Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Клиффорд Саймак

Исчадия разума

Глава 1

А я все вспоминал своего старого друга и слова, что он сказал мне в последний раз, когда я его видел. Это было за два дня до того, как его убили — убили прямо на шоссе. Во время катастрофы там было машин не меньше, чем всегда; его машина превратилась в искореженную груду металла, и следы покрышек рассказывали, как это случилось, как он врезался в другую машину, внезапно вынырнувшую со своей полосы ему наперерез. Все было ясно, кроме одного: та другая машина бесследно исчезла.

Я пытался выбросить загадку из головы и думать о чем-нибудь еще, но проходили часы, бесконечная бетонная лента разматывалась мне навстречу, мимо мелькали весенние сельские пейзажи, а память нет-нет да и возвращала меня к последнему вечеру, когда мы с ним виделись.

Он сидел в огромном кресле, которое, казалось, того и гляди поглотит его, засосет в глубину своих красно-желтых узоров, — сморщенный гном, перекатывающий в ладонях стаканчик бренди и посматривающий на меня снизу вверх.

— Сдается мне, — говорил он, — что мы в осаде. Нас обложили наши собственные фантазии. Все наши вымыслы, все уроды, каких мы напридумали с тех времен, когда первобытный человек сидел скорчившись у костра и вглядывался в черноту ночи за порогом пещеры. И воображал, что может таиться там во тьме. И ведь, конечно, знал про себя, что там на самом деле. Кому, как не ему, было знать — ведь он был охотник, собиратель трав, первопроходец в царстве дикой природы. У него были глаза, чтобы видеть, и нос, чтобы ощущать запахи, и уши, чтобы слышать, и все эти чувства, скорее всего, были куда острее, чем у нас сегодня. Он помнил наперечет все и всех, кто и что может прятаться во тьме. Помнил, знал назубок и все-таки не доверял себе, не доверял своим чувствам. И его крохотный мозг, при всей своей примитивности, без устали лепил новые формы и образы, измышлял иные виды жизни, иные угрозы…

— И ты думаешь, мы не лучше? — спросил я.

— Разумеется, — ответил он. — Наши вымыслы на другой манер, но не лучше…

Сквозь открытые двери в комнату залетел ветерок и принес с собой слабый аромат весенних цветов. И вместе с ветерком донесся отдаленный рокот самолета, совершавшего круг над Потомаком перед тем, как приземлиться на другом берегу.

— Мы теперь придумываем другое, — продолжал он. — Тут есть о чем еще поразмыслить. Мы, пожалуй, не придумываем нынче таких страшилищ, как в пещерные времена. Те были страшилищами во плоти, а нынешних, каких мы вызываем к жизни сегодня, можно бы назвать умственными…

У меня осталось подозрение, что он был готов развить свою диковинную концепцию и сказать больше, гораздо больше, но как раз в эту минуту в комнату ввалился Филип Фримен, его племянник. Филип, сотрудник Госдепартамента, горел нетерпением поведать странную и забавную историю про одного высокопоставленного чудака, пожаловавшего в Вашингтон с визитом, а потом разговор перешел на какие-то иные темы, и о том, что люди попали в осаду, уже не упоминалось.

Впереди замаячил указатель, предупреждающий о съезде на Старую военную дорогу, и я сбросил газ, чтобы вписаться в поворот, а как только очутился на старой дороге, пришлось тормозить еще решительнее. Я проехал несколько сот миль, делая не меньше восьмидесяти миль в час, и теперь сорок казались черепашьей скоростью, — но для такой дороги, как эта, и сорок было слишком много.

Я, честно сказать, давно забыл, что на свете есть такие дороги. Когда-то покрытие было гудроновым, но на многих участках гудрон потрескался, наверное, по весне, когда таял снег, потом трещины залатали каменной крошкой, а она с годами стерлась в порошок, в тонкую белую пыль. Дорога была узкой изначально и еще сузилась оттого, что с обеих сторон обросла густыми кустами, кусты сжимали ее как изгородь, всползали на обочины, и машина словно плыла в тени листвы по извилистой мелководной канаве.

Шоссе шло вдоль гребня, а Старая военная дорога с места в карьер нырнула вниз меж холмами — такой я и представлял ее себе по памяти, хоть и не помнил, чтоб уклон был таким крутым и начинался сразу же, едва я съехал с верхней бетонки. А впрочем, бетонку, по которой я только что мчался, перестроили и превратили в шоссе лишь несколько лет назад.

Другой мир, — сказал я себе, и это, конечно же, было именно то, чего я искал. Правда, я не ждал, что другой мир охватит меня так внезапно, что для этого будет довольно просто-напросто свернуть с шоссе. Да и попал ли я в другой мир? Не вернее ли, что мир здесь не столь уж и отличен, просто у меня разыгралось воображение и я увидел его таким в силу самовнушения: предвкушал, что увижу другой мир, вот и увидел.

Неужели и вправду Пайлот Ноб нисколько не изменился? — задал я себе вопрос. Казалось почти невероятным, чтобы городишко мог стать иным. Судьба не давала ему такого случая. Все эти годы он лежал вдали от больших событий, они не затрагивали его, обходили его стороной, так зачем ему было меняться? «Но вопрос, — признался я себе, — вовсе не в том, сильно ли изменился Пайлот Ноб, а в том, насколько изменился я сам…»

И почему, — задал я себе еще вопрос, — человек так тоскует по прошлому? Ведь знает же он — знает даже тогда, когда тоскует, — что осенней листве никогда уже не пламенеть так ярко, как однажды утром тридцать лет назад, что ручьям никогда больше не бывать такими чистыми, холодными и глубокими, какими они помнятся с детства, что по большей своей части картинки такого рода остаются и останутся привилегией тех, кому от роду десять лет.

Наверняка можно бы выбрать добрую сотню мест, и притом более комфортабельных, где я точно так же обрел бы свободу от треска телефона, где мне точно так же не пришлось бы вязать узелки на память и клятвенно обещать во что бы то ни стало поспеть к определенному сроку, где не надо было бы спешить на встречи с важными шишками, представляться умным и хорошо информированным и приноравливаться к сложным привычкам окружающих, к тому же усложняющимся день ото дня. Есть сотня других мест, где нашлось бы время думать и время писать, где позволительно не бриться, если не хочется, где можно одеваться кое-как и ни одна живая душа этого не заметит, где можно, если вздумается, удариться в лень или в беспечность, можно не слушать новостей, можно не играть ни в ученость, ни в остроумие, а вместо этого предаться беззлобным сплетням, не имеющим ровно никакого значения.

Сотня других мест — и все же, когда я принимал решение, у меня, в сущности, не было и тени сомнения в том, куда я поеду. Может статься, я чуть-чуть дурачил себя, но это само по себе доставляло мне удовольствие. Я бежал домой, но не признавался себе, что бегу домой. Ведь знал же я, знал на протяжении всех долгих бетонных миль, что такого места, какое мне рисовалось, нет и никогда не было, что годы сыграли со мной шутку, обратив реальность в набор обольстительных иллюзий из тех, что одолевают каждого из нас, едва вспоминается юность.

День клонился к вечеру уже когда я свернул с шоссе, а теперь дорога проваливалась все глубже меж холмов, и по временам ее застилала тяжкая тьма. Сквозь густеющие сумерки поодаль, в укромных долинках, светились мягкие белые шары фруктовых деревьев в цвету, а порывами до меня долетал и их аромат, — очевидно, они росли не только поодаль, но и много ближе ко мне, просто были скрыты от глаз. И хотя вечер едва вступал в свои права, мне казалось, что я улавливаю еще и странное благоухание тумана, поднимающегося с сочных лугов по берегам извилистых речушек.

Годами я твердил себе, что помню местность, где очутился сейчас, наизусть, что она впечатана мне в душу с детства и стоит лишь попасть на старую дорогу, как я найду Пайлот Ноб безошибочно, чутьем. Однако теперь у меня возникло подозрение, что я ошибался. Потому что мне до сих пор не случилось опознать ни одного конкретного дерева, ни одного камушка. Общие контуры местности — да, они были точно такими, как помнились, но ничего более определенного, чтобы я мог ткнуть пальцем и воскликнуть: вот, наконец-то я понял, где нахожусь, — ничего подобного не попадалось. Это раздражало, а, пожалуй, и унижало, и я поневоле усомнился: та ли это дорога, что ведет в Пайлот Ноб?

