Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марк идет за ним на кухню, где Янссен наливает себе водки и быстро осушает стопку. Только тогда Марк замечает его красные глаза, посеревшую кожу, выдающую недостаток сна. Он не слишком хорошо выглядит. Да и с чего бы? На часах десять утра, а он уже пьет водку. Марку безразлично, пусть хоть упьется до смерти, он просто жалеет, что этого не случилось пять лет назад, до встречи с Ли.

К его разочарованию, в квартире нет признаков неухоженности, замеченных им в общих зонах; сюда явно до сих пор наведываются уборщики. Вокруг так чисто и аккуратно, что Марку сложно на чем-то остановить взгляд. Ему нужны фотографии – хоть они могут разбить ему сердце – книжные полки, картина на стене, что-то, чтобы отвлечься. Он заставляет себя сконцентрироваться и замечает вещи, не нагроможденные абы как по всем уголкам, а искусно рассредоточенные на просторных полках и стенах. Покоящиеся на своих местах. Он фокусируется на изображении темнокожей женщины в огромных очках и зеленом пальто. Это модный, впечатляющий снимок, и он рад его присутствию. Он впивается в него взглядом, пересчитывая ресницы модели.

– Хочешь осмотреться? – спрашивает Янссен. Марк кивает. Стыдясь, что вообще чего-либо от него хочет, но его тянет все оглядеть, посмотреть, где они жили. Как они жили. Он не может этого скрыть. Ему это необходимо. – Прошу. – Янссен широко обводит пространство рукой, в которой зажат стакан. Ему нечего скрывать.

Марку хочется шагать уверенно, показать, что он не смущен, но он невольно горбится, крадется, потому что ему неуютно. Он перемещается по комнатам, открывая шкафчики, заглядывая за дверцы. Шкафчиков много, он предполагает, это единственный способ сохранять в квартире такой минималистичный вид. Все прятать. Янссен не спрашивает, что он ищет, не останавливает его. Это большая квартира. Марк пытается представить Ли, сидящую на огромном угловом диване, обитом кремовой кожей, несомненно сделанном дизайнерсим брендом, знакомым людям, которых такое интересует. Марка не волнуют бренды; его волнуют травяные растения и осушение почвы. Он пытается представить ее на этой профессиональной кухне, за сверкающим столом в столовой, сидящей на одном из барных стульев. У него не получается. Он видит ее только связанной в пустой комнате. Только так он ее сейчас представляет.

Марку хочется увидеть переполненную корзину грязного белья, магниты на холодильнике, отчаянно цепляющиеся за флаеры доставок пиццы и скидочные купоны, беспризорный хлам вроде резинок для волос, скотча, газет, шариковых ручек, рекламных писем, чашек с недопитым чаем. Что-то знакомое. Что угодно. Это место скудно обставлено, безупречно чистое. Все на своих местах. У них, должно быть, целая армия уборщиков. Ли никак не смогла бы поддерживать такую сверкающую чистоту. Потом, на мгновение, его охватывает надежда; его осеняет неожиданная мысль. Здесь абсурдно чисто. Это не жилье Ли. Она бы никогда не жила в таком месте. Произошла ошибка. Его Ли никакая не Кэй, его жена не двоебрачница. Все это просто ужасное, жуткое, отвратительное, омерзительное недоразумение. Но он может это исправить, еще не поздно.

Он отгоняет эту жалкую надежду.

– Ли никогда бы здесь не жила, – пренебрежительно комментирует он. Марк больше не завидует богатству Янссена, а презирает его. Все эти крутые, продуманные вещицы, все дорогие ткани и ровные очертания ничего не значат. Это не ее жизнь. Не мир Ли. Он больше не злится на нее, ему просто жаль. Жаль, что он поверил в ее предательство. Она женщина, радостно усаживающаяся на кошачью шерсть и между разбросанными кроссовками, чтобы есть спагетти болоньезе перед телевизором. – Ли никогда бы здесь не жила, – снова говорит он с большей уверенностью и оживленностью.

– Ли здесь и не жила, здесь жила Кэй, – железным тоном отвечает Янссен. Уверенность и оживленность Марка мгновенно улетучиваются. Янссен все таки ударил первым – то ли намеренно, то ли нет. Марк ощущает тяжесть внизу живота, давящую на сфинктер. Ему хочется спросить, где туалет, но он не доставит Янссену удовольствия, показав свою слабость. Он напрягается, расправляет плечи, выпрямляясь в полный рост, и игнорирует спазмы в животе.

– Так что ты хочешь сказать? Что она была только половиной одного человека со мной?

– Половиной человека с обоими нами. – Пожимает плечами Янссен, снова беря бутылку водки. Марка цепляет что-то, похожее на жалость. Он и сам много пил, но только по вечерам и, как правило, с Фионой. Ему нужно думать о мальчиках; сохранять хотя бы подобие собранности.

– Я выпью с тобой кофе, – говорит он. Янссен улавливает намек, отставляет водку и достает две чашки.

Пока он варит кофе, Марк продолжает слоняться по огромной квартире. На этот раз вместо того, чтобы отрицать факт ее проживания здесь, он выискивает ее вкус и влияние. Он ищет ее. Оглядывает книжные полки, проверяя, что она здесь читала, разглядывает картины на стенах, отмечая, на что она смотрела. В их доме висит несколько постеров в рамках из масс-маркета. С вдохновляющими или забавными надписями. Их выбирала Ли. Марк пытается вспомнить, что на них написано. В коридоре висит: «Не взрослей, это ловушка». В спальне: «Буду готова через пять минут!» Постер на кухне заявляет: «Готовь, танцуй, смейся, живи». В туалете первого этажа красуется только одно слово. «Дыши». Он никогда особо не задумывался о его значении. Теперь ему интересно, не был ли он самым важным. Она смотрела на него, оглядывая в зеркале свой макияж перед тем как выбежать за дверь, видела его, спеша домой пописать и преобразиться из Кэй обратно в Ли. Стены Янссена украшают постеры явно из эксклюзивных, лимитированных изданий. Есть и картины маслом, современные, огромные и несомненно дорогие, возможно, написанные на заказ. Неужели это выбирала Ли? Вот что ей бы хотелось повесить на стены, если бы они могли себе это позволить?

Он открывает дверь в их спальню. Задерживает дыхание, втягивает воздух ртом, потому что не хочет уловить ее запах, не здесь. Он оглядывает кровать. Она гигантская. Ему хочетя спросить у Даана, что ей нравилось в постели, этой женщине, на которой женился Даан, на которой женился Марк. Он все еще не верит, что это один и тот же человек. Ну, точнее, верит, но он не может этого до конца осознать. Он сглатывает вопрос, рвущийся наружу. Ответ может его убить.

Из спальни ведут три двери. Первая выходит в ванную. В прошлом году они переделали ванную у них дома. Выбрали новую серую с кремовым плитку, избавились от ванной, чтобы поставить душевую кабину побольше. Получилось довольно красиво. Надо признаться, на стекле душевой почти всегда остаются разводы и отпечатки. Повсюду разбросаны открытые тюбики, бутылки шампуня, гели для душа, зубная паста, разные лосьоны и примочки Ли, словно конфетти. Личные вещички вроде мази от бородавок, йодные таблетки, дезодоранты редко возвращаются в установленный для них шкафчик, они характеризуют их как пару – семью – далеко неидеальных, обычных людей. И все же она неплохая. Там можно поспешно принять душ по утрам, хотя лучше оставлять окно открытым, потому что несмотря на ремонт там все равно вечно витает слабый запах плесени.

Эта ванная с ней не сравнится. Конечно же, она сверкает, это ожидаемо, учитывая остальные части квартиры, но в ней можно оценить не только это. Эта ванная – святилище, она чувственная, элегантная. Здесь никто не моется впопыхах. Мозаичная плитка блестит. Медная ванна огромная, в ней с легкостью поместятся двое. Нигде не валяются бутылки или упаковки, только толстые свечи, идеально сложенные полотенца и красивые емкости, в которых, по предположению Марка, разлита пена для ванн – нет, не здесь, не пена – масла. В комнате пахнет чем-то древесным и темным. Имбирем или цитрусом. Он не видит ершика для туалета или бутылки с чистящим средством для унитазов. Он пытается представить, как она писает здесь, бреет ноги, снимает макияж. Не получается, потому что тут не хватает ее беспорядочного следа. И, может, неспособность представить ее это все же подарок.

Он возвращается в спальню и открывает еще одну дверь. Он ожидал увидеть гардероб. Это все же гардероб, если целую комнату с полками и вешалками можно назвать таким скромным словом. Эта гардеробная размером со спальню Оли, чуть больше комнаты Себа. Он глазеет на аккуратно выставленную рядами обувь на полках за стеклянными раздвижными дверями. Он видел что-то подобное в изысканных ресторанах, где так хранили дорогие вина, но ряд за рядом обуви, выставленной словно искусство? Это взрывает ему мозг. Дома у Ли гардероб нормального размера, он забит под завязку – или, по крайней мере, был, до того как он занялся им с ножницами и мусорными пакетами. Тот гардероб был полон недорогой одежды, зачастую мятой, когда ее доставали, или не досчитавшейся пуговицы. В этой комнате вещи и туфли отсортированы по цветам. Перед ним разворачиваются две успокаивающие радуги роскоши и стиля.

Он насчитывает восемь облегающих синих платьев. Восемь, больше, чем на каждый день недели. Они не одинаковые, это он видит, но похожи. Он вспоминает множество раз, когда экономная Ли с желанием оглядывала, скажем, голубую полосатую рубашку, а затем решала ее не покупать потому, что «У меня есть похожая серая, кому нужны две рубашки в полоску?» Он поверить не может, что у нее столько всего, такое излишество, такое разнообразие выбора. Эта мысль жалит. Возмущает. Конечно, у нее есть выбор, с горечью вспоминает он. В этом и проблема. У него в голове не укладывается. Протянув руку, он осторожно прикасается к одному из платьев. Оно бордовое, шелковистое, несомненно сексуальное. Он не думает, что дома у нее было что-то похожее. Даже не более дешевая, синтетическая версия из масс-маркета. Ли одевается практичнно, не сексуально. Ткань этого платья на ощупь напоминает увлажненную кожу. Он представляет ее в нем. Представляет, как прикасается к ней. Его рука дрожит.

Его взгляд привлекает зеленое шерстяное платье с длинными рукавами. Зеленый – ее любимый цвет. По крайней мере, у Ли. Кто знает, был ли у Кэй свой любимый цвет. Он подходит к зеленому платью, инстинктивно зарывается в него лицом и вдыхает. Он ожидает, что оно будет пахнуть жидкостью из химчистки, или, может, дорогим и незнакомым парфюмом. Но нет. Вот она. В каждом волокне. Ли. Запах ее дезодоранта, духов, тела, такой слабый, что едва ощущается, но такой знакомый, что захлестывает словно тайфун. Она была здесь. Она и есть Кэй. Конечно, он это знает, но теперь он это чувствует. Всю прошлую неделю его раздирал такой неконтролируемый, неудержимый гнев. Он не мог ясно мыслить, нормально планировать. Действовал нерационально. Не обращал внимания на мальчиков, едва с ними разговаривал. Слава богу, у них был Фиона. На мгновение он задумывается, не сорвать ли каждую вещь с вешалки, вцепиться и разорвать, уничтожая ее или, по крайней мере, ее воплощение – точно так же, как сделал с одеждой Ли, но он сдерживается. Вместо этого он снимает зеленое платье с вешалки, прижимает к себе и кладет рукава на свои плечи, словно это она обнимает его. Он начинает качаться из стороны в сторону, будто танцует с ней. Как она и хотела.

У него разбивается сердце.

Ему кажется, он слышит, как оно рассыпается, разрушение проносится по нему лавиной. В последний раз он плакал на похоронах Фрэнсис; тогда, как и теперь, его захлестнули сожаление и грусть, желание, чтобы все закончилось по-другому. Крупные слезы скатываются по щекам по тем же причинам.

– Кофе готов.

Твердый, чужой голос возвращает Марка в реальность. Он рад, что стоит спиной к двери, и хоть Янссен мог видеть, как он покачивался, и, вполне вероятно, видел платье, он никак не мог заметить его слезы. Марк вытирает лицо платьем и роняет его на пол. Он идет за Янссеном обратно на кухню, так и не задумавшись, что скрыто за третьей дверью.

Они сидят за барной стойкой, глядя в свои чашки с кофе. Теперь Марк жалеет, что не согласился выпить водки. Хрен с ним, что ему терять? Что еще ему терять? Он берет бутылку и доливает щедрую порцию водки в свой кофе. Он рад, что Янссен не комментирует, просто тянется за бутылкой и повторяет то же самое.

– Нашел, что искал? – спрашивает Янссен.

– Я не знаю, что я искал. Я нашел что-то.

Обычно Марк не выражается загадочно. Он считает себя простым, прямолинейным мужчиной, но не знает, как объяснить свои мысли. Ярость уже не пульсирует у его в горле комом, угрожающим задушить его. Он не проглотил ее и не выплюнул, но она уже не душит его. Это уже прогресс.

– Можно мне увидеть твой дом? – спрашивает Янссен. Потом пытается уточнить, может, чтобы показаться более тактичным: – Ее дом. Где она была с тобой?

– Нет, не думаю, – хрипло отвечает Марк. – Из-за мальчиков. Это несправедливо по отношению к ним.

Марк знает, что играет не по правилам. Это должно быть равноценным обменом, но он не может этого сделать. Не может быть слишком щедрым. Не может впустить этого мужчину в свой дом. Мужчину, который был с его женой. Который женился на его жене. Он не хочет видеть проблески осуждения, любопытства или превосходства в его глазах, а в них наверняка промелькнет по меньшей мере одна из этих вещей. Пробковая доска с прикрепленными к ней сворачивающимися записками, грязные ботинки, вываливающиеся из чулана, словно могут ходить сами. Блестящая чистота этого места стала открытием, а беспорядок и хаос его дома стали бы унижением.

– Что ж, хотя бы расскажешь о нем? – настаивает Янссен.

Марк на мгновение раздражается, что он не искал его в Интернете, не нашел его адрес, не включил в Google Maps просмотр улиц, чтобы исследовать места, где она проводила половину своего времени, как сделал он сам с загадочной половиной ее жизни. Отсутствие интереса кажется оскорблением, проявлением превосходства или лени. Какие еще были у Янссена дела на прошедшей неделе? Марк задумывается, может, он все же искал, но Марков Флетчеров намного больше, чем Даанов Янссенов, и поиски могли не дать результатов.

