Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жюль Верн

Плавучий остров



Плавучий остров



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. КОНЦЕРТНЫЙ КВАРТЕТ

Если путешествие началось плохо, редко бывает, чтобы оно хорошо кончилось. Во всяком случае, такого мнения могли бы с полным основанием придерживаться четверо музыкантов, чьи инструменты валяются сейчас на земле. В самом деле, карета, в которую им пришлось пересесть на последней железнодорожной станции, внезапно опрокинулась на косогоре.

— Раненых нет?.. — спрашивает первый из них, быстро вскакивая на ноги.

— Я отделался царапиной, — отвечает второй, потирая щеку, порезанную осколком стекла.

— А я — ссадиной, — говорит третий, у которого на ноге проступило несколько капель крови.

В общем, все это пустяки.

— А моя виолончель?.. — восклицает четвертый. — Только бы с виолончелью ничего не случилось.

К счастью, футляры инструментов в полной сохранности. Ни виолончель, ни обе скрипки, ни альт не пострадали, разве что придется их заново настроить. Ведь эти инструменты сработаны лучшими мастерами!

— Проклятая железная дорога! Так подвела нас на полпути!.. — говорит один.

— Проклятая карета! Вывалила нас в таком пустынном месте!.. — отвечает другой.

— И как раз, когда надвигается ночь, — добавляет третий.

— Хорошо, что наш концерт назначен только на послезавтра! — замечает четвертый.

И потешаясь над собственной неудачей, наши музыканты изощряются в самых забавных шутках. Один из них, по обыкновению использующий в своих остротах музыкальные выражения, изрекает:

— Не дурно было бы транспонировать наш квартет в другую… карету!

— Пэншина, перестань! — прерывает его один из товарищей.

— Начинаем в миноре, — не унимается Пэншина.

— Да замолчишь ли ты наконец?..

Но Пэншина осмеливается добавить:

— …И насколько я понимаю, в скрипучем ключе!

Путешествие и в самом деле шло со скрипом и осложнениями, в чем читатель скоро сам сможет убедиться.

Все это сказано было по-французски, но могло быть произнесено и на английском языке, ибо члены нашего квартета благодаря частым разъездам по англосаксонским странам владеют языком Вальтера Скотта и Купера, как своим родным. Вот почему к своему вознице они обращаются по-английски.

Бедняга пострадал больше всех, потому что, когда сломалась передняя ось, он сорвался с козел. Впрочем, он отделался ушибами не очень серьезными, но довольно болезненными. Однако из-за вывиха ноги он не в состоянии передвигаться. Значит, необходимо найти какой-нибудь способ доставить его в ближайшее селение.

И право же, просто чудо, как все остались живы. Дорога извивается в гористой местности, то над глубокими пропастями, то вдоль шумных потоков, которые порою с большим трудом приходится переезжать вброд. Если бы передняя ось сломалась при спуске, можно не сомневаться в том, что карета опрокинулась бы в пропасть, прямо на торчащие в ее глубине скалы, и тогда едва ли кому-нибудь из путешественников удалось бы остаться в живых.

Как бы там ни было, но карета пришла в негодность. Из двух лошадей одна, ударившаяся головой об острый камень, хрипит на земле. Другая получила довольно тяжелую рану в бедро. Итак, ни экипажа, ни лошадей.

В общем, не везет четырем артистам на дорогах Нижней Калифорнии. Два происшествия за одни сутки… тут поневоле станешь философом…

Столица штата, Сан-Франциско, уже тогда имела прямое железнодорожное сообщение с Сан-Диего, который расположен почти на рубеже старой калифорнийской провинции. В этот довольно большой город и направлялись четверо путешественников, чтобы через день дать там концерт, о котором было заранее объявлено. В городе с нетерпением ожидали знаменитых артистов. Их поезд, накануне отправившийся из Сан-Франциско, был уже в каких-нибудь пятидесяти милях от Сан-Диего, когда случилась первая задержка, или, как выразился самый веселый член квартета, «когда они впервые сбились с такта» (можно простить такое выражение тому, кто в свое время получал награды за успехи в сольфеджио1).

