Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жюль Верн

Тайна Вильгельма Шторица

ГЛАВА ПЕРВАЯ

«…И как можно скорее приезжай, милый Генрих. Я тебя с нетерпением жду. Нижняя Венгрия — великолепная страна и очень интересная для инженера. Уже из-за одного этого стоит приехать, и ты не раскаешься, вот увидишь.

Всем сердцем твой Марк Видаль».



Так заканчивалось письмо, полученное мной от брата 1 апреля 1757 года.

Никаким особенным предвестием не ознаменовалось получение этого письма. Все было очень обыкновенно. Принес его почтальон, передал привратнику, тот — моему лакею, а лакей на подносе подал его мне с обычной невозмутимостью. Я с такой же невозмутимостью его распечатал и прочитал до конца, до вышеприведенных мною последних строк. А между тем в этих строчках заключалось зерно будущих невероятных происшествий, в которых и мне предстояло принять активное участие.

Такова слепота человеческая. Мы живем, ничего не зная, ничего не предчувствуя, а тем временем совершается завязка драмы всей нашей жизни и нередко предрешается наша судьба.

Мой брат написал тогда сущую правду. Я не раскаиваюсь, что пустился в это путешествие. Но стоит ли о нем рассказывать? Не лучше ли умолчать? Ведь никто, пожалуй, не поверит моему рассказу: он до такой степени странен, что превосходит в этом отношении самые необузданные вымыслы самых смелых поэтов.

Но уж так и быть — я рискну. Пусть мне не поверят, но я никак не могу подавить в себе потребности вторично пережить приключения, к которым письмо моего брата явилось как бы прологом.

Моему брату Марку было тогда двадцать восемь лет и он уже успел снискать славу замечательного художника-портретиста. Мы с ним очень любили друг друга. У меня к нему было до известной степени отеческое чувство, потому что я был старше на восемь лет. Мы еще в юности лишились родителей, и я должен был заняться его воспитанием. С детских лет Марк обнаружил способность к живописи, и я сам толкнул его на это поприще, будучи убежден, что он на нем выдвинется и сделает себе имя. Так оно и вышло.

Теперь Марк уже собирался жениться. Жил он в это время в южной Венгрии, в городе Рач, переехав туда из Будапешта, где ему очень повезло по части заказов: он написал несколько очень удачных портретов, за которые получил хороший гонорар, убедившись при этом, что в Венгрии искусство очень любят и ценят художников. Из венгерской столицы он вниз по Дунаю переехал в Рач, тоже довольно крупный город.

В Раче в числе лучших домов считалось семейство доктора Родериха, бывшего в то время одним из знаменитейших венгерских врачей. Получив от отца порядочное состояние, доктор Родерих нажил, кроме того, огромные деньги практикой. Когда он уезжал на отдых в заграничное путешествие — а делал он это каждый год, посещая то Италию, то Германию, то Францию, — его богатые пациенты разве что не плакали в голос. Но и бедняки без него теряли очень много, потому что он не отказывал в помощи никому, и неимущих лечил даром.

Семья доктора Родериха состояла из него самого, его жены, сына-капитана Гаралана и дочери Миры. Познакомившись с ними, Марк сразу же увлекся Мирой и решил остаться жить в Раче. Мира ему понравилась, и я нисколько не удивляюсь, что он в такой же степени понравился Мире. Он мог нравиться женщинам: красивый молодой человек с каштановыми волосами и голубыми глазами, жизнерадостный и добрейшего характера. Во всяком случае, он уже называл Миру своей невестой и приглашал меня приехать на свадьбу.

Миру я, конечно, знал только по пламенным письмам Марка, и мне очень хотелось увидеть ее. Еще больше хотелось моему брату показать ее мне. Он звал меня в Рач как главу семьи и просил приехать не менее как на месяц. Марк уверял, что и его невеста ждет меня с нетерпением. Как только я приеду, сейчас же будет назначен и день свадьбы. Но до тех пор Мира желала — непременно желала — сначала повидаться со мной лично, потому что она так много слышала обо мне хорошего (это, кажется, ее собственные слова).

Все это мне уже неоднократно рассказывал брат в своих письмах, и я чувствовал, что он без ума влюблен в Миру.

Знал я ее, как я уже выше заметил, только по восторженным отзывам Марка, а между тем чего бы ему стоило, как художнику-портретисту, взять да и написать с нее хорошенький портретик, в каком-нибудь интересном ракурсе, в красивом платье и прислать мне. Сама Мира этого не хотела. Она собиралась предстать передо мной лично и ослепить меня блеском своей красоты. Так по крайней мере она сама говорила Марку, а он, вероятно, даже и не старался ее переубедить. Оба они добивались одного: чтобы инженер Генрих Видаль отложил все свои дела и поскорее появился в парадных комнатах дома Родерихов в качестве первого гостя.

Требовалось ли так много доводов для того, чтобы меня уговорить? Конечно нет. Я все равно приехал бы на свадьбу брата.

Таким образом, мне предстояло в скором времени познакомиться с Мирой Родерих, перед тем как она сделается моей невесткой.

Помимо всего этого путешествие в Венгрию должно было доставить мне и удовольствие и пользу. Южная Венгрия — земля очень интересная, истинно мадьярская, сумевшая оградить себя от немецкого влияния. В истории Средней Европы она сыграла немалую роль и была ареной многих подвигов.

План своей поездки я определил так: туда — сначала на почтовых лошадях, затем пароходом по Дунаю, оттуда — только на почтовых. Путешествие по Дунаю я предполагал начать только от Вены. Правда, я, таким образом, мог увидеть не весь Дунай, но зато самую интересную его часть, там, где он протекает по Австрии и Венгрии, до города Рач, возле сербской границы. Тут мой маршрут оканчивался. У меня не было времени посетить города и местности, лежащие ниже по реке: Валахию, Молдавию, знаменитые Железные Ворота, Видин, Никополь, Рущук, Силистру, Браилов, Галац и те гирла, или те три рукава, которыми Дунай впадает в Черное море.

Я полагал, трех месяцев будет вполне достаточно на всю задуманную поездку. Месяц на переезд из Парижа до Рача. Уж пусть моя будущая невестка умерит свое нетерпение и даст путешественнику этот срок. Месяц на пребывание в Раче, в новом отечестве своего брата, и месяц на обратный путь домой.

Устроив некоторые особенно спешные дела и выправив разные документы, о которых просил меня брат, я собрался в дорогу.

Сборы мои были, впрочем, недолгие и несложные. Большого багажа я с собой не брал, взял только один чемоданчик, не позабыв уложить в него парадный костюм для предстоящего торжества, ради которого и предпринималась эта поездка в Венгрию.