Он глубоко вдыхает и говорит: – Он совсем не похож на это. Он… – Марк замолкает, он не хочет называть его обычным, хотя это правда. Или потрепанным, хотя так и есть. Потрепанная обыкновенность не является сердцем дома, где жила с ним Ли, хотя Янссен предположительно об этом и хочет услышать. О сердце. Успокоит ли его правда или будет истязать? Марк не знает, чего хочет добиться. – У многих домов на нашей улице в маленьких дворах разбросаны пачки от сигарет и пустые бутылки, у других ухоженные сады и цветочные кашпо. По-разному. Безразличие рядом с гордостью. – Он заходит издалека, а потом приближается к цели: – Удивительно, как противоположности могут сосуществовать.

Янссен украдкой кивает, его светлые волосы спадают на глаза. Это раздражает Марка. Ли всегда клялась, что ей не нравятся блондины. Сука. Лгунья. Язвительные слова прорезают его сознание. Застают его врасплох. Он думал, что уже успокоился. Он едва ли чувствует себя виноватым за эту злобу. Он не виноват, не так ли, если это в его подсознании? Ярость не ушла, она задремала. Марку не стоит удивляться. Глубокие раны долго заживают, а некоторые шрамы не исчезают никогда.

– Где ты живешь? – спрашивает Янссен.

– Бэлхэм.

– Викторианский дом с крыльцом?

– Да.

Янссен снова кивает, несомненно представляя себе, где его жена проводила половину своей жизни. Людям известно, как выглядят дома в южной части Лондона. Представлять ее жизнь здесь было сложнее. Марк не знает, с чего начать. Он цепляется за мелкие детали, неспособный предоставить общую картину.

– Каждый день я натыкаюсь на тележки из супермаркета. Иногда Оли или Себ возвращают их в магазин, чтобы забрать фунт. Оли теперь не так часто это делает. Фунт не стоит проделанной дороги и приложенных усилий, когда тебе шестнадцать.

– Оли и Себ? Ваши сыновья?

– Да, наши – мои сыновья. Оливер и Себастьян. – Марк краснеет. Он не хотел говорить о них. Он не хочет, чтобы они были в этом месте. Он понимает, что не может это сделать. Не может рассказать о своем доме этому мужчине. Он ничего ему не должен. Лучше сфокусироваться на получении ответов, а не на предоставлении их. Он решает сменить тему. – Ты думал, что вы вместе состаритесь и умрете?

– Я не думаю о старости, – отвечает Янссен. – А ты?

– Никто не знает, когда они умрут, – говорит Марк. Янссен вскидывает брови. – Моя первая жена умерла от рака. Я никогда не считал долгую жизнь данностью.

– Ясно.

– Ты же знаешь, что полиция сейчас приглядывается к одному из нас и считает причастным к ее исчезновению?

– Знаю.

– Ну, я ничего с ней не делал, – говорит Марк.

– Ты обязан так говорить, – замечает Янссен.

– Ты этого не говорил, – возражает Марк. Они встречаются взглядами и пытаются прочесть правила игры, в которую ввязались. Марк замечает, что Янссен вспотел; у него под мышками видны темные пятна. Похоже, он спал в этой футболке. Видеть его растрепанным, хаотичным и ранимым доставляет Марку облегчение. Он представлял, что Янссен все еще безупречен, уверен, все контролирует; скорее всего, продолжает носить идеально белые рубашки и выглаженные темные костюмы. Помогает видеть, что они на одном уровне; одинаково встревожены, разбиты, в отчаянии. – Чего я не понимаю, так это почему она оставалась со мной, учитывая всю эту роскошь. – Марк обводит рукой вокруг. – Здесь, должно быть, для нее был отпуск от реальной жизни.

Верхняя губа Янссена слегка приподнимается, вероятно, из-за несогласия, что ее жизнь здесь, его жизнь, не была настоящей.

– Ты намекаешь, что она была со мной только из-за денег? – Он смеется, но это кажется принужденным и немного затянутым. Сложно поверить, что этот смех отображает настоящее веселье.

– Я просто хочу сказать, что ей проще было бы развестись со мной и выйти за тебя, если она хотела тебя. – Марк знает, что Даан тоже должен был об этом подумать. Он, должно быть, в бешенстве. Но насколько в бешенстве?

– И если она хотела тебя, то почему вообще заметила меня? – холодно спрашивает Янссен. – Ты не можешь считать очки. Мы в одной лодке.

Марк вздыхает и кивает: – По уши в дерьме без весел.

– Я знаю это выражение, – кивает Янссен. – Именно так. У англичан всегда есть подходящее выражение. – Он вздыхает. Марк не знает его, поэтому не может понять, это нетерпение, сожаление или печаль. – В любом случае, богатство не так уж много для нее значило, раз она смогла его оставить. Уйти.

– Если она ушла, – оспаривает Марк.

– Конечно же она ушла.

– Ты считаешь, она оставила тебя. Все это?

– А какие еще варианты?

– Я не думаю, что она бросила бы мальчиков, – качает головой Марк.

– Признай, нас ей было мало. Всех четверых было мало. Она очень жадная женщина.

Грустный приговор. Янссен не верит в любовь Кэй так, как Марк верит в любвь Ли. Проще ли Марку из-за знания, что Ли не ушла бы по собственной воле? Он ощущает мрачное самодовольство. Он больше ее любит. Конечно же. Его действия это доказывают.

– Если ты считаешь, что она ушла, куда по-твоему она отправилась? – допытывается Марк.

– Я не знаю, – напряженно пожимает плечами Янссен. – Меня это не волнует.

– Ты очень холоден.

– Я очень ранен.

– Ты ее убил? – Марк хочет увидеть, какой будет реакция Янссена на прямой вопрос. Что увидит детектив-констебль, если задаст его?

– Нет. – Янссен смотрит в глаза Марку. – А ты?

– Нет.

Они изучают друг друга, понимая, что каждый может врать.

39

Фиона



Фиона не хотела, чтобы поцелуй прекращался. Его губы были теплыми, мягкими и нетерпеливыми. Да, нетерпеливыми. Он хотел ее. Нуждался в ней, а это может быть еще лучше, надежнее, долгосрочнее. Даже так, холодный воздух из окна прошелся по ее щеке, непримечательная попса раздражала, плед больше не казался мягким и успокаивающим, а начал колоться. Она отстранилась.

– Боже, извини, извини. Мне не стоило этого делать, – немедленно сказал Марк. Он поспешно выплюнул слова, как блевотину. Отречение еще более быстрое, чем поцелуй. Хоть она сама прервала контакт, ее разочаровало, что он так быстро ударился в извинения. Сожаление. Ей бы хотелось, чтобы мужчины чаще целовали ее без сожалений. Он отодвинулся на другой конец дивана.

Михаил Барро

– Нет, нет. Не извиняйся. – Она хотела сказать ему, что это было приятно. Не сожалеть об этом, а сделать это еще раз, что она жалеет о том, что отстранилась, но ей было слишком стыдно. Судя по выражению его лица – нервному, напуганному – он явно был рад, что она пришла в себя, остановила их обоих. Поэтому он сказала: – Я просто не уверена, что ты действительно этого хочешь. – Она взглянула на пустую бутылку, показывая причину своих сомнений. – И даже если ты однажды можешь этого хотеть, еще слишком рано. – Она не смогла устоять и не добавить этого. Оставить дверь совсем немного приоткрытой.

Пьер-Жан Беранже. Его жизнь и литературная деятельность

Марк встал, немного покаячиваясь. Он попросил ее снова остаться на ночь, сказал, что она тоже пила и ей не стоит садиться за руль. Она поколебалась. Он предложил ей поспать в комнате у одного из мальчиков, если на диване ей не удобно. Он бы сменил постель. Она не думала, что это необходимо, она ведь перестилала постели только позавчера.

– Я могу взять такси или пройтись, здесь недалеко.

Биографический очерк М. Барро С портретом Беранже, гравированным в Лейпциге Геданом
– Но уже поздно. – Вероятно, его беспокойство за ее безопасность было попросту дружеским, но казалось чем-то большим. Немного настойчивым. В хорошем смысле. – Ты очень хорошо повлияла на мальчиков. Я не знаю, что бы мы без тебя делали. – Это была знакомая мантра. Она помнила, как он повторял ее Ли, когда они только познакомились.



Она не знала, что делать. Было поздно. Он говорил о Ли в прошлом времени и показался категоричным, сказав: «Она не вернется, Фиона». Почему он так уверен? Ей нужно было об этом подумать. Это могло ничего не значить. Это могло просто указывать, что он говорил о поступках Ли в прошлом – «Она делала дом теплее, счастливее» – это еще не значило, что он считал Ли мертвой. Может, просто ушедшей. Навсегда. Он воспринимал ее в прошлом времени. Фиона выпила довольно много; тут он был прав. Она не могла рассуждать здраво. Глупила, делала безумные выводы. Она согласилась поспать на диване. Разумно ли это? Засыпая, она подумала, что немного живет жизнью Ли. Одна ночь с одним мужем, следующая – с другим. Мысль была неуютной. Для любого здравомыслящего человека Ли не могла быть примером для подражания.

Хотя этим утром Фиона была рада, что осталась. Она проснулась в пустом доме. Куда бы ни отправился Марк, он не был дома, чтобы поприветствовать Оли и Себа после возвращения от тети. Но она была. Она готовит им бранч из жареных сосисок, бобов и бекона, хоть они говорят, что уже позавтракали.



– Миска хлопьев это не слишком плотный завтрак в вашем возрасте, – замечает она.

Предисловие

Ей не нужно озвучивать, что готовка еды и ее поглощение заполняет день. Им всем это нужно. Заполнить день. После основного завтрака, они обдумывают, не сделать ли еще блинчиков, и вот тогда слышат Марка, отпирающего дверь. Они затихают. Мальчики нервничают, не зная, вспыхнет ли его гнев снова, чем они могут его спровоцировать. Фионе стыдно за прошлую ночь. Она решает, что единственный способ это взять инициативу.

– О, ты очень вовремя, Марк. Мы как раз устроили огромный бранч, – улыбается она. Блинчики или не блинчики? Вот в чем вопрос.

Благочестивые люди не без трепета читали астрологическое предсказание на 1780 год… 1780 год, говорилось там в обычном стиле, находится под покровительством такой-то планеты; имеющие родиться под этой планетой будут обладать такими-то душевными и телесными качествами; между великими державами будет царить мир или война и прочее, и прочее… Удел невежества в XVIII столетии, эти астрологические предсказания в свое время – весьма отдаленное – имели не только место, но и некоторое основание. Тогда думали, что звезды – души умерших великих полководцев, вообще героев то в той, то в другой области социальной жизни, души добрые и злые. Такое воззрение не могло, конечно, не отразиться на людях, разделявших его. Горела на небе звезда, душа доброго героя, и на душе живых царил кроткий отблеск этой звезды, благодушное и мирное настроение; горела другая, в небе реяли лучи мстительной планеты, и таково же было отражение их, этих лучей на людях… В год рождения знаменитого французского писателя Беранже на социальном небе Франции горели свои влиятельные звезды. Имя одной было Вольтер, имя другой – Руссо. При желании можно было предсказать с большой достоверностью, какие младенцы увидят свет в 1780 году. Беранже родился через два года после смерти Руссо и Вольтера, в дни министерских нововведений Неккера, в самый разгар американской войны за освобождение. Неккер был заместителем Тюрго. Тюрго начертал величественный план самоуправления, он проповедовал коренную экономическую реформу, но эта звезда блестела недолго. Ее спектр был тем же самым, что у звезд Вольтера и Руссо… Дух критики и творчества на новых началах царил в атмосфере конца восемнадцатого и начала девятнадцатого столетий. Эта энергия, сперва скрытая, находит свое выражение в личности Беранже. «Человек-нация», как прекрасно определил его Ламартин, Беранже жил желаниями этой нации и проводил их в своих произведениях. Наследник Вольтера, он разрушает ветхие здания французской жизни; наследник Руссо, он проповедует постройку новых на основаниях возможно большего блага и возможно равномерного распределения его между всеми представителями человечества. Он был настоящим апостолом любви, как все великие проповедники, в то же время возвышавшийся до убийственного сарказма… Не в одной только Франции гремело эхо его песен, и если теперь оно потеряло в этой стране характер откровения, – то оно гремит с не меньшею силою для других. Беранже немало влиял у нас на общественные течения тридцатых, сороковых и даже шестидесятых годов. Граф Нулин ездил по России не только «с запасом фраков и жилетов, шляп, вееров, плащей, корсетов», в его багаже находилось еще кое-что другое. Он ездил, по словам Пушкина,

Он бледный, с черными мешками под глазами, смахивающими на нависшие тучи, но он улыбается в ответ. Ей кажется, что улыбка даже доходит до его усталых глаз. Впервые с момента исчезновения Ли. Она почти уверена, что не обманывается, но затем в дверь звонят и мгновение упущено.

Это полиция.

С ужасной книжкою Гизота,С тетрадью злых карикатур,С романом новым Вальтер-Скотта,С bons-mots парижского двора,С последней песней Беранжера…

Фиона говорит мальчикам пойти наверх. Они несомненно будут подслушивать с лестницы, но с этим она ничего не может сделать. Она садится в кресло в гостиной, пока Марк открывает дверь. Настал ли момент? С этого ли мгновения жизнь разделится на «до» и «после»? Ей интересно, что именно им известно. Что они пришли рассказать. Что они нашли Ли? Нашли тело? Что они арестовали Даана? Должно же быть что-то, раз они здесь. Время замедляется. Натягивает ее кожу, тащит ее вниз. Комната кажется переполненной. Давящей.

Граф Нулин – не помним, есть ли на это указания – несомненно тот же Онегин, а этот последний, как известно, в значительной степени сам Пушкин… Очевидно, багаж самого писателя не лишен был контрабанды, вроде «последней песни Беранжера», и весьма вероятно, что либеральные веяния в пушкинской поэзии были отчасти русским эхом Беранже.

