Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я понимающе кивнул. Еще один псих. Барселонской ночью их притягивает друг к другу. Как и придурков вроде меня.

— Слушайте, не нравится мне ваша рана. Здорово вас отделали, а?

Я прикоснулся к губам. Они еще кровоточили.

— Из-за юбки, поди? — полюбопытствовал он. — Оно того не стоило. Женщины этой страны — а я повидал мир и знаю, что говорю — лицемерны и фригидны. Точно. Вот помню я одну мулаточку на Кубе… Знаете, другой мир. Совсем другой мир. Эта карибская сучка прижимается к тебе всем телом, извиваясь под местные ритмы, и шепчет на ухо: «Эй, папаша, сделай так, чтобы мне было пррриятно», — и настоящий мужик, у которого кровь кипит… а, да что там говорить…

Мне показалось, что Фермин Ромеро де Торрес, или как там его на самом деле звали, нуждался в душеспасительной, ни к чему не обязывающей беседе едва ли не больше, чем в горячем душе, тарелке чечевицы с копченой колбасой и смене белья. Какое-то время я ему кивал, дожидаясь, пока утихнет боль. Мне это не стоило большого труда, поскольку ему и надо-то было только чтобы кто-нибудь вовремя поддакнул и сделал вид, будто его слушает. Бродяга уже начал посвящать меня в подробности тайного плана похищения доньи Кармен Поло де Франко,[17] когда я увидел, что дождь немного утих, а гроза медленно отступает на север.

— Ну, мне пора, — пробормотал я, пытаясь подняться.

Фермин Ромеро де Торрес грустно кивнул и помог мне встать, стряхивая несуществующую пыль с моей мокрой одежды.

— Что ж, в другой раз, — смирившись, вздохнул он. — Иногда язык мой — враг мой. Начинаю говорить, и… слушайте, это, ну, насчет похищения, ведь это между нами, а?

— Не волнуйтесь. Могила. И спасибо за вино.

Я направился к Рамблас. Уходя с площади, бросил прощальный взгляд на окна квартиры Барсело. Света в них по-прежнему не было, и по стеклам стекали последние слезы дождя. Я хотел бы возненавидеть Клару, но не мог. В самом деле, ненависть — дар, который обретаешь с годами.

Я поклялся себе, что больше никогда не увижу ее, не упомяну ее имени и не вспомню то время, что напрасно провел с ней рядом. По непонятной причине на меня снизошло умиротворение. Гнев, погнавший меня из дому, испарился. Но я боялся, что завтра он воротится и охватит меня с новой силой. Боялся, что ревность и стыд сведут меня с ума, когда детали нынешних ночных событий канут на дно моей души. До рассвета оставались считанные часы, а мне еще надо было кое-что сделать, для того чтобы с чистой совестью вернуться домой.



Передо мной зияла темная брешь улицы Арко-дель-Театро. В центре образовался черный ручей, медленно и плавно, словно похоронная процессия, двигавшийся к центру квартала Раваль. Я узнал старый деревянный портал и барочный фасад, к которому как-то на рассвете, шесть лет назад, привел меня отец. Я взбежал по ступенькам и укрылся от дождя под аркой портала, где пахло мочой и гниющим деревом. От Кладбища Забытых Книг несло мертвечиной сильнее, чем когда-либо. Я и не помнил, что дверным молотком тут служила медная голова чертенка. Я сгреб его за рога и трижды ударил. За дверью разнеслось гулкое эхо. Через какое-то время я снова постучал, теперь шесть раз, уже сильнее, так что даже стало больно руку. Прошло еще несколько минут, и я начал думать, что там никого нет. Присев на корточки, я достал из-под пиджака книгу Каракса, открыл ее и еще раз прочел ту первую фразу, что зачаровала меня много лет назад.



Тем летом все дни выдались дождливыми, и, хотя многие утверждали, что это кара Господня за то, что в селении рядом с церковью открыли игорный дом, я знал: это мой и только мой грех, ибо я научился лгать, а в ушах моих все еще звучали слова матери, сказанные на смертном одре: я никогда не любила человека, ставшего мне мужем, любила другого, о котором мне сказали, будто он погиб на войне; найди его и скажи, что я умерла, думая о нем, ведь он-то и есть твой отец.



Я улыбнулся, вспомнив ту первую ночь, когда я запоем читал роман. Захлопнув книгу, я хотел уже постучать в третий и последний раз, но прежде чем пальцы мои легли на головку молотка, двери приоткрылись ровно настолько, чтобы предъявить мне профиль хранителя, держащего масляную лампу.

— Доброй ночи, — проговорил я. — Вы — Исаак, верно?

Хранитель, не моргая, изучал меня. В свете лампы его угловатые черты казались янтарно-алыми, и я отметил его очевидное сходство с чертом на дверном молотке.

— Вы Семпере-сын, — сонным голосом пробормотал он.

— У вас превосходная память.

— А у вас отвратительная манера являться в самое неподходящее время. Вы в курсе, который час?

Его цепкий взгляд уже различил книгу у меня под пиджаком. Исаак вопросительно качнул головой. Я достал книгу и показал ему.

— Каракс, — сказал он. — В этом городе едва ли десяток человек знает, кто это, а книги его читали и того меньше.

— Один из этого десятка надумал сжечь книгу. И я не знаю лучшего места, чем это, чтобы ее спрятать.

— Тут кладбище, а не банковский сейф.

— Вот именно. Книгу надо похоронить, причем там, где ее никто не найдет.

Исаак осторожным взглядом окинул переулок. Затем чуть шире приоткрыл дверь и сделал мне знак войти. В огромной темной передней пахло сыростью и горелым воском. Откуда-то из глубины доносился звук нескончаемой капели. Исаак протянул мне лампу, чтобы я подержал ее, пока он извлекал из своих одежд связку ключей таких размеров, что ей мог бы позавидовать любой тюремщик. Не знаю, каким чудом он сразу нашел нужный ключ и вставил его в замок, закрытый стеклянным каркасом, передачами и зубчатыми колесиками напоминавший сошедшую с заводского конвейера музыкальную шкатулку. Одним поворотом кисти руки Исаак привел механизм в движение, он заскрипел; я увидел рычаги и кулачковые сочленения, скользящие в восхитительном техническом танце, затем металлические стержни выдвинулись во все стороны, как звездные лучи, и вошли в отверстия в стенах по периметру входной двери, накрепко замкнув ее.

— Куда там Испанскому банку… — пробормотал я, пораженный увиденным. — Похоже на что-то из Жюля Верна.

— Из Кафки, — поправил меня Исаак, забрав лампу и направляясь в темные недра дворца. — В тот день, когда вы наконец поймете, что книжное дело — это нечто вроде сообщества отверженных, и захотите узнать, как ограбить банк или создать его, что по сути одно и то же, приходите ко мне, и я вам кое-что объясню насчет замков.

Я следовал за ним по коридорам, узнавая путь благодаря фрескам с ангелами и химерами. Исаак высоко держал лампу, бросавшую дрожащий круг красноватого призрачного света. Он неспешно ковылял впереди, и его потрепанная фланелевая накидка походила на погребальную мантию. Мне пришло в голову, что этот персонаж, являвший собой нечто среднее между Хароном и александрийским библиотекарем, словно сошел со страниц романа Хулиана Каракса.