Дорога была скверной, много хуже, чем я ожидал. Я отказывался понимать, почему ее довели до подобного состояния. Ну ладно, резкие повороты, повторяющие изгибы холмов, еще можно простить. А выбоины? А участки, утонувшие в непролазной пыли? И давным-давно следовало бы сделать что-то с каменными мостиками, где двум машинам не разминуться. Впрочем, встречных машин и не было. Похоже, я был на дороге совершенно один.

Темнота сгущалась, и пришлось включить фары. Как еще раньше пришлось сбросить газ и порой ползти со скоростью не более двадцати миль. Иначе эти резкие повороты появлялись перед носом слишком стремительно, и я не чувствовал себя в безопасности.

Пайлот Ноб, уж это заведомо, не мог быть очень далеко — самое большее миль сорок от той точки, где я свернул с шоссе, а я с тех пор проехал по крайней мере половину этого расстояния, никак не меньше. Можно бы сказать поточнее, если бы засечь пробег в момент поворота, но я, к несчастью, не догадался.

А дорога становилась не лучше, а хуже, и вдруг сделалась еще хуже, чем когда бы то ни было. Машина шла на подъем по теснине, зажатой между холмами, и с обеих сторон к дороге припадали массивные валуны — лучи фар то и дело скользили по их бокам. Да и погода переменилась. На небе уже загорались было редкие звездочки, а теперь они пропали, и до меня донеслось бормотанье грома, отдаленное, но многократно отраженное склонами.

Неужели я прозевал какую-нибудь развилку? Что, если в темноте нечаянно свернул на дорогу, ведущую обратно на гребень? Но, как я ни старался, я не мог припомнить, чтобы дорога раздваивалась. С той минуты, как я свернул с шоссе, передо мной лежала одна и только одна дорога. Правда, время от времени к ней подбегали проселки с окрестных ферм, но именно проселки и всегда под прямым или примерно под прямым углом.

Одолев очередной крутой поворот, я приметил справа кучку низких строений с единственным слабо освещенным окном. Я снял ногу с акселератора и пододвинул к педали тормоза, почти решившись остановиться и спросить, правильно ли я еду. Но почему-то, — право, не берусь объяснить, почему, передумал и поехал дальше. Ведь если понадобится, я всегда найду местечко, чтобы развернуться и подать назад. Или попадется какая-нибудь другая ферма, где можно будет притормозить и справиться о дороге.

Вон, пожалуйста, впереди, не больше мили отсюда, на склоне холма распласталась еще одна кучка строений, и там тоже светится единственное окошко, почти в точности как то, которое я только что миновал.

На какую-то долю секунды, будто завороженный этим окошком и падающим из него слабым лучиком, я отвел глаза от дороги, а когда вновь посмотрел вперед, увидел прямо в конусе света от фар нечто несущееся мне навстречу. В следующую долю секунды я, наверное, окаменел — мозг наотрез отказывался принять на веру то, о чем доложили чувства: навстречу пер динозавр.

Я не знаток динозавров и не желаю им становиться — на свете есть столько вещей, вызывающих у меня больший интерес. Но как-то летом я ездил в Монтану и провел неделю с палеонтологами, которые, задыхаясь от радости (и обливаясь потом), раскрывали, по собственному их выражению, кладбище костей и выкапывали бог весть чем примечательные останки и осколки существ и событий, живших и бывших шестьдесят миллионов лет назад. И как раз при мне они обнаружили скелет трицератопса почти безупречной сохранности и пришли в великое возбуждение, поскольку найти трицератопса вообще-то не редкость, скелетов хоть отбавляй, но у этого были какие-то мелкие отличия от всех найденных прежде.

И вот он самый, трицератопс, мчится прямо на меня по дороге — не ископаемый скелет, а гора живого мяса. Голову наклонил, выставил вперед, как два копья, рога над глазами, а позади рогов высится блестящий костный щит. Мчится целеустремленно, громада тела, кажется, заполнила собой всю дорогу и уже набрала порядочную скорость. Разумеется, у такой зверюги хватит силы, да и просто веса, чтобы раскатать автомобиль в металлический блин.

Я отчаянно крутанул баранку, не вполне понимая, что делаю, но, по-видимому, чувствуя, что бездействовать нельзя. Возможно, я надеялся, что машина избежит тарана, если вкатится на склон чуть повыше, а может, думал даже, что сумею развернуться и пуститься наутек.

Машина дернулась и пошла юзом, конус света от фар соскользнул с дороги и завяз в путанице каменных осыпей и кустов крутогорья. Динозавра я больше не видел, но думал, что вот-вот раздастся страшный удар и в машину врежется его огромная бронированная голова.

Задние колеса заносило, пока они не сползли в кювет, а дорога была такая узкая, что передние колеса оказались на противоположной ее стороне. Машина поднялась на дыбы, меня откинуло на спинку сиденья, а ветровое стекло смотрело теперь прямо в небо. Двигатель заглох, фары потускнели, и я ощутил себя подсадной уткой, выставленной на дорогу в ожидании той секунды, когда старик трицератопс подденет меня на рога.

Дожидаться этой секунды я не стал. Я распахнул дверцу, кубарем выкатился наружу и кинулся вверх по склону, натыкаясь на валуны и отскакивая, как мячик, от кустов. В любую секунду сзади на меня обрушится грохот, и… Но грохота не было.

Я споткнулся о камень, свалился в чащобу и основательно исцарапался, а с дороги все не доносилось ни звука. Странно, очень странно: трицератопс должен был бы уже сто раз наткнуться на машину, даже если бы брел вперевалочку, не спеша.

Кое-как выкарабкавшись из кустов, я съежился на открытом склоне. Отблеск автомобильных огней, хоть и слабый, отраженный холмами, освещал дорогу в обоих направлениях футов на сто. Дорога была пуста, динозавра не было и в помине. Разумеется, он все равно может, должен рыскать где-то невдалеке. Чем занимаются динозавры, предоставленные самим себе? В одном я был уверен — я видел его ясно, как днем, видел собственными глазами и опознал без ошибки. Может, он затаился во тьме и решил поохотиться на меня? Хотя в идее, что такая громоздкая тварь способна затаиться, сквозило что-то абсурдное. Трицератопсы не созданы для того, чтобы таиться и прятаться.

И все равно я дрожал, припав к земле. По-над холмами погромыхивал гром, в свежем вечернем воздухе можно было различить аромат цветущих яблонь. «Но это же смехотворно!» — воскликнул я про себя, прибегая к давнему проверенному психологическому приему. Не было там никакого динозавра и не могло быть. Ну откуда ему взяться среди холмов моего детства, в каких-то двадцати милях от милого родного городишки Пайлот Ноб! У меня просто разыгралось воображение. Увидел что-то непривычное и принял за динозавра.

Однако что с психологическими приемами, что без, я видел его и, черт меня возьми, видел ясно. Я будто видел его до сих пор — лоснящаяся складчатая шкура и глазенки как раскаленные угли, отражающие свет фар. Я не знал, что произошло и как это объяснить (потому что встретить трицератопса на сельской дороге через шестьдесят миллионов лет после того, как околел последний из их породы, конечно же, немыслимо), — но принять за истину, что его там не было, я не мог тоже.

Кое-как поднявшись на нетвердые ноги, я начал осторожно красться назад к машине по усыпавшим склон шатким и острым камням, которые так и норовили выскользнуть из-под подошв. Гром гремел все сильнее. Холмы к западу от долины, к которой должна бы вывести петляющая дорога, то и дело озарялись вспышками молний. Гроза быстро надвигалась, подступая ближе и ближе.

Машина застряла поперек дороги, задние колеса в кювете, кузов всего на дюйм-другой приподнят над полотном. Я залез на сиденье, выключил свет и нажал на стартер. Но когда сделал попытку тронуться, машина не шелохнулась. Задние колеса прокручивались с воем, потоки грязи пополам с мелкими камешками барабанили изнутри по крыльям. Я попытался подать немного назад, чтобы тронуться с разгона, — колеса продолжали вертеться вхолостую. И дураку было ясно, что завяз я прочно.

Я заглушил мотор и вылез, постоял немного, вылавливая в паузах между раскатами грома хоть какой-нибудь звук, намекающий на большого зверя, который притаился во тьме. Я не расслышал ровным счетом ничего.

