Теккерей Уильям Мейкпис
Дени Дюваль
Уильям Мейкпис Теккерей
Дени Дюваль
(неоконченный роман)
Глава I. Родословное древо
Однажды, желая подразнить жену, которая терпеть не может насмешек насчет генеалогии, я изобразил красивое родословное древо моего семейства, на верхнем суку коего болтался Клод Дюваль, капитан и разбойник с большой дороги, sus. per coil. {Suspendons per collum - повешенный за шею (лат.).} в царствование Карла II. Впрочем, последнее было только шуткой по адресу Ее Высочества моей супруги и Его Светлости моего наследника. Насколько я знаю, в нашем дювалевском роду никого не сусперколлировали. В детстве веревка частенько гуляла у меня по спине, однако она ни разу не затягивалась вокруг моей шеи; что же до моих предков во Франции, то протестантская вера, которую наше семейство рано приняло и которой стойко придерживалось, навлекла на нас не гибель, а всего лишь денежные штрафы, нищету и изгнание из родной страны. Всему свету известно, как фанатизм Людовика XIV заставил бежать из Франции в Англию множество семейств, члены коих стали верными и надежными подданными британской короны. Среди многих тысяч подобных беглецов были также мой дед и бабка. Они обосновались в Уинчелси, что в графстве Сассекс, где еще со времен королевы Бесс и ужасного дня святого Варфоломея существовала французская церковь. В трех милях оттуда, в городе Рае, есть еще одна колония наших соотечественников со своею церковью - еще одна feste Burg {Твердыня (нем.).}, где под защитой британского льва мы можем спободно исповедовать веру наших отцов и петь песни нашего Сиона.
Дед мой был старостой и регентом хора уинчелсийской церкви, пастором которой состоял мосье Дени, отец моего доброго покровителя, контр-адмирала сэра Питера Дени, баронета. Сэр Питер плавал на знаменитом \"Центурионе\" под началом Энсона и был обязан своим первым повышением в чине этому великому мореплавателю, и все вы, разумеется, помните, что не кто иной, как капитан Деии, совершив девятидневный переход по бурному морю, доставил (7 сентября 1761 года) нашу добрую королеву Шарлотту в Англию из Штаде. Мальчишкой мне довелось побывать в доме адмирала на Грейт-Ормонд-стрит, что возле Куин-сквер в Лондоне, а также в Вэленсе, его загородном имении близ Уэстерхема в графстве Кент, где проживал полковник Вулф, отец знаменитого генерала Джеймса Вулфа, доблестного завоевателя Квебека {* Помню, как Дж.-А. С-н, эскв., произнес по адресу этого генерала шутку, которая, сколько мне известно, не получила широкого хождения. Один франтоватый гвардеец, говоря о мистере Вулфе, спросил: \"Он был еврей? Ведь Вулф - это еврейская фамилия\". \"Разумеется, - отвечал м-р С-н, - мистер Вулф был славой Авраама\".}.
Случилось так, что в 1761 году мой отец, с юности склонный к скитальческой жизни, очутился в Дувре как раз в то самое время, когда там остановились комиссары, ехавшие подписывать мирный договор, известный под названием Парижского. Он только что расстался (надо думать, после бурного объяснения) со своею матушкой, которая, подобно ему самому, отличалась неистовым темпераментом, и подыскивал себе подходящее занятие, как вдруг судьба ниспослала ему этих джентльменов. Мистер Дюваль свободно изъяснялся по-французски, по-английски и по-немецки (родители его были родом из Эльзаса), и это позволило ему предложить свои услуги некоему мистеру N., который искал надежного человека, сведущего в иностранных языках; предложение его было принято - главным образом благодаря любезному посредничеству нашего покровителя капитана Дени, корабль которого в то время стоял на рейде Даунз. Оказавшись в Париже, отец, разумеется, не преминул посетить наш родной Эльзас и, хоть у него не было ни гроша за душой, не нашел ничего лучшего, как скоропалительно влюбиться в мою матушку и тут же с ней обвенчаться. Сдается мне, Mons. mon pere {Господин мой отец (франц.).} был самым настоящим блудным сыном, а так как у его родителей не осталось в живых других детей, то когда он, голодный и нищий, рука об руку с молодой женой, воротился в отчий дом в Уинчелси, старики закололи самого упитанного тельца и приняли обоих скитальцев в лоно семейства. Вскоре после замужества матушка моя получила из Франции небольшое наследство от своих родителей, а когда моя бабка тяжело захворала, заботливо ухаживала за ней до самой смерти этой почтенной леди. Я, разумеется, ничего не знал обо всех этих обстоятельствах, имея в то время всего лишь два или три года от роду, и, подобно всем милым крошкам, плакал и спал, пил и ел, рос и болел своими детскими болезнями.
Крутого склада женщина была моя матушка - ревнивая, вспыльчивая, властная, она, однако же, отличалась великодушием и умела прощать. Боюсь, что мой родитель давал ей слишком много поводов для упражнения в сей последней добродетели, ибо в течение своей короткой жизни он то и дело попадал во всевозможные передряги. Однажды во время рыбной ловли у берегов Франции с ним случилось несчастье. Его привезли домой, где он вскоре умер и был похоронен в Уинчелси, однако причина его смерти оставалась мне неизвестной, покуда мой добрый друг сэр Питер Дени не открыл мне ее спустя много лет, когда я сам попал в беду.
Я родился в один день с его королевским высочеством герцогом Йоркским, то есть 13 августа 1763 года, и в Уинчелси, где между французскими и английскими мальчишками, разумеется, постоянно разыгрывались баталии, меня прозвали епископом Оснабрюкским. Дед мой, исправлявший обязанности ancien {Старосты (франц.).} и регента хора французской церкви в Уинчелси, занимался ремеслом парикмахера и цирюльника, и, если хотите знать, мне в свое время не раз случалось завивать и пудрить шевелюры разных джентльменов, а также, держа их за нос, брить им бороды. Я вовсе не склонен хвастаться тем, что некогда орудовал мылом и кисточкой для бритья, но и не пытаюсь это скрывать. Да и к чему? Tout se scait {Все становится известным (франц.).}, - как говорят французы; да, все и еще многое сверх того. Взять, например, сэра Хэмфри Говарда, который служил вместе со мною вторым лейтенантом на \"Мелеагере\". Он утверждал, будто ведет свой род от Н-ф-ских Говардов, тогда как отец его был сапожником, и мы в кают-компании для младших офицеров всегда величали его Хэмфри Сапог.
Среди французских богатых дам не в обычае самим кормить своих детей: младенцев отдают фермершам или нанимают здоровых кормилиц, которые заботятся о них наверняка много лучше, нежели их собственные худосочные родительницы. Моя бабка со стороны матери, жена честного лотарингского крестьянина (дело в том, что я первый в своем роду получил дворянство, и девиз {* Адмирал настаивал на золотом щите с червленой перевязью, обремененной тремя бритвами наподобие птиц с распростертыми крыльями с вышеуказанным девизом, но семья приняла герб матери.}: \"Fecimus ipsi\" {Сделаем сами (лат.).} - избран мною не из гордости, а с глубокой благодарностью судьбе), выкормила мадемуазель Клариссу де Вьомениль, девочку из знатной лотарингской семьи, и та продолжала хранить нежную дружбу со своей молочною сестрой спустя много лет после того, как обе они вышли замуж. Матушка, став женою моего почтенного батюшки, уехала в Англию, а мадемуазель де Вьомениль вышла замуж на родине. Она принадлежала к протестантской ветви Вьоменилей, обедневшей вследствие преданности ее родителей своей вере. Остальные члены семейства были католиками и пользовались почетом при версальском дворе.
Вскоре после приезда в Англию матушка узнала, что, ее любимая молочная сестрица выходит замуж за лотарингского протестанта виконта де Барра, единственного сына графа де Саверна, камергера двора его величества польского короля Станислава, отца королевы Французской. После женитьбы своего сына виконта де Барра мосье де Саверн отдал ему свой дом в Саверне, где на некоторое время поселились супруги. Я не называю их молодыми супругами, ибо виконт де Барр был на целых двадцать пять лет старше своей жены, выданной родителями замуж, когда ей едва минуло восемнадцать. Матушка была слаба глазами, а если уж сказать всю правду, не очень сильна в грамоте, и потому в мои обязанности сызмальства входило разбирать письма госпожи виконтессы к ее soeur de lait {Молочной сестре (франц.).}, к милой ее Урсуле, и мне частенько доставалось от матушки скалкой по голове, если я читал не слишком внятно. У матушки слово не расходилось с делом. Ее никак нельзя было упрекнуть в том, что она жалеет розгу и балует дитя; потому-то, наверно, я и вырос таким большим, - ведь росту во мне шесть футов два дюйма, а во вторник на прошлой неделе, когда я взвешивался вместе с нашей свиньею, то потянул пятнадцать стоунов и четыре фунта. (Кстати, нигде во всем Хэмпшире не сыскать такой ветчины, как у моего соседа в Роуз-Коттедж.)
Я был еще слишком мал, чтобы понимать все прочитанное. Помню, однако, как матушка сердито ворчала (ростом и грубым голосом она смахивала на гренадера, а в довершение сходства у нее росли густые черные бакенбарды), как она восклицала: \"Она страдает, милая Биш несчастлива, у нее скверный муж. Он - грубое животное. Все мужчины грубые животные\". При этом она бросала грозные взгляды на дедушку - смиренного маленького человечка, который дрожал перед своею bru {Снохой (франц.).} и беспрекословно ей повиновался. Затем матушка клялась, что готова ехать на удину спасать свою любимую Биш, но кто присмотрит за этими двумя дурачками (то есть за мною и дедушкой)? Кроме того, без мадам Дюваль никак нельзя было обойтись дома. Она причесывала многих знатных дам - с большим вкусом, на французский манер, и умела брить, стричь, завивать и заплетать косы не хуже любого цирюльника в графстве. Дедушка с подмастерьем плели парики, меня же по молодости лет не стали приучать к делу, а отправили в город Рай в знаменитую школу латинской грамматики Поукока, где я научился говорить по-английски, как британец (каковым я и был по мосту рождения), а не так, как у нас дома, где изъяснялись на причудливом эльзасском диалекте, состоявшем из смеси французского и немецкого языков. В школе Поукока я получил также кое-какие сведения из латыни, а первые два месяца мне перепадало еще и изрядное количество тумаков. Помню, как мой покровитель в сопровождении двух офицеров явился меня навестить, облаченный в синий форменный мундир, обшитый золотым галуном, в серебристые гетры и белые панталоны. \"Где Дени Дюваль?\" спрашивает он, заглядывая в нашу классную комнату, и все мальчики с изумлением взирают на именитую персону. Юный мистер Дени Дюваль как раз в эту самую минуту стоял на скамье, куда его поместили для наказания, - по всей вероятности, за драку, - а под глазом у него красовался большущий синяк. \"Дени Дювалю не мешало бы держать свой кулак подальше от чужих носов\", - говорит учитель, а капитан дает мне семь шиллингов, от которых у меня к вечеру осталось, сколько помню, всего два пенса. Во время ученья в школе Поукока я жил в городе Рае у бакалейщика Раджа, который отчасти занимался еще мореходством, был совладельцем рыбачьей шхуны и, как вы в скором времени узнаете, ловил в свои сети весьма сомнительную рыбешку. Радж был главой местной общины методистов, и я ходил вместе с ним в его церковь, - мальчишкой я не придавал значения этим чрезвычайно важным и священным материям, а со свойственным юности легкомыслием думал только о леденцах да об игре в серсо и в шарики.
Капитан Дени был очень любезный и веселый господин; в тот день, спросив учителя мистера Коутса, как по латыни праздник, он высказал надежду, что тот сегодня распустит мальчиков. Разумеется, все шестьдесят мальчишек встретили это предложение одобрительными возгласами, а когда речь зашла обо мне, капитан Дени воскликнул: \"Мистер Коутс, этого молодчика с подбитым глазом я вербую к себе на службу и приглашаю отобедать с нами в \"Звезде\"!\" Разумеется, я тотчас спрыгнул со скамейки и последовал за моим покровителем. Сопровождаемый обоими офицерами, он отправился в \"Звезду\", а после обеда заказал огромную чашу пунша, и я, хоть и не выпил ни капли, ибо с детства терпеть не мог спиртного, все равно был рад, что мог уйти из школы и побыть с джентльменами, которых забавляет моя детская болтовня. Капитан Дени осведомился, что я выучил в школе, и я, конечно, не упустил случая похвастать своею ученостью: помнится, я даже произнес высокопарную речь о Кордериусе и о Корнелии Непоте, разумеется, с чрезвычайно важным видом. Капитан спросил меня, нравится ли мне бакалейщик Радж, у которого я жил на квартире. Я отвечал, что он мне не очень нравится, а вот мисс Радж и приказчика Бевила я просто ненавижу, потому что они вечно... тут я, однако, остановился и добавил: \"Впрочем, не надо сплетничать. Мы в школе Поукока никогда так не делаем, нет, сэр\".
На вопрос о том, к чему готовит меня бабушка, я ответил, что хотел бы стать моряком и, разумеется, морским офицером и сражаться за короля Георга. И если я стану моряком, то всю добычу буду привозить домой Агнесе, то есть, конечно, почти всю - и только немножко оставлю себе.
- Значит, ты любишь море и иногда ходишь в плаванье? - спросил мистер Денп.
О да, меня не раз брали на рыбную ловлю. Мистер Радж пополам с дедушкой держал рыбачью шхуну, и я помогал ее убирать и учился править, а когда ставил парус против ветра, то получал крепкие затрещины. Кроме того, меня считали очень хорошим дозорным. У меня отличное зрение, и я знаю каждый мыс и каждый утес, - тут я перечислил множество всяких мест на нашем и на французском берегу.
- Какую же вы рыбу ловите? - спрашивает капитан.
- Ах, сэр, про это мистер Радж не велит никому рассказывать.
Джентльмены громко рассмеялись. Они-то знали, чем промышляет мистер Радж, и только я в невинности своей этого не донимал.
- Значит, ты так и не попробуешь пунша? - спрашивает капитан Дени.
- Нет, сэр, я дал зарок не пить, когда увидел, какова мисс Радж во хмелю.
- А мисс Радж часто бывает во хмелю?
- Да, свинья она эдакая! Она ругается нехорошими словами, потихоньку слезает вниз на кухню, бьет чашки и блюдца, колотит приказчика Бевила, а потом... нет, больше я ничего не скажу. Я сплетничать не люблю, нет, сэр.
Так я болтал с моим покровителем и с его друзьями, а потом они заставили меня спеть французскую песенку и немецкую песенку, и смеялись, и забавлялись над моими шалостями и проказами. Капитан Дени пошел провожать меня на квартиру, и я рассказал ему, что больше всего люблю воскресенье, то есть, вернее, каждое второе воскресенье, потому что в этот день я рано утром ухожу пешком за три мили к матушке и к деду в Уинчелси и вижусь с Агнесой.