— Вам что-нибудь известно о Караксе? — спросил я. Исаак остановился в конце галереи и взглянул на меня равнодушно:

— Немногое. Только то, что мне рассказывали.

— Кто?

— Тот, кто хорошо его знал или думал, что знает.

У меня дрогнуло сердце.

— Когда это было?

— О, я тогда еще причесывался. А вы, наверное, писали в пеленки и, как мне кажется, с тех пор не особенно повзрослели. Послушайте, что это с вами, вы весь дрожите? — вдруг спросил он.

— Промок насквозь, и потом здесь холодно…

— В следующий раз предупредите, я включу центральное отопление и устрою вам теплую встречу, цыпленок вы мой неоперившийся. Ну, идите за мной. Здесь, в моем кабинете, есть обогреватель и кое-какая одежонка, которую можно накинуть, пока ваша просохнет. Да и меркурохром с перекисью водорода вам не помешают, а то физиономия у вас такая, будто вы только что из участка на Виа Лаетана.[18]

— Ну что вы, не беспокойтесь!

— А я и не беспокоюсь. И вообще стараюсь ради себя, не ради вас. За этой дверью правила диктую я, и одно из правил таково: единственные покойники на этом кладбище — книги. Вдруг вы подхватите тут пневмонию и мне придется вызывать труповозку? С книгой вашей мы разберемся позже. За тридцать восемь лет ни разу не видел, чтобы хоть одна сбежала.

— Вы не представляете, как я вам благодарен…

— Бросьте эти ритуальные танцы. Если я вас впустил, то только из уважения к вашему отцу, а не то оставил бы мерзнуть на улице. Окажите любезность, следуйте за мной, и если будете хорошо себя вести, так и быть, расскажу вам, что мне известно о вашем приятеле Хулиане Караксе.

Краем глаза, когда он полагал, что я не могу его видеть, я заметил на лице Исаака глумливую ухмылку. Он явно наслаждался своей ролью злобного цербера. Я тоже улыбнулся про себя. У меня не осталось сомнений, чье именно лицо изображено на дверном молотке.

10

Исаак накинул мне на плечи пару легких одеял и дал чашку с каким-то зельем, пахнувшим горячим шоколадом и вишневой наливкой.

— Вы собирались рассказать о Караксе.

— Да рассказывать-то почти нечего. Первым, от кого я услышал о Караксе, был Тони Кабестань, издатель. Это было двадцать лет назад, до того, как его издательство закрылось. Так вот Кабестань, бывало, возвратившись из очередной поездки в Лондон, Париж или Вену, заглядывал ко мне сюда поболтать, Мы оба овдовели, и он все сетовал, что каждый из нас женат на книгах, я — на старых, а он — на конторских. Да, это была настоящая дружба. Однажды он рассказал мне, что почти задаром приобрел права на все испаноязычные издания некого Хулиана Каракса, барселонца, живущего в Париже. Случилось это то ли в 1928-м, то ли в 1929-м. Кажется, Каракс по ночам работал пианистом в захудалом борделе на Пляс Пигаль, а днем писал романы в нищенской мансарде в районе Сен-Жермен. Париж — единственный город на свете, где муки голода до сих пор возводят в ранг искусства. Каракс опубликовал пару романов во Франции, но успеха, увы, они не снискали. В Париже за Каракса и сантима бы не дали, но Кабестань был охоч до дешевизны.

— Так Каракс писал на испанском или на французском?

— Кто его знает? Возможно, на том и на другом. Его мать была француженка, учительница музыки, кажется, и сам он жил в Париже то ли с девятнадцати, то ли с двадцати лет. Кабестань говорил, что получал от Караксa рукописи на испанском. А был ли это оригинал или перевод — какая разница? Любимым языком Кабестаня был язык песет, остальное его нисколько не волновало. Он надеялся, если повезет, продать несколько тысяч экземпляров Каракса на испанском рынке.

— И ему это удалось?

Исаак нахмурился и добавил в мою чашку новую толику своего лечебного пойла.

— Похоже, лучше всего разошелся «Красный дом», около девяноста экземпляров.

— И тем не менее он продолжал издавать Каракса себе в убыток, — заметил я.

— Продолжал. Честно говоря, не знаю почему. Уж кем-кем, а романтиком он не был. Но, сдается мне, у каждого свои секреты… С 1928-го по 1936-й он издал восемь романов Каракса. А на чем Кабестань действительно зарабатывал деньги, так это на катехизисах и дамских романах о провинциальной барышне Виолете Лефлер. Они очень неплохо расходились в киосках. Романы Каракса, как я подозреваю, он издавал ради удовольствия и в пику Дарвину с его естественным отбором.

— Что сталось с Кабестанем?

— Возраст. Годы всем нам рано или поздно предъявляют счет. Он заболел, к тому же начались финансовые проблемы. В 1936 году издательство возглавил его старший сын, но он был из тех, кому размер трусов на ярлыке — и тот не прочесть. Предприятие не продержалось и года. К счастью, Кабестань так и не увидел, что сотворили наследники с делом всей его жизни и что сотворила война со страной. Он умер от эмболии в Вальпургиеву ночь с гаванской сигарой во рту и двадцатипятилетней девчонкой на коленях. Сын был из другого теста. Спесив, как может быть спесив только последний придурок. Первое, что пришло ему в голову — продать разом весь запас книг на складе, то есть все наследство отца, на макулатуру. Приятель, такой же молокосос с особняком в Калдетас[19] и автомобилем «Бугатти», убедил его, что фотокомиксы про любовь и «Майн Кампф» пойдут на ура, так что бумаги не хватит, чтобы удовлетворить бешеный спрос.

— И у него получилось?

— Он не успел. Вскоре после того как он взял бразды правления в свои руки, к нему домой явился какой-то тип и сделал весьма щедрое предложение. Он хотел купить целиком весь оставшийся тираж Хулиана Каракса и готов был заплатить втрое от рыночной цены.

— Можете не продолжать. Он покупал их, чтобы сжечь, — пробормотал я.

Исаак улыбнулся, даже не пытаясь изобразить удивление:

— Точно. А я уж было подумал, что вы круглый дурак: все спрашиваете, спрашиваете, а сами как будто ничего не знаете.

— Кто был этот тип? — спросил я.

— То ли Обер, то ли Кубер, не помню.

— Лаин Кубер?

— Знаете такого?

— Так зовут персонажа «Тени ветра», последнего романа Каракса.

Исаак нахмурился:

— Персонажа книги?

— В романе Лаин Кубер — псевдоним дьявола.

— Несколько театрально, на мой вкус. Но кто бы он ни был, чувства юмора, по крайней мере, ему было не занимать, — заметил Исаак.

У меня была еще слишком свежа память от встречи с тем типом, так что ничего забавного я в нем не находил, но решил приберечь свое мнение до лучших времен.

— Этот Кубер, или как там еще… его лицо было обожжено, обезображено?