Тогда я пошел пешком, по правде говоря, не слишком смело — да что там, по-прежнему перепуганный до смерти, готовый сорваться и бежать сломя голову при малейшем шевелении в темноте, при малейшем шорохе.

Впереди была ферма, та, что я приметил раньше. Свет все так же лился из единственного окошка, остальная часть дома тонула в потемках. Яркой синей вспышкой полыхнула молния, и я понял, что это не дом, а домик, крохотная развалюха, прижатая к земле, с перекошенной под ветром, дико накренившейся трубой. Выше домика на склоне расположился ветхий амбар, навалившийся по-пьяному на одинокую копну сена, а за амбаром — навес для скота на отесанных столбах. При свете молнии он показался странным сооружением из белых отполированных костей. Позади домика высилась исполинская поленница, а рядом с ней — допотопный автомобиль, рыдван, опирающийся задом не на колеса, а на доску поперек козел.

Единственной вспышки оказалось довольно, чтобы я признал этот домик. Не этот конкретный домик, конечно, но тип жилища, к какому он принадлежал. Когда я мальчишкой бегал по окрестностям Пайлот Ноба, я видел таких немало: нищенские наделы (трудновато было назвать их фермами), где семьи, утратившие всякую надежду на лучшее, надрывались год за годом, лишь бы сохранить на плечах какую-то одежонку, а на столе — еду. Такие наделы были в этих краях двадцать лет назад и вот сохранились до сих пор, а значит, тут ничего не изменилось. Что бы ни происходило во внешнем мире, здешние люди, теперь я убедился, жили так же или почти так же, как повелось от века.

Путь озарили новые вспышки, с их помощью я вскарабкался по тропке к освещенному окошку и наконец добрался до дверей. Поднялся по шатким ступенькам на крыльцо, постучал.

Даже и ждать не пришлось. Дверь отворилась почти мгновенно. Словно обитатели поджидали меня, словно предвидели встречу.

Тот, кто открыл мне, был плотен и седоват. На голове у него была шляпа, а в зубах трубка. Зубы, сжимавшие трубку, изрядно пожелтели, а глаза, выглядывавшие из-под большой черной шляпы, из-под ее нависших полей, прежде были голубыми, да вылиняли.

— Ну входи, входи, — бросил он. — Не пялься без толку. А то гроза грянет, шкуру промочишь.

Я переступил порог, а он притворил дверь. Это оказалась кухня. Дородная тетка — голова крупная, тело еще крупнее, одета в бесформенное платье-балахон, а волосы повязаны тряпкой — стояла у плиты, где пылали дрова, и готовила ужин. Колченогий стол был готов к трапезе, то есть накрыт клеенкой, а на середину выставлен керосиновый фонарь.

— Извините, что беспокою вас, — вымолвил я, — но моя машина завязла на дороге, не сдвинешь. И кроме того, я, наверное, заблудился…

— Дороги тут путаные, — ответил мужчина. — Для тех, понятно, кто не привык. Иная вьется, вьется, а потом, глядишь, никуда и не приведет. А ты куда путь держишь, незнакомец?

— В Пайлот Ноб.

Он глубокомысленно кивнул.

— Выходит, ты не туда заехал. Тут, немного ниже, надо было в другую сторону поворачивать.

— Мне подумалось, — сказал я, — не согласитесь ли вы запрячь лошадь и вытянуть мою машину обратно на дорогу? Ее занесло, задние колеса попали в кювет. Я более чем охотно заплачу вам за ваши хлопоты…

— Слышь, незнакомец, присядь-ка, — перебил он, вытаскивая стул из-под стола. — Мы как раз собирались поесть, еды хватит на троих. Окажи милость составить нам компанию.

— А как же машина? Я, признаться, спешу…

Он качнул головой.

— Ничего не выйдет. Сегодня, по крайней мере. Лошадей-то нет на конюшне, пасутся где-то, может, наверху на холмах. Не сумеешь ты заплатить мне столько, и никто не сумеет, чтобы я потопал их искать, когда вот-вот хлынет дождь и вокруг полно гремучих змей.

— Но гремучие змеи, — возразил я глуповато и невпопад, — по ночам не выползают…

— Вот что я тебе скажу, сынок, — заявил он. — Про гремучих змей никто ничего наверняка не знает.

— Извините, я не представился, — сказал я. — Меня зовут Хортон Смит.

Мне, по правде говоря, надоело, что он обращается ко мне «незнакомец» или «сынок». Но женщина вдруг отпрянула от плиты, впрочем, не выпуская огромной вилки из рук, и обернулась.

— Смит! — воскликнула она радостно. — Но ведь наша фамилия тоже Смит! Мы случайно не родственники?

— Да нет, мать, — откликнулся мужчина. — Смитов на свете пруд пруди. Если чья-то фамилия Смит, то вовсе не обязательно, что он нам родня. Но, — добавил он, — сдается мне, что с однофамильцем не грех и выпить по маленькой.

Пошарив под столом, он вытащил объемистую банку. И достал с полки над головой пару стаканов.

— По виду ты вроде горожанин, — изрек он, — хотя доводилось слышать, что среди вас тоже есть не дураки выпить. Не скажу, что эту штуку можно назвать первосортным пойлом, но гнали ее из кукурузы без всяких примесей, и уж точно, что ты не отравишься. Только не глотай сразу помногу, а то дух перехватит. Зато после третьего-четвертого глотка можешь больше не трусить, потому как приспособишься. Кто бы что ни говорил, а в такую ночку нет ничего приятнее, чем присосаться к банке с самогоном. Я добыл эту у старого Джо Хопкинса. Джо гонит пойло у себя на острове, там на реке… — Он уже приподнял банку в намерении разлить содержимое по стаканам, как вдруг на лице его мелькнул испуг и он смерил меня проницательным взглядом:

— Слышь, а ты часом не из налоговых инспекторов?

— Нет, — заверил я его, — не из налоговых.

Он вернулся к прерванному занятию и наполнил стаканы.

— С ними ничего наперед не знаешь. Подкрадутся исподтишка, и не раскусишь. В прежние времена их было видать за милю, а теперь наловчились. Могут переодеться и выдать себя за кого угодно. — Он подпихнул один стакан по столу в мою сторону. — Мистер Смит, мне жаль, что я не могу услужить тебе. По крайней мере, сейчас не могу. Не сегодня, когда вот-вот начнется гроза. А утром я с полным удовольствием запрягу конягу и выручу твою телегу из беды.

— Но она торчит поперек дороги и мешает движению.

— Мистер, — подала голос женщина от плиты, — пусть это вас не тревожит. Эта дорога никуда не ведет. Перевалит за холм, дойдет до заброшенного дома и исчезнет.

— Говорят, — вставил мужчина, — там в доме водятся привидения.

— Может, у вас есть телефон? Я бы мог позвонить…

— Нет у нас телефона, — отозвалась женщина.

— Никогда не мог понять, — заявил мужчина, — на что людям телефон. Все время брякает. Кто-то звонит просто от нечего делать. А человеку не остается ни одной спокойной минуты.

— Телефоны денег стоят, — заметила женщина.

— Я мог бы спуститься по дороге пешком, — не унимался я. — Там ниже есть еще одна ферма. Может, у них…

Хозяин ожесточенно затряс головой.

— Давай бери стакан и отхлебни чуток. И не думай пройтись по этой дороге пешком, если дорожишь жизнью. Не в моих привычках говорить о соседях дурно, но никому не дозволено держать свору таких свирепых псов. Конечно, они стерегут дом и отгоняют лисиц, но жизнь человека не стоит ни гроша, если он напорется на них в темноте…

Я поднял стакан и пригубил спиртное. Оно было дрянь дрянью, но внутри будто зажегся маленький костерок.

— Никуда вам неохота идти, — заметила хозяйка в мой адрес. — Дождь начинается…

Я отхлебнул еще глоток, и вкус самогона определенно улучшился. Он был вдвое слаще, чем в первый раз, и костер разгорелся сильнее.

— Устраивайтесь поудобнее, мистер Смит, — сказала хозяйка. — Я собираюсь подавать на стол. Отец, дай-ка ему тарелку и чашку.

— Но я же…

— Ерунда, — перебил хозяин, — ты ведь не откажешься с нами поужинать, не правда ли? Старуха сготовила похлебку из свиной грудинки с зеленью, и на пробу похлебка была хороша. Никто на свете не варит такую похлебку лучше. Я тут сидел и пускал слюнки, поджидая, покуда она поспеет… — Он взглянул на меня пристально и задумчиво. — Держу пари, тебе вовек не доводилось пробовать настоящей свиной грудинки. Это не городская еда.