Но прошу прощения, кто же такая Агнеса? Ныне ее зовут Агнесой Дюваль, и она сидит рядом со мною за своим рабочим столиком. Встреча с нею изменила всю мою судьбу. Выиграть такое сокровище в лотерее жизни дано лишь немногим. Все, что я сделал (достойного упоминания), я сделал ради нее. Не будь ее, я бы и поныне прозябал в своем глухом углу, и, не явись мой добрый ангел мне на помощь, не видать бы мне ни счастия, ни славы. Всем, что я имею, я обязан только ей, но и плачу я тоще всем, что имею, а кто из нас способен на большее?
Глава II. Дом Савернов
Мадемуазель де Саверн родилась в Эльзасе, где семья ее занимала положение много более высокое, нежели почтенный староста протестантской церкви, от которого ведет свой род всепокорнейший ее слуга. Мать ее была урожденной Вьомениль, а отец происходил из знатной эльзасской семьи графов де Барр и Саверн. Когда виконт де Барр, человек уже немолодой, женился на цветущей юной девушке и привез ее домой в Нанси, отец его, старый граф де Саверн, жил в этой прелестной маленькой столице и состоял камергером при дворе его польского величества доброго короля Станислава.
Старик граф был настолько же бодр и жизнерадостен, насколько сын его был мрачен и нелюдим. Дом графа в Нанси считался одним из самых веселых при этом маленьком дворе. Его протестантизм отнюдь не отличался суровостью. Говорят, он даже сожалел, что не существует французских монастырей для благородных девиц протестантского вероисповедания, наподобие тех, что находились за Рейном, куда он мог бы сплавить обеих своих дочерей. Барышни де Саверн были весьма дурны собой, а свирепым и угрюмым нравом напоминали своего брата барона де Барра.
В молодости мосье де Барр служил в армии и даже отличился в битвах с господами англичанами при Хастенбеке и Лоуфельдте, где показал себя храбрым и способным офицером. Однако протестантское вероисповедание мешало ему продвигаться по службе. Он вышел в отставку, непоколебимый в своей вере, но озлобленный и желчный. В отличие от своего легкомысленного родителя, он не признавал ни музыки, ни виста. Его присутствие на званых обедах в доме графа производило столько же оживления, сколько череп на пиру. Виконт де Барр посещал эти развлечения лишь для того, чтобы доставить удовольствие молодой жене, которая томилась и чахла в уединенном фамильном замке Савернов, где виконт обосновался еще после первой своей женитьбы.
Он отличался необузданным нравом и был подвержен приступам ярости. Будучи, однако, человеком крайне совестливым, он глубоко страдал после этих свирепых пароксизмов. Гнев и угрызения совести, регулярно сменявшие друг друга, делали жизнь его поистине тяжкой; перед ним дрожали все домашние, а больше всех несчастная девочка-жена, которую он привез из тихого провинциального городка и превратил в жертву своего бешенства и раскаяния. Не раз она спасалась бегством к старому графу де Саверну в Нанси, и добродушный старый себялюбец изо всех своих слабых сил пытался защитить несчастную юную невестку. Вскоре вслед за ссорами барон присылал письма с униженными мольбами о прощении. Эти супружеские баталии подчинялись твердому распорядку. Сначала вспыхивали приступы гнева, затем следовало бегство баронессы к свекру в Нанси, после чего приходили послания, полные сожалений, и, наконец, появлялся сам раскаявшийся преступник, чьи покаянные возгласы и причитания были еще более невыносимы, чем припадки ярости. Через некоторое время мадам де Барр окончательно переселилась к свекру в Нанси и лишь изредка навещала мрачный замок своего супруга в Саверне.
В течение нескольких лет этот злополучный союз оставался бездетным. В то самое время, когда несчастный король Станислав столь прискорбным образом лишился жизни (сгорев в своем собственном камине), умер старый граф де Саверн, и сын его узнал, что получил в наследство всего лишь имя отца и титул Савернов, ибо фамильное имение было вконец разорено расточительным и эксцентричным графом, а также порядком урезано долями барышень де Саверн, пожилых сестер нынешнего пожилого владетеля.
Городской дом в Нанси на некоторое время заперли, и новоявленный граф де Саверн в сопровождении сестер и супруги удалился в свой родовой замок. С жившими по соседству католиками наш суровый протестант компании не водил, и унылый дом его посещали главным образом протестантские священники, приезжавшие из-за Рейна. На левом берегу реки, который лишь за несколько лет до того стал владением французской короны, были одинаково употребительны и французский и немецкий языки, причем на последнем мосье де Саверна величали герром фон Цаберном. После смерти отца герр фон Цаберн, казалось, немного смягчился, но вскоре снова стал таким же угрюмым, злобным и раздражительным, каким всегда был герр фон Барр.
Саверн был маленьким провинциальным городком; старинный ветхий замок де Саверн стоял в самой его середине, на узкой кривой улочке. За домом находился мрачный сад, аккуратно распланированный и подстриженный на старинный французский манер, а за стенами сада начинались поля и леса, составлявшие часть имения Савернов. Поля и леса окаймлял густой бор, некогда тоже принадлежавший роду Савернов, но затем приобретенный у покойного легкомысленного владельца монсеньерами де Роган - принцами крови, князьями церкви, кардиналами и архиепископами Страсбургскими, между коими и их сумрачным протестантским соседом отнюдь не замечалось взаимного расположения. Их разделяли не только вопросы веры, но и вопросы chasse {Охоты (франц.).}. Графу де Саверну, который любил поохотиться и часто бродил по своим поредевшим лесам с парою тощих гончих и с соколом на плече, не раз попадалась навстречу пышная кавалькада монсеньера кардинала, выезжавшего на охоту, как и подобает принцу крови, в сопровождении конных егерей и трубачей, нескольких свор собак и целого эскадрона благородных всадников, носивших его цвета. Между лесничими его преосвященства и единственным сторожем мосье де Саверна нередко завязывались ссоры. \"Скажи своему хозяину, что я перестреляю всех красноногих, которые появятся на моей земле\", - проворчал мосье де Саверн при одной из этих стычек, поднимая только что подбитую им куропатку, и лесничий ничуть не усумнился, что сердитый господин непременно сдержит свое слово.
Соседи, питавшие друг к другу столь сильную неприязнь, вскоре прибегли к помощи закона; однако в судах Страсбурга бедный провинциальный дворянин едва ли мог рассчитывать на справедливость в тяжбе с таким могущественным противником, как принц-архиепископ провинции, один из самых знатных вельмож в королевстве. Я не законник, так где мне разобраться, в чем состояла причина распри этих господ - были ли то земельные тяжбы, легко вспыхивающие в округе, где не существует изгородей, споры из-за дичи, рыбы, порубки леса или еще что другое. Впоследствии я познакомился с неким мосье Жоржелем, аббатом, который служил секретарем у принца-кардпнала, и он сказал мне, что мосье де Саверн был сумасбродным, взбалмошным, злобным и ничтожным mauvais coucheur {Задирой, забиякой (франц.).}, как выражаются во Франции, готовым лезть в драку по всякому поводу или даже вовсе без оного.
Ссоры эти, естественно, заставляли графа де Саверна обращаться к своим поверенным и адвокатам, и он надолго уезжал в Страсбург, оставляя дома свою бедную жену, которая, быть может, даже радовалась возможности от него избавиться. Случилось так, что в одну из своих поездок в столицу провинции граф встретил своего бывшего соратника по кампаниям при Хастенбеке и Лоуфельдте, офицера из полка Субиза, барона де ла Мотта {Несчастному принцу де Рогану суждено было пострадать от руки другого де ла Мотта, который вместе со своею супругой, \"урожденной Валуа\", сыграл печально известную роль в знаменитом деле с \"ожерельем королевы\"; однако эта достопочтенная парочка как будто не состояла в родстве. - Д. Д.}. Ла Мотт, как многие младшие сыновья из благородных фамилий, готовился в священники, но смерть старшего брата избавила его от тонзуры и от ученья в семинарии, и он по протекции вступил в военную службу. Барышни де Саверн помнили этого мосье де ла Мотта еще по Нанси. Он пользовался прескверной репутацией, слыл игроком, интриганом, распутником и бретером. Я подозреваю, что мало кто из господ сумел бы сохранить свою репутацию незапятнанной, попади он на язычок этим старым дамам, слыхивал я и о других краях, где барышням тоже нелегко угодить. Воображаю, как мосье де Саверн в ярости восклицает: \"Что ж, а у нас разве нет недостатков? Известно ли вам, что такое клевета? Разве тот, кто совершил ошибку, никогда уже не сможет раскаяться? Да, в молодости он вел бурную жизнь. Быть может, и другие отличались тем же. Но ведь еще во время оно блудных сыновей прощали, и я от него не отвернусь\". - \"Ах, лучше бы он от меня отвернулся! - говорил мне потом де ла Мотт. - Но уж такая у него была судьба, да, такая уж судьба!\"
Итак, в один прекрасный день граф де Саверн возвращается домой из Страсбурга со своим новым другом, представляет барона де ла Мотта дамам и, всячески стараясь оживить для гостя свое мрачное жилище, достает из погреба лучшие вина и перерывает все лесные норы в поисках дичи. Несколько лет спустя мне самому довелось познакомиться с бароном. Это был красивый, высокий, смуглолицый мужчина с острым взглядом, тихим голосом и величественными манерами. Мосье де Саверн, напротив, был невысокого роста, чернявый и, как говаривала матушка, лицом не вышел. Правда, миссис Дюваль терпеть не могла графа, ибо он, по ее мнению, дурно обращался с ее дорогой Биш. Стоило моей достойной родительнице невзлюбить человека, она ни за что не желала признавать в нем никаких достоинств, зато мосье де ла Мотта она всегда почитала за истинного джентльмена.
Дружба обоих джентльменов все более и более укреплялась. Мосье де ла Мотта всегда с распростертыми объятиями принимали у графа, ему даже отвели одну из комнат в доме. Между тем гость Савернов был также знаком с их недругом-кардиналом, постоянно ездил из одного замка в другой и со смехом рассказывал, как монсеньер злится на соседа. Барону очень хотелось помирить оба семейства. Он давал мосье де Саверну добрые советы, объясняя ему, как опасно раздражать столь могущественного противника. Случалось, что людей приговаривали к пожизненному заключению и по менее серьезным причинам, утверждал он. Кардиналу ничего не стоит получить lettre de cachet {Королевский приказ об изгнании или заточении без суда и следствия (франц.).} против строптивого соседа. Кроме того, он может разорить Саверна штрафами и судебными издержками. Борьба между ними совершенно неравная, и если эти злосчастные раздоры не прекратятся, слабейшая сторона непременно будет уничтожена. Женская половина семейства де Саверн - в той мере, в какой она осмеливалась иметь свое суждение, - разделяла точку зрения мосье де ла Мотта и решительно стояла за примирение с кардиналом. Родственники мадам де Саверн, прослышав о распре, умоляли графа положить ей конец. Один из них, барон де Вьомениль, получивший назначение на Корсику, настоятельно просил мосье де Саверна сопровождать его в этом походе, говоря, что в любом месте граф будет в большей безопасности, нежели в своем собственном доме, у ворот которого стоит осадой жестокий и непримиримый враг. Мосье де Саверн внял увещаниям своего родича. Он достал шпагу и пистолеты, провисевшие на стене целых двадцать лет, со времени битвы при Лоуфельдте. Он привел в порядок все дела, созвал домашних и, преклонив колени, торжественно поручил их милостивому покровительству всевышнего, а затем покинул замок, чтобы присоединиться к свите французского генерала.
Через несколько недель после его отъезда - спустя уже несколько лет со дня свадьбы - мадам де Саверн написала ему, что готовится стать матерью. Суровый нелюдим, до того горько сокрушавшийся по поводу бесплодия жены, которое он считал наказанием свыше за какие-то неведомые свои или ее грехи, был глубоко растроган этим известием. У меня до сих пор хранится его Библия, на которой он записал по-немецки сочиненную им самим трогательную молитву, испрашивая у господа благословения еще не родившемуся младенцу, исполненный надежды, что дитя удостоится милости божией и принесет мир, любовь и благодать в его дом. Казалось, он не сомневался, что у него родится сын. Единственной его целью и надеждой стало скопить для ребенка по возможности больше средств. Я читал множество писем, которые он присылал с Корсики жене и которые она сохранила. Письма эти были полны фантастически скрупулезных наставлений по части вскармливания и воспитания будущего сына. Граф наказывал домашним вести хозяйство с бережливостью, которая доходила до скаредности, дотошно подсчитывая, сколько денег можно отложить за десять и за двадцать лет, чтобы ожидаемый наследник получил состояние, достойное его древнего рода. В случае, если сам он падет в бою, графиня должна соблюдать строжайшую экономию, чтобы сын по достижении совершеннолетия мог с честью явиться в свете. Сколько я помню, в письмах графа военные действия упоминались лишь мимоходом, большая же часть их состояла из молитв, соображений и предсказаний, касавшихся до младенца, а также из проповедей, составленных в выражениях, свойственных этому суровому рыцарю веры. Когда младенец появился на свет и оказался девочкой, а вовсе не мальчиком, о котором несчастный отец так страстно мечтал, домашние были до того убиты горем, что не смели даже известить об этом главу семейства.
Кто рассказал мне все это? Тот самый человек, который говорил, что лучше бы ему никогда не встречаться с мосье де Саверном; тот самый человек, к которому бедный граф питал нежную дружбу; тот самый человек, которому суждено было навлечь неизъяснимые бедствия на тех, кого он, по глубочайшему моему убеждению, любил искренней, хотя и эгоистичной любовью, а говорил он это в такое время, когда не имел ни малейшего желания меня обманывать.
Итак, владелец замка отправляется в поход. La chatelaine {Хозяйка дома (франц.).} остается одна в своей унылой башне с двумя мрачными дуэньями. Моя добрая матушка, рассказывая впоследствии об этих делах, неизменно принимала сторону любимой своей Биш против барышень де Барр и их брата, утверждая, что тиранство старых дуэний, а также пустословие, мелочность и невыносимый характер самого мосье де Саверна послужили причиною происшедших вскоре печальных событий. Граф де Саверн, говорила матушка, был ничтожный человечишка, который любил слушать собственные речи и болтал с утра до ночи. Вся его жизнь была сплошною суетой. Он взвешивал кофе, считал каждый кусок сахару и совал нос во все мелочи своего скудного хозяйства. По утрам и вечерам он читал проповеди домашним и продолжал разглагольствовать, даже не en chaire {На кафедре (франц ).}, причем без устали и не допуская ни малейших возражений судил и рядил обо всем на свете. Веселость в обществе подобного человека была, разумеется, чистейшим лицемерием. Когда граф читал свои проповеди, дамы должны были скрывать скуку, притворяться довольными и изображать живой интерес. Что касается до барышень де Барр, то они привыкли с почтительным смирением слушать своего брата и повелителя. У них было множество домашних обязанностей - они жарили и парили, пекли и солили, стирали, вечно что-то вышивали, и существование в маленьком замке было для них вполне терпимым. Лучшего они не знали. Даже при жизни своего отца, в Нанси, эти невзрачные девицы гордо чуждались света и жили ничуть не лучше домашней прислуги монсеньера.
