Морис Симашко
СЕМИРАМИДА
Богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды!.. Г. Р. Державин
О Семирамида Севера!
Вольтер
Катька… изменщица!
Емельян Пугачев
Мне жаль великия жены, Жены, которая любила Все роды славы: дым войны И дым парнасского кадила… Старушка милая жила Приятно, понаслышке блудно, Вольтеру лучший друг была, Писала прозу, флоты жгла И умерла, садясь на судно… Россия бедная-держава: С Екатериною прошла Екатерининская слава. Александр Пушкин
Нужно ли говорить о важности, о необычайном интересе «Записок» той женщины, которая более тридцати лет держала в своей руке судьбы России и занимала собой весь мир, от Фридриха II и энциклопедистов до крымских ханов и кочующих киргизов… Как будто великая женщина сама поддалась гнусностям, столь живо ею изображаемым… омерзение, но не к ней: ее жалеешь, как женщину, ей сочувствуешь.
Александр Герцен
Смею сказать о себе, что я походила на рыцаря свободы и законности. Я имела скорее мужскую, чем женскую душу. Но при этом была привлекательной женщиной. Да простят мне эти слова и выражения моего самолюбия; я употребляю их, считая их истинными и не желая прикрываться ложной скромностью… Хотя в голове запечатлены самые лучшие правила нравственности, но как скоро примешивается и является чувствительность, то непременно очутишься неизмеримо дальше, нежели думаешь. Я по крайней мере не знаю до сих пор, как можно предотвратить это… Поверьте, все, что вам будут говорить против этого, есть лицемерие.
Екатерина II
ПРОЛОГ
В вьпуклых главах его стояло спокойное бешенство. Бот, неумело повернутый поперек к приливу, приподнимало и било о каменное дно. Волны катились из-за ровного горизонта такими же ровными серыми линиями. Они казались невысокими, без обычной белой пены, и лишь в том месте, где маленькое судно застряло с наклоненной в сторону берега мачтой, набухала зеленая гора. Волна подтягивала бот до своего уровня, потом отпускала, и он медленно падал деревянным бортом на томные обнажившиеся камни. Тяжелая стылая вода прозрачно переливалась через него, смывая обломки весел, связки канатов, ведра. Это было совсем рядом с берегом, и хорошо виделся малый бачок, сорвавшийся с места и равномерно ударявшийся в переборку рубки. Треска не было слышно: только крупные желтые щепки откалывались после каждого удара днища о камни и потом взлетали на гребень продолжавшей свой путь волны. Матросы в мешковых робах цеплялись за рубку, за уходивший в воду леер. Их было человек пятнадцать, но лишь двое что-то делали, удерживаясь возле мачты. Кричал офицер у рулевого колеса на юте. Голос его слышался здесь, на берегу, глухо, будто проваливался между рядами волн, увязая в мокром прибрежном песке…
Он стоял и смотрел не отрываясь. Тупая неистовая боль вдоль поясницы сразу отодвинулась, как только вьпрыгнул он из возка и увидел в десяти шагах от берега тонущий бот. Соскочил с передка и флигель-адъютант в заляпанных грязью рейтузах. Шестеро конногвардейцев эскорта сошли с коней и, держа их в поводу, молча стояли среди мокрых, с облетевшей листвой деревьев. Флигель-адъютант подошел, остановился чуть позади. Это был молодой человек, который уже привык к ровному непреходящему бешенству в глазах царя, поражавшему всех, кто видел его в первый раз. Будто остановившаяся вода, и где-то в бездне яростный звездный огонь. Взгляд этот был таков от природы и никогда не менялся. Говорили, мальчиком царь так же смотрел, как стрельцы секли бердышами его дядьку и всю родню. Так смотрел он и потом, когда собственной рукой отсекал стрельцам головы…
Тяжело заскрипел песок, перемешанный с корнями и прутьями жесткого прибрежного кустарника. От стоящей на пригорке мызы шел чухонец в вязаном колпаке и высоких сапогах из грубой кожи. Один из гвардейцев сделал шаг к нему, но старший разрешительно махнул рукой. Царь знал этого человека, даже ночевал как-то проездом в его доме. Чухонец остановился, посмотрел на тонущий бот, на свою лодку, крепко привязанную к выложенной камнем пристани, и подошел прямо к царю. Тот оглянулся, ничего не сказал и продолжал смотреть на тонущий бот.
Без звука, ровно и сильно дул от залива холодный ветер, не поднимая ни листка, ни пылинки с приглаженного сырого берега. Где-то в бесцветной водяной дали, откуда двигались волны, был Кронштадт. Бот плыл оттуда, как видно с фурштадской стороны…
Боль не оставляла тела. Она лишь ушла из сознания, как только явился этот бот. Сначала он наблюдал за ним из-за слюдяного окна. Судно неумело дрейфовало к берегу, подставляя то один, то другой борт упругой приливной волне. Так и должно было случиться. Там, где каменная гряда обозначала мелководье, бот вдруг дернулся и встал поперек волны. Тогда он выскочил из катившегося возка.
Второй месяц боль словно впаяна была в поясницу, железные клещи стискивали низ живота, не давая вздохнуть. Он кричал по-русски, по-немецки, по-фризски облегчающие слова, бросал в стену что было под рукой. Лекарь Блюментрост привел еще двоих — в париках, с линзами на цепочках. Битый час стояли они у его изголовья, говорили значительным полуголосом латинские речи. Латынь всегда раздражала его. Вскочив с лежанки, он закричал неистово, обозвал их ослами. Кажется, пнул одного.
Старость была всему причиной. Ее он почувствовал сразу, встав однажды с постели. Все было такое же, никто ни о чем не говорил, но что-то изменилось в мире. Он тогда остановился посреди связок кож, мешков и сваленных бревен на торговой пристани, долгим взглядом посмотрел вокруг. Грохоча железом о камень мостовой, проезжали через таможню казенные фуры, запряженные широкозадыми немецкими битюгами, спешно бегали по сходням грузчики с тюками шерсти на спинах, датский шкипер учил нанятого матроса морскому правилу, отирая потом о штаны кровь с кулака. А между стоящими плотно большими и малыми судами струилась отливающая смолой невская вода, за гладью ее вблизи и вдали поднимались шпили, расчерчивая низкое небо. И гул стоял в воздухе, пропахшем свежестью залива: многоголосый, деловой, европейский, с внятным, настойчивым присутствием русских слов. Все уже делалось помимо него, и тогда подумал он о старости. Недавно лишь поздравляли его с полувеком, но он забыл об этом к утру другого дни. Что же произошло? Медленным, сбивающимся шагом прошел он в свой дом, достал из шкафа голландское зеркало, при котором брил его денщик. Чужое набухшее лицо смотрело на него из оловянной рамки: нос в порах, глаза навыкате. Старик это был, вроде сторожа на артюховских складах, куда ходил он пить квас.
С того дня ни минуты не забывал он о своей старости. Бросился в Персию, гнал по степям, плыл по рекам, вернулся здоровым, но знал, что это лишь вид. Припадки были такими же, как раньше: цепенело тело, пропадало сознание, шла пена, и не в том было дело. Когда схватило первый раз поясницу и железный вкус появился во рту, он только покривился. Потом лежал с неделю, принимал снадобья, что давал Блюментрост, стало полегче. Но боль оставалась. Невидимая, неощутимая, присутствовала она при нем постоянно, днем и ночью. Он ездил в ялике по Неве, сам греб до устатку, шел смотреть спуск фрегата, ходил но саду своими бегущими шагами, и была лишь слабость в теле. Когда снова явилась боль, он знал, что она и не уходила.
Он яростно вскочил, отбросил ногой тяжелый корабельный табурет, закричал запрягать. Сквозь хлещущий осенний дождь скакал смотреть Ладожский канал. Вода стояла в нем темная, недвижная, даже не пузырилась от дождя, но ею можно было проехать вглубь: к Ильменю, к Волге, к Хвалынским берегам, где горячее солнце. Потом на Олонецком заводе, отодвинув боль, долго и тяжко ковал он трехпудовый железный брус. Роями летали искры из-под тяжкого молота. Железо поддавалось постепенно, не уступая первому удару. Сначала обозначилась пушка-болванка, потом что-то круглое, безымянное; и наконец столб для судовой крепежки — точно такой, какой он в первый раз увидел в Антверпене. Несколько таких тумб выковал он когда-то самолично, и они стоят, вкопаны в низкий берег на Котлине и у Торговой гавани. Проходя там, он знал, какие столбы от его руки…
Стерев пот, он упал в возок и поскакал в Старую Руссу посмотреть, как варят соль по новому способу, взятому от англичан. Снежная крупа сыпала на Валдае, когда водой поехал он назад, в град святого апостола, чьим именем звался. Не доезжая Лахты, не выдержал — пересел в возок. Ехал полдня и тут увидел залив и тонущий бот…
Царь дернулся и пошел к лодке. Чухонец ждал этого и тоже пошел вперевалку, однако поспевая за длинным, быстрым его шагом. Неторопливо отвязал он лодку, налег животом с одной стороны. Царь занес длинную ногу с другой стороны, и, приподнятая волной, лодка устойчиво закачалась на зеленой воде.
Чухонец плечами надавил на противящиеся весла. Флигель-адъютант бросился, ухватился за корму. Царь нетерпеливо махнул рукой, но тот не послушался, влез тоже в лодку. Тогда царь повернулся, стал смотреть на скачущий в волнах бот. Лицо его было по-прежнему подвижно, и глаза не мигали от летящих навстречу брызг.
Бот был уже совсем рядом. Лодка опускалась и взлетала между волн с подветренной стороны. Были видны напряженные лица матросов, их вцепившиеся в канат посинелые руки. Офицер уже не кричал, а лишь со страхом смотрел на приближающуюся лодку. Когда ее в очередной раз подтащило к боту, царь длинной рукой ухватился за кнехт и уперся ногой, не давая смыть себя текущей с палубы воде. Потом в два шага достиг юта, потянул рулевое колесо. Офицер, у которого вырвал он штурвальную рукоять, схватился за леер, заскользил по мокрым доскам, не находя опоры ногам. Чухонец в это время, привязал конец с лодки к лееру, стал с помощью матросов освобождать замотавшийся около мачты парус. Большие короткие руки его все делали медленно.
— Эй, поживее, ты, чухна белоглазая! — закричал царь.
— А, скоро только кошка свой тело телает! — спокойно отвечал чухонец.
Он махнул матросам, чтобы отпустили канат, выбрал часть его из воды. Толстые пальцы неспешно раскручивали намокшую парусину, передавали матросам.
— Крути, Питер! — сказал чухонец, и царь с силой завертел штурвальное колесо.
Приподнятый от палубы парус вздулся, бот сразу накренился, лег на бок. Заскрипели переборки, кто-то из матросов полетел за борт.
— Куда крутишь, дурья голова!.. В море крути! — погромче сказал чухонец. Царь послушно завертел штурвал в обратную сторону. Бот выровнялся, парус лез все выше, давая судну устойчивость.
Что-то кричал флигель-адъютант из лодки. Царь отдал штурвал офицеру, шагнул к борту. Там среди бурлящей воды серым пузырем вздулась бесформенная мешковина. Из пены на миг поднялась судорожно сжатая рука.
— Э, твою душу!..
Царь прыгнул в воду, поддел рукой тонущего матроса и сразу оказался далеко от бота. Чухонец отвязывал конец от лодки, неторопливо брался за весла.
— Да тут стоять можно!