— Ошибаетесь, — ответил я. — Доводилось, только много лет назад.

Скажу по совести, я был голоден, и свиная грудинка представлялась мне чудом из чудес.

— Давай, — сказал хозяин, — приканчивай свой стакан. Тебя проберет до пяток.

Я прикончил самогон, а он полез на полку, достал оттуда тарелку и чашку, а из ящика — вилку, ножик и ложку, и очистил мне место за столом. Женщина подала еду, водрузив кастрюлю в центре стола.

— Ну вот, мистер, — сказала она, — пододвиньте стул поближе к тарелке. А ты, отец, вынь-ка трубку изо рта. — И пояснила для меня:

— Довольно и того, что он никогда не снимает шляпу, даже спит в ней, но я не перевариваю, когда он сидит за столом и норовит засунуть вилку в рот, не разжимая зубов, чтоб не выпустить трубку. — Она уселась на свое место и вновь обратилась ко мне:

— Действуйте, лезьте в кастрюлю и накладывайте, сколько хотите. Это не ресторан, но у нас чисто и еды вдосталь, и надеюсь, вам придется по вкусу…

Еда оказалась очень вкусной и сытной, и ее действительно было вдосталь: словно, подумалось мне, они заранее предвидели, что к ужину пожалует кто-то третий.

В разгар ужина начался дождь. Он перешел в ливень, плотные его полосы хлестали по шаткому домику с таким шумом, что приходилось повышать голос, лишь бы расслышать друг друга.

— Ничего нет лучше свиной грудинки, — заявил хозяин, как только скорость, с какой он поглощал еду, начала снижаться, — ну может, кроме опоссума. Возьмешь опоссума, сготовишь его с молодой картошкой — и уж поверь, лезет в глотку ну как по маслу. Мы, бывало, частенько его готовили, да вот уж не упомню, когда в последний раз. Чтоб добыть опоссума, нужен пес, а как наш Пастор состарился и издох, у меня не хватило духу завести другую собаку. Честно, я любил эту псину и хотел было заменить его, да не смог.

Хозяйка смахнула слезу.

— Он был самый лучший пес из всех, какие у нас жили, — сказала она. — Прямо член семьи. Спал под плитой, там иной раз такая жара, что у него вроде шкура дымилась, а ему хоть бы хны. Наверно, ему нравилось, когда жарко. Может, кому подумается, что Пастор — странная кличка для собаки, но он же был в точности как пастор. И вел себя как пастор, всегда серьезный, а то вроде печальный, но с достоинством…

— Ну это пока не учует опоссума, — вставил хозяин. — А как учует, просто сходит с ума от ярости.

— Не подумайте, что мы какие-нибудь безбожники, — добавила женщина. — Но вот не было для него другой клички, хоть плачь. Он выглядел как пастор, вот и все.

Мы покончили с едой, и хозяин, снова засунув трубку в рот, опять потянулся за банкой.

— Спасибо, — сказал я, — больше не буду. Мне надо идти. Если вы разрешите взять пару поленьев из поленницы, я попробую подсунуть их под колеса…

— Не советую, — заявил хозяин. — В такую бурю никак не советую. Да это же скандал, за это в тюрьму сажать надо, если я соглашусь выпустить тебя в такую погоду. Ты останешься здесь, в тепле и уюте, мы с тобой маленечко выпьем, а уж поутру затеешь что пожелаешь со свежими силами. Правда, у нас нет второй кровати, но ты можешь прилечь на кушетке. Устроишься как следует, заснешь за милую душу. А утром спозаранку лошади заявятся домой, мы их запряжем и вытянем твою машину из канавы…

— Даже не предлагайте, — запротестовал я. — Я и так причинил вам столько беспокойства…

— Это ведь прямо счастье, что ты заглянул к нам, — ответил он. — Новый человек, с кем можно потолковать, такое выпадает не часто. Мы с матерью по вечерам сидим и глядим друг на друга. Молча сидим. Мы уже столько лет говорим друг с другом, что давно выговорились. — Он наполнил мой стакан и вновь подпихнул его ко мне через стол. — Бери смелее и будь благодарен судьбе, что в такую ночь у тебя есть крыша над головой. И не желаю я больше даже слышать о том, что ты уйдешь отсюда раньше утра.

Я поднял стакан и сделал добрый долгий глоток, и должен признать, что идея не выходить наружу в грозовую ночь приобрела известную привлекательность.

— В конце-то концов, — продолжал хозяин, — если у меня не осталось пса и я не могу поохотиться на опоссума, в этом тоже есть свое преимущество. Мне точно не хватает старины Пастора. Но когда нет собаки, у человека остается больше времени посидеть. Ты еще молод и неспособен это понять, но это же самое ценное время в жизни. Сидишь и думаешь, сидишь и мечтаешь и становишься лучше, чем был. Большинство подонков, что попадаются нынче на каждом шагу, стали такими оттого, что у них не находилось времени посидеть. Они все торопятся, все бегут и воображают, что бегут к какой-то цели, а на самом деле бегут от самих себя.

— По-моему, это правда, — откликнулся я, имея в виду себя самого. — По-моему, это самая настоящая правда.

Я хлебнул самогона, и это было так замечательно, что я хлебнул еще.

— Эй, парень, — обратился ко мне хозяин, — ну-ка тяни сюда свой стакан. А то, гляжу, у тебя там почти ничего не осталось.

Я подчинился. Банка булькнула, и стакан был опять полнехонек.

— Вот мы сидим, — разглагольствовал он, — устроились, как клопы за печкой, и ни черта нет у нас никаких дел, кроме как сидеть и пить помаленьку и болтать по-дружески, и наплевать нам, сколько времени прошло и который час. Время, — добавил он поучительно, — наш лучший друг, если мы умеем им распорядиться, и наш худший враг, если мы позволяем ему распоряжаться нами. Большинство из тех, кто живет по часам, несчастные существа. Если живешь по солнцу, тогда другое дело.

Я понимал, что тут что-то неладно. Я чувствовал привкус какой-то неладности. Словно я был знаком с этой парой когда-то раньше, словно встречал их где-то годы назад и вот-вот непременно вспомню снова, вспомню, кто они, что за люди и где мы познакомились. Но как я ни шарил в памяти, она не подчинялась, воспоминание ускользало.

А хозяин говорил и говорил, и я понял, что слушаю его вполслуха. Помню, что он толковал про охоту на енотов, и про то, на какую наживку брать сома-усача, и еще много о чем. Все это было очень мило, но я, без сомнения, упустил много подробностей.

Я прикончил стакан и без приглашения протянул его хозяину, чтобы наполнить по новой, и хозяин наполнил, и все шло так хорошо и славно — огонь ворчал в печи, часы на полке у дверей, что вели в кладовку, тикали громко и общительно, и комната замкнулась в себе. Утром жизнь возьмет свое, я найду пропавшую развилку и продолжу путь в Пайлот Ноб. А пока что, втолковывал я себе, мне выпало время досуга, время отдыха, — можно просто сидеть, и пусть часы тикают себе на здоровье, и можно ни о чем не думать или, по меньшей мере, ни о чем особенно не задумываться. От выпитого самогона меня порядком развезло, и я понимал, что развезло, но не имел ничего против. Я по-прежнему сидел и слушал не вслушиваясь, и думать не думал о завтрашнем дне.

— Между прочим, — спросил я, — а как в этом году динозавры, не досаждают?

— Да бродит тут несколько, — ответил он беззаботно, — только, сдается мне, помельче они пошли нынче, не то что прежде…

И как ни в чем не бывало завел байку о том, как срубил дерево, где было дупло с пчелами, а потом стал вспоминать год, когда кролики нажрались ядовитого астрагала и сделались такими задиристыми, что, сбившись стаями, гоняли медведя гризли по всей округе и чуть не затравили его. Но это, наверное, случилось где-нибудь в другом месте, потому что в этих краях, мне было точно известно, астрагал не рос, да и гризли никогда не водились.

Последнее, что я помню, — как устраивался на кушетке в другой комнате, а хозяин стоял подле меня с фонарем. Я снял пиджак и повесил на спинку стула, стащил ботинки и, старательно выровняв, поставил рядышком на полу. Затем распустил галстук и растянулся на кушетке, и, как хозяин и обещал, мне стало очень удобно.

