— Если вы по поводу аренды, то опоздали, — произнес голос у меня за спиной. — Управляющий зданием уже ушел.
Женщине, заговорившей со мной, было около шестидесяти; она была одета так, как одеваются в Испании безутешные вдовы. Из-под покрывавшего голову розового платка выглядывала пара буклей, стеганые шлепанцы были надеты на длинные ярко-красные носки, закрывавшие лодыжку до середины. Я сразу понял, что передо мной консьержка.
— А что, магазин сдается? — спросил я.
— А вы разве не затем пожаловали?
— Вообще-то нет, но, кто знает, вдруг заинтересуюсь.
Консьержка нахмурилась, не зная, как лучше поступить: считать меня вертопрахом или истолковать свои сомнения в пользу обвиняемого. Я изобразил свою самую обворожительную улыбку.
— Давно магазин закрылся?
— Да уж лет двенадцать, с тех пор как старик умер.
— Сеньор Фортунь? Вы знали его?
— Я, милок, вот уж сорок восемь годков торчу на этой лестнице.
— Тогда, возможно, вы знали и сына сеньора Фортуня?
— Хулиана? А как же.
Я достал из кармана обгоревшую фотографию и показал ей.
— Не могли бы вы сказать, юноша на этом снимке и есть Хулиан Каракс?
Консьержка недоверчиво взглянула на меня, взяла фотографию и уставилась на нее.
— Вы его узнаете?
— Каракс была девичья фамилия его матери, — сурово заметила консьержка. — Да, это Хулиан. Я помню его этаким блондинчиком, а здесь, на фото, волосы его, кажись, темнее.
— А не скажете ли, кто эта девушка рядом с ним?
— А кто спрашивает-то?
— Ox, извините, меня зовут Даниель Семпере. Я пытаюсь разузнать что-нибудь о сеньоре Караксе, то есть Хулиане.
— Хулиан уехал в Париж, еще в восемнадцатом или девятнадцатом году. Отец хотел в армию его определить и все такое. Небось, мать увезла бедняжку, чтоб он туда не загремел. Сеньор Фортунь остался один, здесь, на последнем этаже.
— А Хулиан когда-нибудь возвращался в Барселону?
Консьержка молча на меня посмотрела:
— Вы чего, не в курсе? В том же году Хулиан помер в Париже.
— Извините?
— Я говорю, скончался Хулиан. В Париже. Вскоре по приезде. Уж лучше б в армию пошел.
— А можно спросить, как вы об этом узнали?
— От его отца, как же еще? Он сам мне сказал.
Я задумчиво кивнул:
— Понятно. А он не говорил, от чего умер его сын?
— Вообще-то, старик был неразговорчив. Хулиан уехал, а немного погодя пришло письмо, и когда я его спросила, что за письмо, старик сказал, что сын его помер и если еще чего пришлют, можно выкинуть. Что это у вас с лицом?
— Сеньор Фортунь вас обманул. Хулиан не умер в 1919 году.
— Да вы что!
— Он жил в Париже по крайней мере до 1935 года, а затем вернулся в Барселону.
Лицо консьержки осветилось:
— Значит, Хулиан здесь, в Барселоне? Где?
Я молча кивнул, надеясь таким образом подвигнуть консьержку рассказать мне что-нибудь еще.
— Матерь Божья… Вы меня обрадовали, хорошо, если жив, уж очень он был ласковым в детстве, правда со странностями, и к тому же страсть как любил фантазировать, но что-то в нем такое было, отчего его все любили. В солдаты он не годился, это было сразу видно. Моей Исабелите он ужас как нравился. Знаете, одно время я даже думала, они поженятся и все такое, дело-то молодое… Можно еще взглянуть?
Я снова протянул ей фотографию. Консьержка долго смотрела на нее, как на талисман или обратный билет в свою юность.
— Знаете, просто невероятно, ну прямо как сейчас его вижу… а этот ненормальный сказал, что он умер. Есть же такие люди… А каково ему было в Париже? Уверена, он разбогател. Мне всегда казалось, что он станет богачом.
— Не совсем. Он стал писателем.
— Сказки сочинял?
— Что-то в этом роде. Романы.
— Для радио? Здорово! Знаете, меня это не удивляет. Еще мальчишкой он все рассказывал истории детям из соседних домов. Летом моя Исабелита с племянницами забирались по вечерам на крышу послушать. Говорят, он никогда не рассказывал дважды одно и то же. Но все о душах и мертвецах. Я же говорю, он был немного странный. Хотя, при таком отце, вообще чудо, что он не свихнулся. И меня не удивляет, что в конце концов жена его бросила, мерзавца эдакого. Поймите, я ни во что не лезу. По мне, так это и впрямь не мое дело, только человек этот был недобрым. Здесь, на лестнице, рано или поздно все становится известно. Знаете, он ее бил. Постоянно слышались крики, полиция не раз приезжала. Нет, я понимаю, муж должен жену поколачивать, чтоб больше уважала, а как же иначе, ведь вокруг одно распутство, и девочки растут уже не такими, как раньше, но этот лупил ее за просто так, понимаете? У бедной женщины была единственная подруга, моложе ее, по имени Висентета, она жила тут на пятом этаже, во второй квартире. Иногда бедняжка пряталась у нее дома от побоев. И рассказывала ей разные вещи…
— Например?
Консьержка с заговорщическим видом изогнула бровь и незаметно осмотрелась по сторонам:
— Мальчик был не от шляпника.
— Хулиан? Вы хотите сказать, что Хулиан не был сыном сеньора Фортуня?
— Так француженка говорила Висентете, не знаю уж, с горя ли или еще почему. Та рассказала мне об этом через много лет, когда они здесь уже не жили.
— А кто же тогда был настоящим отцом Хулиана?
— Француженка ей не сказала. Может, и не знала. Эти иностранки, они такие…
— Думаете, муж ее за это бил?
— Да кто его знает. Ее трижды отвозили в больницу — слышите? — трижды. А этот негодяй трубил на весь белый свет, что она сама виновата, что она пьяница и ударяется обо все подряд в доме, как к бутылке приложится. Но я-то знаю. Он вечно скандалил с соседями. Моего покойного мужа, да будет земля ему пухом, он как-то обвинил в краже в своем магазине, мол, все мурсийцы воры и бродяги, но мы-то, представьте, из Убеды…
— Так вы, наверное, узнали и эту девушку на фотографии, рядом с Хулианом?