Госпожа де Саверн, войдя в семью, вначале безропотно смирилась с подневольным положением. Она пряла и белила, занималась рукоделием, хлопотала по хозяйству и скромно слушала проповеди господина графа. Но настало время, когда домашние дела ей наскучили, когда проповеди ее повелителя сделались невыносимо нудными, когда несчастное создание начало обмениваться колкостями с мужем и выказывать признаки недовольства и возмущения. Возмущение, в свою очередь, вызывало яростные вспышки гнева и семейные баталии, а за баталиями следовали уступки, примирение, прощение и новое притворство.
Как уже было сказано, мосье де Саверн упивался звуками своего скрипучего голоса и любил разглагольствовать перед домашнею паствой. Много вечеров подряд он вел религиозные диспуты со своим другом мосье де ла Моттом, причем высокородный гугенот тешил себя мыслью, что всякий раз одерживает верх над бывшим семинаристом. Я, разумеется, при сем не присутствовал, ибо впервые ступит на французскую землю лишь четверть века спустя, но могу легко вообразить, как в маленькой старинной зале замка де Саверн графиня сидит за пяльцами, старые барышни-дуэньи играют в карты, а между двумя ревностными поборниками церкви идет жестокое сражение за истинную веру.
\"Я надеюсь на прощение, - сказал мне мосье де ла Мотт в тяжелую минуту своей жизни, - и на встречу с темп, кого я в этом мире любил и кого сделал несчастными, и поэтому должен сказать, что между мною и Клариссой не было ничего дурного, не считая того, что мы скрывали от ее мужа наше взаимное расположение. Единожды, дважды и трижды покидал я их дом, но этот злополучный Саверн всякий раз приводил меня обратно, и я, разумеется, был только рад случаю возвратиться снова. Признаюсь, я заставлял его часами болтать всякий вздор, лишь бы иметь возможность быть возле Клариссы. Время от времени мне приходилось отвечать ему, и я освежал в памяти свою семинарскую науку, чтобы опровергнуть его проповедь. Наверное, я частенько отвечал невпопад, ибо мысли мои блуждали бесконечно далеко от radotages {Вздорной болтовни (франц.).} этого несчастного, а убеждения мои он мог изменить столько же, сколько цвет моей кожи. Так проходили часы за часами. Они показались бы невыносимо скучными другим, но совершенно иными были они для меня. Этот маленький мрачный замок я предпочел бы самому блестящему двору Европы. Видеть Клариссу было единственным моим желанием. Дени! Есть на земле сила, которой никто из нас не может противостоять. С той минуты, когда я увидел ее в первый раз, я понял, что это моя судьба. В битве при Хастенбеке я застрелил английского гренадера, - если б не я, он проткнул бы штыком беднягу Саверна. Когда я поднял графа с земли, я подумал: \"Мне еще придется пожалеть, что я встретил этого человека\". То же самое я почувствовал, когда встретил вас, Дюваль\".
При этих словах я вспомнил, что в ту минуту, когда я впервые увидел это прекрасное зловещее лицо, меня тоже охватило неприятное чувство страха и предчувствие близкой беды.
Я рад поверить словам мосье ла Мотта, сказанным такое время, когда у него не могло быть причины скрывать истину; я благодарен ему за них и не сомневаюсь в невинности графини де Саверн. Бедняжка! Если она и согрешила в мыслях своих, то понесла жестокое наказание за свою вину, и нам остается лишь смиренно уповать, что ей было даровано прощение. Она не сохранила верности мужу, хотя и не причинила ему никакого ела. Если, дрожа от страха в его присутствии, она еще находила в себе силы улыбаться и притворяться веселой, то ни один проповедник или муж не мог бы слишком сильно сердиться на нее за лицемерие подобного рода. Однажды в Вест Индии я видел раба, закованного в цепи за его угрюмый вид. Мало того что мы требуем от наших негров послушания, мы еще хотим, чтобы они чувствовали себя счастливыми.
По правде говоря, я сильно подозреваю, что на Корсику мосье де Саверн отправился по настоятельному совету своего друга де ла Мотта. Когда граф вынужден был покинуть свои родовые владения, назначив начальником; маленького гарнизона своего бывшего соученика, пастора и проповедника из Келя (что на немецком берегу Рейна), мосье де ла Мотт не появлялся в замке де Саверн, однако нет никакого сомнения, что несчастная Кларисса обманывала и преподобного джентльмена, и обеих своих золовок и вела себя по отношению к ним с заслуживающим всяческого порицания лицемерием.
Хотя два савернских замка - то есть новый дворец кардинала в парке и особняк графа в маленьком городке - находились в состоянии смертельной вражды, обитатели обоих были более или менее осведомлены о том, что творится в неприятельском лагере. Когда принц-кардинал и его двор находились в Савррне, барышни де Барр отлично знали обо всех празднествах, на которых им не доводилось присутствовать. Точно так же здесь, у нас, в нашем маленьком Фэйрпорте, моим соседкам мисс Сплетницам доподлинно известно, что у меня сегодня на обед, сколько стоило новое платье моей жены и какая сумма значится в счете, присланном от портного моему сыну, капитану Лоботрясу. Барышни де Барр, без сомнения, были столь же прекрасно осведомлены обо всех делах принца-коадьютора и его двора. Что за кортеж, что за роскошь, что за накрашенные блудницы из Страсбурга, что за предCJ явления, маскарады и оргии! Чего только нет в этом замке! Барышни знали об этих ужасах все до мельчайших подробностей, и замок кардинала казался им логовом какого-то злого чудовища. Ночью из окна маленькой невзрачной башни госпожи де Саверн были видны залитые ярким светом шестьдесят окон кардинальского дворца. Летними вечерами до нее доносились звуки греховной мушки из большою замка, где танцевали и даже разыгрывали пьесы. Муж запретил госпоже де Саверн посещать эти балы, но горожане иногда бывали во дворце, и графиня вопреки своему желанию узнавала о тамошних событиях. Несмотря на запрещение графа, его садовник незаконно охотился в кардинальских лесах, кое-кто из слуг тайком пробирался в замок поглядеть на праздник или бал, потом туда отправилась служанка графини, и, наконец, греховное желание пойти в замок обуяло самое графиню, как некогда ее прародительницу обуяло греховное желание отведать плод запретного древа. Разве вы не знаете, что на этом древе всегда висит спелое яблоко, а коварный искуситель всегда уговаривает вас сорвать его и съесть? У госпожи де Саверн была бойкая молоденькая горничная, ясные глазки которой любили заглядывать в соседские сады и парки и которая снискала расположение одного из слуг принца-архиепископа. Эта девица рассказывала своей госпоже о праздниках, балах и пирах и даже о комедиях, которые играли в кардинальском дворце. Господа из свиты принца-кардинала ездили на охоту в мундирах с его цветами. Кушанья у него за столом подавали на серебре, и за стулом каждого гостя стоял лакей в ливрее Он пригласил французских комедиантов из Страсбурга. О, этот господин де Мольер такой забавник, а до чего великолепен \"Сид\"!
Однако, чтобы увидеть все эти представления и балы, горничная Марта должна была знать всю подноготную обоих савориских замков. Она должна была обмануть этих старых ведьм, барышень де Барр. Она должна была найти способ выскользнуть за ворота и потихоньку проскользнуть обратно. Она рассказывала своей госпоже обо всем увиденном, разыгрывала в лицах пьесы и описывала ей наряды леди и джентльменов. Госпожа де Саверн готова была без конца внимать рассказам своей горничной. Когда Марта собиралась на праздник, графиня одалживала ей что-нибудь из своих украшений, и все же когда пастор Шнорр и барышни говорили о Большом Саверне так, словно пламя Гоморры уже готово поглотить этот дворец и все в нем находящееся, хозяйка Саверна со скромным видом сидела и молча слушала их воркотню и их проповеди. Да полно, слушала ли? Пастор наставлял семейство, старые девы болтали все вечера напролет, а бедная госпожа де Саверн ничего этого не замечала. Мысли ее витали вокруг Большого Саверна, душа ее страстно стремилась в его леса. Время от времени приходили письма из армии от мосье де Саверна. Они сражаются с неприятелем. Очень хорошо. Он цел и невредим. Слава богу. Далее суровый муж читал своей бедной маленькой женушке суровую проповедь, а суровые сестры и капеллан на все лады ее толковали. Однажды, когда после баталии при Кальви мосье де Саверн, неизменно выказывавший особенную живость в минуты опасности, написал о том, как он чудом спасет от гибели, а капеллан придрался к случаю и пустился в пространные рассуждения о смерти, об опасности и о спасении души на этом и на том свете, госпожа де Саверн - увы! увы! - обнаружила, что не слышала ни слова из всей его проповеди. Мысли ее были отнюдь не с проповедником и не с капитаном полка Вьомениля при Кальви, нет, они витали вокруг дворца Большой Саверн, с его балами, комедиями и музыкой, со знатными господами из Парижа, Страсбурга и из Империи по ту сторону Рейна, которые постоянно посещали праздники принца-кардинала.
Что произошло, когда злой дух нашептывал: \"Отведай\", - а соблазнительное яблоко висело так близко? Однажды поздно вечером, когда все домашние уже спали, госпожа де Саверн и ее горничная, закутавшись в плащи с капюшонами, молча выскользнули из задних ворот замка де Саверн, сели в ожидавшую их коляску, кучер которой, по-видимому, отлично знал и дорогу и седоков, поскакали по прямым аллеям парка Большого Саверна и через полчаса очутились у дворцовых ворот. Кучер отдал поводья слуге и, миновав несколько ходов и переходов, очевидно, отлично ему знакомых, вместе с обеими женщинами вошел во дворец и поднялся на галерею над большою залой, где сидело множество лордов и леди, а возле одной из стен находилась сцена с занавесом. Несколько мужчин и женщин прохаживались взад-вперед по спине, произнося стихотворные диалоги. О, боже! Они играли комедию - одну из тех греховных очаровательных пьес, которые графине запрещалось смотреть, но которые она так страстно мечтала увидеть! После представления должен был состояться бал, на котором актеры будут танцевать в своих костюмах. Многие гости были уже в масках, а в ложе возле сцены сидел сам монсеньер принц-кардинал, окруженный кучкой людей, одетых в домино. Госпожа де Саверн несколько раз видела кардинала, когда он со своею свитой возвращался с охоты. Если бы ее спросили о содержании пьесы, ей было бы так же трудно ответить на этот вопрос, как пересказать услышанную за несколько часов до того проповедь пастора Шнорра. Однако Фронтэн шутил со своим хозяином Дамисом, а Жеронт запирал двери своего дома и, ворча, ложился спать. Вскоре совсем стемнело; Матюрина выбросила из окна веревочную лестницу и вместе со своей госпожою Эльмирой спустилась по лестнице, которую держал Фронтэн, и Эльмнра, тихонько вскрикнув, упала в объятия мосье Дамиса, после чего хозяин со слугою и служанка с хозяйкой спели веселую песенку, в которой очень забавно изображалась бренность человеческого бытия, а когда они кончили, то сели в гондолу, ожидавшую их у спуска в канал, и были таковы. А когда старик Жеронт, разбуженный шумом, появился наконец на сцене в своем ночном колпаке и увидел уплывающую лодку, зрители, разумейся, хохотали над задыхающимся от бессильной злобы несчастным старикашкой. Это и в самом деле очень смешная пьеса; она до сих пор пользуется большой популярностью во Франции и во многих других странах.
После представления начался бал. Угодно ли госпоже танцевать? Угодно ли благородной графине де Саверн танцевать с кучером? Внизу, в зале, были и другие гости, тоже в масках и в домино. Но кто сказал, что она была в маске и в домино? Правда, мы упомянули, что она была закутана в плащ с капюшоном. А разве домино не плащ? И разве к нему не прикрепляется капюшон? И разве вы не знаете, что женщины носят маски не только на маскарадах, но даже у себя дома?
Однако здесь возникает еще один вопрос. Благородная дама доверяется вознице, который везет ее в замок некоего принца, врага ее мужа. А кто же ее провожатый? Разумеется, не кто иной, как этот злосчастный мосье де ла Мотт. С тех пор как уехал муж мадам де Саверн, он все время находился невдалеке от нее. Никакие капелланы, сторожа и дуэньи, никакие замки и засовы не могли помешать ему поддерживать с нею связь. Каким образом, посредством каких хитросплетений и уловок? Посредством какого подкупа и обмана? Несчастные люди, они оба уж покончили счеты с этим миром. Оба были жестоко наказаны. Я не намерен описывать их безумства, я не хочу быть мосье Фигаро и держать лестницу с фонарем, когда граф забирается в окошко к Розине. Несчастная, запуганная, заблудшая душа! Ее постигла ужасная кара за то что, без сомнения, было тяжелым грехом.
Совсем еще девочкой она вышла замуж за мосье де Саверна, которого не знала и не любила, только потому, что так приказали ей родители и она обязана была выполз нить их волю. Ее продали и отправили в рабство. Вначале она жила в послушании. Если она и проливала слезы, то они высыхали; если она и ссорилась с мужем, то между ними быстро воцарялся мир. Она не таила в душе злобы и была кроткой, покорной рабыней, подобной тем, каких вы можете встретить на острове Ямайке или Барбадосе. Сколько я могу судить, ни у одной из них слезы не высыхали так быстро и ни одна не целовала руки своего надсмотрщика с большей готовностью, нежели она. Ни веду нельзя же одновременно ожидать и искренности и раболепства. Что до меня, то я знаком с одною дамой, которая послушна лишь тогда, когда сама того пожелает, и, клянусь честью! - быть может, это я играю перед ней роль лицемера, и это мне приходится улыбаться, дрожать и притворяться.
Когда госпоже де Саверн пришло время родить, ей было приказано отправиться в Страсбург, где имелись наилучшие врачи, и там, через полгода после отъезда ее мужа на Корсику, родилась их дочь Агнеса де Саверн.
Теперь бедняжкой овладели тайные страхи, душевная тревога и угрызения совести. Она писала моей матушке, в то время единственной своей наперснице (хотя и ей она доверилась отнюдь не до конца!): \"Ах, Урсула! Я страшусь этого события. Быть может, я умру. Мне даже кажется, что я надеюсь умереть. За долгие дни, прошедшие после его отъезда, я стала так бояться его возвращения, что, наверное, сойду с ума, когда его увижу. Знаешь, после сражения при Кальви, прочитав, что убито много офицеров, я подумала: а не убит ли мосье де Саверн? Я дочитала список до конца, но его имени там не было, и - ах, сестрица, сестрица - я ничуть не обрадовалась! Неужели я стала таким чудовищем, чтобы желать своему собственному мужу... Нет. Но я хотела бы стать чудовищем. Я не могу говорить об этом с мосье Шнорром. Ведь он так глуп. Он совсем меня не понимает. Он в точности как мой муж - вечно читает мне проповеди.