Насчет языка беспокоиться было нечего: по-немецки я говорил хорошо. Что касается венгерского языка, то я надеялся, что можно будет обойтись и без знания оного, одним немецким. Впрочем, в Венгрии в то время в высшем обществе был очень распространен и французский язык; по крайней мере, брат мне писал, что он никогда в этом отношении не испытывал больших затруднений.

— Вы — француз, следовательно, имеете в Венгрии право гражданства, — сказал некогда один венгерский магнат моему соотечественнику. В этой любезной и сердечной фразе заключалась вся искренняя любовь венгров к французам.

В ответ на последнее письмо я высказал Марку просьбу засвидетельствовать перед своей невестой, что мое нетерпение не уступает ее собственному и что ее будущий деверь горит желанием поскорее познакомиться со своей будущей невесткой. Дальше я сообщал, что скоро выезжаю, но не могу назначить точно день своего приезда в Рач, потому что этот день слишком зависит от различных дорожных случайностей. Во всяком случае, я давал обещание не мешкать в пути. Если Родерихам угодно, он могут назначить свадьбу на конец мая. «Прошу меня не очень бранить, — писал я в заключение, — если я буду присылать вам письма с дороги не из каждого города, в котором буду останавливаться. Во всяком случае, я буду писать настолько часто, что мадемуазель Мира будет видеть, насколько быстро я продвигаюсь к ее родному городу. Когда будет можно, то есть когда это выяснится для меня самого, я немедленно оповещу заранее о дне и даже, если угодно, о часе моего прибытия в Рач».



Накануне отъезда, 13 апреля, я сходил в канцелярию лейтенанта полиции,[1] выправил у него заграничный паспорт и кстати простился с ним самим, так как мы были хорошо знакомы и даже находились в дружеских отношениях. Он послал со мной поклон моему брату и пожелание счастливой супружеской жизни. При этом он заметил:

— А я даже знаю, что семья доктора Родериха, с которой собирается породниться ваш брат, пользуется в Раче большим почетом.

— Вам кто-нибудь говорил? — спросил я.

— Да. Мне говорили вчера, на вечере в австрийском посольстве. Я был там.

— Кто же говорил вам?

— Один офицер из Будапешта, подружившийся с вашим братом, когда тот жил в венгерской столице. Вашего брата он очень хвалил. Он говорил, что ваш брат имел в Будапеште огромный успех как художник и что таким же успехом пользуется он теперь и в Раче.

— А про Родериков что этот офицер говорил? — допытывался я у лейтенанта полиции. — Тоже хвалил их?

— О да. Сам доктор — настоящий ученый в полном смысле этого слова. И в Венгрии, и в Австрии — он знаменит повсюду. Нахватал чинов и всяких отличий. Мадемуазель Мира Родерих, говорят, красавица. Вообще, ваш брат, кажется, делает отличную партию, его и вас можно поздравить.

— Марк в свою невесту влюблен по уши, — сказал я, — и отзывы его о ней — сплошной восторг.

— Тем лучше, любезный Видаль; так вот вы и передайте ему мои поздравления и пожелания всего наилучшего. Только вот что… не знаю, не будет ли с моей стороны нескромностью сказать вам про одну вещь…

— Про какую? — удивился я.

— Не знаю, писал ли вам о ней ваш брат… Это было еще задолго до его приезда в Рач… За несколько месяцев…

— Задолго до его приезда?.. Что же такое? — спросил я.

— Мадемуазель Родерих… Наверное, дорогой Видаль, ваш брат об этом и не знает, раз он вам не писал.

— Объясните, мой друг, на что вы, собственно, намекаете? Я не понимаю.

— Кажется, перед тем за мадемуазель Родерих многие сватались и в особенности добивался ее руки один господин с видным положением и с именем. Так мне по крайней мере рассказывал тот будапештский офицер, которого я видел в посольстве.

— Чем же кончилось сватовство этого господина?

— Доктор Родерих ему отказал.

— Раз отказал, так не о чем и говорить. Не может быть, чтобы об этом Марк не знал, и если он не упомянул мне о том ни разу в письмах, то, следовательно, не считает этого дела важным.

— Вы совершенно правы, дорогой Видаль, но так как об этой истории все-таки довольно много говорили в Раче, то, мне кажется, вам было бы гораздо лучше узнать о ней теперь же, заранее, чем по приезде на место.

— Это верно, — согласился я, — и вы отлично сделали, что мне ее рассказали. Скажите, этот случай действительно имел место? Или, может быть, это только сплетня?

— Нет, это факт.

— Во всяком случае, дело это конченое, и особенно беспокоиться о нем не стоит, — сказал я.

Прощаясь, я все же задал еще вопрос:

— Кстати, мой друг, ваш будапештский офицер называл фамилию отвергнутого жениха?

— Называл.

— Как же его зовут?

— Вильгельм Шториц.

— Боже мой! Шториц! Не сын ли он знаменитого химика или, вернее, алхимика?

— Сын.

— Имя громкое. Этот ученый сделал много знаменитых открытий.

— Да, и немцы гордятся им с полным основанием.

— Но ведь он сам уже умер?

— Несколько лет, как умер. Но сын его жив, и мой будапештский друг аттестует его «беспокойным» человеком.

— То есть, как беспокойным? Я не понимаю, мой друг, что это значит.

— Я тоже не совсем понимаю. Кажется, мой собеседник хотел сказать, что Вильгельм Шториц непохож на других людей.

— Что же, у него три руки или четыре ноги? — засмеялся я. — Или шесть чувств вместо пяти?

— Не знаю, мне не объяснили, — засмеялся в ответ и мой собеседник. — Впрочем, я полагаю, этот эпитет относится не к физическому, а к нравственному облику Вильгельма Шторица. Советую вам все-таки его остерегаться.

— Будем остерегаться, — отвечал я, — по крайней мере, до тех пор, пока Мира Родерих не сделается Мирой Видаль.

Я пожал руку лейтенанту и ушел домой заканчивать сборы в путь.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Четырнадцатого апреля, в 7 часов утра, я выехал из Парижа в берлине,[2] запряженной почтовыми лошадьми, и через десять дней прибыл в австрийскую столицу.

Об этой первой части моего путешествия я упомяну лишь вскользь. За это время ничего выдающегося не случилось, а земли, по которым я проезжал, до такой степени хорошо всем известны, что повторять их описания не стоит.

Первой моей большой остановкой был Страсбург. При выезде из города я долго смотрел на него из окна кареты, любуясь знаменитым собором, который весь купался в лучах солнца, озарившего его в этот момент с юго-востока.