Консьержка снова сосредоточилась на снимке.
— Никогда не видала. Очень симпатичная.
— Судя по фотографии, они похожи на жениха и невесту, — предположил я, в надежде, что это оживит ей память.
Она протянула мне снимок и покачала головой.
— Я в этих снимках не разбираюсь. Вообще-то у Хулиана, кажись, не было невесты, ну дак если бы и была, он бы мне не сказал. Я ведь не сразу узнала, что моя Исабелита с ним крутила… вы, молодежь, никогда ничего не рассказываете. Это мы, старики, болтаем без умолку.
— А вы помните его друзей, кого-нибудь из тех, что приходил сюда?
Консьержка пожала плечами:
— Уж столько времени прошло. И потом, знаете, в последние годы Хулиан редко здесь бывал. Он подружился в школе с юношей из хорошей семьи, Алдайя, представьте себе. Сейчас о них уже не говорят, а тогда упомянуть их было все равно что королевскую семью. Куча денег. Я знаю, потому что иногда они присылали за Хулианом машину. Вы бы видели, что за машина! Такая и Франко не снилась. С шофером, вся сверкает. Мой Пако, который в этом разбирался, называл ее «ролсрой», или что-то в этом духе. Так-то вот.
— Вы не запомнили имя этого друга Хулиана?
— Знаете ли, с фамилией Алдайя имена уже не нужны, вы ж понимаете. Помню еще одного мальчика, немного шалый был, звали его Микель. Небось тоже одноклассник. Но что у него за фамилия была и как он выглядел, не скажу.
Казалось, разговор зашел в тупик, и я боялся, что консьержке не захочется его продолжать. Я решил спросить, что подсказывала интуиция:
— Живет ли кто-нибудь сейчас в квартире Фортуня?
— Нет. Старик умер, не оставив завещания, а его жена, насколько я знаю, все еще в Буэнос-Айресе, она даже на похороны не приехала.
— А почему в Буэнос-Айресе?
— Думаю, чтобы быть от него как можно дальше. По правде, я ее не виню. Она все поручила адвокату, очень странному типу. Я его никогда не видела, но моя дочь Исабелита, которая живет на шестом в первой квартире, как раз этажом ниже, говорит, что иногда он, поскольку у него есть ключ, является ночью, часами ходит по квартире, а потом исчезает. Как-то она даже сказала, что слышала стук женских каблуков. Ну, что вы на это скажете?
— Может, это тараканы, — предположил я.
Она посмотрела на меня в полном недоумении. Вне всяких сомнений, тема была для нее слишком серьезной.
— И за все эти годы никто больше в квартиру не входил?
— Крутился здесь один тип весьма зловещей наружности, из этих, что все время улыбаются и хихикают, но в каждом слове подвох. Сказал, что он из криминальной бригады. Хотел осмотреть квартиру.
— Он объяснил зачем?
Консьержка отрицательно покачала головой.
— Вы запомнили, как его зовут?
— Инспектор такой-то. Я даже не поверила, что он полицейский. Что-то тут не так. Видать, какие-то личные счеты. Я отправила его на все четыре стороны, сказала, что у меня нет ключей, и, если ему что-то нужно, пусть звонит адвокату. Он ответил, что вернется, но больше я его здесь не видела. Да и слава богу.
— А вы, случайно, не знаете имени и адреса этого адвоката?
— Это вам следует спросить у управляющего, сеньора Молинса. Его контора здесь, неподалеку, улица Флоридабланка, 28, второй этаж. Скажите ему, что вы от сеньоры Ауроры, то есть от меня.
— Я вам очень благодарен. А скажите, сеньора Аурора, значит, квартира Фортуня пуста?
— Да нет, не пуста, с тех пор, как старик умер, оттуда никто ничего не выносил. Временами из нее пованивает. Небось крысы развелись.
— А можно было бы взглянуть на нее одним глазком? Вдруг мы найдем что-нибудь, указывающее на то, что стало с Хулианом на самом деле…
— Ой, нет, я не могу этого сделать. Вам надо поговорить с сеньором Молинсом, он за все отвечает.
Я обольстительно улыбнулся:
— Но, полагаю, ключи-то у вас. Хоть вы и сказали тому типу… И не говорите мне, что не умираете от любопытства, желая узнать, что там внутри.
Донья Аурора косо на меня посмотрела:
— Вы сам дьявол.
Дверь приотворилась с громким скрипом, словно надгробная плита, и на нас повеяло смрадным, спертым воздухом. Я толкнул ее, пробуждая ото сна коридор, погруженный в непроницаемый мрак. Пахло гнилью и сыростью, В грязных углах с потолка свисала паутина, похожая на седые пряди волос. Разбитую плитку, которой был выложен пол, покрывало что-то, напоминавшее ковер из пепла. Я заметил нечеткие следы, что вели в глубь квартиры.
— Матерь Божья, — пробормотала консьержка, — да здесь дерьма больше, чем в курятнике.
— Если хотите, я пойду один, — предложил я.
— Как же, так я вас одного туда и пустила. Идите, а уж я за вами.
Закрыв за собой дверь, мы на какую-то секунду, пока глаза не привыкли к темноте, замерли у порога. За моей спиной слышалось нервное дыхание женщины, и до меня долетал резкий запах ее пота. Я чувствовал себя расхитителем гробниц, чья душа отравлена алчностью и нетерпением.
— Стойте, что это за звук? — взволнованно спросила моя спутница.
В сумерках послышалось хлопанье крыльев: кого-то явно вспугнуло наше появление. Мне показалось, что в конце коридора мечется какое-то светлое пятно.
— Голуби, — догадался я. — Наверное, они залетели через разбитое стекло и свили здесь гнездо.
— Терпеть не могу этих гнусных птиц, — сказала консьержка. — Они только и делают, что срут.
— Зато, донья Аурора, они нападают только когда голодны.