Вынужденная задержка на станции Паскаль произошла потому, что железнодорожное полотно на протяжении трех-четырех миль было размыто внезапно вышедшей из берегов рекой. Продолжать путешествие по железной дороге оказалось невозможным, так как разлив произошел всего несколько часов назад и переправа в этом месте еще не была налажена.

Приходилось выбрать одно из двух: либо ждать, пока восстановят железнодорожный путь, либо нанять в ближайшем же селении какой-нибудь экипаж до Сан-Диего.

На этом последнем решении квартет и остановился. В соседней деревушке они обнаружили нечто вроде старого ландо, неудобного, с изъеденной молью обивкой и порядком-таки разбитого. Наняли его у владельца за сходную цену, прельстили кучера обещанием хорошо дать на чай и пустились в путь, захватив инструменты, но без багажа. Было около двух часов дня, и до семи вечера ехали не испытывая особых трудностей и усталости. И тут-то музыканты сбились с такта во второй раз: карета опрокинулась, да так неудачно, что ехать в ней дальше оказалось невозможно.

А квартету остается еще миль двадцать до Сан-Диего!

Но спрашивается: почему четверо музыкантов, французы по национальности и вдобавок парижане, очутились в немыслимых калифорнийских дебрях?

Почему?.. Сейчас мы кратко поведаем об этом, а заодно и обрисуем беглыми чертами наших четырех виртуозов, которых случай, как взбалмошный режиссер, вводит в число действующих лиц этой необычайной истории.

В течение данного года — затрудняемся с точностью указать, какого именно из ближайших тридцати лет, — Соединенные Штаты Америки удвоили количество звезд на своем государственном флаге.2 Сейчас они достигли вершины хозяйственного развития, распространив свою власть на Канадский доминион до крайних пределов Ледовитого океана, на мексиканские, гватемальские, гондурасские, никарагуаские и костарикские земли до самого Панамского канала. В то же время захватчики-янки стали обнаруживать пристрастие к искусству, и если их продукция в области изящного остается количественно весьма скромной, если их национальный гений все еще не способен проявить себя в живописи, скульптуре и музыке, то по крайней мере вкус к произведениям искусства — явление у них широко распространенное. На вес золота скупаются картины старинных и современных мастеров для пополнения частных или государственных собраний, и приглашаются за огромные деньги знаменитые певцы, драматические артисты и самые талантливые музыканты.

Что касается музыки, то меломаны Нового Света сперва увлекались Мейербером, Галеви, Гуно, Берлиозом, Вагнером, Верди, Массе, Сен-Сансом, Рейером, Массне, Делибом — знаменитыми композиторами второй половины XIX века. Затем понемногу до них стало доходить также более серьезное творчество Моцарта, Гайдна, Бетховена, и они стали углубляться в истоки того возвышенного искусства, которое мощным потоком захватило весь XVIII век. После опер — музыкальные драмы, после музыкальных драм — симфонии, сонаты, оркестровые сюиты. И как раз в то время, о котором у нас идет речь, различные штаты Конфедерации до безумия увлеклись сонатой. За полную ноту в сонате платили по двадцать долларов, за вторые доли — по десяти и по пяти долларов за четвертые.

И вот, узнав об этом повальном увлечении, четыре виртуоза решили отправиться в Соединенные Штаты Америки за богатством и славой. Четверо друзей, питомцы консерватории, были хорошо известны в Париже и весьма ценимы любителями так называемой «камерной музыки», до последнего времени мало распространенной в Северной Америке. С каким редким совершенством, с какой изумительной сыгранностью, с каким глубоким чувством исполняли они произведения Моцарта, Бетховена, Мендельсона, Гайдна, Шопена, написанные для струнного квартета — то есть для первой скрипки, второй скрипки, альта и виолончели! Без лишнего шума, без всякого привкуса ремесленничества, и притом какое безукоризненное исполнение, какое неподражаемое мастерство! Успех, выпавший на долю нашего квартета, объясняется тем легче, что к этому времени публика начала уже уставать от мощных симфонических оркестров. Пусть музыка всего лишь художественно упорядоченные колебания звуковых волн, — лучше все-таки, чтобы эти колебания не превращались в оглушительную бурю.