Царь встал по грудь в воде и, лишь когда набегала волна, приподнимал рукой обмякшее тело матроса. Это был юнга с веснушчатым лицом и длинной худой шеей, торчащей из мокрой робы. Глаза его помутнели, а голова качалась но волне туда и сюда. Лодка подплыла, флигель-адъютант протянул руки царю. Тот протолкнул вперед матроса, потом влез сам, сел на весла. Чухонец деловито принялся катать от банки к корме безжизненное тело утопленника. Еще не доплыли до прибоя, как матрос дернулся, открыл бессмысленные глаза. Потом его стало рвать. Царь самолично выволок его на берег, бросил с отвращением на песок. Тот сел, замигал глазами, ничего не понимая…
Царь пил ром из фляжки, расставив длинные ноги в мокрых синих подштанниках. Денщик тряс ботфортами, выливая из них воду.
— Ему дай! — приказал царь, кивая на матроса.
Флигель-адъютант поднес тому флягу к самому рту.
Матрос беспонятно глотал, проливая желтый ром по обе стороны рта.
— Э, пойдем, Питер, — сказал чухонец, показывая на свою мызу. — Греться надо при огне, сушиться.
— Тороплюсь, Якоб. В другой раз… Если бог даст!
Денщик надел на царя запасную одежду. Тот стоял на одной, потом на другой ноге, пока ему наматывали сухие портянки. Ноги у него были худые, с длинными искривленными пальцами…
Бот с выправленным парусом дрейфовал вблизи берега. Люди оттуда смотрели на берег. Царь погрозил им кулаком и махнул рукой. Потом посмотрел на нелепо мигающего матроса, который стоял, по-мужицки расставив ноги, и мелко дрожал. Чухонец взял его за рукав, повел, не оглядываясь, к себе.
Возок покатил дальше, накреняясь временами там, где корни деревьев проступали на дорогу. Царь сидел, глядя прямо перед собой, в глазах его стояло все то же спокойное бешенство.
Нещадная боль при каждом шаге ударяла в позвоночник, а он шел от возка с широко открытыми глазами, лишь опираясь на флигель-адъютанта и прибежавшую жену. Та охала по-немецки: тихо, с деловитым сочувствием. Это он любил в ней: хоть сам обычно гремел голосом, но не переносил громкого русского крику.
Все качалось перед глазами, от горизонта продолжали набегать ровные серые линии. Беззвучно прыгал бот в волнах, испуганные глаза матроса смотрели на него сквозь непонятную прозрачность…
Рот извергался криком, и не могло уже вместить сознание эту боль. Но матрос не уходил: с широким носом на веснушчатом лице и вопрошающими глазами. Он все тянул утопленника из мутной ледянистой воды: голова на длинной шее болталась в волнах, тело росло, увеличивалось, становилось непомерно тяжелым…
Криком укрощая страдание, он вставал, давал одевать себя, выходил в сенат и в ассамблею, подписывал бумаги, не ведая ни к кому снисхождения. И кругом: в доме, на улице, там и здесь — виделся ему матрос. Тысяча одинаковых лиц была у него…
Он возвращался, разрешая боли терзать себя, не в силах держать уже ее в повиновении. Каленые клещи впивались в позвоночник. Крутило мокрым снегом за расчерченными в квадраты голландскими стеклами. Снег липнул к ним, так и не оставляя на этой стороне узоров. Все вдруг ушло куда-то: шумы, блики, цветные кафели печи. Матрос сидел рядом и ждал. И тогда он понял свою обязанность объяснить кому-то все это. Для чего-то же тащил он этого матроса из темной, не знающей смысла пучины. Что двигало им, когда прыгнул в ледяную волну?..
Все делал он так, сразу, начиная от того первого бота, что плавал в озере посредине немыслимой, без конца и начала равнины. Всякую минуту жизни бросался он и воду, ковал железо, рубил сплеча. И теперь вдруг с удивлением понял, что не сам по себе делал это. Нечто помимо воли его и мысли руководило им. Даже то, что этот матрос оказался здесь, тоже его дело. Но что же заставляло его самого стремиться к этому низкому, оглаженному ветрами берегу? По некоему высшему закону вместе с равниной, где явился на свет, лесами и нолями ее до гиперборейских льдов и пылающих жаром пустынь, явился он сюда, как является перегретая, расплавленная твердь из стиснутых тяжестью земных глубин. Такое многократно уже здесь происходило, и выплескивались на все четыре стороны к берегам океанов неисчислимые народы.
Что же смущает его во взгляде матроса?.. Боли уже не было, лишь свет и вселенская тишина. Рука поднялась, остановилась невесомо перед глазами. Он увидел пальцы с обкусанными ногтями, бугры и шрамы, неровно дергалась синяя жила. Что-то еще пропущенное, едва различимое было в том прошлом, которое никогда уже не произойдет.
— Петя!.. Петруша!
Он дрогнул, явственно услышав этот вечно живший в нем голос, частью которого был он сам. Голос негромко звал, а он лежал посредине все той же равнины и глядел в небо. Чистое золото рассьшалось там, белый цветок кашка трепетал возле самого уха.
— Петенька!
Он раскрыл глаза. Потолок белел в обитой дубовым тесом комнате. Свеча горела ровным восковым светом. Жена, уснувшая рядом на пуфе, приткнулась к его руке. Размеренно и гулко стучали где-то шаги: меняли караул. Матроса уже не было…
Но он все теперь знал. Некогда читал он книгу — латинскую или еллинскую — и махнул тогда рукой, прочитавши. Писалось там, что есть две стороны мудрости у музы Клио, знаменующей Историю. Как бы на колеснице о двух лошадях несется она во времени. Сказано было с примерами, что на необходимом принуждении и силе возрастает великая держава, но без духа каменеет и рушится, обращается в песок, как всякий камень. Явившийся с нею народ погребается под прахом, и не остается даже имени его в мире. Куда девались Навуходоносор и фараоны, где их народы? Не значились ли на вершине мира великий македонец и Атилла? Сколько было подобных языческих царств, что ушли в небытие.
И для того вторая ипостась музы Клио, которая есть милосердие. Непреходящи народы, чей дух возвысился. Сия хрупкая для недальнего взгляда категория есть главный якорь, каковым укрепляется и находит себя народ среди других народов земли. Надежнее самых высоких стен огораживает это от всех ветров истории. Что в камне построилась держава, то еще начало дела. Чтобы не сгинуть ей без смысла в прорве времени, должно установить равновесие, о коем свидетельствует многознающая еллинская муза. Нельзя погонять одну только лошадь, ибо свернет колесница в бездну…
Возможно, что сейчас уже над пропастью колесница? И своей рукой обрубил он постромки другой лошади? Сколько еще катиться ей так, одноконь, безрассудно силясь догнать кого-то? Век, два или три скакать с пеной на губах, при худом корме и с шорами на глазах? Грядет ли кучер, что опытной рукой придержит смертельный бег, впряжет другую лошадь? А то и эта оборвет постромки…
Когда же явится такая твердая, разумная рука? Дастся ли ей эта несущаяся галопом лошадь? Захочет ли принять рядом с собой другую или самого кучера потянет с собой, увлекая своей бессмысленной и беспощадной дикостью?..
Рука упала неслышно. Может быть, со стрельцами и сыном ему надлежало поступить иначе? И с многими другими тысячами, имени которых не ведал?.. Пальцы собрались в кулак. Нет, то была его часть работы. И матроса ему надлежало вытащить из бездны, а не кому-то другому. Силой тащить всю жизнь — таково было ему назначено от той самой музы. Ничего не осталось для себя: ни сына, ни мягкой теплой травы, куда мог бы опустить свое изболевшееся тело. И некому принять от него рвущиеся из рук вожжи…
Царю сделалось хуже. Пять дней назад по велению его поставлена была возле спальни подвижная церковь. Сегодня он исповедался и приобщился святых тайн. Сам владыка молился тут, с осторожностью посматривая через открытую дверь на лежавшего царя. Тот не двигался и лишь изредка коротко стонал.
Через три дня над больным совершено было елеосвящение. И тут по именному указу освобождены были от каторги все преступники этой державы, кроме повинных в смертоубийстве.
С утра другого дня прощены были осужденные на смерть и каторгу по военным артикулам, но снова исключались из помиловательного списка изверги всякого рода и звания. Шептались, что вместо завещания сии указы.
В тот же день, вскоре после выстрела полуденной пушки, царь велел подать перо и бумагу, взялся писать. Но перо упало и разобрать можно было лишь два слова: «отдайте все…» Чуть слышно сказал он позвать дочь Анну, которая писала обыкновенно ему под диктовку. Она пришла, но царь только смотрел и больше не говорил. Никак не могли потом закрыть ему глаза, сколько ни прикладывали тяжелые медные пятаки. Совсем детское беспечальное выражение стояло в них, и люди крестились, оглядывались на висящую в углу богородицу в темных суровых красках…
Так умер Петр Великий.[1]
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Первая глава
I
— Ах, Каролинхен!..
Невероятное, горячее томление разливалось по телу. Где-то от низу, из неведомой глубины поднималось оно мерными толчками, приливало к груди, и не властна уже она была над этим. Все трепетало в ней, тело наполнилось сладкой мукой, стало невозможно дышать от счастья…
Но она уже проснулась. Женщина на лошади с хлыстом в руке и гордо посаженной головой оставалась еще какой-то миг в памяти. И судорожное сплетение в некоей комнате, что повторялось всякий раз во сне, оставляя после себя томительную слабость. Ах!..
Ни звука не произнесла она. Второй раз за дорогу случается с ней это. Все так же произошло три дня назад, когда выехали из Шведта. Отца уже не было с ними, и она заснула, освобожденная от его укоряющего присутствия. Равномерное покачивание на рессорах по неровной промерзшей дороге вызывает это сладкое чувство, от которого хочется умереть. А еще — неудобную влажность в белье.
Она осторожно посмотрела на свою мать: та сидела неподвижно, прижавшись спиной к большой перине, устроенной еще в Цербсте от поддувающего сзади ветра. Лица матери не было видно из-за теплой вязаной маски, такой же, как у нее самой, у фрейлины госпожи фон Клйен и у камер девицы Шенк, сидящих напротив. Морозы стояли столь сильные, что волки появлялись на улицах селений. Нет, никто не узнал о том, что происходило только что с ней.
Колеса застучали помедленней, карета качнулась еще раз-другой и остановилась…
— Графиня Рейнбек с дочерью… Королевская подорожная!
Простуженный голос выкрикивал это при каждой остановке. В слюдяное окошко был виден темный каменный дом с такой же темной черепичной крышей, железная решетка, сложенный на пороге торф. Человек в старом капральском мундире кланялся со ступеней дома. Дверь кареты отворилась, протянулась рука: помогла сойти на землю матери, потом ей и другим. Ледяной обжигающий ветер дул из-за дюн, за ними угадывалось море. Толстый господин Латорф, которого она привыкла видеть в расшитом полковничьем мундире с ангальтдорнбургским гербом, был теперь в обычной одежде с суконной накидкой от ветра. Он провел мать в дом, и они вошли следом.
Теплая спертая духота ударила в лицо. Только потом при свете тусклой масляной лампы, висевшей на вьпирающем из стены бревне, она все разглядела: спящих на широкой деревянной кровати пятерых детей — маленьких и больших, в длинных полотняных рубахах, еще ребенка в самодельной люльке-качалке, другую незастеленную кровать с ветхой периной, привязанного за ногу голенастого петуха, собаку у двери. На веревке сушилось белье. За печью на рваном полосатом туфяке недвижно лежала старуха с костистым высохшим лицом и длинными желтыми волосами. В печи стоял котел, в котором булькала вода. Хозяйка, лет сорока женщина в грубом домотканом платье, резала крупными кусками репу и бросала в котел. Увидев входящих, она выпучилась на них, остановившись с недочищенной репой в руке. На раскрашенной спинке кровати, где спали дети, был нарисован ангел, играющий на трубе. Мать брезгливо оглядывала комнату.