Разговор приводит ее в замешательство. Они расспрашивают Марка о его первой жене. О деталях ее смерти. Фиона ничего не понимает. Почему они заговорили о Фрэнсис? А затем она медленно начинает понимать. Они говорят, что Фрэнсис умерла не от рака; оказывается, она упала с лестницы. Она поворачивается к Марку. Это как оказаться в тумане – она дезориентирована, взволнована. Она крепко хватается, внимательно вглядывается, но не узнает ничего знакомого.

Глава I. Детство и годы учения

Детектив-констебль Клементс переводит взгляд на Фиону. Она ощущает нарастающую в теле жару. Чувствует, что они хотят спросить, почему она здесь. Снова. Она жалеет, что осталась переночевать. Ее мысли слишком разгорячены. Ей становится легче, когда они ничего не спрашивают, а продолжают допрашивать Марка.

Предки Беранже. – Беранже де Фермантелъ и его сын Жан-Франсуа. – Внук Фермантеля. – Жанна Шампи. – Рождение Беранже-поэта. – Первые годы в Бургундии. – Пьер Шампи. – Школа Ваперо. – Беранже в пансионе аббата Шантеро. – 1789 год. – Детские впечатления Беранже. – Беранже в Перонне. – Вдова Тюрбо. – Начало правильного воспитания. – Зачатки патриотического чувства.– Беранже обучается мастерству. – Биллю де Белланглиз и его школы. – Приезд Беранже-отца. – Беранже в типографии Пенэ. – Первые вдохновения.

– Почему вы нам солгали?

Почти все представители фамилии Беранже считали себя потомками довольно древнего аристократического рода. Это было фамильное помешательство, мания величия, поражавшая главным образом мужское поколение Беранже. Бедные люди, – ремесленники, мелкие торговцы и содержатели трактиров, – они то и дело возвращались к мысли о своем мнимом или действительном благородстве. Они мечтали, что настанет день, когда их аристократическое происхождение будет признано законным порядком. Весьма вероятно, что вследствие этих семейных преданий и надежд Беранже отличались склонностью к мечтательности и пафосу, не лишенному значительной доли благородства. Их мечтаниям не суждено было сбыться, но нельзя не допустить, что эта неиссякающая жажда возвыситься над другими, переходя из рода в род, получила свое выражение в лице аристократа мысли, поэта Беранже…

– Разве я солгал?

Таннер вытаскивает блокнот, открывает его. Звук пролистываемых страниц похож на свист хлыста.

– Когда детектив-констебль Клементс говорила с вашим старшим сыном, вы сказали: «Моя первая жена умерла от рака когда Оли было пять. Полагаю, он немного помнит Фрэнсис. Но Ли была его матерью почти с семи лет». – Полицейский захлопывает блокнот.

В начале XVIII века мания аристократизма у членов фамилии Беранже проявляется с особенной яркостью. Один из них, прадед поэта, покинул в это время Францию и поселился в Англии. Во Франции у него были дети от первой жены. Странный отъезд его на чужбину можно объяснить поэтому только внезапным взрывом аристократических тенденций, стремлением начать новую жизнь, в новом звании. И действительно, в Англии этот сумасброд вступил во второй брак и стал называть себя Беранже де Фермантелем. Покинутый отцом сын этого Беранже де Фермантеля от первого брака, Жан-Людовик, в 1749 году, 29 лет от роду, женился на Марии Левассер, дочери подмастерья-пивовара, и поселился в местечке Фламикуре близ Перонны, в провинции Пикардия. Он открыл там винный погреб, но торговлею не занимался, предоставив заботы о ней своей жене. Подобно своему отцу, он считал себя дворянином и проводил время в размышлениях и рассказах о своем благородстве да в неумеренном потреблении вина. «Мой муж, – говорила раздосадованная этим Мария Левассер, – никогда не ударял палец о палец. Он только и делал, что напивался вином из своего кабачка, как настоящий дворянин-помещик…» Жан Беранже умер в 1763 году, оставив вдову с шестерыми детьми. Старший из них назывался Жан-Франсуа. Он получил кое-какое образование, довольно хорошо писал и притом в фамильном напыщенном тоне. Жизнь он вел беспорядочную, не по средствам и постоянно влезал в долги. Несмотря на неуменье вести свои дела, Жан отличался недюжинными финансовыми способностями. До 1773 года он исполнял обязанность писца у нотариуса в Перонне, а в следующем году поселился в Париже и занял там место бухгалтера у бакалейного торговца на улице Монторгейль. Здесь, в серенькой обстановке, перебиваясь со дня на день и все-таки не покидая надежды вырваться на более широкую дорогу, Жан познакомился с одним из тех милых, живых и вечно веселых созданий, к которым так легко привязывается сердце бедняка. Это была Жанна Шампи. Сидя за своими счетами, Жан каждое утро видел, как она проходила мимо в модный магазин, где занималась шитьем. Знакомство между ними завязалось быстро, и немного спустя Беранже стал женихом, а вскоре затем и мужем Жанны Шампи. Ей было девятнадцать лет, ему около тридцати. Отец невесты, портной по профессии, имел еще других детей, он с удовольствием принял поэтому предложение Беранже и дал за дочерью приличное приданое. Семейное счастье молодой четы было, однако, непродолжительным. Между супругами очень быстро установились самые холодные отношения. При безалаберности обоих начались материальные затруднения. В первые же два-три месяца после свадьбы Беранже прожили все, что получили в приданое, и наделали долгов. Уплатить эти долги они были не в состоянии. Оставалось одно спасение: жене вернуться к родителям, мужу – бежать из Парижа… Спасаясь от кредиторов и тюрьмы, Беранже направился в Бельгию, а потом, может быть, под давлением новых денежных обязательств, перебрался в Голландию. История его похождений на чужбине почти слово в слово повторяет историю его деда Беранже де Фермантеля. Местом жительства в Бельгии он избрал столицу. Свою жизнь в этом городе он начал прежде всего с перемены фамилии и стал называться Беранже де Мерсисом. Не довольствуясь этим, терпя страшную нужду, полуголодный фанатик аристократизма, он занялся составлением подробной генеалогии своего рода, причем вел свое происхождение по прямой линии от жившего в XV веке флорентийского дворянина Джованни Беранжери… Подлинная ли или вымышленная, эта генеалогия была составлена. Ничто не было забыто в ней из того, что требуется в таких случаях: ни хронологические, ни биографические данные, ни гербы. Одно обстоятельство не благоприятствовало этой родословной: Франция быстро приближалась к роковому 89-му году… Покинутая мужем на шестом месяце брачной жизни Жанна Шампи вернулась под родительский кров и 19 августа 1780 года родила сына. Роды были тяжелые и окончились благополучно лишь при помощи акушерских щипцов. Ребенок был слабый, все боялись, что он не выживет, и решили крестить на следующий день. Крестным отцом был его дед, Пьер Шампи, крестною матерью – прабабушка, вдова портного, Мария Дюпре. Новорожденному дали имя Пьера-Жана, в церковных книгах перед его фамилией была поставлена частица де. Этот новый представитель фамилии Беранже был знаменитый впоследствии поэт и гражданин, которому посвящается этот очерк.

Марк выглядит удивленным. Разве он не знал, что они все записывают? Это же полиция, ради всего святого. Это их работа. Расследовать.

– Она болела раком. Она бы от него умерла – это печальная правда, – говорит он. – Но потом она поскользнулась.

Тяжкое состояние матери не позволяло ей кормить ребенка, нанять кормилицу в городе не позволяли средства, а потому пришлось прибегнуть к более дешевому средству – отдать младенца в деревню. Надежда на укрепление его здоровья могла быть другим мотивом этого решения.

– Поскользнулась.

– Или споткнулась, – твердо говорит он. – Я не видел, как это произошло. Полагаю, вы читали заключение судмедэксперта.

Название деревни, куда Беранже был помещен в качестве питомца, неизвестно; известно лишь, что она лежала вблизи Оссера, в Бургундии. «Я почти бургундец», – говорил впоследствии Беранже, будучи уже стариком. Он любил вспоминать в ту пору ранние годы своей жизни и хорошо помнил мужа кормилицы. Его тоже называли Жаном. Он часто брал ребенка на руки, кормил его хлебом, смоченным в вине, и даже поил этим вином из большого железного кубка. Припоминал еще Беранже двенадцатилетнюю девочку. Она присматривала за ним на улице и дома, но сама кормилица не давалась его воображению. Объясняется это очень просто: она с первых же дней, как взяла питомца, лишилась молока. Виновником этого обстоятельства и сам Беранже в своей песне «Кормилица», и его биографы называют францисканского монаха, – история несколько фривольного оттенка, но не вполне достоверная. Как бы там ни было; лишенный молока и довольствуясь его суррогатами – вином и хлебом, – Беранже пробыл в деревне около пяти лет. Его содержание оплачивалось дедом Шампи, но весьма неаккуратно. Часто целый год из Парижа не присылали ничего. Несмотря на это, когда настал час разлуки, бедные бургундцы и девочка-нянька обливались слезами, как будто у них отнимали их собственного ребенка. Муж и жена даже поссорились из-за того, кому отвозить Беранже. Наконец, за это взялся муж. Сдав ребенка и прощаясь с ним в Париже, он сам ревел, как ребенок, и ни за что не хотел брать причитавшихся ему денег. «Как будто я продаю его», – говорил он сквозь слезы, и его насилу успокоили.

– Да, читали, – говорит детектив. Фиона видит, что Марк выглядит окоченевшим на стуле. Статуя, замороженная королевой Нарнии. – Ли знала, как на самом деле умерла Фрэнсис?

– Нет. – Его голос надламывается от признания.

В Париже Беранже до девяти лет оставался на попечении в доме своего деда и крестного отца Пьера Шампи. Шампи был чрезвычайно строг в семейной жизни, но для внука его нежность не знала пределов. Его собственные дети, дяди и тетки Беранже, сделались покорнейшими слугами своего племянника, «господина внука». Все его капризы считались законом. Молчаливый, с красивыми голубыми глазами, болезненный и слабый, он часто страдал мигренями и другими недугами. Весь дом переворачивался в таких случаях вверх дном. Оба Шампи, муж и жена, наперерыв уговаривали внука принять какое-нибудь лекарство и, чтобы сломить его нежелание, сулили ему всякие удовольствия. Раздосадованные этим упрямством тетки и дяди говорили, что «господин внук» капризничает и требует внушения по некоторым частям тела. «Как бы не так, – отвечал на это добряк Шампи, – этот ребенок не то, что другие, с ним надо обращаться иначе…» Были ли эти слова результатом веры в аристократическое происхождение Беранже или предчувствия, по некоторым данным, выдающихся способностей ребенка, – неизвестно… Если дело не касалось лекарства, Беранже был самым тихим ребенком. Он по целым часам просиживал в углу, не подавая голоса, и либо вырезал что-нибудь из бумаги, либо рисовал, конечно, по мере сил и разумения, а то делал корзинки из вишневых косточек. Приготовлению этих корзинок он посвящал целые дни, искусно вынимая из косточек их содержимое и покрывая скорлупу различными узорами.

– Вы не рассказали ей?

– Это никогда не всплывало.

– Ой, бросьте, Марк. За все эти годы? – Таннер даже не пытается скрыть раздражение или недоверие.

Как раз против дома, где жили Шампи, только перейти улицу, в глухом переулке Делябутейль, находилась школа старика учителя Вапро. Он преподавал по системе шевалье Павле (Pawlet). Трагик Тальма и комик Брюне были его учениками. Тем не менее школа была грязна и очень плохо обставлена. Несколько столов и деревянных скамеек трактирного типа, недостаток воздуха и света не могли расположить к этой школе питомца деревни Беранже. Посещение школы, куда отдал его Шампи, было для него хуже самого худого лекарства. Он под всяким предлогом уклонялся от этого. Ему стоило только заикнуться, например, о головной боли, как Шампи сейчас же запрещал ему идти к Вапро. Таким образом, у последователя Павле мальчик Беранже был не более двадцати раз.

– Такое невозможно было рассказать.

– Что? Правду?

Шампи были люди небогатые, но трудолюбивые. Кое-какой запас на черный день позволял им разрешать себе небольшие отдыхи. В праздники или вечером в будни, если окрестные петиметры не заваливали их заказами, они занимались чтением и читали вслух, сопровождая прочитанное различными комментариями. Любимыми их писателями были Прево, автор романа «Манон Леско», Рейналь и Вольтер, в особенности последний. Новые веяния захватывали уже и ремесленную среду… Так сказал «господин» Вольтер, так думает «господин» Вольтер и целые цитаты из сочинений этого писателя можно было слышать каждый день в помещении Шампи. Вольтер был для них домашним философом, хотя они понимали его в значительной степени по-своему и часто вопреки самому автору. Весьма вероятно, что этот важный господин, на которого постоянно ссылались воспитатели Беранже, производил немалое впечатление на ум ребенка. Он с большим вниманием следил за чтением старших и потом, под живым впечатлением от слышанного, с не меньшей охотой разбирал под руководством деда «Генриаду» все того же Вольтера и «Освобожденный Иерусалим» Тассо в переводе Мирабо. Надо сказать, однако, что это чтение было совсем особенного сорта. Беранже читал глазами, как по нотам, т. е. просто заучивал слова с голоса деда и приурочивал их к печатному тексту, добросовестно следя за указательным перстом своего наставника. Он кончил этот курс, заучив наизусть всю «Генриаду» и почти весь «Освобожденный Иерусалим», но всякая другая книга была для него совершенно непостижима.

– Да. – Он говорит ровно, не защищаясь, не извиняясь. Отсутствие эмоций нервирует Фиону больше, чем его вспышки гнева. Что подумает полиция? Он продолжает. – Все дело в том, как мы познакомились. Ты должна помнить, Фиона, вы были возле игровой площадки, когда Себ упал с горки и разбил голову.

Фиона кивает. Это правда.

Со своей матерью Беранже виделся очень редко. Она жила отдельно, на улице Нотр-Дам-де-Назарет и по-прежнему занималась шитьем. К Шампи она приходила обыкновенно по праздникам, забирала сына и водила его либо в театры на бульваре Дютампль, либо куда-нибудь за город, в Романвиль, Баньоле и Венсенн. Дело шло не столько об удовольствии для ребенка, сколько о ее собственном.