Мы сделали еще несколько шагов, дошли до конца коридора и оказались в столовой, которая выходила на балкон. Посередине был полуразвалившийся стол, покрытый ветхой скатертью, напоминавшей саван. В почетном карауле у этого гроба стояли четыре стула и два запыленных буфета, в которых хранилась посуда, коллекция ваз и чайный сервиз. В углу стояло старое пианино, некогда принадлежавшее матери Каракса. Крышка была поднята, клавиатура почернела, а щели между клавишами были едва видны под слоем пыли. Напротив балкона белело кресло с истертыми подлокотниками. Рядом с ним пристроился кофейный столик, на котором лежали очки и Библия в выцветшем кожаном переплете с золотым тиснением — из тех, что дарят к первому причастию. Книга была заложена на какой-то странице алой ленточкой.
— В этом кресле старика нашли мертвым. Врач говорит, он сидел тут мертвый два дня. Грустно вот так умереть, в одиночестве, как собака. Знаете, хоть он такое и заслужил, а мне его жалко.
Я приблизился к креслу, ставшему для Фортуня смертным одром. Рядом с Библией лежала небольшая коробочка с черно-белыми фотографиями, старыми портретами, снятыми в студии. Я встал на колени, чтобы рассмотреть их, не решаясь к ним прикоснуться. Я подумал, что оскверняю память несчастного, однако любопытство взяло верх. На первом снимке была молодая пара с ребенком лет четырех. Я узнал его по глазам.
— Вот видите, это сеньор Фортунь в молодости, а это она…
— У Хулиана были братья или сестры?
Консьержка, вздохнув, пожала плечами:
— Судачили, будто из-за побоев у нее случился выкидыш, но я не знаю, так ли это. Люди любят чесать языками, уж это правда. Однажды Хулиан рассказал соседским детишкам, что у него якобы есть сестра, которую один он может видеть, что она появляется из зеркал, сама словно бы соткана из пара, и живет с самим Сатаной во дворце на дне озера. Бедняжка Исабелита целый месяц мучилась ночными кошмарами. Временами этот мальчишка был как помешанный.
Я заглянул на кухню. Стекло маленького окошка, выходившего во внутренний дворик, было разбито, с улицы доносилось нервное и враждебное хлопанье голубиных крыльев.
— Во всех квартирах расположение комнат одинаковое? — спросил я.
— В тех, что под номером два и выходят на улицу, — да.
[36] Но так как это мансарда, здесь все немного по-другому, — объяснила консьержка. — У кухни и чулана есть слуховые оконца. Вдоль по коридору — три комнаты, в конце — ванная. Довольно удобно, похожая квартира у моей Исабелиты, правда, теперь здесь как в могиле.
— А вы знаете, какую комнату занимал Хулиан?
— Первая дверь — спальня, вторая ведет в самую маленькую комнату. Скорее всего, это она и есть.
Я углубился в коридор. Краска лоскутами свисала со стен. Дверь в ванную была приоткрыта. Из зеркала на меня смотрело лицо. Оно могло быть моим — или той сестры Хулиана, что жила в зеркалах. Я попытался открыть вторую дверь.
— Она заперта на ключ, — сказал я.
Женщина удивленно посмотрела на меня.
— Но в дверях нет замков.
— В этой есть.
— Наверное, его врезал старик, потому что в других квартирах…
На пыльном полу я обнаружил цепочку следов, которые вели к запертой двери.
— Кто-то входил в комнату, — сказал я. — Совсем недавно.
— Не пугайте меня! — вскинулась консьержка.
Я подошел к другой двери. Замка не было. Я толкнул ее и она с ржавым скрипом легко отворилась. В центре стояла полуразвалившаяся кровать с балдахином, желтые простыни напоминали саван. В изголовье висело распятие. На комоде — небольшое зеркальце, тазик для умывания, кувшин. Рядом стул. У стены стоял шкаф с приоткрытыми дверцами. Я обогнул кровать и оказался у ночного столика, накрытого стеклом, под которым можно было разглядеть старые фотографии, извещения о похоронах и лотерейные билеты. На столике стояла музыкальная шкатулка из резного дерева, рядом лежали карманные часы, на которых навсегда застыло время — пять двадцать. Я попытался завести шкатулку, но после шести нот мелодия захлебнулась. В ящике ночного столика я обнаружил пустой футляр для очков, щипчики для ногтей, обтянутый кожей флакон и медальон с изображением Богоматери Лурдской.
— Где-то должен быть ключ от той комнаты, — сказал я.
— Наверное, он у управляющего. Нам бы поскорее уйти отсюда…
Мой взгляд наткнулся на музыкальную шкатулку. Я открыл крышку: внутри, блокируя механизм, лежал золотистый ключ. Я вынул его, и шкатулка снова заиграла. Я узнал мелодию Равеля.
— Думаю, это тот самый ключ, — улыбнулся я консьержке.
— Послушайте, если дверь заперта, то явно неспроста. Хотя бы из уважения к памяти умершего…
— Донья Аурора, если хотите, можете подождать меня в привратницкой.
— Вы сам дьявол и есть. Ладно, идите, открывайте.
16
Вставляя ключ в замок, я ощутил на своих пальцах легкое дуновение холодного воздуха из отверстия в замочной скважине. На двери в бывшую комнату своего сына сеньор Фортунь установил огромный засов, почти в три раза больше щеколды на входной двери. Донья Аурора наблюдала за мной с некоторой опаской, словно я собирался открыть ящик Пандоры.
— У этой комнаты окна выходят на улицу? — спросил я.
Консьержка отрицательно покачала головой:
— Здесь есть крохотное окошко, выходящее на чердак.
Я медленно открыл дверь. Комната казалась глубоким колодцем, наполненным темнотой. Тусклый свет за нашими спинами едва мог справиться с непроницаемым мраком, простиравшимся перед нами. Окно, выходившее во внутренний двор, было заклеено пожелтевшими от времени газетами. Я сорвал несколько листков, и узкий луч мутного уличного света пронзил густую тьму.
— Господи Иисусе… — прошептала консьержка. Комната была заполнена распятиями, десятками распятий. Они свешивались на концах шнурков с потолка, покачиваясь от потока воздуха, они были прибиты к стенам. Распятия были везде: в каждом углу, вырезанные ножом на деревянной мебели, нацарапанные на плитках пола, нарисованные красной краской на зеркалах. На покрытом густой пылью полу виднелись следы, идущие от самого порога вокруг старой кровати с голым пружинным матрацем, от которой остался лишь остов из проволоки и трухлявого дерева. В другом углу у окна стоял закрытый секретер, увенчанный тремя металлическими распятиями. Я осторожно открыл его. В щелях деревянной шторки не было пыли, и я предположил, что его совсем недавно открывали. Внутри я насчитал шесть ящиков, замки были взломаны. Один за другим я внимательно осмотрел их. Пусто.
