, словно душистый пар. С кивком человека, пришедшего в себя от приступа, на миг затуманившего его ум и похитившего мужество, он освободился из их хватки.
– Сперва убедимся в том, что он ещё жив, – сказал старый волшебник, признав, наконец, возможность, о которой Эсменет твердила с самого начала.
Его чародейский голос окутал их подобно туману. Он увидел отблеск белой искры своего рта в их глазах. Простёртыми в стороны руками он направил колдовскую Линзу на овеянный легендами Химонирсил, Обвинитель, испытывая при этом чувство удовлетворения, как, собственно, и всегда, когда ему доводилось проявлять свою силу. Округлое искажение сфокусировалось на отдалённой точке и чудесным образом приблизило её, явив его взгляду то самое, что он жаждал увидеть, тот самый ужас…
Пройаса, висящего голым… и напоминающего влажное тряпьё, какой-то хлам – бесформенный и блестящий…