Трудно было разобрать, чего было больше в улыбке Исаака: насмешки или тревоги.

— Представления не имею. Человек, от которого я о нем слышал, с ним не виделся, а узнал о его визите потому, что Кабестань-младший рассказал об этом на следующий день своей секретарше. Об ожогах речи не было. Так, выходит, вы не в бульварном романе это вычитали?

Я тряхнул головой, будто все не так для меня и важно.

— И чем дело кончилось? Сын издателя продал книги Куберу? — спросил я.

— Молокосос решил, что он самый умный, заломил цену еще выше, чем та, которую предложил Кубер, и тот свое предложение снял. А через несколько дней примерно в полночь склад издательства Кабестаня в Пуэбло Нуэво выгорел дотла. Задаром.

Я глубоко вздохнул:

— А что случилось с книгами Каракса? Они погибли в огне?

— Почти все. К счастью, секретарша Кабестаня, услышав о странном предложении, заподозрила неладное, на свой страх и риск забрала со склада по одному экземпляру каждого романа Каракса и унесла домой. Это она вела переписку с Караксом, и за столько лет они волей-неволей сдружились. Ее звали Нурия, и я думаю, что она единственная во всем издательстве, а то и во всей Барселоне, читала романы Каракса. У Нурии слабость к несчастненьким. В детстве она подбирала зверушек на улице и несла в дом. Со временем стала опекать незадачливых литераторов, возможно, потому, что ее собственный отец когда-то мечтал стать одним из них, но так и не сумел.

— Похоже, вы очень хорошо ее знаете.

По лицу Исаака скользнула улыбка хромого беса:

— Даже лучше, чем ей самой может показаться. Она моя дочь.

Повисла напряженная пауза. Меня мучили сомнения, чем больше я узнавал обо всей этой истории, тем менее уверенно себя чувствовал.

— Насколько я понял, Каракс вернулся в Барселону в 1936 году. Некоторые говорят, что здесь он и умер. У него остались родственники? Кто-нибудь, знающий о его судьбе?

Исаак вздохнул:

— Едва ли. Родители Каракса давно разошлись. Мать уехала в Латинскую Америку и там снова вышла замуж, а с отцом, насколько мне известно, он со своего отъезда в Париж не общался.

— А почему?

— Кто его знает. Люди любят усложнять себе жизнь, будто она и без того недостаточно сложна.

— А вы не знаете, его отец еще жив?

— Очень может быть. Он моложе меня, но я давно уже не выхожу и не читаю некрологов,[20] а то как увидишь, что знакомые мрут, как мухи, чувствуешь, что и тебя вот-вот возьмут за яйца. Кстати, Каракс — фамилия его матери. Фамилия отца — Фортунь. Он держал шляпную мастерскую на улице Сан-Антонио и, насколько мне известно, с сыном не ладил.

— А могло ли случиться так, что, вернувшись в Барселону, Каракс попытался увидеться с вашей дочерью, раз уж у них завязалась дружба, а с отцом отношения не сложились?

Исаак горько усмехнулся:

— Ну, я-то последний, кто об этом бы узнал. В конце концов, я всего лишь отец. Знаю, что однажды, в 1933-м или в 1934-м, она ездила в Париж по делам Кабестаня и останавливалась на пару недель у Хулиана Каракса. Мне об этом рассказал Кабестань. По ее же версии, она жила в гостинице. Моя дочь в то время была незамужем, и я печенкой чуял, что она слегка вскружила голову Караксу. Нурия из тех, кто разбивает сердца по пути в ближайшую продовольственную лавку.

— Вы хотите сказать, что они были любовниками?

— А вас все на бульварный роман тянет. Послушайте, я в личную жизнь Нурии не лезу, тем более что и сам я не без греха. Если когда-нибудь у вас будет дочь, а я такого счастья никому не пожелаю, ведь хотите вы того или нет, закон жизни гласит: рано или поздно она разобьет вам сердце… так о чем я? Да. Если в один прекрасный день у вас у самого появится дочь, вы и не заметите, как начнете делить всех мужчин на две категории: на тех, кого вы подозреваете в том, что они с ней спят, и на всех остальных. Кто скажет, что это не так — лжет как сивый мерин. Я печенкой чуял, что Каракс — из первых, так что мне было наплевать, гений он или нищий неудачник, я его всегда держал за бессовестную скотину.

— Быть может, вы ошибаетесь.

— Не обижайтесь, но вы еще слишком молоды и в женщинах смыслите не больше, чем я в рецептах пирогов.

— Тоже верно, — согласился я. — А что случилось с книгами, которые ваша дочь унесла со склада?

— Они все здесь.

— Здесь?

— Откуда же, по-вашему, взялась книга, которую вы нашли в тот день, когда вас привел сюда отец?

— Я не понимаю.

— Ну, это очень просто. Однажды ночью, через несколько дней после пожара на складе Кабестаня, моя дочь Нурия явилась сюда. Она была сама не своя. Сказала, что кто-то преследует ее и она боится, что Кубер может добраться до этих книг, чтобы их уничтожить. Так что Нурия пришла спрятать книги Каракса. Она вошла в главный зал и засунула их подальше в лабиринт стеллажей, как прячут клад. Я не спросил, куда она их поставила, а сама она не показала. Перед уходом только обещала, что, когда найдет Каракса, вернется за ними. Мне показалось, что она все еще любит Каракса, но я ее об этом спрашивать не стал. Я только спросил, давно ли она его видела и знает ли о нем что-нибудь. Она ответила, что уже несколько месяцев не имеет о нем вестей, практически с того дня, когда получила из Парижа корректуру его последнего романа. Не знаю, правду ли она говорила. Знаю одно: с тех пор Нурия никогда ничего не слышала о Караксе, а книги остались пылиться здесь.

— Как вы полагаете, ваша дочь согласилась бы поговорить со мной обо всем об этом?

— Ну, насчет поговорить за моей дочерью не заржавеет, да только вряд ли она сможет рассказать вам что-нибудь кроме того, что вы уже слышали от вашего покорного слуги. Сами понимаете, много времени прошло. Да и отношения у нас не такие, как мне бы хотелось. Видимся раз в месяц. Обедаем здесь неподалеку, в кафе, а потом она уходит, будто и не приходила. Знаю, что несколько лет назад она вышла замуж за хорошего парня, журналиста, он, правда, слишком отчаянный, из тех, что вечно лезут в политику, но сердце у него доброе. Они не венчались, просто расписались, свадьбу не играли, гостей не было. Я узнал об этом месяц спустя. Я даже с мужем ее не знаком. Микель его зовут. Или что-то вроде того. Подозреваю, она не слишком гордится своим отцом, но ее не виню. Совсем другой стала. Говорят, даже научилась вышивать и больше не одевается а-ля Симона де Бовуар.[21] Так, глядишь, неожиданно узнаю, что стал дедом. Уже несколько лет она работает дома, переводит с итальянского и французского. Не знаю, откуда у нее талант, честно говоря. Ясно, что не от отца. Давайте, я запишу вам ее адрес, хотя вряд ли стоит ей говорить, что вы от меня.

