Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Масахико Симада

Красивые души



«Фортуна непостоянна, а человек упорствует в своем образе действий, поэтому, пока между ними согласие, человек пребывает в благополучии, когда же наступает разлад, благополучию его приходит конец. И все-таки я полагаю, что натиск лучше, чем осторожность, ибо фортуна – женщина, и кто хочет с ней сладить, должен колотить ее и пинать – таким она поддается скорее, чем тем, кто холодно берется за дело. Поэтому она, как женщина, – подруга молодых, ибо они не так осмотрительны, более отважны и с большей дерзостью ее укрощают». Макиавелли, «Государь»[1]


0

Иногда ты стоишь на берегу моря, озера или реки и вдруг чувствуешь: на тебя кто-то смотрит. Оглядываешься – вокруг никого. Но тебя не пугает посторонний взгляд. Наоборот, тебе кажется, что это взгляд твоего доброго тайного защитника.

Папа смотрит на меня, – думаешь ты и, прищурившись, вглядываешься в воду. На ее поверхности не появляется папино отражение. Но на дне моря, озера или реки покоятся папины сны, они беспрерывно колышутся, как водоросли. Вот бы ухватить за хвост эти зыбкие сны и вытянуть их на поверхность, тогда сможешь приблизиться к нынешнему папе, – убеждаешь себя ты.

Все началось с твоего каприза: найти папу, от которого давным-давно не было вестей. Ты почувствовала: если бы не этот каприз, то даже тому папе, что хранится в твоей памяти, грозит забвение.

Однажды мама сказала тебе:

– Тот, кто умер по необъяснимой причине, не считает себя умершим. Он приходит в обличье призрака. Но я пока не видела призрака Каору-сан, значит, он жив и дышит земным воздухом.

Если папа жив, нужно привести его к маме, а если он уже умер, нужно забрать с собой и его прах, и его призрак.

Во время своего путешествия ты узнала: папа любил не твою маму, а другую женщину. И она потом стала принцессой рода, ведущего начало из эпохи мифов.

Похоже, нравится это людям или нег, но в один прекрасный день они внезапно снимают печать с прошлого. Даже если оставаться на одном месте, подобно сакуре, даже если, ни с кем не общаясь, бесцельно болтаться, как бутылка с письмом в морских водах, – все равно хочешь не хочешь, а придется столкнуться с историей. Ты тоже до сих пор и подумать не могла, что соприкоснешься с историей ушедшего века. Ты прожила в XX веке только три года, а когда научилась говорить о своих душевных переживаниях, он уже закончился.



Ты видела множество чужих отцов. В других семьях само собой разумеющимся считалось присутствие отца, в твоем доме – естественным было его отсутствие. Тебе завидовали только те, у кого отцы пили, шатались без работы и вдобавок били жену и детей. Мама была еще слишком молода, чтобы жить по-вдовьи, и раз в две недели она принимала у себя холостого университетского профессора, который, добиваясь ее расположения, говорил, что тебе нужно хорошее образование и воспитание. Но мама не собиралась всерьез связывать жизнь ни с кем из увивавшихся за нею мужчин. Она приглашала профессора в дом, пока он не требовал никакого вознаграждения за добро, которое делал для вас. Когда в конце концов претендент на руку и сердце стал выдыхаться, мама достала письмо от мужа, полученное, по ее словам, три дня назад. Письмо от папы было написано по-японски, мама сама перевела его на английский, распечатала и дала прочитать ухажеру, намекая тем самым, что свадьба не состоится. В письме говорилось:

Я отправляюсь еще дальше на запад от Аляски, еще дальше на восток от Японии. За то время, что я жил вдали от вас, на меня обрушились напасти, которых я и представить себе не мог, и моя жизнь стала груба и безыскусна. Я понимаю, вам может показаться, будто я скрываюсь, но я не могу вернуться, так как не вправе допустить, чтобы на тебя и на Фумио посыпались осколки моих бед. Верь мне, я не бросил вас. Я старался отвести от вас несчастье.
Наверное, я никогда больше не буду петь на сцене. Мой голос увял, да и мужская сила иссякла. Того Каору, которого ты любила когда-то, больше не существует. Другими словами, я – конченый человек Но и у конченого человека остается гордость. Я хочу выполнить свое предназначение и – пусть немного – изменить будущее нашей страны. Ставка в этой работе – мое выздоровление. Пока я не избавлюсь от всех несчастий, у меня нет права вернуться к вам.
Больше всего я страдаю от того, что не могу выполнять долг мужа и отца. Но я очень надеюсь, что ты остаешься такой же красивой, как прежде, а Фумио растет не по дням, а по часам. Я хотел бы прямо сейчас вернуться в наш дом под красной крышей, взять тебя за руку, погладить по волосам, поднять Фумио на руки, прикоснуться к ней щекой. Я подолгу стою перед зеркалом и разговариваю с тобой, живущей в моей памяти. Если появится человек, который найдет отклик в твоем сердце, следуй своему подлинному желанию.
Настоящую любовь не нужно подтверждать браком, твое сердце само найдет ее.
За время путешествия я во многом раскаялся. Почему, когда ты была рядом со мной, я так редко хвалил твою новую прическу, почему не просил добавки сваренного тобой супа, почему еще раз не поцеловал тебя на прощание, почему не пытался понять, отчего ты грустишь? Мое раскаяние заставляет меня тосковать по тебе все больше и больше.


Претендент на руку и сердце поднял глаза, прочитав письмо, и мама со слезами сообщила ему:

– Хотя мы и живем с мужем вдали друг от друга, я буду любить его, пока мы опять не окажемся вместе и я не разочаруюсь в нем окончательно.

– Посмотри, он же сам пишет. – мужская сила иссякла, если появится тот, кто найдет отклик в твоем сердце, следуй своему подлинному желанию.

Профессор настаивал, но мама говорила, что видит в нем хорошего соседа и доброго приятеля, и старалась не обижать его. Ты, в свою очередь, любила и уважала маминого друга, называла его потрясающим сэнсэем и считала своим покровителем: он угощал тебя и покупал тебе платья. Ты унаследовала от мамы силу и упрямство противостоять недостойным соблазнителям, а еще печальную любовь к Каору.

Каору впервые появился перед мамой за три года до твоего рождения. Она в то время изучала японскую литературу в аспирантуре Колумбийского университета в Нью-Йорке. Однажды мамина подруга пригласила ее на цикл концертов, которые устраивались в зале университета. В третьем концерте должна была петь меццо-сопрано, известная по выступлениям в Метрополитен-опере, но за неделю до концерта она попала в аварию и сломала ногу, и ее заменили японским контртенором. Это был Каору.

Он исполнил всю объявленную программу. Пораженные точностью исполнения зрители не жалели аплодисментов. А во втором отделении он пел в более высоком диапазоне, чем вызвал восторженные возгласы слушателей. Его голос не был мужским, более того, он вообще был не похож на голос человека. Он так легко и свободно брал высокие ноты, что казалось, внутри у него – синтезатор: нажмешь на клавишу – и зазвучит. Сам певец словно был механизмом. Наверное, он казался американцам еще одним чудом японской электроники, потому что один из зрителей восхищенно закричал: «Хайтек войс мэйд ин джапан!»[2]

Голос Каору свел маму с ума. Он поверг в прах маминого кумира Фреди Меркьюри, чьи записи она слушала на компакт-дисках. Ее сердце сжал в руках этот японец. Он стоял перед ней и исполнял незатейливые песенки двухсотлетней давности, произведения, где не было ни бита, ни крика. Не успел концерт закончиться, как она выбежала из зала, купила цветы и пристроилась к очереди в гримерку. Ей хотелось во что бы то ни стало хоть одним словом выразить ему свой восторг. Подруга подшучивала над ней: «Ты опять без ума от голубого».

Она вложила в букет записку со своим адресом и телефоном, может быть, это и помогло, через три дня мама приняла приглашение Каору поужинать. Они сидели друг напротив друга в итальянском ресторане на Четвертой улице, и мама помнит, как от смущения паста застревала у нее в горле. Каору засыпал маму вопросами. Где она родилась, где росла, почему изучает японскую литературу, что собирается делать через два года, что любит в Америке, что ненавидит, откуда родом ее японские предки – он задавал ей эти вопросы, будто хотел проверить, насколько она подходит для той роли, в которой он хотел ее видеть.