Несколько ночей я спал под стук колес моего экипажа, под эту однообразную песню, которая способна лучше всякой тишины навеять сон и убаюкать. Я проехал Баден, Карлсруэ, Штутгарт, Ульм, Аугсбург и Мюнхен. Более продолжительная остановка была у меня в Зальцбурге, на австрийской границе, и, наконец, 25 апреля в 6 часов 35 минут взмыленные лошади доставили мою берлину во двор одной из лучших венских гостиниц.

В дунайской столице я пробыл только тридцать шесть часов, в том числе две ночи. Осмотреть ее подробно я собирался уже на обратном пути.

Дунай не протекает через Вену. Он от нее довольно далеко. Я проехал от города до пристани около мили, чтобы сесть на пароход, который должен был доставить меня в Рач.

Накануне я запасся местом на габаре[3] «Доротея», приспособленной для перевозки пассажиров, которых набралось много и всевозможных национальностей: испанцев, немцев, французов, русских, венгров и англичан. Больше было венгров. Пассажиры размещались на корме судна, а носовая часть была заставлена товарами, так что по палубе ходить было почти нельзя.

Первой моей заботой было обеспечить себе на ночь койку в общей каюте. О том, чтобы принести в эту каюту мой чемодан, нечего было и думать. Я его оставил под открытым небом на палубе, возле скамейки, на которой рассчитывал сидеть во время плавания, присматривая за сохранностью багажа.

Благодаря попутному ветру и течению габара довольно быстро плыла по желтой воде красивой немецко-славянской реки. Там встречались многочисленные парусные лодки, груженные продуктами сельского хозяйства с необозримых полей, раскинувшихся по обоим берегам. Попадались громадные плоты сплавляемого лесного материала — толстейших бревен из дремучих лесов, которые еще не были тогда истреблены в среднеевропейских землях. Потом потянулись острова, большие и маленькие, причудливо разбросанные и порой такие низменные, что едва поднимались над водой. Все они были цветущие, с осинками, ветлами и тополями, с влажной изумрудной травой, усеянной пестрыми, яркими цветами.

По берегам были рассеяны деревни на сваях, стоящие у самой воды. Издали казалось, будто волны, накатывая на берег, раскачивают сваи и деревни качаются. Но это только казалось. На пристанях развевались национальные флаги.

Вечером мы прибыли к устью реки Марха, одного из левых притоков Дуная со стороны Моравии. Тут уже было недалеко до венгерской границы. «Доротея» простояла в этом месте всю ночь с 28 на 29 апреля и на рассвете поплыла дальше по тем местам, где в XV веке так отчаянно бились французы с турками.

После коротких остановок в Петронеле, Альтенбурге и Гайнбурге «Доротея» миновала узкие Венгерские Ворота, где перед ней раздвинули наплавной мост, и остановилась у пристани города Пресбурга.

В Пресбурге назначена была по расписанию суточная стоянка для разгрузки и погрузки товаров. Этим временем я воспользовался, чтобы осмотреть город. Он очень интересен и стоит весь на мысу, так что можно подумать, будто крутом не река, а целое море. Дома красивые, крепкие. Очень хорош собор с золотым венцом на куполе. Много красивых особняков и дворцов, принадлежащих венгерским магнатам. Потом я взобрался на холм, увенчанный старым средневековым замком квадратной формы с четырьмя башнями по углам. Замок ровно ничем не примечателен, это почти развалины, но из него можно любоваться чудесным видом на окрестные виноградники и на бесконечную равнину, по которой извивается Дунай.

Выйдя из Пресбурга, «Доротея» утром 30 апреля поплыла среди пушты. Пушта — то же, что русская степь или американская саванна. Пушта — это бесконечная равнина, раскинувшаяся на всей территории средней Венгрии. Громадные пастбища, по которым носятся вольные табуны лошадей и стада буйволов. Тех и других насчитывают тысячами.

Тут извивается уже настоящий венгерский Дунай — широкий, многоводный, напоенный многочисленными притоками с Карпат и Штрийских Альп. Тут уже он настоящая большая река, не такой, как в Австрии.

Вечером прибыли в Рааб, где «Доротея» остановилась на эту ночь и весь следующий день. На осмотр города я употребил полсуток. Это не город, а скорее крепость. Ее мадьярское название — Гиор.

На следующий день, несколькими милями ниже Рааба, я любовался видом Коморнской цитадели, построенной в XV веке Корвином.

Хорошо здесь плыть по Дунаю! Чудо что такое! Река причудливо извивается. Неожиданными поворотами открываются новые красивые пейзажи. Над низменными островками носятся аисты и журавли. Здесь пушта открывается во всем великолепии. Роскошные луга чередуются с пологими холмами. Здесь находятся самые лучшие виноградники Венгрии, и именно здесь миллионами бочек изготовляют превосходное венгерское токайское вино. Я не утерпел — купил себе несколько бутылочек. Не все же пить самим мадьярам. Говорят, будто они почти и не вывозят свои вина в другие страны, а все выпивают сами. Счастливые люди!

Земледелие в пуште постепенно улучшается. Способы обработки земли совершенствуются с каждым годом. Но впереди еще очень много дела. Нужны оросительные приспособления, каналы, лесонасаждения для защиты от ветров. Тогда урожаи зерна удвоятся и даже утроятся.

К несчастью, в Венгрии преобладает крупное землевладение. Мелкого почти нет. Впрочем, это, несомненно, будет впоследствии исправлено. Логика обстоятельств неумолима, она свое возьмет. Венгерский крестьянин не чужд прогресса. Он не такой рутинер и не так убежден в своей непогрешимости, как его немецкий собрат.

После Грана, как я заметил, характер местности изменился. Равнины пушты сменились частыми и длинными грядами холмов. То были дальние отроги Карпат и Нораческих Альп, стеснявшие реку и направлявшие ее в узкие теснины.

Гран-резиденция венгерского архиепископа-примаса. Хорошо живется на свете этому господину, на зависть всем католическим прелатам, если они вообще ценят мирские блага. А, кажется, они их ценят. Он и архиепископ, и примас, и легат, и светский имперский князь, и канцлер королевства. И при этом получает доход больше миллиона в год.

За Граном, ниже по реке, опять начинается пушта.

Природа-превосходный, даровитый художник. Законом контрастов она пользоваться умеет как нельзя лучше, и притом с большим размахом, впрочем, она всегда все делает по большому счету. Здесь она пожелала веселые, разнообразные пейзажи, которыми мы любовались от Пресбурта до Грана, заменить ландшафтами унылыми, скучными и монотонными.

В этом месте Дунай островом Св. Андрея делится на два рукава, которые оба судоходны. «Доротея» пошла левым рукавом, благодаря чему мне удалось разглядеть город Вайцен, над которым возвышалось двенадцать колоколен, и одна из церквей, стоявшая на самом берегу, целиком отражалась в воде среди множества зелени.