Исаак нацарапал несколько строк на уголке старой газеты, оторвал его и протянул мне.

— Большое вам спасибо. Кто знает, вдруг она вспомнит что-то еще…

Исаак улыбнулся с легкой грустью:

— В детстве она все запоминала. Все. Но дети вырастают, и ты уже не знаешь, о чем они думают, что чувствуют. Наверное, так и надо. Не рассказывайте Нурии, о чем мы с вами говорили, ладно? Пусть все останется между нами.

— Не беспокойтесь. Вы полагаете, она еще помнит Каракса?

Исаак издал долгий вздох и опустил глаза:

— Откуда мне знать? Я даже не берусь сказать, любила ли она его. Такие вещи хранятся у каждого глубоко в сердце, а она теперь — замужняя женщина. У меня в вашем возрасте была невеста, Тересита Боадос ее звали. Она шила передники на фабрике «Санта-Мария», что на улице Комерсио. Ей было шестнадцать лет, на два года меньше, чем мне, и она стала моей первой любовью. Не делайте такое лицо: знаю, вы, молодежь, уверены, что мы, старики, вообще никогда не влюблялись. У отца Тереситы была телега, на которой он возил на рынок Борне лед. Сам он был немым от рождения. Вы и представить не можете, какого страху я натерпелся в тот день, когда попросил у него руки его дочери: он смотрел на меня пристально целых пять минут — и ни звука, только ледоруб в руке сжимает. Я целых два года копил на обручальное кольцо Тересите, но тут она вдруг заболела. Что-то подцепила в цеху, как она сказала. Скоротечная чахотка. Полгода — и нет невесты. До сих пор помню, как стонал немой, когда мы хоронили ее на кладбище в Пуэбло Нуэво.

Исаак погрузился в глубокое молчание. Я не смел дышать. Через какое-то время он поднял взгляд и улыбнулся мне:

— То, о чем я рассказываю, случилось — шутка сказать — аж пятьдесят пять лет назад. Но, честно говоря, дня не проходит, чтобы я не вспомнил о ней, о наших прогулках до самых развалин Всемирной выставки 1888 года, и о том, как она смеялась надо мной, когда я читал ей стихи, написанные в подсобке магазина колбас и колониальных товаров моего дяди Леопольдо. Я даже помню лицо цыганки, которая гадала нам по руке на пляже Богатель и обещала, что мы будем неразлучны всю жизнь. По-своему она была права. Что тут скажешь? Ну да, я думаю, что Нурия все еще вспоминает о нем, хотя ни за что в том не признается. И этого я Караксу никогда не прощу. Вы-то еще слишком молоды, а я знаю, как бывает больно от таких историй. Если хотите знать мое мнение, Каракс был сердцеед. И сердце моей дочери он унес с собой в могилу или в преисподнюю. Прошу вас только об одном. Если вы ее увидите и будете говорить с ней, потом расскажите мне, как она. Разузнайте, счастлива ли. И простила ли отца.



Незадолго до рассвета, держа в руках масляную лампу, я снова бродил по лабиринтам Кладбища Забытых Книг. Оказавшись там, я представил себе дочь Исаака, проходившую по тем же темным, бесконечным коридорам, с той же целью, что вела меня: спасти книгу. Сначала мне казалось, я помнил путь, которым следовал во время своего первого посещения, когда отец вел меня за руку, но вскоре понял, что повороты лабиринта обращали коридоры в спирали и запомнить их невозможно. Трижды пытался я пройти путем, который, как мне казалось, помнил, и трижды лабиринт возвращал меня на точку старта. А там меня ждал улыбающийся Исаак.

— Вы хотите вернуться когда-нибудь за книгой? — спросил он.

— Разумеется.

— Тогда, наверное, стоит пойти на хитрость.

— Что за хитрость?

— Молодой человек, до вас, кажется, с трудом доходит. Вспомните о Минотавре.

Мне и в самом деле потребовалось немного поразмыслить, чтобы понять его намек. Исаак между тем извлек из кармана видавший виды перочинный нож и протянул его мне.

— На каждом повороте лабиринта делайте засечку, но такую, чтобы только вы сумели ее опознать. Дерево тут старое, на нем столько царапин и надрезов, что никто ни о чем не догадается, разве только тот, кто знает, что именно ищет.

Я последовал его совету и вновь углубился в сердце хранилища. На каждом повороте пути я останавливался, чтобы нацарапать на стеллаже буквы «к» и «с» с той стороны, в какую шел. Минут через двадцать я перестал ориентироваться во внутреннем пространстве башни, и нашел место, где собирался спрятать книгу, по чистой случайности. Справа от себя я увидел стройный ряд корешков вольнодумных книг, принадлежавших перу достославного Ховельяноса.[22] Мне, подростку, казалось, что подобный камуфляж мог сбить с толку кого угодно. Я вынул несколько томов и исследовал второй ряд, сокрытый за гранитным монолитом прозы первого. Среди прочих, насквозь пропыленных знаменитостей, там было несколько комедий Моратина, пламенный «Куриал и Гвельфа»,[23] и невесть откуда взявшийся «Tractatus Logico Politicus» Спинозы. По наитию я решил втиснуть Каракса между ежегодником судебных протоколов провинции Жерона за 1901 год и собранием сочинений Хуана Валера. Чтобы расчистить место, я вытащил сборник поэзии Золотого века, сильно мне мешавший, и поставил на его место «Тень ветра». Прощаясь с книгой, я ей дружески подмигнул и восстановил внешний ряд стеной антологии Ховельяноса.

На этом церемониал захоронения был завершен, и я ушел, следуя засечкам, оставленным по дороге. Проходя в полумраке мимо нескончаемых рядов книг, я не мог отделаться от грусти и досады. Меня преследовала мысль о том, что, если я открыл для себя целую Вселенную в одной дишь неизвестной книге среди бесконечности этого некрополя, десятки тысяч других так и останутся никем не читанными, забытыми навсегда. Я чувствовал себя окруженным миллионами стертых из людской памяти страниц, планетами и душами, оставшимися без хозяина, уходящими на дно океана тьмы, в то время как пульсирующий за этими стенами мир день за днем беспамятел, не отдавая себе в том отчета и считая себя тем мудрее, чем более он забывал.



Я вернулся на улицу Санта-Ана с первыми проблесками зари. Тихонько открыл дверь и проскользнул в дом, не зажигая света. Из прихожей была видна столовая в конце коридора и стол, все еще по-праздничному сервированный. На нем стояли нетронутый торт и парадный сервиз в ожидании званого ужина. Неподвижный силуэт сидевшего в кресле отца четко вырисовывался на фоне окна. Он не спал, и на нем был все тот же выходной костюм. Кольца дыма лениво плыли над сигаретой, которую он, словно ручку, зажал тремя пальцами, указательным, средним и большим. Уже много лет я не видел, чтоб мой отец курил.

— Добрый день, — сказал он негромко, гася сигарету в пепельнице, почти полной едва начатых окурков.

Я смотрел на него, не зная, что сказать; лицо отца оказалось в полумраке, и я не видел его глаз.