Когда они встретились во второй раз, Каору пригласил маму к себе в номер и поцеловал. Она удивилась: «Так ты не гей?» – «Был бы геем, жилось бы проще», – ответил он. Из жалости или нет, но мама ответила на желание Каору и отдалась ему.

Только раз Каору назвал маму именем другой женщины. Он тут же поправился и сделал вид, что ничего не произошло. Мама пристала к Каору с расспросами, кому принадлежит это совсем не похожее на ее имя, но Каору не проронил ни слова. Мама и сама забыла его, но ты уверена: Фудзико.

Тогда, учась в аспирантуре, мама была немного полнее; тот, кто хотя бы раз видел ее улыбку, не мог забыть ее. Глядя на фотографию Фудзико Асакавы в молодости, ты заметила у них с мамой одинаковые ямочки на щеках. Несомненно, Каору это сразу привлекло в маме: он видел в ее ямочках черты своей первой любви.

Однажды Каору пригласил маму в Атлантик-Сити и с ностальгией рассказал ей о тех временах, когда он только приехал в Америку. Мама нафантазировала, что раз Каору-сан обладает таким проникновенным голосом, который может разбудить в человеке его глубоко скрытые переживания, значит, в юности он был ранимым и беззащитным. Но, узнав, что Каору проводил дни в буйствах и разврате, она была еще больше очарована им.

Они выиграли в казино, обрадованный Каору посадил маму в красный «шевроле», взятый напрокат, и повез под венец. Он сделал ей предложение:

– Ты защитишь диплом и уедешь в Калифорнию, да? Я хочу жить вместе с тобой, выходи за меня.

А мама сказала ему:

– Хорошо, – так легко и непринужденно, будто ее, чуть захмелевшую от коктейлей, пригласили потанцевать.



Ты поехала в Нэмуригаоку, пригород Токио, где прошли детские годы Каору, и встретилась с его старшей сестрой Андзю. Из рассказов слепой Андзю, сохранившей в памяти поступки и слова Каору минувших дней, ты узнала, что твои предки жили любовью и музыкой. С чувствами, молитвами и надеждами твоего отца Каору, деда Куродо, прадеда Джей Би и его матери мадам Баттерфляй в твою жизнь ворвались войны, революции, колонии, пепелища, самураи, военные, императорский лес и песчаный берег реки Т.М. – все то, к чему ты не имела раньше никакого отношения. Разве можно говорить: XX век меня не касается? Все твои предки встретили несчастную любовь. Вот и мама отдала сердце человеку, который бросился в омут безответной любви, и на нее свалилось вдовье горе. Может, придет время и наступит твой несчастливый черед? Конечно, такие дурацкие мысли следует гнать подальше. Тебе хочется разорвать порочный круг печальной любви, раз у папы не получилось. Именно поэтому ты должна найти его, сделать так, чтобы он покончил с этой любовью и вернулся в дом под красной крышей, где за переводами и вязаньем его ждет твоя мама.

Каждую неделю ты обязательно отсылаешь маме мэйл, посвящая ее в историю, хранящуюся за семью печатями в доме Токива в Нэмуригаоке:

Я узнала, что мой прадедушка, сын мадам Баттерфляй, был шпионом. А дедушка увел у генерала Макартура любовницу, самую красивую японскую актрису.


Неудивительно, что в ответ на твои отчеты мама спрашивает:

– И кто же автор этого романа?



Оказывается, Каору никогда не рассказывал твоей маме о своем отце или деде. Он делился с ней только воспоминаниями о своей матери. Однажды мама написала тебе:

Когда я в задумчивости гляжу на стену, я почему-то вижу там Каору. Он смотрит на меня с тоской, как будто встретился со своей молодой матерью. Я полушутя спрашиваю у него: «Неужели я так похожа на твою покойную мать?» – а он серьезно отвечает: «После смерти отца мама часто смотрела на стену таким же отсутствующим взглядом. Поэтому, когда я вижу женщину, которая смотрит на стену, я не могу ее оставить». – «Значит, тебе не важно кто, лишь бы смотрела на стену?» – спросила я. «Нет, глядя на стену, она должна молиться». – «О чем же мне молиться?»


Слушая Андзю, которая лучше кого бы то ни было знала Каору в детстве, ты представляла своего папу маленьким: он видел печальный образ матери на стене в парке, слышал ее вздохи в легком дуновении ветра, едва касавшемся его ушей, в запахе тостов улавливал аромат маминой кожи. И после встречи с твоей мамой он не избавился от детских привычек и искал материнской ласки. Когда ты рассказала об этом маме, она ответила:

В конце концов Каору вернется куда-то, а ты поджидай его там. Ты скоро поймешь, где оно, это место. Он обязательно там появится, хотя, возможно, зайдет еще куда-нибудь по дороге.


Место, куда в конце концов вернется папа… Это, должно быть, место, куда возвращаются все дети с эдиповым комплексом. Его мать покоится в могиле. Если он собрался на тот свет, как ни старайся, найти его не удастся. Неужели мама хочет сказать: «Поймай Каору, когда он придет на могилу к матери?» Интересно, где могила Кирико, родной матери Каору. А может, мама верит, что место, куда Каору в конце концов вернется, – это ваш дом с красной крышей, где его ждут?

Ты пока не сказала маме о ней. Тебе не хочется верить в то, что папа всей душой и телом любил не маму, а ее. Наделив маму ролью Пенелопы, а дочь – комплексом Электры, Каору надеялся оживить любовь, которой никогда не суждено было осуществиться в этой жизни. На другом берегу Тихого океана Каору сходил с ума от любви, о которой его жена даже не подозревала. Эта любовь началась в ту пору, когда мальчик мечтает спать в одной постели со своей матерью, и длится до сегодняшних дней. Получается, он предает жену и дочь, разве не так? Значит, нужно сказать маме: это письмо, которое ты так бережешь, – тоже вранье. Значит, Япония для Каору и для вас с мамой – страна кошмаров? Но у него было полно возможностей очнуться от них. Сейчас он пересек Тихий океан, отделивший кошмар от реальности. Зачем ему возвращаться туда, где продолжается все тот же кошмар?



Впервые Каору перебрался на другой берег Тихого океана в 1983 году, за тринадцать лет до того, как он встретился с твоей мамой. Или через пятьдесят три года после того, как по решению Государственного департамента его деда Джей Би перевели на работу в американское консульство в Кобе. В поколении Каору связи семьи с Америкой совсем ослабли.

В чьих руках после смерти отца Джей Би, Пинкертона, чьей любовницей была мадам Баттерфляй, оказался дом на холме, где Джей Би провел свои детские годы? Как прошли последние годы жизни Аделаиды, приемной матери Джей Би? Что случилось с его дядей, Виссарионом Михайловичем Островским, который обещал, но так и не смог осуществить мечту Наоми, приемной матери Куродо, переехать в Америку?

Безжалостное течение времени смыло все без остатка. Для Каору, потомка Пинкертона, Америка стала чужой и непонятной страной. У восемнадцатилетнего Каору была лишь одна причина пересечь Тихий океан – желание вновь увидеть Фудзико. Каору сел в самолет Токио – Нью-Йорк только для того, чтобы детское увлечение выросло в любовь. Целью его путешествия был университетский городок Кембридж в пригороде Бостона, но он почему-то не поехал туда сразу, а задержался в Нью-Йорке.

1

1.1

Он дремал, скрючившись в кресле экономкласса, как вдруг ему показалось, что кто-то зовет его, и он открыл глаза. В иллюминаторе виднелись кварталы элитных домов кирпичного цвета. Вечернее солнце светило в глаза, ощущалось присутствие океана, он высматривал статую Свободы, но ее не было видно. Ну вот, он пересек Тихий океан и американский материк Теперь ему оставалось, постепенно сокращая расстояние, добраться по земле до города, где живет Фудзико. Он намеренно не предупредил Фудзико, что едет к ней. Каору хотел доставить самого себя, проделав тот же путь, что и письма, которые он отсылал. Почтовое отправление с ярлыком «Каору» нервничало, и сердце у него колотилось. Нужно взять себя в руки.

Он вздохнул и решил, что почтовому отправлению необходимо немного развеяться.