— Ты хорошо выспишься, — заверил он. — Барни, когда гостил у нас, всегда ночевал здесь. Барни здесь, а Спарки на кухне…

И внезапно, как только эти два имени донеслись до меня, я вспомнил! Я предпринял отчаянную попытку приподняться, и мне это почти удалось.

— Знаю! — закричал я. — Теперь я знаю, кто ты! Ты Куряка Смит из того же комикса, что Пучеглаз Барни, и Затычка Спарки, и Веселая Веснушка, и вся ваша компания!..

Я хотел сказать еще что-то и не сумел, да, в общем, это было и не важно или не слишком важно.

Я рухнул назад на кушетку и замер в изнеможении, и Куряка ушел, забрав с собой фонарь, а по крыше над моей головой без умолку стучал дождь.

Я заснул под стук дождя…

И проснулся среди гремучих змей.

Глава 2

Меня спас страх — животный, мертвящий страх, погрузивший тело в оцепенение на несколько секунд, которых как раз хватило, чтобы разум осознал ситуацию и принял решение.

Надо мной, нацелившись мне точно в лицо, вздымалась безобразная смертоносная голова. Ничтожная доля секунды, столь быстротечная, что лишь самая скоростная камера могла бы ее запечатлеть, — и выпад! Жуткие изогнутые клыки уже подняты наготове.

Шевельнись я, и они бы вонзились в меня.

Но я не шевелился, потому что не мог шевельнуться, потому что страх, вместо того чтобы толкнуть меня к мгновенному непроизвольному действию, обратил тело в камень, в ледяную статую, завязал мускулы тугим узлом, сковал сухожилия, покрыл руки и спину гусиной кожей.

Нависшая надо мной голова казалась вырезанной из кости, вырезанной небрежно и грубо, глазки сверкали тусклым блеском свежесколотого камня, еще не знавшего полировки, а в промежутке между глазками и ноздрями были ямки, которые, говорят, служат датчиками радиации. Раздвоенный язык выстреливал и исчезал, напоминая, пожалуй, игру молний в небе, пробуя мир на вкус и на ощупь, снабжая крохотный мозг, спрятанный в глубине черепа, первичными фактами: что это за существо, на котором я, змея, очутилась неожиданно для себя? Змеиное тело было мутно-желтым с более темными полосами, переходящими в косые ромбовидные узоры. И змея была большой, — может, и не такой большой, как померещилось в первый момент страха, когда я заглянул ей в глаза, — но достаточно большой, чтобы чувствовать ее вес на груди.

Сrotalus horridus — гремучая змея!

Она знала, что я тут. Зрение, может быть, и слабенькое, все же поставляло ей какую-то информацию. Раздвоенный язык — тем более. А эти радиационные ямки, возможно, измеряли температуру моего тела. Она была в смутном замешательстве — настолько, насколько пресмыкающиеся способны на замешательство. Она была в неуверенности и нерешительности. Друг или враг? Слишком велик для того, чтобы стать пищей, но вполне может обернуться угрозой. И я знал наверняка, что при малейшем признаке угрозы она ужалит.

Мое тело вышло из повиновения, страх сковал его, но сквозь пелену страха пробилась мысль, что еще мгновение, и скованность пройдет — я попробую удрать, попробую в безнадежном броске переместиться так, чтоб эта тварь меня не достала. Однако мой мозг, пусть и затуманенный страхом, работал с холодной логикой отчаяния и приказывал мне не двигаться, оставаться оцепенелой колодой как можно дольше. В этом был мой единственный шанс на спасение. Любое движение может быть истолковано как угроза, и змея решит защищаться.

Я смежил веки, смежил медленно-медленно, чтобы даже не моргать больше, и погрузился во тьму, а в горле вставал жгучий желчный комок, и паника сводила желудок.

Не двигайся, — повторял я себе. — Не шелохнись, не шевельни пальцем и не вздумай дрожать…

Труднее всего оказалось держать глаза закрытыми, но надо, надо! Даже такая мелочь, как внезапное движение век, может заставить змею ужалить.

Тело мое кричало криком — каждый мускул, каждый нерв, каждый пупырышек на коже требовали, чтоб я удирал. Но я приказывал телу лежать — та часть меня, что была рассудком, разумом, сознанием. Откуда-то просочилась непрошеная мыслишка, что никогда за всю мою жизнь разум и тело не вступали в такой явный конфликт друг с другом.

Мурашки терзали кожу, словно по ней топотали миллионы грязных ног. Кишечник бунтовал, его крутило и переворачивало. Сердце колотилось так, что я, казалось, вот-вот распухну и лопну или просто задохнусь от кровяного давления.

А на грудь по-прежнему давил вес.

Я пытался угадать, как змея ведет себя, по характеру этого веса. Изменила ли она позу? Не стряслось ли чего-нибудь, что могло бы склонить змеиные мозги к агрессии? А вдруг она как раз сию секунду тянется вверх, изгибаясь буквой S, что всегда предшествует атаке? Или, наоборот, опускает голову и готовится уползти, удостоверившись, что я не представляю собой угрозы?

Если бы я мог открыть глаза и узнать все наверняка! Поистине это была задача, непосильная для живой плоти, — знать об опасности, осознавать опасность и не видеть ее, напряжением воли заставлять себя не видеть.

Но я держал веки смеженными — не зажмуренными, не плотно сжатыми, а именно смеженными самым естественным образом, какого только мог добиться: откуда мне было знать, а вдруг даже шевеление лицевых мускулов, нужное для того, чтоб зажмуриться, встревожит змею?

Я даже дышать старался как можно легче: ведь дыхание — тоже движение. Хотя, с другой стороны, я убеждал себя, что за это время змея должна бы уже привыкнуть к ритму дыхания.

И вот змея зашевелилась.

Тело мое тут же напряглось против воли — но, раз уж напряглось, я так и оставил его напряженным. Змея сползла вниз по груди, по животу, — казалось, движение будет длиться до бесконечности… — но конец наступил, змея проползла, и ее не стало.

Ну! — вскричало тело, — ну же, пора удирать! Но я вновь удержал тело в повиновении и медленно открыл глаза, так медленно, что зрение возвращалось постепенно, мало-помалу, сперва туманные контуры сквозь ресницы, потом контуры чуть пояснее сквозь узкие щелочки и, наконец, зрение в полном объеме.

Когда глаза мои открылись в первый раз, я не рассмотрел ничего, кроме безобразной сплющенной змеиной головы, нацеленной мне в лицо. Теперь я увидел футах в четырех над собой скальный свод, снижающийся справа налево. И одновременно ощутил промозглый запах пещеры.

Я лежал вовсе не на кушетке, где засыпал под стук дождя по крыше. Подо мной была такая же, как свод, скальная плита — дно пещеры. Чуть скосив глаза, я разглядел, что пещера неглубока, что она, по сути, всего-навсего горизонтальная расщелина, выбитая непогодой в известняке.

Змеиное логово! — понял я. Та змея — не единственная здесь, тут их может быть сколько угодно. А значит, я должен по-прежнему лежать тихо, по крайней мере пока не приду к убеждению, что рядом больше змей нет.

Утреннее солнце пробивалось в расщелину сбоку, касаясь правой стороны моего тела и чуть пригревая ее. Я глянул в том направлении и обнаружил, что от самого подножия холма к пещерке ведет неширокая ложбина. И там, внизу, где она кончается, видна дорога, по которой я ехал вчера, и поперек дороги торчит, накренившись, машина. Моя машина. А вот домика, что стоял здесь накануне, нет и в помине. Ни амбара, ни навеса для скота, ни поленницы. И вообще ничего. Между дорогой и тем местом, где я лежу недвижим, — склон холма, пастбище, запятнанное кое-где густым кустарником, зарослями ежевики и отдельными деревцами.

Можно бы заподозрить, что это совсем другое место, если бы не моя собственная машина там на дороге. Но раз машина торчит на дороге как торчала, значит, место то самое, только с ним, а заодно и с домиком, что-то случилось. И уж тут впору было рехнуться — такого просто не бывает. Дома и стога, навесы для скота и поленницы не пропадают ни с того ни с сего. Рыдваны с задом, подпертым доской, не пропадают тоже.