— Вечером несколько раз звонила Клара, часа через два после того как ты ушел, — сказал он. — Она очень беспокоилась. Просила передать, чтобы ты ей перезвонил, во сколько бы ни вернулся.

— Я не намерен ни видеться с ней больше, ни говорить с ней, — отозвался я.

Отец ограничился молчаливым кивком. Я рухнул на первый подвернувшийся стул. Мой взгляд уперся в пол.

— Расскажешь, где ты был?

— Там.

— Ты насмерть меня напугал.

В его голосе не было гнева, даже упрека, одна усталость.

— Знаю. Прости, — ответил я.

— А что у тебя с лицом?

— Дождь… Я поскользнулся и упал.

— У этого дождя очень неплохой хук справа. Приложи что-нибудь.

— Ерунда. Я и не чувствую, — соврал я. — Мне бы поспать. Я еле на ногах держусь.

— Прежде чем отправишься в кровать, разверни хотя бы мой подарок, — сказал отец.

Он указал на сверток, что накануне торжественно водрузил на обеденный стол. Какое-то мгновение я колебался. Отец ободряюще кивнул. Я взял сверток, повертел его в руках, и, не открыв, протянул отцу.

— Лучше верни его. Я не достоин никаких подарков.

— Подарки делаются от души того, кто дарит, и не зависят от заслуг того, кто их принимает, — вздохнул отец. — Кроме того, его уже нельзя вернуть. Разворачивай.

В неверном свете первых лучей зари я разорвал красивую упаковку. В свертке была шкатулка полированного дерева, блестящая, с золочеными уголками. Улыбка озарила мое лицо еще прежде, чем я ее открыл. Щелчок замка показался мне столь же изысканным, как бой лучших в мире часов. Внутри шкатулка была отделана темно-синим бархатом. И посредине, сияя, лежала вожделенная «Монблан Майнстерштюк» Виктора Гюго. Я взял ручку и поднес к свету, проникавшему с балкона. Над золотым зажимом колпачка было выгравировано:

Даниепь Семпере, 1953

Я был потрясен. Никогда еще я не видел отца таким счастливым, каким он показался мне в этот миг. Не тратясь на слова, он просто встал из кресла и крепко меня обнял. Что-то сдавило горло, и, не имея возможности произнести ни слова, я тихонько застонал.

ХАРАКТЕР — ЭТО СУДЬБА

1953

11

В тот год осень накрыла Барселону воздушным одеялом сухой листвы, которая, шурша, змеей вилась по улицам. Воспоминание о злополучном дне рождения охладило мне кровь, а может, сама жизнь решила подарить мне отдохновение от моих опереточных страданий и дать возможность повзрослеть. Я сам себе удивлялся, поскольку лишь изредка вспоминал о Кларе Барсело, Хулиане Караксе и том пугале, пропахшем горелой бумагой, — человеке, который сам себя считал персонажем, сошедшим со страниц книги. В ноябре, через месяц после всего происшедшего, я даже не предпринимал попытки приблизиться к Королевской площади и уж тем более не пытался улучить возможность увидеть в окне силуэт Клары. Впрочем, должен признать, в том была не только моя заслуга. Дела в магазине шли бойко, и мы с отцом буквально сбивались с ног.

— Надо нанять кого-то в помощь, вдвоем мы с тобой не справимся с заказами, — твердил отец. — Причем нам нужен не просто знающий человек, но полудетектив-полупоэт, который бы не требовал много денег и не боялся непосильной работы.

— Думаю, у меня есть подходящая кандидатура, — ответил я.

Я встретился с Фермином Ромеро де Торресом в его обиталище, под сводами улицы Фернандо. Бродяга складывал из обрывков, извлеченных из урны, первую страницу «Оха дель Лунес». Передовая статья, судя по иллюстрациям, была посвящена общественным работам и развитию страны.

— Ну вот, очередное водохранилище! — услышал я. — Эти фашисты, мало того что воспитывают из нас усердных богомольцев, хотят заставить нас плескаться в воде, как лягушки.[24]

— Добрый день, вы меня помните? — спросил я негромко.

Попрошайка поднял взгляд, и его лицо расплылось в улыбке:

— Хвала моим очам! Что новенького, друг мой? Не хотите ли глоток вина?

— Сегодня угощаю я, надеюсь, вы не страдаете отсутствием аппетита?

— Ну, от хорошей марискады[25] я бы не отказался, но, впрочем, готов подписаться на все что угодно.

По пути к книжной лавке Фермин Ромеро де Торрес поведал мне о невзгодах, которые выпали на его долю за последние недели, и все ради того чтобы избежать всевидящего ока госбезопасности, но прежде всего — своей персональной немезиды в лице инспектора Фумеро, история его столкновений с которым, судя по всему, составила бы не один том.

— Фумеро? — переспросил я, вспомнив имя солдата, который расстрелял отца Клары Барсело в крепости Монтжуик в начале войны.

Побледнев от ужаса, бедолага молча кивнул. После многих месяцев, проведенных на улице, он был голоден, немыт и вонюч. Бедняга не имел ни малейшего представления о том, куда мы направляемся, и я прочел в его взгляде нарастающую тревогу, которую он пытался скрыть за несмолкаемой болтовней. Когда мы приблизились к нашей лавке, попрошайка стрельнул в меня обеспокоенным взглядом.

— Проходите, пожалуйста. Это лавка моего отца, я хочу вас с ним познакомить.

Бродяга был как комок нервов, очень грязный комок.

— Нет, ни в коем случае, я не при параде, а тут достойное заведение, как бы мне вас не оскандалить…

Отец приоткрыл дверь, оценивающим взглядом оглядел нищего и бросил быстрый взгляд на меня.

— Папа, это Фермин Ромеро де Торрес.

— К вашим услугам, — произнес бродяга дрожащим голосом.

Отец сдержанно улыбнулся и протянул ему руку. Нищий не отважился пожать ее, устыдившись собственного вида и своих грязных рук.

— Послушайте, я, пожалуй, пошел, а вам счастливо оставаться, — пробормотал он.

Отец осторожно подхватил его под руку:

— Ни в коем случае, сын сказал, что вы пообедаете с нами.

Бродяга смотрел на нас с испугом, затаив дыхание.

— Почему бы вам не подняться и не принять горячую ванну? — спросил отец. — А потом, если захотите, мы можем пройтись до Кан-Соле.[26]

Фермин Ромеро де Торрес понес бессвязную околесицу. Отец не переставая улыбался, волоча его вверх по лестнице, в то время как я запирал магазин. После долгих уговоров, применяя тактику, основанную на обмане противника, и отвлекающие маневры, нам удалось засунуть его в ванну, заставив снять лохмотья. Голый, он напоминал фотографию голодающего времен войны и дрожал, как ощипанный цыпленок. На запястьях и щиколотках виднелись глубокие вмятины, а на теле — уродливые шрамы, на которые больно было смотреть. Мы с отцом в ужасе переглянулись, но промолчали.