Пейзаж начал меняться. В долине появились огородные культуры, по реке скользило больше лодок. Заметно стало больше оживления. Чувствовалась близость столицы. И еще какой: двойной, как бывают двойные звезды. И хотя эта двойная звезда далеко не первой величины, но в своем венгерском созвездии она блестит очень ярко.

«Доротея» обогнула последний лесистый остров. Показалась Буда, а за ней и Пешт, и в этих двух городах-близнецах мне предстояло отдохнуть с 3 по 6 мая. Этот отдых я намеревался употребить на самый добросовестный осмотр двойной венгерской столицы.

Между Будой и Пештом, городом турецким и городом мадьярским, сообщение поддерживается целой флотилией лодок с одной мачтой для флага и с громадным рулем. Берега превращены в набережные, застроенные красивыми домами.

Буда, или турецкий город, стоит на правом берегу, а Пешт — на левом. Усеянный зелеными островками, Дунай стягивает как бы хордой полуокружность, образуемую венгерским городом. Позади Пешта — равнина, по которой он может расти вширь, сколько ему угодно. Позади Буды — укрепленные холмы, увенчанные цитаделью.

Из турецкого города постепенно Буда начинает превращаться в венгерский или, вернее, в австрийский. Там преобладает военный элемент, торговли мало, делового движения не заметно. Немудрено, что на улицах города растет трава. Солдаты, офицеры — на каждом шагу. Точно в городе военное положение. Всюду развешаны национальные флаги. В сравнении с Пештом — мертво и глухо. Можно сказать, что здесь Дунай протекает между прошлым и настоящим, отделяя одно от другого.

Помимо арсенала и многочисленных казарм в Буде есть также и замечательные дворцы. Производят впечатление старинные церкви, а также собор, который при турках был превращен в мечеть. Я прошелся по одной улице, на которой все дома обнесены решетками и снабжены террасами, как на востоке. Прошелся я и по залам городской ратуши, обнесенной решеткой с желтыми и черными украшениями. Ходил на могилу Гуль-Бабы, усердно посещаемую турецкими паломниками.

Осмотр Пешта занял у меня гораздо больше времени — остальные два дня я употребил на него целиком. Но я не жалел об этом: этот университетский город и настоящая столица Венгрии чрезвычайно интересен и заслуживает самого подробного осмотра. Город лучше всего виден с холма, находящегося на краю Табанского предместья Буды. Отсюда открывается вид на обе половины двойной столицы. Пешт отсюда расстилается как на ладони со всеми улицами, площадями и дворцами. Блестят золоченые купола, взлетают смело к небу стрелки сводов. Вид Пешта очень величествен, и немудрено, что многие предпочитают его Вене.

Город окружен дачами. В его окрестностях лежит громадное Ракошское поле, где в старину венгерские всадники собирались на свои шумные веча.

Не мешает внимательно осмотреть и местный музей: там есть замечательные картины и статуи, интересные коллекции по естественной истории и этнографии, коллекции доисторических древностей, надписей, монет — все это очень ценное. Стоит посетить остров Маргарита с его замечательными лугами и рощами, а также банями с проведенной из целебных источников водой. Общественный сад Пешта, или Штадтвальдхен, пересекается речкой, судоходной для небольших лодок. Он очень тенистый и всегда оживлен веселой, приветливой и любезной толпой, среди которой попадаются замечательные мужские и женские типы.

За день до своего отъезда я зашел посидеть и отдохнуть в один из лучших ресторанов Пешта. Приятно освежившись любимым мадьярским напитком из белого вина и железистой воды, я собирался уже встать и уйти, чтобы продолжить осмотр города, как вдруг мой взгляд упал на развернутую немецкую газету и на напечатанное в ней крупными буквами название одной из статей: «Годовщина смерти Шторица». Я заинтересовался.

Так звали знаменитого немецкого химика. Так звали и отвергнутого жениха Миры Родерих, о котором говорил будапештский офицер.

В статье было напечатано следующее:

«Через три недели, 25 мая, в Шпремберге будет отмечаться годовщина памяти Отто Шторица. Весь город, как ожидают, хлынет в этот день на кладбище, где похоронен знаменитый ученый, местный уроженец.

Известно, что этот необыкновенный человек прославил свое отечество изумительными открытиями и изобретениями, продвинувшими далеко вперед современную физическую науку».

Автор статьи не преувеличивал. Отто Шториц был знаменитостью в научном мире. Гораздо больше заставили меня задуматься дальнейшие строки:

«Известно, что многие суеверные люди считали Отто Шторица при жизни кем-то даже вроде колдуна. Живи он на один или два века раньше, его бы, чего доброго, посадили в тюрьму, судили и сожгли на площади. И теперь, после смерти Шторица, суеверные люди продолжают считать его заклинателем и ведуном, обладавшим сверхчеловеческим могуществом. Их успокаивает только то, что он унес все свои тайны с собой в могилу. Нет никакой надежды на то, чтобы этих людей можно было когда-нибудь переубедить».

Я решил, что до всего этого мне нет никакого дела, лишь бы отказ доктора Родериха Шторицу — сыну был окончательным и бесповоротным. Все прочее — пустяки.

Статья заканчивалась так:

«Толпа на поминках будет, вероятно, большая, как и во все предыдущие годы, не говоря уж о настоящих друзьях покойного Отто Шторица, чтущих его память. Население Шпремберга отличается суеверием. Очень возможно, многие ждут какого-нибудь чуда и желали бы увидеть его собственными глазами. Упорно ходят слухи о каких-то предстоящих необыкновенных явлениях на кладбище. Если даже покойный ученый возьмет да и воскреснет во всей своей славе, это, пожалуй, никого не удивит; до того все уверены, что дело тут непросто. Некоторые говорят, что Отто Шториц и не думал умирать, а похороны его были фиктивные.

Разумеется, весь этот вздор не заслуживает даже опровержения, но ведь всякий знает, что суеверие никакой логики не признает и пройдут еще долгие годы, прежде чем восторжествует здравый смысл».

Статья навела меня на не совсем приятные размышления. Разумеется, Отто Шториц умер и погребен. Разумеется, его могила не откроется 25 мая и он не воскреснет, подобно Лазарю. О таком вздоре не стоит и думать. Но после умершего отца остался сын Вильгельм Шториц, отвергнутый жених Миры Родерих. Кто поручится, что он не наделает никаких неприятностей Марку?

— У меня ум за разум зашел, — сказал я себе, отбрасывая газету. — Вильгельм Шториц сватался. Получил отказ. После этого его никто не видел, по крайней мере Марк мне ничего о нем не пишет… Очевидно, дело считается конченым и ему не придают больше никакого значения.