Выйдя из аэропорта, Каору сел в метро и доехал до манхэттенского даунтауна. Снял одноместный номер в гостинице «Челси», зашел туда, чтобы бросить вещи. Окна смотрели на север, прямо на квартиру дома напротив. Каору рассовал по карманам джинсов двадцатидолларовые купюры и отправился на юг вдоль Седьмой авеню. Через пятнадцать кварталов таблички с номером улицы перестали попадаться на глаза, и он оказался среди складов, где не было ни души. Пройдя еще двадцать кварталов, к южной оконечности Манхэттена, он увидел парк, выходящий на Нью-йоркский залив. Каору смешался с толпой ожидающих парома и спросил, чтобы проверить свой английский:

– Где находится статуя Свободы?

– Вы хотите посмотреть на статую Свободы? – переспросила его женщина из очереди, средних лет, в очках, с суровой складкой между бровей, но с добрыми глазами.

– Да. А откуда лучше всего ее видно?

Сдерживая улыбку, женщина указала на паром, который ожидала сама:

– Вот паром на Стейтен-Айленд, оттуда хорошо видно.

Каору стоял на палубе, опершись о перила и положив голову на руки; он смотрел на бледную статую, которая высилась на фоне темнеющего неба, и думал: кто послужил для нее моделью? Кто-то видел в ней мать, кто-то – любимую, с которой когда-нибудь встретится, кто-то, каждый день глядя на Свободу, которую обдували холодные ветра и обжигали жаркие лучи солнца, начинал представлять себя на ее месте; в зависимости от воображения смотрящего она превращалась то в богиню скорби, то в печальную Деву Марию, то в покойную мать. Она совмещала в себе образы тысяч богинь.

Каору проехал на пароме туда и обратно, дважды посмотрел на статую Свободы, и этот город стал ему немного ближе.

Потом на метро он вернулся на Четырнадцатую улицу, зашел в кафе, оформленное в старинном стиле, заказал гамбургер «Спешиал» и ананасовый сок. Подражая латиносу, который сидел за столиком напротив и ел то же самое, Каору щедро полил средне-прожаренный гамбургер кетчупом «Хайнц» и откусил большой кусок Он жадно поглощал гамбургер, будто соревновался с латиносом – кто справится быстрее. Наевшись, Каору стал размышлять о том, что ему нужно сделать в Америке.

Как и предвидела его старшая сестра Андзю, без Фудзико Каору впал в депрессию и пустился во все тяжкие, так что на него было больно смотреть. Когда чувства тускнеют, когда все окрашено в однообразные тона, когда нет ни радости, ни грусти, человек мучит сам себя, будто расцарапывает болячку. С тех пор как у Каору поменялся голос, он стал немногословен и спрятался в своей скорлупе, того и гляди порежет себе вены. Чем бы отвлечь Каору от желания покончить с собой? Эти размышления привели Андзю к выводу: надо отправить его к Фудзико. Сестра считала, что лучшего способа вылечить Каору не существует.

Он поставил себе цель встретиться с Фудзико, невзирая ни на какие препятствия, но достичь ее было не легче, чем туристу, посетившему с экскурсией Белый дом, побеседовать с президентом. Конечно, ему не терпелось сейчас же отправиться туда, где можно почувствовать дыхание Фудзико, коснуться ее улыбки. Бог с ним, с президентом, Фудзико наверняка приняла бы посылку по имени Каору. Но он сам не соображал, чего хочет. По меньшей мере раз шесть в день он бормотал себе под нос «Я люблю ее. Я хочу увидеть ее. Я хочу, чтобы она любила меня».

Но эти желания находились под семью замками. А механизм любви не мог прийти в действие, не открой он замки один за другим. Да и сами желания были смутными, непереводимыми на язык действий и поступков. Даже если бы он увидел ее перед собой, он бы растерялся, не смог бы пошевелиться, связать и двух слов. Пожал бы ей руку. Ну, это ладно. А потом что? Поцеловал бы ее. Но не в губы, а в щеку, по-дружески. Американка бы позволила. Но если Фудзико застесняется и уклонится от поцелуя, что ему делать дальше? Пригласить ее поужинать? А если она посмотрит на часы и скажет: «Ой, извини, у меня сейчас свидание с Дэвидом»?

До Бостона – четыре часа на поезде, до сердца Фудзико – пять лет. Чем ближе к Бостону, тем опаснее. Сама поездка в Америку может оказаться напрасной. Чтобы избежать риска, нужно подстраховаться. По совету своего отца Сигэру он решил зайти в нью-йоркский филиал «Токива Сёдзи» и устроиться слушателем в университет. А потом договориться об уроках вокала с преподавателем из Джульярдской школы. Тогда, по крайней мере, у него будет оправдание своего приезда в Америку, и он выиграет время, чтобы набраться смелости для встречи с Фудзико.

Он поднял глаза от тарелки с остатками картошки-фри и вдруг заметил, что латинос бросает в его сторону жаркие взгляды, проявляя к нему явный интерес. Встретившись глазами с Каору, латинос поджал губы и подмигнул ему. Догадавшись о его намерениях, Каору быстро рассчитался и поспешил в гостиницу.

1.2

Каору приняли слушателем на театральный факультет Нью-Йоркского университета, а меццо-сопрано, когда-то певшая в Метрополитен-опере, согласилась давать ему уроки вокала. Каору не интересовали ни театр, ни опера, зато сам он заинтересовал доцента театрального факультета и эту певицу.

Господин Маккарам наряду с преподаванием в университете ставил пьесы собственного сочинения в маленьком театрике в даунтауне и читал прозу со сцены. Его манера говорить, походка и даже любовь ко всему японскому не оставляли никаких сомнений в том, что он гей. Не успел Каору войти в аудиторию, как господин Маккарам пригласил его сыграть в своей пьесе. Он забросал Каору предложениями, не давая ему опомниться:

– Ты идеальный Бог Смерти, каким я себе его представляю. Мы оденем тебя в белый смокинг, лицо загримируем белилами. Тебе и играть ничего не надо будет: стой себе молча и смотри вдаль отсутствующим взглядом. Главное здесь – твой облик человека из непонятно какой страны. Придешь?

Напор господина Маккарама был угрожающим. Проще согласиться, чем объяснять причину отказа. Господин Маккарам вырвал у Каору лист посещения, подписал его, дал бумажку с адресом театра, сказав:

– Приходи завтра в три, – и протянул ему руку, прощаясь.



Раз уж собрался в Нью-Йорк, исправь там свой поменявшийся голос, – сказала Каору его мать, Амико Токива. Забота о голосе Каору была поручена меццо-сопрано, которая когда-то произвела хорошее впечатление на семью Токива, выступив на гала-концерте, который они спонсировали.

Меццо-сопрано Мария Попински, полька по происхождению, жила в Верхнем Ист-Сайде. Придя к ней, Каору вместо приветствия достал ноты незаконченной «Песни мертвых», последнего произведения своего отца Куродо. Конечно, мадам Попински не слышала о композиторе-неудачнике по имени Куродо Нода, но, просмотрев ноты, она села за рояль и попросила Каору спеть. От волнения Каору начал в высоком регистре – он запел грустную мелодию на слова завещания Наоми, приемной матери Куродо.

В гроб ложишься один.Но к чему печалиться?Мертвые сотканы из той материи,что и те, кто нам снится.Мы встретимся, как только захочешь.

Мадам Попински попросила Каору объяснить ей смысл песни, и он кое-как перевел. Ее до глубины души тронула эта мелодия, написанная его отцом на предсмертные слова бабушки, в исполнении сына и внука. Она попросила Каору поподробнее рассказать о его семье. И он поведал ей трагическую историю любви своей прабабушки Чио-Чио-сан, рассказал он и о путешествии Джей Би.

– Значит, ты потомок мадам Баттерфляй в четвертом колене, да? – Мадам Попински пристально вглядывалась в лицо Каору, стараясь не упустить ни одной черточки – линии носа, формы лица, цвета глаз. Она не меньше пятидесяти раз исполняла роль Судзуки в опере «Мадам Баттерфляй», и служение Чио-Чио-сан в подлинном смысле слова стало ее призванием. В опере у Судзуки не было выбора: она оставалась всего лишь свидетельницей самоубийства Чио-Чио-сан. Попински уже не пела партию Судзуки, но ведь и сейчас в каком-нибудь театре мира Чио-Чио-сан продолжала убивать себя. А оставшийся один мальчик Торабуру – Чайные Глаза приходил к могиле матери, так и не узнав причину ее смерти. Но пока трагедия Чио-Чио-сан тысячи раз разыгрывалась на театральных подмостках, реальное время не стояло на месте, и сейчас перед Попински – правнук мадам Баттерфляй. Даже если это было ложью, Попински решила в нее поверить.