Бродяга позволил себя помыть, все еще дрожа от испуга, как ребенок. Подыскивая ему в сундуках чистое белье, я слышал, как отец говорил с ним, не умолкая ни на секунду. Наконец я нашел давно не ношенный отцовский костюм, старую рубаху и смену белья. Из того, что мы сняли с бездомного, даже обувь и та в дело не годилась. Я выбрал ботинки, которые отец не надевал, потому что они были ему малы. Лохмотья, включая подштаники, отвратительного вида и запаха, мы завернули в газету и отправили в помойное ведро. Когда я вернулся в ванную, отец сбривал у Фермино Ромеро де Торреса многодневную щетину. Бледный, пахнувший мылом, он как будто сбросил лет двадцать. Мне показалось, они успели подружиться. Возможно, под расслабляющим воздействием соли для ванн бродяга даже раззадорился.

— Вот что я вам скажу, сеньор Семпере, если бы судьба не вынудила меня делать карьеру в сфере международной интриги, я наверняка посвятил бы жизнь гуманитарным наукам. Вот это — мое. В детстве я был одержим поэзией, желал славы Софокла и Виргилия, от высокой трагедии и древних языков у меня до сих пор мурашки бегут по телу, но мой отец, да упокоится он с миром, оказался грубым невеждой, желавшим, чтобы хотя бы кто-то из его детей поступил на службу в жандармерию. Ни одну из моих шести сестер не приняли в гражданскую гвардию, несмотря на излишнюю растительность на лице, которая всегда отличала женщин нашего рода по материнской линии.[27] На смертном одре мой родитель взял с меня клятву: я поклялся, если не надену треуголку,[28] стать государственным служащим, а свои поэтические амбиции навсегда оставлю. Я человек старой закалки, для таких, как я, слово отца — закон, даже если отец — осел, вы ж меня понимаете. Однако не подумайте, будто в годы моей богатой приключениями службы я перестал оттачивать свой ум. Я много читал и до сих пор могу процитировать по памяти отрывки из пьесы «Жизнь есть сон».[29]

— Давайте-ка, сеньор, наденьте эту одежду, а что касается вашей эрудиции, здесь в ней никто не сомневается, — сказал я, приходя на помощь отцу.

Взгляд Фермина Ромеро де Торреса светился благодарностью. Сияя, он вылез из ванны. Отец обернул его полотенцем. Нищий рассмеялся от удовольствия, почувствовав прикосновение к телу мягкой чистой ткани. Я помог ему облачиться в нижнее белье, которое было на несколько размеров больше, чем надо. Отец снял с себя ремень и отдал его мне, чтобы я мог подпоясать попрошайку.

— Ну вы просто картинка, — сказал папа. — Правда, Даниель?

— Да вас можно принять за киноартиста.

— Ну что вы, я уже не тот. В тюрьме потерял свои геркулесовы мышцы и с тех пор…

— По мне, так вы вылитый Шарль Буайе по осанке, — возразил отец. — К слову, у меня к вам есть одно предложение.

— Для вас, сеньор Семпере, я, если надо, убить готов. Только назовите имя, и рука моя не дрогнет.

— Ну, это слишком. Я всего лишь хотел предложить вам работу в моем магазине. Речь идет о том, чтобы разыскивать для наших клиентов редкие книги. Нечто вроде литературной археологии: тот, кто ею займется, должен знать не только классиков, но и тайные механизмы черного рынка. В данный момент не могу предложить высокую оплату, но питаться вы будете с нами, а пока мы не подыщем для вас подходящий пансион, можете оставаться в нашем доме, если, конечно, это вам подходит.

Бродяга молча смотрел на нас.

— Что скажете? — спросил отец. — Идете к нам в команду?

Мне показалось, что Фермин Ромеро де Торрес собирается что-то сказать, но внезапно он разрыдался.



На первую зарплату Фермин Ромеро де Торрес купил себе щегольскую шляпу, башмаки из искусственной кожи и настоял на том, чтобы мы отведали вместе с ним блюдо из бычьих хвостов, которое по понедельникам готовили в ресторанчике, что неподалеку от Пласа Монументаль.[30] Отец нашел ему пансион на улице Хоакин Коста, где жила подруга нашей соседки Мерседитас, благодаря чему оказалось возможным избежать процедуры заполнения регистрационного листка постояльца и таким образом оградить Фермина Ромеро де Торреса от всевидящего ока инспектора Фумеро и его молодчиков. Время от времени я вспоминал ужасные шрамы, покрывавшие тело нашего нового друга. Меня подмывало спросить его об их происхождении, поскольку я подозревал, что инспектор Фумеро имеет к ним некоторое отношение, но что-то во взгляде бедняги подсказывало, что лучше этой темы не касаться. Я понимал, что он сам расскажет нам обо всем, когда сочтет нужным. Каждое утро, ровно в семь Фермин ждал нас у дверей магазина, всегда с улыбкой, безупречно одетый и готовый работать не покладая рук по двенадцать часов подряд, а то и больше. Неожиданно в нем проснулась страсть к шоколаду и рулетам, не уступавшая той, что он питал в отношении древнегреческой трагедии, и Фермин заметно прибавил в весе. Отныне он завел привычку бриться в парикмахерской, волосы, смазанные бриллиантином, зачесывал назад и даже отпустил тонкие усики, чтобы не отставать от моды. Через месяц после того, как бывший попрошайка вылез из нашей ванны, его было не узнать. Но более внешних перемен, произошедших с Фермином Ромеро де Торресом, нас с отцом поражали до глубины души открывшиеся в нем деловые качества. Детективные способности, которые я считал плодом воспаленного воображения, проявлялись даже в мелочах. Он умудрялся выполнять самые немыслимые заказы в течение нескольких дней, а то и часов. Не было такого издания, какого бы он не знал, равно как и ни одной уловки, какую бы он не использовал, чтобы приобрести его по сходной цене. Он с легкостью проникал в частные библиотеки герцогинь с проспекта Пирсон и дилетантов из кружка верховой езды, всякий раз выдавая себя за другого, и с помощью лести добивался того, что ему отдавали книги даром или всего за пару монет.

Превращение побирушки в образцового гражданина казалось чудом, делом небывалым, из тех, о каких так любят рассказывать проповедники, дабы доказать, сколь безгранична милость Господня, но которые слишком благостны, чтобы быть правдой, как реклама радикального средства для роста волос, которой пестрят трамвайные вагоны. С тех пор как Фермин начал работать в магазине, прошло три с половиной месяца, и в квартире на Санта-Ана раздался телефонный звонок. Было два часа ночи, воскресенье. Звонила хозяйка пансиона, где жил Фермин Ромеро де Торрес. Прерывающимся голосом она сообщила, что сеньор Ромеро де Торрес заперся в своей комнате, кричит, как помешанный, бьется о стены и грозит, что, если кто-нибудь к нему войдет, он перережет себе горло бутылочным стеклом.

— Ради бога, не звоните в полицию. Мы сейчас будем.

