Карлос Руис Сафон
Тень ветра
Кладбище забытых книг
Я как сейчас помню то раннее утро, когда отец впервые повел меня на Кладбище Забытых Книг. Стояли первые дни лета 1945 года. Мы шли по улицам Барселоны, накрытой пепельным небом, и мутное солнце жидкой медью растекалось по бульвару Санта-Моника.
— Даниель, ты никому не должен рассказывать о том, что сегодня увидишь, — предупредил меня отец. — Даже твоему другу Томасу.
— И маме? — спросил я полушепотом.
Отец вздохнул, заслонившись от меня своей неизменной грустной улыбкой, которая делала сумрачным его лицо.
— Ну что ты, — ответил он, потупив взгляд. — От нее у нас нет секретов. Ей все можно рассказывать.
Мать умерла сразу после гражданской войны, во время вспышки холеры. Мы похоронили ее на кладбище Монтжуик, в день, когда мне исполнилось четыре года. Помню, весь день и всю ночь шел дождь, и я спросил у отца: «Небо тоже плачет?» — и он не смог мне ответить: его подвел голос. Шесть лет спустя отсутствие матери, все еще зияло в моем сердце, как беззвучный крик, который я так и не научился заглушать словами. Мы с отцом жили в небольшой квартирке на улице Санта-Ана, неподалеку от церковной площади. Квартира располагалась над унаследованным от деда магазином, торговавшим антикварными изданиями и подержанными книгами, заколдованным царством, во владение которым, как полагал мой отец, в один прекрасный день должен был вступить я. Я вырос среди книг, находя незримых друзей на рассыпавшихся от прикосновения ветхих страницах, чей запах до сих пор хранят мои руки. С того времени у меня появилась привычка: сквозь сон, в полутьме спальни, рассказывать матери о том, что произошло за день, как дела в школе, что нового я там узнал… Я не мог слышать ее голос или чувствовать прикосновение, но исходившие от нее свет и тепло пульсировали в каждом уголке дома, и с верой, естественной для человека, чьи годы можно пересчитать по пальцам рук, я представлял, что, когда, закрыв глаза, зову ее, она слышит меня оттуда, где теперь обретается ее душа. Я знал, что отец тоже порой слышал меня из гостиной и тихо плакал.
Помню, однажды июньской ночью я проснулся на рассвете от собственного крика. Сердце колотилось так, будто душа рвалась вон из груди, чтобы взбежать по какой-то неведомой лестнице. Прибежал встревоженный отец, взял меня на руки и попытался успокоить.
— Я не могу вспомнить ее лицо. Я не помню маминого лица, — задыхаясь, лепетал я.
— Не бойся, Даниель. Я буду его помнить за нас двоих.
В полусвете мы смотрели друг на друга, пытаясь найти слова, которых не существовало. Тогда я впервые понял, что отец стареет и что его затуманенные и опустошенные глаза смотрят только назад. Он потянулся к занавеске и впустил в комнату тихий утренний свет.
— Давай, Даниель, одевайся. Я должен тебе кое-что показать.
— Сейчас? В пять утра?
— Некоторые вещи видны только в сумерках, — произнес отец, улыбаясь мягкой, загадочной улыбкой, которую, возможно, позаимствовал из какой-нибудь книги Александра Дюма.
Когда мы вышли из дома, безлюдные улицы все еще тонули в тумане. Мерцающий свет фонарей на бульваре Лас-Рамблас обозначал лишь его контуры, покуда город постепенно пробуждался от сна, утрачивая акварельную размытость. Дойдя до улицы Арко-дель-Театро, мы направились к кварталу Раваль, под аркаду с небесно-голубым сводом. Я следовал за отцом по узкому проходу, скорее напоминавшему шрам, пока отсветы бульвара Лас-Рамблас не остались позади. Окна и карнизы отражали косые утренние лучи, скользившие поверх все еще темных тротуаров. Наконец отец остановился перед резным деревянным порталом, потемневшим от времени и сырости. Перед нами возвышалось строение, напоминавшее развалины заброшенного дворца, где мог бы располагаться музей отзвуков и теней.
— Даниель, ты никому не должен рассказывать о том, что увидишь сегодня. Даже твоему другу Томасу. Никому.
Дверь открыл человечек с седой шевелюрой и птичьими чертами лица. Его орлиный глаз неподвижно уставился на меня.
— Здравствуй, Исаак. Это мой сын, Даниель, — сказал отец. — Скоро ему исполнится одиннадцать, и рано или поздно именно он станет хозяином моей лавки. Ему пора познакомиться с этим местом.
Тот, кого звали Исааком, кивком пригласил нас войти. Во дворце царил голубоватый полумрак, в котором едва угадывалась мраморная лестница и галерея, расписанная некогда фресками, изображавшими ангелов и химер. Мы проследовали за нашим провожатым по дворцовому коридору и вошли в круглую залу, где царил церковный полумрак, из-под купола которой в окна били снопы солнечного света. От пола до самого верха вздымался лабиринт полок, забитых книгами; их расположение напоминало расположение сот в улье, с проходами, ступенями, плитами и мостиками; это было нечто вроде огромной библиотеки с хаотическим нагромождением книжных полок. Разинув рот, я посмотрел на отца. Он улыбнулся и подмигнул мне:
— Добро пожаловать на Кладбище Забытых Книг.
По этажам и переходам библиотеки бродило несколько фигур. Некоторые издали приветствовали нас, и я узнавал в них кое-кого из отцовских коллег — букинистов. В глазах десятилетнего ребенка это было похоже на тайное братство — алхимиков, участников тайного заговора, творимого за спиной ничего не подозревающего мира. Отец опустился передо мной на колени и, глядя мне прямо в глаза, тихо заговорил голосом таинственным и доверительным.
— Это заповедное место, Даниель, святилище. Каждый корешок, каждая книга из тех, что ты видишь, обладает душой. В ее душе живут души тех, кто книгу писал, тех, кто ее читал и жил ею в своих мечтах. Каждый раз, когда книга попадает в новые руки, каждый раз, когда кто-то пробегает взглядом по ее страницам, ее дух прирастает и становится сильнее. Много лет тому назад мой отец привел меня сюда, и это место уже тогда несло на себе печать времени. Может быть, оно было таким же древним, как сам город. Никому доподлинно не известно, кто и когда его создал. Скажу тебе лишь то, что мне сказал отец. Когда исчезает какая-нибудь библиотека, когда закрывается книжный магазин, теряется или предается забвению какая-нибудь книга, мы, хранители, то есть те, кто обретается в этих стенах, уверены: эта книга обязательно попадет сюда. Здесь затерявшиеся во времени страницы, о которых никто не помнит, обрели вечную жизнь в ожидании того дня, когда наконец явится читатель, который вдохнет в них новую душу. В магазине мы продаем и покупаем книги, но в действительности ни одна из них никому не принадлежит. Каждая книга, которую ты здесь видишь, когда-то была чьим-то лучшим другом. Теперь у них не осталось друзей, кроме нас, Даниель. Ну как, ты сможешь хранить эту тайну?
Мой взгляд затерялся в безграничном пространстве, наполненном волшебным светом. Я кивнул, и отец улыбнулся:
— Знаешь, что самое интересное?
Я молча покачал головой.
— Согласно обычаю, каждый, кто приходит сюда в первый раз, должен выбрать одну-единственную книгу, ту, что ему понравится, взять ее под свое покровительство и отвечать за то, чтобы она никогда не исчезла, чтобы жила вечно. Это очень важная клятва. На всю жизнь, — разъяснял отец. — Сегодня твой черед.
Около получаса я бродил по закоулкам лабиринта, пропахшего старой бумагой, пылью и волшебством. Ладонь свободно скользила по рядам корешков, каждый из которых взывал ко мне. Среди них я смутно различал изглоданные годами названия на едва угадываемых и других, вовсе неведомых мне языках. Я шел по множеству коридоров и изогнувшихся спиралью галерей, сплошь уставленных книгами, которые, казалось, знали обо мне больше, чем я о них. Мне вдруг пришло в голову, что за каждым корешком таится безбрежный непознанный мир, в то время как за этими стенами течет совсем другая жизнь, с ежевечерними футбольными матчами и радиосериалами, скромной утехой тех, кто едва ли способен разглядеть что-либо дальше собственного носа. Может быть, эта мысль, а может, случай или его более знатная родственница судьба распорядились так, что я тут же понял, какую именно книгу мне предстоит взять под свою опеку. Или сама книга изъявила готовность стать моим опекуном… Последняя в ряду, она скромно выглядывала с самого края полки, предлагая мне прочесть свое тисненное золотом на бордовой коже название, так и сиявшее в лившихся из-под купола лучах. Я подошел к ней и погладил буквы кончиками пальцев, прочитав про себя:
Хулиан Каракс. Тень ветра
Никогда прежде я не слышал ни названия, ни имени автора, но это не имело значения. Решение было принято. И мной, и книгой. Очень бережно я взял ее в руки и пролистал, высвобождая страницы из плена. Вырвавшись из своей темницы, книга подняла облачко золотистой пыли. Довольный выбором, я пустился в обратный путь по лабиринту, улыбаясь и зажав под мышкой свою находку. Должно быть, на меня подействовала колдовская атмосфера этого места, но я почему-то был уверен, что книга ждала меня здесь много лет, возможно, с тех пор, когда меня еще не было на свете.