– Судьба любит шутить. Надо же было прислать ко мне правнука мадам Баттерфляй. Если мне скажут: научи его петь, – я научу. Наверное, и самой Чио-Чио-сан хотелось бы этого.

Мадам Попински похвалила природные данные Каору и пообещала, что его жесткий и глухой голос месяца через три превратится в блестящий тенор такой красоты, что случайные прохожие станут за три квартала оглядываться, услышав его. Она согласилась давать ему уроки два раза в неделю.

Каору пока не мог выбрать время для поездки в Бостон. У господина Маккарама были свои планы. Он молниеносно взял Каору в оборот и втянул его в клубок странных дружеских отношений. В доме у Маккарама постоянно толклась необычная публика: бодибилдер, зацикленный на классической музыке; библиотекарь, в свободное от работы время танцующая в стриптиз-баре; актриса, помешанная на своей игуане и называющая ее «мой милый»; поэт-мясник; фотограф с Мадагаскара… Через неделю после приезда на Манхэттен Каору съехал из гостиницы «Челси» и стал снимать комнату у Маккарама. Когда Каору пришел к нему за советом насчет гостиницы, Маккарам сам предложил ему пожить в студии, отделив там комнату перегородкой, поскольку найти квартиру на Манхэттене не так-то просто.

Каору никак не мог представить себе, что могло связывать Сигэру Токива с господином Маккарамом, но он все понял, когда узнал, что на самом деле они ни разу не встречались. По словам господина Маккарама, он работает советником в отделе развлечений нью-йоркского филиала «Токива Сёдзи» и помогает закупать фильмы, мюзиклы и телевизионные сериалы. Услышав, что сын Токива отправляется в Нью-Йорк, он сам вызвался опекать его.

На своих лекциях по истории театра господин Маккарам не только отчаянно жестикулировал и размахивал руками, делясь своими широкими познаниями в теории драматургии, но и показывал видеозаписи спектаклей с участием известных актеров Шекспировского театра, кинофильмы и сцены из опер. Он говорил и о том, какая игра и какая сценография по вкусу зрителю. Весьма иронически господин Маккарам описывал известные театральные приемы, которыми пользовались президенты разных времен, а порой даже изображал в лицах Кеннеди, Джонсона, Никсона, Картера и Рейгана.

Из университетской аудитории господин Маккарам ехал в театр или отправлялся по сомнительным барам в Ист-Виллидж. Бывало, он проводил дни и ночи напролет, общаясь с похожими на павлинов и фламинго трансвеститами и киборгами с лицами, утыканными множеством железок.



В первой половине дня Каору ездил в даунтаун, на курсы английского, там вместе с корейцами и никогда не закрывавшими рта мексиканцами и пуэрториканцами ему приходилось овладевать искусством общения на английском языке. На дешевых языковых курсах, где преподавали учителя-волонтеры, собрались ученики разных возрастов, но все они жили в Америке меньше месяца.

И тайванец, работавший у себя на родине учителем физики, и доминиканец, бывший директор сигарной фабрики, уже нашли себе новую работу и втянулись в суровую конкуренцию, чтобы получить от жизни больше, чем минимальную зарплату.

Один Каору находился здесь только затем, чтобы восстановить отношения с Фудзико.

Что касается любви, то в классе существовала жестокая конкуренция. Все взгляды были направлены на тридцатилетнюю Молли, преподавательницу английского. «Рыжие ирландки распутны по ночам», – ученики между собой повторяли эту порнофразу и спорили, кому из них удастся заманить ее в постель. Предполагалось, что это выйдет у самого молодого, Каору.

После занятий они отправлялись прямо на работу, а Каору ехал то в университет, то на уроки вокала; иногда он ассистировал господину Маккараму в театре, а иногда исступленно шатался по улицам Манхэттена, будто хотел их завоевать. По дороге он встречал уличных артистов, останавливался, наблюдал за ними, потом убегал, вспоминая о чем-то, смотрел на витрины; порой ему слышалось, как кто-то окликает его, он оглядывался и, устав, спускался в метро.

Каждый уикенд собиралась вечеринка – то в студии господина Маккарама, то у мадам Попински. Каору уже не понимал, где он и что здесь делает, его окутывал дым марихуаны, окружали разговоры о «милом» и «потрясном», он купался в пивной пене и пузырьках шампанского. На этих вечеринках его особенно раздражало, что приходилось постоянно объяснять кому-то, чем он занимается и почему он здесь. К выражению лица и интонациям собеседника прилагалось примечание: а вообще ты нам не очень-то и интересен. Он с трудом понимал, о чем с ним говорят, а если и понимал, то не всегда мог поддержать беседу, и за ним закрепилась слава человека, который вызывает только недоумение. Но на любой вечеринке обязательно находились чокнутые, которым он был интересен. Как-то один подошел к Каору – тот явно чувствовал себя не в своей тарелке – и сказал с ухмылкой: «Если бы нам с тобой тут было хорошо, многие бы ушли» – и удалился. Другая спросила его: «Тебя хоть когда-нибудь приглашали на вечеринку, где был бы кто-то, кого тебе хотелось бы видеть?» Мужик с сонными глазами заметил, указав пальцем на увлеченно разговаривавших, улыбающихся людей: «Никто из них никого не слушает, а вон, все улыбаются. Видно, считают остальных полными идиотами». Почему-то на вечеринках Каору удавалось завести разговор только с настоящими чудиками.



Актеры, которых приглашали на роли в постановках господина Маккарама, кривились и говорили гадости, непременно прибавляя что-нибудь вроде «ужасно» или «чудовищно». От его пьес оставалось впечатление, будто всё в мире: и политика, и экономика, и обычная жизнь – пронизано ужасом, наполнено враждебными замыслами. Каору играл роль Бога Смерти; одетый в белые одежды, с белым гримом на лице, он обращался к гей-паре, пытавшейся совершить двойное самоубийство, бормоча по-английски с японским акцентом: «Смертный приговор должен быть отменен». Похожий на лунатика, не понимающий, зачем он здесь и что он тут делает, Каору резко выделялся на фоне других персонажей. Он всем своим видом воплощал нелепость этого театрального действа, может быть, поэтому зрители и хихикали над ним.

Вечером после спектакля все исполнители, постановочная часть и технический персонал собрались в ближайшем баре отметить премьеру. Там господин Маккарам обмолвился, что собирается прочитать драму собственного сочинения в Гарвардском университете.

– Мне тоже надо туда! – вдруг закричал Каору.

– Зачем? – спросил господин Маккарам.

– Меня там ждет один человек.

Наконец у него появился предлог, чтобы отправиться к Фудзико.

1.3

Десять дней спустя Каору ехал в Бостон вместе с господином Маккарамом. Прошел месяц с того дня, как он приехал в Нью-Йорк.

Как только Каору решил, что едет в Бостон, он отправился по бутикам Сохо, где проводились распродажи, присмотрел себе костюм, достойный внимания Фудзико, примерил его и пообещал зайти еще раз. Так он обошел семь бутиков, прежде чем выбрал черный костюм: пиджак с тремя пуговицами сидел на нем как влитой. Сбив цену на десять долларов, Каору купил его за сто тридцать. Чтобы стать похожим на посылку, нужно упаковать себя как следует.

Но он никак не мог придумать, что купить Фудзико в подарок. Он надел новый костюм и отправился в «Тиффани». Денег было в обрез, на ожерелья и кольца он даже не смотрел, хватало разве что на серебряную ухочистку. В индийских и китайских магазинах золото и серебро продавали на вес, независимо от дизайна. По всему Ист-Виллиджу – сплошные черепа, скорпионы и змеи. Случайно проходя мимо витрины ювелирного магазина на углу Пятнадцатой улицы и Седьмой авеню, Каору увидел серебряное кольцо в форме рыбки и не смог пройти мимо.

Он тут же вспомнил события семилетней давности. Почти сразу после того, как Каору «пересадили» в семью Токива, у него появилась пара золотых рыбок. Золотого вуалехвоста он назвал Радость, а черного телескопа – Грусть. Он наблюдал, как рыбки резвятся в воде, и это помогало ему справиться со своими переживаниями. Фудзико однажды пришла посмотреть на Радость и Грусть. С тех пор в сердце Каору зародилось чувство, обращенное только к Фудзико. Несомненно, под влиянием Фудзико в его нервных клетках вырабатывалось особое вещество.