Присев на корточки у секретера, я пальцами провел по глубоким царапинам на дереве. Я пытался представить себе руки Хулиана, вырезающего эти иероглифы, значение которых, известное только ему одному, затерялось где-то во времени. В глубине секретера я нашел стопку тетрадей и стакан с карандашами и ручками. Взяв одну тетрадь, я мельком пролистал ее. Какие-то рисунки, слова, математические примеры, обрывочные фразы, цитаты из книг, незаконченные стихи… Все тетради казались одинаковыми. Некоторые рисунки повторялись страница за страницей, обретая новые штрихи и оттенки. Мое внимание привлекла фигура человека, который словно состоял из языков пламени. Другое изображение представляло собой то ли ангела, то ли змею, обвившую крест. И в каждой тетради я находил множество набросков, в которых угадывался силуэт огромного дома, странного, украшенного башнями и готическими сводами. Штрихи и линии были четкими и уверенными, молодой Каракс обладал недюжинным талантом рисовальщика, но все рисунки так и остались эскизами.
Я уже собирался положить последнюю тетрадь на место, как вдруг что-то выскользнуло из нее и упало мне под ноги. Это была фотография той самой девушки с полуобгоревшей картинки. Девушка была запечатлена в великолепном саду, а сквозь кроны деревьев проступали очертания дома, наброски которого я только что видел в тетрадях Каракса. Я сразу узнал его: это был особняк «Эль Фраре Бланк»
[37] на проспекте Тибидабо. На оборотной стороне фотографии от руки было написано:
Любящая тебя,
Пенелопа
Я спрятал ее в карман, закрыл секретер и улыбнулся консьержке.
— Уже посмотрели? — спросила она, торопясь поскорее уйти из этого странного места.
— В общем да, — сказал я. — Вы говорили, что некоторое время спустя после отъезда Хулиана в Париж на его имя пришло письмо, но сеньор Фортунь велел вам его выбросить…
Консьержка мгновение колебалась, но потом утвердительно кивнула:
— То письмо я спрятала в ящик комода в гостиной, на случай, если француженка когда-нибудь вернется. Оно все еще должно быть там.
Мы подошли к комоду и открыли верхний ящик. Конверт цвета охры лежал в груде остановившихся часов, потерянных пуговиц и монет, вышедших из обращения лет двадцать назад. Взяв конверт, я внимательно осмотрел его.
— Вы читали письмо?
— Да за кого вы меня принимаете?
— Не обижайтесь, это было бы естественно, принимая во внимание данные обстоятельства. Ведь вы думали, что бедняга Хулиан умер…
Пожав плечами, консьержка, не глядя на меня, пошла к двери. Воспользовавшись моментом, я спрятал конверт в карман пиджака и закрыл ящик.
— Послушайте, вы только не подумайте ничего плохого… — сказала, остановившись, привратница.
— Да нет, ну что вы. О чем там говорилось?
— Письмо было о любви. Почти как в радиосериалах, но только намного печальнее, это точно. Похоже, что все в нем — правда. Я чуть не расплакалась, когда читала его.
— У вас такое доброе сердце, донья Аурора.
— А вы сущий дьявол.
В тот же вечер, простившись с доньей Ауророй и пообещав регулярно сообщать ей все, что мне удастся разузнать о Хулиане Караксе, я направился к управляющему домом. Сеньор Молинс, знававший когда-то и лучшие времена, прозябал теперь в пыльном кабинете, погребенном в полуподвале на улице Флоридабланка. Молинс был тучен и улыбчив, он крепко сжимал в зубах недокуренную сигару, которая, казалось, приросла к его усам. Было невозможно определить, спит он или бодрствует, так как дышал он со свистом, похожим на храп. У него были жирные прилизанные на лбу волосы и плутоватые маленькие глазки. Сеньор Молинс был одет в костюм, за который ему не дали бы и десяти песет на рынке Лос Энкантес, но его жалкий вид с лихвой компенсировал кричащий галстук гавайской расцветки. Судя по обстановке, его контора теперь годилась лишь на то, чтобы управлять мышами в катакомбах Барселоны времен Реставрации.
— У нас тут небольшой ремонт, — пояснил Молинс извиняющимся тоном.
Чтобы сойти за своего я пару раз будто невзначай обронил имя доньи Ауроры, намекая на то, что наши семьи много лет дружат домами.
— Да, в юности она многим вскружила голову, — с мечтательным видом начал Молинс. — С годами она располнела, впрочем, и я уже не тот, что прежде. В вашем возрасте я был настоящий Адонис. Девушки на коленях умоляли, чтобы я проявил к ним благосклонность, а то и ребенка сделал. Нынешний-то двадцатый век — дерьмо. Так чем могу быть вам полезен, молодой человек?
Я рассказал ему более или менее достоверную историю о своем предполагаемом дальнем родстве с семьей Фортунь, и уже спустя несколько минут пустой болтовни Молинс, покопавшись в своих архивах, нашел мне адрес адвоката, занимавшегося делами Софи Каракс, матери Хулиана.
— Так… Хосе Мария Рекехо, улица Леона XIII, 59. Правда, всю корреспонденцию мы каждые полгода отсылаем до востребования на центральный почтамт на Виа Лаетана.
— Вы знакомы с сеньором Рекехо?
— Кажется, говорил раза два по телефону с его секретаршей. Вообще-то, все дела с ним я веду по переписке, и занимается этим моя секретарша, она сейчас в парикмахерской. У нынешних адвокатов нет времени ни на что, они не те, что были раньше, во времена моей молодости. В этой профессии уже не осталось истинно благородных людей.
Оказалось, что и заслуживающих доверия адресов нынче тоже не осталось. Мне было достаточно бросить взгляд на карту города на столе управляющего, чтобы мои сомнения подтвердились: адреса, по которому якобы находилась контора адвоката Рекехо, не существовало. Я так и сказал сеньору Молинсу, но тот воспринял эту новость как анекдот.