Вернувшись домой на улицу Санта-Ана, я уединился в своей комнате, решив прочитать хотя бы первые строки своего нового друга. Сам того не заметив, я тут же с головой погрузился в чтение и уже не мог оторваться. В романе речь шла о человеке, посвятившем жизнь поискам своего настоящего отца, которого он никогда не знал и о чьем существовании ему на смертном одре поведала мать. История этих поисков представляла собой фантасмагорическую одиссею, в ходе которой герой пытался восполнить все то, чего был в детстве лишен, а за главными событиями маячил образ несчастной любви, преследовавшей его до конца жизни. По мере развития повествования, его структура все больше напоминала мне русскую матрешку, внутри которой заключено множество ее маленьких копий. Постепенно роман рассыпался на тысячу историй, словно некий предмет, который, попав в зеркальную галерею, теряется в многочисленных отражениях, разных и в то же время схожих. Минуты и часы пролетали как во сне. Завороженный чтением, я едва различил, как на кафедральном соборе колокол пробил полночь. Медный свет лампы погрузил меня в мир образов и чувств, прежде неведомых, а персонажи, казавшиеся такими же реальными, как воздух, которым я дышал, увлекали за собой в нескончаемый лабиринт тайн и приключений, и выхода искать не хотелось. Перелистывая страницу за страницей, я целиком пребывал во власти романа и его мира, пока легкий предрассветный ветерок не повеял в мое окно. Но вот усталые глаза скользнули по последним строкам. В голубоватом утреннем свете я лежал на кровати с книгой на груди, прислушиваясь к глухим звукам спящего города, похожим на легкий утренний дождик, шелестящий по пурпурным крышам. Усталость и сон охватывали меня, но я не спешил сдаваться. Мне было жаль покидать этот волшебный мир и расставаться с его героями.
Как-то один из постоянных посетителей лавки заметил: едва ли найдется нечто, способное оказать такое влияние на читателя, как первая книга, проложившая путь к его сердцу. Те первые образы, отзвук слов, которые, как нам кажется, остались далеко в прошлом, сопровождают нас всю жизнь. Они возводят в нашей памяти дворец, в который — сколько бы книг мы потом ни прочли, сколько бы миров ни открыли, сколько бы ни узнали и ни позабыли — нам неизбежно предстоит вернуться. Для меня такими волшебными страницами стали те, что я обнаружил в лабиринтах Кладбища Забытых Книг.
ПЕПЕЛЬНЫЕ ДНИ
1945–1949
1
Всякая тайна стоит ровно столько, сколько тот, от кого мы ее скрываем. Я проснулся с единственной мыслью: рассказать о Кладбище Забытых Книг лучшему другу. Томас Агилар был моим одноклассником; все свое свободное время и весь свой талант он отдавал изобретениям, столь же гениальным, сколь бесполезным, таким, как самодвижущийся дротик или электроюла. Как было бы здорово поделиться секретом с Томасом! Сквозь дрему я представлял себе, как, вооружившись фонариками и компасом, мы разгадываем загадки библиографических катакомб. Но, вспомнив о клятве, данной отцу, я решил, что обстоятельства вынуждают избрать, как обычно пишут в детективах, иной образ действий. В полдень я пошел к отцу и набросился на него с расспросами о Хулиане Караксе, который тогда потряс меня настолько, что я не сомневался: слава о нем гремит на весь мир. Мой план был прост: раздобыть все его книги и меньше чем за неделю прочесть их от корки до корки. Меня постигло жесточайшее разочарование: отец, завзятый библиофил и знаток всевозможных литературных раритетов, и слыхом не слыхивал ни о «Тени ветра», ни о его авторе. Задетый за живое, он внимательно изучил страничку с выходными данными.
— Тут сказано, что книга вышла тиражом две с половиной тысячи экземпляров в барселонском издательстве «Кабестань Эдиторс» в декабре 1935 года.
— Ты знаешь это издательство?
— Оно давно закрылось. Но это не первое издание, впервые роман опубликовали в ноябре того же года, но в Париже… Издательство «Гальяно и Неваль»… Не припомню такого.
— Значит, это перевод? — растерянно спросил я.
— Нигде не указано. Если верить тому, что здесь написано, перед нами оригинал.
— Книга на испанском, изданная сначала во Франции?..
— В наши времена бывает и такое. Пожалуй, нам может помочь Барсело.
Густаво Барсело, давний коллега отца, держал на улице Фернандо похожую на пещеру книжную лавку и был негласным главой самой верхушки цеха букинистов. Невозможно было представить себе Барсело без его неизменной погасшей трубки, источавшей ароматы восточного рынка; сам себя он называл последним романтиком. Барсело утверждал, будто он и его предки состоят в дальнем родстве с лордом Байроном, хотя был выходцем из местечка Кальдас-де-Монбуи. Возможно, в подтверждение своей благородной родословной он неизменно одевался на манер денди девятнадцатого века: шелковый шейный платок, белоснежные лакированные ботинки и монокль без диоптрий, с которым, как говорили злые языки, он не расставался даже в уборной. На самом деле куда как более значимым было совсем иное родство: один из его предков, промышленник, в конце девятнадцатого века не совсем честным путем сумел сколотить состояние. По словам моего отца, Густаво Барсело не бедствовал, и книжное дело было скорее его страстью, нежели источником заработка. Он обожал книги до безумия, вплоть до того, что (сам Барсело это категорически отрицал), если в магазине появлялся покупатель, который влюблялся в какой-нибудь из выставленных на продажу экземпляров, но не мог за него заплатить, снижал цену насколько было надо, а то и вообще отдавал книгу даром, если считал клиента истинным читателем, а не ветреным дилетантом. Несмотря на подобные чудачества, Барсело обладал феноменальной памятью и педантичностью — качествами, которые предпочитал не выставлять напоказ. В общем, если кто и разбирался в редких книгах, то это, несомненно, был он. В тот вечер, закрыв свою лавку, отец предложил пройтись до кафе «Четыре кота» на улице Монсьо, где Барсело и его приятели-библиофилы обычно проводили время за дружеской беседой о забытых поэтах, мертвых языках и съеденных молью литературных шедеврах.
Кафе «Четыре кота» находилось в двух шагах от нашего дома и было одним из моих любимых мест в Барселоне. Именно там в 1932 году познакомились отец и мать, и я считал, что именно очарованию этого старого кафе отчасти обязан своим появлением на свет. Притаившийся в полумраке фасад охраняли два каменных дракона, а остановившие время газовые фонари берегли воспоминания о прошлом. Войдя в кафе, посетители растворялись здесь среди теней прошлого, но не только. Счетоводы, мечтатели, начинающие гении оказывались за одним столиком с Пабло Пикассо, Исааком Альбенисом, Федерико Гарсиа Лоркой или Сальвадором Дали. Любой бродяга, заплатив за чашку кофе, мог на несколько минут почувствовать себя исторической личностью.
— Боже! Семпере, — воскликнул Барсело, увидев моего отца, — блудный сын! Чем обязан?
— Обязаны вы, дон Густаво, моему сыну, Даниелю, который только что сделал открытие.
— Тогда присоединяйтесь к нам. Сие знаменательное событие стоит отметить.
— Знаменательное? — прошептал я отцу.
— Барсело изъясняется исключительно высоким стилем, — вполголоса сказал мне отец. — Ты помалкивай, а не то он еще и не такого наговорит.
Люди за столиком потеснились, освобождая нам место, и Барсело, любивший пустить пыль в глаза, настоял на том, что угощение за его счет.
— Сколько лет отроку? — спросил он, искоса поглядывая на меня.
— Скоро одиннадцать, — гордо ответил я. Барсело лукаво улыбнулся:
— Иными словами, десять. Никогда не прибавляй себе годы, букашка, об этом позаботится сама жизнь.
Некоторые из приятелей-библиофилов пробурчали нечто одобрительное. Барсело подозвал официанта, такого древнего, что его давно уже можно было объявить памятником старины.
— Коньяк для моего друга Семпере, да самый лучший, а для его отпрыска — молочный коктейль. Ему надо расти. И еще несколько ломтиков окорока, только не такого, как в прошлый раз, понял? Вы тут не фирма «Пирелли», чтобы резиной торговать, — грозно сказал книгопродавец.
Официант кивнул и удалился, волоча ноги и душу.
— Ну что я вам говорил? — продолжил Барсело. — Откуда взяться рабочим местам, если в этой стране не увольняют даже покойников? Вспомните Сида.
[1] Видно, ничего уж тут не поделаешь.
Книголюб, посасывая погасшую трубку, пристально рассматривал книгу, что я держал в руках. Несмотря на личину пустомели и болтуна, он носом чуял хороший текст, как волк — запах крови.
— Итак, — сказал Барсело, изображая безразличие, — с чем пожаловали?
Я взглянул на отца. Он кивнул. Недолго думая, я отдал книгу Барсело, и она оказалась в опытных руках. Тонкие пальцы пианиста быстро исследовали ее состояние, переплет и качество бумаги. С рассеянной улыбкой Барсело раскрыл страницу с выходными данными и, словно опытный криминалист, исследовал ее за одну минуту. Все вокруг, затаив дыхание, наблюдали за ним, словно ожидая чуда или разрешения сделать следующий вдох.
— Каракс. Интересно, — невозмутимо произнес он. Я протянул руку за книгой. Барсело приподнял брови, однако вернул ее мне с ледяной улыбкой:
— Где ты ее раздобыл, малыш?