– Помнишь, я оцепенел? Это потому, что я думал о Фрэнсис и о том, как она истекла кровью у подножия лестницы. Позже, в больнице, когда я сказал Ли, что я вдовец, я не смог заставить себя признаться, что жена умерла от травмы головы в результате падения. Это было слишком. Особенно перед Оли, я не хотел, чтобы он думал, что Себ мог умереть, как и их мать. – Марк вздыхает. – Я пытался защитить Оли, поэтому сказал, что она болела раком. И это правда. Я подумал, что не вру, а просто говорю менее неприятную для незнакомки версию. Я не ожидал, что эта незнакомка станет моей женой.

Фионе хочется ему верить. Менее неприятная версия, не ложь. Она может это понять. Она хочет, чтобы полиция тоже ему поверила.

– Но позже? У вас были годы, чтобы рассказать правду, – отмечает детектив.

Что касается Беранже-отца, то в 1781 году мы его опять встречаем на французской территории. Он управляет в это время имениями графини Эстиссак в Дюртале и состоит поверенным соборного прихода в Анжере. В 1786 или 1787 году он появляется в Париже. Между ним и его женою временно устанавливаются в эту пору более близкие отношения. В 1787 году у них родилась дочь София, – впоследствии сестра Мария в монастыре Des Oiseaux. Как и первенец Беранже, она была отдана на воспитание в деревню. Подарив свету другого ребенка, Беранже-отец снова скрывается в провинции, ничем не обнаруживая своих родительских чувств и обязанностей до 1789 года. В этот знаменитый в истории Франции год он снова заглядывает в Париж по делам своих доверителей. Результатом этого приезда было помещение будущего поэта в пансион аббата Шантеро, на улице Буле. Пансион находился в самой высокой части Сент-Антуанского предместья: с крыши пансиона вместе с другими учениками Беранже видел взятие Бастилии. Это было 14 июля 1789 года. После долгих проливных дождей наступила великолепная погода. Точно такая же погода была в сороковую годовщину этого события в 1829 году. Беранже сидел тогда в тюрьме Лафорс. «Для узника нет краше и милей воспоминанья об этом дне, – говорит он в песне „Четырнадцатое июля“, – я был совсем дитя, кругом меня кричали: „Отомстим, в Бастилию, к оружию, скорей к оружию!“ и все бежали на этот зов: купцы, буржуа, мастеровые…» В той же песне «Четырнадцатое июля» Беранже вспоминает, что какой-то старик, вероятно, Шампи, водил его на развалины Бастилии и говорил ему о причинах народного гнева… Этот урок крепко врезался, конечно, в память девятилетнего слушателя и читателя Вольтера.

– Ну, как к этому подойти? Как сказать: «Ой, кстати, я перепутал, как умерла моя первая жена»? Было проще просто придерживаться изначальной истории. – Он начинал проявлять нетерпение.

– Значит, вы и сыновьям солгали о смерти матери?

Совсем иначе было с уроками у Шантеро. Взятие Бастилии и вести о других признаках надвигающейся грозы причиняли аббату немало труда в деле водворения дисциплины среди его пансионеров. В дортуарах и во время рекреаций маленькие языки усердно болтали с голоса старших о наступлении анархии и, вероятно, немало радовались этому наступлению, твердо веря, что вместе с другими дисциплинами должна рушиться также и школьная. Возвращение из праздничного отпуска каждый раз приносило в стены заведения новую пищу для подобных разговоров. Администрация и педагоги пансиона заметно теряли голову. О новичке Беранже они забыли почти совсем и вовсе не думали о приобщении его к обильному яствами столу науки. По крайней мере, так можно заключить из слов самого Беранже. «Это была единственная наука, которую я вынес из пансиона, так как не помню, чтобы мне задавали уроки чтения или письма», – так говорит он по поводу виденного им взятия Бастилии, и нет никакого основания думать, что он забыл о плодах науки, если бы его действительно угощали этими плодами.

– Ну, да, мне нужно было быть последовательным.

– Господи, Марк. – Слова вырываются у Фионы. Она шокирована, возмущена. Клементс с Таннером поворачиваются к ней. Она не знает, хочется ли ей повалиться на диван, обняв Марка – этого несчастного мужчину, которому не хватило уверенности признаться в мелкой лжи и создавшим этим столько неловкости годы спустя – потому что очевидно, полиция теперь его подозревает. Или же ее тянет выбежать за дверь? Потому что одна мертвая жена это трагедия, пока не исчезнет вторая – тогда это превращается в настоящую проблему. Зачем оставаться и поддерживать этого лжеца?

В числе питомцев аббата Шантеро находился внук Фавара, основателя Комической оперы и автора наделавших шуму пьес «Аннета и Любен», «Искательница духа» и «Три султанши». Восьмидесятилетний поэт часто посещал своего внука. Это был один из великовозрастных учеников, пользовавшийся благодаря деду некоторыми привилегиями. Ему принадлежал угол пансионского сада с беседкой из вьющихся растений. В этой беседке происходили обыкновенно свидания Фавара с его внуком, и Беранже никогда не упускал случая взглянуть сквозь сетку настурций и душистого горошка на восьмидесяти летнего старца. Причиною этого любопытства были пансионские толки о заслугах Фавара и, наконец, то почтение к литераторам, которое воспитали в Беранже его дед и бабка Шампи.

Клементс позволяет словам повиснуть в тишине, а затем говорит: – Что ж, пока это все, что мы хотели прояснить. Мы с вами свяжемся. – Фиона провожает полицейских до двери. Она не знает, что им сказать, поэтому молчит. Клементс просто говорит: – Рада была снова вас увидеть, мисс Филлипсон. Хорошо, что вы приглядываете за семьей подруги.

– За мальчиками, – бормочет Фиона, будто объясняясь.

Вообще, у Шантеро находилось немало свежих отпрысков различных парижских знаменитостей. Таковы были, между прочим, сыновья Граммона, актера-трагика из Французского театра. Самый младший из них был товарищем и другом Беранже. Оба отличались спокойным и тихим характером, оба любили уединение и мечтательную лень. В этой дружбе со стороны Беранже была еще значительная доля преклонения перед его юным товарищем. Дело в том, что, еще сидя на школьной скамье, Граммон уже выступал на сцене. Он часто повторял в пансионе свою роль, причем у Беранже захватывало дух от восторга.

Клементс мимолетно улыбается. У Фионы возникает ощущение, что детектив знает – ее беспокойство не ограничивается мальчиками. Она возвращается в гостиную. Марк не сдвинулся с места. Сложно принять близость, установившуюся, когда она спала на его диване, кормила его детей, целовала его; ведь это муж ее лучшей подруги. И все же она ничего ей не должна, потому что Ли тоже лгала ей, всем, четыре года подряд. Почему так сложно рассказать правду? Ей, наверное, стоит взять куртку и уйти прямо сейчас. Проблема в том, что она хочет остаться, снова его поцеловать. Она не делает ни того, ни другого.

– Почему ты ей не рассказал? Не верил, что она поймет твою ложь?

– Ты хочешь сказать, мне стоило больше доверять моей жене-двоебрачнице? – Голос Марка пронизан возмущением. Он вздыхает. – Ты хотела что-то у меня спросить?

Совсем другие чувства внушал ему старший брат Граммона. Беранже попал в пансион благодаря хлопотам своей дальней родственницы, старой знакомой аббата. Эта протекция была для него причиной различных поблажек со стороны начальства в виде частых освобождений от классных занятий в случае головной боли и в то же время причиной зависти его сверстников и больше всего Граммона-старшего. Благонравные ученики получали у Шантеро различные поощрительные награды для большей важности, в довольно торжественной обстановке. И вот в один из таких торжественных дней на Беранже обрушилась ненависть Граммона. «При раздаче наград, – говорит поэт в своей автобиографии, – на которые я не имел ни малейшего притязания и на которые смотрел без сожаления, когда они раздавались товарищам моложе меня, я имел ни с чем не сравнимое несчастие быть награжденным знаком отличия за хорошее поведение, этим обыкновенным уделом ослов всякого училища. Впрочем, говоря откровенно, я имел на него некоторое право, потому что не был ни игроком, ни крикуном, ни упрямцем. Несмотря на это, ученики не упустили такого благоприятного случая покричать: „Ура, осел!“ – в то время, когда начальство украшало меня несносным крестом. Если при этом я почувствовал гордость, то она была непродолжительна. В тот же самый день на дворе, во время рекреации, собрались ученики всех возрастов, которых родители еще не взяли на вакации; я стоял у решетки на улицу и смотрел на торговцев пирожками и яблоками, этих искусителей тощего кошелька всех учеников. Маленькие суммы, которые родители давали своим детям под названием недельных, очень скоро переходили в руки торговцев такого лакомого товара. Увы! Я был осужден на одно только удовольствие рассматривать их, потому что у меня не было недельных. Огромное румяное яблоко исключительно возбуждало мой аппетит. Я пожирал его моими детскими глазами, когда грубый голос закричал мне на ухо: „Возьми яблоко, возьми! Или я дам тебе затрещину!..“ Это был не змей-искуситель, это был ужасный Граммон. Его железная рука прижала меня к решетке. Что происходило тогда в моей невинной душе? Я не осмеливался, но страх, присоединившись к желанию иметь яблоко, восторжествовал до такой степени, что, уступая наконец настоятельному требованию моего врага, я протянул трепещущую руку и схватил роковое яблоко…» Этого и ждал Граммон. Он взял Беранже за шиворот и потащил к начальству. Крест был снят с кавалера, обливавшегося слезами, но торжество Граммона продолжалось недолго: начальство не замедлило открыть его жестокую проделку. Вообще, жестокость была в характере старшего Граммона, он походил в этом отношении на своего отца. В 1793 году они оба стояли во главе революционного отряда, наводившего ужас на западные департаменты Франции. Их кровавые подвиги обратили на себя внимание комитета общественной безопасности, который приказал, в пример другим, казнить обоих Граммонов. В обозе своего отряда они постоянно возили гильотину и на ней же сложили свои головы.

Фиона слышит вызов в его вопросе.

– Да. Она делала тебя счастливым?

Он выглядит удивленным; такого он явно не ожидал.

Пока Беранже подбирал у Шантеро кое-какие крохи от стола науки, революционная драма продолжала свое развитие. Был октябрь 1789 года. Господин Omnes (все), как говорил о народе Лютер, многотысячною толпою, в хвосте которой на спасение короля шел Лафайет с национальной гвардией, едва не разгромил Сен-Клу и перерезал часть королевской стражи. 6-го или 7 октября, по случаю праздника, Беранже был отпущен домой. Он переходил улицу с одной из своих теток и вдруг очутился в толпе женщин и мужчин, настоящих фурий народного гнева. Они несли на пиках окровавленные головы убитых в Сен-Клу гвардейцев. Это зрелище так поразило Беранже, что он всю жизнь не мог забыть этой встречи, и всякий раз, при мысли о ней, в его воображении восставала одна из окровавленных голов… Дальнейшие ужасы надвигавшегося террора ему не пришлось увидеть. Казнь короля и королевы, кровавая расправа с их действительными и мнимыми сторонниками, наконец, с теми, кто оказывался других убеждений, – все это произошло, когда Беранже не было уже в Париже. Он был обязан этим своему отцу, все затеи которого постоянно оказывались несостоятельными. Временный наплыв денег сейчас же толкал его на какое-нибудь предприятие, но дело не доводилось до конца, потому что те же деньги быстро растрачивались на другие затеи. То же самое случилось и с учебой Беранже в пансионе Шантеро.

– Да, делала. Делает, – поспешно исправляется он. Потом пожимает плечами и твердо говорит: – Делала. В прошлом времени. Я использую прошедшее время потому, что она больше не делает меня счастливой, а не потому, что считаю ее мертвой. Боже упаси. Просто для ясности. – Фиона моргает, продолжает молчать. – Я не убивал Фрэнсис или Ли. Ладно? Наверное, тебе нужно услышать это от меня. Думаю, у тебя сейчас тоже проблемы с доверием. Я не знаю, где Ли, и я ничего с ней не делал. Ты мне веришь?

Фиона не знает, что делать или говорить. Она сидит молча, не двигаясь, и обдумывает. Спустя несколько минут она говорит: – Давай выпьем чаю, а потом мне надо возвращаться к себе.

– Значит, ты уходишь?

Как ни мала была там плата благодаря протекции родственницы, она вскоре оказалась не по силам отцу будущего поэта, и в первых числах 1790 года Беранже покинул пансион. Сдать его на попечение Шампи на этот раз не пришлось. Его не было в Париже. Разбитый параличом, он удалился в Самуа и там кое-как существовал на свои сбережения вместе с женой. О поручении ребенка заботам матери нечего было и говорить. Она сама нуждалась и влачила жалкое существование. Но Беранже-отец раздумывал недолго. Он снарядил сына в дорогу, сдал его на руки престарелой кузине, этой последней вручил письмо для передачи по адресу и затем усадил обоих в дилижанс, отходивший в Перонну. В Перонне жила тетка будущего поэта, Мария-Виктория Беранже, по мужу Тюрбо. Тридцати пяти лет от роду, она вдовела с января 1788 года и, как при муже, содержала в одном из предместий Перонны гостиницу под вывеской «Королевская шпага». К ней-то и был направлен десятилетний Беранже. Неожиданный приезд племянника поверг ее в величайшее смущение. Хотя отец Беранже уверял ее в своем письме, что ребенок может оказать ей помощь в хозяйстве, она все-таки решительно отказалась принять племянника, но потом, увидев смущенную этим решением фигуру ребенка, сейчас же переменила свое намерение. Она обласкала своего малолетнего родственника и тут же обещала заменить ему мать. «Она никогда не была матерью и все-таки оставила детей, которые оплакивают ее». Так гласила впоследствии эпитафия на могиле этой женщины. Она сама продиктовала эту надпись, и, действительно, среди льстивых произведений подобного рода, если они не саркастические, эта надпись одна из немногих вполне правдивых. Поселившись в Перонне, Беранже впервые почувствовал, что такое разумная и заботливая любовь.

– Мне просто нужно ненадолго вернуться домой, Марк. – Фиона пытается сохранить ровный тон. Ей нужно подражать его безэмоциональному состоянию. Ничего не выдавать. – Я не была там уже несколько дней. Мне нужно поставить стирку. Ответить на электронные письма. Ты же понимаешь.

– Да, – говорит он с еще одним вздохом. – Понимаю.