— Да бросьте! — сказал он, смеясь. — Что я вам говорил?! Одни проходимцы.
Управляющий от смеха согнулся в своем кресле и снова громко всхрапнул.
— У вас есть номер этого почтового ящика?
— Тут в картотеке записано 2837, хотя я никогда не могу разобрать цифры, нацарапанные моей секретаршей, ну вы же понимаете, эти женщины не способны к математике, они годятся только на…
— Могу я взглянуть на карточку?
— Разумеется, смотрите.
Он протянул мне листок. Цифры вполне можно было разобрать. Номер почтового ящика до востребования был указан как 2321. Я в ужасе представил себе, как же должна вестись бухгалтерия в этой конторе.
— Вы часто общались с сеньором Фортунем, пока он был жив? — спросил я Молинса.
— Ну, постольку-поскольку. Суровый был тип. Помню, когда я узнал, что француженка от него сбежала, я пригласил его пойти вместе с моими приятелями поразвлечься с девочками в одном шикарном заведении, здесь, рядом с Ла Палома. Ну, чтобы немного его подбодрить, понимаете? Ничего более. И представляете, с того дня он больше ни словом со мной не перемолвился, даже на улице здороваться перестал, словно мы и не знакомы вовсе. Как вам такое?
— Просто слов нет. Ну, а что еще вы можете рассказать мне о семье Фортунь? Вы их хорошо помните?
— То были совсем другие времена, — пробормотал Молинс, и в его голосе послышались ностальгические нотки. — Я ведь знал и старого Фортуня, основавшего мастерскую. Ну, а о сыне что я могу сказать… Вот его жена была страх как хороша. Какая женщина! И порядочная, да, несмотря на все слухи и сплетни, что о ней ходили.
— Например, о том, что Хулиан не был законным сыном Фортуня?
— А вы-то сами откуда об этом знаете?
— Как я уже сказал, я их родственник. Про это всем известно.
— Всем не всем, а доказательств тому нет.
— И все же люди говорят…
— Да людям лишь бы кудахтать. Нет, человек произошел не от обезьяны, он произошел от курицы.
— Так что же все-таки об этом говорили?
— Не желаете пропустить стаканчик? Отличнейший ром, из Игуалады, но опьяняет как карибский…
— Пожалуй, нет, благодарю, но я составлю вам компанию. И я с удовольствием послушаю ваш рассказ…
Антони Фортунь, которого все называли шляпником, познакомился с Софи Каракс в 1899 году возле собора Барселоны, где он только что дал обет святому Евстафию, который, среди великого множества святых, славился невзыскательностью и особым усердием в помощи в делах сердечных. Антони Фортуню уже исполнилось тридцать, но он все еще был холост и страстно мечтал жениться, причем немедленно. Софи, молодая француженка, жила тогда в пансионе для девиц и давала частные уроки фортепьяно и сольфеджио отпрыскам знатных семей Барселоны. У нее не было ни семьи, ни имущества, ничего, кроме молодости и музыкального образования, которое ей дал отец, пианист из театра в Ниме, прежде чем скончался от туберкулеза в 1886 году. Антони же, напротив, был на пути к процветанию. Незадолго до того он унаследовал дело своего отца — известную шляпную мастерскую на Сан-Антонио, где и научился ремеслу, которому мечтал когда-нибудь обучить сына. Софи Каракс казалась ему хрупкой, красивой, юной, покладистой и весьма способной к деторождению. Святой Евстафий не обманул ожиданий Фортуня: после четырех месяцев настойчивых ухаживаний Софи приняла его предложение. Сеньор Молинс, друг деда Фортуня, предупреждал Антони, что он женится неизвестно на ком, что, хотя Софи и кажется хорошей девушкой, этот брак слишком ей выгоден и лучше подождать хотя бы год…Но Антони лишь отвечал, что уже достаточно знает о своей будущей жене, а все остальное его не волнует. Они поженились в часовне Пино и провели свой трехдневный медовый месяц на курорте Монгат. Утром накануне отъезда шляпник пришел к сеньору Молинсу и, настаивая на том, чтобы это осталось строго между ними, попросил посвятить его в тайны супружеской опочивальни. Тот, саркастически усмехнувшись, предложил Фортуню расспросить обо всем таком саму новобрачную. Молодожены вернулись в Барселону, не проведя на курорте и двух дней. Соседи говорили, что Софи плакала, поднимаясь по лестнице. Висентета через несколько лет решилась поведать, что, по рассказам Софи, шляпник к ней и пальцем не притронулся, а когда она сама проявила инициативу и хотела соблазнить его, Фортунь стал обзывать ее проституткой, крича, что ему отвратительны все те непристойности, которые она ему предлагает. Через шесть месяцев Софи объявила мужу, что ждет ребенка. От другого мужчины.
Антони Фортунь, много раз видевший, как его отец избивает мать, в данных обстоятельствах сделал то же самое, ибо счел такое поведение наиболее уместным. Он остановился только тогда, когда понял, что еще один удар просто убьет Софи. Но, даже полумертвая от побоев, Софи отказалась назвать имя отца ребенка. Антони Фортунь, руководствуясь одному ему понятной логикой, решил, что речь идет не о ком ином, как о дьяволе, ведь ребенок был плодом греха, а грех, как известно, имеет только одного отца: сатану. Таким образом, убежденный, что в стенах его дома и в чреве его жены поселился грех, шляпник, как одержимый, принялся везде развешивать кресты и распятия: на стенах, на дверях комнат, даже на потолке. Когда Софи увидела, как муж завешивает крестами спальню, куда он сам ее выселил, она ужасно перепугалась и, со слезами на глазах, спросила, не сошел ли он с ума. Фортунь, ослепленный яростью, обернулся и дал ей пощечину. «Ты такая же шлюха, как и все!» — кричал он, пинками выгоняя супругу на лестничную площадку, предварительно исполосовав до полусмерти ремнем. На следующий день, когда Антони открыл входную дверь, чтобы спуститься вниз, в мастерскую, Софи вся в крови лежала у порога, дрожа от холода. Врачам так и не удалось вылечить многочисленные переломы правой руки. Софи Каракс больше никогда не садилась за пианино. У нее родился мальчик, и она назвала его Хулианом в память о своем отце, Жюльене Караксе, которого потеряла слишком рано, — впрочем, как и все в своей жизни. Фортунь хотел было выгнать ее из дома, но решил, что скандал не слишком благоприятно отразится на его бизнесе. Никто не станет покупать шляпы у человека с репутацией рогоносца. Это было бы нелепо. Софи переехала в холодную темную спальню в задней части дома, где и родила сына с помощью двух соседок по лестничной площадке. Антони не появлялся дома три дня. Когда он, наконец, пришел, Софи объявила ему: «Это сын, которого тебе дал Господь. Если хочешь кого-то наказать, наказывай меня, но не это невинное создание. Ребенку нужен дом и отец. Мои грехи не имеют к нему никакого отношения. Умоляю, сжалься над нами».