Я попросил бумагу, перо и чернил и написал брату, что завтра выезжаю из Пешта и буду в Раче днем 11 мая, потому что мне оставалось проехать самое большее семьдесят пять миль. До сих пор путешествие проходило благополучно и без задержек и я надеялся, что так будет и дальше. Господину и госпоже Родерих я свидетельствовал свое почтение, а мадемуазель Мире просил Марка передать от меня сердечный привет.

На другой день в 8 часов утра «Доротея» отвалила от пристани и пошла по течению Дуная.

От Вены пассажиры почти на каждой остановке менялись. Кто высадился в Пресбурге, кто в Раабе, в Гране, в Будапеште. Вместо ушедших появлялись новые пассажиры. Из севших в Вене со мной осталось человек пять или тесть, в том числе англичане, ехавшие до Черного моря.

В числе пассажиров, севших в Пеште, был один, обративший на себя мое внимание странностью своих поступков.

Это был мужчина лет тридцати пяти, высокого роста, рыжеватый блондин, с жестким выражением лица и повелительным взглядом недобрых глаз. Общее впечатление, которое производил он, было далеко не симпатичное. Обращение его со всеми было гордое, презрительное. Несколько раз он разговаривал о чем-то со служащими на корабле, и я имел случай услышать его голос — неприятный, резкий и сухой.

Пассажир этот заметно сторонился всех остальных. Это меня, впрочем, нисколько не удивляло, потому что я и сам ни с кем не сближался. Разговаривал я иногда, и то по делу, только с капитаном «Доротеи».

Странный пассажир, по всей видимости, был настоящим прусским немцем. Не австрийским, а именно прусским, и уж венгерского в нем не было ровно ничего.

Наша посудина по выходе из Будапешта шла не быстрее течения, так что я имел возможность рассматривать все подробности открывавшихся пейзажей. Дойдя до острова Чепель, которым Дунай делится на два рукава, «Доротея» вошла в левый рукав. В этот момент и случилось первое приключение, врезавшееся в мою память. До сих пор путешествие шло совершенно гладко, даже, пожалуй, бесцветно.

Инцидент, о котором я упомянул, был сам по себе незначителен. Я даже сомневаюсь, можно ли назвать его приключением. Во всяком случае, дело было так.

Я стоял на кормовой стороне палубы возле своего чемодана, на крышке которого была пришпилена записка с моим именем, фамилией и адресом. Опираясь на перила, я довольно бессмысленно глядел на расстилавшуюся кругом пушту и, сознаюсь, ровно ни о чем в эту минуту не думал.

Вдруг я почувствовал, что кто-то смотрит мне в затылок.

Каждый, я полагаю, испытывал это неприятное ощущение, когда на него сзади кто-то смотрит, а между тем он не знает кто. Я быстро обернулся. Позади меня не было никого.

А между тем ощущение присутствия постороннего было такое ясное, такое отчетливое! Но факт был налицо: между мной и ближайшими пассажирами было не меньше десяти шагов.

Я побранил себя за глупое волнение и опять встал в прежнюю позу. Об этом случае я бы, может быть, и забыл, если бы другие события не обновили его впоследствии в моей памяти.

Во всяком случае, я в эту минуту сейчас же перестал о нем думать и снова принялся глядеть на необозримую пушту. Река по-прежнему был усеяна островами, поросшими ивняком.

За этот день, 7 мая, мы прошли двадцать миль. Погода была переменная, часто шел дождь. На ночь сделали остановку между Дуна-Пентеле и Дуна-Фольдраром. Следующий день был очень похож на предыдущий.

9 мая, при улучшившейся погоде, мы пошли дальше с расчетом к вечеру прибыть в Могач.

В 10 часов я направился в рубку. Как раз в этот момент из нее выходил этот странный немец. Мы столкнулись в дверях почти нос к носу, и меня удивил до крайности странный взгляд, брошенный на меня незнакомцем. Так близко сходились мы с ним первый раз, а между тем в его взгляде была какая-то особенная наглость и — уверяю вас, читатель, что мне вовсе не показалось — даже какая-то ненависть.

Что я ему сделал? За что он мог меня возненавидеть? Разве только за то, что я француз, а что я француз — он мог прочесть на крышке моего чемодана или на моем ручном саквояже, стоявшем в рубке на лавочке. Другого объяснения я не мог найти.

Ну что ж! Пусть он знает, как меня зовут. На здоровье. А я его именем и фамилией и не подумаю интересоваться. Господь с ним!

«Доротея» остановилась в Могаче, но так поздно вечером, что я не мог увидеть этого города. Помню только смутно две очень острые стрелки над каким-то массивным зданием, погруженным в темноту. Все-таки я вышел на берег и погулял около часа.

Утром 10 мая на габару село несколько новых пассажиров, и мы отправились дальше.

В этот день мы несколько раз встречались с пассажиром-немцем, и он всякий раз глядел на меня в высшей степени нахально. Я не охотник до ссор, но не люблю и нахальных взглядов. Если ему что-нибудь нужно, пусть скажет. Может быть, я его пойму? Если он не говорит по-французски, то я говорю по-немецки и смогу ему ответить.

Впрочем, прежде чем заговорить с немцем, я решился спросить о нем капитана — не знает ли он, кто такой этот пассажир.

— Я его сам в первый раз вижу, — ответил капитан.

— Он немец? — спросил я.

— О да, господин Видаль, и даже, кажется, пруссак.

— Значит, вдвойне скотина! — вскричал я. Сознаюсь, мое высказывание было недостойно культурного человека, но капитану оно очень понравилось. Сам он был чистокровный мадьяр.

В середине дня «Доротея» прошла мимо Зомбора, но его трудно было рассмотреть, потому что мы шли возле левого берега, а город стоял далеко на правом. Зомбор-город довольно значительный, такой же, как Сегедин; они оба находятся на полуострове, образовавшемся между Дунаем и Тиссой, одним из самых больших дунайских притоков.

На другой день «Доротея», подчиняясь извилистому течению Дуная, направилась к Вуковару, находящемуся на правом берегу. Отсюда начиналась так называемая Военная Граница, область, находящаяся под военным управлением. Все жители ее военнообязанные. Они называются граничарами. Вместо округов и уездов — полки и роты. На пространстве шестисот десяти квадратных миль живет миллион сто тысяч человек, находящихся под режимом суровой военной дисциплины. Это учреждение возникло задолго до теперешнего царствования Марии Терезии. Оно имеет смысл не только для борьбы с турками, но и для ограждения страны от эпидемий чумы. Турки и чума стоят друг друга.

После Вуковара я ни разу не встречался на палубе с таинственным немцем. Должно быть, он там сошел с корабля. Во всяком случае, я был теперь избавлен от его присутствия и необходимости объясняться с ним.