Словом, наши четыре концертанта решили приобщить американцев, к неизъяснимо сладостной прелести камерной музыки. Итак, они отправились в Новый Свет, и в течение двух лет янки-меломаны не жалели для них ни рукоплесканий, ни долларов. Их музыкальные утренники и вечера усердно посещались публикой. Концертный квартет — под таким названием они выступали — еле успевал отзываться на приглашения из богатых частных домов. Без него не обходилось ни одно празднество, ни одно собрание, ни один раут, ни одно чаепитие, даже ни один прием на открытом воздухе, сколько-нибудь достойные общественного внимания. Благодаря такому повальному увлечению члены означенного квартета положили себе в карманы изрядные денежные суммы, которые, покойся они в сейфах нью-йоркского банка, составили бы уже порядочный капитал. Но почему бы не сознаться откровенно? Наши американизированные парижане тратят деньги без оглядки! Они и не думают о том, чтобы копить, эти принцы смычка, короли четырех струн! Им нравится жизнь, полная приключений, они уверены в том, что везде и всегда найдут хороший прием и хороший заработок — от Нью-Йорка до Сан-Франциско, от Квебека до Нового Орлеана, от Новой Шотландии до Техаса, наконец — они ведь сами не так уж далеки от богемы, которая является самой старинной, самой очаровательной, самой любимой, достойной зависти «провинцией» нашей старой Франции!

Пожалуй, пора назвать каждого из них по имени и представить тем из наших читателей, которые не имели и никогда не будут иметь удовольствия их услышать.

Ивернес — первая скрипка; ему тридцать два года, рост выше среднего, у него не по возрасту стройная фигура, белокурые, вьющиеся на концах волосы, гладко выбритое лицо, большие черные глаза, длинные пальцы, словно созданные для того, чтобы ловко охватывать гриф Гварнери. Всегда изящно одетый, Ивернес любит драпироваться в темный плащ и щеголять в шелковом цилиндре; он, может быть, не прочь порисоваться и уж во всяком случае легкомысленней всех в этой компании; он вовсе не озабочен соображениями выгоды и по натуре настоящий артист, восторженный поклонник всего прекрасного, талантливый виртуоз с большим будущим.

Фрасколен — вторая скрипка — тридцати лет. Средний рост и наклонность к полноте причиняют ему немало огорчений; у него темные волосы и борода, большая голова, черные глаза, длинный нос с раздувающимися ноздрями и красными отметинами от пенсне в золотой оправе с толстыми стеклами — он очень близорук и не может обойтись без пенсне. Фрасколен — добрый малый, любезный и услужливый, готовый взять на себя любую обязанность, чтобы избавить от нее товарищей, бухгалтер и счетовод квартета, тщетно проповедующий бережливость, нисколько не завидующий успехам своего товарища Ивернеса и даже не помышляющий о том, чтобы самому возвыситься до пюпитра сольного исполнителя, но при всем том — прекрасный музыкант; в данный момент он одет в широкий пыльник поверх дорожного костюма.

Пэншина — альт, и хотя он играет не на самом высоком по звучанию инструменте, друзья обычно именуют его «Ваше высочество»; ему двадцать семь лет, он самый юный в труппе и самый веселый, один из тех неисправимых балагуров, которые на всю жизнь остаются мальчишками. У него тонкие черты лица, живые умные глаза, рыжеватые волосы, тонкие усики, привычка прищелкивать языком, неискоренимое пристрастие к острым словечкам, неизменная готовность и на меткий выпад и на возражение; он в постоянном возбуждении, что приписывает необходимости вечно разбираться в ключевых знаках, как того требует его инструмент («настоящая связка домашних ключей», по его выражению); у него неиссякаемый запас благодушия и способность выкинуть любую шалость, не задумываясь о неприятностях, которые она может навлечь на товарищей, за что ему постоянно делает замечания, читает нотации и «мылит голову» глава Концертного квартета.