Надеясь воскресить те чувства, которые он испытывал к Фудзико семь лет назад, Каору купил серебряную рыбку за сорок долларов.

Господину Маккараму как гостю выделили номер в университетской гостинице. Каору отказался от предложения пожить с ним в одной комнате и поселился в мотеле рядом с кампусом. Он нашел на карте женское общежитие, в котором жила Фудзико – всего в трех минутах ходьбы от мотеля. Точно такое же расстояние, как между домами Токива и Асакава.

Каору заранее выслал ей по почте программку выступления господина Маккарама с припиской, где поставил свои инициалы: «I request you to come. KT.».[3] Если эти инициалы сразу напомнят ей о Каору, значит, он продолжает жить в уголке ее памяти. Но если для нее KT. – это Кен Томас, Кинг Тайгер или Кинтаро Тояма, она вряд ли появится в зале. В таком случае ему придется устроить засаду у женского общежития и подкараулить ее там.

Каору надел черный костюм, вышел из мотеля и направился по улице, по которой Фудзико, наверное, ходила каждый день. Он то читал номера домов, то разглядывал здания, то становился невольным слушателем болтовни идущих мимо студентов. Он миновал женское общежитие, перешел на другую сторону улицы и медленно вернулся к главным воротам. Он проделал этот путь семь раз, пока не стемнело, и потратил полтора часа на прогулку, которая занимала пять минут в один конец. Общежитие – старое каменное здание, увитое плющом, – стояло за высокими воротами с оградой под самыми окнами. Чтобы проникнуть внутрь, требовалась хорошая спортивная подготовка и добрая порция наглости. Каору попробовал представить, как он, с кольцом-рыбкой в кармане, карабкается по стене женского общежития, хватаясь за плющ, но перед его глазами вставала только одна картина: он летит вверх тормашками, не успев добраться до окна комнаты Фудзико.

На следующий день он встал пораньше и, надеясь случайно столкнуться с Фудзико, прошелся той же дорогой, что и прошлым вечером, но она не появилась. Зато две студентки, которых он видел вчера, шептались о чем-то, издали провожая Каору взглядами. Болтаться здесь больше не стоило.

Выступление господина Маккарама было назначено на вторую половину дня в главной аудитории филологического факультета. Каору успел съесть стейк в кафе и за час до начала выступления уже стоял около аудитории, из окна наблюдая за входом. Пришедший заранее, чтобы осмотреть зал, господин Маккарам хлопнул его по плечу и спросил:

– Ждешь кого-то?

– Не то чтобы, – ответил Каору, а господин Маккарам поманил его рукой и попросил встать перед главным входом, где толпились студенты.

– Если у тебя так много свободного времени, помоги с рекламой. Стой здесь вместо афишной тумбы; в своей одежде ты соберешь много зрителей.

Господин Маккарам вручил Каору плакат с объявлением о своем выступлении, подмигнул ему:

– Так она сама к тебе подойдет, – и удалился.

Отказаться, раз уж его привезли в Бостон, Каору не мог и стоял, прикрыв плакатом нижнюю часть лица.

Две студентки, повстречавшиеся Каору утром на улице у мотеля, опять заметили его и на этот раз засмеялись во весь рот. Почему-то ему все время попадаются женщины, которых абсолютно не хочется видеть. Вот пожилая дама спросила у Каору, как пройти в зал, а какая-то студентка молча уставилась на него. Ему даже пришлось отвечать на вопросы студента с мягким южным акцентом: где он купил свой костюм, на каком факультете учится, любит ли бейсбол. Пора бы уже начаться выступлению. Он сунул плакат под мышку и направился в зал, но на лестнице, ведущей в библиотеку, остановился, почувствовав на себе чей-то взгляд. Ему не хотелось встречаться глазами с человеком, который на него смотрит, и он пробежал пять-шесть шагов, но потом подумал: «Может, это Фудзико», – и вернулся к лестнице.

– Excuse me, are you…[4]

Несомненно, голос принадлежал Фудзико. Она запнулась и неуверенно посмотрела на Каору. Разница между той Фудзико, которую он запомнил пять лет назад, и этой, нынешней, ошеломила его. За этот месяц его не раз пленяло мимолетное очарование кожи, глаз и волос самого разного цвета, и, может быть, поэтому Каору не мог сразу уловить что делало Фудзико иной.

Но Фудзико еще больше была поражена переменами, произошедшими в Каору. «Не может быть…» – подумала она и потому так нерешительно обратилась к Каору по-английски. Услышав в ответе «Ес, ай эм Каору»[5] японский акцент, она выдохнула, улыбнулась спокойно, но все еще сомневалась:

– Ты на самом деле Каору?

От пристального взгляда Фудзико лицу Каору стало щекотно. Он кивнул со смущенной улыбкой и посмотрел на нее, прищурившись, как на яркий свет. Фудзико и впрямь была ослепительна.

– Ты прекрасно выглядишь.

– Да, у меня все в порядке. А ты, как всегда, появляешься внезапно, без предупреждения.

– Мой знакомый поэт выступает сегодня, я приехал с ним. Мне хотелось побывать в Бостоне.

– А сейчас ты где? Чем занимаешься?

– Учусь вокалу в Нью-Йорке, слушаю лекции в университете.

– Да, голос у тебя изменился. И лицо. Но остались и те черты, которые были в детстве. Манера говорить, улыбка.

Последний раз Фудзико видела Каору пять лет назад, когда ему было тринадцать. Через год Каору потерял свой дискант, ему и разговаривать-то расхотелось. Останься Фудзико в Нэмуригаоке, они бы все равно не смогли толком поговорить. Когда он слышал свой голос в записи, когда неожиданно встречался со своим отражением в зеркале, ему становилось неловко, и с помощью чувств, слов, мышц он пытался отдалиться от самого себя. А Фудзико, как назло, покинула Японию именно в это время. Теперь она увидела Каору, повзрослевшего на пять лет. Он напряженно улыбался, и ему было трудно дышать от волнения. Да, он должен был улыбаться, пусть через силу, чтобы уместить эти пять лет в улыбку.

– Тебя что-то рассмешило?

– Мне не смешно, я радуюсь.

Люди говорят: в разлуке, надеясь на встречу, ты лелеешь светлый образ любимого. Но как часто встреча разбивает образ твоей мечты! У Каору с Фудзико было по-другому. Сдерживая желание сейчас же схватить ее за руку и, не слушая возражений, увести ее туда, где они могли бы остаться вдвоем, Каору откашлялся и спросил:

– Ты получила программку?

– Да. Так, значит, KT. – это ты, Каору. Я и представить не могла, что ты как-то связан с этим поэтом. А потом, откуда мне знать, что ты в Нью-Йорке?

Это точно, Каору всегда появляется неожиданно. Как герой сна. Но перед его глазами была настоящая Фудзико: порежешь – закапает кровь. Они встретились в реальности, где действовали совсем другие законы, чем во сне. Соблазнять нужно было очень осторожно. Он спросил:

– Пойдешь послушать? – но ответ был холоден:

– Прости, у меня сейчас важное занятие. Давай встретимся, когда оно закончится. У библиотеки.

Сдерживая волнение и желание расплыться в улыбке, Каору подумал: будем готовиться к дублю два. Он покорно посмотрел вслед Фудзико и поспешил в зал.

Каору сел на свободное место в последнем ряду и вполуха слушал уже начавшееся выступление господина Маккарама. В голове только мысли о Фудзико, они раздувались, как воздушный шар. Если нагревшийся воздушный шар лопнет, Каору, наверное, поймет, что Фудзико, с которой он только что встретился, была миражом. Его охватило беспокойство: а вдруг все его мысли о Фудзико – всего лишь фантазия, тень на экране сознания. Каору прокручивал в голове сцену встречи с Фудзико, то, как она появилась перед ним в кампусе, и пытался убедить себя, что это не сон и не иллюзия. Вдруг ему стало казаться, что их дружба с Фудзико, начавшаяся семь лет назад, – выдуманная история о чужих людях. А он-то поверил, что это его прошлое!