Первые месяцы были для обоих самыми трудными. Антони Фортунь решил унизить жену, превратив ее в служанку. Они уже не делили ни стол, ни постель и не говорили друг другу ни слова, за исключением случаев, когда возникала необходимость уладить какие-то хозяйственные дела. Раз в месяц, обычно в полнолуние, Антони на рассвете являлся в спальню супруги и молча набрасывался на свою жену со страстью, но без достаточной сноровки. Пользуясь этими редкими и напоминавшими насилие моментами близости, Софи пыталась наладить отношения с мужем, шепча ему на ухо слова любви и одаряя умелыми ласками. Однако шляпник не был падок на подобные глупости, и все волнения страсти испарялись у него за считанные минуты, если не секунды. Сколько он ни задирал на ней ночную рубашку, его атаки ожидаемых плодов не принесли: Софи больше не беременела. Со временем шляпник перестал наведываться в спальню к своей жене и приобрел привычку читать до рассвета Священное Писание, стремясь найти в нем утешение и унять бушующую в душе бурю.
С помощью Евангелия шляпник пытался разбудить в своем сердце любовь к этому мальчику с серьезным проницательным взглядом, обожавшему надо всем подшучивать и всюду видевшему привидения. Но, несмотря на все свои старания, Фортунь не находил в маленьком Хулиане ни одной своей черты и не считал его родным сыном. Самого же Хулиана, казалось, не слишком интересовали ни уроки катехизиса, ни производство шляп. На Рождество он забавлялся тем, что по-своему переставлял фигурки в рождественских яслях и разыгрывал невероятные сцены, как три волхва похищали младенца Иисуса с весьма непристойными целями. Вскоре он увлекся рисованием, изображая ангелов с волчьими зубами, и выдумывал странные истории о призраках в плащах, появляющихся из стен и пожирающих мысли спящих людей. Со временем шляпник потерял всякую надежду направить этого мальчика на путь истинный. Хулиан не был одним из Фортуней и не мог им стать. Ему было скучно в школе, и он возвращался домой с тетрадями, полными изображений чудовищных существ, крылатых змей и оживших домов, которые передвигались, поглощая неосмотрительных прохожих. Уже тогда было ясно, что фантастический мир привлекает Хулиана намного сильнее, чем окружавшая его обыденная реальность. Из всех разочарований, которыми так щедро наградила его жизнь, ничто не ранило Антони Фортуня сильнее, чем этот ребенок, которого послал ему дьявол, чтобы вдоволь поиздеваться над ним.
В десять лет Хулиан объявил, что хочет стать художником, как Веласкес, так как мечтает создать шедевры, которые великий мастер не смог написать за всю свою жизнь, посвящая себя пустому, но вынужденному рисованию портретов слабоумных членов королевской семьи. Вдобавок, то ли для того чтобы скрасить одиночество, то ли в память об отце, Софи вздумала давать Хулиану уроки фортепьяно. Мальчик обожал музыку, живопись и прочие материи, начисто лишенные какой-либо выгоды с точки зрения сильной половины человечества. Хулиан очень быстро освоил начатки гармонии и решил, что сам будет сочинять музыку, а не следовать партитурам из учебников сольфеджио, что явно не было в порядке вещей. В то время Антони Фортунь еще полагал, что причина умственной неполноценности мальчика лежит в неправильном питании, поскольку, из-за кулинарных пристрастий матери, в его рационе было слишком много французских блюд. Всем известно, говорил он, что избыток сливочного масла приводит к моральному упадку и снижению восприимчивости. Отныне и впредь он навсегда запретил Софи использовать этот продукт в приготовлении пищи. Но результаты подобных ограничений оказались далеки от ожидаемых.
В двенадцать лет Хулиан постепенно утратил свой прежний лихорадочный интерес к живописи и Веласкесу, однако все проснувшиеся вновь надежды Фортуня оказались напрасными. Мечты Хулиана о Прадо
[38] сменились другим, еще более пагубным увлечением. Он обнаружил библиотеку на улице Кармен и использовал каждую минуту, свободную от работы в шляпной мастерской, чтобы приходить в это святилище книг и жадно проглатывать романы, стихи и труды по истории. За день до того, как ему исполнилось тринадцать, Хулиан заявил, что хочет стать каким-то Робертом Луисом Стивенсоном — по всему видно, иностранцем. Пусть радуется, заявил в ответ Фортунь, если его возьмут хотя бы в каменотесы. Именно тогда он окончательно убедился, что его сын — болван.
Часто по ночам, тщетно пытаясь заснуть, Фортунь в ярости ворочался в постели, размышляя над тем, как рушатся его надежды. В глубине души он любит этого мальчика, признавался он себе. И, хотя она этого не заслуживает, любит и эту дамочку, что предала его в первый же день их совместной жизни. Он любит их всем сердцем, но по-своему, правильной любовью. Он просил Бога только об одном: указать ему верный путь, чтобы все трое были счастливы, и желательно, чтобы это счастье было таким, как понимал его он, Антони Фортунь. Он молил Всевышнего подать ему какой-нибудь знак, сигнал, хоть намек на его присутствие, но Господь в своей безграничной мудрости, а может, просто утомленный бесконечными просьбами стольких страдающих душ, продолжал безмолвствовать. Пока Антони Фортунь терзался угрызениями совести и досадой, в соседней комнате медленно угасала Софи, наблюдая, как ее собственная жизнь тонет в потоке обмана, одиночества и вины. Она не любила мужчину, которому служила, но чувствовала, что принадлежит ему, и возможность бросить Фортуня и уехать куда-нибудь вместе с сыном казалась ей немыслимой. Она с горечью вспоминала о настоящем отце Хулиана и со временем научилась ненавидеть его и презирать все, что он собой воплощал, хотя это было именно то, чего она так страстно желала. Отсутствие разговоров супружеская чета Фортунь с избытком компенсировала скандалами. Оскорбления и взаимные упреки летали в воздухе как кинжалы, задевая любого, кто вставал на их пути, то есть чаще всего Хулиана. Шляпник никак не мог потом вспомнить, за что на этот раз избил жену. Он помнил только ощущение злобы и обжигающего стыда. Фортунь каждый раз клялся себе, что подобное впредь не повторится и что, если будет нужно, он сам сдастся властям, чтобы они заключили его под стражу.