«Доротея» скоро уже должна была прийти в Рач. Мне предстояло радостное свидание с братом. С каким удовольствием я прижму его к своей груди, поговорю с ним, познакомлюсь с семьей его невесты. Около 5 часов вечера появились первые очертания Рача — несколько церквей, частью с круглыми куполами, частью со шпилями, — а вскоре на последнем изгибе реки показался и весь город, живописно раскинувшийся под холмами, из которых один, самый высокий, увенчивался старинным феодальным замком, неизбежной цитаделью всех старых венгерских городов.

Подгоняемая ветром «Доротея» подошла к пристани и причалила. В эту минуту со мной произошел другой странный случай. Стоит ли о нем упоминать? Судите, читатель, сами.

Я стоял у самого борта, опираясь на перила, и смотрел, как пассажиры сходят на пристань. На пристани вдали видна была группа встречающих. Среди них, наверное, был и Марк.

В то время как я искал его глазами, я услышал близко от себя слова, отчетливо произнесенные на немецком языке: «Если Марк Видаль женится на Мире Родерих — горе и ему, и ей!»

Я быстро обернулся.

Около меня не было никого. Я был один. А между тем эти слова были мне ясно сказаны, и притом голос был как будто отчасти знаком. Где я его слышал?

И опять-таки я повторяю: около меня не было решительно никого.

Ясно: это мне почудилось. Произошло нечто вроде слуховой галлюцинации. Однако мои нервы, должно быть, находятся в очень неважном состоянии, если на протяжении двух суток со мной два раза случается подобный казус. Я еще раз изумленно оглянулся вокруг. Нет, решительно никого не было рядом. Что мне оставалось делать? Пожать плечами и сойти на пристань. Больше ничего.

Я так и сделал и пошел, проталкиваясь через густую толпу.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Марк меня дожидался и уже издали протягивал руки. Мы сердечно обнялись.

— Генрих! Милый Генрих! — говорил он взволнованным голосом, со слезами на глазах, но выражение его лица было счастливое и радостное.

— Наконец-то мы опять свиделись, милый Марк! — вскричал я.

После первых взаимных приветствий я сказал:

— Ну, едем куда-нибудь! Вероятно, ты отвезешь меня к себе?

— Да, к себе в гостиницу. Гостиница «Темешварская» на улице Князя Милоша. Совсем близко отсюда — десять минут езды, не больше. Но прежде позволь тебе представить моего будущего шурина.

Я не заметил, что немного позади Марка стоял офицер в граничарском мундире, в чине капитана. Это был красивый мужчина лет двадцати восьми, высокий, стройный, представительный, с добрым и симпатичным лицом.

— Капитан Гаралан Родерих, — проговорил Марк. Я пожал протянутую мне руку.

— Мистер Видаль, — сказал капитан, — мы все очень рады вас видеть. Вся наша семья давно с нетерпением ждет вашего приезда.

— И мадемуазель Мира ждет? — спросил я.

— Еще бы! — с живостью отвечал Марк. — Но как, однако, ты медленно тащился от Вены на своей «Доротее»!

Капитан Гаралан бегло говорил по-французски, как и вся его семья. Родерихи, путешествуя каждый год за границу, часто посещали Францию и хорошо освоились с нашим языком. Со своей стороны мы с Марком основательно знали немецкий язык, так что для наших разговоров не предвиделось никаких затруднений.

Багаж уложили в карету, капитан и Марк сели рядом со мной, и через несколько минут мы остановились у гостиницы «Темешварская».

Договорившись, что мой первый визит к Родерихам будет сделан завтра, я и Марк простились с капитаном Гараланом и остались одни. Для меня был снят очень комфортабельный номер рядом с тем, в котором жил Марк с самого своего приезда в Рач.

Мы проговорили до самого обеда.

— Итак, мы оба, слава Богу, живы и здоровы, хотя не виделись целый год, — сказал я.

— Да, Генрих, и я по тебе очень соскучился, несмотря на присутствие Миры, — ответил Марк. — Никогда я не переставал вспоминать о своем старшем брате.

— И лучшем твоем друге, Марк.

— После этого, Генрих, ты сам понимаешь: я не мог без тебя венчаться. Разве допустимо, чтобы ты не был на моей свадьбе? Разве можно, чтобы я не спросил твоего согласия?

— Моего согласия?

— Разумеется. Ведь ты мне вместо отца. Если бы отец наш был жив, я бы у него спросил… Я уверен, что ты в своем согласии мне не откажешь, в особенности когда сам увидишь Миру.

— Я уже знаю ее по твоим письмам и вижу из них, что ты счастлив.

— И выразить нельзя словами, как я счастлив. Да ты сам ее увидишь и непременно полюбишь. Такая у тебя будет сестра, что просто прелесть!

— Я заранее уверен, что ты сделал прекрасный выбор, дорогой Марк. Но отчего бы нам не пойти к доктору Родериху сегодня же вечером?

— Нет, завтра. Мы не думали, что твоя «Доротея» придет в Рач так рано, мы ждали ее только вечером. На пристань мы с Гараланом пришли просто так, на всякий случай. Удачно вышло; по крайней мере мы тебя встретили. Если бы Мира знала, она бы тоже пришла. Теперь она будет жалеть. Но, повторяю, тебя Родерихи ждут к себе только завтра. Нынешним вечером мадам Родерих и Мира уже распорядились. Он у них занят.

— Очень хорошо, Марк. А так как мы сегодня вечером оба свободны, то и поговорим хорошенько обо всех подробностях. Ведь мы с тобой целый год не виделись!

Марк описал мне все свои странствования с момента отъезда из Парижа, — как он жил в Вене, в Пресбурге, как его везде ласково принимали в кругу художников. Он достиг славы, ему стали наперебой заказывать портреты богатые австрийцы и мадьяры. Его положительно не хватало на всех, а заказы так и сыпались. Делали надбавки, как на аукционе. Один пресбургский житель пустил крылатое словцо: «Марк Видаль лучше всякой природы умеет улавливать сходство». И репутация была создана.

— Того и гляди, меня на этих днях насильно утащат в Вену рисовать портреты всего двора, — смеясь, прибавил мой брат.

— А что, в самом деле, Марк, ты бы поостерегся, — заметил я. — Для тебя было бы очень неприятно сейчас вдруг отправиться в Вену к императорскому двору.

— Я бы не поехал ни за что. Я бы почтительнейше отклонил приглашение. Ни о каких портретах не может быть и речи теперь… Я на днях заканчиваю последний.

— Ее, конечно?

— Ее. И это будет не самая худшая из моих работ.