— Это секрет, — ответил я, догадываясь, что отца забавляет ситуация, в которую попал этот всезнайка.
Барсело нахмурился и перевел взгляд на моего отца:
— Послушайте, Семпере, только из уважения к вам и благодаря узам давней и искренней дружбы, которые нас связывают, остановимся на сорока дуро, и ни песеты больше.
— Я должен посоветоваться с сыном, — возразил отец. — Книга принадлежит ему.
Барсело обратил ко мне волчий оскал:
— Что скажешь, отрок? Для первого раза сорок дуро — совсем неплохо… Семпере, твой мальчуган далеко пойдет. Он прирожденный книготорговец.
Сидевшие за столом подобострастно рассмеялись. Барсело самодовольно посмотрел на меня и достал свой кожаный бумажник. Он отсчитал сорок дуро, что по тем временам было целым состоянием, и протянул их мне. Я молча покачал головой. Барсело снова нахмурился:
— Видишь ли, алчность — один из смертных грехов, порождаемых бедностью, не так ли? Так и быть, шестьдесят дуро, и ты сможешь завести себе сберкнижку, в твоем возрасте пора подумать о будущем.
Я снова молча покачал головой. Сквозь монокль Барсело бросил разъяренный взгляд на моего отца.
— Зря вы на меня смотрите, — сказал отец, — я тут ничего не решаю.
Барсело вздохнул и стал пристально меня разглядывать:
— Послушай, малыш, чего ты хочешь?
— Я хочу знать, кто такой Хулиан Каракс и где можно найти другие его книги, если, конечно, он еще что-нибудь написал.
Густаво тихо рассмеялся и убрал бумажник, поняв наконец, с кем имеет дело.
— Ты прямо академик! Семпере, и чем вы его только кормите? — пошутил книготорговец.
Он доверительно наклонился ко мне, и в его глазах промелькнуло нечто вроде уважения, чего еще несколько секунд назад я в них не видел.
— Давай договоримся: завтра вечером ты зайдешь в библиотеку Атенея и спросишь меня. Захвати с собой книгу, чтобы я мог хорошенько ее рассмотреть, и я расскажу тебе все, что знаю о Хулиане Караксе. Quidproquo.
[2]
— Quid pro… что?
— Латынь, парень. Мертвых языков не существует, есть лишь заснувший разум. Иными словами, хотя и говорят, что даром только сыр в мышеловке, но ты пришелся мне по душе, и я окажу тебе услугу.
От говорливости этого человека мухи на лету дохли, но я смутно чувствовал, что, если хочу добыть сведения о Хулиане Караксе, мне лучше поддерживать с ним добрые отношения. Я деланно улыбнулся, изображая восторг перед его изысканной речью и латинизмами.
— Помни: завтра в Атенее, — провозгласил Барсело. — Не забудь прихватить книгу.
— Хорошо.
Разговор мало-помалу растворился в ученых беседах библиофилов, которых волновали документы, найденные в подвалах Эскориала, из коих следовало, что, возможно, дон Мигель де Сервантес — всего лишь псевдоним, за которым скрывалась некая чуть ли не покрытая шерстью женщина из Толедо. Барсело отстраненно молчал, не принимая участия в споре, и почему-то пристально, с загадочной улыбкой, следил за мной через стекло монокля. А может, он смотрел на книгу, которую я крепко держал в руках.
2
В то воскресенье облака сползли с неба на землю, улицы плавились в горячем тумане, так что потели даже градусники на окнах. В разгар жары, когда перевалило за тридцать, сжимая книгу под мышкой и то и дело утирая пот со лба, я отправился на улицу Кануда, в Атеней, где Барсело назначил мне встречу. Атеней был — и до сих пор остается — одним из тех уголков Барселоны, где девятнадцатый век до сих пор еще не получил извещения о том, что отправлен в отставку. Парадная каменная лестница вела к легким ажурным перекрытиям, галереям и читальным залам, где приметы прогресса, такие, как телефон, вечная спешка или часы на запястье, казались футуристским анахронизмом. Привратник — а может, то была всего лишь одетая в униформу статуя — никак не отреагировал на мое появление. Я поднялся на один этаж, благословляя лопасти вентилятора, еле слышно шелестевшего над сомлевшими читателями, которые, похожие на подтаявшие льдинки, дремали на своих книгах и тетрадях.
Силуэт дона Густаво Барсело отчетливо вырисовывался на фоне больших стеклянных окон, выходивших во внутренний дворик. Несмотря на почти тропическую жару, букинист был как всегда щегольски одет; его монокль поблескивал в полумраке, как монета на дне колодца. Рядом с ним я различил закутанную в белое покрывало фигуру, похожую на заиндевевшего ангела. Заслышав мои шаги, Барсело отыскал меня взглядом и жестом подозвал к себе.
— Ты ведь Даниель, так? — спросил он. — Принес книгу?
Я дважды кивнул в ответ на оба вопроса, присев на стул рядом с Барсело и его загадочной спутницей. На протяжении нескольких минут библиофил все так же безмятежно улыбался, словно вдруг позабыв обо мне. Я уже оставил всякую надежду на то, что он представит меня своей таинственной спутнице в белом. Барсело вел себя так, будто и не догадывался о ее присутствии. Я украдкой посмотрел на нее, избегая напрямую встретиться с ней взглядом. Она глядела куда-то в пространство. Лицо и руки женщины были бледны, почти прозрачны, черты лица четко очерчены, будто под блестящими черными волосами уверенный резец только что высек из мрамора тонкие линии. Я дал бы ей не больше двадцати, но что-то в ее движениях, в надломленной позе — так обреченно склоняются до земли ветви ивы — подсказывало, что у нее нет возраста. Казалось, она обречена оставаться юной, словно манекен в витрине роскошного магазина. Я пытался понять, бьется ли пульс в этой лебединой шее, но меня отвлек пристальный взгляд Барсело.
— Ну, что же, ты расскажешь мне, где нашел книгу?
— Я бы это сделал, если бы не поклялся отцу хранить тайку.
— Уж этот мне Семпере, с его вечными секретами, — сказал Барсело. — Впрочем, нетрудно догадаться. Тебе невероятно повезло, парень. Что называется, нашел иголку в стоге сена. Так ты мне ее покажешь?
Я передал ему книгу, и Барсело взял ее с великой осторожностью, словно опасаясь сломать хрупкую вещицу.
— Ты, должно быть, ее прочел?
— Да, сеньор.
— Я тебе даже завидую. Мне всегда казалось, что Каракса надо читать, пока сердце молодо, а разум чист. Знаешь, что это его последний роман?
Я не знал.
— А как ты считаешь, Даниель, сколько экземпляров сейчас в продаже?
— Наверное, тысячи.
— Ни одного, — уточнил Барсело. — Твой — единственный. Остальные книги из тиража сожжены.
— Сожжены?
Барсело многозначительно улыбнулся и осторожно перелистал страницы, словно поглаживая старинный шелк. Дама в белом неспешно повернулась ко мне. На ее губах дрожала легкая, робкая улыбка. Белые, будто мраморные, зрачки глядели в никуда. Я сглотнул. Она была слепа.
— Ты знаком с моей племянницей Кларой? — спросил Барсело.
Я смог лишь покачать головой, не в силах отвести взгляд от лица фарфоровой куклы с бесцветными глазами, — таких грустных глаз мне еще не доводилось видеть.
— Честно говоря, специалист по Хулиану Караксу — Клара. Вот почему я ее сюда привел, — сказал Барсело. — Впрочем, я вот думаю, мне лучше пойти в другой зал, чтобы внимательно изучить сей раритет, а вы пока поговорите. Хорошо?
Я изумленно посмотрел на него. Книжный пират, сделав вид, что не замечает моей растерянности, слегка похлопал меня по спине и удалился, унося книгу под мышкой.
— Знаешь, ты ему понравился, — прозвучал внезапно голос за моей спиной.
Я обернулся и снова увидел ее едва уловимую улыбку. Ее слова были как хрупкое прозрачное стекло; казалось, оборви я ее на полуфразе, они бы разбились.
— Дядя говорит, что предложил тебе за книгу Каракса неплохие деньги, но ты отказался, — добавила Клара. — Тебе удалось завоевать его уважение.
— Хорошо бы, — вздохнул я.
Я отметил про себя, что Клара, улыбаясь, склоняет голову и теребит пальцами кольцо с сапфирами.
— Сколько тебе лет? — спросила она.
— Почти одиннадцать, а вам?
Клара рассмеялась над моей дерзкой невинностью:
— Я почти вдвое тебя старше, но не настолько стара, чтобы обращаться ко мне на вы.
— Вы выглядите моложе, — уточнил я, догадываясь, что это лучший способ выйти из неловкой ситуации.
— Что же, я тебе верю, поскольку не знаю, как выгляжу, — устало отозвалась она с застывшей на губах улыбкой. — Но если я кажусь молодой, тем более: обращайся ко мне на ты.
— Как скажете, сеньорита Клара.
Я смотрел на ее легкие руки, сложенные на коленях, на точеную фигуру, угадываемую под складками одежды, на рельеф ее плеч, прозрачную бледность шеи и разрез губ, к которым так хотелось прикоснуться. Прежде мне никогда не доводилось так близко разглядывать женщину, не опасаясь встретиться с нею взглядом.
— Ну, что смотришь? — спросила она не без ехидства.