С тех пор как он приехал в Америку, ему все время было плохо и неуютно. Недовольство собой вызывало тик нижних век, а внутренняя часть бедер подергивалась, подобно извивающемуся червю. Своего рода болезнь. Точно. Когда-то в доме Токива Фудзико призналась ему, что хочет стать врачом, лечащим от любви. Вот к этому врачу и приехал пациент по имени Каору К тому же Фудзико и есть причина его болезни.

Каору нащупал кольцо, со вчерашнего дня лежавшее у него в кармане, и попытался вернуть то состояние души, которое было у него в момент покупки кольца. Он решил вести себя так, будто они только что познакомились, забыть обо всем: и как они вместе смотрели на рыбок, и как он подглядывал за ней, когда она переодевалась, и как он пробрался к ней в комнату. Мальчика Каору Токива уже не существовало. Он умер так же, как еще раньше Каору Нода, когда его «пересадили» в дом Токива.

Вдруг раздались аплодисменты, и Каору понял, что выступление господина Маккарама закончилось. Почему-то зрители оборачивались, смотрели на Каору и хлопали ему. Ничего не понимая, Каору поднял глаза на господина Маккарама, тот с кафедры посылал ему воздушный поцелуй.

– What did he say?[6] – спросил он у студента, сидящего впереди.

– Мистер Маккарам посвятил тебе стихи. А ты и правда правнук мадам Баттерфляй? – с любопытством улыбнулся студент. От неожиданности Каору покраснел и поднялся с места, став мишенью насмешливых взглядов. Ему ничего не оставалось, как убежать.



В конце своего выступления господин Маккарам, убедившись, что его герой в зале, прочитал стихотворение о любви под названием «Потомок Мадам Баттерфляй».

Юноша неизвестного гражданства, благоухающий розами,Внезапно появился предо мной и сказал:– Я пришел отомстить. —Он сказал мне: я правнук мадам Баттерфляй.Он сказал: я брожу по светуС молитвой, которую оставилиУбитые любовью далекие предкиСвоим будущим внукам и правнукам.Месть не живет без врага, но разве он в этих краях?Мой друг, ты ошибся адресом.Есть две Америки,И ты попал в ту, что под номером два.Через сто лет американский военно-морской офицер ПинкертонПревратился в Пин Кан Тона, наркомана с эдиповым комплексом.Многослойный характер, молчаливо сжатые губы,Как у монаха-францисканца подстрижены волосы…С любовью к людям, без иронии и садомазоЯ хочу обнять тебя, мой юный друг.Все, кто страдает от неразделенной любви, —Дети мадам Баттерфляй.Безумцы любви всех стран, объединяйтесь у стены плача!

Господин Маккарам признался Каору в любви, взяв в свидетели двести слушателей Гарвардского университета.

1.4

Стоило Каору сесть в поезд, идущий в Бостон, как его кулаки потеряли силу. В межбровье еще жарко клубились остатки сна, как будто он только что проснулся. Фудзико – ускользающая мечта – пьянила его. Сам того не ведая, господин Маккарам разбудил его чувства, и Каору наконец-то понял, зачем он оказался здесь. Спрятавшись в тени дерева сбоку от библиотеки, чтобы его не заметили слушатели Маккарама, Каору ждал, когда опять появится Фудзико. Десять минут ожидания, пока она не подбежала к нему от заднего входа библиотеки, показались ему часом.

В присутствии Фудзико Каору начинал нервничать. Конечно, они хорошо знали друг друга, но он приехал сюда, чтобы построить отношения, выходящие за рамки дружеских. Используя как шанс их первое свидание, когда он так неожиданно появился, Каору хотел, чтобы Фудзико почувствовала всю силу его любви. Надо увести ее из кампуса в другое место, где он мог бы приблизиться к ней настолько, чтобы она слышала его шепот.

– Пойдем, – предложил он.

– Куда?

Каору ожидал такого вопроса и ответил, стараясь не расплыться в улыбке.

– Мне нужно о многом с тобой поговорить, – сказал он. – Пойдем в какое-нибудь тихое место.

Фудзико, слегка смущаясь, согласилась:

– Хорошо. Я знаю одно кафе, я часто захожу туда почитать, – и пошла первой, указывая Каору дорогу.

Они прошли мимо мотеля, где остановился Каору y ларька с мороженым свернули направо, спустились по небольшому склону, оставляя парк по левую руку… Не важно, как назывались улицы и магазины. Все пути вели в Нэмуригаоку, туда, где они когда-то были вдвоем. Каору шел, руководствуясь только своей внутренней картой. И смеркающееся небо, по пепельной глади которого скользили фиолетовые полосы, и шелест листьев на деревьях, дышавших ветром, и надсадно кашляющие старые автомобили – все это растворялось вдали.

В кафе стояли большие напольные часы и антикварное пианино без крышки. Они сели за столик и еще раз посмотрели друг на друга, пытаясь уловить произошедшие в них перемены.

– Когда мы виделись с тобой в последний раз, ты был моего роста, а теперь мне приходится задирать голову. А еще… ты очень хорошенький.

Каору не нравилось, что Фудзико разговаривает с ним как с младшим кузеном, которого давно не видела. Ему хотелось, чтобы эти же слова звучали по-другому, горячим шепотом, но сам он сказал, стараясь попасть ей в тон:

– Такое впечатление, что мы виделись с тобой в Японии лет сто назад.

– Ты еще пишешь стихи? Поешь?

– Я хотел бросить музыку, потом опомнился, и оказалось – я продолжаю петь.

– Я бережно храню стихи, присланные тобой. Как твои, все здоровы?

– Брат, как всегда, страдает от скуки. Сестра ищет любви. Сын мясника Ханада, ты его видела, стал борцом сумо по имени Кумоторияма.

Для Фудзико время в Нэмуригаоке остановилось. Теперь, когда Фудзико была рядом с ним, Каору старался вновь завести часы, застывшие на пять лет. Подошла официантка принять заказ.

– Ты приехал ко мне, позволь мне угостить тебя в знак благодарности, – сказала Фудзико и спросила, что ей могут посоветовать.

Официантка стала перечислять: суп-пюре из моллюсков, овощной террин, стейк с черным перцем, венский шницель – и Фудзико заказала всего понемногу. Похоже, ему рады, повеселел Каору и выпалил:

– У меня есть для тебя подарок!

Он положил на стол коробочку с кольцом.

– Что там? Можно открыть? – Фудзико бросила взгляд на Каору, открыла коробочку и удивленно заморгала.

– Ой, рыбка. – Фудзико улыбнулась, и Каору заметил, что у нее один зуб заходит на другой. Каору помнил, что у Фудзико ямочки на щеках, но этот зуб, кажется, видел впервые, словно он только что вырос. А еще за эти пять лет лицо Фудзико потеряло округлость, во взгляде появилась твердость, будто она видела собеседника насквозь. Может быть, холодноватое выражение лица появилось у нее от жесткого ритма жизни? Но и в ее напряженности оставалась выразительность, которая не уставала удивлять собеседника.

– Застывшая рыбка из тех, что жили у меня когда-то, – произнес Каору, проверяя, помнит ли она, и Фудзико подхватила:

– Радость и Грусть, да?

Она не забыла.

Фудзико попробовала примерить кольцо на средний палец левой руки, но оно было маловато, и тогда она надела его на безымянный палец. На этот раз кольцо сидело как влитое. Фудзико показала руку тыльной стороной Каору и улыбнулась, прищурившись:

– Как ты угадал мой размер?

– Я примерял на свой мизинец.

– Да? Мне очень приятно. Спасибо. Буду теперь хвастаться перед подружками.

Остановившиеся на пять лет часы снова пошли, Фудзико очень хотелось поговорить о Японии. Чувствуя себя репортером, Каору рассказывал ей о новых привычках и нравах, о модных фильмах и музыке, о книгах, которые вызывали интерес, о происшествиях и скандалах и о многом другом, о чем судачили люди и молчали газеты. Казалось, она не столько стосковалась по Японии, сколько изголодалась по разговору на родном языке. А может, оба боялись, что молчание вызовет в них чувство неловкости, и из-за этого старательно пытались поддерживать разговор? Когда по виду Каору Фудзико поняла, что ему надоело сообщать новости с передовой о колебаниях моды и стиля, она сказала, смотря вдаль:

– Я боюсь забыть японский. Здесь он превращается в сухую грамматику. А мне хочется наслаждаться его нюансами.