Послушай, Урсула! Только смотри - никому не рассказывай! Я ходила слушать проповедь. О, это была поистине божественная проповедь! Ее читал не пастор. О, как они мне надоели! Ее читал добрый епископ французской церкви (а не нашей германской), епископ Амьенский, он приехал сюда с визитом к принцу-кардиналу. Зовут этого епископа мосье де ла Мотт. Он - родственник того господина, который в последнее время часто у нас бывал, большого друга мосье де Саверна, спасшего жизнь моему мужу в битве, о которой мосье де С. постоянно толкует.
Как прекрасен собор! Я ходила туда вечером. В церкви, словно звезды, сияли огни и играла небесная музыка. Ах, как не похоже на мосье Шнорра и на... и еще на одного человека в моем новом доме, который вечно читает проповеди - то есть, я хочу сказать, когда он бывает дома. Несчастный! Хотела бы я знать, читает ли он им проповеди там, на Корсике! Если да, то мне их очень жаль. Когда будешь мне писать, не упоминай о соборе. Ведьмы ничего об этом не знают. Как бы они бранились, если б только узнали! О, как они меня эннуируют {От ennuyer - наводить тоску (франц.).}, ведьмы несчастные! Ты бы только на них поглядела! Они думают, что я пишу мужу. Ах, Урсула! Когда я пишу ему, я часами сижу над листом бумаги. Я не говорю ровно ничего, а то, что я говорю, кажется неправдой. Зато когда я пишу тебе, перо мое так и летает! Не успею начать письмо, как бумага уже вся исписана. То же самое бывает, когда я пишу к... Кажется, эта злая ведьма заглядывает мне в письмо сквозь свои очки! Да, милая сестрица, я пишу господину графу!\"
К этому письму приложен постскриптум, написанный, очевидно, по просьбе графини, на немецком языке, в котором сиделка госпожи де Саверн извещает о рождении ее дочери и о том, что мать и дитя пребывают в добром здравии.
Эта дочь сидит сейчас передо много - тоже с очками на носу - и безмятежно просматривает портсмутскую газету, из которой, надеюсь, она скоро узнает о продвижении по службе своего сына мосье Лоботряса. Свое благородное имя она сменила на мое - всего лишь скромное и честное. Дорогая моя! Глаза твои уже не так ясны, как прежде, и в черных как смоль локонах серебрится седина. Ограждать тебя от опасностей всегда было сладостным жребием и долгом всей моей жизни. Когда я обращаю к тебе свой взор и вижу, как ты, спокойная и счастливая, стоишь на якоре в нашей мирной гавани после всех превратностей судьбы, сопровождавших наше плаванье по океану жизни, чувство бесконечной благодарности переполняет все мое существо и душа изливается в восторженном гимне.
Первые дни жизни Агнесы де Саверн ознаменовались происшествиями, коим суждено было самым необыкновенным образом повлиять на ее судьбу. У колыбельки ее с минуты на минуту готова была разыграться двойная, даже тройная трагедия. Как странно, что смерть, злодейство, месть, угрызения совести и тайна теснились вокруг колыбели существа столь чистого и невинного - благодаря Богу и ныне столь же чистого и невинного, как в тот день, когда, спустя какой-нибудь месяц после ее появления на свет, начались ее удивительные приключения.
Письмо к моей матушке, написанное госпожою де Саверн накануне рождения ее дочери и законченное ее сиделкой Мартой Зеебах, помечено 25 ноября 1768 года. Через месяц Марта написала (по-немецки), что у госпожи ее открылась горячка, такая сильная, что временами она теряла рассудок и врачи опасались за ее жизнь. Барышни де Барр считали, что младенца нужно вскармливать рожком, но они не были сведущи в уходе за грудными детьми, и малютка тяжко болела, пока ее не вернули матери. Сейчас госпожа де Саверн успокоилась. Ей гораздо лучше. Она ужасно страдала. В бреду мадам все время просила свою молочную сестру спасти ее от какой-то неведомой опасности, которая, как она воображала, ей грозит.
В то время, когда писались эти письма, я был совсем еще мал, однако я отлично помню, как пришло следующее письмо. Оно лежит вон в том ящике и написано дрожащей больною рукой, которая теперь давно уж истлела, а чернила за пятьдесят лет {* Записки, по-видимому, написаны в 1820-1821 годах. Мистер Дюваль был произведен в контр-адмиралы и кавалеры ордена Бани по случаю вступления на престол короля Георга IV.} совершенно выцвели. Я помню, как матушка воскликнула по-немецки - она всегда изъяснялась на этом языке в минуты сильного волнения: \"О, боже! Моя девочка сошла с ума, она сошла с ума!\" Это жалкое выцветшее письмо и в самом деле содержит какой-то странный, бессвязный лепет.
\"Урсула! - писала госпожа де Саверн (я полагаю, что нет нужды полностью приводить слова несчастного обезумевшего создания), - когда родилась моя дочь, демоны хотели отнять ее у меня. Но я сопротивлялась и крепко прижимала ее к себе, и теперь они уже не могут причинить ей вреда. Я отнесла ее в церковь. Марта ходила туда со мной, и Он был там, - он всегда там, - чтобы защитить меня от демонов, и я попросила окрестить ее и нарекла Агнесою и сама тоже окрестилась и тоже приняла имя Агнесы. Подумать только - я приняла крещение двадцати двух лет от роду! Агнеса Первая и Агнеса Вторая. Но хоть имя мое изменилось, я всегда останусь той же для моей Урсулы, и теперь меня зовут Агнеса Кларисса де Саверн, урожденная де Вьомениль\".
Действительно, в то время, когда к графине еще не совсем вернулся рассудок, она вместе со своей дочерью приняла римско-католическую веру. Была ли она в здравом уме, когда поступала подобным образом? Подумала ли она, прежде чем совершить этот шаг? Встречалась ли она с католическими священниками в Саверне, имелись ли у нее иные причины для обращения, кроме тех, о которых она узнала из споров между мужем и мосье де ла Моттом? В этом письме несчастная пишет: \"Вчера к моей постели подошли двое с золотыми нимбами вокруг головы. Один из них был в одежде священника, второй был прекрасен и весь утыкан стрелами, и они сказали: \"Мы - святой Фабиан и святой Себастиан; завтра - день святой Агнесы, и она будет ожидать тебя в церкви\").
Что произошло на самом деле, я так никогда и не узнал. Протестантский священник, с которым я встретился впоследствии, мог только принести свою книгу и показать мне запись, из которой явствовало, что он окрестил малютку и нарек ее Августиной, а вовсе не Агнесой. Марта Зеебах умерла. Ла Мотт в разговоре со мною не касался этого эпизода в истории несчастной графини. Я думаю, что статуи и картины, которые она видела в церквах, подействовали на ее больное воображение; что, раздобыв римско-католические святцы и требник, она узнала из них, когда празднуются дни святых, и, еще не совсем оправившись от горячки и не давая себе отчета в своих поступках, отнесла новорожденную в собор и приняла там крещение.
Теперь, разумеется, бедной графине пришлось еще больше таиться и лгать. \"Демоны\" - это были старые девы, приставленные следить за каждым ее шагом. Их нужно было постоянно обманывать. Но разве она не делала этого и раньше, когда ездила во дворец кардинала в Саверне? Куда бы несчастная ни обращала свои стопы, - мне кажется, я вижу, как всюду на нее сверкают из тьмы зловещие глаза де ла Мотта. Бедная Ева, - надеюсь и уповаю, еще не окончательно павшая, - ее вечно преследовал по пятам этот змей, и ей суждено было погибнуть в его ядовитых объятиях. Кто постигнет неисповедимые пути рока? Через год после описываемых мною событий очаровательная принцесса, сияя улыбкой и зардевшись румянцем, под звон колоколов, под гром орудий и приветственные клики тысячной толпы, проезжала по улицам Страсбурга в карете, украшенной гирляндами и знаменами. Кто мог подумать, что в последний свой путь она отправится на мерзкой колымаге и закончит свою жизнь на эшафоте? Госпоже де Саверн суждено было прожить еще один только год, и постигший ее конец был не менее трагичен.
Многие врачи говорили мне, что после рождения ребенка матери часто теряют рассудок. Госпожа де Саверн некоторое время оставалась в том лихорадочном состоянии, когда человек, хотя отчасти и сознает свои поступки, все же далеко не полностью за них отвечает. Спустя три месяца она пробудилась как бы от сна с ужасным воспоминанием о происшедшем. Какие горестные видения, какие посулы завлекли супругу ревностного знатного протестанта в римско-католическую церковь и заставили ее принять крещение вместе с новорожденным младенцем? Она никогда не могла вспомнить об этом своем деянии. Бесконечный ужас охватывал ее при мысли о нем - бесконечный ужас и ненависть к мужу, который был причиной всех ее горестей и страхов. Она начала бояться его возвращения, она прижимала к груди ребенка, запирала на замки и засовы все двери, чтобы люди не похитили у нее малютку. Протестантский священник и протестантки-золовки в тревоге и отчаянии наблюдали это зрелище, справедливо полагая, что госпожа де Саверн все еще не в своем уме; они советовались с докторами, которые совершенно разделяли их мнение, приезжали, прописывали лекарства и выслушивали презрительные насмешки больной, встречавшей их то оскорблениями, то трепетом и слезами - в зависимости от владевших ею переменчивых настроений. Состояние ее было в высшей степени загадочным. Барышни де Барр время от времени в осторожных выражениях писали о ней брату на Корсику. Он, со своей стороны, безотлагательно отвечал потоками своих обычных словоизлияний. Узнав, что у него родилась дочь, он покорился судьбе и тотчас принялся сочинять целые фолианты наставлений касательно кормления, одежды, а также физического и религиозного воспитания младенца. Девочку нарекли Агнесой? Он предпочел бы имя Барбара, ибо так звали его мать. Помнится, в одном из писем несчастного графа содержались указания насчет кашки для ребенка и инструкции относительно диеты кормилицы. Он скоро вернется домой. Корсиканцы потерпели поражение во всех битвах. Будь он католиком, он давно уже стал бы кавалером королевских орденов. Мосье де Вьомениль все же надеется выхлопотать ему орден за воинскую доблесть (протестантский орден, учрежденный его величеством за десять лет до того). Эти письма (впоследствии утерянные во время кораблекрушения {* Письма госпожи де Саверн к моей матушке в Уинчслси не погибли в этой катастрофе и постоянно хранятся в секретере госпожи Дюваль.}) содержали весьма скромное описание приключений самого графа. Я убежден, что граф был очень смелым человеком и не выказывал нудного многословия лишь тогда, когда говорил о своих собственных подвигах и заслугах.
Письма графа приходили с каждою почтой. Приближался конец войны, а следовательно, и его возвращение. Он радовался мысли, что скоро увидит свою дочь и сможет наставить ее на путь, коим ей надлежит идти, - на путь истинный и праведный. По мере того, как рассудок матери прояснялся, усиливался ее страх - страх и ненависть к мужу. Мысль об его возвращении была для нее нестерпима, она не смела и подумать о неизбежном признании. Его жена приняла католичество и окрестила его ребенка? Она была уверена, что он убьет ее, если узнает о случившемся. Она пошла к священнику, который ее окрестил. Мосье Жоржель (секретарь его преосвященства) был знаком с ее мужем. Принц-кардннал - великий и могущественный священнослужитель, сказал Жоржель, он защитит ее от гнева всех протестантов Франции. Я думаю, что графиня беседовала и с самим принцем-кардиналом, хотя в ее письмах к матушке об этом нет ни слова.
Военная кампания окончилась. Мосье де Во и мосье де Вьомениль в весьма хвалебных выражениях описывали поведение графа де Саверна. Их добрые пожелания будут сопутствовать ему по дороге домой; хоть он и протестант, они постараются употребить все свое влияние в его пользу.
День возвращения графа приближался. Этот день настал; я ясно представляю себе эту картину: доблестный воин с бьющимся сердцем поднимается по ступеням скромного жилища, в котором поселилось его семейство в Страсбурге после рождения младенца. Как он мечтал об этой малютке, как молился за нее и за жену свою в ночном карауле и на биваке, как, невозмутимый и одушевленный горячею верой, молился за них на поле брани...
Он входит в комнату и видит лишь двух перепуганных служанок и две искаженные страхом физиономии своих старых сестер.
- Где Кларисса и ребенок? - вопрошает он. Мать и дитя уехали. Куда они не знают. Удар паралича не мог бы поразить графа сильнее, чем весть, которую вынуждены были сообщить ему дрожащие от страха домочадцы. Много лет спустя я встретился с господином Шнорром, германским пастором из Келя, о котором уже упоминалось выше, - после отъезда графа оп был оставлен в доме в качестве наставника и капеллана.
- Когда мадам де Саверн отправилась в Страсбург для того, чтобы coucher {Родить (франц.).}, - рассказал мне господин Шнорр, - я вернулся к своим обязанностям в Келе, радуясь, что обрету наконец покой в своем доме, ибо прием, оказанный мне госпожою графиней, никак нельзя было назвать любезным, и всякий раз, когда я, по велению долга, появлялся у нее за столом, мне приходилось сносить всевозможные дамские шпильки и неприятные замечания. Сэр, эта несчастная дама сделала меня посмешищем в глазах всей прислуги. Она называла меня своим тюремщиком. Она передразнивала мою манеру есть и пить. Она зевала во время моих проповедей, поминутно восклицая: \"О, que c\'est bete!\" {О, как глупо! (франц.).} - а когда я запевал псалом, тотчас же вскрикивала и говорила: \"Прошу прощения, мосье Шнорр, но вы так фальшивите, что у меня начинает болеть голова\", - так что я с трудом мог продолжать эту часть богослужения, ибо стоило мне начать песнопение, как даже слуги принимались смеяться. Жизнь моя была поистине мученической, но я смиренно сносил все пытки, повинуясь чувству долга и моей любви к господину графу. Когда графиня оставалась в своей комнате, я почти каждый день навещал барышень, сестер графа, чтобы осведомиться о здоровье графини и ее дочери. Я крестил малютку, но мать чувствовала себя очень плохо и не могла присутствовать при крещении, однако послала мадемуазель Марту передать мне, что она желает назвать девочку Агнесою, я же волен называть ее как мне будет угодно. Дело происходило 21 января, и я помню свое изумление, ибо по римским святцам это день святой Агнесы.
Страшно осунувшийся и с густой сединою в некогда черных волосах, мой бедный господин пришел ко мне с тоской и отчаяньем во взоре и поведал мне, что госпожа графиня бежала, забрав с собою малютку. В руках у него был листок бумаги, над которым он плакал и бесновался как безумный и, разражаясь то страшными проклятьями, то потоками горьких слез и рыданий, умолял свою горячо любимую заблудшую жену возвратиться домой и вернуть ему ребенка, обещая простить ей все. Когда он произносил эти слова, его вопли и стенания были настолько душераздирающи, что я сам чуть не заплакал, и моя матушка, которая ведет мое хозяйство (она случайно подслушала все это за дверью), также горячо сочувствовала горю моего бедного господина. А когда я прочитал на этом листке, что госпожа графиня отреклась от веры, которую отцы наши со славою хранили среди невзгод, гонений, кровопролития и рабства, я был потрясен едва ли не более сильно, чем мой добрый господин.