— Ваш дядюшка сказал, что вы специалист по Хулиану Караксу, — попытался выкрутиться я, чувствуя, как внезапно пересохло во рту
— Дядя скажет что угодно, лишь бы остаться наедине с книгой, в которую он влюбился, — ответила Клара. — Но ты, наверное, спрашиваешь себя, как незрячий может быть специалистом по книгам, не имея возможности их прочитать.
— Вообще-то я об этом не думал.
— Для неполных одиннадцати ты неплохо врешь. Но смотри, не то станешь таким, как мой дядя.
Опасаясь снова попасть впросак, я ничего не ответил, продолжая изумленно ее разглядывать.
— Давай, двигайся ближе, — сказала она.
— Простите?
— Не бойся, я тебя не съем.
Я приподнялся со стула и подошел к Кларе. Племянница Барсело протянула ко мне руку, пытаясь изучить меня на ощупь. Стараясь помочь ей, я тоже протянул ей руку. Что-то подсказало мне, чего она от меня хочет, и я провел ее ладонью по своему лицу. Прикосновение ее руки было уверенным, но нежным. Пальцы женщины скользнули по моим щекам и скулам. Я замер, едва дыша. Исследуя мои черты, Клара улыбалась и слегка шевелила губами, еле слышно что-то шепча. Затем прикоснулась ко лбу, волосам и векам. Ее указательный и безымянный палец медленно очертили рисунок моих губ. От нее пахло корицей. Я сглотнул, чувствуя, как стремительно учащается пульс, и благодаря Провидение, что вокруг нет посторонних глаз: меня так бросило в жар, что от моего лица можно было бы прикурить на расстоянии ладони.
3
В тот туманный и дождливый вечер Клара Барсело похитила мое сердце, дыхание и сон. Под покровом колдовского сумрака Атенея ее пальцы начертали на моем лице проклятие, которое преследовало меня долгие годы. Пока я завороженно рассматривал Клару, она поведала мне свою историю, рассказав заодно и о том, как впервые, тоже случайно, познакомилась с сочинением Хулиана Каракса. Это произошло в маленьком провансальском поселке. Ее отец, известный адвокат, ведавший делами кабинета министров — тогда его возглавлял Компаньс,
[3] — не был лишен дара предвидения, и в самом начале гражданской войны отправил дочь и жену к своей сестре во Францию. Многие считали такие меры предосторожности излишними, поскольку Барселоне ничто не грозит: в Испании, колыбели и последнем прибежище христианской цивилизации, последним проявлением варварства, по их мнению, могли быть лишь шалости анархистов, гонявших на велосипедах в кожаных гетрах, тем более что те никогда не заходили слишком далеко. Как часто говаривал Кларе отец, народ не склонен смотреть правде в глаза, особенно когда берется за оружие. Адвокат был докой не только в юриспруденции и знал, что новости верстаются на улицах, заводах и площадях, а не на полосах утренних газет. Несколько месяцев он еженедельно слал семье письма. Сначала из своей конторы на улице Депутасьон, затем без обратного адреса, и наконец — тайком — из камеры замка Монтжуик, откуда так и не вышел.
Мать читала письма вслух, неумело пряча слезы и пропуская строки, о содержании которых Клара и так догадывалась. Позже, ночью, Клара приходила к своей кузине Клодетте, которую она уговаривала прочесть письмо отца целиком, будто на время заимствуя ее глаза. Никто так и не увидел на ее лице ни единой слезинки, даже когда письма совсем перестали приходить, а сводки с фронта становились все тревожнее.
— Отец с самого начала знал, что произойдет, — объяснила Клара. — Он оставался рядом с друзьями, поскольку считал это своим долгом. Его погубила верность людям, которые в трудную минуту предали его. Даниель, никогда никому не верь, особенно тем, перед кем преклоняешься. Они-то и всадят нож тебе в спину.
Последние слова Клара произнесла с твердостью, проверенной годами потаенной боли и страданий. Я вглядывался в ее фарфоровые глаза (они не плакали и не лгали), внимая тому, что понять в то время был не в состоянии. Клара описывала людей и события, которых никогда не видела собственными глазами, в таких подробностях, что ей позавидовал бы художник фламандской школы, с особым тщанием выписывающий каждую деталь. Она говорила на языке рельефа отзвуков, цвета голосов, ритма шагов. Клара поведала, как во время своего изгнания, во Франции, они с Клодеттой брали уроки у частного преподавателя, вечно подвыпившего мужчины лет пятидесяти, который строил из себя литератора, гордился тем, что мог без акцента продекламировать «Энеиду» Виргилия на латыни, и которого девочки прозвали мсье Рокфором из-за неистребимого запаха, исходившего от него вопреки разнообразным одеколонам и прочим благовониям, которыми он щедро умащивал свою раблезианскую тушу. Мсье Рокфор был не без причуд (например, он искренне полагал, что колбаса домашнего копчения, которую Клара и ее мать получали от родственников из Испании, — священный дар, способствующий кровообращению и излечивающий подагру), но при этом обладал изысканным вкусом. Еще в юности он приобрел привычку раз в месяц наведываться в Париж, дабы пополнить свой культурный багаж последними литературными новинками, пройтись по музейным залам, и, если верить слухам, провести ночь в объятиях юной нимфы, которую он нарек «мадам Бовари», хотя на самом деле она звалась Ортанс и имела несколько избыточную растительность на лице. Во время своих культурологических вылазок мсье Рокфор регулярно посещал книжные развалы напротив собора Парижской Богоматери и именно там в 1929 году случайно наткнулся на экземпляр книги никому не известного литератора по имени Хулиан Каракс. Открытый всему новому, мсье Рокфор купил ее лишь потому, что его заинтересовало название, а в поезде не мешало иметь при себе что-нибудь занимательное. Книга называлась «Красный дом», на оборотной стороне обложки было помещено смутное изображение автора (то ли фотография, то ли рисунок углем). Судя по биографической справке, Хулиан Каракс, молодой двадцатисемилетний писатель, считай, ровесник века, родился в Барселоне, но проживал в Париже, где писал по-французски свои книги и зарабатывал на жизнь игрой на фортепьяно в маленьком ночном кафе свободных нравов. Текст на суперобложке, выспренний и старомодный, с немецкой тяжеловесностью гласил, что перед читателем — будущее европейской литературы, первое произведение автора, обладающего выдающимся, блистательным талантом, не имеющим себе равных среди ныне живущих. Между тем следовавшее далее краткое изложение сюжета содержало прозрачный намек на то, что повествование не лишено некой скандальности и даже порочности, а это, в глазах мсье Рокфора, который, помимо классиков, превыше всего ценил криминальные и альковные истории, было несомненным плюсом.
«Красный дом» был посвящен бурной жизни весьма неординарного человека, который грабил магазины игрушек и музеи, вырывал глаза похищенным куклам и марионеткам и относил их в свое странное одинокое пристанище, заброшенную оранжерею где-то на берегах Сены. Однажды ночью, желая пополнить свою коллекцию, он проник в респектабельный дом на улице Фуа, принадлежавший одному из магнатов, изрядно нагревших руки на грязных махинациях во времена промышленной революции. Дочь магната, изысканная, образованная девушка, вхожая в высший свет, воспылала к вору любовной страстью. По мере развития запутанного сюжета, полного скабрезных подробностей и сомнительных сцен, героиня раскрыла тайну загадочного потрошителя кукол, но при этом она узнала еще и ужасные подробности из жизни собственного отца, что привело повествование к страшному и весьма туманному финалу в духе готической трагедии.
Мсье Рокфор, ветеран литературных ристалищ, гордившийся богатой коллекцией писем с автографами буквально всех парижских издателей, мгновенно возвращавших ему бесчисленные рукописи в стихах и прозе, которыми он их забрасывал, определил, что роман выпустило некое весьма посредственное издательство, которое если и было кому знакомо, то лишь по кулинарным рецептам, книгам о шитье и рукоделии. Владелец книжного лотка сообщил, что роман вышел недавно и даже удостоился пары рецензий на последних страницах провинциальных газет, где обычно печатались некрологи. Короче говоря, критики разделали роман в пух и прах, посоветовав начинающему литератору не оставлять ремесла пианиста, поскольку в литературе ему вряд ли суждено сказать новое слово. Мсье Рокфор, у которого завзятые неудачники всегда вызывали деятельное сочувствие, потратил полфранка на творение Каракса, прихватив заодно дорогое издание великого мастера, чьим законным преемником себя считал, — Гюстава Флобера.
Поезд на Лион был переполнен, и мсье Рокфору пришлось делить купе второго класса с двумя монахинями, которые, когда платформа «Аустерлиц» осталась позади, принялись бросать на него осуждающие взгляды и перешептываться. Не выдержав столь пристального внимания, маэстро решил достать из портфеля свое приобретение и перелистать роман. Каково же было его удивление, когда, проехав сотни километров, он обнаружил, что совершенно позабыл о святых сестрах, не слышит перестука колес и не замечает пейзажа, который, как дурной сон братьев Люмьер, проскальзывал за окном. Он читал всю ночь напролет, не замечая ни храпа своих спутниц, ни мелькания окутанных дымкой станций. Уже на рассвете, перевернув последнюю страницу, мсье Рокфор осознал, что его глаза наполнены слезами зависти и восхищения.