Мы поспешили на улицу Хоакин Коста. Стояла холодная ночь, ветер сбивал с ног, а небо было угольно-черным. Бегом мы миновали фасады Дома милосердия и Дома призрения, не обращая внимания на косые взгляды и перешептывание, которыми нас встречали обитатели темных подъездов, пропахших навозом и углем. Наконец мы оказались на углу улицы Ферландина. Улица Хоакин Коста терялась в сумеречных сотах квартала Раваль. Старший сын владелицы пансиона уже поджидал нас.

— Вы вызывали полицию? — спросил отец.

— Пока нет, — ответил он.

Мы взбежали вверх по лестнице. Пансион занимал третий этаж, к нему вела замызганная винтовая лестница, с трудом различимая в мутном свете тусклых голых лампочек, свисавших с оголенных проводов. Донья Энкарна, хозяйка пансиона и вдова капитана жандармерии, встретила нас в дверях, облаченная в небесно-голубой халат и поблескивая бигудями.

— Видите ли, сеньор Семпере, у меня заведение достойное и весьма престижное. И отбоя нет от постояльцев, так что этот цирк мне ни к чему, — говорила она, ведя нас по сырому темному коридору, пропахшему нечистотами.

— Понимаю, — пробормотал отец.

Из глубины коридора доносились душераздирающие вопли Фермина Ромеро де Торреса, а из приоткрытых дверей выглядывали оторопевшие, испуганные лица.

— Ну-ка разошлись все, быстро, здесь вам не кабаре Молино! — с негодованием рявкнула донья Энкарна.

Мы остановились перед дверью в комнату дона Фермина. Отец тихонько постучал:

— Фермин! Вы здесь? Это Семпере.

Из-за двери раздался страшный вой, от которого кровь стыла в жилах. Даже донья Энкарна утратила начальственный вид и приложила руки к груди, сокрытой под пышными складками одежды.

Отец снова постучал:

— Фермин, откройте!

Фермин вновь взвыл и забился о стену, осипшим голосом выкрикивая грязные ругательства. Отец вздохнул.

— У вас есть ключ от комнаты? — спросил он донью Энкарну.

— Разумеется.

— Дайте.

Донья Энкарна колебалась. Прочие постояльцы, побледнев от ужаса, снова повысовывались из своих комнат. Не исключено, что крики доносились до военной комендатуры.

— Даниель, сбегай за доктором Баро, он живет тут неподалеку, дом 12 по улице Рьера Альта.

— Не лучше ли позвать священника? Сдается мне, в него вселились бесы, — предположила донья Энкарна.

— Нет. Врача более чем достаточно. Ну, Даниель, одна нога здесь, другая там. А вы, донья Энкарна, будьте добры, дайте ключ.



Доктор Баро был холостяком, страдавшим бессонницей, а потому проводил ночи за чтением Золя и — дабы убить время — разглядыванием женщин в нижнем белье на открытках с объемным изображением. Он был одним из постоянных посетителей магазинчика моего отца и сам себя называл заурядным коновалом, но, когда дело касалось диагностики, обладал глазом куда более острым, чем добрая половина врачей, чьи кабинеты располагались на роскошной улице Мунтанер. Большую часть его клиентуры составляли состарившиеся шлюхи из ближайших кварталов и обездоленные, которые не могли платить ему щедрых гонораров, но которых он все равно лечил. Он часто повторял, что весь мир — сортир, и что ему бы только дождаться, когда команда Барселоны, черт побери, наконец возьмет кубок лиги чемпионов, и можно помирать со спокойной душой. Когда доктор открыл мне дверь, от него разило вином, а в зубах у него был зажат потухший окурок.

— Даниель?

— Меня прислал отец. Срочно нужна ваша помощь.

Когда мы добрались до пансиона, нас встретили напуганная, рыдающая донья Энкарна, бледные, как свечной огарок, постояльцы и мой отец, который в углу комнаты удерживал Фермина Ромеро де Торреса. Фермин был абсолютно голым, он плакал и дрожал от страха. В комнате царил беспорядок, стены были измазаны то ли кровью, то ли экскрементами. Доктор Баро окинул комнату быстрым взглядом и жестом велел отцу уложить Фермина на кровать. На помощь пришел сын доньи Энкарны, начинающий боксер. Фермин стонал и содрогался в конвульсиях, словно его внутренности пожирал дикий зверь.

— Ради всего святого, что происходит с беднягой? Что с ним такое? — подвывала с порога донья Энкарна, качая головой.

Доктор послушал у больного пульс, изучил при помощи фонарика зрачки и, не произнеся ни слова, достал из чемоданчика ампулу с лекарством.

— Придержите его. Укол поможет ему заснуть. Даниель, помоги.

Вчетвером нам удалось усмирить Фермина, который отчаянно рванулся, почувствовав, как в его тело входит игла. Все его жилы напряглись, словно стальные провода, но через несколько секунд глаза помутнели, а мышцы обмякли.

— Смотрите, он уж больно щуплый, этот мужчина, и то, что вы ему вкололи, может убить его, — сказала донья Энкарна.

— Не беспокойтесь. Он всего лишь спит, — ответил доктор, изучая шрамы, покрывавшие костлявое тело Фермина.

Затем он молча покачал головой.

— Сукины дети, — тихо сказал он по-каталонски.

— Откуда такие шрамы? — спросил я. — Следы порезов?

Доктор Баро отрицательно мотнул головой, не поднимая глаз. Он поискал среди тряпья одеяло и укрыл своего пациента.

— Ожоги. Этого человека пытали. Подобные следы оставляет паяльная лампа.

Фермин проспал два дня, а когда пришел в себя, ничего не помнил; вспомнил только, что, проснувшись среди ночи, почему-то решил, что находится в темной камере — и больше ничего. Ему было так стыдно за свое поведение, что он буквально на коленях просил прощения у доньи Энкарны. Он поклялся, что заново покрасит стены во всем пансионе, и, зная о набожности хозяйки, пообещал заказать десять молебнов за ее здравие в церкви Рождества Христова.

— Все, что от вас требуется — хорошенько поправиться и больше не нагонять на меня такого страху, стара я для этого.

Отец возместил нанесенный ущерб и уговорил хозяйку предоставить Фермину еще один шанс. Донья Энкарна охотно согласилась. Большинство ее постояльцев были люди бедные и одинокие, как и она сама. Когда испуг прошел, хозяйка пансиона преисполнилась к Фермину особым чувством и даже заставила его поклясться, что он будет принимать таблетки, которые ему прописал доктор Баро.

— Да ради вас, донья Энкарна, если понадобится, я готов кирпич проглотить.

Со временем все мы стали делать вид, будто забыли о случившемся, но я больше никогда не смеялся над россказнями об инспекторе Фумеро. После того происшествия мы чуть ли не каждое воскресенье водили Фермина Ромеро де Торреса в кафе Новедадес, дабы не оставлять его одного. Затем мы пешком направлялись в кинотеатр «Фемина», что на пересечении улицы Дипутасьон и бульвара Грасья. Один из билетеров был приятелем отца, он впускал нас через запасный выход во время киножурнала, всегда в тот момент, когда Генералиссимус торжественно разрезал ленточку при открытии очередного водохранилища, что доводило Фермина Ромеро де Торреса до белого каления.

— Какой позор! — возмущенно твердил он.