Антони Фортунь верил, что с Божьей помощью сможет стать лучше, чем его собственный отец. Но рано или поздно его кулаки вновь обрушивались на Софи, и со временем Фортунь принял как нечто непреложное эту данность: раз она не может вполне принадлежать ему как супруга, он будет владеть ею, как палач своей жертвой. Так семья Фортунь прожила долгие годы, заставив замолчать собственные сердца и души, пока, наконец, от продолжительного безмолвия они не позабыли все слова, выражающие истинные чувства и не превратились в чужаков, живущих под одной крышей, — с ними случилось то, что случается во многих семьях, населяющих этот огромный город.
Было уже почти три часа, когда я вернулся в лавку. Войдя, я поймал на себе полный сарказма взгляд Фермина, устремленный с высоты приставной лестницы, на которой он стоял, наводя блеск на собрание «Национальных эпизодов» славного дона Бенито.
[39]
— Да я просто не верю своим глазам! А мы-то уж думали, вы отправились в Америку на поиски лучшей жизни.
— Я задержался по дороге. А где отец?
— Раз уж вы не явились вовремя, он сам отправился разносить оставшиеся заказы. Он поручил передать вам, что сегодня вечером едет в Тиану
[40] оценивать частное собрание книг одной вдовы. Ваш отец из тех, кто сражает таких клиентов наповал без единого слова. Он сказал, чтобы вы его не ждали и сами закрыли лавку.
— Он сердится?
Фермин покачал головой, спускаясь с лестницы с кошачьей ловкостью.
— Разумеется, нет. Ваш отец просто святой. Кроме того, он был очень доволен, узнав, что вы обзавелись невестой.
— Что?
— Ну и плут же вы, так долго скрывали. И ведь что за девушка, слушайте, один ее взгляд способен парализовать уличное движение! И вся такая утонченная, воспитанная. Сразу видно, ходила в хорошую школу, хотя во взгляде есть что-то порочное… Знаете, если бы мое сердце не было похищено Бернардой… Да ведь я вам еще не рассказал о нашем ужине… Вы только послушайте, искры летели, искры… Будто в ночь Святого Хуана…
[41]
— Фермин, — оборвал его я. — О чем, черт возьми, вы тут говорите?
— О вашей невесте.
— Нет у меня никакой невесты, Фермин!
— Ладно, сейчас вы, молодежь, называете это по-другому, «герлфренд» или там…
— Фермин, можно еще раз и сначала? О чем вы?
Фермин Ромеро де Торрес озадаченно посмотрел на меня, продолжая жестикулировать на сицилийский манер сложенными щепотью пальцами руки.
— Так вот. Сегодня вечером, час или полтора назад, к нам в лавку зашла юная особа и спросила вас. Ваш отец и ваш покорный слуга, мы оба при том присутствовали, и, отбросив все сомнения, я вас могу заверить, что девушка совсем не была похожа на привидение. Я могу вам описать даже ее запах: вроде лаванды, только более сладкий. Ну просто как свежеиспеченная сдобная булочка.
— Так значит, это булочка вам сказала, что она моя невеста?
— Ну, прямо не сказала, но улыбнулась как-то между прочим, словом, вы меня понимаете, и сказала, что ждет вас в пятницу вечером. Нам с вашим отцом все это показалось очевидным как дважды два.
— Беа… — прошептал я.
— Эрго: она существует! — обрадовался Фермин.
— Да, но она не моя невеста.
— Тогда не понимаю, чего вы ждете.
— Она — сестра Томаса Агилара.
— Вашего друга-изобретателя?
Я кивнул.
— Тем более. Да будь она хоть сестра Хиля Роблеса,
[42] девушка — просто прелесть. Я бы на вашем месте не терялся.
— У Беа есть жених, младший лейтенант. Он сейчас на действительной службе.
Фермин с раздражением вздохнул:
— Значит, вот как, и тут эта армия, язва на теле общества, племенной редут обезьяньего братства. Тем лучше, потому что так вы сможете с чистой совестью наградить его орденом рогоносца.
— Да вы бредите, Фермин! Беа выйдет за него, когда он вернется.
Фермин хитро улыбнулся:
— Ну, это еще как посмотреть. Мне почему-то кажется, что она за него не выйдет.
— Вы-то откуда знаете?
— О женщинах и других мирских делах я знаю поболе вашего, уж вы поверьте. Как учит доктор Фрейд, женщина всегда желает прямо противоположное тому, о чем думает или говорит, и это, если хорошенько подумать, не так уж и страшно, ведь мужчина, как говорит Перогрульо,
[43] напротив, подчиняется только голосу плоти или желудка.
— Не морочьте мне голову вашими сентенциями, Фермин. Если хотите что-то сказать, говорите прямо и покороче.
— Ладно, подвожу итог всему вышесказанному: девочка выглядела вовсе не так, словно собирается выйти за этого вашего героя.
— Да что вы? И как же она выглядела?
Фермин пододвинулся ко мне с заговорщицким видом.
— Похоже, в ней есть нездоровое любопытство, — заключил он, загадочно поднимая бровь. — И заметьте, я говорю это как комплимент.
Фермин, как всегда, попал в самую точку. Побежденный, я попытался перебросить мяч на его сторону.
— Кстати, о нездоровом любопытстве, расскажите-ка мне о Бернарде. Удалось вам сорвать поцелуй?
— Обижаете, Даниель! Хочу напомнить: вы говорите с профессиональным соблазнителем, а что до поцелуев, так это оставим любителям и новичкам. Настоящую женщину нужно завоевывать постепенно. Это вопрос чистой психологии, как красивый финал в корриде.