Поговорим теперь о главе квартета. Это — виолончелист Себастьен Цорн. Он старший среди них и по своему таланту и по возрасту: ему пятьдесят пять лет, он маленький, круглый блондин, у него густые волосы без признаков седины, зачесанные на виски, взъерошенные усы сливаются с чащей бакенбард, кирпичный цвет лица, глаза, поблескивающие сквозь стекла очков, поверх которых он надевает еще и пенсне, когда разбирает ноты, пухлые руки, причем правая, привыкшая плавно двигать смычком, украшена толстыми перстнями на безымянном пальце и на мизинце.

Полагаем, что этого легкого наброска довольно, чтобы обрисовать человека и артиста. Если в течение сорока лет не выпускать из рук коробку, полную звуков, это не проходит безнаказанно. Это накладывает отпечаток на всю жизнь и влияет на характер. Виолончелисты бывают большей частью словоохотливы и вспыльчивы, говорят громко и словно захлебываясь, впрочем не без остроумия. Именно таков Себастьен Цорн, которому Ивернес, Фрасколен и Пэншина охотно доверили руководство музыкальным турне. Они предоставляют ему полную свободу и говорить и действовать, поскольку он это делает весьма успешно. Привыкшие к его повелительным замашкам, они потешаются над ним, когда он теряет чувство меры и такта, что для музыканта непохвально, как замечает непочтительный Пэншина! Составление программы, разработка маршрутов переписка с импресарио, — именно на Себастьена Цорна возложены эти разнообразные дела, которые дают возможность его воинственному темпераменту проявлять себя в самых различных обстоятельствах. Единственное, во что он не вмешивается, это в вопросы, касающиеся денежных поступлений в общую кассу и совместных трат. Это поручено заботам второй скрипки и главного счетовода, точного и аккуратного Фрасколена.

Теперь члены квартета представлены читателю, как если бы они стояли перед ним на эстраде. Типы, к которым они относятся, общеизвестны и хотя, быть может, не слишком оригинальны, зато резко отличаются друг от друга. Да позволит читатель развернуться до конца событиям этой необычайной истории: он увидит, как поведут себя четыре парижанина, которые, привыкнув срывать аплодисменты во всех штатах Конфедерации, окажутся перенесенными на… Однако не будем забегать вперед, «не будем ускорять темпа», как выразился бы «Его высочество», и вооружимся терпением.

Итак, около восьми часов вечера четверо парижан стоят на пустынной дороге в Нижней Калифорнии перед обломками опрокинувшейся кареты. «Не угодно ли, — опера Буальдье»,3 — пошутил Пэншина. Если Фрасколен, Ивернес и Пэншина отнеслись к происшествию философически, если оно даже вдохновило их на шутки профессионального характера, легко понять, что у главы квартета оно вызвало приступ ярости. Что поделаешь! Виолончелист — человек горячий и, что называется, вспыхивает, как порох. Потому Ивернес и уверяет, будто он прямой потомок Аякса и Ахилла, двух самых гневливых героев древности.

Не забудем, однако, добавить, что если Себастьен Цорн желчен, Ивернес мечтателен, Фрасколен благодушен, а Пэншина полон бьющей через край веселости, — они все отличные товарищи и любят друг друга как родные братья. Они ощущают между собой связь, перед которой бессильны разногласия на почве личных интересов или самолюбия, — общность вкусов, почерпнутых из одного источника. Их сердца, как хорошо сработанные инструменты, всегда бьются в унисон.

Пока Себастьен Цорн ругается, ощупывая футляр своей виолончели, чтобы убедиться в ее целости и сохранности, Фрасколен направляется к вознице.

— Ну как, приятель, — спрашивает он, — что же нам делать, скажите?