В глубине расщелины послышался какой-то шелест, сухой треск, и нечто быстрое и жесткое, скользнув по моим коленям, скрылось в хрустнувшей куче прошлогодних листьев: высохшие за зиму, они скопились на склоне у порога пещерки.

Тело мое взбунтовалось. Слишком долго его продержали в страхе. Им руководил инстинкт, которому разум не мог больше противостоять: рассудок еще протестовал вовсю, а я уже пружиной вылетел из пещерки и поднялся на ноги ни жив ни мертв. Передо мной, чуть правее, вниз по склону стремительно ускользала змея. Достигнув зарослей ежевики, она юркнула в них и уже не выдавала себя ни малейшим шорохом.

Все застыло недвижно и беззвучно, и я замер на склоне, напряженно поджидая хоть какого-нибудь движения, какого-нибудь звука. Осмотрел почву вокруг, затем повторил осмотр медленнее и основательнее. Едва ли не первым, что я увидел, был мой собственный пиджак, лежащий на земле, но не кое-как, а словно бы я бережно опустил его — словно бы, подумал я с ужасом, у меня было намерение повесить его на спинку стула, да только стула не оказалось. А на шаг-другой выше стояли мои ботинки, аккуратно, рядышком, пятками к вершине холма. И только увидев эти ботинки, я понял, что стою в одних носках.

Змей видно не было, хотя в глубине пещерки что-то ворочалось, но там была темень — не разглядеть. Какая-то птичка спустилась из поднебесья и устроилась на сухом старом пне, посверкивая на меня глазками-бусинками, а откуда-то издали, из долины, донеслось звяканье коровьего колокольчика.

Я осторожно подступил к пиджаку и потрогал его ногой. Ни под ним, ни в нем как будто не было ничего постороннего, и я рискнул наклониться, поднять его и встряхнуть. Потом подобрал ботинки, но надевать не стал — это значило бы задержаться, — а начал отступать по склону вниз, вниз, подавляя в себе яростное желание броситься бегом, скатиться с холма кубарем, лишь бы покончить с наваждением и прорваться к машине. Но нет, я переступал еле-еле, осматривая каждый фут в поисках змей. Склон наверняка кишмя кишит ими: одна была у меня на груди, вторая скользнула по коленям, третья шуршала в глубине пещерки, и Бог знает, сколько их тут еще.

Однако больше змей я не встретил. Зато наступил правой ногой на чертополох и до конца пути вынужден был идти на цыпочках, чтобы колючки, вцепившиеся в носок, не жалили еще больнее. Но змей не было, — по крайней мере, они не показывались.

А может, — мелькнула мысль, — змеи испугались меня не меньше, чем я их?.. Ну нет, они-то не испугались. Я наконец заметил, что весь дрожу, даже зубы стучат. У подножия холма, подле самой дороги, я бессильно опустился на травку, подальше от зарослей и валунов, где могли бы таиться змеи, и выковырял колючки. Потом попытался надеть ботинки, но руки тряслись и не слушались, и только тут до меня дошло, как я был перепуган, но едва я постиг глубину своего страха, как испугался еще сильнее.

Желудок поднялся к горлу и ударил меня в лицо, но сил хватило лишь на то, чтобы перекатиться на бок. Меня вырвало, и спазмы продолжались еще долго после того, как в желудке совсем ничего не осталось.

И все-таки мне полегчало, и в конце концов я отер подбородок, ухитрился надеть ботинки и даже завязать шнурки, а потом доковылял до машины и прислонился к ней, чуть не обнял ее от счастья. И, обнимаясь с уродливой кучей железа, я понял, что машина отнюдь не застряла. Канава была куда мельче, чем я вообразил накануне.

Я залез в машину и протиснулся за баранку. Ключи обнаружились у меня в кармане, мотор завелся без промедления. Машина тронулась как ни в чем не бывало, и я поехал вниз по дороге — в направлении, обратном вчерашнему.

Было раннее утро, солнце взошло, вероятно, не более часа назад. Паутина, заткавшая придорожную траву, еще блестела от росы, а в небе кружились жаворонки, роняя на землю обрывки своих звонких песен.

Я одолел поворот — и увидел исчезнувший дом! Стоит себе невдалеке от дороги со своей безумно накрененной трубой и с поленницей позади, и с рыдваном возле поленницы, и с амбаром, привалившимся к копне сена. Все как вчера вечером, все как запало в память при вспышке молнии.

Увидеть все это вновь было для меня ударом, и разум заработал с бешеной скоростью, пытаясь хоть как-то свести концы с концами. Прежде всего я явно ошибся, решив, что, раз машина осталась на дороге, значит, дом исчез. Потому что вот он, дом, в точности такой, как несколько часов назад. Логика требовала предположить, что дом стоит, как стоял всегда, а машину могли и передвинуть, да и меня перенесли на добрую милю вверх по дороге.

В таком предположении тоже не было смысла, более того, оно казалось неосуществимым. Машина вчера накрепко завязла в кювете. Я же пытался тронуться, колеса крутились, а она ни с места. Может, я и напился допьяна, но все равно не мог представить себе, чтобы меня волокли целую милю и затащили в змеиное логово и чтобы я этого вообще не заметил.

Все это было полным бредом — нападающий трицератопс, испарившийся прежде, чем атака завершилась, машина, застрявшая в кювете, Куряка Смит со своей женой Лаузи и даже кукурузное пойло, которое мы с ним глотали, сидя за кухонным столом. Ведь я не ощущал похмелья — я бы почти обрадовался ему, потому что тогда можно бы списать любые невероятные события на то обстоятельство, что я напился до чертиков. Ну не может человек выпить столько дрянного самогона, сколько я припоминал, что выпил, и не ощущать никаких последствий. Разумеется, меня вырвало, но слишком поздно для того, чтоб это могло повлиять на мое самочувствие. К тому времени вся гадость, что была растворена в самогоне, должна бы добраться до каждой клеточки тела.

И тем не менее передо мной красовался, по-видимому, тот самый дом, где я искал приюта вчера вечером. Конечно, я видел его тогда при неверном свете молний, но и сегодня все здесь было так, как запомнилось.

Но при чем тут трицератопс, — недоумевал я, — и зачем гремучие змеи?.. Динозавр, вероятно, не представлял собой особой опасности (возможно даже, что он мне пригрезился, хоть я по-прежнему не склонен был верить в это), но уж гремучие змеи были самыми настоящими. Они были частью жуткой схемы преднамеренного убийства, а кому на свете могло понадобиться убить меня? И даже если кому-то понадобилось, по неведомым мне причинам, то уж, конечно же, он предпочел бы более простые, не столь замысловатые способы добиться своего.

Я пялился на этот дом так неотрывно, что чуть не слетел с дороги, но в последний момент все-таки успел вывернуть руль и совладать с машиной.

Взять хотя бы то, что вечером вокруг дома не было никаких признаков жизни, а сейчас они появились. Со двора вылетела свора сердитых псов и устремилась к дороге, гавкая на машину. Ей-ей, никогда в жизни я не видывал такого множества собак, тем более таких поджарых и тощих: даже на расстоянии нетрудно было различить выпирающие из-под шкур ребра. В большинстве своем это были охотничьи собаки с висячими и худосочными хвостами-хлыстиками. Одни с лаем устремились к воротам и протискивались на дорогу в намерении прогнать меня, другие поленились добираться до ворот, а просто перемахнули через забор одним высоким прыжком.

В доме распахнулась дверь, на крыльцо вышел мужчина и заорал на собак. Услышав оклик, вся свора враз притормозила, застыла, а затем стала пятиться назад к дому, точь-в-точь как мальчишки, застигнутые на арбузной делянке.

Этим псам было отлично известно, что их держат не за тем, чтоб охотиться на проезжающие машины.

Однако я уже не обращал большого внимания на собак, а во все глаза смотрел на того, кто вышел и окликнул их. Когда он вышел, я, в сущности, не сомневался, что это Куряка Смит. Сам не понимаю, почему, — вероятно, мне просто нужна была зацепка, чтобы хоть сколько-нибудь логично объяснить происшедшее. Только это оказался не Куряка Смит. Мужчина был заметно выше, чем Куряка, и не носил шляпы, и у него не было трубки. Тогда я сообразил, что мужчина никак не мог оказаться Курякой — ведь у того вечером не было ни одной собаки. Это был сосед, о котором Куряка предупреждал меня, сосед со сворой свирепых псов. Не вздумай пройтись по этой дороге пешком, предупреждал Куряка, если дорожишь жизнью…

А мне чуть не стоило жизни то, что я предпочел остаться с Курякой и сидеть с ним за кухонным столом, распивая самогон.