Каору пробормотал, глядя мимо нее на остановившиеся напольные часы:

– Тебе надо полюбить.

– Что? – переспросила Фудзико. Она заморгала и посмотрела на Каору. Каору заметил ее смущение и деликатно поменял тему разговора:

– Хочешь вернуться в Японию?

– Я хочу сделать для Японии все, что в моих силах. Если так будет и дальше продолжаться, Япония лишится корней, превратится в перекатиполе.

Перекатиполе… Каору почесал висок Ему показалось, что Фудзико говорит о нем самом. Может, в ее словах таился подтекст: я не собираюсь заниматься любовью с перекатиполем?

Ужин закончился, словно и не начинался. Вкус блюд не оставил никакого впечатления, со стола убрали посуду, наступила тишина. Фудзико заговорила первой:

– Ты еще долго будешь в Бостоне?

Интересно, что бы она ответила, посмей он спросить ее о том же? Если бы она захотела, чтобы он остался в Бостоне на выходные, он так бы и сделал. Но он сказал ей нарочно, словно в отместку за то, что Фудзико заставила его ждать, сославшись на важное занятие:

– У меня завтра урок во второй половине дня.

– Как ты думаешь, мы еще увидимся с тобой?

Слова Фудзико означали, что пора прощаться. Каору, втайне раздосадованный тем, что ему так и не удалось поделиться ни одним из своих безумных желаний, ответил с напускной бодростью:

– Увидимся, наверное.

Фудзико тут же подозвала взглядом официантку; та принесла счет и, заметав кольцо на безымянном пальце левой руки Фудзико, сказала:

– Клевое колечко.

Тем временем Каору пытался вспомнить, на каком пальце его мачеха Амико носила обручальное кольцо с бриллиантом. Кажется, его носят не на указательном и не на среднем пальце, а как раз на безымянном, и не на правой, а на левой руке. Но почему Фудзико надела «Радость» именно на этот палец? Случайно, машинально? Или это был тайный знак для Каору?

– Пора возвращаться. Скоро общежитие закроют, – сказала Фудзико, но встать из-за стола не спешила.

Каору поднялся первым:

– Провожу тебя до общежития.

У него оставались считаные минуты, чтобы выяснить, что на самом деле думает Фудзико. Для этого ему требовалась такая же бешеная отвага, как и в то мгновение, когда он однажды проник к ней в комнату. Удержать сердце Фудзико или отпустить? Счет времени шел уже на секунды: каждый шаг приближал его к общежитию. Каору сунул руки в карманы, ладони тут же вспотели. Он поспешно вытащил руки, пытаясь высушить их на ветру. Как найти повод для признания? «Я люблю тебя. Я безумно хотел встретиться с тобой…» Почему он не может сказать ей эти простые слова, почему не берет ее за руку, почему не обнимает за плечи, спрашивало его сознание, которое плелось вслед за ним на расстоянии метра. Его воля и тело были в разладе, и Каору мечтал: вот бы мы сейчас заблудились, вот бы оказались на незнакомом перекрестке, не зная, куда повернуть. Но Фудзико уверенно шла в сторону общежития. Все существо Каору переполняла безутешная печаль: неужели Фудзико так и запрет его в ящике своих воспоминаний? Наверняка у нее есть кто-то другой, и, уходя к нему на свидание, она будет снимать кольцо с левого безымянного пальца и оставлять его где-нибудь у себя в комнате. Ну конечно, ее бойфренд – звезда Гарварда, белый протестант, увлеченный Японией. Он с невозмутимым видом играет джаз на рояле, а потом шепчет на ушко Фудзико что-то до слез смешное. Чем Каору может превзойти такого? Разве что своим пением? Нет, скорее тем бесконечным временем, которое он потратил, думая о Фудзико. В голове у Каору есть комната, принадлежащая Фудзико. Но найдется ли в голове у Фудзико комната для Каору? Может быть, Каору, мужчина, в котором когда-то видели младшего брата, теперь обречен ютиться в большой общей комнате, предназначенной не для возлюбленного, а для толпы друзей и знакомых?

– Фудзико… – Вконец запутавшийся Каору вложил в свой голос всю сумятицу охвативших его чувств. Он окликнул ее не затем, чтобы что-то сказать. Просто хотел назвать свою любимую по имени… Единственное, что он мог сейчас сделать. Фудзико посмотрела ему в лицо, и он отчаянно начал свое признание: – На самом деле я приехал сюда совсем по другой причине.

Он еще успеет. Еще есть пять, нет, даже десять минут, прежде чем она скроется за оградой. Он подождал, пока Фудзико спросит:

– По какой? – и ответил:

– Из-за любви.

Его собственный голос звучал словно издалека.

– Здорово. Счастлива будет та, кого ты полюбишь.

Неужели она не замечает, что он любит именно ее, Фудзико? Или же она все видит и осторожно, чтобы не обидеть, отклоняет его ухаживания? Тогда стоит ли продолжать свои признания? Вот и прошли эти последние пять минут. Он не был готов объясниться в любви? Или, может, ее сердце не было готово принять его чувства?

Несколько минут Каору нерешительно медлил. Его оборвавшееся на полуслове робкое признание заставило Фудзико замолчать, а молчание Фудзико отпугнуло его. Когда Каору пришел в себя, они уже стояли перед зданием общежития.

– Спасибо за сегодняшний день. Мне понравилось. Знаешь, у меня очень странное чувство. Я до сих пор не могу поверить, что ты – Каору.

Он молча протянул ей руку на прощанье. Фудзико пожала ее. Каору тихонько потянул ее за руку к себе, и, странное дело, Фудзико, не противясь влекущему ее движению, оказалась в объятьях Каору.

– Я по крайней мере три раза в день думаю о тебе. Все эти семь лет, постоянно. Я и сюда приехал, чтобы встретиться с тобой.

Отдавшись воле судьбы, он спешил высказать все, что было у него на сердце. Левая рука, обнимающая ее спину, дрожала от напряжения. Суд Фудзико готов был вынести приговор. Каору опустил руки и освободил Фудзико. Она отстранилась от него, откинула назад упавшую на лоб челку, поставила в сторону кожаный портфель, накрыла своими ладонями руки Каору и сложила их перед грудью, словно для молитвы. Каору почувствовал, как от прикосновения гладких ладошек Фудзико внутри его тела снизу доверху натянулась жаркая струна, и застыл, опьяненный. Только что он не мог пошевелиться, сжатый спиралью собственного сознания, а сейчас таял в полумраке, и только струна в его теле, казалось, становилась тугой и твердой, как каменный столб ворот.

– Я всегда помнила о тебе.

Слова, произнесенные Фудзико, звучали эхом, отражаясь, как волны, от барабанных перепонок Каору. Фудзико моргнула, и ее моргание повторилось в сознании Каору, как бывает в кино при замедленной съемке. Не отводя глаз от Каору, она отошла на три шага назад и нехотя повернулась к нему спиной. Каору смотрел на нее, не шевелясь, он был уверен: она непременно обернется и подарит ему еще один взгляд. Он заклинал Фудзико: обернись через пять, через шесть шагов… На девятом шагу Фудзико оглянулась и сказала:

– Напиши мне в письме, где ты живешь сейчас. Мы обязательно опять встретимся.

Как бы там ни было, начиналось что-то вроде любви.

1.5

Жизнь Каору катилась по наклонной плоскости. Господин Маккарам так старался быть для него хорошим педагогом, что начал открыто навязывать ему свои пристрастия. Выступление в университете дало возможность продемонстрировать всем, как страстно он желает Каору, и теперь господин Маккарам хотел, чтобы их сексуальные отношения казались очевидными для всех окружающих. В той компании, которая собиралась у господина Маккарама, любовь к противоположному полу, похоже, считалась страшным грехом.

Господин Маккарам сразу заметил, что страсть Каору целиком сосредоточилась на одной женщине. Он вроде бы не препятствовал Каору, но исподволь стал делиться с ним опытом мужчин среднего возраста. Он говорил: будь осторожней с бабами, в Америке надежней тусоваться с геями, давай-ка я посмотрю на твою подружку. Поутру он частенько заглядывал к Каору, чтобы увидеть его спящим. Оставаться дольше в доме у господина Маккарама было так же опасно, как гулять по южному Бронксу. Спать спокойно можно было только в его отсутствие. А во второй половине дня и поутру, когда он возвращался к себе в гнездо, Каору кочевал с места на место в поисках укрытия. Он научился пить, завел себе дурную компанию, погряз в распутстве.