40

По какой-то странной игре природы, почти все женщины из фамилии Беранже отличались здравостью понятий и преданностью своему делу. Напротив, почти все мужчины были безалаберные люди, мечтатели, претенденты на дворянское звание, слабые волей, почти сумасшедшие. Вдова Тюрбо была лучшей представительницей женской ветви своего рода. Она отличалась выдающимся, можно сказать, возвышенным умом. Воспитание от родителей она получила скудное, как говорится, на медные деньги: читать, писать и сводить немудрые счеты. Она сама пополнила впоследствии недостатки своего образования избранным чтением лучших французских писателей. Встретив ее где-нибудь в другом месте, не под вывеской «Королевской шпаги», никто не признал бы в ней содержательницу гостиницы довольно невысокого разбора. Все великое увлекало ее живейшим образом, ее умственный горизонт простирался далеко за пределами Перонны. На закате своих дней, восьмидесятилетняя старуха, она с неиссякавшим интересом следила за новыми открытиями и за развитием промышленности. Она была религиозна без всякой примеси нетерпимости и притом глубоко гуманна. Молодая Французская республика нашла в ней искреннюю и горячую сторонницу.

Кэйли



Под руководством этой женщины Беранже научился, наконец, читать. Он читал вместе с нею «Телемака», произведения Расина и Вольтера. Комментарии тетки и к тому, и к другому, и к третьему удваивали значение этих занятий. Письму и арифметике Беранже обучался у соседа вдовы Тюрбо. Он был когда-то учителем, но познаниями не блистал, и потому правописание и арифметика очень долго были слабым местом Беранже. Ограниченные средства содержательницы «Королевской шпаги» не позволяли ей дать племяннику более совершенное образование, к тому же в это самое время в Перонне прекратило свое существование единственное училище. Недостаток в деньгах помешал также усовершенствованию Беранже в рисовании. Он обнаруживал любовь к этому искусству еще в Париже, у Шампи, и в десять лет был недурным рисовальщиком.

У меня сводит желудок, острые спазмы от голода заставляют меня забиться в угол. Я тесно прижимаю колени, пытаясь заглушить боль. Думаю, он решил заморить меня голодом. У меня мутится в голове. Я засыпаю лишь на несколько мгновений, а затем резко прихожу в себя. Или, может, это длится дольше. Я не знаю. Оба мужчины ждут меня во снах, в кошмарах. Они совершенно не похожи друг на друга. Почти ничего общего. Не считая меня. И все же оба ждут меня. Разъяренные.

Вода закончилась.

На двоих мужей, две жизни уходит очень много времени. Что-то должно было пострадать. Я выбрала пожертвовать дружбой. Я отвечала на звонки Даана раньше, чем на звонки друзей. Если он предлагал встретиться в день, когда у меня уже были планы, я отменяла предыдущие договоренности. Милые женщины, с которыми я подружилась на работе – с которыми мы шутили в столовой для персонала, ругались на требовательное начальство – оказались на обочине. Как и мои подруги-мамочки, матери друзей мальчиков. Я отклоняла приглашения в книжные клубы, на вечера с кем-то, оживленно продающим косметику или кухонную утварь. Единственная подруга, от которой я не смогла отказаться, это Фиона. Она всегда была мне как сестра. Мысль о ней меня утешает, но в каком-то смысле и ранит. Я все равно потеряла ее, потому что не смогла ей рассказать. Конечно, нет. Поэтому искренность и близость между нами померкли, а потом и вовсе исчезли.

Нет ничего честного во втором банковском счете, во втором телефоне. Это сложно. Как ни странно, боль причиняли не вещи, которые я держала раздельно – разделение было щитом – а те, что соединяли две жизни. Мне вспоминаются моменты, когда я чуть не выдала себя. Они вызывают неприятный зуд на запястье, за которое я прикована, они застревают в моем пересохшем горле. Я не могу сглотнуть их.

В умственном отношении он развивался в эту пору чрезвычайно быстро. Все, что он молчаливо наблюдал до сих пор, теперь как бы кристаллизировалось в нем, принимало определенные, ясные формы. Немного времени спустя по приезде в Перонну он сделался постоянным советником тетки в затруднительных случаях. Что касается нравственного воспитания его, – оно шло параллельно с умственным, и также под влиянием тетки. Она старалась развить в племяннике сострадание к несчастным и чувство справедливости. Когда во время террора некоторые из ее знакомых по ложному доносу были схвачены и посажены в пероннскую тюрьму, вдова Тюрбо водила к ним племянника, чтобы «показать, говорила она, каким преследованиям подвергается добродетель во время политических смут». В одном терпела она неудачу – в своем желании развить у Беранже религиозное чувство. Без сомнения, он был религиозен, как ребенок, но без всякого интереса к обрядам. Каждый праздник, пока были открыты церкви, тетка обязательно посылала его туда и даже пристроила певчим у знакомого священника. Для этого надо было заучить несколько латинских фраз, но Беранже никак не мог запомнить их, хотя обладал прекрасною памятью. Даже исповедуя и причащая его в первый раз, священник, вопреки церковным постановлениям, принужден был разрешить ему прочесть молитвы по-французски. Певческие обязанности и услуги в алтаре Беранже исполнял неважно. Он путал ответы на возгласы или искажал их так, как только мог это сделать ребенок, не знавший латыни. С той же «ловкостью» подавал он священнику сосуды и весьма неумело расходовал вино. Это окончательно взбесило священника во время одной мессы. «Он дал мне, – рассказывает Беранже, – такой эпитет, в котором не было ровно ничего священного, окончил наскоро обедню, ушел в ризницу и поклялся, что с нынешнего дня лишает меня чести прислуживать в алтаре». Это обстоятельство совсем не опечалило Беранже. Его занимали и всецело поглощали совсем другие мысли. Вокруг него, не исключая посетителей «Королевской шпаги», все говорили о борьбе Франции с войсками союзников. В шести лье от Перонны англичане и австрийцы осаждали Валансьен. Гул канонады доносился по вечерам до гостиницы вдовы Тюрбо, и, сидя на пороге, Беранже с трепетом прислушивался к этим ударам. Он знал, что эти удары должны сокрушить неокрепшее здание обновленной Франции, если восторжествуют ее противники. Генерал Бонапарт осаждал в это время Тулон, пытаясь возвратить его отчизне, и когда пушечная пальба возвестила жителям Перонны, что Тулон опять принадлежит французам, Беранже не помнил себя от радости. Он был в эту минуту на городском валу. При каждом выстреле мальчик не мог от восторга стоять на ногах и садился на землю, чтобы прийти в себя.

Я вспоминаю, как шла по улице. Кэй ходит завораживающе плавно. Она томно плывет, словно кошка. Ли подпрыгивает, гораздо больше смахивая на щенка. И вот я несусь вприпрыжку. Я Ли, направляюсь к Марку, Оли и Себу, спеша их увидеть, к мальчикам, врезающихся в меня, чтобы обнять. На тротуаре валяется тележка из супермаркета. Я наклоняюсь поднять ее и подвинуть на обочину, чтобы она не мешала пешеходам с колясками или в инвалидных креслах. Тогда я и замечаю его, браслет, поблескивающий на моей коже. Я снимаю его, радуясь, что заметила. Не то чтобы Марк догадался бы, что это настоящие брильянты, он бы подумал, что я раскошелилась в лучшем случае на Swarovski, более вероятно – на Accessorise. Я кладу украшение за четыре тысячи фунтов в сумочку. Подметив, что мне стоит быть внимательнее. Я то прихожу в себя, то снова проваливаюсь в сон, где я прикована брильянтовой цепью.

Как рассчитывал его отец, Беранже действительно оказывал некоторую помощь своей тетке по делам гостиницы. Он прислуживал посетителям, подавал им кушанья и напитки и присматривал на конюшне за лошадьми. Роль трактирного полового, однако, никак не соответствовала созерцательной натуре Беранже. Будущий поэт с увлечением слушал политические толки посетителей, а также их песни, полные остроумия и наблюдательности. Он быстро запоминал и мотивы, и слова этих песен, потом напевал их на досуге и, вероятно, чувствовал уже влечение к этому роду поэзии. Его маленькая гордость немало страдала от всего остального. Тетка скоро заметила это и решила приискать для племянника более подходящее занятие. Она хотела отдать его к часовщику: у него было острое зрение и большая ловкость в исполнении кропотливых работ. Но в мае 1792 года этот план пришлось оставить.

Голова пульсирует от воспоминаний об особо загруженной неделе, когда я отнесла вещи из обоих гардеробов в одну химчистку и заказала доставку в пентхаус для удобства. Я не думала, что Даан заметит лишнее платье и костюм; планировала забрать их с собой в мой дом с Марком в четверг. Но он заметил платье, в котором Ли ходила на обед в честь годовщины свадьбы родителей Марка. «Очень модно», заметил он. Я знала, что это критика. Он не модничал и не пытался. Он приверженец классики. Ему нравилось, чтобы и я одевалась классически. Изысканно. Я не обиделась. Я просто обрадовалась, что он не заметил костюм Марка из Next.

Наверное, нельзя вечно сдерживать такой секрет. Такое счастье. Боль и глупость монументальных масштабов рано или поздно выйдут на свет.

Я пожертвовала собой. Я не была вдвое интереснее, более занятой или восполненной. Я была половиной человека. В моих снах я слышу, как печатная машинка выстукивает еще одну записку. Под дверью появляется новый листок.

В один из дней этого месяца Беранже стоял на пороге гостиницы и любовался приближавшейся грозой. Его тетка ходила по комнатам и, читая молитвы, кропила стены святою водой, чтобы предохранить себя от грозы. Как вдруг удар молнии поблизости свалил Беранже на землю. Он лежал, как мертвый, когда к нему подбежала тетка. Молния наделала в доме немало повреждений, но вдова Тюрбо, не заботясь о доме, хлопотала около племянника. Она вынесла его на улицу, под дождь и, не видя в нем признаков жизни, решила, что он умер. Беранже слышал, как она вскрикивала: «Он умер, умер!» – но долго не мог сделать ни малейшего движения. Наконец, придя в себя, мальчик с улыбкою заметил обрадованной тетке: «А святая-то вода не помогла!» Он недаром слушал и читал Вольтера. Беранже не скоро оправился после удара молнии и навсегда сделался близоруким. Вот почему не могло быть исполнено намерение отдать его к часовщику. Тетка поместила его у золотых дел мастера. Но этот мастер на самом деле приготовлял лишь медные вещи и притом в ограниченном размере. Он располагал поэтому весьма большим досугом и убивал время рассказами о своих любовных похождениях. Беранже был взят от этого мастера и сделался рассыльным у бывшего нотариуса, а потом мирового судьи Баллю де Белланглиза. Вдова Тюрбо была хорошо известна этому почтенному человеку. Он высоко ценил ее ум и принял живейшее участие в судьбе Беранже.

Поздно жалеть.

А потом еще одна бумажка влетает в комнату.

Поздно объяснять.

Баллю де Белланглиз был страстным поклонником Жан-Жака Руссо и в такой же степени «партизаном революции». Он осуждал крайности некоторых представителей нового режима и никогда не упускал случая напомнить имеющим власть о бесчеловечности смертной казни. Но, призывая к любви и терпимости, он отлично понимал в то же время, что именно недостаток и той и другой в прошедшем был причиной крайностей революции в настоящем. Он, без сомнения, думал о свирепствовавшей черни то же, что высказал впоследствии Беранже в своей песне «Бродяга»:

Потом третья. Стая бумажных птиц роится и парит, окружая меня. Клюет мои волосы, голову, глаза. Мне удается прочитать одно или два послания.

«Поздно оправдываться.

Слишком поздно».

Отчего меня вы не учили!Не дали исхода дикой силе:Вышел бы из червя муравей.Я бы умер, братьев обнимая…А бродягой старым умирая,Призываю мщенье на людей…

И я закрываю глаза, ведь он прав. Для меня уже поздно. Я не знаю, как быть или кем быть. Я больше не та, кем была, и даже не та, кем каждый из них меня считал. Я теперь никто. Будет проще позволить себе погрузиться в сон. Проще отпустить.

Эти призывы мщенья и были причиною крайностей революции…

41

Марк



Баллю де Белланглиз был одним из членов Законодательного собрания. Закончив исполнять там свои обязанности, он опять вернулся в Перонну и основал здесь бесплатные начальные школы по системе Руссо. Им руководило желание создать граждан для нового порядка вещей, людей, которые с малолетства привыкали бы к самоуправлению. В школах Баллю де Белланглиза заботы о дисциплине лежали на самих учениках. Они избирали из своей среды судей, мэра и других должностных лиц, а все вместе составляли армию из стрелков, гренадеров и артиллеристов под начальством выборного предводителя. У этих воинов, – самому старшему едва исполнилось пятнадцать, – имелись пики и сабли и даже небольшая пушка. «Если у нас не было ружей, – говорит Беранже, – так их едва хватало для двенадцати армий, защищавших республику». Во время церемоний, какие случались в Перонне, школьные батальоны Баллю де Белланглиза также принимали участие и занимали специальные места. Для обсуждения своих дел они имели особый клуб, и когда происходили заседания этого клуба, целые толпы пероннцев прибегали смотреть на малолетних «граждан». Старшиной клуба всегда выбирали Беранже. Он же был автором речей и адресов, которыми школьники приветствовали членов Конвента, когда те заглядывали в Перонну.

Как только Фиона уходит, Марк проносится по лестнице и вваливается в комнату Оли.

– Ты знал? – требовательно спрашивает он.

Прекрасный замысел Баллю де Белланглиза имел свои слабые стороны. Питомцы бесплатных школ этого последователя Жан-Жака Руссо могли вырасти в отличных граждан-патриотов, но жестоко «хромали» в правописании и грамматике. Они с восторгом – и Беранже восторженнее всех – распевали республиканские песни, но решительно не хотели внимать наставлениям патера, преподавателя грамматики. Патер был в это время не у дел, церкви были закрыты, и Баллю де Белланглиз, для которого существовали только люди, но не было ни патеров, ни атеистов, приютил у себя полуголодного служителя алтаря.

– Тебя стучать не учили? – Оли пытается звучать нагло, уверенно, но Марк видит страх в его глазах. Страх перед ним? Эта мысль как удар. Еще один. Его сын встает с кровати, выпрямляется в полный рост. Выпячивает грудь, мужчина перед мужчиной, лицом к лицу. Он будто бросает вызов. Он уже выше Марка. Может, на два или три дюйма. Когда это случилось?