— О сиятельная фрау, там есть еще одно помещение, но над ним повреждена крыша и оно не отапливается, — заговорил содержатель станции, по всей видимости, бывший солдат. — У нас редко останавливаются господа, а зимой проезжие ночуют тут с нами.
— Мы лишь поедим здесь! — раздраженно сказала мать, обращаясь к Латорфу.
Слуги внесли корзины с провизией, стали хлопотать посредине комнаты у стола. На грубые некрашеные табуретки постелили холсты, положили дорожные подушки. Они ели разогретую телятину, запивали пивом, которого в Цербсте погрузили на дорогу целых два бочонка. Слуги ели у двери что-то свое. Она быстро освоилась и с интересом смотрела на котел, где булькала вода. Сладко пахло репой…
Отдохнув и согревшись, они поехали дальше. Опять неровно стучали колеса, встряхивая по временам карету на смерзшихся комьях грязи. Она пробуждалась от толчков и тут же снова впадала в полусон, пригретая периной сзади и другой периной, которой были накрыты ноги. Чаще всего вспоминался ей отец. Специально для нее написал он наставление, как вести себя в предназначенном ей великом и неопределенном будущем. Тетрадь лежала в особой сумке из коленкора, которую подарил ом ей два года назад, к ее тринадцатилетию. Отец писал так, что в каждой строке было равное количество букв. Когда выезжали из Шведта, мать передала ей эту тетрадь…
Обязательно раз в неделю, в субботу после полудня, отец звал ее к себе. Он был уже без мундира, в мягких сапогах и домашней куртке с бранденбурами. Сидя в кресле, высокий и прямой, он ровным голосом читал ей истории про нерадивого Штрубльпейтера. Так прозвали этого мальчика за то, что он не слушался родителей, вовремя не стригся и не мылся, водил дурные компании. Поэтому мальчик переносил всяческие неприятности.
Когда на ратуше снова играли часы, отец откладывал книгу, целовал ее, и она уходила к себе. Там, на четвертом этаже штеттинского дома, она сколько хотела играла сама с собой. Мощные удары колокола с городской кирхи сотрясали старое здание. Привставая на носки, смотрела она через окно вниз на расходящихся после службы людей, на загадочное и сумрачное море вдали.
Командир Восьмого королевского полка и комендант городи, ее отец, всегда склонял седеющую голову, когда говорила мать, но и ее считал как бы старшей своей дочерью. В Цербсте, чье имя сочетается с ее именем, стоял старый замок с прямоугольным двором. В линию с ним шли ряды домов с фронтонами, ровные межи разделяли поля на бурой земле.
Она слушала отца и думала о другом. Некие золотые и пурпурные цвета представлялись ей в будущем. С матерью и морем было это связано. Берег моря источал загадочную силу. Оно намывало мелкие россыпи золотого камня, и куски его тускло отливали солнцем далеких времен.
Населяющие этот берег люди обладают умением видеть будущее. Так говорила старшая прислужница в Читинском замке, куда она ездила с матерью. А мать ее происходила от владетелей этого берега, чьи корни значились и по другую сторону моря. В ней была часть их крови. Это должно было в чем-то проявиться!
Когда гостили они в Брауншвейге, как бы из пелены тумана возник монах с желтым неподвижным лицом. «Патер из Менгдена» называли его и просили рассказать о судьбе красивой девочки-принцессы этого дома. Монах мельком посмотрел и равнодушно отвернулся. Вдруг глаза его остановились на ней. Он быстро подошел, положил руку ей на лицо. «Я вижу по меньшей мере три короны на голове у этого ребенка!» — сказал он в наступившей тишине. Мать задержала монаха, и они долго о чем-то говорили у высокого, идущего почти от полу окна. Она услышала, как тот сказал: «У каждого человека, мадам, есть своя звезда, и раз в жизни он должен увидеть ее. Только нельзя говорить об этом во избежание несчастья…»
Нет, мать ничего не понимала в будущем. Она резко двигалась, смеялась, зло кусала губы. Все и про всех она знала, но только в настоящем. Даже откуда появились тонкие кружева в наряде побочной принцессы Саксен-Кобургской. О монахе мать не вспоминала. А вот ей запомнились желтая холодная рука на ее лбу и короткий проницательный взгляд. Подобно человеку из Менгдена, она старательно вглядывалась в лица людей, но видела у них только нос, рог, складку возле губ. Это ей ничего не говорило. Тогда она оставалась одна в комнате и думала о себе, золотые и пурпурные полосы являлись от долгого смотрения на стену.
И еще в эйтинскую поездку красивый шведский граф заговорил с ней. Потом он сказал матери: «Это непростое дитя: посмотрите, сколь серьезен у нее взгляд. Напрасно вы не уделяете ей внимания, княгиня!..»
Бессчетное количество раз повторялись в дороге видения… Полная радости прыгала она в длинной белой рубашке по кровати. А мадемуазель Бабетта хохотала с ней вместе, ловила и целовала: «Ah, ma petite oiseau!»[2]. Это не был добрый и строгий поцелуй отца, пахнущий сукном и ремнями. И не беглый поцелуй озабоченной собой матери. Веселое тепло источал он и был подобен многоцветной французской сирени…
Еще раньше, в оперной ложе сидела она совсем маленькая: ей подкладывали одна на другую три атласные подушечки, чтобы могла видеть сцену. Красивая женщина с длинными волосами все кричала там, растягивая слова. Необычное золотое с голубым платье было на ней. Потом женщина заплакала, вытирая слезы, а она закричала что было сил вместе с ней. Седая, с буклями и большим носом старуха успокаивала ее, передавала на руки лакею. Ей рассказывали, что это случилось с ней в Гамбурге, где она гостила у гроссмутер[3].
О господи!.. Раз-два-три: мэтр Роберино вспархивал, подобно птице, кружился, плавно приседая и подвывая сам себе. Она хорошо запомнила счет: «раз-два-три», тоже кружилась, поворачиваясь в нужных местах. Музыка оставалась размеренным шумом. Мэтр Роберино горестно опускал руки: «Еuе a trop de talent»[4].
С волчьим рычанием и жалобным овечьим блеянием читала мадемуазель Бабетта фабулы господина Лафонтена, а она повторяла ее движения и ужимки. Зато писала ровно, в прямую линию, как и отец, так что мсье Лорану, учившему ее чистописанию, не к чему было придраться. Счет и геометрические фигуры, деяния великих королей от зачинателей Рима, описание земли с обьяснительными картинками не представляли трудности.
А в старом Цербсте в прямоугольных шкафах стояли книги: строгая мудрость терялась в туманных видениях, исходящих от янтарного свечения минувших солнц. И рядом мадемуазель Бабетта с упоением рыдала над любовью обманутой пастушки, но быстро вытирала слезы и с новым, бурно подавляемым пылом следила за ускользающе-легкой игрой чувств. Она находила эти где попало оставленные книги и читала с середины тайные страницы, пахнущие пересохшим жасмином, которым гувернантка закладывала свои книги. По-немецки она говорила только с отцом, с господином Латорфом и садовником Куртом. Язык не имел значения…
На коленях стояла она и очень просила бога исцелить ее от цыпок ни руках, из за чего приходится носить длинные перчатки. На нее падал шкаф и еще ранила себе ладонь ножницами. А потом появился кашель. Огнем пылало все тело. Она лезла к темному окну, чтобы отворить его, но запуталась в рубашке и упала на твердую стенку кровати. После этого наступил черный год.
В большом зеркале видела она себя каждый день. Лицо ее было перекошено, правое плечо становилось выше другого. А в боку оказалась дыра, через которую дул ветер. Приходили врачи, их привозили даже из Берлина. Они давали пить горькое лекарство. Руки у нее сделались совсем тонкими…
И тогда появился большой грубый человек в черной одежде. Его провели в дом по задней лестнице. Сердце колотилось у нее от страха, потому что мадемуазель Бабетта шепнула ей, чем этот человек обычно занимается. Он долго трогал всю ее холодными пальцами и молчал. У него был выговор жителей этого берега, и она вдруг уверилась, что он вылечит ее. Так и случилось.
Долго еще широкая черная лента подтягивала руку и плечо. Днем и ночью носила она кожаный корсет со спицами внутри. Старая женщина натирала ей мазями больной бок. Дыра уменьшалась, а плечо становилось ровней. Когда сняли корсет, она спросила у черного человека, может ли он видеть будущее. Тот посмотрел на нее тяжелым взглядом и ничего не ответил. Это был городской палач, занимавшийся еще и врачеванием…
Что же произошло с ней, пока ходила с искривленным боком? Мир перевернулся, темные краски сделались светлыми, а светлые темными. Она вдруг ясно увидела другую сторону у каждого предмета и с болезненной жадностью вглядывалась в нее. Что бы случилось с ней, если бы так и осталась на всю жизнь кривобокой?.. Тетка Бригита — сестра отца, длинная и худая старуха с будто запеченным лицом, считала себя красавицей. Она держала в комнате больных птиц: подбитого аиста, скворца без ноги, обмороженных щеглов, старую с вылезшими перьями ворону. Как-то тетка ушла, а она отворила окно. Птицы, ковыляя и трепеща крыльями, разлетелись по соседним крышам. Тетка Бригита стояла и смотрела в пустое окно сухими безжизненными глазами, а с нею никогда больше не разговаривала…
Уже совсем большая прыгала она опять в Эйтине по подушкам, бегала по железным крученым лестницам, училась стрелять в уток на замковом пруду. А потом целовалась с дядей, который был на десять лет старше. От него пахло краской для усов и домашним пивом. «Вы шутите!» — сказала она ему и обещала, когда сделается совершеннолетней, стать его женой. Он хмурился и зло смотрел на брата прусского короля, играющего с ней в кегли.
Посредине игры вдруг замолкала она, уходила к себе и долго сидела, глядя в стену. Снова ощущала она жесткий корсет и болезненно приподнятое плечо. Предметы оборачивались другой стороной…
Пастор Моклер, которого уважал отец, беседовал с ней по воскресеньям. «Бог передал нам десять заповедей, и ничего больше не придумает человечество в подтверждение своего смысла и достоинства!» — говорил он, положа мягкую руку ей на голову. Задумчивое, печальное лицо его освещалось необычным светом. Господин Вагнер, учивший ее правильной немецкой речи, говорил то же самое, но лицо у него было розовое и довольное.
Был еще господин Больхаген, старый друг отца, замещающий его в службе. Седой, изломанный, с покалеченной ядром рукой, он приходил во время болезни, подолгу рассказывал о своих странствиях и службе у разных королей. «Главное для человека — иметь сердце!» — восклицал он, поднимая вверх палец. Господин Больхаген твердо считал, что ей предстоит носить корону. Когда пришло известие о свадьбе кузины Августы Саксен-Готской и сына короля Георга Второго Английского, он убежденно сказал: «Эта принцесса поплоше наших. Уж если ей выпало быть королевой, то кем же станут наши дети!»
Что же делала она, неугодное богу? Заспорила с законоучителем и упрямо твердила, что никакого хаоса не было. Не могло быть так в мире, чтобы не существовало никакого порядка. Стуча по столу сухим пальцем, старый пастор предрекал, что за гордыню ее ждет ужасное наказание. В котле с вонючей серой будет она кипеть. «Не было… не было хаоса!» — кричала она и громко плакала. А потом горячо молилась наедине, прося бога исправить ее характер. Вечные муки страшили. В Гедлинбургском аббатстве, куда привозила ее мать, кругом были мопсы и попугаи: в доме, в карете, даже в церкви. Шестнадцать мопсов жили в комнате у настоятельницы, приходившейся теткой матери, и запах стоял невыносимый. Здесь же, в аббатстве, жила сестра матери — тоже голштинская принцесса. С утра до ночи ругались они между собой, и мать их мирила.