В понедельник мсье Рокфор позвонил в парижское издательство, чтобы разузнать, кто такой Хулиан Каракс. После долгих уговоров, секретарша с астматическим придыханием злобно сообщила, что не располагает точным адресом господина Каракса, что в любом случае редакция больше не имеет с ним дел и что со дня выхода романа «Красный дом» было распродано ровно семьдесят семь экземпляров, которые, скорее всего, приобрели дамочки легкого поведения и посетители того непотребного места, где автор книги за скудную мзду тарабанил ноктюрны и полонезы. Основная же часть тиража была возвращена и пущена на бумагу для требников, квитанций и лотерейных билетов. Несчастная судьба таинственного автора окончательно растопила сердце мсье Рокфора. В течение следующих десяти лет всякий раз, приезжая в Париж, он обходил букинистические лавки в поисках новых произведений Хулиана Каракса. Но так ничего и не нашел. Как правило никто не слышал даже имени этого автора, а если его собеседники что-то припоминали, то сведения были крайне скудными. Находились и те, кто утверждал, что Каракс опубликовал еще несколько книг, правда, в заштатных издательствах и смехотворными тиражами. Однако, если даже эти книги когда-либо существовали, отыскать их не было никакой возможности. Один продавец припомнил, что однажды держал в руках роман Хулиана Каракса, который назывался «Церковный вор», но с тех пор прошло много времени, а потому он не может утверждать наверняка. В конце 1935 года до Рокфора дошли слухи о том, что одно маленькое парижское издательство выпустило в свет новый роман Каракса «Тень ветра». Он послал издателю письмо, надеясь приобрести несколько экземпляров. Ответа так и не дождался. Через год его давний приятель, торговавший на книжном развале на правом берегу Сены, спросил, интересуется ли он все еще Караксом. Мсье Рокфор ответил, что вовсе не намерен сдаваться. Это уже был вопрос принципа: если весь мир сговорился предать имя Каракса забвению, то лично он не сложит оружия. Тогда букинист рассказал ему, что несколько недель назад о Караксе снова поползли слухи. Было похоже, что его дела наконец пошли на лад. Он собирался вступить в брак с дамой из хорошего общества и после долгих лет молчания опубликовал новый роман, который удостоился хвалебной рецензии в «Монд». Однако когда судьба, казалось бы, проявила к нему благосклонность, Каракс ввязался в какую-то дуэль на кладбище Пер-Лашез. Подробности и сопутствующие обстоятельства оставались неясными. Стало лишь известно, что поединок состоялся утром того дня, на который была назначена свадьба, и в церкви жених так и не появился.
Болтали всякое: одни доподлинно знали, что он был убит на этом поединке, и его тело осталось лежать на чьей-то безымянной могиле; другие, большие оптимисты, предпочитали думать, что он оказался замешанным в какие-то темные дела, из-за чего был вынужден оставить свою суженую прямо у алтаря и бежать из Парижа в Барселону. Упомянутую могилу так и не нашли, и вскорости родилась еще одна версия: Хулиан Каракс, гонимый житейскими невзгодами, умер в своем родном городе в полной нищете. Девушки из борделя, где он играл на фортепьяно, скинулись, чтобы похоронить его как подобает. Однако когда денежный перевод дошел, тело уже было погребено в общей могиле вместе с нищими и другими бедолагами из тех, кого выбрасывало море или кто замерз у входа в метро.
Исключительно из принципа мсье Рокфор о Караксе не забыл. Через одиннадцать лет после того, как открыл для себя «Красный дом», он решил дать этот роман двум свои ученицам, надеясь, что загадочная книга привьет им вкус к чтению. Кларе и Клодетте тогда было по пятнадцать, в их крови играли гормоны, а в окна к ним заглядывал маняще-прекрасный мир. До того времени, несмотря на старания учителя, сестры оставались равнодушны к классической литературе, будь то басни Эзопа или бессмертная поэма Данте. Мсье Рокфор, опасаясь быть изгнанным, когда мать Клары обнаружит, что за все это время он ничего не добился от юных невежд, в головах которых гуляет ветер, отважился предложить им роман Каракса, выдав его за любовную историю, заставляющую плакать в три ручья, — в чем была лишь доля истины.
4
— Ни один из прочитанных мне прежде романов не был таким интригующим, захватывающим и обольстительным, как этот, — продолжила свой рассказ Клара. — До тех пор чтение было для меня обязанностью, своего рода данью, которую, неизвестно за что, надо платить учителям и наставникам. Я не умела получать удовольствие от текста, от открытий, происходящих в душе, от свободного полета воображения, от красоты и загадочности вымысла и языка. Все это мне открыла книга Каракса. Даниель, ты когда-нибудь целовался?
Я не смог ничего ответить: у меня сбилось дыхание.
— Впрочем, ты еще слишком юн. Но ощущение то же самое: первая искра, о которой не забудешь никогда. Мир мрачен, Даниель, а чудеса в нем скорее исключение. Тот роман доказал мне, что начертанное слово может сделать мое существование более наполненным, словно бы вернуть утраченное зрение. Так получилось, что книга, которая ни для кого ничего не значила, перевернула мою жизнь.
И именно в тот миг я буквально лишился разума, сдавшись на милость этой загадочной особы и не имея ни сил, ни желания сопротивляться ее чарам. Я страстно хотел, чтобы она никогда не замолкала, мечтая навсегда остаться в плену ее голоса и боясь, что вот-вот появится Барсело и нарушит хрупкую неповторимость момента, принадлежавшего мне одному.
— На протяжении нескольких лет я искала другие книги Хулиана Каракса, — продолжила Клара. — По библиотекам, магазинам, школам… Все впустую. Никто не слышал ни о его книгах, ни о нем самом. Мне это было непонятно. Потом до мсье Рокфора дошел странный слух, будто кто-то интересуется загадочным автором и скупает, крадет, идет на что угодно, лишь бы добыть его творения, которые тут же предает огню. Никто не знал ни что это за человек, ни почему он так поступает. Этот факт добавил персоне Каракса еще больше загадочности. Прошло много лет, и в один прекрасный день моя мать решила вернуться в Испанию. Она была больна, и весь ее мир сосредоточился на Барселоне, где был ее родной дом. Втайне я надеялась отыскать следы Каракса в городе, где он родился и в конце концов бесследно исчез в начале войны. Но я оказалась в полном тупике, несмотря на то, что мне помогал дядя. Мать в своих поисках тоже потерпела неудачу. Она нашла другую Барселону, не ту, что покинула когда-то, накануне войны. Теперь это был город теней, где больше не было моего отца, но где каждый закоулок, словно заговоренный, хранил память о нем. Будто ей мало было страданий, мать вздумала нанять человека, чтобы тот разузнал, что на самом деле случилось с ее мужем. У детектива на расследование ушел не один месяц, но ему удалось обнаружить лишь часы с треснувшим циферблатом, да узнать имя человека, который расстрелял отца во рву крепости Монтжуик. Его звали Фумеро, Хавьер Фумеро. Нам сообщили, что поначалу он (и не он один) служил наемным террористом-убийцей в Иберийской федерации анархистов, заигрывал с анархистами, коммунистами и фашистами, обманывая всех и предлагая свои услуги тому, кто больше заплатит, а в итоге, после падения Барселоны, переметнулся на сторону победителей и пошел работать в полицию. Теперь он стал знаменитым сыщиком, инспектором, удостоенным множества наград. О моем отце никто не вспоминал. Сам понимаешь, через несколько месяцев мать угасла. Врачи сказали, от сердца, и я думаю, на этот раз они не ошиблись. После смерти мамы я стала жить у дядюшки Густаво, единственного родственника, оставшегося у матери в Барселоне. Я его обожала, он всегда дарил мне книги, когда приходил к нам в гости. Все последние годы, собственно, он и был моей семьей, моим лучшим другом. Хотя со стороны дядюшка может казаться несколько заносчивым, душа у него золотая. Каждый вечер, пусть даже смертельно усталый, дядюшка мне читает, сколько может.
— Если хотите, я мог бы вам читать, — быстро произнес я просительным тоном и в ту же секунду раскаялся в своей дерзости, не сомневаясь, что Клара моим обществом будет тяготиться, если вообще мое предложение не покажется ей смешным.
— Спасибо, Даниель, — ответила она, — это было бы просто замечательно.
— В любое время.
Клара медленно кивнула пытаясь отыскать меня своей улыбкой.
— К сожалению, у меня нет того экземпляра «Красного дома», — сказала она. — Мсье Рокфор не пожелал с ним расстаться. Я могла бы попытаться пересказать тебе сюжет, однако это будет все равно что описывать собор как груду камней, которая увенчана шпилем.
— Уверен, у вас получится намного лучше, — пробормотал я.
Женщины обладают безошибочным чутьем и сразу распознают мужчину, который в них до смерти влюблен, тем более если упомянутый мужчина — малолетка, да еще и набитый дурак. Я обладал всеми необходимым качествами, чтобы Клара Барсело дала мне от ворот поворот, но предпочитал думать, будто ее слепота гарантирует мне некоторую безопасность, и что мое преступление, мое безоглядное и исполненное патетики преклонение перед женщиной, которая вдвое меня старше, умнее и выше, останется незамеченным. Я мучился вопросом, что она сумела во мне разглядеть, предлагая свою дружбу; возможно, она почувствовала во мне что-то близкое ей самой, ее одиночеству и ее утратам. В своих мальчишеских мечтах я всегда представлял нас как двух беглецов, спасающихся от жизни на книжном корешке, жаждущих затеряться в вымышленных мирах и взятых напрокат грезах.