– Почему ты мне не сказал? – допрашивает Марк.

Первое известие о своем отце Беранже получил в 1793 году, почти через три года после приезда в Перонну. Известие было стороннее, от одной из теток. Сам Беранже де Мерсис хранил молчание. Он служил управляющим в Бретани, в имении графа де Бурмона, принял участие в заговоре федералистов и в числе тридцати двух вандейцев сидел в тюрьме в ожидании процесса. Таково и было известие о нем, полученное в Перонне. Он просидел в тюрьме с декабря 1793-го по сентябрь 1794 года. Вдова Тюрбо вступила в это время во второй брак, сделавшись женою некоего Буве, чрезвычайно умного и в такой же степени взбалмошного человека. Беранже отговаривал тетку от этого шага, и она часто вспоминала об этом, сожалея, что не послушалась своего малолетнего советника.

– Потому что ты бы психанул.

– Что ты имеешь в виду?

– Ты знаешь, что. Ты бы превратился в Халка и развалил бы нашу жизнь. Было лучше просто самому с этим справиться.

В 1795 году отец Беранже приехал в Перонну. Это был медовый месяц республиканских школ Баллю де Белланглиза. Влекомый любопытством Беранже де Мерсис посетил школьный клуб и, несмотря на свои аристократические замашки, немало восхищался умом старшины этого клуба, своего собственного сына. Его родительское самолюбие было удовлетворено, но то, что говорилось в клубе, приводило его в величайшее негодование. Он нашел, что его сын заражен якобинизмом. Для этого человека слова «республиканец» и «якобинец» были синонимами; «искренний роялист», как он называл себя, хотел, чтобы его дети пошли по той же дороге. Он выговаривал также своей сестре, как могла она позволить племяннику исповедоваться у священника, присягнувшего республике. Ему не было никакого дела до религии и до церкви, но алтарь и трон, говорил он, должны защищаться аристократами. Во имя этого он сидел в тюрьме и готов взойти на эшафот, сын должен следовать его примеру. Он верил, что республика не просуществует и шести месяцев, что Бурбоны опять возвратятся на трон своих отцов, и когда это совершится, он представит им своего сына. «Смотрите, – сказала на это его сестра, – не пропел бы он им „Марсельезу“…» Вдова Тюрбо не пускала слов на ветер, и потому можно сделать заключение, что в пятнадцать лет ее племянник был ярым, хотя и юным республиканцем.

– И каким же образом? – Слюна Марка брызжет Оли на лицо.

Он не обращает внимания. Не вытирает ее. Он медленно отвечает: – Я решил ничего не делать. Ты знаешь, учителя всегда называют меня ленивым. Я решил ничего не делать.

Марк хочет ему верить.

Но не верит.

Начертав программу желательного для него воспитания сына и на том покончив, Беранже де Мерсис покинул Перонну. Вскоре после его отъезда Баллю де Белланглизу пришлось закрыть свои школы. Он не разуверился в своем плане, но враги всякой новой идеи – в них не было недостатка и в Перонне – сумели добиться закрытия его школ. Беранже опять оказался в стороне от науки. Оставалось приняться за какое-нибудь ремесло, так как будущему поэту шел в это время шестнадцатый год. Благодаря поддержке того же Баллю де Белланглиза некто Ленэ, как раз в эту пору, открыл в Перонне типографию. Он набирал служащих и рабочих для своего заведения и, по рекомендации Белланглиза, принял к себе Беранже. Беранже занял у него место наборщика, но был по-прежнему очень слаб в орфографии, а потому исполнял свои обязанности с большим трудом и очень малым успехом. Ближайшим его начальником был рабочий Болье, добрый человек, неглупый, большой весельчак и немножко композитор; а сын Ленэ – учителем грамматики. Ленэ был немножко старше своего ученика, настолько же, вероятно, он превосходил его и в орфографии. По крайней мере, Беранже не в Перонне совладал с правилами французской грамматики. Но Ленэ он обязан первым знакомством с версификацией. Что касается стихов, то, каковы бы они ни были поначалу, Беранже начал писать их очень рано. Первый толчок в этом направлении был дан ему у Шампи, когда он заучивал наизусть «Генриаду». Потом встреча с Фаваром, опять Вольтер и Расин под кровлей «Королевской шпаги» и песни посетителей этой гостиницы, – все это могло развить и укрепить в нем склонность к размеренной речи. Еще совсем ребенком он заметил, что в стихах все строчки почти равной длины; в этом, казалось ему, заключался весь секрет. Он брал лист бумаги, проводил на нем карандашом две вертикальные линии и в промежутке между ними писал стихи, говоря иначе, строчки равной длины, от одной вертикальной линии до другой. Как и большинство юношей, сын Ленэ был немного поэтом. «Я превзошел тебя, – говорит о нем Беранже, – не возбудив в тебе зависти…»

42

Кэйли



Было бы несправедливо думать, что Ленэ зародил в Беранже стремление к стихотворству. Он только помогал ему в улучшении техники, кое-какие правила которой будущий поэт усвоил еще раньше. Вскоре по приезде в Перонну десятилетний мальчик Беранже читал однажды Расинову «Федру». Издание было плохим, с массой опечаток. Он читал под руководством Буве, в то время только знакомого вдовы Тюрбо. В рассказе Терамены оба чтеца напали на две строчки, где слово expiré (бездыханный) в одной из них рифмовалось с таким же словом в другой. Оба сейчас же почувствовали неблагозвучность рифмы и, высчитывая стопы, стали искать наилучшую. Беранже первый догадался, что следует читать défiguré (обезображенный), как действительно было написано у Расина.

Кто-то резко меня трясет.

– Кэйли, Кэйли. Кэйли, очнись.

В пятнадцать лет Беранже считался уже поэтом среди своих подруг и друзей. К нему обращались с просьбами написать стихи на тот или другой случай, и он писал то шутливые, то полные вздохов начинающего формироваться мужчины. В 1796 году он покинул Перонну.

Это просто еще один сон, я не хочу просыпаться. Но в голосе звучит отчаяние, страх, настойчивость. Человек не оставит меня в покое.

Глава II. Первые опыты

– Кэйли, открой глаза.

Я чувствую бутылку, прислоняемую к моим губам, вода стекает по подбородку и кажется настоящей. Влага на моей кофте реальна. Я разлепляю веки.

Отец Беранже – банкир. – Приезд поэта в Париж. – Занятия в конторе отца. – Разочарование. – Арест Беранже-отца. – Крушение банка. – Нравственные муки поэта. – Беранже становится поэтом по призванию. – Литература времен революции, ее влияние на Беранже. – Беранже-библиотекарь. – Падение Директории. – Аделаида Парон. – Ее связь с поэтом. – Фюрси Парон. – Разлад поэта с отцом. – Друзья. – Юдифь Фрэр. – Радости и горе Беранже. – Письмо к Люсъену Бонапарту. – Беранже у Ландона. – Арно. – Увлечение Шатобрианом. – Драматические попытки Беранже.

– Фиона? – Я пытаюсь произести ее имя, но получается похоже на стон. И все же она, кажется, испытывает облегчение. Она снова мягко прикладывает бутылку к моим губам и на этот раз мне удается сделать глоток. Она целует меня в лоб. Фиона, которую я долгое время любила больше всех на свете. До появления мужа и детей. А потом еще одного мужа. Мысль проносится у меня в голове. Я все еще являюсь человеком, которого Фиона любит больше всех на свете. Она меня спасет.

В двадцатых числах октября 1796 года Беранже-отец окончательно поселяется в Париже. Падение ассигнаций, общие денежные трудности в то время делали очень выгодным ростовщичество. Несмотря на аристократические претензии, Беранже де Мерсис с увлечением занялся этим делом. С одной стороны, он всегда близко стоял к различным денежным операциям, с другой, – презренный металл всегда казался ему надежным средством достигать нематериальных целей, – например, признания родовитости. Надо думать, что управление различными поместьями дало ему возможность скопить небольшой капитал, без чего он не мог бы, конечно, начать заемные и ссудные дела.

– О боже, Кэйли, какого хрена они с тобой сделали?

Приехав в Париж, он прежде всего устроил свои домашние дела. Его жена в это время страшно бедствовала и к тому же была больна. Непосильный труд ради заработка, потом беззаботное проживание полученного в несколько дней, в шумном веселье бульварных театров и танцклассов, и опять нужда до новой работы окончательно сломили ее здоровье. Муж приютил ее у себя, хотя ни он, ни она не питали друг к другу никакой симпатии. Сближение произошло вследствие сострадания и осознания своей вины, с одной стороны, и вследствие глубокой нищеты, – с другой.

Она зовет меня моим старым именем. Которым я называлась при нашем знакомстве. Имя, от которого она отучалась месяцами, но сейчас я не злюсь на нее за это, я наоборот рада. Благодарна. Кэйли это женщина, которой я была раньше. Целая. Одна. Я цепляюсь за Фиону, хоть это и вызывает взрывы боли в моей поврежденной голове. Я начинаю всхлипывать, неэлегантные, истерические всхлипы вырываются из глаз, рта, носа. Ощущение ее плоти, после сплошной пустоты и жестокости, вызывает головокружение. Я думала, что умру. Я думала, что хочу умереть, но теперь знаю, что это не так. Я хочу жить. Хочу, чтобы Фиона спасла меня. Она мягко высвобождается из моей хватки. Разглядывает меня мгновение, наверное, оглядывая мои раны.

– Кэйли, дорогая, у нас мало времени. Они знают, что ты сделала. Оба.

В помощь себе в финансовых операциях Беранже выписал из Перонны сына. Это проявление родительской власти было совершенно неожиданным для будущего поэта. Тем не менее, воспитанный вдали от отца и почти без его помощи, он все-таки не переставал чувствовать свою связь с родителем и, пусть скрепя сердце, покинул Перонну. Расставаясь с теткой, он обливался слезами, тетушка тоже, а Буве давал ему советы, как жить, чему поучиться, и сулил в будущем известность. Одно смягчало для Беранже горечь разлуки с Перонной. Его давно уже тянуло в Париж, в Париж, волновавшийся новыми идеями, светлый отблеск которых очаровывал его еще у Белланглиза.

– Я в здании Даана, да? – мямлю я.

Прибыв в столицу, Беранже сначала чрезвычайно увлекся финансовыми операциями своего отца. Он оказался весьма ловким счетоводом, и это так прельщало его, что ростовщичество было для него чем-то вроде искусства для искусства. Как и повсюду в то время, Беранже ссужали деньги, взимая от трех до четырех процентов в месяц. Им самим приходилось занимать при условиях не менее тяжких. Деньги выдавались ими под залог движимого. Через руки будущего поэта проходили золото, серебро, драгоценные камни, разного рода платье и в том числе скудная одежда бедняков. В этом последнем молодой Беранже вскоре почувствовал оборотную сторону дела. Прежнее восхищение, вследствие сознания своего уменья вести дело, быстро сменилось в нем отвращением к ремеслу отца. Многие из закладывавших вещи были до того бедны, что оба Беранже выдавали им деньги, не принимая залогов.

Она осторожно на меня смотрит, предположительно взвешивая, с чем я смогу справиться.

– Да, ты в здании Даана, – мягко подтверждает она.

8 января 1798 года умерла мать Беранже. Для ведения домашних дел нового хозяйства, на углу улиц Фобург-Пуассоньер и Бержер, была приглашена из Самуа теща Беранже-отца, Шампи. Она была теперь вдова и притом без всяких средств к существованию, так как небольшие сбережения покойного мужа рухнули вместе с падением ассигнаций: водворению нового порядка во Франции предшествовали финансовые катастрофы…

– Даан сделал это со мной, – говорю я. Я предполагала это, но звучание этих слов все равно ранит.

Поселившись у зятя, вдова Шампи предостерегала его от увлечений. Ей казалось, и довольно основательно, что его обманывают в денежных делах, но еще более ее беспокоили его политические знакомства. Не довольствуясь финансовыми операциями, Беранже-отец продолжал лелеять мысль, что рано или поздно республика уступит место монархии. Он постоянно с живейшим вниманием следил за деятельностью сторонников прежнего режима и не замедлил принять участие в заговоре роялистов Бротье и Вильгернуа. Он играл роль банкира заговорщиков, переводил деньги по их поручениям, но, надо сказать, постоянная близость с представителями старинных дворянских фамилий восхищала его гораздо больше, чем главная цель их сообщества. Сына он тоже познакомил с этими господами, потому что юному стороннику республики часто приходилось относить деньги этим «преданным» слугам монархии.

– Нет, ну, может быть. Я не знаю. Я думала, это он. Он – что ж, давай просто скажет, он не тот, кем ты его считаешь. – Она выглядит пристыженной. – Но я не уверена, кто это сделал. Думаю, может, Марк тебя сюда притащил. Знаешь, если он узнал, что ты сделала и с кем…

– Ты думаешь, он решил подставить Даана? – хриплю я.

В Париже главными руководителями заговора, по крайней мере на словах, были Бурмон и Клермон-Галлеранд. Узнав их поближе, Беранже убедился, что личные дела интересовали их сильнее реставрации Бурбонов. Располагая крупными суммами, они играли на бирже, получали хорошие барыши и потому благоволили к отцу поэта. Он служил для них посредником в финансовых операциях, и, чтобы усилить его усердие, эти важные господа нередко подавали ему платье, когда заставали его за туалетом. Из окна квартиры Клермон-Галлеранда на улице Шантерен в 1797 или 1798 году Беранже в первый раз увидел генерала Бонапарта. Это было после славной итальянской войны. Еще в Перонне с именем Бонапарта для Беранже соединялось представление о спасителе отечества от нашествия врагов. В Париже при виде героя он почувствовал своего рода эпический восторг.

– Может быть. Я не знаю, – отчаянно говорит она. – Или, может, они это вместе спланировали. Может, они сговорились.

– Оба? – Я поражена, хотя стоит ли удивляться? Они, сами того не зная, столько всего делили, неужели так уж невероятно предположить, что они делили это без моего ведома?

– У нас сейчас нет времени об этом думать, – торопливо говорит она. – Нам нужно тебя вытащить. У меня с собой плоскогубцы, они где-то здесь.