Грех лжи и притворства сопутствовал ей до самых последних дней. Всякий вечер делала она вид, что засыпает, а когда доверчивая мадемуазель Бабетта уходила, она открывала настежь окно и принималась скакать и прыгать сколько душе угодно. Ей это всегда нравилось — скакать на кровати или бегать вверх и вниз по лестнице.
Не надевая обуви, в одной рубашке спускалась она пажом ниже и подслушивала за дверью, о чем говорят мадемуазель Бабетта со служанкой. Сердце ее замирало, когда слышала потаенные признания служанки обо всем… об этом!
А потом была женщина на лошади и темная комната, где томительно и неясно двигались тени. Даже богу не говорила она об этом. А еще золотые и пурпурные полосы являлись на стене…
Карета перестала покачиваться на рытвинах, колеса скрежетали по камню. Через слюдяные окна видны были узкие дома с островерхими крышами, за ними гасли зимние сумерки.
— Графиня Рейнбек с дочерью… Королевская подорожная!
Черный орел висел на стене в большой холодной комнате, куда привел их встретивший офицер. При свете лампы он читал бумагу, с недоумением поглядывая на мать. Та старательно прятала лицо за бархатной муфтой. А она сразу узнала адъютанта, служившего когда-то у отца.
— Графиня Рейнбек? — с сомнением в голосе произнес офицер и отдал распоряжение чиновнику.
Их провели в комнату для проезжающих. Слуги взятым из дому бельем застилали железные кровати, носили торф для высокой черной печи. По требованию матери принесли еще одну лампу, поставили на стол. Пока готовили ужин, мать принялась писать письма. А она смотрела в окно на широкий двор почтовой станции. Там стояли в ряд их кареты: одна — высокая, на французских рессорах, в которой ехали они с матерью, три другие — обычные, похожие на длинные черные ящики. В них ехали слуги и сопровождающие, везли постель и продовольствие. По четверке лошадей было впряжено в каждую карету: их сейчас как раз выпрягали, заводили в конюшню.
Ночью слышно было, как за стеной всхрапывали, ударяли копытами в стойку лошади. Раздавались команды: меняли караул. Поутру пришел тот же офицер, и мать снова скрывала свое лицо. Так она делала на каждой станции…
Море то приближалось, то отступало, но всегда находилось с левой стороны. Оно угадывалось по полосе плотного серого тумана. Справа иногда проглядывало низкое холодное солнце, и квадраты блеклого света от слюдяных окон перемещались но внутренности кареты. Опять в полусне она думала о будущем. Все исходило из прошлого…
Эйтинская поездка была как бы началом всего. Долговязый, с развинченной походкой мальчик остановился, словно наткнувшись на что-то, посмотрел на нее выпуклыми водянистыми глазами. Ничего не выражалось в них, только затаенное изумление. Это было удивительно: глаза не имели твердого цвета. Он захохотал громко и пошел несуразно в сторону, как бы потеряв направление. Она тут же передразнила его и, к восторгу маленькой принцессы Баден-Дурлахской, тоже пошла большими неровными шагами, нелепо подпрыгивая.
Это был ее троюродный брат по голштинскому дому, принц Карл-Петр Ульрих. Их общий дядя — епископ Любекский собрал у себя всех ближних родственников, чтобы познакомить с этим мальчиком-наследником двух великих престолов — шведского и русского, именующего себя императорским. Потом она играла с мальчиком, и хоть была на год моложе, заставляла его делать, как ей хотелось. За ним смотрел швед Брюммер, огромный, с толстым красным лицом и большими кулаками. А она была полна радостью свободы: мадемуазель Бабетту оставили в Цербсте, и некому было делать ей замечания. Мальчик вдруг начинал упрямиться, кричал дерзости, но появлялся Брюммер, и он послушно умолкал: руки опускались, как плети, и бегали глаза.
Пользуясь своей вольностью, она прибегала к задней двери епископского зала и тихонько слушала, что говорили за ней. Там собирались все приехавшие: гроссмутер Альбертина Фридерика, затем мать и другая принцесса Голштинская и Саксен-Готская — тетка Анна, дяди — принцы Август-Фридрих и Георг-Людвиг, прочие родственники. Мать говорила больше всех. Дядя, епископ Любекский Адольф-Фридрих, сидел в кресле с высокой спинкой, на которой вырезан был голштинский герб. Он торжественно объявил, что в связи с печальным событием — кончиной брата Карла-Фридриха, герцога Шлезвиг-Голштейна, возлагает на себя бремя управления страной, а также опекунство над сыном его Карлом-Петром Ульрихом. Мать малолетнего принца Анна — дочь русского царя Петра умерла, как известно, одиннадцать лет назад, в третий месяц после родов…
Родственники по очереди высказывали свое отношение к воспитанию принца. Мальчик скрытен, ведет себя неровно, замечен в обмане. Физическая слабость его вызывает беспокойство. При этом пристрастен к вину. Не раз его ловили возле буфета с напитками. Швед Брюммер при каждом таком утверждении согласно кивал. Он говорил, что с этим ребенком необходимы строгость и строгость. Каждый шаг его должен быть под контролем, и ни минуты не следует оставлять ему свободной.
Слабый, глуховатый голос гроссмутер доносился будто из прошлого века. Она рассуждала, в кого же склонностями и задатками пошел мальчик. Может быть, в двоюродного дядю по шведской линии, короля-сумасброда, взбудоражившего всю Европу? Тот, несмотря на всю свою воинственность, тоже был слаб здоровьем. Некрепок телом был и герцог Карл-Фридрих, ее без времени почивший сын. От него, как видно, мальчик перенял страсть к военным играм. Прямой дед принца по матери — русский царь Питер был великан и неутомим в делах. Его помнят здесь, как шел оберегать Гольштейн от неспокойных соседей. Однако и его преследовал некий рок. Скрытая болезнь ли тому причиной или чрезмерное расходование жизненных сил, но, в то время как дочери его выделялись статью и красотой, царь был несчастлив в мужском потомстве. Не наследуется ли это качество через женскую линию?..
Теперь она с интересом наблюдала за долговязым мальчиком. Тот привязался к ней и ходил следом. Краски появлялись на его лице, он начинал связно говорить, смеялся от души. Принцесса Саксен-Готская сказала шутливо матери: «О, эти дети — вполне достойная пара!» Мать рассмеялась: «У него слишком громкое имя для бедной ангальт-цербстской принцессы!»
Но являлся Брюммер, и у мальчика падали руки. С утра до ночи смотрели за ним еще два гувернера и лакей. Швед громогласно отчитывал его, толкал к столу, силой принуждая делать заданные учителями упражнения. В наказание его заставляли стоять навытяжку. Ей не было его жалко. Принц Карл-Петр Ульрих надоел ей уже на второй день.
Карета катилась все в том же направлении. Золотые и пурпурные полосы предрекали будущее. Это была страна, куда уходили служить и растворялись в не имеющем очертаний пространстве. Оттуда редко возвращались и рассказывали странные истории. Некий барон, служивший в этой стране, ездил на медведях, выворачивал наизнанку волка, стрелял косточкой в лоб оленю, и вырастало вишневое дерево. Там даже звуки замерзали от мороза в почтовом рожке…
Она невольно посмотрела на слюдяное окно. Голые полоски полей уплывали назад, перемежаясь черными пустыми лесами. Морозы не проходили, но снега не было. Она с любопытством прислушалась. Резкий поющий звук донесся издали, повторился уже рядом. Вихрем пронеслась встречная почтовая карета с королевским орлом на двери. Кучер держал рожок возле губ. Звуки пока еще не замерзали…
В Цербсте и Эйтине всегда подсчитывали степени родственных связей, вспоминая эту страну. С детства ей представлялся огромный царь в высоких сапогах и такие же большие солдаты. В сыром морском тумане они шли на приступ города, захваченного врагами…
— Графиня Рейнбек с дочерью… Подорожная в Россию!
Здесь была территория другого короля. Усатый человек в странном, с широкими плечами балахоне из катаной шерсти заговорил непонятно, зацокал. Потом стал говорить по немецки, смешно произнося слова. И добавлял каждый раз свое «цо… цо мовет пани?». Свободных лошадей не оказалось, так что пришлось оставаться тут до следующего утра. Их устроили спать у стены на широких деревянных скамьях. Для слуг на полу постелили солому.
Выехали еще затемно. Упираясь и закидывая морды, лошади скатили карету с горы, заскользили копытами. Грязными линиями по мутно-белому льду обозначалась дорога. Другой берег у реки был низкий, он сливался с землей и небом…
Вce началось еще прошлой зимой, когда они гостили в Берлине. Мать ездила к королевскому двору, возвращалась озабоченная и осматривала ее с разных сторон. Потом в доме с верандой и запотевшим окном мэтр Пэн рисовал ее портрет. Приближая выцветшие глаза к самому ее лицу, он все вздыхал, выискивая нужную краску. Она оторопело смотрела на длиннорукую девицу с ватным лицом на холсте. Другой портрет, что рисовали три года назад, ей больше нравился. Там она была похожа на бело-розовую куклу, которую подарила ей к двенадцатилетию ее воспитательница — мадемуазель Бабетта Кардель.
Однако портрет долго не рассматривали. Его заправили в рамку и сразу увезли в Любек. Дядя, принц Август, собирался ехать в Россию. Мать и отец, даже мадемуазель Бабетта, не разговаривали с ней, но она понимала, к чему это делается. Все было угадано ею самой, когда ходила в корсете с приподнятым плечом. Сейчас видения обретали смысл.
Еще раньше в Штеттине и Цербсте стали оживленно говорить о новой русской императрице. Мать всю неделю носила при себе у корсажа ее родственное письмо. Внизу, сильно отступя, стояла подпись: «Елисавет». По письму этому был послан в Россию портрет покойной сестры императрицы — Анны, бывшей замужем за дядей Карлом-Фридрихом. В ответ пришел эмалевый портрет самой императрицы с бриллиантами, стоимостью в восемнадцать тысяч рублей. Величественная женщина с чуть выпуклыми глазами держала в руках золотой скипетр…
Известия приходили одно за другим. Не пролетело и недели, как подтвердилось сообщение о вызове из Киля в Петербург принца Карла-Петра Ульриха, наследника русского престола. Это был тот самый долговязый мальчик, которого она видела в Эйтине…
И тут сразу проявилась милость великого короля Фридриха. Отец, который командовал полком, был пожалован чином фельдмаршала. Говорили шепотом, что это дальний шаг короля в сторону русского двора, и опять поглядывали на нее. Потом уже мэтр Антуан Пэн поспешно писал ее портрет для отправки русской императрице в Петербург…
Великий король Фридрих что-то знал о ее предназначении. Он тоже родился недалеко от этого туманного моря, где люди провидит будущее. Много лет назад, когда она с матерью поехала в Берлин с траурным соболезнованием от Померании в связи с кончиной старого короля, новый король вдруг бегло рассмеялся и спросил, правда ли, что дамы в Штеттине отказались носить траур в память его родителя. Мать стала уверять, что народ и дворяне побережья искренне скорбят о безвременной потере. Слушая мать, она не могла сдержать слез. Так всегда происходило в детстве, когда кто-нибудь произносил при ней ложь. Король Фридрих жестом остановил мать: «Не продолжайте, мадам: я прочел истину в глазах этого ребенка!» И вдруг повернулся к ней. Умные глаза короля понимающе щурились. Он что-то угадал в ней.
В Берлине они с матерью бывали всякий год. Она хорошо помнила длинный зал с железными щитами на стенах и сидящего на золотом стуле человека. На других стульях поменьше сидели мужчины и женщины, среди них была ее мать. Она сделала реверанс, как ее учили, потом подошла и потрогала человека на золотом стуле за штаны. Все вокруг улыбались. Ей было тогда три года. Рассказывали, что она спросила у старого короля, почему у него такая короткая одежда. Но это происходило в Брауншвейге.