Барсело вернулся со своей неизменной кошачьей улыбкой через два часа, которые промелькнули для меня словно две минуты. Он протянул мне книгу и подмигнул.
— Рассмотри ее хорошенько, фрикаделька, и не говори потом, что я твою книгу подменил.
— Я вам верю.
— Ну и дурак. Последней своей жертве, столь же доверчивой, как и ты (ею стал американский турист, убежденный, что фабаду
[4] изобрел Хемингуэй во время празднования Сан-Фермина), я впаял «Фуэнте Овехуну» с автографом Лопе де Вега, сделанным шариковой авторучкой, так что держи ухо востро: в книжном деле ничему нельзя верить.
Когда мы снова оказались на улице Кануда, уже стало темнеть. Прохладный ветерок овевал город, и Барсело снял пиджак, чтобы накинуть его Кларе на плечи. Не видя в обозримом будущем более подходящей возможности, я как бы случайно обронил, что, если они не против, я мог бы завтра заглянуть к ним, чтобы почитать вслух главы из романа «Тени ветра». Барсело искоса взглянул на меня и сухо рассмеялся.
— Парень, уж больно ты шустрый, — процедил он, хотя в его тоне слышалось одобрение.
— Если вас это не устроит, я мог бы зайти в другой день…
— Слово за Кларой, — сказал букинист. — У нас в квартире уже живут шесть кошек и два какаду. Так что одной зверушкой больше, одной меньше…
— Тогда я жду тебя завтра около семи, — проговорила Клара, — Адрес знаешь?
5
В детстве одно время, может быть из-за того, что меня всегда окружали книги и книготорговцы, я хотел стать писателем и прожить жизнь, похожую на мелодраму. Побудительным мотивом к выбору литературной карьеры, если не считать волшебной легкости, с которой человек взирает на жизнь с высоты своих пяти лет, стало чудо мастерства и филигранности, выставленное в витрине магазина письменных принадлежностей на улице Ансельмо Клаве, что за зданием канцелярии военного коменданта. Предмет моего восхищения — черная авторучка, изукрашенная причудливыми узорами, — венчал витрину, словно драгоценный камень корону. Эта ручка, великолепная сама по себе, была к тому же воплощением барочного бреда из золота и серебра, а ее бесконечные грани сверкали, словно Александрийский маяк. Когда отец выводил меня на прогулку, я канючил, пока не уговаривал его свернуть к магазину. Отец говорил, что эта ручка, должно быть, принадлежала по меньшей мере императору. Втайне я считал, что из-под прекрасного пера могут выйти только самые достойные сочинения, от романов до энциклопедий, и письма такой силы и выразительности, что их не нужно будет отправлять по почте. Я наивно верил, что все написанное той ручкой может дойти куда угодно, вплоть до той непостижимой дали, куда, по словам отца, навсегда ушла моя мать.
Однажды мы решили зайти в магазин и расспросить о драгоценной ручке. Оказалось, что это истинный венец письменных принадлежностей — «Монблан Майстерштюк» из номерной серии — и раньше ручка принадлежала, так, по крайней мере, с важным видом утверждал приказчик, самому Виктору Гюго. Он сообщил, что именно этим золотым пером были выведены строчки «Отверженных».
— Это так же верно, как то, что источник Вичи Каталан
[5] находится в Кальдасе, — заверил нас приказчик.
Вдобавок он сообщил нам, что сам купил ручку у коллекционера, прибывшего из Парижа, удостоверившись в ее подлинности.
— Какова же цена этого средоточия чудес, позвольте вас спросить? — поинтересовался отец.
Услышав цифру, он сделался бледным как полотно, но я был уже окончательно ослеплен. Приказчик, видимо приняв нас за ученых-физиков, стал нести какую-то ахинею о сплавах драгоценных металлов, ориентальных эмалях и революционной теории поршней и сообщающихся сосудов — познаниях, которые сумел соединить сумрачный тевтонский гений, дабы придать безупречное скольжение основному орудию графических технологий. К его чести должен сказать, что, хотя мы, скорее всего, с виду были голью перекатной, продавец позволил нам подержать ручку в руках и даже наполнил ее чернилами и протянул мне пергамент, чтобы я написал свое имя, приняв таким образом эстафету от Виктора Гюго. Затем он протер ручку тряпочкой, восстанавливая первоначальный блеск, и водрузил на прежнее место.
— Может, в другой раз? — пробормотал отец.
На улице он ласково объяснил мне, что мы не можем позволить себе таких расходов. Книжная лавка приносила ровно столько, сколько было необходимо, чтобы сводить концы с концами и оплачивать мое обучение в престижной школе. Перу великого Гюго придется подождать. Я ничего не сказал, но отец наверняка прочел на моем лице разочарование.
— Давай сделаем так, — предложил он. — Когда ты подрастешь и начнешь писать, мы вернемся сюда и купим ручку.
— А если ее уже купит кто-то другой?
— Эту ручку никто не купит, поверь мне. Ну а если и купит, мы закажем у дона Федерико такую же, у него золотые руки.
Дон Федерико, часовщик из нашего квартала, время от времени заходил к нам в магазин, и был, должно быть, самым любезным и обходительным человеком во всем Западном полушарии. Слух о его мастерстве распространился от квартала Рибера до рынка Нинот. Была у него и другая, менее лестная слава, касавшаяся его увлечения мускулистыми юношами из самых грубых люмпенов и склонности одеваться в накидки из перьев, как у звезды тридцатых годов Эстрельиты Кастро.
— А если у дона Федерико с перьями ничего не получится? — с обезоруживающим простодушием спросил я.
Мой отец изогнул бровь, очевидно, опасаясь, что дурная молва дошла до моих невинных ушей.
— Дон Федерико сведущ во всем немецком и способен, если надо, собрать «Фольксваген». К тому же неплохо было бы проверить, существовали ли во времена Гюго авторучки. Знаешь, сколько на свете пройдох?
Меня покоробил скептицизм отца. Сам я безоговорочно верил в легенду, хотя и не возражал против того, чтобы обладать лишь копией, которую мог бы изготовить дон Федерико. Ведь на то чтобы достичь высот Виктора Гюго, уйдут годы. Словно в утешение мне, как и предсказывал отец, ручку «Монблан» еще долго можно было видеть в витрине магазина, который мы, в свою очередь, регулярно по субботам посещали.
— Она все еще тут, — зачарованно говорил я.
— Тебя дожидается, — откликался отец. — Знает, что в один прекрасный день станет твоей и ты напишешь ею настоящий шедевр.
— Я хочу написать письмо. Маме. Чтобы она не чувствовала себя одиноко.
Отец не мигая посмотрел на меня:
— Но, Даниель, твоя мама не одинока. С нею Бог. И мы тоже, хоть и не можем ее видеть.
Ту же теорию излагал мне в школе отец Висенте, старый иезуит, который, ничтоже сумняшеся, мог объяснить любую загадку Вселенной — начиная с граммофона и кончая зубной болью — цитатами Евангелия от Матфея. Однако из уст моего отца она звучала так, что ей не поверили бы даже камни.
— А зачем она Богу?
— Не знаю. Если когда-нибудь мы с Ним встретимся, то непременно спросим об этом.
Со временем я отказался от идеи с письмом маме: практичнее будет начать с шедевра. За отсутствием ручки отец подарил мне карандаш марки «Стэдлер», номер два, которым я выводил каракули в своей тетради. Сюжет моей повести вращался вокруг некой загадочной ручки, случайно напоминавшей ту самую, из магазина. Она была заколдована. Точнее, в нее вселилась неприкаянная душа писателя, бывшего ее хозяина, который умер от голода и холода. Попав в руки одного начинающего литератора, она стала воплощать на бумаге последнее произведение прежнего владельца, которое он не завершил при жизни. Уже не помню, как возник этот замысел, могу лишь сказать, что больше никогда ничего подобного мне в голову не приходило. Попытки облечь этот замысел в слова завершились полным крахом. Отсутствие воображения вылилось в чахлый синтаксис, а полет моих метафор напоминал объявления о лечебных ваннах для ног, из тех, что расклеивают на трамвайных остановках. Я винил карандаш и жаждал обрести ручку, которая превратит меня в настоящего мастера. Отец следил за моими жалкими успехами со смешанным чувством гордости и обеспокоенности:
— Как продвигается работа над романом, Даниель?
— Не знаю. Думаю, будь у меня та ручка, все получалось бы совсем по-другому.
Отец со мной не соглашался и считал, что подобное предположение могло прийти в голову только желторотому сочинителю.
— Продолжай, и еще до того, как закончишь свой первый опус, я тебе ее куплю.
— Обещаешь?
Он отвечал своей неизменной улыбкой. К счастью для отца, мои литературные притязания вскоре исчезли, оказавшись пустой риторикой. Отчасти причиной тому стало открытие мира механических игрушек и прочих медных пустяков, которые можно было найти на рынке Лос Энкантес
[6] по цене, не столь разорительной для нашего семейного бюджета. Ребенок в своих увлечениях подобен ветреному и капризному возлюбленному, и очень скоро меня стали интересовать только конструкторы и заводные кораблики. Я больше не просил, чтобы отец отвел меня посмотреть на ручку Гюго, да и сам он больше о ней не вспоминал. Те дни давно растаяли в прошлом, однако в моем сердце до сих пор живет образ отца — худощавого человека в сером костюме, сидевшем слишком свободно, и в поношенной шляпе, купленной за семь песет на улице Кондаль, человека, который не мог себе позволить подарить сыну волшебную ручку, которая была ему, в сущности, ни к чему, но на которую было столько упований. В тот вечер, когда я вернулся из Атенея, отец ждал меня в столовой со своим обычным выражением лица — смесью отчаяния и надежды.