13 февраля 1798 года Беранже-отец был арестован. Его обвиняли в посредничестве между лондонскими заговорщиками и парижскими их соучастниками, но за недостатком улик оправдали. Пока он сидел в тюрьме, денежные дела велись его сыном, и притом так искусно, что все предсказывали молодому финансисту самую блестящую будущность. Его нисколько не прельщала эта перспектива. Наоборот, он тяготился своим положением участника в некрасивом деле, и тем сильнее, что тут замешаны были враги республики. Судьба скоро вывела его на другую дорогу, но при самых трагических обстоятельствах. Через год после ареста Беранже-отца дела его конторы пошли все хуже и хуже и наконец заключились крахом. Таким образом, будущий поэт освобождался от тяготившего его дела, но первое время после крушения конторы он чувствовал себя едва ли не хуже, чем раньше. Кредиторы преследовали его отца, но и к сыну они обращались с упреками, потому что и он принимал участие в операциях банка. Нравственное положение его было ужасным. Он мог оправдаться лишь тем, что исполнял долг сына, как мог способствовал правильности дела и, наконец, не пользовался доходами предприятия. Его привычки были очень скромны, в блестящую пору процветания банка он даже не жил у своего отца. Он занимал мансарду на углу улицы Бонди и Сен-Мартенского бульвара, почти в поднебесье, без отопления, причем дождь и снег нередко сыпались на его ложе. Тем не менее он не находил покоя от сознания несчастия, вызванного крушением банка. Он избегал не только кредиторов своего отца, но и всех людей вообще и в самом мрачном настроении по целым часам бродил в уединенных окрестностях Парижа. Чтобы забыться, он хотел даже принять участие в Египетской экспедиции, но его отговорил от этого намерения Парсеваль-Гранмезон, только что вернувшийся из страны фараонов. Некоторые финансисты предлагали ему в это время значительные суммы для нового банковского предприятия. Они знали о его честности и умении вести дела, но слово «биржа» или «банк» повергало его теперь почти в ужас, и он решительно отказался. Его привлекали теперь совсем другие цели: он начинал чувствовать, что поэзия – его настоящее призвание. В Перонне он писал случайно, без определенного плана, в Париже его произведения становятся выразителями его республиканских чувств и мыслей. Он не мог, конечно, не покоряться при этом общей направленности своего времени, а эта направленность была сатирической и дидактической. Если поэты «рождены для звуков сладких и молитв», то никогда они не были так далеки от своего настоящего назначения, как в эту эпоху. Злоба дня царила в литературе. Романы, повести, стихи, комедии, драмы и водевили, – все, что имело какое-нибудь право на звание литературного произведения, отражало в себе течения общественной жизни до самых незначительных ее изменений. Особенно характерен в эту эпоху театр. Почти все драмы и комедии этого времени безвозвратно канули в Лету, и если бы теперь их поставили на сцене, они вызвали бы скуку или гомерический хохот – такова их ходульность. Но в момент их появления эти пьесы принимались иначе. В то время театр был своего рода трибуной: все политические мнения, события дня, дебаты в Национальном или Законодательном собраниях, а то просто в клубах и других общественных местах, сейчас же становились сюжетом драмы, комедии или трагедии. Вместе с сюжетами прямо из жизни в театр переносилась также борьба партий, и в зрительных залах нередко происходили кровопролитные драки между сторонниками и противниками пьес слишком яркого гражданского характера. Это общее направление театра в эпоху революции прекрасно определяется стихами Раде, автора «Благородного рабочего». Во времена монархии, по его мнению, на сцене выводили в обольстительных образах гордых королей, вероломных куртизанов, обманутых отцов и потворствующих слуг. Совсем в другом роде театр республики. Он обличает тиранов, каковы они на самом деле, он воспевает подвиги гордых защитников отчизны и становится школой нравов… Поэты Шенье, Лормиан, Депаз и множество других шли тою же дорогой. Беранже разделял их стремления, хотя плоды его музы оставались в рукописях. В александрийских стихах он метал молнии против Барраса и его сподвижников, мечтавших о Бурбонах роялистов, и в том числе друзей своего отца, он клеймил их эпиграммами. Ни одно из этих произведений не сохранилось; весьма вероятно, что они были слабы во многих отношениях, но влияние их на последующую деятельность поэта несомненно.

У нее с собой целая сумка полезных вещей; она выворачивает ее на пол и роется в содержимом. Я откидываюсь на стену, слишком слабая, чтобы помочь. Она протягивает мне маленькую бутылку негазированной воды и шоколадный батончик. Я могу лишь прихлебывать воду. Пальцы слишком сильно трясутся, чтобы открыть упаковку батончика. Она замечает, прекращает копаться, открывает ее за меня. Она отламывает маленький кусок и кладет его мне в рот.

Судьба благоприятствовала знакомству Беранже с духом эпохи, насколько этот дух отражался в литературе. После крушения банка на небольшие остатки от прежнего благополучия его отец купил кабинет для чтения на улице Сен-Никэз близ Тюильри. Число посетителей кабинета было довольно значительным, и среди них – несколько литераторов. Беранже, на котором лежала обязанность библиотекаря, легко познакомился с этими последними, а через них и с другими. Он начал изредка посещать различные литературные собрания, между прочим литературные салоны в отеле Телюссон, где не без зависти и волнения смотрел на кратковременных, как оказалось впоследствии, знаменитостей вроде Эйзеба Сальерта и Аллисона де Шазе.

– Вот так, птенчик, – говорит она с грустной улыбкой. У нее влажные глаза. Мы говорили так друг другу, еще когда жили вместе. Если одна из нас болела и нуждалась в уходе, или, может, просто страдала от похмелья и ей было лень двигаться, мы кормили друг друга желейными червяками «Харибо» и шутили о птенцах. Нежные слова ощущаются как объятие. Фиона возвращается к содержимому своей сумки. У нее с собой чистая одежда и аптечка. Я смотрю на нее широко распахнутыми глазами.

Директория, заправлявшая в это время судьбами Франции, окончательно теряла свою популярность. Ее промахи, неумение обеспечить стране покой и безопасность были ясны для всех и в том числе для Беранже. Обстоятельства складывались таким образом, что сосредоточение власти в одних сильных руках не только никого не пугало опасностью деспотизма, но становилось желательным. Генерал Бонапарт очень верно угадал настроение минуты. В 1799 году он неожиданно прибыл из Египта и при помощи Сейса, Талейрана, Фуше и других учредил консульство. Беранже был в кабинете для чтения, когда пришла весть о приезде Бонапарта. Он, вместе с тридцатью другими читателями, вскочил при этом известии с радостным криком… В этом чувстве сходились все французы, лишь немногие Бруты предсказывали тогда падение республики, но голоса этих людей, что называется, вопияли в пустыне. «Все казались однолетками со мною,» – говорит об этом времени Беранже. Поэту минуло тогда восемнадцать лет, и вся Франция была в этом восторженном возрасте: Боден, искренний патриот и республиканец, даже умер от радости, узнав о прибытии корсиканца…

– Я не знала, что тебе понадобится, когда я тебя найду. В каком состоянии ты будешь. – Она морщится. – С тобой все будет хорошо, Кэйли. Я знаю, было дерьмово, но теперь ты в безопасности. Я тебя отсюда вытащу. – Она поднимает плоскогубцы и разрезает стяжки, привязывающие меня к цепи. Рука безвольно опускается вдоль тела. Я смотрю на нее с долей удивления. На мгновение не зная, что делать с этой свободой. – Сначала я отвезу тебя в свой пляжный домик. Думаю, тебе нужно спрятаться, пока не приедет полиция и во всем не разберется.

– Почему сразу просто не поехать в полицию?

Театр, верно отражавший в себе симпатии общества, также не замедлил отпраздновать наступление консульства. Через четыре дня после переворота, т. е. 13 ноября 1799 года, на сцене Национальной комической оперы был поставлен экспромт Севрена «Mariniers de Saint-Cloud» («Унтер-офицеры Сен-Клу»). В кабачок некоего Жерома приходит толпа посетителей: жители Сен-Клу и унтер-офицеры. «Послушайте, – говорит им хозяин, – я чрезвычайно доволен этой милой малюткой революцией (de la gentille bonne petite révolution)… Она свершилась так кстати, что не останься в моем погребе вина, я отнюдь не скорбел бы… пусть только пьют его за здоровье храброго генерала, за того героя, который одержал столько побед, за его товарищей и за всех его помощников!…» «Клянусь небом, – ответил на это один из посетителей, – мы говорим то же самое!.. Порядок водворился, мир обеспечен, и в этом ручательство, что республика укрепится…» Республика укрепится, так думали все французы, когда совершился переворот 9 ноября 1799 года. Тем ничтожнее и гнуснее казались Беранже выходки роялистов против первого консула. Он все больше и больше расходился в этом со своим отцом.

– Мы можем, Кэйли, конечно, можем. Тебе решать. Но ты двоебрачница, это преступление. Я просто не вынесу, если они сразу тебя арестуют, отправят сразу в камеру, на суд. Как все это работает? Я думала, ты сначала захочешь выспаться. Думала, нам стоит попытаться связаться с Оли и Себом, чтобы ты поговорила с ними перед тем, как тебя заберет полиция.

В делах библиотеки он принимал участие с 1798 года по 1802-й. Чтобы помочь ему, отец выписал из Перонны двух своих родственников, племянника Флоримона Форже и племянницу Аделаиду Парон. Но эта помощь оказалась в значительной степени номинальной. Форже занимался главным образом растрачиванием по мелочам небольших поступлений библиотеки, а девица Парон кокетничала с посетителями. Ей было около 22 лет; при счастливой внешности она производила довольно сильное впечатление. Работа в библиотеке ставила ее в близкие отношения к Беранже, и вскоре по приезде из Перонны она покорила его сердце. В 1801 году она родила сына, отцом которого считала Беранже. Новорожденный был отмечен в метрике под именем Фюрси Парона и затем отправлен в деревню на воспитание. «Никогда сын не походил так мало на своего отца», – говорит о нем Буато…

Я так благодарна, что если бы у меня было бы больше сил, я бы заплакала. Вместо этого я бормочу: – Как они?

После первого увлечения Беранже не замедлил увидеть девицу Парон в ее настоящем свете. Ни для него, ни для кого другого вскоре не было уже тайной, что она пользовалась своей красотой как средством для добывания денег. Это не мешало ей оказывать большое влияние на отца поэта и вызывать между обоими постоянные раздоры. Их отношения и до этого времени не отличались особенною близостью: цели, взгляды на жизнь, самый образ жизни, – все было у них различно. Аделаиде Парон не стоило поэтому большого труда развести их окончательно.

– О, они неплохо справляются. Полагаю, испытанием для них будет, когда скандальная история разлетится по всем таблоидам. – Я роняю голову в ладони. – Извини. Господи, это все слишком. Ты сейчас не можешь ясно мыслить. Давай отвезем тебя в безопасное и чистое место. Мы можем позвонить мальчикам и полиции, когда ты отоспишься. Нам просто нужно двигаться сейчас, очень нужно. Если он вернется, я не знаю, что он с нами сделает. Пожалуйста, пойдем.

В 1802 году Беранже отказался от участия в делах библиотеки. С этих пор он видится с отцом очень редко, обыкновенно по праздникам, и чем дальше, тем все реже и реже. Вплоть до 1804 года в материальном отношении это самый тяжелый период в парижской жизни Беранже. После разрыва с отцом он жил все в той же мансарде на улице Бонди и, случалось, по целым дням питался одною лишь хлебною похлебкой. Душевно он чувствовал себя совсем иначе. Увлечение поэзией охватывало его все сильнее и сильнее. Он то пишет сам, то наслаждается написанным другими. Его собственные произведения в эту пору чрезвычайно разнообразны, пастушеские идиллии сменяются у него поэмами философского характера; чередуя те и другие, он пишет песни, такие веселые и остроумные, как будто их автор никогда не знался с нуждой. Он не торопился печатать эти плоды своей музы, но в 1797 году, без его ведома, они появились в печати. Его отец всегда искал случая так или иначе удовлетворить свое тщеславие и поместил в альманахах «Новогодние подарки Мнемозины» и «Гирлянда цветов» несколько песен своего сына. Это были «Двойное похмелье» («La double ivrésse»), «Да будет так» («Ainsi soit-il») и небольшой диалог-идиллия «Гликерия» (в переводе Дмитриева «Людмила»). «Да будет так» – самое характерное среди них. «Я сделался ясновидцем, – говорит Беранже в этой песне, – наше будущее открывается перед моими глазами…» Он видит там картину обновленного общества: повсюду царит справедливость, ошибки великих людей подвергаются свободному обсуждению, становятся сюжетом песни, не привлекая внимания альгвазилов; истина возвращается из своего изгнания… «Итак, мои друзья, – заканчивается песня, – возблагодарим Бога, полагающего всякой вещи свое время. Что до тех, о которых я говорил, – они назначены на тридцатое столетие…»

43

Кэйли

Разнообразию произведений Беранже в эту пору соответствует неровность его настроения. Он то весел, то в глубоком отчаянии, то спокойно размышляет о будущих судьбах человечества и, как во время крушения банка, меланхолически гуляет в окрестностях Парижа. Остроумием и веселием он сверкает главным образом в обществе своих друзей, а этих друзей у него было немало. Не считая старых знакомых в Перонне, он сблизился в Париже с молодыми художниками Эвраром и Бурдоном, потом с общим другом обоих, Герэном, автором «Марка Секста», наконец, с молодым композитором Виллемом Боккильоном, который писал впоследствии музыку для песен своего приятеля. Почти одновременно с этими знакомствами Беранже узнал Лебрена. Автор «Кориолана» Лебрен был моложе своего нового приятеля, но в двадцать лет ему удалось уже сделаться чем-то вроде «литературной особы». Беранже стеснялся при встречах с Лебреном, в кружке же других своих знакомых он был самый веселый собеседник и самый искренний друг. Он едва ли не в такой же степени певец дружбы, как и певец свободы.



Фиона разговаривает со мной тихим, успокаивающим голосом, выводя меня из квартиры к лифтам и через приемную.