— Ну, это как сказать! — вскричал я. — Когда художник интересуется больше моделью, чем портретом…

— Одним словом, ты сам увидишь! Портрет превзойдет сходством природу, как выразился пресбургский бюргер, мой поклонник. Должно быть, таков мой стиль. Все время, пока позировала Мира, я глаз от нее не мог отвести. Между тем она относилась к делу очень серьезно. Позировала не перед женихом, а перед художником. А моя кисть так и бегала по полотну… С каким страстным увлечением! Порой мне казалось, что портрет оживает, дышит, точно статуя Галатеи…

— Ах ты мой Пигмалион! Упокойся! Расскажи лучше, как ты познакомился с Родерихами.

— На роду мне это было написано.

— Я верю, но все-таки…

— В Раче я сразу же был принят в лучших домах. Для меня это было очень приятно, потому что избавляло от скуки сидеть по вечерам у себя в номере. В гости я мог ходить часто и в одном доме встретился и возобновил знакомство с капитаном Гараланом.

— Как — возобновил? — спросил я.

— Так. Мы с ним еще в Пеште были знакомы. Это выдающийся офицер и превосходнейшая личность. Во времена Корвина он был бы одним из его героев…

— Значит, он не герой только потому, что родился не при Корвине? — засмеялся я.

— Вот именно, — в тон мне ответил Марк. — Ну, мы стали видеться почти каждый день, и скоро наше знакомство перешло в тесную дружбу. Он предложил представить меня своему семейству, и я охотно согласился, тем более что мадемуазель Миру я уже раньше встречал несколько раз в обществе.

— А так как сестра оказалась еще интереснее брата, то ты к Родерихам тотчас же и зачастил, — вставил я.

— Да, Генрих. Совершенно верно. За три месяца я не пропустил ни одного вечера, чтобы не зайти к ним. Ты, может быть, думаешь, что насчет Миры я преувеличиваю…

— Да нет же, мой дорогой! Я верю, что ты не преувеличиваешь. Я заранее убежден, что она так хороша, что и преувеличить нельзя. Напротив, если хочешь знать правду, я нахожу, что ты еще очень сдержан.

— Ах, Генрих, Генрих! До чего я ее люблю!

— Это видно. И я очень рад, что ты породнишься с таким почтенным семейством.

— Их все уважают, — подтвердил Марк… — Доктор Родерих — знаменитый врач. В то же время это великолепнейший человек, вполне достойный быть отцом…

— …своей дочери, — подсказал я, — мадам Родерих, разумеется, вполне достойна быть ее матерью.

— Да, она превосходная женщина! — вскричал Марк. — Муж, дети ее боготворят. Она благочестива, добра, занимается благотворительностью…

— Словом, совершенство… И будет такой тещей, каких во Франции не найти… Так, что ли, Марк?

— Шути, шути!.. А ведь и то сказать, Генрих: здесь не Франция, а Венгрия. Здесь старомадьярские нравы. Они, конечно, строже и чище, чем у нас. Гораздо патриархальнее.

— Ну, мой будущий патриарх…

— А что ж? И прекрасно. Патриархом быть вовсе не плохо.

— Еще бы! Мафусаил, Ной, Авраам, Исаак, Иаков были очень почтенными людьми. Тебе остается только им подражать. В конце концов, я ничего необыкновенного в твоей истории не вижу. Все так просто. Капитан Гаралан познакомил тебя со своей семьей. Тебя приняли хорошо, чему, зная тебя, я нисколько не удивляюсь. Красивая наружность и нравственные качества мадемуазель Миры не могли не произвести на тебя сильного впечатления…

— Совершенная правда, брат.

— Нравственными качествами ты увлекся как жених. Внешностью — как художник. Внешность ты успел запечатлеть на своем полотне. Нравственные качества запечатлелись у тебя в сердце… Что? Хорошо я сказал? Ведь недурен оборот, а?

— Напыщенно, но очень верно, мой милый Генрих.

— И оценку ты сделал верную. В конце концов Марк Видаль полюбил мадемуазель Миру Родерих, а мадемуазель Мира Родерих полюбила Марка Видаля…

— Этого я, Генрих, не говорил…

— Зато я говорю. На чистоту, так уж на чистоту. Господин и госпожа Родерих отнеслись к свершившемуся факту благосклонно. Марк открылся капитану Гаралану. Капитан не имел ничего против. Он переговорил с родителями, а те с дочерью. Потом Марк Видаль сделал официальное предложение, которое и было принято. И весь роман должен окончиться самым обыкновенным образом…

— По-твоему, это конец, а по-моему, только начало, — возразил Марк.

— Ты прав, я неверно выразился, — согласился я. — Когда же свадьба?

— Ждали твоего приезда, чтобы назначить день.

— Так вот, назначайте любой день, который вас устроит: через шесть недель, через шесть месяцев, через шесть лет…

— Я рассчитываю, Генрих, ты заявишь доктору Родериху, что у тебя как у инженера очень мало свободного времени. Если ты чересчур долго заживешься в Раче, то в движении небесных светил произойдет некая пертурбация, так как не будет налицо твоих вычислений…

— …и произойдут землетрясения, наводнения, потоп, и во всех этих катастрофах буду я виноват?

— Вот именно… И что поэтому свадьбу нельзя надолго откладывать…

— В таком случае — отчего же не завтра или не сегодня вечером? Успокойся, Марк, я скажу все, что тебе хочется, хотя мои вычисления вовсе не так уж необходимы для мирового порядка. Это даст мне приятную возможность провести месяц в гостях у младшего брата.

— Вот было бы хорошо!

— Скажи, однако, Марк, каковы твои дальнейшие планы: ты скоро после свадьбы думаешь уехать из Рача?

— А я и сам не знаю, — отвечал Марк. — Мы этим вопросом еще не занимались. Я занят только настоящим. Все мое будущее — в моей свадьбе. Вне этого для меня ничего не существует.

— Это мне нравится! — вскричал я. — Прошедшего нет. Будущего не существует. Одно настоящее. Счастливцы эти влюбленные!

Разговор в таком тоне продолжался до обеда. После обеда мы закурили сигары и вышли прогуляться по набережной левого берега Дуная. Эта прогулка еще не могла дать мне представления о городе. Я рассчитывал познакомиться с ним впоследствии под руководством Марка и капитана Гаралана.

Тема нашего разговора была все та же: Мира и Мира. Не помню с чего, но только мне вдруг припомнился наш разговор в Париже с лейтенантом полиции. По рассказам Марка было видно, что его роман все время шел совсем гладко. Но хотя у Марка не было теперь соперника, все же этот соперник раньше существовал в виде отвергнутого Вильгельма Шторица, который сватался за Миру Родерих. Удивительного, впрочем, ничего не было в том, что женихи сватались к такой красавице и с таким большим приданым.