В Берлине она играла с королевскими принцами. Старший из них, Генрих, строил для нее замок из кубиков, а сестра, рыжая Ульрика, принуждала играть и куклы. Она не хотела возиться с куклами, тогда Ульрика разозлилась и впилась ей ногтями в лицо. На крик и плач быстрыми шагами вошел кронпринц. Он взял за руку вопившую что было сил сестру Ульрику, которую она повалила на пол, другой рукой поднял ее: «Ваши высочества еще не заняли подобающих тронов, чтобы царапать друг друга!» Будущий великий король говорил вполне серьезно.
И сейчас в Берлине этот король передал матери, что хочет видеть ее дочь за обедом у королевы. Во время обеда он говорил только с ней. «Вам четырнадцать лет, принцесса, но судьбе угодно положиться на вашу рассудительность. Кто знает, не зависит ли от нее будущее Европы». Это тоже серьезно он сказал ей в ложе королевской оперы.
У короля был прямой взгляд и резкое, будто вырезанное из камня лицо. Она вдруг подумала, откуда же великий король узнал о делах, касающихся их поездки, Скрепленные тяжелой печатью письма шли в Россию и обратно. Ей вспомнилось, как тайно слушала разговор взрослых в Эйтинском замке, и она тоже прямо посмотрела в глаза королю. «Ваше величество во всем является для меня примером!» — сказала она. Король улыбнулся и кивнул…
Карета качнулась. Она приподнялась с перины, нетерпеливо, ожидающе посмотрела в переднее окошко. Черная промерзшая дорога все так же уходила вдаль среди бурых полей. Прямыми линиями стояли домики под черепичными крышами. И леса вдоль дороги были аккуратно подчищены, сухие ветки сложены ровными кучками. С той стороны, откуда они ехали, слабое уходящее солнце освещало трубы домов и верхушки деревьев. А впереди, за полями и лесами, стояла плотная густо-синяя мгла. В ней ничего нельзя было угадать.
— Графиня Рейнбек с дочерью… Королевская подорожная!
Здесь опять были владения великого короля. Темные стены замка сияли при луне. Крепостные строения с каждым днем пути становились выше, а стены — толще. Но это был уже город-крепость. Гулко, будто в железной коробке, стучали колеса в узких улицах, в окнах домов виднелись кованые ограждения. В гостинице все было приготовлено к их приезду. Решено было дать однодневный отдых людям и лошадям…
Мать писала своим беглым почерком: «Достопочтенной родительнице моей, герцогине Голштейна Альбертине-Фридерике…» За окнами стояла белая завеса от впервые в эту зиму падавшего снега. Отсюда, с другой стороны бюро, можно было разобрать каждое написанное матерью слово… «В день нового года я получила эстафету из Петербурга с приглашением, по приказанию и от имени всероссийской императрицы, отправиться, не теряя времени, со старшей дочерью в место, где будет находиться императорский двор при моем прибытии в Россию. Князя и фельдмаршала — супруга моего просили не сопровождать меня, так как ея императорское величество имела важные причины отложить удовольствие свидания с ним до другого раза. Письмо было снабжено векселем, многими необходимыми наставлениями, предписанием о непроницаемой тайне и о сохранении инкогнито, под именем графини Рейнбек, до Риги, где мне разрешено открыть свое имя, чтобы получить назначенную мне эскорту. Предписано говорить, как в Риге, так и по прибытии, что я еду лично благодарить ея императорское величество за все милости, оказанные из России моему дому, и лично узнать эту прелестную государыню. Ея императорское величество желает, чтобы то же самое разглашали и мои родственники в Германии. Прежде всего мне бросилось в глаза существенное обстоятельство, касающееся судьбы моей дочери, относительно которого, как узнала впоследствии, я не ошиблась…»
Ей вдруг сделалось грустно. Ни разу не сказали ей прямо о том. Все говорилось, будто мнение ее не имеет значения. Может быть, это действительно так, и провидение само, без ее участия, направляет ее к цели.
Мать продолжала писать: «И так, делая вид, что приглашены в Берлин, мой муж и я выехали из Цербста. Вскоре он получил приказание отправиться в Штеттин; я всем говорила, что сопровождаю его, но потом свернула на другую дорогу. В одиннадцать дней я прибыла сюда и хотя не устала, но завтра отдохну здесь. Надеюсь, что переезд в Ригу не продолжится больше недели; оттуда к Петербург, если только санный путь продержится, еще менее…»
Почему же отцу нельзя было ехать с нами? Ей вдруг лиственно послышался ровный строгий голос. Непослушный мальчик Штрубльпейтер был еще и излишне любопытен, за что понес соответствующее наказание… Она достала свою коленкоровую сумку, вынула свои чернила и бумагу, снова прочла догнавшее их вчера письмо. Фике — все называли ее так в доме, кроме отца. Лишь сейчас она ощутила его святую любовь. Горячая сухость появилась у глаз. Она тоже принялась писать… «Государь! Я получила с совершенным почтением и невыразимою радостью записку, в которой Ваша светлость почтили меня уведомлением о своем здоровье, о памяти обо мне и о своих милостях. Умоляю Вас быть уверенным, что Ваши указания и советы навечно останутся запечатленными в моем сердце, равно как и семена нашей святой религии в моей душе, которой прошу Госиода ниспослать все силы, необходимые, чтоб выдержать те искушения, которым готовлюсь подвергнуться. Но молитвам Вашей светлости и дорогой мамы, Господь окажет эту милость, которую не могли бы мне доставить моя молодость и моя слабость. Я предаю себя Господу и желаю иметь утешение сделаться достойною такой милости, равно как получать добрые вести от дорогого папы. Остаюсь всю мою жизнь с неизменным почтением, государь, Вашей светлости всенижайшая и верная дочь и слуга София-Августа, принцесса Ангальт-Цербстская… Кенигсберг в Пруссии, 29 января 1744 года».
Когда отъезжали, один лишь замок тускло чернел среди снега. Дома вокруг стояли засыпанные до крыш. Но с дороги снег сдувало, пришлось и дальше ехать на колесах. Только сзади привязали сани, чтобы в случае надобности переставить на них кареты. Полозья торчали выше крыши. А снег все мел навстречу, и плотная синяя мгла не проходила впереди…
Она ехала и думала, что в четыре недели все перевернулось. В Новый год отцу — князю и государю Ангальт-Цербстскому подали пакет с почтой. Тот разорвал пакет, несколько писем, как всегда, передал матери, и она сразу ушла к себе. Три дня отец и мать взволнованно говорили между собой, запираясь от всех.
«Я знаю, о чем эти письма, ваша светлость!» — вдруг сказала она матери.
«Но откуда вы это знаете?» — спросила мать. «Ваша светлость, помните того прорицателя из Менгдена… Я тоже читаю на лице». Мать засмеялась: «Тогда напишите ваше будущее!» Она ушла и через некоторое время принесла свернутую бумагу. Мать развернула и прочла: «Петр Третий, русский царь, будет моим мужем».
Мать задумчиво покачала головой: «В России все не так, как предусмотрено божьим порядком». — «Я знаю свою фортуну!» — ответила она. «А что скажет мой брат?» — тихо спросила мать. Она вспомнила поцелуй в темном коридоре. «Принц Георг-Людвиг не может не желать моего счастья!» — с достоинством ответила она. Больше они об этом не говорили.
Князь и государь Ангальт-Цербстский заперся в те дни в своем кабинете и что-то писал. Слуги в доме говорили вполголоса. В день отъезда, прежде чем садиться им в кареты, отец преподнес ей книгу в строгом черном переплете, рекомендуя внимательно ее прочитать и в деле исповедания веры следовать наставлениям автора — доктора Гейнекция. Матери он передал тетрадь, на обложке которой значилось «Pro Memoria». В далекой России им обеим предстояло руководствоваться его советами.
Целый день перед их отъездом цербстский камердинер с Бабеттой выкладывали из корзин простыни и наперники, сортировали белье. Простыни были в большинстве старые, с аккуратной штопкой, а целых рубашек для нее нашлось лишь две. Мать решительно отбрасывала в сторону все, где явственно виделись следы починки.
Известно было, что в берлинском торговом доме им предстояло получить некую сумму. Она назначалась от русской императрицы на покупку белья и платьев, соответствующих новому ее положению.
Мадемуазель Элизабетта Кардель, растившая ее с пяти лет, все дознавалась, почему столь необычные сборы для простой поездки обратно в Штеттин. Следуя наставлениям матери, она ничего ей не сказала. Бабетта навсегда оставалась здесь; постаревшая, с заплаканными глазами, стояла она во дворе Цербстского замка и, протянув в небо руку, махала одной лишь ладонью: «Bonne chance, ma petite enfant!..»[5]
— Графиня Рейнбек с дочерью!
Лес стоял вокруг, и почтовая станция тонула в снегу. При свете фонаря, подвешенного под темный бревенчатый потолок, она читала «Pro Memoria» — памятную записку своего отца — фельдмаршала, князя и государя Ангальт-Цербстского… «Относительно греческой религии следовало бы попытаться, нельзя ли, чтобы дочь сохранила лютеранскую веру… Так как жить и действовать в чужой стране, управляемой государем, не имея близкого доверенного лица, есть дело весьма щекотливое, то, после старательной молитвы, более всего следует рекомендовать дочери, чтобы она нижайше оказывала ея императорскому величеству всевозможное уважение и, после Господа Бога, величайшее почтение и готовность к услугам, как вследствие ея неограниченной власти, так и ради признания благодеяний… После ея императорского величества дочь моя всего более должна уважать великого князя, как господина, отца и повелителя, и при всяком случае угождением и нежностью снискивать его доверенность и любовь. Государя и его волю предпочитать всем удовольствиям и ставить выше всего на свете…
Не входить ни с кем в слишком близкие отношения, но всегда сохранять по возможности собственное достоинство. Милостивыми взорами смотреть на слуг и любимых людей государя… В аудиенц-зале ни с кем наедине не говорить…
Карманные деньги, какие только будут отпускаться, держать у себя и хранить, выдавая понемногу прислуге но счету… В тяжебных делах ни за кого не ходатайствовать… Наипаче не вмешиваться ни в какие правительственные дела…
Ни с кем не сдружаться, стараясь приобрести доверие только ея императорского величества и великого князя; относительно всех и вся быть сдержанною…»
Продолжалась сказка о Штрубльпейтере. Слушая рев ветра за стеной, она смотрела в пламя фонаря. Там вспыхивали золотые и пурпурные полосы. С каждым днем приближалась она к своему будущему…
Ветер все дул навстречу, бросая тяжелые снежные комья в слюдяные окна. Кареты в Митаве поставили на полозья, и теперь они мягко покачивались в выраставших на дороге сугробах. Она прислушивалась к проезжавшей почте: рожки еще пели…
— Ах, Каролинхен!..
Женщина на лошади с гордо посаженной головой явилась, как всегда, неожиданно. Она ехала верхом, перекинув ногу по-мужски и вызывая укоряющий шепот. Лишь чуть-чуть касалась она хлыстом полированной спины жеребца, и тот послушно приседал на круп, сдерживая свою могучую силу…
Госпожа Бентинг, полуфламандка, в которой смешалась кровь антверпенских купцов и древних английских королей, жила отдельно от мужа. Портрет необыкновенно красивого графа Бентинга висел у нее над кроватью. И маленький херувим с золотыми кудряшками бегал по дому. Говорили, что мальчик, как вино из одной бутылки, похож на молодого курьера, сопровождающего везде графиню.