Мы снова перешли мост, ведущий в Страсбург, и отправились в кафедральный собор, у дверей которого встретили аббата Жоржеля, выходившего из часовни, где он справлял свое богослужение. Узнав меня, аббат улыбнулся зловещею улыбкой, а когда я сказал: \"Это господин граф де Саверн\", - бледное лицо его слегка порозовело.
- Где она? - спросил мой несчастный господин, хватая аббата за руку.
- Кто она? - слегка попятившись, отозвался аббат.
- Где мой ребенок? Где моя супруга? - вскричал граф.
- Тише, мосье! Известно ли вам, в чьем доме вы находитесь? - сказал аббат, и в эту самую минуту из алтаря, где совершалась служба, до нас донеслись звуки песнопений, которые словно громом поразили моего бедного господина. Задрожав с головы до ног, он прислонился к одной из колонн нефа, в котором мы стояли, рядом с купелью, а над головой его висело изображение святой Агнесы.
Отчаяние несчастного графа не могло не тронуть каждого, кто был его свидетелем.
- Мосье граф, - говорит аббат, - я вам глубоко сочувствую. Это великое событие было для вас неожиданностью... я... я уповаю, что оно послужит вам на пользу.
- Стало быть, вам известно, что произошло? - спросил мосье де Саверн, и аббат, заикаясь, вынужден был признаться, что действительно осведомлен о случившемся. Дело в том, что он-то и совершил обряд, отлучивший мою несчастную госпожу от церкви ее предков.
- Сэр, - с некоторым воодушевлением сказал он, - это была услуга, в которой ни один священнослужитель не мог бы отказать. Клянусь всевышним, мосье, я желал бы, чтобы и вы решились просить ее у меня.
Несчастный граф с отчаянием во взоре попросил для подтверждения показать ему метрическую книгу, и в ней он прочитал, что 21 января 1769 года, в день святой Агнесы, знатная дама по имени Кларисса графиня де Саверн, урожденная де Вьомениль, двадцати двух лет от роду, и Агнеса, единственная дочь графа де Саверна и жены его Клариссы, были крещены и восприняты в лоно церкви в присутствии двоих свидетелей (причетников), каковые к сему руку приложили.
Несчастный граф преклонил колена возле метрической книги с выражением страшной скорби на челе, в расположении духа, коему я глубоко сочувствовал. Случилось так, что в ту самую минуту, когда он, склонив голову, бормотал слова, напоминавшие скорее проклятья, нежели молитву, в главном алтаре закончилась служба, и монсеньер в сопровождении своей свиты вошел в ризницу. Сэр, граф де Саверн вскочил, выхватил шпагу и, грозя кулаком кардиналу, произнес безумную речь, призывая проклятья на церковь, главою которой был принц. \"Где моя овечка, которую ты у меня похитил?\" - повторил он слова пророка, обращенные к ограбившему его царю.
Кардинал надменно ответил, что обращение мадам до Саверн совершилось соизволением свыше и отнюдь по было делом его рук, и добавил: \"Хоть вы и были мне плохим соседом, сэр, я желаю вам добра и надеюсь, что и вы последуете ее примеру\".
Тут граф окончательно потерял терпение и принялся всячески хулить римскую церковь, поносить кардинала, призывать проклятья на его голову, сказал, что настанет день, когда его мерзостную гордыню постигнет наказание и погибель, и вообще весьма красноречиво обличал Рим и все его заблуждения, что всегда было излюбленным его занятием.
Должен признать, что принц Луи де Роган отвечал ему не без достоинства. Он сказал, что подобные слова в подобном месте в высшей степени неприличны и оскорбительны, что в его власти распорядиться арестовать мосье де Саверна и наказать его за богохульство и оскорбление церкви, однако, сочувствуя несчастному положению графа, он изволит забыть его безрассудные и дерзкие речи, а также сумеет найти средства защитить госпожу де Саверн и ее ребенка после совершенного ею праведного деяния.
Помнится, что когда мосье де Саверн приводил цитаты из Священного писания, которыми он всегда так свободно пользовался, принц-кардинал вскинул голову и улыбнулся. Хотел бы я знать, пришли ли ему на память эти слова в день его собственного позора и гибели, причиной которых послужило роковое дело с ожерельем королевы {* Сколько я помню, человек, который мне все это рассказывал, хоть он и был протестантом, не судил принца-кардинала слишком строго. Он сказал, что после своего падения принц вел примерную жизнь, помогал бедным и делал все, что мог, для защиты королевской фамилии. - Д. Д.}.
- Не без труда убедил я бедного графа покинуть церковь, где совершилось вероотступничество его супруги, - продолжал мосье Шпорр. - Внешние ворота и стены были украшены многочисленными статуями римских святых, и в течение нескольких минут несчастный стоял на пороге, проклиная на чем свет стоит Францию и Рим. Я поспешил увести его прочь, - подобные речи были опасны и не сулили ничего доброго нам обоим. Он вел себя совсем как безумный, и когда я привел его домой, барышни, напуганные диким видом брата, умоляли меня не оставлять его одного.
Он снова отправился в комнату, где жила его супруга с ребенком, и, увидев оставшиеся после них вещи, дал волю скорби, поистине достойной сожаления. Хоть я и рассказываю о событиях почти сорокалетней давности, я как сейчас помню безумное отчаяние несчастного графа, его горькие слезы и молитвы. На комоде лежал маленький детский чепчик. Он схватил его, покрыл поцелуями и слезами, умоляя жену вернуть ему ребенка и обещая все ей простить. Он прижал чепчик к груди, обыскал все ящики и чуланы, перерыл все книги, надеясь найти хоть какие-нибудь следы беглянок. Я придерживался мнения (разделяемого также барышнями, сестрами графа), что графиня вместе с ребенком укрылась в каком-либо монастыре, что кардиналу известно, где находится эта несчастная одинокая женщина, и что высокородный протестант напрасно стал бы ее разыскивать. Я, со своей стороны, всегда держал госпожу графиню за легкомысленную своенравную особу, которая, как выражаются католики, не имела ни малейшего призвания к духовной жизни, и потому был уверен, что через некоторое время, когда это место ей наскучит, она оттуда удалится, и всячески старался утешить графа этой слабою надеждой. Он же, со своей стороны, то готов был все простить, то преисполнялся неистовой ярости. Он предпочел бы видеть свою дочь мертвой, нежели получить ее обратно католичкой. Он отправится к королю и, хоть тот и окружен блудницами, станет просить у него правосудия. Во Франции еще не перевелись знатные протестанты, чей дух не совсем еще сломлен, и они поддержат его в намеренье отомстить за поруганную честь.
У меня было смутное подозрение, которое, я, однако, отгонял от себя как недостойное, что существует некое третье лицо, осведомленное о бегстве графини, и что это - господин, бывший некогда в большом фаворе у господина графа и внушавший мне самому немалый интерес. Дня через три или четыре после того, как граф де Саверн уехал на войну, я, обдумывая предстоящую проповедь, прогуливался за домом моего господина в Саверне, среди полей, окаймляющих лес, где находился большой SchloB {Дворец (нем.).} принца-кардинала, и вдруг увидел этого господина с ружьем на плече. Я узнал его - это был шевалье де ла Мотт, тот самый человек, который спас жизнь мосье де Саверну в сражении с англичанами.
Мосье де ла Мотт сказал мне, что гостит у кардинала, и выразил надежду, что барышни де Саверн пребывают в добром здравии. Он просил меня засвидетельствовать им свое глубочайшее почтение и со смехом добавил, что, явившись с визитом, не был принят, а это, как он полагает, весьма нелюбезно по отношению к старому товарищу. Далее он выразил сожаление по поводу отсутствия графа, \"ибо, герр Pfarrer {Пастор (нем.).}, - сказал он, - вы ведь знаете, что я добрый католик, и во многих чрезвычайно важных беседах, которые я имел с графом де Саверном, предметом спора было различие между нашими церквами, и я уверен, что мне следовало обратить его в нашу веру\". Будучи всего лишь скромным сельским пастором, я, однако же, не побоялся высказаться по такому поводу, и между нами тотчас же завязалась весьма интересная беседа, в коей я, по свидетельству самого шевалье, отнюдь не оплошал. Как оказалось, он готовился к духовному сану, но затем вступил в военную службу. Это был весьма интересный человек, и звали его шевалье де ла Мотт. Сдается мне, что вы знаете его, господин капитан. Не угодно ли вам набить свою трубку и выпить еще кружку пива?
Я ответил, что eiiectivement {Действительно (франц.).} знавал мосье де ла Мотта, и добрый старый священник, рассыпавшись в комплиментах по поводу моего беглого владения немецким и французским языками, продолжал свой простодушный рассказ,
- Я всегда был плохим наездником, и когда я в отсутствие графа исполнял обязанности капеллана и дворецкого, графиня не один раз далеко меня обгоняла, говоря, что не может плестись моей монашеской рысцой. Однако на ней была алая амазонка, что делало ее очень заметной, и потому мне кажется, что я издали увидел, как она беседует с каким-то господином верхом на Schimmel {Сивой лошади (нем.).} одетым в зеленый камзол. Когда я спросил ее, с кем она говорила, она сказала: \"Мосье пастор, что вы там radotez {Болтаете (франц.).} насчет какой-то серой лошади и зеленого камзола! Если вы приставлены за мною шпионить, извольте скакать побыстрее или велите старухам лаять у вашего стремени\". Видите ли, графиня вечно ссорилась с этими старыми дамами, а они и вправду были препротивные. Меня, пастора реформатской церкви аугсбургского исповедания, они третировали, словно какого-нибудь лакея, сэр, и заставляли есть хлеб унижения; между тем как госпожа графиня, частенько надменная, капризная и вспыльчивая, умела быть такой очаровательной и кроткой, что никто не мог ей ни в чем отказать. Ах, сэр, - вздохнул пастор, - эта женщина могла задобрить кого угодно, стоило ей только захотеть, и когда она бежала, я был в таком отчаянии, что ее завистливые старые золовки сказали, будто я сам в нее влюблен. Тьфу! Целый месяц до приезда моего господина я стучался во все двери, надеясь найти за ними мою бедную заблудшую госпожу. Она, ее дочь и ее служанка Марта исчезли, и никто из нас не знал, куда они девались.
В первый же день после своего злополучного возвращения господин граф нашел то, чего не заметили ни его завистливые и любопытные сестры, ни даже я, человек незаурядной проницательности. Среди клочков бумаги и лоскутков в секретере графини оказался обрывок письма, на котором ее почерком была написана одна-единственная строчка - \"Ursule, Ursule, le tyran rev...\" {Урсула, Урсула, тиран возвр... (франц.).} - и ничего более.
- Ах, - воскликнул господин граф, - она уехала в Англию к своей молочной сестре! Лошадей, лошадей, живо! - И не прошло и часу, как он уже совершал верхом первую часть своего долгого путешествия.
Глава III.. Путешественники
Несчастный граф так торопился, что совершенно оправдал старинную поговорку; и путешествие его было отнюдь не стремительным. В Нанси он заболел лихорадкой, которая чуть не свела его в могилу. В бреду он беспрестанно вспоминал свою дочь и умолял неверную жену свою возвратить ему ребенка. Едва поднявшись с постели, он тотчас же отправился в Булонь и увидел берега Англии, где, как он не без основания полагал, скрывалась беглянка.
И вот с этой минуты, воскресив воспоминания, необычайно ясно сохранившие события тех далеких дней, я могу продолжать рассказ о разыгравшейся вслед за тем удивительной, фантастической, порою ужасающей драме, в которой мне, совсем еще юному актеру, довелось сыграть весьма немаловажную роль. Пьеса давно уже кончилась, занавес опустили, и теперь, вспоминая о неожиданных поворотах действия, о переодеваниях, тайнах, чудесном избавлении и опасностях, я сам порою испытываю изумление и склонность стать таким же великим фаталистом, каким был мосье де ла Мотт, который утверждал, что всеми нашими поступками управляет некая высшая сила, и клялся, что он мог предотвратить свою судьбу столько же, сколько приказать своим волосам, чтоб они перестали расти. Сколь роковой была его судьба! Сколь фатальной оказалась трагедия, которая вот-вот должна была разыграться!
Однажды вечером, во время каникул летом 1769 года, я сидел дома в своем креслице, а на улице шумел проливной дождь. По вечерам у нас обыкновенно бывали клиенты, но в тот вечер никто не явился, и я, как сейчас помню, разбирал одно из правил латинской грамматики, которую матушка заставляла меня зубрить, когда я приходил домой из школы.
С тех пор прошло пятьдесят лет {* Повесть, очевидно, была написана около 1820 года.}. Я успел перезабыть великое множество событий своей жизни, едва ли стоящих того, чтобы держать их в голове, но сцепка, разыгравшаяся в ту достопамятную ночь, стоит у меня перед глазами так ясно, словно все это случилось какой-нибудь час назад. Мы сидим, спокойно занимаясь своими делами, как вдруг на пустынной и тихой улице, где до сих пор шумел только ветер да дождь, раздается топот ног. Итак, мы слышим топот ног - нескольких ног. Они стучат по мостовой и останавливаются у наших дверей.
- Мадам Дюваль, это я, Грегсон! - кричит чей-то голос с улицы.
- Ah, bon Dieu! {О, боже милостивый! (франц.).} - восклицает матушка, вскакивая с места и сильно бледнея.
B тут я услышал плач ребенка. О, господи! Как хорошо я помню этот плач!
Дверь открывается, сильный порыв ветра колеблет пламя наших двух свечей, и я вижу...
Я вижу, как в комнату входит господин, на руку которого опирается дама, закутанная в плащи и шали? затем служанка с плачущим младенцем на руках, а вслед за ними лодочник Грегсон.
Матушка издает хриплый крик и с воплем: \"Кларисса! Кларисса\"!\" бросается к даме, горячо обнимает ее и целует. Ребенок горько плачет. Нянька пытается его успокоить. Господин снимает шляпу, стряхивает с нее воду, смотрит на меня, и меня охватывает какой-то странный трепет и ужас. Подобный трепет охватывал меня всего лишь один или два раза в жизни, причем замечательно, что человек, однажды так сильно меня поразивший, был моим врагом и что его постиг весьма печальный конец.
- Мы попали в сильный шторм, - говорит господин дедушке по-французски. - Мы провели в море четырнадцать часов. Мадам тяжко страдала и теперь находится в полном изнеможении.
- Твои комнаты готовы, - ласково говорит матушка. - Бедная моя Биш, сегодня ты можешь спать спокойно и не бояться ничего и никого на свете!
Несколькими днями раньше я видел, как матушка со своею служанкой старательно убирала и украшала комнаты на втором этаже. Когда я спросил ее. кого она ждет, она надрала мне уши и велела помалкивать. По-видимому, это и были те самые гости, а по именам, которыми матушка их называла, я сразу понял, что приезжая дама - графиня де Саверн.
- Это твой сын, Урсула? - спрашивает дама. - Какой большой мальчик! А моя жалкая тварь все время плачет.
- Ах, бедняжечка, - говорит матушка и хватает на руки малютку, а она при виде мадам Дюваль, носившей в те дни огромный чепец и вид имевшей довольно-таки свирепый, принимается плакать пуще прежнего.