Но неужто я мог хоть на миг поверить, что вечером действительно гостил у Куряки Смита! Такой человек никогда не существовал, не мог существовать. Он и его туповатая женушка были сумасбродными персонажами, выдуманными для комиксов. Но сколько бы я ни твердил себе это, у меня ничего не получалось, объяснение не клеилось.

Не считая собак и мужчины, вышедшего на двор, чтобы наорать на них, дом оставался точной копией того, что облюбовал Куряка. И эта схожесть была вообще за пределами понимания.

И вдруг я приметил нечто отличное от вечернего воспоминания и мгновенно почувствовал себя куда лучше, куда дальше от помешательства, хотя это был совершенный пустяк, который, казалось бы, не должен влиять на настроение. Да, у поленницы стоял рыдван, но зад рыдвана не был поднят на доску поперек козел. Рыдван опирался на все четыре колеса. Правда, козлы и доска оставались рядом, прислоненные к поленнице, будто рыдван недавно чинили, но теперь привели в порядок и подпорки можно отставить.

Я уже почти проехал мимо, и вновь машина едва не слетела в кювет, и вновь я выправил ее в последний момент. Вывернув шею, я окинул дом прощальным взглядом и заметил, что у ворот на стойке висит почтовый ящик.

Грубыми печатными буквами, дрянной малярной кистью, с которой капала краска, на ящике было выведено имя:


Т. УИЛЬЯМС.


Глава 3

Джордж Дункан постарел, но я все равно узнал его в ту же минуту, как вошел в лавку. Он был теперь седой и по-стариковски изможденный, он нетвердо стоял на ногах — и все-таки это был Дункан, тот самый, кто совал мне бесплатно пакетик мятных леденцов, покуда отец покупал что-нибудь из круп или, допустим, мешок отрубей, который приходилось тащить волоком из задней комнаты, где хранился корм для скота.

Джордж стоял за прилавком и разговаривал с какой-то женщиной. Голос у него был надтреснутый, но слова звучали отчетливо.

— Да они, дети этого Уильямса, всегда были шальные, — дребезжал он. — С самого того дня, как они приперлись сюда, от Тома Уильямса и его семейки здесь не видывали ничего, кроме горя. Говорю вам, мисс Адамс, они неисправимы, и будь я на вашем месте, я бы, конечно, учил их на совесть, но уж если набезобразничали, не давал бы им спуску, вот и вся премудрость…

— Но, мистер Дункан, — отвечала женщина, — они вовсе не такие плохие. Конечно, им не дали должного семейного воспитания, и манеры у них отвратительные, но по натуре они не злобные. На них давят нужда и лишения, вы и представить себе не можете, какие лишения на них давят…

Он ухмыльнулся, показав корявые зубы, и ухмылка вышла мрачной, а отнюдь не добродушной.

— Да знаю, знаю! Вы говорили мне это всякий раз, как они влипали в какую-нибудь историю. Они, мол, отверженные. Сдается мне, вы говорили именно так.

— Совершенно верно, — подтвердила она. — Отверженные в ребячьей среде, отверженные в поселке. У них отобрали чувство собственного достоинства. Держу пари, когда они заходят к вам в лавку, вы же с них глаз не спускаете…

— Точно, не спускаю. А то они обчистят меня до нитки.

— С чего вы взяли?

— Ловил их с поличным.

— Это от обиды. Они просто мстят.

— Мне им мстить не за что. Я не делал им ничего дурного.

— Может, в одиночку, как мистер Дункан, и не делали. Не делали лично. Но делали и делаете вместе с остальными. Ребята чувствуют, что все вокруг настроены против них. Они знают, что никому не милы. В этой общине им просто нет места, и не потому, что они что-то там натворили, а потому, что здесь решили, раз и навсегда, считать семью Уильямсов никчемной. Вы ведь, по-моему, сами недавно так и сказали — никчемная семейка?..

Лавка, насколько я мог судить, почти не изменилась. На полках появились какие-то новые товары, а каких-то былых товаров не хватало, но сами полки остались прежними. Старенький круглый стеклянный жбан, где когда-то держали круги сыра, исчез, зато древний резак, которым пользовались, чтобы разделить плитку жевательного табака на квадратики, был все так же привинчен к дальнему концу прилавка. В углу теперь расположился холодильник для молочных продуктов (что, наверное, и объясняло исчезновение сырного жбана), но это была единственная существенная перемена во всей лавке. Центр ее по-прежнему занимала пузатая печка на подушке из песка, а вокруг по-прежнему стояли стулья с поцарапанными спинками и сиденьями, вытертыми до блеска. Ближе к входной двери располагалась все та же вереница почтовых ящиков и окошечко, где продавались марки, а открытая дверь поодаль вела в заднюю комнату, откуда шел, как встарь, резкий запах кормов — груды джутовых и бумажных мешков поднимались там чуть не до потолка.

Ну словно я заходил сюда только вчера, подумалось мне. А наутро зашел опять и вот слегка удивлен тем, что за ночь кое-что изменилось…

Я выглянул на улицу сквозь пыльную, засиженную мухами витрину. Там, на улице, какие-то перемены произошли, но их оказалось тоже немного. На углу напротив банка был, как мне помнилось, пустующий участок — теперь его заняла автомастерская, наспех сложенная из бетонных блоков, а перед ней бензозаправка, проще сказать, одинокий насос с облупившейся краской. Рядом в крохотном домике была парикмахерская, и она не изменилась, разве что выглядела еще обшарпаннее и требовала ремонта еще настоятельнее, чем прежде. А бок о бок с парикмахерской был магазинчик скобяных товаров, так тот, по-моему, не изменился совсем.

Разговор в лавке, по-видимому, подошел к концу, и я обернулся. Женщина, что спорила с Дунканом, уже направлялась к двери. Она была моложе, чем показалось, когда я смотрел на нее со спины. На ней был серый жакетик и юбка, угольно-черные волосы были туго зачесаны назад и завязаны узлом. Она носила очки в светлой пластмассовой оправе, а на лице у нее застыли озабоченность и гнев в странном сочетании друг с другом. Шагала она размашисто, почти по-военному, и вообще напомнила мне секретаршу какого-нибудь большого начальника — деловитую, лаконичную и не намеренную терпеть вольностей ни с чьей стороны. В дверях она задержалась и задала Дункану прощальный вопрос:

— Так вы придете сегодня к нам на вечер? Или нет?

Дункан усмехнулся своими корявыми зубами.

— Ни разу не пропускал ваших вечеров. Ни разу за много лет. С чего бы я вдруг изменил своим привычкам?

Она распахнула дверь и удалилась. Краем глаза я видел, как она вышагивает по улице, быстро и целеустремленно. Дункан выбрался из-за прилавка, прошаркал мне навстречу и осведомился:

— Чем могу служить?

— Меня зовут Хортон Смит. Я просил, чтобы…

— Постой, погоди минутку, — перебил он, всматриваясь пристальнее. — Когда на это имя начала поступать почта, я, разумеется, признал его, но сказал себе, что здесь какая-то ошибка. Я думал, может статься…

— Никакой ошибки нет, — заверил я, протягивая ему руку. — Как поживаете, мистер Дункан?

Он схватил мою руку и вцепился в нее мертвой хваткой.

— Малыш Хортон Смит, — произнес он. — Ты обычно приходил сюда со своим папаней…

— А вы обычно давали мне пакетик леденцов.

Его глаза сверкнули из-под тяжелых бровей, и прежде чем отпустить мою руку, он потряс ее снова как мог сердечнее. Все будет хорошо, — сказал я себе. — Старый Пайлот Ноб еще жив, и я здесь не посторонний. Я вернулся домой…

— И ты тот самый, — не то спросил, не то сообщил он, — кто выступает по радио, а иногда и по телевидению… — Я не стал этого отрицать, и он продолжал:

— Пайлот Ноб гордится тобой. Сперва нам странновато было слушать нашего местного мальчугана по радио, сидеть с ним лицом к лицу, когда он на экране. Но понемножку мы привыкли и в большинстве стали твоими постоянными слушателями. И взяли за правило потом обсуждать твои передачи и повторять друг другу: Хортон, мол, сказал так или эдак, и твое мнение для нас стало авторитетным. Но, — внезапно спросил он, — а чего ты вернулся? То есть не пойми, что мы не рады тебе…

— Думаю пожить здесь какой-то срок, — ответил я. — Несколько месяцев, а может, и год.