— Я уже решил, что ты потерялся. Звонил Томас Агилар. Говорит, вы собирались встретиться. Ты что, забыл?
— Все из-за Барсело, он кого хочешь заговорит, — кивнул я. — Уж и не знал, как от него отделаться.
— Он хороший человек, но немного нудный. Наверное, ты проголодался. Мерседитас прислала нам супа, который приготовила для матери. Этой девушке цены нет.
Мы сели за стол, чтобы отведать подаяние Мерседитас, дочери нашей соседки с третьего этажа. Девушка слыла монашенкой и святой, но я-то раза два видел, как она обменивается страстными поцелуями с моряком с проворными руками, который время от времени провожал ее до подъезда.
— Что-то ты сегодня задумчив, — сказал отец, пытаясь начать разговор.
— Наверное, это от повышенной влажности, из-за нее мозги распухают. Так говорит Барсело.
— Тут что-то другое. Даниель, тебя что-то беспокоит?
— Нет, просто я думал.
— О чем?
— О войне.
Отец мрачно кивнул и хлебнул супа. Он был человеком сдержанным и, хотя жил прошлым, почти никогда не говорил о нем. Я вырос с убеждением, что неспешное течение послевоенного времени, весь этот мир безмолвия, нищеты и затаенной злобы так же естествен, как вода, льющаяся из крана, и что немая тоска, которая сочилась из стен израненного города, и есть проявление его подлинной души. Вот она, одна из коварных ловушек детства — необязательно что-то понимать, чтобы это чувствовать. И когда разум обретает способность осознавать происходящее, рана в сердце уже слишком глубока. Тем июньским вечером, шагая по Барселоне, погружавшейся в обманчивые сумерки, я не переставал прокручивать про себя рассказ Клары о пропавшем отце. В моем мире смерть была неким неведомым и непостижимым мановением длани судьбы, своего рода посыльным, который являлся и забирал матерей, нищих, девяностолетних соседей — наугад, будто речь шла об адской лотерее. Мысль о том, что смерть может брести рядом со мной по улице, иметь человеческое лицо, отравленное ненавистью сердце, носить полицейскую форму или плащ, может стоять в очереди на ночной киносеанс, развлекаться в барах и по утру водить детей на прогулку в городской парк, а вечерами расстреливать кого-то в застенках Монтжуика или погребать в общей могиле, забросав безымянное тело землей, не умещалась у меня в голове. Мне вдруг подумалось, что, возможно, тот мир из папье-маше, который я считал таким уютным, был не более чем декорацией. В те украденные у нас годы конец детства приходил не по расписанию, а когда вздумается, как поезда «Ренфе».
[7]
Мы доели с хлебом суп, сваренный из обрезков, под навязчивое бормотание радиосериалов, которое сочилось сквозь окна, распахнутые на церковную площадь.
— И что дон Густаво?
— Я познакомился с его племянницей, Кларой.
— Со слепой? Говорят, она редкая красавица.
— Не знаю, не заметил.
— И хорошо.
— Я сказал, что мог бы завтра зайти к ним после уроков, чтобы почитать бедняжке вслух, она так одинока. Конечно, с твоего разрешения.
Отец украдкой поглядел на меня, словно пытаясь понять — то ли он постарел слишком рано, то ли я преждевременно повзрослел. Решив переменить тему, я задал вопрос, который волновал меня до глубины души:
— Скажи, это правда, что во время войны людей отправляли в Монтжуик и они оттуда уже не возвращались?
Отец съел еще ложку супа и внимательно посмотрел на меня. На его губах подрагивала улыбка.
— Кто тебе это сказал? Барсело?
— Нет, Томас Агилар, он в школе всякое рассказывает.
Отец снова кивнул:
— Во время войны порой случается то, чему трудно найти объяснение, Даниель. Даже мне не все бывает понятно. Иногда и не стоит докапываться до истины. — Я продолжал молча смотреть на него. — Перед смертью твоя мать просила меня никогда не говорить с тобой о войне, чтобы у тебя не осталось никаких воспоминаний о произошедшем.
Я не нашелся что ответить. Отец прищурил глаза, словно пытаясь что-то разглядеть в воздухе: тот прощальный взгляд или повисшую затем тишину, а может, мою мать, которая могла бы подтвердить его слова.
— Иногда я жалею, что послушался ее.
— Не имеет значения, папа…
— Нет, имеет, Даниель. После войны все имеет значение. Да, это правда, множество людей вошли в эту крепость и уже не вышли оттуда.
Наши взгляды на секунду встретились. Затем отец встал и удалился в свою комнату, унося с собой свою молчаливую боль. Я собрал тарелки и сложил их в маленькой мраморной раковине. Вернувшись в столовую, я погасил свет и сел в старое отцовское кресло. Шторы подрагивали, колеблемые дыханием улицы. Спать не хотелось, не хотелось даже делать попытку заснуть. Я подошел к открытому балкону и выглянул на улицу, привлеченный мерцанием фонарей. В темном пятне тени на мостовой угадывалась неподвижная фигура. Нервно подрагивавший янтарный огонек сигареты отражался в его глазах. Он был одет в темное, одна рука — в кармане куртки, в другой — зажата сигарета, окутывавшая легким облачком дыма контур его лица. Он молча смотрел на меня, и фонарь, светивший ему в спину, не позволял мне разглядеть его. Время от времени незнакомец неторопливо затягивался, неотрывно глядя мне в глаза. Когда соборный колокол пробил полночь, он легонько кивнул мне; я догадался, что он улыбается, хотя и не мог этого видеть. Я хотел ответить на его приветствие, но почему-то не мог пошевелиться. Он развернулся и пошел прочь, прихрамывая. Я едва ли придал бы значение появлению незнакомца в любой другой день. Когда его фигура скрылась в ночной дымке, я почувствовал, что у меня перехватило дыхание, а на лбу выступил холодный пот. Точно такая же сцена была описана в «Тени ветра». Главный герой романа каждый вечер выходил на балкон, и из полумрака на него смотрел неизвестный, затягиваясь сигаретой. Его лицо всегда оставалось в тени, и лишь глаза мерцали, словно угольки. Человек стоял, засунув одну руку в карман черного пиджака, а затем удалялся, прихрамывая. Тот, кого я только что видел, мог быть обычным полуночником, человеком без имени и лица. В романе Каракса этим незнакомцем был дьявол.
6
Глубокий сон и мечта о встрече с Кларой успокоили меня, и мне стало казаться, что ночное видение было простой случайностью. Возможно, неожиданная вспышка воспаленного воображения была предвестием быстрого роста, столь мною желанного, поскольку, по словам наших соседок по подъезду, я обещал превратиться в мужчину если не привлекательного, то, по крайней мере, приятного на вид. Ровно в семь, надев свой лучший костюм и источая аромат отцовского одеколона «Барон Денди», я стоял перед домом дона Густаво Барсело, исполненный решимости дебютировать в роли домашнего чтеца и завсегдатая салонов. Букинист и его племянница жили в роскошной квартире на Королевской площади. Служанка в переднике и чепце, напоминавшем шлем легионера, с театральным поклоном открыла мне дверь.
— Вы, должно быть, молодой господин Даниель, — сказала она. — Бернарда, к вашим услугам.
Бернарда говорила напыщенно, с акцентом, выдававшим в ней уроженку Касереса. Она устроила мне торжественную и обстоятельную экскурсию по резиденции Барсело. Квартира, занимавшая второй этаж, опоясывала все здание и представляла собой цепочку галерей, залов и коридоров. Мне, обитателю скромного жилища на улице Санта-Ана, она представилась миниатюрной копией Эскориала. Оказалось, что дон Густаво, кроме книг, первоизданий и прочих библиографических редкостей, коллекционировал статуи, картины и алтарные украшения, не говоря уж о бесчисленных образцах флоры и фауны. Я проследовал за Бернардой по галерее, а точнее, оранжерее, утопавшей в тропической зелени. Стекла рассеивали свет, золотистый благодаря частичкам воды и пыли, висевшим в воздухе. Где-то вздыхало фортепьяно, томительно обнажая нервные ноты. Бернарда пролагала путь, раздвигая заросли, орудуя грубыми руками портового грузчика, словно мачете. Я, стараясь не отставать, озирался по сторонам и насчитал с десяток кошек и пару огромных попугаев огненной расцветки — последних, пояснила служанка, Барсело нарек «Ортега» и «Гассет».
[8] Клара ожидала меня по другую сторону джунглей, в зале, окна которого выходили на площадь. Облаченная в невесомые одежды из ярко-голубой турецкой тафты, она, объект моих смутных желаний, играла на фортепьяно в потоке рассеянного света, бившего сквозь круглое окно. Клара играла плохо, сбиваясь на каждой второй ноте, но для меня звуки сливались в божественной гармонии, а сама она — ее неуловимое подрагивание губ, легкий наклон головы, прямая спина — казалась небесным видением. Я хотел было кашлянуть, чтобы дать знать о своем присутствии, но меня опередил запах «Барона Денди». Клара резко оборвала игру, и ее лицо осветила виноватая улыбка.