Когда бледная дама так сердито говорила о ребенке, я, помнится, несколько удивился и даже огорчился. Ведь я всю свою жизнь любил детей и, можно сказать, прямо-таки был на них помешан (чему свидетельство - мое обращение с собственным моим шалопаем), и все знают, что даже в школе я никогда не был забиякой и никогда не дрался, разве что желая постоять за себя.
Матушка собрала на стол все, что нашлось в доме, и радушно пригласила гостей за скромный ужин. Какие ничтожные мелочи врезаются нам в память! Помню, как я по-детски рассмеялся, когда графиня сказала: \"Ah! c\'est са du the? je n\'en ai jamais gonte. Mais c\'est tres mauvais, n\'est ce pas, Monsieur le Chevalier?\" {Ах, это и есть чай? Я его ни разу но пробовала. Но это совсем невкусно, не правда ли, господин шевалье? (франц.).} Наверное, в Эльзасе тогда еще не научились пить чай. Матушка прекратила этот детский смех, по обыкновению, отодрав меня за уши. Добрая женщина чуть не каждый день наставляла меня подобным образом. Дедушка предложил госпоже графине выпить с дороги стаканчик настоящего нантского коньяку, но она и от этого отказалась и вскоре ушла к себе в комнату, где матушка приготовила ей свои лучшие простыни и пеленки и где была также постлана постель для ее служанки Марты, которая отправилась туда с плачущей малюткой. Для господина шевалье де ла Мотта сняли квартиру в доме мистера Биллиса, пекаря, жившего неподалеку на нашей же улице. Это был наш друг, - в детстве он частенько угощал меня пирогами с черносливом, а уж если вы хотите знать всю правду, то могу сказать вам, что дедушка причесывал ему парик.
По утрам и вечерам мы всегда молились, и дедушка с большим чувством читал молитвы, но в этот вечер, когда он достал свою огромную Библию и велел мне прочесть оттуда главу, матушка сказала: \"Нет. Бедная Кларисса устала и хочет лечь в постель\". Гостья и впрямь тотчас же отправилась в постель. Помнится, пока я читал свою главу, из глаз матушки капали слезы, и она приговаривала: \"Ah, mon Dieu, mon Dien, ayez pitie d\'elle\" {О, боже, боже, будь к ней милосерден (франц.).}, - а когда я хотел запеть наш вечерний гимн \"Nun ruhen alle Walder\" {\"Уснули все леса\" (нем.).}, она велела мне умолкнуть, потому что мадам устала и хочет спать. Она пошла наверх проведать мадам, а мне приказала отвести приезжего господина к Биллису. Я отправился провожать гостя и всю дорогу болтал и, осмелюсь доложить, вскоре позабыл тот ужас, который охватил меня, когда я в первый раз его увидел. Можете не сомневаться, что все жители Уинчелси тотчас узнали, что к мадам Дюваль приехала французская знатная дама с ребенком и со служанкой и что у пекаря остановился знатный французский господин.
Я никогда не забуду свое изумление и ужас, когда матушка сказала мне, что наша гостья - папистка. В нашем городе в красивом доме под названием Приорат жили два господина этого вероисповедания, но они не водились с людьми скромного звания вроде моих родителей, хотя матушка, конечно, не раз причесывала госпожу Уэстон, как и всех прочих дам. Да, я еще забыл сказать, что миссис Дюваль иногда исполняла обязанности повивальной бабки и в этой роли помогала также и госпоже Уэстон, которая, однако, потеряла своего ребенка. В доме Уэстонов в старинном саду Приората стояла часовня, и священники их веры частенько наведывались туда от милорда Ньюбера из Слнндона или из Эрендела, где находился еще один большой дом папистов, и несколько католиков (в нашем городе их было очень мало) были похоронены в одном конце старинного приоратского сада, где еще до царствования Генриха VIII находилось кладбище для монахов.
Приезжий господин был первым папистом, с которым мне довелось беседовать, и когда я вел его по городу, показывая ему старинные ворота, церковь и все прочее, я, помнится, спросил его: \"А вы сожгли хоть одного протестанта?\"
\"Разумеется, - отвечал он, жутко ухмыляясь, - я несколько штук поджарил, а потом съел\". Я отшатнулся; его бледная ухмыляющаяся физиономия снова, как и при первой встрече с ним, заставила меня задрожать от ужаса. Это был очень странный господин; моя простодушная болтовня забавляла его, и я ему никогда не надоедал. Он сказал, что я должен учить его английскому языку, и на редкость быстро начал говорить по-английски, тогда как бедная мадам де Саверн не могла выучить ни одного английского слова.
Она была очень больна. Бледная, с красными пятнами на щеках, она часами сидела молча и, словно ожидая чего-то ужасного, испуганно оглядывалась по сторонам. Я часто замечал, как матушка наблюдала за нею, охваченная таким же страхом, как и сама графиня. Порою графиня не могла вынести плача ребенка и приказывала убрать его прочь, порою хватала его на руки, укутывала шалью и вместе с ним запиралась у себя в комнате. Ночами она имела обыкновение бродить по дому. У меня была маленькая комнатка рядом с комнатой матушки, где я ночевал во время каникул, а также по субботам и воскресеньям, когда приходил домой из школы. Я очень хорошо помню, как однажды ночью проснулся и услышал у дверей матушкиной комнаты голос графини, которая кричала: \"Урсула, Урсула! Скорее лошадей! Я должна бежать. Он едет, я знаю, что он едет!\" Потом я услышал, как матушка ее успокаивает, а потом из комнаты вышла служанка графики и принялась умолять ее вернуться и лечь в постель. Бывало, услышав плач ребенка, несчастная мать тотчас бросалась к нему. Не то, чтобы она его любила, нет. Через минуту она швыряла младенца обратно на кровать, снова подходила к окну и вглядывалась в море. Она часами сидела у этого окна, закутавшись в занавеску, словно желая от кого-то спрятаться. Ах! как пристально смотрел я впоследствии на это окно и на мерцающий в нем огонь! Интересно. уцелел ли еще этот дом? Мне не хочется сейчас вспоминать чувство невыносимой печали, охватывавшее меня, когда я смотрел на это светящееся оконце.
Было совершенно ясно, что наша гостья находится в плачевном состоянии. Приходил аптекарь, качал головой и прописывал лекарство. Толку от лекарства было мало. Бессонница продолжалась. Графиню все время била лихорадка. Она невпопад отвечала на вопросы; ни с того ни с сего начинала смеяться или плакать, отталкивала самые лучшие блюда, какие моя бедная матушка могла ей предложить; приказывала дедушке убираться на кухню и не сметь садиться в ее присутствии; вдруг принималась ласкать или бранить матушку, сердито выговаривая ей, когда та делала мне замечания. Бедная мадам Дюваль ужасно боялась своей молочной сестры. Привыкшая всеми командовать, она смиренно склонялась перед несчастной безумной графиней. Я как сейчас вижу их обеих графиня, вся в белом, безучастная и молчаливая, часами сидит, не замечая никого вокруг, а матушка смотрит на нее испуганными черными глазами.
У шевалье де ла Мотта была своя квартира, и он постоянно ходил из одного дома в другой. Я думал, что он двоюродный брат графини. Он всегда называл себя ее кузеном, и я не понял, что имел в виду наш пастор мосье Борель, когда он однажды пришел к матушке и заявил:
- Fi, done {Фи (франц.).}, нечего сказать, хорошенькое дельце ты затеяла, мадам Дени, а ведь ты - дочь старшины нашей церкви!
- Какое дельце? - спрашивает матушка.
- Ты покрываешь грех и даешь убежище пороку, - отвечает он и называет этот грех - номер седьмой из десяти заповедей.
По молодости лет я тогда не понял слова, которой он употребил. Но не успел он это сказать, как матушка подняла с плиты горшок с супом и закричала:
- Убирайся отсюда, мосье, а не то, хоть ты и пастор, я оболью тебя супом, да еще запущу в твою мерзкую башку этот вот горшок! - Вид у нее при этом был такой: свирепый, что я ничуть не удивился, когда коротышка-пастор поспешно заковылял прочь.
Вскоре является домой дедушка, такой же перепуганный, как его старший офицер, мосье Борель, и принимается увещевать свою сноху. Он страшно взволнован. Он удивляется, как она посмела так разговаривать с пастором святой церкви.
- Весь город говорит о тебе и об этой несчастной графине, - утверждает он.
- Весь город! Сплошные старые бабы, - отвечает мадам Дюваль, топая ногою и, я бы даже сказал, закручивая свой ус. - Так этим жалким французишкам не нравится, что ко мне приехала моя молочная сестра! Выходит, что грех приютить у себя несчастную безумную умирающую женщину! Ах, трусы, трусы! Вот что, petit-papa {Папочка (франц.).}, если вы услышите, что в клубе кто-нибудь посмеет сказать хоть слово против вашей bru {Снохи (франц.).} и не дадите ему хорошую взбучку, мне придется сделать это самой, слышите? - И, клянусь честью, дедушкина bru непременно сдержала бы свое слово.
Боюсь, что моя злополучная просто га отчасти навлекла на бедную матушку осуждение французских колонистов. Дело в том, что в один прекрасный день наша соседка по имени мадам Крошю явилась к нам и спросила:
- Как поживает ваша постоялица и ее кузен граф?
- Мадам Кларисса все в том же положении, мадам Крошю, - отвечал я, глубокомысленно качая головой, - а этот господин вовсе не граф, и он ей не кузен.
- Ах, вот как, значит, он ей не родня? - говорит портниха. Эта новость мигом облетела весь наш городок, и в следующее воскресенье, когда мы пришли в церковь, мосье Борель произнес проповедь, во время которой все прихожане пялили на нас глаза, а бедная матушка сидела красная, словно вареный рак. Я не совсем понял, что я наделал, я только знаю, чем насаждала меня матушка за мои старанья, когда паша бедная больная, услышав, надо полагать, свист розги (от меня она не могла услышать ни звука, ибо я имел обыкновение закусывать свинцовое грузило и держать язык за зубами), ворвалась в комнату, выхватила из рук матушки розгу, с неожиданной силой швырнула ее в дальний угол, прижала меня к груди и, свирепо поглядывая на матушку, принялась шагать взад-вперед по комнате.
- Бить свое родное дитя! О, чудовище, чудовище! - воскликнула несчастная графиня. - Становитесь на колени и просите прощения, а не то, не будь я королевой, если я не прикажу отрубить вам голову!
За обедом графиня велела мне подойти и сесть возле нее.
- Епископ! - сказала она дедушке. - Моя придворная дама нехорошо вела себя. Она секла маленького принца розгой, а отняла у нее розгу. Герцог! Если она посмеет сделать это снова, возьмите этот меч и отрубите ей голову! - С этими словами она схватила кухонный нож, взмахнула им над головой и разразилась тем особенным смехом, от которого моя бедная матушка всякий раз начинала плакать. Бедняжка почему-то все время называла нас герцогами и принцами. Шевалье де ла Мотта она обыкновенно величала герцогом и, протягивая ему руку, говорила:
\"На колени, сэр, и целуйте нашу августейшую руку\". И мосье де ла Мотт, бывало, с грустным-прегрустным лицом опускается на колени и проделывает эту злосчастную церемонию. Что до дедушки, - он был совсем лысый и ходил без парика, - то однажды вечером, когда он рвал салат в огороде под окном у графини, она с улыбкой подозвала его к себе и, как только бедный старик подошел к окну, вылила ему на лысину целую чашку чая и сказала:
- Я возвожу и помазываю вас в сан епископа Сен-Дени!
Эльзаска Марта, сопровождавшая госпожу де Саверн в ее злополучном побеге из дому, - я думаю, что после рождения ребенка рассудок несчастной графини так никогда и не прояснился, - устала от неусыпных забот и внимания, которых требовало состояние больной хозяйки, и, без сомнения, сочла свои обязанности еще более тягостными, когда обрела себе вторую, чрезвычайно строгую, властную и ревнивую хозяйку в лице почтенной мадам Дюваль. Матушка почитала своим долгом приказывать всем, кто готов был выполнять ее приказы, и заправляла делами всех тех, кого она любила. Она укладывала мать в постель, дитя - в люльку, она готовила еду им обеим, с одинаковой заботой одевала и ту и другую и была горячо предана безумной матери и ребенку. Но она любила все делать по-своему, ревновала всех, кто становился между него и предметами ее любви, и, без сомнения, отравляла жизнь своим подопечным.
Три месяца под началом у мадам Дюваль утомили служанку графини Марту. Она возмутилась и заявила, что едет домой. Матушка обозвала ее неблагодарной тварью, но была счастлива от нее избавиться. Она всегда утверждала, что Марта таскает у своей госпожи платья, кружева и драгоценности. Однако в недобрый час покинула наш дом бедная Марта. Я уверен, что она искрение любила свою госпожу и полюбила бы также ребенка, если бы жесткие руки матушки не оттолкнули ее от колыбели. Несчастная малютка! Какой трагической мглой были окутаны первые дни твоей жизни! Но невидимая сила хранила беззащитное невинное дитя, и добрый ангел осенял его крылом в часы опасности!
Итак, мадам Дюваль выдворила Марту из своего шатра, подобно тому как Сарра изгнала Агарь. Радуются ли женщины, творя такие дела? Вам, сударыни, это лучше знать... Мало того что мадам Дюваль изгнала Марту, она еще всю жизнь бросала в нее камнями. Последняя удалилась, - быть может, не совсем безупречная, но уязвленная до глубины души неблагодарностью, которою ей отплатили. Она была одним из звеньев таинственной цепи судьбы, связавшей всех этих людей - меня, семилетнего мальчика, маленькое бессловесное семимесячное существо, несчастную потерявшую рассудок беглянку и ее мрачного непостижимого спутника, который сеял зло всюду, где бы он ни появлялся.
От Данджнесса до Булони всего тридцать шесть миль, и когда война окончилась, наши лодки постоянно совершали туда рейсы. Даже во время войны маленькие безобидные суденышки не трогали друг друга, а напротив, как я подозреваю, мирно и довольно бойко вели между собой противозаконную торговлю. Дедушка владел \"рыбачьей\" шхуной на паях с неким Томасом Грегсоном из Лида. Когда Марта решила уехать, одна из наших лодок готова была либо отвезти ее туда, откуда она прибыла, либо переправить на французскую лодку, возвращавшуюся в свою гавань {* Существовали определенные места, куда наши лодки обыкновенно заходили м где - если им никто но мешал - они ухитрялись заключать столько сделок, что в те дни это просто не укладывалось у меня в голове, - Д. Д.}. Марту отвезли обратно в Булонь и высадили там на берег. Я подробно узнал об этом дне из мрачного документа, который лежит сейчас передо мною и который был написан и скреплен подписью по случаю этой самой высадки.
Когда бедняжка сошла с пристани, сопровождаемая толпой попрошаек, вырывавших у нее из рук жалкий багаж, чтобы отнести его на таможню, первым, кого она встретила, был ее хозяин граф де Саверн. Он как раз в этот самый день добрался до Булони и, подобно многим другим, кому доводилось очутиться в том же месте, прохаживался по пристани, глядя в сторону Англии, как вдруг увидел идущую ему навстречу служанку жены.