— Что, отпуск?

— Нет, не отпуск. Хочу написать кое-что. А чтобы написать, надо куда-то скрыться. Куда-то, где найдется время писать и время думать перед тем, как писать.

— Это будет книга?

— Да, надеюсь, что книга.

— Ну что ж, сдается мне, — он потер ладонью затылок и шею, — у тебя найдется много чего написать. Может, такое, чего не скажешь в эфире. Все эти заграницы, где ты побывал. Ты же где только ни был!..

— Да, довелось кое-где побывать, — согласился я.

— А в России? Что ты думаешь о России?

— Мне понравились русские. Они показались мне во многом похожими на нас.

— Что, на американцев?

— На американцев, — подтвердил я.

— Иди сюда к печке, — предложил он, — давай посидим, потолкуем. Сегодня я, правда, не зажигал огня. По-моему, в нем нынче нет нужды. Помню, будто это было вчера, как твой папаня усаживался на один из этих стульев и беседовал с другими. Хороший он был человек, твой папаня, только я всегда говорил, что негоже ему быть фермером, это не для него. — Мы уселись, и Дункан спросил:

— А он, твой папаня, живой еще?

— Живой. И он и мама, оба живы. Они в Калифорнии. Ушли на покой, живут в достатке.

— А у тебя есть где остановиться?

Я покачал головой.

— Ниже по реке открыт мотель, — сказал Дункан. — Построен всего год или два назад. Содержит его семья Стритеров, они в здешних краях новички. Дадут хорошую скидку, если задержишься у них дольше, чем на пару дней. Я поговорю с ними.

— Право, не беспокойтесь…

— Но ты же не простой постоялец. Ты наш местный, решивший вновь пожить здесь. Они захотят познакомиться с тобой.

— А как там насчет рыбной ловли?

— Лучшее местечко на всей реке. У них есть лодки напрокат и даже каноэ, хотя никак не возьму в толк, кто и зачем станет рисковать своей головой, плавая тут на каноэ…

— Мечтал найти что-нибудь в таком духе, — признался я. — Я боялся, что таких мест уже не осталось.

— По-прежнему помешан на рыбалке?

— Мне нравится рыбачить.

— Помню, когда ты был мальчишкой, то здорово ловил голавлей.

— Голавль — хитрая добыча.

— Тут до сих пор много старожилов, кого ты вспомнишь. И все захотят повидать тебя. Почему бы тебе не заглянуть сегодня в школу на вечер? Там наверняка будет много народу. Ты только что видел в лавке учительницу, ее зовут Кэти Адамс.

— У вас все та же школа с единственной классной комнатой?

— А ты как думал? На нас давили, чтобы мы объединились с другими общинами, но когда дошло до голосования, мы эту затею провалили. В одной комнате можно учить ребятишек ничуть не хуже, чем в новой школе со всеми выкрутасами, а обходится куда дешевле. Если кто из ребят захочет продолжать в средней школе, мы вносим плату за обучение, но, по правде, немногие соглашаются учиться в отъезд. Все равно выходит дешевле, чем если объединяться с другими. Да и к чему тратиться на среднюю школу для таких недорослей, как сыночки Уильямсов…

— Извините, — сказал я, — войдя сюда в лавку, я невольно подслушал…

— Вот что, Хортон. Эта Кэти Адамс — прекрасная учительница, но больно добросердечная. Вечно заступается за младших Уильямсов, а я тебя заверяю, они просто банда головорезов. Ты, наверное, не знаешь Тома Уильямса — его занесло сюда, когда вы уже уехали. Сперва шатался по ближним фермам, подрабатывал чем придется, только толком-то он ничего не умел. Хотя, похоже, каким-то образом подкопил деньжат. Он был уже староват для женитьбы и все-таки спутался с дочкой Злыдня Картера. С одной из дочек Младшего Злыдня, с Амелией. Ты помнишь Злыдня?

Я опять покачал головой.

— У него был братец по прозвищу Старший Злыдень. Никто теперь и не помнит, как их звали на самом деле. Вся семейка жила на Ондатровом острове. В общем, когда они с Амелией поженились, этот Уильямс купил на деньги, что припас, клочок земли в Унылой лощине, милях в двух от дороги, и надумал завести собственную ферму. Как уж он с ней управляется, просто не понимаю. И чуть не каждый год по ребятенку, да только после он со своей миссис не уделяют потомству никакого внимания. Скажу тебе откровенно, Хортон, вот уж людишки, без которых мы здесь спокойно бы обошлись. От них, что от Тома Уильямса, что от всех, кого он наплодил, только неприятности и ничего больше. Завели собак столько, что никакой дубиной не разгонишь, и собаки-то никчемные, в точности как сам Том. Знай себе шляются по округе, жрут что попало и ни черта не умеют. Том уверяет, что просто любит собак, вот и все. Ну слышал ли ты что-либо подобное? Никудышный человечишка, со всеми своими собаками и детьми, которые вечно влипают в какие-нибудь передряги…

— Мисс Адамс, кажется, считает, — напомнил я, — что это не только их вина.

— Знаю. Она твердит, что они отверженные и неимущие. Еще одно любимое ее словцо. Тебе понятно, что это за неимущие? Это те, кто не сумел ничего нажить. Да никаких неимущих не было бы в помине, если б каждый работал на совесть и имел хоть каплю здравого смысла. Да, конечно, в правительстве обожают болтать о неимущих и о том, что мы все обязаны им помогать. Только если бы правительство пожаловало сюда да полюбовалось на кое-каких неимущих, то сразу смекнуло бы, отчего они такие, какие есть…

— Когда я ехал сюда поутру, — перебил я, — мне стало любопытно, сохранились ли здесь еще гремучие змеи.

— Гремучие змеи? — переспросил он.

— Раньше, в мои мальчишеские годы, их было здесь видимо-невидимо. Любопытно, теперь их не поубавилось?

Он кивнул глубокомысленно.

— Может, и поубавилось. Хотя еще попадаются. А если залезть подальше в холмы, там их сколько угодно. Тебя что, интересуют гремучие змеи?

— Да нет, не особенно.

— Ты непременно должен прийти в школу на вечер, — сказал он. — Там соберется много народу. Познакомишься кое с кем. Сегодня последний день занятий, и ребятишки исполнят что-нибудь, будут читать стихи, а может, споют песенку или сыграют пьеску. А потом будет распродажа корзинок, чтоб собрать деньги на новые книжки для библиотеки. Мы здесь до сих пор придерживаемся прежних обычаев, годы нас не очень-то изменили. И развлекаемся как умеем, на свой манер. Сегодня распродажа, а недельки через две в методистской церкви будет клубничный фестиваль. Вот тебе два прекрасных случая встретить старых знакомых.

— Обязательно приду, если смогу, — пообещал я. — И на вечер, и на фестиваль.

— На твое имя есть почта, — сообщил он. — Начала поступать неделю назад, если не две. Я же местный почтмейстер, как и прежде. Почтовое отделение размещается здесь, в этой лавке, уже без малого сотню лет. Говорят, правда, что его заберут отсюда, объединив с отделением в Ланкастере, чтоб доставлять почту во все поселки по кольцу. Ну никак не желает правительство оставить нас в покое. Все ему неймется, все норовит что-нибудь переделать. И назвать это улучшением обслуживания. Клянусь жизнью, не понимаю, чем плохо было обслуживание, каким население Пайлот Ноба пользовалось целых сто лет…

— Я так и предполагал, что у вас накопится куча почты, — сказал я. — Я просил пересылать ее сюда, но сам слегка задержался. Ехал не спеша, останавливаясь повсюду, где было на что посмотреть.

— Собираешься заглянуть на ферму, где жил прежде?

— Пожалуй, нет. Там, наверное, слишком многое изменилось.

— Там теперь живет семья Боллардов. У них два сына, оба уже почти взрослые. Пьют они сильно, сыновья, временами просто беда.

Я кивнул.

— Так вы говорите, мотель ниже по реке?

— Точно. Проедешь школу и церковь, потом дорога свернет налево. Вскоре за поворотом увидишь вывеску. Мотель называется «У реки». Сейчас я соберу твою почту.

Глава 4