Это было совсем недавно, прошедшим летом. С отцом и матерью гостила она у цербстских родственников: сначала в Жеверне, потом в Аурихе — у принца Ост-Фризского. Оттуда все вместе поехали в Варель к вдове герцога Ольденбургского. Графиня Бентинг, их дальняя родня, ехала верхом и поправляла волосы обнаженной рукой. Мужчины при виде ее затихали и делали притворно-равнодушные лица. Дав насмотреться на себя, она трогала коня хлыстом с янтарной рукоятью, и тот уносил ее вперед, к виднеющимся у горизонта мельницам…
«Вам четырнадцать лет, принцесса, а я не вижу возле вас поклонников!» — весело сказала ей графиня в Вареле. Каролинхен делала что хотела: пела, танцевала, купалась вместе с лошадью в герцогском пруду. Она сразу так и сказала: называть ее Каролинхен. «А вас я буду звать Фике. Мы, женщины, не имеем возраста, пока достойны этого имени!» Некая загадочная улыбка появлялась у нее, когда говорила это.
Ни на шаг не отходила она от графини, следуя ей в походке и обращении. Увидев, что она внимательно смотрит на портрет графа, Каролинхен сделала живую гримасу: «Ах, моя милая Фике! Не был бы этот человек моим мужем, я бы безумно влюбилась в него!»
А потом была затемненная комната в Варелевском замке. Ей страстно захотелось увидеть графиню Бентинг в неурочный час. Быстрее ветра взбежала она на верхний этаж, где та располагалась с мальчиком и слугами. Дверь из коридора растворилась без шума: две переплетенные тени в неистовой борьбе двигались яростно и поспешно. Она не знала, что происходит, только где-то внутри у нее появилась томная теплота. Тени все продолжали двигаться, не разъединяясь. Она смотрела на упавшее к полу одеяло: край его держался среди непонятно вскинутых ног. И больше ничего там не было…
Стон донесся до ее слуха. Сладкая мука все повторялась. Теплота стремительно стала разливаться в ней, счастьем наполнилась грудь. И все смотрела она на неистовое размеренное движение ничем не укрытых тел. А они вдруг замерли в судорожном сплетении. Казалось, никогда не закончится их напряженная неподвижность. Глубокий одновременный вздох раздался в тишине. Не в силах уже сдерживаться, она тоже застонала… Ах!
Она проснулась. Истома медленно оставляла тело, все еще сладко ныла набухшая грудь. Карета не двигалась. Ветер стих, и за слюдяным окном слышался негромкий разговор. Мать спала, до глаз прикрывшись периной. Напротив спали госпожа Кайен и благородная девица Шенк. Она высвободила из-под перины ноги в высоких шнурованных ботинках, выглянула наружу, сошла в неглубокий чистый снег. Господин Латорф и сопровождающий их офицер разговаривали с кучерами, чинившими надломанный полоз их кареты.
Отойдя на несколько шагов в редкий придорожный лесок, она оглянулась. Ее еще было видно от карет. Тогда она прошла немного дальше, спряталась за широкое дерево. Теплое белье мешало движениям. Потом она встала, поправляясь, и замерла с опущенными руками…
В четырех шагах от нее стоял мальчик и, открывши рот, смотрел на нее. В глазах его читались растерянность и стыд за себя, увидевшего ее. И было в них еще что-то, отчего она сразу почувствовала себя уверенно.
Теперь она рассмотрела, что мальчик большой и высокий. Почти мужчина это был, в военной одежде и держал в поводу коня. Темно-русые волосы крупной прядью выбивались из-под шапки. Лицо его стало краснеть, и оттого еще белее сделались шея и твердый широкий подбородок. Он продолжал смотреть на нее, не отводя глаз. Она вскинула голову и, будто не было его здесь, пошла мимо. Но, сделавши пять или шесть шагов, вдруг потеряла опору и полетела в белую слепящую бездну…
Она еще барахталась в снегу, когда почувствовала две сильные руки. И сразу покорно ослабела, доверяясь этой первородной силе. Все бывшее до того не существовало. Теплые мужские пальцы касались ее глаз, носа, рта, уверенно и осторожно счищая снег с лица. Сон в карсте продолжался. Она открыла глаза и увидела его вблизи, совсем рядом. Светлый пушок золотился у него возле губ. Ей было хорошо и покойно лежать на его руках. Они смотрели друг на друга, и она вдруг улыбнулась. Потом сошла с его рук и, благосклонно кивнув, пошла к карете…
На них смотрели удивленно. Не оглядываясь, полезла она внутрь экипажа, натянула перину до подбородка. Сердце билось с учащенной ровностью. Глубоко вздохнув, она спохватилась и посмотрела в окно. Там, в лесу, никого уже не было. Господин Латорф говорил через дверь проснувшейся матери:
— Это российская территория, мадам… Полковник господин Воейков прислал нам предварительную эскорту!
II
Звук был вовсе негромкий, но будто пушкой ударил в ухо. Вице-канцлер с недоумением смотрел на перо в своей руке. Оно переломилось как раз посередине, где придерживает его большой палец. Жесткая гусиная опушка на месте сгиба торчала ровными краями.
Такого не случалось с ним, чтобы перо ломалось в руке. Писал он всегда одним и тем же пером, пока не стачивалось до края. Машинально выправил он трубчатый стержень, соединяя надлом, но перо опять безжизненно поникло. Капля чернил засыхала на нем… Так, ангальт-цербстская принцесса с матерью прибыли в Ригу!
От государыни он знал уже об ее выборе. Да и трудно было той отстать сердцем от голштинского дома, где состояла замужем ее покойная сестра. Оттуда был рано умерший ее собственный жених. Так что того и следовало ждать. Только не думал он, что все сделается так скоро.
Все ж надлежало и его подробно известить об этом приезде, коли доверено ему вести корабль российской политики. Многое сейчас зависит от выбора невесты для наследника. Однако царственная дочь упрямством пошла в своего великого родителя, да и женское лукавство тут примешалось. Решили все образовать как семейное дело, а потому в мнениях вернейших рабов своих не находят нужды.
Да, все то Ботта натворил. Болтливый маркиз и дома не пропустил, где бы не оглашал своих притязаний. Такова обманчивая внешность. По виду серьезный человек и обходительностью для полномочного министра подходящий. Да вот на мякине попался. Перед женщинами даже что попало болтал, забыв что в Петербурге стены слышат.
Положим, лишнего тоже на него наплели: чего не скажешь, когда руки со спины к потолку подкручены, а поперек кнутом бьют. Однако и четверти той правды для нынешнего времени достаточно. Государыня в единый миг была вознесена к трону, так и сама опасается такой легкости: как бы и другой кто способный не нашелся.
А австрийский посланник Ботта везде говорил с приязнью о свергнутой Брауншвейгской фамилии. Пуще про государыню, что в Царское Село ездит, английское пиво там пьет с непотребными людьми. Намекал даже, как родилась незаконно, до маменькиной коронации. В один голос подтвердили то слышавшие, что Ботта при отъезде своем многократно упоминал, будто все силы употребит для возвращения из изгнания правительницы Анны, а малолетнему императору Иоанну он верный слуга и доброжелатель. Хуже, что через вздорную свою жену оказался впутанным в столь компрометирное дело и брат Михайла. Ему, вице-канцлеру, самолично пришлось объясняться перед государыней, что двадцать два года никаких дел с братом не имеет, а от прежнего правительства великую опалу испытал. К тому ж и брат Михайла не в больших ладах со своей женой находился — о том всякому известно. Ей же, зловредной, кнут и ссылка в Сибирь вполне приличествуют.
Пусть бога благодарят еще за то, что государыня завет блюдет. Когда цесаревной решилась она на великое дело, то долго молилась перед тем. И клятву дала, что коль добудет отцовский престол, то никого не станет казнить смертью…
Доложено, что в Риге ангальт-цербстская принцесса встречена была во всем параде. Как же проехала она половину Европы, что никто о том не знал? И по почтовой части ничего ему не докладывали. Сие означает, что письма шли с приватными курьерами. Беспременно здесь шайка Лестока и француза Шетарди поработала. Лесток от пеленок доверенный врач при государыне, а граф Шетарди блюдет свой французский интерес. Так или иначе, все то вопреки российской пользе. Его мнение с самого начала сказано было государыне: лучшим выбором для наследника стала бы саксонская принцесса. К тому же курфюрст и король Польский Август тоже был обнадежен в отношении этого. Ждали лишь совершеннолетия великого князя. О цербстском доме говорилось лишь вскользь.
То правильно, что в супруги будущему императору русскому берут жену из незначительного дома. Не станет втягивать Россию в большие контроверзы европейские, а величие державы от того не уменьшится. В том только загвоздка, что и так голштинский дом, где вскормлен наследник, закрывается прусской дверью, а тут еще и Цербст выглядывает из того же окна. Ангальт-цербстский князь на прямой службе у прусского Фридриха, а для России это означает опасность таскать уголья из европейского огня в пользу сего тороватого короля.
В то же время саксонский союз предоставил бы многие пользы. Главное, закрывал бы бессильную Австрию от прусской диверсии. Не в том ли был расчет Петра Великого, чтобы опираться на Австрию и Саксонию противу султана и вкупе с державами морскими Англией и Голландией равновесить драчливую Францию и крепнувшую Пруссию? К тому ж и в польских делах от того сильнее стал бы русский вес, поскольку курфюрст Саксонский Август является польским королем…
За всем просматривается здесь прусская рука. Помимо Шетарди с Лестоком сторону цербстской принцессы гниет приехавший с наследником Брюммер, воспитатель его и гофмаршал двора. Сей швед кипит от ярости к Росии и готов хотя бы черта видеть у ней на облучке, абы был тот французского виду. Ну, а водит всех на ниточках Мардефельд, посланник прусский. Все и обстряпали они. Однако ж последнее слово было за государыней, и женское чувство сыграло в том роль!..
Разве ж дело в какой-то там принцессе, коих великое множество в Европе. Между тем еще одна не особливая, но имеющая далекие виды прибыль проистекает из саксонского союза. Коли Австрию да польско-саксонский двор привести к обозначению российской государыни императорским титулом, то и прочие дворы в Европе станут привыкать к тому. Помимо политического авантажу российский напор на султана получит свое законное обоснование. Известно, что тысячу лет стоял Рим, где положено начало христианскому порядку среди народов. Затем сделался новый Рим — Константинополь, откуда в Россию правомочно перешло наследие Мономаха. То тоже петровский завет, что в противность германским императорам, наследующим старому Риму, пусть пребывает в величии и славе Российская держава, наследница Цареграда. Тем самым утвердится равновесие в Европе и роль российского имени. Штандарт империи развернул великий преобразователь вместо знамени одной Москвы, и в том долгое и славное будущее России.
Меж тем ущербные умы староверные без смысла и толка ярятся противу всего иностранного. Но в том и суп. империи, чтобы вбирать в себя народы и языцы, обогащаясь телом и духом. Державный созидатель все то ясно видел. Вон крестник его Ганнибал, что Кронштадт строил, и вовсе арап. Что же, внуков и правнуков его нерусскими числить, даже если отличаться видом будут от какого сидельца с Гостиного ряду? Также и Ивана Ивановича Беринга, что ныне для России Америку нашел, не считать в русском послужном списке? А как обходиться с землями и народами, какие под сень Российской державы станут прибавляться? Коли попросту ясак с них брать на Батыев манер, то столь же недолго державе сей быть, как и орде Батыевой.
Вот что небезынтересно. Старозаветные ревнители, мыслящие огородиться от Европы, того же самого хотят, что и король Фридрих. Тот во сне видит загнать Россию назад в лесную да болотную Московию, откуда бы и выхода никуда не было. Чтобы по примеру самоедов считали, что никого больше, кролю них, и нет на земле.