Он бросился к ней, она с криком отшатнулась и чуть было не лишилась чувств, но окружавшая ее толпа отрезала ей путь к отступлению.
- Ребенок, жив ли ребенок? - спросил несчастный граф на понятном им обоим немецком языке.
Ребенок здоров. Слава богу, слава богу! С души несчастного отца свалился хотя бы этот камень! Могу себе представить, как граф говорит:
- Твоя госпожа в Уинчелси, у своей молочной сестры?
- Да, господин граф.
- Шевалье де ла Мотт все время находится в Уинчелси?
- Д-д-а... то есть нет, нет, господин граф!
- Молчи, лгунья! Он ехал вместе с ней. Они останавливались в одних и тех же гостиницах. Мосье ле Брюн, негоциант, тридцати четырех лет; его сестра мадам Дюбуа, двадцати четырех лет, с грудным ребенком женского пола и со служанкой отплыли из этого порта двадцатого апреля на английской рыбачьей шхуне \"Мэри\" из города Рая. Накануне отъезда они ночевали в \"Экю де Франс\". Я знал, что я их найду.
- Клянусь всеми святыми, что в пути я ни на минуту не оставляла мадам.
- Ни на минуту до сегодняшнего дня? Довольно! Как называется рыбачья шхуна, которая привезла тебя в Булонь?
Между тем один из матросов этой шхуны как раз в это время шел позади несчастного графа с узлом, который Марта там оставила {* Я узнал обо всем атом от самой Марты, которую мы посетили во время нашего путешествия в Эльзас и Лотарингию в 1814 году.}. Казалось, будто сама судьба решила быстро и неожиданно поразить преступника карающим мечом друга, которого он предал. Граф велел матросу следовать за ним в гостиницу, обещая ему щедрые чаевые.
- Хорошо ли он обращается с нею? - спросил несчастный служанку, когда они пошли дальше.
- Dame! {Еще бы! (франц.).} Даже мать не могла бы быть ласковее!
Марта напрасно умолчала о том, что госпожа ее совершенно лишилась рассудка и находилась в этом состоянии почти с самого рождения ребенка. Она призналась, что сопровождала свою хозяйку в собор, где графиня и младенец приняли крещение, и что мосье де ла Мотт также при этом присутствовал.
\"Он похитил не только тело, но и душу\", - без сомнения, подумал несчастный граф.
Случилось так, что он остановился в той самой гостинице, где беглецы, которых он разыскивал, жили за четыре месяца до того (выходит, что бедный мосье де Саверн в начале своего путешествия не менее двух месяцев пролежал больной в Нансн). Лодочник, носильщики и Марта пришли в гостиницу вместе с графом, и тамошняя горничная вспомнила, как мадам Дюбуа с братом останавливались у них. \"Несчастная больная дама, она не спала и говорила всю ночь напролет. Брат ее ночевал в правом крыле, по ту сторону двора. Мосье занимает как раз ту комнату, в которой жила мадам. Ребенок так плакал! Видите, окна выходят на пристань. Да, это та самая комната\".
- А с какой стороны лежал ребенок?
- Вот с этой.
Мосье де Саверн посмотрел на место, указанное горничной, уронил голову на подушку и заплакал так горько, словно у него разрывалось сердце. По загорелому лицу и рукам рыбака тоже текли слезы. Le pauvre homme, le pauvre homme {Несчастный, несчастный (франц.).}.
- Пойдемте со мною в гостиную, - сказал граф рыбаку. Тот последовал за ним и закрыл дверь.
Взрыв чувств теперь прекратился. Граф был совершенно спокоен.
- Вы знаете дом в Уинчелси, в Англии, откуда приехала эта женщина?
- Да.
- Вы отвозили туда господина и даму?
- Да.
- Вы помните этого человека?
- Отлично помню.
- Вы согласны за тридцать луидоров выйти сегодня ночью в море, взять одного пассажира и передать письмо мосье де ла Мотту?
Рыбак согласился, и вот я вынимаю из своего секретера это письмо с порыжевшими за пятьдесят лет чернилами и в который уже раз с каким-то неизъяснимым любопытством его читаю.
\"Шевалье Франсуа-Жозефу де ла Мотту
в Уинчелси, Англия.
Я знал, что разыщу Вас. У меня никогда не было сомнений относительно Вашего местопребывания. Если бы не тяжелая болезнь, приковавшая меня к постели в Нанси, я встретился бы с Вами на два месяца раньше. После того, что произошло между нами, это приглашение, разумеется, станет для Вас приказом, и Вы явитесь ко мне с той же поспешностью, с какой спасали меня от английских штыков при Хастенбеке. Между нами, мосье шевалье, дело идет о жизни и смерти. Надеюсь, Вы сохраните это в тайне и последуете за подателем сего, который привезет Вас ко мне.
Граф де Саверн\".
Это письмо принесли к нам домой однажды вечером, когда мы сидели в комнате для приема клиентов. Я держал на коленях малютку, - она ни за что не признавала никого, кроме меня. Графиня была очень спокойна в этот вечер - на дворе было тихо, окна стояли открытые. Дедушка читал книгу. Графиня и мосье де ла Мотт сидели за картами, хотя бедняжка не могла играть и десяти минут кряду, как вдруг раздается стук в дверь, и дедушка откладывает в сторону свою книгу {* Впоследствии я узнал, что близкие друзья дедушки пользовались условным стуком, и этот сигнал, без сомнения, был также известен и мосье Бидуа.}.
- Все в порядке, - говорит он. - Entrez. Comment, c\'est vous, Bidois? {Войдите. Как, это вы, Бидуа? (франц.).}
- Oui, c\'est bien moi, patron, - отвечает мосье Бидуа, рослый парень в сапогах и в робе, с длинной косой, которая, словно угорь, свисала до самых его пят. - C\'est la le petit du pauv\' Jean Louis? Est i genti Ie pti patron! {Конечно, я, хозяин. А это малыш бедняги Жан-Луи? Какой же он красивенький маленький господин (франц.).} - И, глядя на меня, он утирает нос рукой.
Тут госпожа графиня вскрикнула три раза подряд, а потом засмеялась и сказала:
- Ah, c\'est mon man qui revient de la guerre. Il est la a la croisee. Bon jour. M. le Comte! Bon jour. Vous avez une petite fille bien laide, bien laide, que je n\'aime pas da tout, pas du tout, pas du tout {Ах, это мой муж, он вернулся с войны. Он там, за окном. Здравствуйте, господин граф, здравствуйте. У вас маленькая девочка, очень уродливая, очень уродливая, которую я нисколько не люблю, нисколько, нисколько. (франц.).}. Он здесь! Я видела его под окном! Вон там, там! Спрячьте меня от него. Он убьет меня, он убьет меня! - кричала она.
- Calmez-vous, Clarisse {Успокойтесь, Кларисса. (франц.).}, - говорит шевалье, который наверное, устал от бесконечных криков и безумных выходок несчастной.
- Calmez-vous, ma fille {Успокойтесь, дитя мое. (франц.).}, - повторяет нараспев матушка из кухни, где она стирает белье.
- Ах, стало быть, мосье - шевалье де ла Мотт? - спрашивает Бидуа.
- Apres, Monsieur? {Ну и что, сударь? (франц.).} - отвечает шевалье, надменно поднимая глаза от карт.
- В таком случае у меня письмо к мосье шевалье.
С этими словами моряк вручил шевалье де ла Мотту письмо, которое я привел выше. Чернила, которые ныне высохли и поблекли, в тот день были еще черными и влажными.
Шевалье встречался лицом к лицу с опасностью и смертью в десятках отчаянных стычек. В игре свинца и стали не сыскать было игрока хладнокровнее его. Он спокойно положил письмо в карман, доиграл партию в карты с графиней и, приказав Бидуа проводить его на квартиру, распрощался с честною компанией. Осмелюсь заметить, что бедная графиня принялась строить карточный домик и тут же обо всем позабыла. Матушка пошла закрывать ставни и, вернувшись, сказала:
- Как странно - этот человек, приятель Бидуа, все еще стоит на улице.
Надо вам сказать, что у нас было множество очень странных друзей. Моряки, говорившие на жаргоне, состоявшем из смеси английских, французских и голландских слов, то и дело наведывались в наш дом. Боже правый! Как подумаешь, среди каких людей я жил и к какой галере был прикован гребцом, просто чудо, что я не кончил так же, как кое-кто из моих приятелей.
В это время я начал заниматься drole de metier {Странным ремеслом (франц.).}. Дедушка решил приставить меня к делу. Наш подмастерье преподал мне начатки благородного искусства плетения париков. Когда я вырос настолько, что мог дотянуться до носа клиента, меня обещали произвести в чин брадобрея. Я был на побегушках у матушки, разносил ее баулы и корзинки, а также состоял нянькой у маленькой дочки графини, которая, как я уже говорил, любила меня больше всех в доме и при виде меня тотчас принималась размахивать своими пухлыми ручонками, щебеча от радости. В первый же день, когда я повез малютку кататься в тележке, которую раздобыла ей матушка, городские мальчишки начали всячески надо мною насмехаться, и мне пришлось как следует отколотить одного из них, между тем как бедная маленькая Агнеса сидела в тележке и сосала свой пальчик. И кто бы, вы думали, проходил мимо во время этой схватки? Не кто иной, как доктор Барнард, пастор английской церкви святого Филипа, неф которой он предоставлял для службы нам, французским протестантам, покуда шла починка нашей ветхой старой церквушки. Доктор Барнард (из соображений, которые в то время оставались мне неизвестны, но, как я теперь вынужден признать, были вполне справедливы) не жаловал дедушку, матушку и всю нашу семью. Можете не сомневаться, что наши,, в свою очередь, всячески его поносили. Он был известен у нас под кличкой \"надменный пастырь\": \"Vilaine {Мерзкая, противная (франц.).} шишка на ровном месте\", - говаривала, бывало, матушка на своем англо-французском наречии. Очень может быть, что одной из причин неприязни к доктору было то обстоятельство, что свой парик, - вот уж воистину шишка на ровном месте наподобие хорошего кочна цветной капусты, - он пудрил у другого цирюльника. Итак, в ту минуту, когда разыгрывалась достославная баталия между мною и Томом Кэффином (я отлично помню этого мальчишку, хотя - дай бог памяти прошло уже пятьдесят четыре года с тех пор, как мы расквасили друг другу носы), доктор Барнард подошел к нам и велел прекратить драку.
- Ах вы, разбойники! Я велю церковному сторожу посадить вас в колодки и выпороть, - говорит доктор, который исполнял также должность мирового судьи, - а этот маленький французский цирюльник вечно озорничает.
- Они дразнили меня, обзывали нянькой и хотели, опрокинуть тележку, и я не мог этого стерпеть, сэр. Мой долг - защищать бедную малютку, потому что она не может постоять за себя, - смело отвечал я. - Ее матушка больна, ее няня сбежала, и у нее нет никого, никого, кто может за нее заступиться, кроме меня, да еще Noire Pere qui est aux cieux {Отца нашего на небеси (франц.).}, - тут я поднял к небу свою маленькую руку, совсем как, бывало, дедушка, - и если эти мальчишки ее обидят, я все равно стану за нее драться.
Доктор вытер рукою глаза, порылся в кармане и дал мне серебряную монету.
- Приходи к нам в гости, дитя мое, - сказала миссис. Барнард, которая сопровождала доктора, и, глядя на малютку, сидевшую в тележке, добавила: Ах, бедняжка, бедняжка!
А доктор повернулся к английским мальчишкам, которые все еще держали меня за руки, и сказал:
- Вот что, мальчики! Если я еще раз узнаю, что вы трусливо бьете этого мальчугана за то, что он выполняет свой долг, я прикажу церковному сторожу хорошенько вас выпороть, и это так же верно, как то, что меня зовут Томас Барнард. А ты, Том Кэффин, сейчас же пожми руку этому маленькому французу.
- Я готов пожать Тому руку или подраться с ним, когда ему угодно, сказал я и, вновь впрягшись в тележку вместо пони, покатил ее вниз по Сэндгейт.
Об этом происшествии узнали жители нашего города, рыбаки, мореходы, а также наши друзья и знакомые, и благодаря им я - да поможет мне бог получил то наследие, которым владею и поныне. Назавтра после того, как француз-рыбак Бидуа явился к нам с визитом, когда я катил свою тележку вверх по склону холма, направляясь к маленькой ферме, где дедушка со своим компаньоном держали голубей, которых я в детстве очень любил, я встретил низенького черноволосого человечка, - лицо его я никак не могу вспомнить, и он заговорил со мною по-французски и по-немецки, совсем как матушка и дед.
- Это ребенок мадам фон Цаберн? - спросил он, дрожа всем телом.
- Ja, Herr, {Да, господин (нем.).} - ответил мальчик...
Ах, Агнеса, Агнеса! Как быстро промчались годы! Какие удивительные приключения выпали на нашу долю, какие тяжкие удары обрушились на нас, с какою нежною заботой хранило нас провидение с того самого дня, когда твой родитель преклонил колени у маленькой тележки, в которой спала его дочь! Эта картина и сейчас живо стоит у меня перед глазами: извилистая дорога, ведущая к воротам нашего города; сизые болота; вдали, за краем болот, коньки крыш и башни города Рая; необъятное серебристое море, простирающееся за ними; и склоненная фигура черноволосого человека, который смотрит на спящего ребенка. Он ни разу не поцеловал девочку и даже не дотронулся до нее. Я вспоминаю, как она проснулась, с улыбкой протянула к нему ручонки, но он со стоном отвернулся.
В эту минуту к нам подошел Бидуа, француз-рыбак, который, как я уже сказал, посетил нас накануне, а с ним еще какой-то человек, с виду англичанин.
- О, мы повсюду вас разыскиваем, господин граф, - говорит он. - Прилив благоприятствует, и время не ждет.
- Господин шевалье уже на борту? - спрашивает граф де Саверн.
- Il est bien la {Да, он там (франц.).}, - отвечает рыбак, и они спускаются с холма и входят в ворота, ни разу не оглянувшись назад.
Весь этот день матушка была очень спокойна и ласкова. Казалось, она чего-то боится. Бедная графиня лепетала, смеялась и плакала, сама не зная о чем. Однако вечером, когда дедушка слишком уж долго читал молитву, матушка топнула ногой и сказала: \"Assez bavarde comme са, mon pere\" {Хватит вам болтать, отец (франц.).}, - и, откинувшись на спинку кресла, закрыла лицо фартуком.
Весь следующий день она молчала, то и дело плакала и принималась читать нашу большую немецкую Библию. Она была очень добра ко мне в тот день. Помню, как она своим глубоким низким голосом произнесла: \"Ты славный мальчик, Дени\". Редко случалось, чтобы она так нежно гладила меня по голове. В тот вечер наша больная была очень беспокойна - она много смеялась и пела так громко, что прохожие останавливались на улице и слушали.
В этот день доктор Барнард снова встретил меня, когда я катил свою тележку, и в первый раз привел меня к себе домой, угостил вином и печеньем, подарил мне сказки \"Тысячи и одной ночи\", а дамы любовались малюткой, сокрушаясь, что она - папистка.