Еще в бытность у Шампи, до 1789 года, когда мать Беранже квартировала на улице Нотр-Дам де Назарет, он встречал у ее знакомых девочку-подростка Юдифь Фрэр. Она была дочерью довольно зажиточного пирожника и после смерти отца постоянно находилась в доме своей тетки по фамилии Родд. Эта почтенная женщина дала ей весьма приличное воспитание и, умирая в 1818 году, оста вила в наследство несколько тысяч франков. Вернувшись в Париж из Перонны, Беранже снова встретился с Юдифью. В эту пору она была стройной девушкой с чисто ангельским выражением лица. Чудные каштановые волосы, большие голубые глаза и мелодичный голос довершали прелесть ее фигуры. Беранже вскоре почувствовал на себе обаяние Юдифи. Он далеко не был красив для двадцатилетнего юноши. В 1800 году, избегая рекрутского набора, вернее, спасая своего отца от неизбежной необходимости нанять добровольного охотника вместо тщедушного сына, Беранже не записался в «контроле». Никому не приходило, однако, в голову потребовать от него этой записи, до того он выглядел стариком не по летам. Бледный лицом, слабогрудый, вдобавок плешивый вследствие частых головных болей, он не годился для Марса и мог ожидать того же от Венеры. Отсюда горечь, которую он почувствовал при виде очаровательной Юдифи. Отражение этого чувства сохранилось в грациозном романсе «Боже мой, как она хороша», но опасения молодого поэта оказались напрасны…

– Где Альфонсо? – спрашиваю я.

– Альфонсо? – Она выглядит растерянной.

Некоторые критики из враждебного лагеря говорили потом, что Беранже воспел девицу Фрэр в лице легкомысленной Лизетты. Он действительно воспел ее, но только в стихах, полных глубокой любви и преданности, какими были «Добрая старушка», «Проклятая весна» и «Время».

– Консьерж.

Вместе с Юдифью и своими ближайшими друзьями Беранже изредка устраивал в складчину небольшие пирушки, где сугубо гастрономические недочеты возмещались веселием и песнями. Чаще всего друзья собирались у доктора Малле на улице Бельфон, в старом отеле Шаролэ. Квартира доктора разделялась на две половины: в одной жил он сам и принимал пациентов, другая отдавалась внаймы молодым людям более или менее состоятельным. Отсюда было недалеко до консерватории, и потому Виллем Боккильон был в числе квартирантов Малле. Семейство доктора состояло из жены и нескольких дочерей. Они любили музыку и пение и без всякого жеманства готовы были отплясывать до заутрени. С приходом Беранже и его приятелей меблированные комнаты доктора становились неузнаваемы. Маленькие балы, маленькие ужины при громе песен и музыки, маскарады, самодельные водевили на импровизированной сцене сменялись здесь одни за другими. Беранже был коноводом, – самые веселые песни он написал для этого кружка. То же следует сказать о большинстве водевилей для приятельских спектаклей.

– О. Я не знала, как его зовут, – отвлеченно говорит она. – Возможно, он теперь работает из дома. Господи, Кэйли, ты понятия не имеешь, что творится в мире. Пандемия, объявили локдаун, знаешь, как в Испании и Италии. – Я киваю, вспоминая нарастающий страх, который царил еще до моего похищения. – Кроме того, обязанности Альфредо – прием посылок, химчистки и всего такого – скоро приостановятся. Я же говорю, локдаун.

– Альфонсо, – поправляю я.

Гораздо чаще, однако, и Беранже, и Виллем меланхолически закусывали в кредит у некоего Граппа, на улице Прувер. Нужда все сильнее и сильнее давала о себе знать молодому поэту. Бывший финансист, он давно уже состоял клиентом в Mont de Piété[1], где закладывал кое-какие вещицы из благородных металлов. Его костюм приходил в окончательную ветхость. Прежде чем выйти из дому, он всякий раз чинил принадлежности своего туалета, причем его игла не переставала находить новую арену для своей деятельности. Нехватка собственной одежды заставляла его обращаться к заимствованиям из гардероба товарищей. «Говоря между нами, – писал Беранже в стихах своему другу Виллему, – я очень мало верю, мой друг, в добродетель девяти сестер (муз), потому что они забавляются, видя нас без штанов». Беранже удалось в это время заручиться билетом в собор Парижской Богоматери, где должен был присутствовать на молебне Наполеон и подвластные ему коронованные особы. Затруднение состояло лишь в том, что у Беранже не было подходящих к церемонии панталон. Этим и вызвано было стихотворное послание к Виллему. «Ты, – заканчивал это послание поклонник Наполеона, – ты, который всегда бывал великодушен, всегда чувствителен, ты, который никогда не смеялся над просьбою несчастного, живущий, как Робинзон, в то время как судьба бросает меня из стороны в сторону, ты, имеющий возможность сидеть дома, не одолжишь ли ты мне панталон?..» Беранже и просит, и в то же время смеется над поэтическою манерою некоторых из своих современников. Это был в своем роде смех сквозь горькие слезы… Все попытки Беранже найти какое-нибудь место не приводили ни к чему. Он решился, наконец, на крайнее средство и, не говоря ни слова ни Юдифи, ни своим приятелям, послал письмо сенатору и академику Люсьену Бонапарту. Люсьен был братом первого консула и, по словам Ламартина, настоящим римлянином блестящих времен латинской республики. В числе других он способствовал брату в перевороте 9 ноября, но здесь кончалась его солидарность с Наполеоном: Наполеон-император был для него уже врагом. Беранже написал Люсьену о своей нищете, о тщетных попытках вырваться из ее когтей, о своих литературных надеждах и приложил к письму две поэмы: «Восстановление культа» и «Потоп». Прошло два дня напрасных и тяжелых ожиданий. Беранже решил забыть о своем письме. На третий день вечером у него сидела Юдифь и, не зная чем помочь своему другу, гадала на картах. Бубновому королю Беранже выходило чрезвычайно приятное известие. Поэт чинил в это время панталоны, чтобы перейти затем к сапогам. С иглой в руках он напевал мизантропическую песню, но слова Юдифи, как ни мало верил он в искусство девицы Ленорман, опять оживили в нем надежду на Люсьена. Как вдруг запыхавшаяся привратница вбегает в комнату и вручает ему письмо с незнакомым почерком. Бросив иглу и панталоны, Беранже с трепетом разорвал конверт и приступил к чтению. «Гражданин! – начиналось письмо. – Сенатор Люсьен Бонапарт получил и с интересом прочел поэмы, присланные вами. Он с удовольствием примет вас, чтобы побеседовать об этих поэмах. Его можно видеть днем с 12 часов до 2-х. Свидетельствую вам мое почтение. Секретарь Тьебо. 21 ноября 1805 года». Можно представить себе волнение Беранже при чтении этого известия, он даже плакал от радости.

– Да, точно.

– Как ты вошла?

На следующий день, заняв у приятелей более приличный костюм, Беранже отправился к Люсьену. Молодой сенатор – всего двадцати лет – принял его очень ласково и одобрительно отозвался о его поэмах. Он предложил поэту написать что-нибудь из римской истории и дал сюжет – «Смерть Нерона». Люсьен был приверженцем старой литературной школы, которая черпала свои вдохновения в античном мире, придерживалась возвышенного, вылощенного стиля во вкусе Делиля, и вне того и другого не видела ни талантов, ни поэзии. Это вовсе не вязалось с характером Беранже. Тем не менее он принялся за «Смерть Нерона» и написал около трехсот стихов, но дальше этого дело не пошло. Он был очень ловким версификатором благодаря упорному труду над своим слогом, но излюбленный Люсьеном стиль и тема положительно лишали его этого искусства. В торжественной музыке поэмы у него то и дело проскальзывали выражения, от которых коробило академика. Что касается песен, то этот род казался сенатору недостойным звания литературы.

– У меня здесь была клиентка. – Фиона выглядит пристыженной. – Она дала мне код от двери.

Через несколько месяцев в том же году, не найдя общего языка с Наполеоном, Люсьен уехал в Италию и занялся там археологическими раскопками. Он прислал оттуда Беранже доверенность на получение своего академического жалованья. Страшно бедствовавший поэт вдруг сделался чуть не Крезом, в храме бессмертных ему отсчитали три тысячи франков, за три года не полученные Люсьеном. Большую часть этих денег он отдал своему отцу, который изредка снабжал его деньгами и кормил обедами во время редких свиданий. Затем поэту предстояло получать ежегодно только тысячу франков. Это было много после прежней нищеты, но все-таки недостаточно для существования.

Я опираюсь о Фиону, ослабев от благодарности судьбе за такое совпадение. На улице я лихорадочно хватаю ртом воздух, безумно наслаждаясь жаром солнца, ветерком, его свежестью. Фиона припарковалась неподалеку, нескольких коротких минут на свежем воздухе недостаточно; как только мы оказываемся в машине, я опускаю окно и высовываю в него голову, как собака, глубоко вдыхая. Фиона сосредотачивается на лавировании по улицам. Снаружи гробовая тишина, зловещая атмосфера; магазины и рестораны закрываются, некоторые уже заколочены досками. Это придает драматизма моему побегу. Если бывает что-то более драматичное, чем то, что мне пришлось пережить.

– Как будто наступил апокалипсис, – бормочу я.

В 1805 году, опираясь на покровительство Люсьена и протекцию своего друга Эврара, Беранже получил место в бюро художника Ландона. Ландон предпринял издание в нескольких томах снимков с картин и статуй Луврского музея, обогащенного войнами Наполеона. На обязанности Беранже лежало составление пояснительного текста. Тот же Ландон издавал еще «Историческую галерею знаменитых людей», а по совету зятя прибавил к ней «Галерею мифов». Беранже взялся за составление этих очерков и написал несколько сот страниц об Ахиллесе, Аполлоне, Тезее и других, но «Галерея мифов» так и осталась в портфеле издателя. Эти работы у Ландона дали поэту новый случай обогатить свои познания – знакомство с мифологией отражается в его песнях, – а 1800 франков вознаграждения вместе с академическим жалованьем Люсьена позволяли ему существовать без особенной нужды и помогать своим. Он делился этими суммами с отцом, с бабкой Шампи и сестрой, в то время модисткой у одной из теток.

– Давай надеяться, что нет. Но хорошо, что благодаря отсутствию грузовиков доставок, машин и велосипедов, мы сможем быстро проехать по Лондону.

Неопределенность заработка у Ландона заставила Беранже добиваться более прочного положения через посредство какого-нибудь правительственного учреждения. Вскоре после встречи с Люсьеном он познакомился с другом этого последнего, поэтом-трагиком и баснописцем Арно. Арно был начальником отделения по народному просвещению в министерстве внутренних дел. Беранже обратился к нему с просьбою о протекции. Люсьена не было в это время в Париже, он находился в опале, и эта опала распространялась отчасти и на его друга Арно. Он был еще молодым человеком, вполне независимого характера, и обошелся с Беранже как приятель, но помочь оказался не в силах. Единственное, что он мог сделать для сотрудника Ландона, – это ввести его в литературные кружки. Благодаря Арно Беранже посетил так называемые «Завтраки», – собрание литературных светил того времени. Ему предложили там работу в периодических изданиях, но он не чувствовал склонности к этого рода занятиям и потому отказался.

В этом она права, вскоре мы уже направляемся по шоссе к юрскому побережью в Дорсете. Фиона купила свой домик примерно шесть лет назад. Не романтический обветшалый коттедж, но бунгало, построенное в девяностых. Изначально довольно бездушное, но с отличным, завидным расположением у моря. Она сделала своим проектом распотрошить и переделать его. В отличие от всех встречавшихся мне пляжных домиков, там нет ни одного украшения в виде морской звезды, никаких якорей или полосок моряков, если на то пошло. Дом сделан в нежных розовых, персиковых и насыщенных оранжевых оттенках, как дань закату, за которым она обожает наблюдать со своего гигантского дивана сквозь стеклянную стену, открывающую восхитительный вид. Мы часто проделывали эту поездку вместе – обычно с мальчиками и Марком – чтобы наслаждаться долгими выходными, когда бриз спутывает волосы, соль липнет к коже, а ноги зарываются в теплый песок. В этом месте я всегда чувствовала себя умиротворенной и счастливой. Мне не терпится оказаться там, где за мной поухаживают. Где я буду в безопасности. Я осознаю, что все еще напряжена, готова к нападению, к чему-то ужасному. Я глубоко вдыхаю, откидывая голову на сиденье.

Как раз в эту пору миросозерцание Беранже подверглось довольно сильному испытанию. Шатобриан выпустил в это время свой знаменитый «Дух христианства». Богатый язык, новые сведения из малоизвестной эпохи произвели на Беранже такое сильное впечатление, что он почувствовал потребность сделаться истинным католиком. Он читал и перечитывал «Дух христианства», ходил по церквям, выбирая наименее посещаемые, штудировал «аскетические» сочинения и даже написал несколько стихотворений в духе своего увлечения, но все это было слишком искусственно и вскоре рассеялось, навсегда укрепив Беранже в его прежних религиозных воззрениях. Он был деистом и таким остался до самой смерти. Влиянию же Шатобриана нужно приписать намерение Беранже сочинить поэму из времен Клодвига, просветителя Франции. Эти уклонения поэта от истинного призвания объясняются очень просто. Парижская жизнь Беранже до 1812 года – период его самообразования. Беспорядочность и скудость сведений, полученных им в Перонне и потом из книг, читанных тоже вразброд среди забот о куске хлеба, ставили его в положение человека, постоянно открывавшего Америку. Мрак неведения разверзался для него слишком резко и тем ослепительнее казался свет познания. Этим же объясняются его подражания то тому, то другому писателю.

Я так благодарна, что Фионе хватило предусмотрительности и доброты сначала отвезти меня туда, а не прямо в участок. Она права, мне нужно перегруппироваться, может, даже попытаться расслабиться. Конечно, рано или поздно мне придется со всем столкнуться – с тем, что я сделала, что сделали со мной – но Фиона отстояла свое звание лучшей подруги, побеспокоившись в первую очередь о моих нуждах и обеспечив их, оценив их даже выше того, что от нее ожидается как от законопослушной гражданки.

Знакомство с Мольером – результат стремлений обогатить свои знания – до того увлекло его, что он сам принялся за комедии. Он набросал несколько таких произведений, среди них своих «Гермафродитов», сатиру на женщин-мужчин и мужчин-женщин, – явление весьма распространенное в дни Директории. Однако он не замедлил почувствовать, что слава Мольера не для него, и отказался от своих драматических попыток.