В ту сторону как раз работают Шетарди с Лестоком. Мнится им, что государыня Елизавета Петровна по женской ограниченности да по природной ленивости пренебрежет делом великого родителя. Вот и сейчас она, почитай, на год подалась в Москву, и всем двором. Станет молиться, есть блины, плясать в маскарадах. Потом опять же на богомолье в Киев. Там и ангальт-цербстскую принцессу перекрестят, и будет при наследнике российского престола домашний прусский надзор…
Нет, не все еще у них сделано. Хоть вместе с тем же Лестоком да Шетарди содействовал он устранению от престола Брауншвейгской фамилии, но тут их пути расходятся. Не столь прост он, как кому-то думается. Разное видел в жизни. И тот день богом запечатлен в его сердце, когда великий государь положил некоему отроку руку на голову: «Поедешь в Европу!» Прямая линия прочерчена с того дня через всю его жизнь. По государевой задаче служил у курфюрста Саксонского, затем короля английского, в Дрездене и Гамбурге, Гааге и Лондоне, Митаве и Копенгагене. У одного его среди этого двора Петром Великим повешенный на грудь собственный портрет государев с бриллиантами.
А что Бирону приходилось служить, то кто не забирался на сей облучок. Только и к Бирону был он приближен не фавором и похлебством, а неуклонным усердием к державной пользе. Тому же Бирону только за происхождение не прощают, что у другого звалось бы доблестью. То лишь кажется, что кто-то самовластно правит сей державой. Россия такова, что кого угодно под себя преобразит. И нечего искать виновных у татар ли, немцев или еще где. А также детским обычаем врачей бить оттого, что холера в дому.
Не то, чей дом приладит свою креатуру к российскому престолу, должно иметь значение, а то лишь, что к пользе имперской будет служить. Такова саксонская партия для наследника, и к пей следует вести дело. Ангальт-Цербстская принцесса еще не доехала до места, а там всякое может получиться. Все же государыня — дочь Петрова, и коль представить ей резоны, то не станет уклоняться от отцова завета. А найти убедительные резоны уж его прямое дело.
Вице-канцлер российский Алексей Петрович Бестужев-Рюмин бросил в корзину поломанное перо, взял из коробки другое, самолично сделал ножиком удобный ему надрез и принялся писать четким бережливым почерком: «Государыня моя, во всенепременное исполнение службы, наинижайший твой раб, спешу уведомить тебя…»
III
Александр Ростовцев-Марьин, фланговый конной гвардии, свистнул по-егерски, поскакал, бросив поводья, в снежное поле за зайцем. Косой улепетывал к перелеску, вправо и влево подкидывая пушистый зад, а он скакал за ним просто так, чтобы размять себя и коня.
Здесь им была воля. На хуторе у латгальца пили утром парное молоко. В рассветной тьме встретили поезд из четырех карет и дефилировали сзади в версте, не приближаясь и не отдаляясь, как приказал полковник. Другие скакали впереди. Потом у одной кареты сломался полоз, и они шестеро добрый час топтались с лошадьми на пустой дороге, толкаясь для сугреву боками. Тут как раз и шмыгнул заяц — точь-в-точь российский, с белым коротким хвостом взадирку и длинными ушами.
Заяц сделал славный полукруг и теперь забирал к лесу. Казалось, он тоже играет, радуясь свежему снегу и ясному утру. И конь скакал без видимой натуги, не тратя полных сил. Пошли мелкие деревья, потом повыше, снег сделался глубже, и конь остановился. Заяц пропал из виду. Ростовцев-Марьин слез с седла и, не отпуская коня, стал собирать черную морозную рябину с прижатого снегом куста. Тьма ее была здесь.
А разогнувшись, замер с открытым ртом. В четырех шагах стояла в снегу барышня будто из сказки: в голубом с опушкой капоре, шитой золотом шубенке враспашку. Совсем как девки у них в Ростовце, присела она в снег, потом встала, поправляясь, и тут увидела его. Глаза у нее тоже были темно-золотыми, и он все глядел ошалело, забыв про все.
Она дрогнула верхней губой, чуть зарделась, поведя плечом. А он почувствовал, как пламенеет у него лицо. Верно подумала она, что подсматривал за ней здесь. Даже пот выпал у него на лбу под жестким ободом кивера.
Барышня вдруг высоко подняла голову и пошла, будто не видя его. Он рукой тронул себя: может, и нет его здесь. Лишь когда вскрикнула она с испугом, падая в снег, то бросился к ней…
Совсем легкой была она, вроде ничего и не было там, под шубейкой. Он не знал, что ему делать с ней. Придерживая одной рукой, стал вытирать ей лицо. Оно было вовсе белое, какого никогда он не видел. А она открыла глаза и теперь смотрела на него без досады или стыда: как будто девка уже, а так совсем девочка.
Золото таяло, и глаза у нее делались обычными: синими. Они были одни в лесу. Она вздохнула глубоко, и он ощутил идущую от нее теплоту. Тело ее сразу потяжелело…
И опять что-то произошло. Глаза у нее снова стали золотыми. Она приподняла подбородок, и почему-то понял он, что должен слушаться. Он бережливо поставил ее на снег, и она пошла к карете…
— Скакал за зайцем — нашел принцессу в лесу! — потешался Федор Шемарыкин, который все видел.
Они кормили лошадей в фуражном магазине. Кареты на почтовой станции ждали встречи из города.
Он отмалчивался, когда Шемарыкин драл горло. Все же из одного уезда они: Ростовец как раз напротив стоит но реке, где шемарыкинские вотчины. Вместе они в гвардию поступили по послужному списку родителей. А Шемарыкин все насчет его стыдливости прохаживался, что краснеет, будто девица, и пух под носом растет. И еще по фамилии, что двойная она. То дед Александр Иванович Ростовцев, что мальчиком еще в потешном полку у царя Петра состоял, сделал прибавку к фамилии. Когда под Полтавой оторвало ему руку, он узаконил через церковный брак свои чувства с крепостной девицей из пожалованной деревеньки, от которой имел к тому времени троих детей. А чтоб отличаться от других Ростовцевых, которых было шестеро братьев, стал именоваться по жене: Ростовцев-Марьин.
Оттого и дразнили его еще в учебе у дьячка: «подлянкин корень». Только боялись, знали, что у Ростовцевых-Марьиных кулак тяжелый. Лишь Федька, близкий человек, позволял себе такие насмешки.
Другие, кто видел, как доставал он из снега барышню, все допытывались, чего же делала она там, в лесу.
— Что тут думать, сами видели: заяц бежал! — хмуро сказал Горюнов, вахмистр.
— Ну и чего? — отозвался Шемарыкин.
— А то, что заяц этот и есть та принцесса, которую провожаем.
Кто-то ахнул:
— Как же так?
— А так. Выбежала прогуляться и в зайца обратилась. Есть бабы, которым это просто. Я в те места еще с покойным государем ходил, под Штеттин. В лукоморье гам колдуны живут. Сами немцы про то говорят…
Запела труба. От города ехала вереница карет, скакали еще гвардейцы.
— Долгоруков — князь! — определил вахмистр.
Прежние кареты оставили здесь. Кто ехал в них, пересадили в другие, украшенные вензелями. Он издали смотрел, как барышня в шубейке стояла перед генералом с белыми буклями. Тот снял шляпу, склонился до пояса, повел ее к главной карете. Когда показалась стена крепости, ударили пушки.
У въезда в город ждала толпа народа. Навстречу вышли еще генералы, городские чины, немецкий поп в черном сюртуке и православный в шитой золотом рясе.
— Невесту князю-наследнику везут! — сказали в толпе.
Их оставляли здесь, в Лифляндии. Оно известно, после года службы в гвардии дворянских детей определяют в линейные полки. Коренными гвардионцами становятся те, кто службой угодил или руку родственную имеет. А ему быть поначалу прапорщиком, а коли бог даст, то подпоручиком в армии. С того и батюшка начинал, зато в отставку ушел майором. Такая служба им определена дворянская, чтобы не дома сидеть.
Звонили колокола. Принцесса, которую увидел в лесу, уезжала сегодня из города. То все враки, что про зайца, а вот что силу тайную она имеет, про то он твердо знал. Неспроста глаза у нее золотые, и приходится исполнять что она хочет. В голове у него кружение, и все тянет к тому месту, где она находится…
Снова с утра стоял он у дома с чугунными шарами на воротах. Ветер от моря трепал ему волосы. По чисто подметенной от снега мостовой туда и сюда скакали кирасиры, сапи со скрипом съезжали по наледи.
Окно ее было крайнее во втором этаже. Откуда знал про это, он и сам не понимал. Все делалось помимо него, чьей-то волей…
В конце улицы, за островерхими крышами, дымилось на морозе море. Слева темнел замок со шпилями и железными флагами на башнях. Там ожидал отъезда в свою немецкую вотчину отстраненный государыней малолетний царь Иван Антонович с отцом и матерью — бывшей правительницей. Люди смотрели в ту сторону, но не на замок, а в небо. Который день уже висела там розовая звезда, видимая и днем. Говорили, что у звезды хвост, и предвещает она несчастье…
Музыка, тихо игравшая до того в доме, сделалась вдруг громче, раскрылись сразу все парадные двери. Длинная, словно дом со стеклянными окнами, карета подъехала к середине лестницы. По ней сходила вниз та самая барышня, которую встретил он в лесу. Кто-то еще с ней шел, по краям стояли люди.
Барышня остановилась у кареты. Он сделал два шага вперед, встал на свободное место. Золотые глаза скользнули по окнам дома, по небу со звездой, пусто прошли по его лицу. И снова захотелось ему потрогать себя: может быть, только кажется ему, что стоит здесь, на площади. Непонятное происходило с ним.
А барышня уже села в карету. Затрубил рожок. Два кучера взлетели на передних лошадей, двое сели на крышу, здоровенные преображенцы встали на запятки, десять лошадей с золотыми сбруями легко стронули, понесли карету вдоль улицы. Широкий задник с преображенцами заскользил по мерзлому граниту, едва не сшиб его с ног…
Вторая глава
I
Были то тьма, то яркий огонь. Карета мчалась, словно в поле, мягко ухая и взлетая в снежной пыли. Она жадно смотрела, поворачивая голову в одну и в другую сторону. Уже второй час ехали они по этому удивительному городу. Вдруг начинались пустыри, и ничего не было видно в синей тьме, кроме непонятных засыпанных снегом холмов с черными прогалинами. Потом опять начинались дома, большие и маленькие, с причудливыми пристройками наверху и высокими деревянными воротами. Дома то выходили прямо на дорогу, то прятались где-то далеко в стороне, и ничего нельзя было понять. Окна у домов были закрыты деревянными щитами с железными засовами, кое-где через них пробивался слабый свет. Внезапно улица расширялась, сиял огнями трехэтажный дворец, горела иллюминация. Потом снова наступала тьма…
С той встречи в лесу все началось. Неизвестно откуда появился там мальчик-гвардеец, но было в нем что-то необычное. Только потом она догадалась, что шло это от пряди волос, которая падала у него на одну сторону. Там, откуда она ехала, волосы расчесывали прямо посредине, и они равномерно ложились по обе стороны лица. Разве что у непослушного Штрубльпейтера волосы могли торчать как попало.
— Это российская территория, мадам! — сказал тогда господин Латорф.
С того самого мгновения все как бы увеличилось вдесятеро: леса, поля, селения. Пушки ударили навстречу из крепости, и она вдруг поняла, что это для нее: той, которую здесь ждали. Седой старик генерал склонился в поклоне, ровно стояли городской магистрат, пастор в черном и бородатый священник с крестом, гвардейцы и кирасиры великого князя, ее будущего супруга. Она уже знала, что это обязательно будет. Карета со сверкающими стеклами до потолка была устлана черными с серебром лисами. Едва она облокотилась на подушки, как все сразу рванулось и помчалось вместе с ней: кареты, гвардейцы, кирасиры, камер-пажи. И скорости увеличились вдесятеро. Полки стояли в городах по обе стороны пути, горели огни в арках, пороховые змеи взлетали в небо.