— Вам не нравится кино, Фермин?

— Сказать по чести, вся эта трескотня о седьмом виде искусства мне до лампочки. По-моему, это жвачка, которая призвана отуплять грубую толпу, почище футбола и боя быков. Кинематограф был изобретен для того, чтобы забавлять невежественные массы, и сейчас, полвека спустя, почти ничего не изменилось.

Подобные многословные тирады прекратились в тот день, когда Фермин Ромеро де Торрес открыл для себя Кароль Ломбард.[31]

— Пресвятая Дева Мария, какая грудь! — в полном ослеплении воскликнул он прямо во время сеанса. — Не сиськи, а две каравеллы!

— Молчите, вы, животное, или я вызову администратора, — зашикал голос какого-то благочестивого зрителя, сидевшего через два ряда от нас. — Надо же, ни стыда, ни совести. Не страна, а свинарник!

— Фермин, вам следует говорить потише, — посоветовал я.

Но Фермин Ромеро де Торрес не слушал меня. Он зачарованно следил за колыханиями божественного декольте; на его губах блуждала улыбка, глаза были пропитаны ядом техниколора. Позже, возвращаясь домой по алее Грасья, я отметил, что наш книжный детектив все еще не вышел из состояния транса.

— Думаю, вам стоит познакомиться с достойной женщиной, — сказал я. — Женщина сделает вашу жизнь веселее, вот увидите.

Фермин Ромеро де Торрес вздохнул, его мысли все еще были заняты усладами, что сулил закон притяжения полов.

— Это вы по себе судите? — простодушно спросил он.

Я в ответ лишь улыбнулся, зная наверняка, что отец искоса поглядывает на меня.

С того самого дня Фермин Ромеро де Торрес пристрастился каждое воскресенье ходить в кино. Отец предпочитал оставаться дома, наедине с книгой, зато Фермин не пропускал ни одного фильма. Он закупал горы шоколадок и устраивался в семнадцатом ряду, ожидая появления очередной звездной дивы. Сюжет волновал его меньше всего, и он болтал без умолку, покуда на экране не появлялась какая-нибудь дама с внушительными формами.

— Я поразмыслил насчет того, что вы говорили о подходящей женщине, — сказал как-то Фермин де Торрес. — Может, вы и правы, В пансионе появился новый жилец, бывший семинарист из Севильи, большой ходок. Он частенько приводит хорошеньких барышень. Слушайте, как же у нас улучшилась порода! Не знаю, чем он их берет, с виду ведь ни то ни се, может, он доводит их до исступления, читая «Отче наш»? Живет через стенку, мне все слышно. Судя по звукам, святоша в этом деле мастер. Такие ритмы! А вам, Даниель, какие женщины нравятся?

— По правде говоря, я плохо в них разбираюсь.

— Да в них никто не разбирается: ни Фрейд, ни даже они сами. Это как электричество. Необязательно в нем разбираться, чтобы ударило током. Ну, признавайтесь. Какие вам милее всего? Что до меня, то я уж, извините, предпочитаю тех, что в теле, чтобы было за что ухватиться. Однако вам, должно быть, милее худосочные. Что ж, я глубоко уважаю и такую точку зрения, не поймите меня превратно.

— Если честно, у меня мало опыта по части женщин. Точнее, у меня его вовсе нет.

Фермин Ромеро де Торрес посмотрел на меня, обезоруженный столь очевидным проявлением аскетизма.

— А я уж было подумал, что той ночью, ну, когда вам досталось…

— Если бы дело было только в этом…

Фермин как будто понял, что я хотел сказать, и сочувственно улыбнулся:

— Что ж, не беда, ведь самое интересное в женщинах — открывать их. Каждый раз — будто впервые, словно прежде ничего не было. Ты ничего не поймешь в жизни, пока впервые не разденешь женщину. Пуговица за пуговицей, словно в зимнюю стужу очищаешь обжигающий маниок. Э-эх…

Через несколько минут на экране появилась Вероника Лейк, и Фермин весь вытянулся, глядя на диву. Дождавшись эпизода, в котором она не была занята, Фермин заявил, что отправляется в буфет, дабы восстановить запасы шоколада. После месяцев голодной жизни мой друг утратил чувство меры, но из-за своих бесконечных переживаний сохранил болезненный, истощенный вид человека, пережившего войну. Я остался один, не особенно следя за сюжетом. Сказать, что я думал о Кларе, было бы неверно. У меня перед глазами было лишь ее тело, потное, трепещущее от наслаждения под грубыми ласками учителя музыки. Я отвел взгляд от экрана и лишь тогда заметил, что в зал вошел еще один зритель. Он стал продвигаться к центру и устроился передо мной, на шесть рядов впереди. В кинотеатрах полно одиноких людей, — подумалось мне. Таких, как я.

Я попытался восстановить нить событий, разворачивавшихся на экране. Герой-любовник, детектив, циничный, но с добрым сердцем, объяснял какому-то второстепенному персонажу, почему такие женщины, как Вероника Лейк, погибель для честного мужчины, но все-таки ему ничего другого не остается, как безответно любить, страдая от их коварства и предательства. Фермин Ромеро де Торрес, который со временем сделался настоящим знатоком кино, называл подобные картины «историей о богомолах». Он считал их женоненавистническими фантазиями, предназначенными для конторских служащих, страдающих запорами, а также для скучающих престарелых святош, мечтающих пуститься во все тяжкие. Я улыбнулся, представив себе, какими комментариями разразился бы, глядя на экран, мой друг, не позволь он сейчас себе обольститься прилавком со сластями. Но в то же мгновение улыбка стерлась с моих губ. Зритель, только что севший впереди, внезапно обернулся и пристально на меня посмотрел. Дымный луч кинопроектора пронзал сумерки зала — поток мерцающего света, сотканного из причудливых линий и пляшущих пятен. Я сразу узнал в незнакомце человека без лица. То был Кубер. Его глаза, лишенные век, отливали сталью, улыбка без губ пугающе кривилась в темноте. Мое сердце словно сжали ледяные пальцы. На экране разом заиграло множество скрипок, раздались крики, выстрелы; картинка погасла. На мгновение зал погрузился в густой мрак, и я слышал только пульсацию крови в висках. Когда на экране вновь появилось изображение и тьма в зале рассеялась в пурпурно-голубом тумане, человек без лица исчез. Обернувшись, я увидел его силуэт: двигаясь по проходу, он столкнулся с Фермином Ромеро де Торресом, возвращавшимся со своего гастрономического сафари. Фермин сел в кресло рядом со мной, протянул мне шоколадку и осторожно посмотрел на меня:

— Даниель, у вас лицо белее бедра монашки. С вами все в порядке?

Над рядами кресел пронеслось едва уловимое дуновение.

— Странно пахнет, — заметил Фермин Ромеро де Торрес. — Будто кто-то пернул, то ли нотариус, то ли стряпчий.

— Нет, это запах горелой бумаги.

— Возьмите лимонный леденец. Он от всего помогает.

— Не хочется.

— И все же оставьте его себе. Никогда не знаешь, из какой неприятности может вытащить лимонная карамель.