— На мгновение мне показалось, что это мой дядя, — сказала она. — Он запрещает мне играть Момпу:
[9] говорит, то, что я с ним вытворяю, — святотатство.
Единственный Момпу, которого я знал, был худосочный, склонный к несварению желудка священник, преподававший нам физику и химию, и подобное совпадение показалось мне чудовищным, более того — невозможным.
— По-моему, ты играешь прекрасно, — заметил я.
— Если бы! Дядя, настоящий меломан, нанял учителя музыки, чтобы как-то со мной совладать, молодого многообещающего композитора. Его зовут Адриан Нери, он учился в Париже и Вене. Я тебя обязательно с ним познакомлю. Он сочиняет симфонию, которую исполнит Барселонский городской оркестр, потому что его дядя занимает там высокую должность. Он гений.
— Дядя или племянник?
— Даниель, не будь злюкой. Уверена, Адриан тебе очень понравится.
«Как летом снег», — подумал я.
— Хочешь перекусить? — предложила Клара. — Бернарда готовит печенье с корицей, от которого проходит икота.
Мы закусили на славу, мгновенно уничтожив все, что нам принесла Бернарда. Я не знал, как следует вести себя в подобных случаях и что делать дальше. Клара — казалось, она просто читала мои мысли — намекнула, что я могу, когда захочу, приступить к чтению «Тени ветра» и, если готов, должен начать с самых первых страниц. Подражая голосам национального радио, которые ежедневно, после полуденного «Ангелуса»,
[10] с образцовой торжественностью выдавали патриотические рулады, я принялся вновь читать роман, только на этот раз вслух. Мой голос, поначалу несколько напряженный, постепенно становился раскованнее, и вскоре я забыл, что читаю вслух, вновь захваченный повествованием, обнаруживая в тексте каденции и ритмы, сменявшие друг друга, словно музыкальные мотивы, распутывая загадки звуков и пауз, на которые в первый раз не обратил внимания. Новые детали, осколки образов и видений проступали сквозь строки подобно эскизу здания, набросанному под разными углами зрения. Я не умолкал в течение часа и прочел пять глав, когда услышал неумолимый бой многочисленных настенных часов, раздававшийся по всей квартире и напомнивший мне, что уже поздно. Закрыв книгу, я посмотрел на Клару. Она безмятежно улыбалась.
— Чем-то напоминает «Красный дом», но сюжет кажется менее мрачным.
— Подожди, — сказал я, — это лишь начало. Дальше будет хуже.
— Тебе пора, не так ли? — спросила Клара.
— Пожалуй что так. Я не то чтобы тороплюсь, но…
— Если у тебя нет других планов, приходи завтра, — предложила Клара. — Боюсь злоупотреблять твоим…
— Может, в шесть? — с готовностью откликнулся я. — Так у нас будет больше времени.
Встреча в фортепьянном зале квартиры на Королевской площади стала первой из многих в череде тех, что последовали в то лето 1945-го и последующие годы. Вскоре мои визиты к Барсело стали почти ежедневными, за исключением вторников и четвергов, когда Клара брала уроки у этого Адриана Нери. Я проводил в том доме долгие часы и со временем изучил каждую комнату, каждый закоулок и каждое растение в тропических зарослях дона Густаво. Чтение Тени ветра заняло недели две, но для нас не составило труда найти, чем заполнить последующие вечера. У Барсело была обширная библиотека, и, за неимением остальных романов Хулиана Каракса, мы проштудировали десятки книг других авторов, менее масштабных и более фривольных. Бывали вечера, когда мы почти не читали и посвящали все свое время беседам или выходили пройтись по площади, а то и до собора. Клара любила сидеть на скамейке под крытой галереей внутреннего двора, вслушиваясь в людской гул и улавливая звук шагов по мощеным переулкам. Она просила меня описывать фасады домов, людей, машины, магазины, фонари и витрины, которые попадались нам на пути. Иногда она брала меня под руку, и я вел ее по нашей и больше ничьей Барселоне, которую могли видеть только мы. Наш маршрут всегда заканчивался в кондитерской, на улице Петричоль, за чашкой сливок и сдобными булочками. Посетители порой переглядывались, а лукавые официанты не раз говорили мне о Кларе «твоя старшая сестра», но я пропускал мимо ушей все намеки и шутки. Иной раз, то ли из вредности, то ли из скрытой порочности, Клара делилась со мной столь необычными признаниями, что я не знал, как на них реагировать. Чаще всего она говорила о странном незнакомце, который подстерегал ее на улице, когда она бывала одна, и заговаривал с ней сухим, ломким голосом. Загадочный незнакомец, ни разу не назвавший себя, расспрашивал ее о доне Густаво и даже обо мне. Однажды он ласково провел рукой по ее шее. Эти признания были для меня мучительны. Клара рассказала, как однажды попросила таинственного преследователя разрешить ей изучить пальцами его лицо. Он промолчал, и его молчание она расценила как согласие. Однако стоило ей поднести руки к лицу незнакомца, как тот внезапно ее остановил, так что она едва успела к нему прикоснуться.
— Похоже, что на нем была кожаная маска, — утверждала она.
— Клара, ты все придумываешь.
Но она настаивала, что говорит правду, пока я наконец не сдался, терзаемый мыслью о незнакомце, который удостоился возможности прикоснуться к этой лебединой шее, а может, и не только к шее, в то время как мне вовсе не дозволялось выказывать обуревавшее меня желание. Если бы я был в состоянии спокойно размышлять, то, наверное, понял бы, что мое преклонение перед Кларой приносит одни страдания. Может, именно поэтому я все больше восхищался ею, следуя глупому людскому обычаю любить тех, кто причиняет боль. В то лето более всего мне неприятна была мысль о том, что настанет день, когда в школе вновь начнутся занятия, и у меня не будет возможности посвящать все свое время Кларе.
Бернарда, за суровым видом которой скрывалась сердобольная материнская натура, в конце концов полюбила меня настолько, что даже решила взять под свою опеку.
— У мальчика нет матери, — говорила она Барсело. — Мне так жаль бедняжку.
Бернарда приехала в Барселону сразу после войны, спасаясь бегством от нужды и собственного отца, который нещадно бил ее, обзывал дурой, свиньей и уродиной, а напившись, грубо домогался. Он оставлял девушку в покое, лишь когда она начинала рыдать от страха и при этом вопил, что дочь такая же безмозглая ханжа, как и ее мать. Барсело наткнулся на нее совершенно случайно — она торговала зеленью на рынке Борне — и, не раздумывая, предложил ей место прислуги в своем доме.
— Все как в «Пигмалионе», — провозгласил он. — Ты будешь моей Элизой, а я — твоим профессором Хиггинсом.
Бернарда, чьи литературные горизонты ограничивались «Воскресным листком», настороженно взглянула на него.
— Послушайте, я, может, девушка бедная и необразованная, но порядочная.
Барсело — не профессор Хиггинс и даже не Джордж Бернард Шоу, а потому он не сумел привить своей подопечной безупречные манеры дона Мануэля Асанья,
[11] но тем не менее ему удалось пообтесать Бернарду, обучив ее речи и манерам барышни из провинции. Ей было тогда двадцать восемь, но она казалась мне лет на десять старше, возможно из-за выражения глаз. Бернарда была набожна и до самозабвения поклонялась Богоматери Лурдской. Ежедневно в восемь утра она приходила на службу в часовню Пресвятой Девы Марии, а исповедовалась не менее трех раз в неделю. Дон Густаво, считавший себя агностиком (что, по мнению Бернарды, было признаком легочной болезни вроде астмы, которой болеют только знатные господа), полагал, что даже элементарный математический подсчет опровергает всякую возможность для служанки столько согрешить, чтобы хватило на такое количество исповедей.
— Да ты же мухи в жизни не обидела, — раздраженно говорил он. — А люди, которые во всем видят грех, — душевнобольные и, если уж говорить откровенно, страдают заболеванием кишок. Главное свойство иберийского богомольца — хронический запор.
Слыша подобное богохульство, Бернарда крестилась по пять раз, а ночью читала на одну молитву больше за спасение души сеньора Барсело, у которого доброе сердце, но который слишком много читает, и от этого у него загнили мозги, совсем как у Дон Кихота. Время от времени у Бернарды появлялись женихи, которые ее поколачивали, вытягивали жалкие накопления, отложенные на сберкнижку, и рано или поздно бросали. Каждый раз, когда случалась подобная драма, Бернарда запиралась в своей комнате в самой глубине квартиры и несколько дней лила слезы, грозясь отравиться хлоркой или крысиным ядом. Барсело, исчерпав все свое красноречие, всерьез пугался, вызывал дежурного слесаря, чтобы взломать дверь, и своего домашнего врача, чтобы тот вколол ей лошадиную дозу транквилизаторов. Когда через два дня бедняжка просыпалась, дон Густаво покупал ей розы, конфеты, новое платье и вел на фильм с Кери Грантом,
[12] который, по словам Бернарды, был самым красивым мужчиной на свете после Хосе Антонио.
[13]
— Послушайте, говорят, что Кери Грант — голубой, — бормотала она, набив рот шоколадом. — Разве такое может быть?
— Глупости, — авторитетно заявлял Барсело. — Бездарности и неучи живут в состоянии вечной зависти.
— Как вы хорошо сказали, сеньор! Всем известно, что он учился в университете, в этом, как его, шербете.