- Надеюсь, ты не станешь папистом, - сказал мне доктор.
- Нет, нет, никогда, - отвечал я.
Ни мне, ни матушке не нравился мрачный священник римско-католической церкви, которого мосье де ла Мотт приводил от наших соседей из Приората. Сам шевалье был ревностным приверженцем этой религии. Мог ли я в то время думать, что мне суждено встретить его в тот день, когда его доблесть и его вера подвергнутся суровому испытанию!
...Я сидел, читая прекрасную книгу мосье Галлана, которую подарил мне доктор. Как ни странно, никто не велел мне идти спать, и я вместе с Али-Бабою заглядывал в пещеру сорока разбойников, как вдруг часы захрипели, перед тем как пробить полночь, и на пустынной улице послышались торопливые шаги.
Матушка, лицо которой показалось мне страшно измученным, вскочила и отперла дверь.
- C\'est lui {Это он! (франц.).}, - воскликнула она, испуганно глядя на бледного как смерть шевалье де ла Мотта, вошедшего в комнату.
Бой часов, очевидно, разбудил спавшую наверху несчастную мадам де Саверн, и она начала громко петь. Шевалье, черты которого исказились пуще прежнего, посмотрел на матушку и, увидев ее страшное лицо, сильно вздрогнул.
- Il l\' a voulu {Он этого хотел (франц.).}, - сказал мосье де ла Мотт, понурив голову, а наверху снова раздалось пение несчастной безумной графини.
Рапорт
\"Двадцать седьмого июня сего 1769 года граф де Саверн прибыл в Булонь-сюр-Мер и остановился в \"Экю де Франс\", где проживал также господин маркиз дю Кен Менневилъ, командир эскадры военно-морских сил его величества. Граф де Саверн не был прежде знаком с маркизом дю Кеном, однако, напомнив мосье дю Кену, что именитый предок последнего, адмирал дю Кен, исповедовал протестантскую веру, равно как и сам мосье де Саверн, мосье де Саверн умолил маркиза дю Кена быть его секундантом в поединке, каковой достойные сожаления обстоятельства сделали неизбежным.
В то же самое время мосье де Саверн изложил господину маркизу дю Кену причины своей ссоры с шевалье Фрэнсисом-Жозефом де ла Моттом, бывшим офицером полка Субиза, ныне проживающим в Англии, в городе Уинчелси, что в графстве Сассекс. Выслушав рассказ графа де Саверна, мосье дю Кен совершенно убедился, что граф вправе требовать удовлетворения от шевалье де ла Мотта.
В ночь на двадцать девятое июня в Англию была отправлена лодка, на борту которой находился человек с письмом графа де Саверна. На этой же лодке мосье де ла Мотт возвратился из Англии.
Нижеподписавшийся граф де Бериньи, состоящий на службе в булонском гарнизоне и знакомый мосье де ла Мотта, согласился быть секундантом в поединке последнего с мосье де Саверном.
Поединок состоялся в семь часов утра на песчаном берегу в полутора милях от булонской гавани; оружием служили пистолеты. Оба противника были совершенно хладнокровны и спокойны, как и следовало ожидать от отличившихся на королевской службе офицеров, которые вместе сражались с врагами Франции.
Прежде чем выстрелить, шевалье де ла Мотт сделал четыре шага вперед, опустил свой пистолет и, положив руку на сердце, сказал:
- Клянусь христианскою верой и честью дворянина, что я не виновен в том, в чем обвиняет меня мосье де Саверн.
- Господин шевалье де ла Мотт, - сказал граф де Саверн, - я вас ни в чем не обвинял, а если бы я это и сделал, вам ничего не стоит солгать.
Мосье де ла Мотт учтиво поклонился секундантам и с выражением скорее скорби, нежели гнева, возвратился на то место, где, согласно проведенной на песке линии в десяти шагах от противника, он должен был стоять.
По условленному сигналу одновременно раздались два выстрела. Пуля мосье де Саверна срезала локон с парика мосье де ла Мотта, тогда как пуля последнего поразила мосье де Саверна в грудь. Одно мгновенье мосье Саверн еще стоял на ногах, затем он упал.
Секунданты, врач и мосье де ла Мотт поспешили к упавшему графу, и мосье де ла Мотт, подняв руку, снова произнес:
- Я призываю небо в свидетели того, что известная особа невинна.
Граф де Саверн, казалось, хотел что-то сказать. Он поднялся с песка, опираясь на руку, но успел проговорить только:
- Вы, вы... - после чего кровь у него хлынула горлом, он упал навзничь, по телу его прошла судорога, и он скончался.
Подписи: Маркиз дю Кен Менневиль. Chef d\'Escadre aux Armees Navales du Roy {Командир эскадры военно-морских сил его величества (франц.).}.
Граф де Бериньи, Brigadier de Cavalerie {Бригадир кавалерии (франц.).}\".
Рапорт врача
\"Я, Жан-Батист Дрюо, старший врач полка Royal Cravate {Легкой кавалерии его величества (франц.).} в гарнизоне Булонь-сюр-Мер, настоящим свидетельствую, что присутствовал при закончившемся столь прискорбно поединке. Смерть побежденного господина последовала мгновенно; пуля, пройдя справа от середины грудной кости, проникла в легкое, задела большую артерию, питающую его кровью, и вызвала смерть вследствие мгновенного удушья\".
Глава IV. Из глубины
Последнюю ночь, которую ему суждено было прожить на земле, господин де Саверн провел в маленькой таверне в Уинчелси, часто посещаемой рыбаками и хорошо известной Бидуа, который даже во время войны постоянно ездил в Англию по делам, весьма интересовавшим моего деда, хоть он и был церковным регентом и старшиной, а также парикмахером.
По дороге из Булони граф де Саверн много беседовал с Бидуа и продолжал беседовать с ним и в эту последнюю ночь, когда он до некоторой степени посвятил его в свои намерения и, хотя и не упомянул об истинной причине своей ссоры с мосье де ла Моттом, сказал, однако же, что она была неизбежной, что человек этот - злодей, которому нельзя позволить осквернять своим присутствием землю, и что ни одного преступника на свете еще не постигла столь справедливая кара, какая постигнет шевалье на следующее утро, когда произойдет их поединок.
Поединок мог бы состояться в тот же вечер, но мосье де ла Мотт - с полным на то правом - потребовал несколько часов для устройства своих дел и, кроме того, предпочел драться на французской, а не на английской территории, ибо в Англии оставшемуся в живых грозило весьма суровое наказание.
Затем ла Мотт принялся разбирать свои бумаги, тогда как граф де Саверн заявил, что все его распоряжения уже сделаны. Приданое его жены перейдет ее дочери. Его собственное состояние предназначается его родственникам, ребенку же он не может дать ровно ничего. У него осталось всего несколько монет в кошельке да еще вот эти часы.
- Возьмите их, - сказал он. - Если со мною что-нибудь случится, я хотел бы, чтобы их отдали мальчику, который спас моего... то есть ее ребенка. При этих словах голос графа дрогнул, и на его руки закапали слезы.
Рассказывая мне об этом много лет спустя, моряк плакал, и я тоже не мог удержаться от слез сострадания, к этому несчастному, убитому горем человеку, который умирал мучительной смертью на песке, жадно впитывавшем его кровь. Нет никакого сомнения, что вина за эту кровь пала на твою голову, Фрэнсис де ла Мотт.
Сейчас, когда я пишу эти слова, часы графа тикают передо мною на столе. Пятьдесят лет сопровождали они меня везде и всюду. Помню, как радовался я в тот день, когда Бидуа принес их мне и рассказал матушке о поединке.
- Вы видите, в каком она состоянии, - сказал тогда мосье де ла Мотт моей матушка. - Мы разлучены навеки, разлучены так безнадежно, как если бы один из нас был мертв. Я убил ее мужа. Возможно, я виноват в том, что она лишилась рассудка. Я приношу несчастье тем, кого люблю и кому хотел бы служить. Быть может, мне следует на ней жениться? Если вы полагаете, что ей. это нужно, я готов. До тех пор, пока у меня останется хоть одна гинея, я буду делить ее с ней; У меня осталось очень мало у денег. Мое состояние рассыпалось в прах у меня под руками, подобно тому как рассыпались в прах мои дружеские связи, мои некогда блестящие надежды, мои честолюбивые мечты. Я погибший человек, и каким-то образом мне суждено обрекать на гибель тех, кто меня любит.
И в самом деле, этот несчастный был, так сказать, отмечен печатью Каина. Он действительно навлекал несчастье и гибель на тех, кто его любил. Мне кажется, это была заблудшая душа, чьи мучения начались уже на этом свете. Он был обречен на зло, на преступление, на мрак, но порою кто-нибудь проникался жалостью к несчастному грешнику, и среди тех, кто пожалел его, была моя суровая матушка.
Теперь я могу рассказать, как я спас малютку, за что получил награду от бедного мосье де Саверна. Бидуа, конечно, рассказал графу эту историю во время их печального путешествия. Однажды вечером, уложив спать ребенка и свою несчастную госпожу, которая сама была немногим лучше ребенка, Марта, служанка графини, получила разрешение отлучиться. Я тоже лег и уснул крепким детским сном; матушка ушла не помню уж куда и зачем, а когда она вернулась взглянуть на свою бедную Биш и на спящую в колыбели малютку, оказалось, что обе исчезлию
Я видел на сцене несравненную Сиддонс, когда она, бледная от ужаса, проходила по темной зале после убийства короля Дункана. В ту минуту, когда, внезапно пробудившись от сна, я сел в постели и посмотрел на матушку, на лице ее изображалось такое же бесконечное отчаяние. Она была просто вне себя от страха. Несчастная больная и ее дитя исчезли - кто знает, где они? В болота, в море, во тьму - разве можно угадать, куда бежала графиня?
- Мы должны идти искать их, мой мальчик, - хриплым голосом проговорила матушка. Она послала меня к бакалейщику Блиссу на Ист-стрит, где жил шевалье и где я нашел его с двумя священниками, без сомнения, гостями мистера Уэстона из Приората, и все они, а также и мы с матушкой отправились на поиски беглянки.
Разделившись на пары, мы двинулись в разные стороны. Матушка, казалось, выбрала верный путь, ибо не прошло и нескольких минут, как мы увидели, что из тьмы к нам приближается какая-то фигура в белом и услышали пение.
- Ah, mon Dieu! Gott sei dank {- О, боже! Слава богу (франц., нем.).}, - проговорила матушка, присовокупив еще множество восклицаний, выражающих чувства облегчения и благодарности, ибо это был голос графиня.
Когда мы подошли ближе, бедняжка узнала нас в свете фонарей и стала подражать крику ночного сторожа, который она бессонными ночами часто слышала у себя под окном. \"Уж полночь бьет, звезда горит!\" - пропела она и засмеялась своим грустным смехом.
Подойдя вплотную, мы увидели, что на ней белый капот, а распущенные волосы свисают на бледное лицо. Она снова запела: \"Уж полночь бьет!\"
Ребенка с нею не было. Матушка задрожала всем телом и чуть было не выронила из рук фонарь. Она поставила его на землю, сияла с себя шаль и закутала в нее несчастную графиню, а та улыбнулась своею младенческой улыбкой и промолвила: \"C\'est bon, c\'est chaud ca; ah, que c\'est bien!\" { Как хорошо, как тепло, ах, как хорошо! (франц.).}
Случайно посмотрев вниз, я заметил, что графиня боса на одну ногу. Матушка, сама в страшном волнении, обняла мадам де Саверн и принялась ее утешать.
- Скажите мне, мой ангел, скажите, милочка, где ребенок? - спросила она, почти теряя сознание.
- Ребенок? Какой ребенок? Этот маленький уродец, который вечно кричит? Понятия не имею ни о каких детях. Сию же минуту уложите меня в постель, мадам! Как вы смеете держать меня на улице босиком! - сказала бедняжка.
- Куда вы ходили, милочка? - спросила матушка, пытаясь ее успокоить.
- Я ездила в Большой Саверн. На мне было домино. Я узнала кучера, хотя он был закутан с головы до ног. Меня представили монсеньеру кардиналу. Я сделала ему реверанс - вот так. Ах, я ушибла ногу.
Она частенько бессвязно лепетала что-то про этот бал и про пьесу, напевая обрывки мелодий и декламируя фразы из диалогов, которые, очевидно, там слышала. Я думаю, это был единственный бал и единственная пьеса,. которую бедняжке довелось увидеть в жизни, в ее короткой, горемычной жизни. Страшно подумать, как несчастлива она была. Когда я вспоминаю о ней, у меня просто сердце разрывается от жалости, словно я вижу страдания ребенка.
Когда она подняла свою кровоточащую ногу, я увидел, что подол ее капота совершенно мокрый и весь в песке.
- Матушка, матушка! Она была у моря! - вскричал я.
- Вы были у моря, Кларисса? - спросила матушка.
- Fai ete an bal; j\'ai danse, j\'ai chante. Fai bien reconnu mon cocher. J\'ai ete au bal chez le Cardinal {Я была на балу, я танцевала, я пела, Я узнала кучера. Я была на балу у кардинала (франц.).}. Но не рассказывай об этом мосье де Саверну. Нет, нет, не смей ему рассказывать.
Внезапно у меня мелькнула в голове одна мысль. Всякий раз, когда я вспоминаю об этом, сердце мое переполняется благодарностью к тому, кто внушает нам все благодатные мысли. Графиня, которой я ничуть не боялся и которую даже забавляла моя болтовня, порою совершала прогулки, захватив с собой меня и свою служанку Марту, Малютку несла на руках Марта, или я катил ее в тележке. Мы обыкновенно ходили к берегу моря, где был большой камень, на котором бедная графиня могла сидеть целыми часами.
- Отведите ее домой, матушка, а мне дайте фонарь, и я пойду... я пойду... - сказал я, дрожа всем телом, и, не успев договорить, бросился бежать. Промчавшись через Уэстгейт, я понесся вниз по дороге. Пробежав несколько сотен ярдов, я увидел на земле что-то белое. Это была ночная туфелька, которую потеряла графиня. Значит, она здесь проходила.
Я спустился к берегу и бежал, бежал что было сил.
Взошедшая к тому времени луна заливала торжественным светом огромное сверкающее море. По прибрежному песку струилась серебристая волна прибоя. Вот и камень, на котором мы частенько сиживали. На камне под светом звезд спала не ведающая ни о чем малютка. Тот, кто любит всех маленьких деток, охранял ее сон... Я с трудом различаю слова, которые пишу. Моя крошка проснулась. Она не понимала, что с каждою волной к ней все ближе подбирается жестокое море, но она узнала меня, улыбнулась и радостно залепетала. Я схватил ее на руки и со своей драгоценною ношей отправился к дому. Когда я взбирался на холм, я встретил мосье де ла Мотта с одним из французских священников. По одному и по двое возвращались домой все, кто ходил на поиски моей маленькой странницы. Ее уложили в колыбель, и лишь спустя много лет она узнала, от какой опасности была спасена.