Двадцать третьего ноября, когда в Японии празднуют День благодарения труду, Каору с приятелями выехали в Атлантик-Сити на подержанном автомобиле ценой всего в двести долларов. Помимо Каору и кубинца Энрике, сидевшего за рулем, – однокашника Каору по курсам английского – в поездке участвовали зеленщик кореец Чон Сон Мин и преподавательница английского Молли, работавшая по зову сердца, без гонорара. Благородным поводом для поездки послужило желание отблагодарить Молли за то, что она безвозмездно дает им основной инструмент, необходимый для жизни в Америке; впрочем, на самом деле трое учеников Молли стремились попасть в казино. Той суммы, что у них имелась, было маловато для покупки стоящего подарка, вот они и рассчитывали выиграть деньжат в казино, а заодно и разогнать тоску-печаль.

По дороге уверенные в удаче Энрике и Чон Сон Мин шумно обсуждали, как за ночь выиграют десять тысяч долларов. Если все сложится так, как они себе нафантазировали, то Америка – и вправду волшебная страна, страна мечты. Хотя, честно говоря, большинство пополняет стан проигравших и оказывается всего лишь фундаментом для чужого успеха. Подъехав к казино, они сразу посерьезнели, готовые сражаться за свою мечту, забыв о том. как тихонько занимались ремонтом автомобилей или чисткой яблок на Манхэттене. Ясное дело: успеха в жизни не добиться, пока не выиграешь.

Сначала им удавалось медленно увеличивать свой капитал за столом для блэк-джека. Выиграв около тысячи долларов, Энрике решился поднять ставки, но гора фишек то росла, то уменьшалась, внимание начало рассеиваться, и выигрыш стал таять. Чон Сон Мин прилип к рулетке, громко радовался и щелкал языком, повторяя одну и ту же цепь побед и поражений. Каору рассеянно подкармливал игровые автоматы.

Номер люкс, ящик шампанского, обильный ужин во французском ресторане, подарок для Молли… Казино не дало им ничего из этого списка. В огромной столовке самообслуживания они давились заветренным салатом в пластиковых тарелках, разваренным рагу и стейком, жестким как подметка. Неутомимый Энрике со словами: «Если ты мне друг, то одолжи» – отобрал у Каору последние пятнадцать долларов, отложенные про запас, и вернулся в казино. Чон Сон Мин пошел посмотреть, как идут дела, и вырвал у Энрике деньги на гостиницу и выпивку, пока тот не спустил их. Он снял номер в мотеле за тридцать долларов и, заливая горе бурбоном, лелеял свои честолюбивые планы. Через несколько часов к нему присоединился Энрике, который все-таки остался в проигрыше, хотя и держался до последнего. Теперь оба честили Америку последними словами. Чон Сон Мин сказал Каору:

– Того, что я натерпелся, хватило бы на десятерых таких, как ты.

Энрике добавил:

– Ты-то в любой момент можешь вернуться в свою Японию, если захочешь. А я никогда не вернусь на Кубу, как бы плохо мне здесь ни пришлось.

Чуть погодя Чон Сон Мин затянул корейские песни, а Энрике с Молли, взявшись за руки, пошли танцевать. Потом Чон Сон Мин отхлебнул дешевого бурбона и стал цепляться к Каору:

– Эй, Каору, а ты о чем мечтаешь?

Сам он хотел открыть сеть супермаркетов по всей Америке и войти в южнокорейские политические круги. Энрике же собирался вернуться на Кубу после смерти Кастро и стать владельцем курортной гостиницы. Каору слушал своих друзей и понимал, что мир их грез совсем не похож на его мир. Если бы он открылся им, сказал, что мечтает только о взаимности Фудзико, они засмеяли бы его, лишенного всяких амбиций, за такую крошечную мечту.

– Устрою революцию и захвачу власть, – брякнул Каору, хотя у него и в мыслях такого не было.

Энрике и Чон Сон Мин ошалело уставились на него: похоже, парень сбрендил.

– А что, разве Японии тоже нужна революция? – спросил Энрике, а Чон Сон Мин пробормотал:

– Каору – буржуйский сынок, для него, поди, все равно – что революцию устроить, что на машине прокатиться.

Вдруг Молли расхохоталась и стала отчитывать парней:

– В казино проиграли, виски напились, на жизнь нажаловались, а под конец еще и повздорили. И почему в Америке нет нормальных мужиков? Одни иммигранты, беглецы, парни, которым есть нечего. Они мечтают о новой жизни, а сами палец о палец не ударят. Ты свободен: хочешь – добивайся успеха, хочешь – терпи поражение. Вот они и делают что им заблагорассудится. И ты, Каору, туда же?

Энрике рассерженно возразил:

– Сначала удача была на моей стороне. Я добрался до Америки вплавь. Меня никто за это не похвалил, да и ты, Молли, вряд ли поймешь, как это опасно. Я проплыл восемьдесят километров, стремясь в Ки-Уэст и молясь лишь о том, чтобы меня не сожрали акулы Кастро, которые так любят поживиться иммигрантами, и чтобы меня подобрал американский линкор.

– Ты что, и правда сам доплыл? Люди не могут так долго плавать. – Чон Сон Мин похлопал Энрике по плечу, усмехаясь: меня, дескать, не проведешь.

– У меня не было ни лодки, ни виндсерфа. Удалось раздобыть только трубку для ныряния и доску. Я обмотался холщовым мешком, в который набил кокосы и сахарный тростник, заплатил рыбакам, чтобы они отвезли меня в открытое море, спрятав от береговой полиции, и оттуда я отчаянно плыл один. Сперва все шло хорошо, как на соревнованиях по триатлону. Потом постепенно стали уставать руки, пальцы сводило, ноги перестали шевелиться. Но я думал об акулах, плывущих вслед за мной, и мне было не до отдыха.

– И есть хотелось, должно быть?

– Еще бы. И в горле пересохло. Но у меня в плавках лежали сахарные леденцы в полиэтиленовом пакете. Ох и вкусные леденцы! Когда они кончились, я плыл, грызя сахарный тростник. До кокосов дело не дошло. Они стали мне обузой, и я их выбросил. Если боишься утонуть, до новой земли не доберешься.

– А откуда ты знал, в какую сторону плыть?

– Меня вели дельфины. С тех пор я считаю их моими ангелами-хранителями.

– Как же ты все это вытерпел?

– Если бы не вытерпел, меня бы, наверное, сожрали акулы. Когда показался корабль, я заплакал от счастья. Я очень хорошо понял, что чувствовал Колумб, когда добрался до острова Эспаньола. Меня подобрал патрульный корабль американского военного флота. Я спросил: «Это Америка?» – и, услышав: «Да», – потерял сознание. Того, что я проплыл за трое суток, мне хватит на всю жизнь. Все, для меня плавание закончилось. Даже зло берет, как увижу, что кто-то плавает в бассейне.

Чон Сон Мин наполнил стакан Энрике бурбоном и произнес:

– Давай выпьем за твое путешествие!

Молли погладила Энрике по голове, сказала:

– Бедный Генри! – и поцеловала его в щеку.

Энрике надулся:

– Я не Генри, я – Энрике, принц-мореплаватель.[7]

Молли заметила:

– Твое мужество достойно восхищения. – Тут бы и замолчать, но она съехидничала: – В этом плавании ты, наверное, совсем растратил весь свой запас удачи.

Энрике невнятно выругался по-испански и крикнул по-английски:

– Нет, я на этом не остановлюсь!

Он медленно налил Каору виски и прошептал ему, как заговорщик:

– У тебя, скорей всего, еще изрядный запас удачи… Каору, дружище, одолжи мне свои часы. Я сразу же верну.

– Вот еще. Ты их тут же в ломбард заложишь и побежишь в казино.

– Тогда давай пари. Если я выиграю, ты одолжишь мне часы. А если ты выиграешь, – он наклонился к уху Каору, – то можешь переспать с Молли.

– Так не пойдет, – прошептал Каору в ответ, – она же об этом не знает.

Молли все слышала и запустила в Энрике подушкой:

– И как у тебя язык поворачивается!

Каору молча снял часы и протянул их Энрике.

– Каору, зачем ты? Они же для тебя наверняка много значат.