— Значит, она оставила вас с носом.
— Фермина Ромеро де Торреса не оставит с носом даже сам Пиноккио. Дело в том, что мужчина, если вернуться к доктору Фрейду и выразиться фигурально, нагревается как лампочка: включили — докрасна, выключили — снова остыла. Женщина же, и это доказано наукой, нагревается как утюг, понимаете? На медленном огне, постепенно, как хорошая эскуделья.
[44] Но уж если нагрелась как следует, этот жар никто не остудит. Как домны Бискайи.
[45]
Термодинамические теории Фермина заставили меня призадуматься.
— Так вот что вы делаете с Бернардой? — спросил я его. — Нагреваете, как утюг на огне?
Фермин подмигнул:
— Эта женщина — как вулкан на грани извержения, она полна кипящей, как магма, страсти, но с сердцем святой, — сказал он, проводя языком по губам. — А чтобы провести еще одну параллель, скажу: она напоминает мне мою мулаточку из Гаваны, истово верующую сантеру.
[46] Но в глубине души я рыцарь, так что ситуацией не воспользовался и довольствовался целомудренным поцелуем в щечку. Видите ли, я никогда не тороплюсь. Всего лучшего на свете приходится ждать. Есть тут некоторые желторотые, уверенные, что если они положили руку женщине на задницу и она не возразила, то и дело в шляпе. Жалкие дилетанты. Сердце женщины — как лабиринт изысканных ощущений, бросающий вызов примитивному разуму прохвоста-мужчины. Если вы действительно желаете обладать женщиной, вы должны думать как она, и в первую очередь стараться покорить ее душу. Ну а все остальное, эта мягкая сладкая оболочка, лишающая нас рассудка и добродетели, приложится само собой.
Я встретил финал его речи торжественными аплодисментами:
— Да вы поэт, Фермин!
— Что вы, я сторонник Ортеги, и ко всему большой прагматик, потому что поэзия лжет, хотя и весьма красиво, а то, что говорю я, — чистая правда, простая как апельсин. Как говорил маэстро, покажите мне донжуана, я поскребу его хорошенько и перед нами окажется педик. То, о чем веду речь я — это постоянное, непреходящее. Беру вас в свидетели, что сделаю из Бернарды женщину если не достойную — этого ей и так не занимать, — то, во всяком случае, счастливую.
Я улыбнулся и кивнул. Его энтузиазм был заразителен, а аргументы и слог неоспоримы.
— Берегите ее, Фермин. У Бернарды такое доброе сердце, и она уже пережила столько разочарований.
— Вы думаете, я не знаю? Да у нее все на лбу написано, как печать совета попечителей военных вдов. Это говорю вам я, а у меня солидный опыт собственных неприятностей. Эту женщину я осчастливлю, даже если это будет последнее, что я сделаю в своей жизни.
— Даете слово?
Он протянул мне руку с достоинством рыцаря ордена тамплиеров, и я крепко ее пожал.
— Слово Фермина Ромеро де Торреса.
После обеда время в лавке тянулось бесконечно, покупателей не было, заглянула только парочка праздношатающихся прохожих. Видя такое дело, я сказал Фермину, что остаток дня он может быть свободен.
— Зайдите за Бернардой и сводите ее в кино или просто прогуляйтесь под руку по Пуэртаферриса, поглазейте на витрины, она это обожает.
Фермин, поймав меня на слове, бросился прихорашиваться в подсобку, где у него всегда хранились сменный комплект белья, несколько флаконов одеколона и прочих косметических средств в несессере, способном вызвать зависть самой доньи Кончи Пикер.
[47] Вышел он оттуда вылитым героем-любовником из какого-нибудь фильма, только вот мяса на костях у него было килограммов на тридцать меньше. Он облачился в старый костюм моего отца и фетровую шляпу на несколько размеров больше его головы. Эту проблему он с успехом решил, подложив под тулью несколько скомканных газетных листов.
— Кстати, Фермин, пока вы не ушли… Я хотел попросить вас об одном одолжении.
— Считайте что все уже сделано. Ваше дело приказать, мое — повиноваться.
— Только это между нами, договорились? Отцу ни слова.
Фермин улыбнулся от уха до уха:
— Ну и плутишка! Наверняка, это связано с той потрясающей девицей, угадал?
— Нет, речь идет об одном очень важном и запутанном расследовании. Как раз по вашей части.
— Я и в девушках тоже понимаю. Я это на тот случай, если вам нужен практический совет или что-нибудь в этом роде, ну, вы понимаете. Можете на меня положиться, в этом деле я как врач, кроме шуток.
— Буду иметь в виду. Но сейчас мне нужно узнать, кому принадлежит абонентский ящик на центральном почтамте на Виа Лаетана. Номер 2321. И, если возможно, кто забирает оттуда корреспонденцию. Сможете выяснить?
Фермин ручкой записал номер под носком на лодыжке.
— Как нечего делать. В этом мире нет такого государственного учреждения, которое сумело бы сохранить свои тайны от меня. Дайте мне несколько дней, и я представлю вам полный отчет.
— И помните о нашем уговоре: моему отцу ни слова.
— Будьте спокойны. Я в таких делах, как сфинкс Хеопса.
— Я вам очень признателен. А сейчас идите уже и хорошенько повеселитесь.
Я по-военному отдал ему честь, и он, лихо развернувшись, вышел из лавки с удалью петуха, направляющегося в свой курятник. Не прошло и пяти минут после его ухода, как звякнул колокольчик на входной двери. Я оторвал взгляд от колонок цифр: в лавку вошел какой-то человек в сером плаще и фетровой шляпе. У него были тонкие усики и стеклянно-голубые глаза, лицо расплылось в фальшиво-натянутой улыбке коммивояжера. Я пожалел, что нет Фермина, так как он одной левой умел отделываться от этих странствующих торговцев, пахнущих камфарой и пылью, время от времени забредающих к нам на огонек. Посетитель, снова одарив меня приторной улыбочкой, взял первый попавшийся том из стопки книг, лежавших на прилавке у входа. Все в этом странном человеке дышало нескрываемым презрением к тому, что его окружало. Уж ты-то не продашь мне ни булавки, подумал я.
— Сколько букв, а? — сказал он.