— Принцесса Ангальт-Цербстская с княгиней-матерью… По именному приглашению!
Эхо неслось впереди, отдаваясь в бескрайних, не имеющих начала равнинах, в непроходимых, заметенных снегом лесах, в бесчисленных городах и селениях. Чьей-то колдовской силой возникали вдруг на этих равнинах сверкающие мрамором и бронзой дворцы, заледенелые фонтаны, черные узоры ограды. Их становилось все больше, пока не слились в одно по обе стороны широкой, вровень с берегом реки. Чудный город стоял при ней темно-серебряным кольцом.
Пушки все били в низкое серое небо. Белые дымы, умножаясь, возникали над встающими из речного льда приземистыми стенами. Позванивали зеркальные окна дворцов, отрывались и падали свисающие с крыш льдинки, вздрагивали уходящие в небо шпили. Четырнадцать громадных слонов размеренно шли по насыпанному сверху снега красному песку. Подарок этой державе, присланный от далеких и зыбких ее пределов, показывался им как знак непреоборимой мощи. Тяжелые цветные ковры покрывали спины гигантов, прозрачно-желтые клыки грозяще выдвигались вперед, пахло мускусом и навозом…
По полному дню представлялись им сначала придворные военные и гражданские чины. Мать, составившая еще в Риге точный перечень сановников и фаворитов этого двора, всякий раз теперь справлялась с ним. Но ей это не требовалось. Она запоминала все имена с единого раза: Семен Кириллович Нарышкин — камергер двора, везший их из Риги, князь и генерал Василий Никитич Репнин, князь Юсупов, граф и гофмаршал Михаил Петрович Бестужев — брат вице-канцлера, Петр Грюнштейн — адъютант лейб-компании, капитан гусар и граф Паленский, капитан и граф Корсаков… Сто двадцать три имени со всеми титулами пересчитала она в уме. И улыбнулась каждому, оставляя разговор матери.
Во второй день огромный, седой, в синей с золотом одежде до полу священнослужитель долго и плавно говорил что-то рокочущим голосом. Правой рукой он придерживал у груди тяжелый золотой крест. Им переводили про промысел господень и про помазанников божьих, от нового Рима наследующих эту державу. Она вдруг склонила голову. Старец заговорил о чем-то взволнованно. Большая белая рука подняла прямой, отличный от лютеранского крест и широко благословила ее. В толпе зашептались.
Потом в одиночестве подошел к ней пастор, бледный и печальный, в темном, застегнутом до горла сюртуке. Она тоже склонила голову, а он прошептал ей слова утешения.
Звучно и красиво говорил по-латыни римский священник. Кое-кто из присутствующих быстро и мелко крестился. Она вежливо кивнула…
Будто ждали своего часа, заспешили показаться им посольские министры от разных государей, не успевшие отбыть отсюда с императрицей в старую столицу. Всех оттеснил мсье де ла Шетарди, обаятельный и уверенный в себе. Играя красивыми глазами, он говорил с матерью и одновременно с ней. О, их справедливое дело восторжествовало. Это он, Шетарди, сделал возможным возвращение русского престола прямой дочери Петра Великого. Ведь бывшая брауншвейгская ветвь с малолетним царем Иоанном лишь побочное родство от ничем не примечательного брата великого царя. И шведов вести войну с Россией в пользу императрицы Елизаветы тоже подтолкнул он, так как все ему известно в этой стране. Что же касается французской принцессы, предложенной в супружескую партию наследнику престола, то тут был лишь маневр для отвлечения мыслей императрицы и ее двора от саксонской партии с принцессой Марианной. С самого начала он, представляя здесь французскую корону, стоял за ангальт-цербстский выбор, тем более что по голштинской линии этот дом в ближайшем родстве с русским наследником.
Однако прелестная княгиня и ее обворожительная дочь должны многого опасаться, и тут он готов служить им советами. Естественно, с ним заодно, в поддержке ангальт-цербстской партии находится посланник прусского короля Фридриха господин Мардефельд. Здесь также придворный врач Лесток, который с пеленок лечил нынешнюю императрицу и ее сестру — голштинскую герцогиню Анну. Разумеется, граф Брюммер, обергофмаршал и воспитатель его высочества великого князя, а также прибывшие с ним дворяне не могут не желать торжества принцессы, столь близкой голштинскому дому. Все они на стороне сиятельного графа Михаила Воронцова, весьма близкого императрице. Благосклонны к ним также генерал Александр Румянцев и генерал-прокурор Трубецкой с семейством. Трубецкие из Рюриковичей, основателей старорусской династии…
Однако всему доброму вокруг императрицы противостоит вице-канцлер Бестужев-Рюмин, открыто предпочитающий саксонскую партию. Несмотря на разоблачение аферы графа Ботты-Адорно, посланника австрийского двора, взявшегося судить поведение самой императрицы, вице-канцлер не изменил своей австрийской ориентации. «То, что дочь простого генерала будет российская великая княгиня, то ничего. Худо, что будет она дочь прусского генерала». Именно таким образом выразился этот обтесавшийся в Европе дикарь, узнав о приглашении княгини и принцессы Ангальт-Цербстских. Он типически русский желчный и упрямый политик, повадливый притом к деньгам. Есть слух, что звон английского золота не оставляет его равнодушным…
Мать слушала с разгоревшимся лицом, впитывая каждое слово.
— Но у великого короля Фридриха тоже есть золото, мой маркиз! — вскричала она, невольно оглянувшись по сторонам. Разговор происходил наедине, когда они удалились в отдельную комнату. Были лишь маркиз и мать с нею.
— Я вам говорил уже о византийском коварстве этого человека, княгиня. Увы, он осторожен и берет тогда, когда направление мыслей его совпадает с теми, кто готов обеспечить ему пенсион.
Маркиз де ла Шетарди сокрушенно вздохнул.
Так же без посторонних принимали они посланника великого короля Фридриха. Барон Мардефельд, узколицый, быстрый в движениях, сразу заговорил как знающий все об общем их деле. При новой императрице опять большую роль получило духовенство. Пользующийся почетом и влиянием один из князей здешней церкви архиепископ Новгородский Амвросий провозгласил в синоде: поскольку дед Карла-Петра Ульриха, в православии — великого князя Петра Федоровича — и дед цербстской принцессы по материнской — голштинской линии были родными братьями, следовательно, сами они состоят троюродными братом и сестрой. Что и противоречит православному христианскому канону на предмет их возможного венчания. Существуют, однако, способы преодоления подобных догматических препятствий. Понадобятся тысяча рублей с обещанием утроить эту сумму в случае успеха. Тот же архиепископ может сказать императрице, что, специально занявшись вопросом, перелистал он отцов церкви и ясно увидел, что брак этот не противоречит греческому исповеданию.
Хуже, если действия архиепископа имеют за собой вице-канцлера Бестужева. Он — главная препона не только этому браку, но всему правильному направлению российской политики. Княгиня Ангальт-Цербстская родом голштинская принцесса, и одним этим она может повлиять на решение императрицы Елизаветы в отношении этого Амана[6], ненавидящего все прусское. Следует помнить, что не только Анна, любимая сестра императрицы, была замужем за голштинским герцогом. Сама Елизавета, в бытность цесаревной, помолвлена была с другим голштинским принцем. Этот принц приехал и Россию, между ними была любовь, но слепой рок, чьим орудием явилась черная немочь, в двадцатилетнем возрасте оборвал золотую нить его жизни. Говорят, юная Елизавета перед лицом бога дала клятву прекрасному принцу, что ни за кого больше не выйдет замуж. Этот принц приходился родным братом нынешней ангальт-цербстской княгине и дядей ее дочери, чем и объясняется особое расположение к ним ея императорского величества по сравнению с другими партиями для наследника престола. Тем более что сам наследник прямого голштинского роду. Используя это высочайшее благоволение, а также свой превосходный ум и обаяние, княгиня может сослужить службу целой Европе…
Мать согласно кивала, а она вдруг вспомнила отцовскую тетрадь в коленкоровом переплете «Pro Memoria»: «Наипаче не вмешиваться ни в какие правительственные дела».
Шла русская карнавальная неделя — масленица. Ей понравилось это звучное слово. Женщины в раскрашенных платках вместе с детьми и мужчинами катились с гор на маленьких санях, на досках, на старых воротах, на чем попало. Где только была какая-то возвышенность, взбирались туда и с невообразимой скоростью мчались вниз, падали, хохоча на полный голос, снова лезли наверх. И все притом ели пряники.
Еще ей правилен мягкий покойный звук, который прибавляли здесь к отцовскому имени: о-вич. Он сглаживал грубое, матерьяльное. Уже на другой день стала она произносить его в своей речи. На нее смотрели с одобрением.
В легких каретах выезжали на невский лед. Отсюда весь сразу виделся этот город, вдруг выросший у начала моря. Чья-то могучая рука раздвинула леса и камни, отвердила болота, расчертила землю в ровные квадраты. Помнилось видение: синие солдаты в высоких сапогах, идущие на приступ. Здесь все было наяву. Волшебство не имело обратной силы.
В последний день им показывали путь, которым прошла дочь царя-созидателя, построившего этот город, чтобы освободить отцовский престол от узурпаторов. Мощные, в один этапе, каменные стены стояли квадратом. Сюда, к избранному войску Петра Великого, явилась цесаревна в трудный час…
Здесь распоряжался адъютант бывшей гренадерской роты Преображенского полка, ныне личной лейб-компании императрицы Петр Грюнштейн. Она удивилась его саксонскому диалекту. Как-то чересчур уж курчавились светло-рыжие волосы на мощно посаженной голове. Он был среди тех, кто ночью пришли к цесаревне и объявили, что гвардия уходит в поход на шведов, отчего дочь Петра полностью остается в руках желающих ее погибели неприятелей. Потому пусть сейчас решается, а завтра будет поздно. Цесаревна заплакала и долго молилась наедине. Затем сама вышла к гренадерам с крестом в руке.
— Когда бог явит милость свою нам и всей России, то не забуду верности вашей, — сказала она им и дала целовать крест. — А теперь ступайте, соберите роту во всякой готовности и тихости, а я сама тотчас за вами приеду!
Надев кирасу сверх платья, со своим врачом Лестоком, Михайлой Воронцовым да еще музыкантом Шварцем цесаревна явилась к гренадерам.
— Ребята! Вы знаете, чья я дочь, ступайте за мной! — сказала она.
— Матушка! Мы готовы, мы их всех перебьем! — закричали те дружно.
— Если будете так делать, я с вами не пойду! — твердо отвечала Елизавета. Потом она взяла крест и встала на колени. За ней стали на колени гренадеры. — Клянусь умереть за вас; клянетесь ли умереть за меня? — спросила цесаревна.
— Клянемся! — прогремело в ответ.
— Так пойдемте же и будем только думать о том, чтобы сделать наше отечество счастливым!
Приказав разломать в полку барабаны, чтобы нельзя было простучать тревогу, Елизавета в простых санях, посреди строя гренадеров, поехала к Зимнему дворцу. Двигаясь Невским проспектом, они оставляли отряды арестовывать фаворитов беззаконной правительницы. Самые верные пришли с ней на конец проспекта и сказали цесаревне, что ко дворцу следует подходить без саней, чтобы не делать шума. Тогда Елизавета вышла на снег и пошла вместе с ними. Но хоть ростом она и в отца, однако же не поспевала за гвардейцами. «Матушка! Так не скоро дойдем, следует торопиться!» — говорили ей. Цесаревна ускорила шаг, но не могла их догнать.