Разумеется, тут же мне вспомнились и слова, которые я услышал, когда сходил с габары. Я продолжал думать, что мне они просто почудились. Но если даже они и были сказаны, какое же я мог придавать им значение, раз я и сам не знал, кем они были произнесены? Одно время я склонен был приписать их странному немцу, севшему в Пеште. Потом пришлось от такого объяснения отказаться, потому что тот сошел в Вуковаре. Просто это была чья-нибудь нелепая и злая шутка!

Не находя нужным рассказывать об этом случае брату, я все же задал ему вопрос о Вильгельме Шторице.

Марк сделал презрительный жест.

— Да, — сказал он, — мне об этом субъекте рассказывал Гаралан. Кажется, это сын известного ученого Отто Шторица, которого в Германии считали колдуном за то, что он сделал большие открытия в химии и физике. Он сватался, но ему было отказано.

— Скажи, пожалуйста: это было задолго до того, как ты посватался?

— Месяцев за пять, если не ошибаюсь, — ответил мой брат.

— Так что между этими двумя фактами нет никакой связи?

— Ни малейшей.

— Позволь мне задать вопрос: знала ли мадемуазель Мира, что Вильгельм Шториц является претендентом на ее руку?

— Не думаю.

— И с тех пор он не возобновлял своей попытки?

— Ни разу. Ему тогда же было отказано наотрез.

— Но почему же? Или у него такая дурная репутация?

— Вовсе нет. Вильгельм Шториц просто чудак, ведущий очень таинственный и уединенный образ жизни.

— Он живет в Раче?

— В Раче. У него отдельный дом на бульваре Текели. Никого туда не пускают. Все его считают чудаком, не больше. Но он немец, а доктор Родерих, как настоящий мадьяр, немцев не переносит.

— Ты с ним когда-нибудь встречался?

— Случалось. Один раз мы с Гараланом встретили его в музее, а он нас не видел. Гаралан мне его показал и сказал, что это Шториц.

— Он теперь в Раче?

— Не знаю. Его что-то уже недели две или три не видно.

— Хорошо бы ему совсем отсюда уехать.

— Бог с ним! Пусть живет где хочет, — сказал Марк. — Если у него и будет когда-нибудь своя фрау Шториц, то это, во всяком случае, будет не Мира Родерих…

— …потому что Мира Родерих скоро сделается мадам Марк Видаль, — досказал я.

Мы с Марком дошли до моста, соединяющего венгерский берег с сербским. Я нарочно затянул прогулку: мне показалось, что за нами в темноте кто-то идет и, по-видимому, старается подслушать наш разговор. Я решил это проверить.

Мы остановились на мосту, любуясь красавцем Дунаем, в котором в эту ясную, светлую ночь отражались, точно бесчисленные рыбы с блестящей чешуей, мириады ярких небесных светил. Я воспользовался остановкой, чтобы оглянуться на набережную, с которой мы только что сошли. По набережной шел человек среднего роста и, судя по походке, уже довольно пожилой.

Впрочем, я скоро от него отвлекся. Вопросы Марка сыпались на меня как град, я в свою очередь тоже много спрашивал его. Заговорили о Париже. Марк собирался поселиться там после свадьбы. Мире тоже хотелось поехать в Париж. Я сказал Марку, что выправил для него все нужные бумаги, о которых он меня просил, и привез их с собой, так что из-за паспортов не будет никакой задержки. Разговор все время возвращался к Мире, к этой светлой звезде первой величины. Марк все говорил мне о ней, а я все слушал. Ему так давно хотелось высказаться! Если бы у меня не оказалось благоразумия на двоих, наш разговор не кончился бы до следующего дня. Мы пошли обратно в гостиницу. Подходя к ней, я опять осмотрел набережную. Там не было никого. Тот, кто за нами следил, исчез, если только это был кто-нибудь, а не мое воображение.

В половине одиннадцатого мы с Марком разошлись по своим комнатам. Я лег и сейчас же начал засыпать.

Вдруг я вскочил. Что это? Сон? Кошмар? Наваждение? Слова, которые я услышал на «Доротее», снова раздались у меня в ушах среди моей полудремоты. Слова с угрозой Марку и Мире.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

На следующий день я нанес официальный визит Родерихам.

Дом доктора находился на углу набережной Батьяни и бульвара Текели, который идет через весь город кольцом под разными названиями. Дом был современной архитектуры, богато, но в строгом стиле отделан внутри и меблирован с большим вкусом.

Ворота с небольшой калиткой вели на внутренний мощеный двор, оканчивавшийся садом из каштанов, вязов, буков и акаций. Против ворот, по стенам которых вился дикий виноград и другие ползучие растения, находились клумбы. С главным жилым домом службы соединялись стеклянным коридором, примыкавшим к круглой башне в шестьдесят футов высотой. В башне находился холл с лестницей, а наверху бельведер. Стекла в коридоре были разноцветные.

Переднюю часть дома занимал большой стеклянный зал-галерея, в которую выходили многочисленные двери, задрапированные портьерами в старинном стиле. Эти двери вели в кабинет доктора Родериха, в гостиные и в столовую; комнаты выходили окнами на набережную Батьяни и бульвар Текели.

Расположение комнат первого и второго этажа было совершенно одинаковое. Над большой гостиной в столовой находились спальни супругов Родерих; над второй гостиной — комната капитана Гаралана; над кабинетом доктора — спальня Миры. Я по рассказам Марка уже был знаком с этим расположением комнат, до такой степени подробно описал он мне вчера вечером дом родителей своей невесты. Я знал, на каком месте любит сидеть Мира в столовой и в гостиной, знал ее любимую скамеечку в саду, под большим каштаном. Имел понятие о бельведере над холлом, откуда можно было любоваться видом на город и Дунай.

Мы явились к Родерихам на исходе первого часа и были встречены в зале-галерее. Посреди галереи находилась огромная жардиньерка резной меди, наполненная весенними цветами. В углах стояли тропические растения: пальмы, араукарии, драцены. По стенам галереи были развешаны картины венгерской и голландской школы.

На мольберте я увидел портрет мадемуазель Миры и пришел от него в восторг. Он был вполне достоин того имени, которое было под ним подписано.

Доктору Родериху было уже около пятидесяти лет, но он казался гораздо моложе. Он был высок ростом, держался прямо; в густых волосах слегка пробивалась седина; цвет лица его был свежий, здоровый: доктор Родерих никогда ничем не хворал. По манерам, по наружности, по всему внутреннему складу это был заядлый мадьяр — гордый, но добрый, вспыльчивый, но сердечный. Уже в том, как он мне пожал руку, я почувствовал хорошего человека.