— А что будешь делать, когда нет ни лошадей, ни экипажа?.. Ждать…

— Ждать, пока они появятся! — восклицает Пэншина. — А если они так и не появятся…

— Надо их раздобыть, — замечает Фрасколен, которому никогда не изменяет практическое направление его ума.

— Где?.. — рычит Себастьен Цорн, бегая взад и вперед по дороге.

— Там, где их найдете! — отвечает кучер.

— Э, послушайте-ка, любезный возница, — и голос виолончелиста мало-помалу поднимается до верхних регистров, — это что за ответ? Хорошее дело… по своей неловкости вы нас вываливаете, ломаете карету, калечите лошадей, а потом говорите: «Выкручивайтесь, как знаете!»

Увлеченный потоком собственных слов, Себастьен Цорн начинает изливаться в бесконечных и по меньшей мере бесполезных упреках, но его прерывает Фрасколен:

— Дай-ка я с ним поговорю, старина Цорн.

Затем он снова обращается к кучеру:

— Где мы находимся, приятель?

— В пяти милях от Фрескаля.

— Это железнодорожная станция?

— Нет… прибрежный поселок.

— А там найдется экипаж?

— Экипаж… вряд ли… тележка, пожалуй, найдется…

— Запряженная волами, как во времена меровингских королей! — восклицает Пэншина.

— Это неважно! — говорит Фрасколен.

— Ладно! — вмешивается опять Себастьен Цорн. — Спроси-ка у него лучше, есть ли в этой дыре постоялый двор… Надоело мне шататься по ночам…

— Друг мой, — спрашивает Фрасколен, — имеется ли в Фрескале какой-нибудь постоялый двор?

— Да… Там мы должны были менять лошадей.

— И чтобы добраться до этого поселка, надо идти по дороге?

— Прямо по дороге.

— Пошли! — кричит виолончелист.

— Но как быть с этим беднягой? Жестоко оставлять его одного… в таком положении, — замечает Пэншина. — Послушайте, приятель, а с нашей помощью вы не могли бы?..

— Невозможно, — отвечает кучер. — Да я сам лучше останусь здесь… у кареты… Утром я уж соображу, как отсюда выбраться.

— Нам бы только добраться до Фрескаля, — продолжает Фрасколен, — а там мы могли бы послать кого-нибудь к вам на помощь…

— Да… хозяин постоялого двора меня хорошо знает — и не оставит в беде…

— Ну что ж, идем?.. — восклицает виолончелист, берясь за футляр своего инструмента.

— Сию минуту, — отвечает Пэншина, — но сперва помогите-ка мне устроить нашего кучера на откосе.

Действительно, его необходимо унести с дороги, и поскольку он не в состоянии пользоваться своими порядком-таки поврежденными ногами, Пэншина и Фрасколен поднимают его, переносят и усаживают под большим деревом, нижние ветви которого спускаются зеленым пологом.

— Двинемся ли мы когда-нибудь?.. — вопит Себастьен Цорн в третий раз. Тем временем при помощи ремней он уже пристроил футляр у себя за спиной.

— Готово, — говорит Фрасколен.

Затем он обращается к кучеру:

— Итак, решено… Хозяин фрескальского постоялого двора пришлет за вами… А сейчас вам ничего не нужно, приятель?..

— Да вот, — отвечает кучер, — хотелось бы глотнуть джину, если у вас во фляжках осталось.

Фляжка Пэншина еще полна, и «Его высочество» охотно жертвует ее.

— Ну, милейший, — говорит он, — чтобы не продрогнуть, ночью вы будете подогревать себя… изнутри!

Очередное негодующее восклицание виолончелиста побуждает, наконец, его товарищей двинуться в путь. Хорошо еще, что их вещи остались в багажном вагоне поезда и не были перенесены в карету. Если даже вещи и прибудут в Сан-Диего с запозданием, музыкантам по крайней мере не придется тащить их на себе до Фрескаля. С них достаточно и скрипок, и даже больше чем достаточно футляра с виолончелью. Правда, ни один музыкант, достойный этого имени, никогда не расстается с инструментом, так же как солдат со своим ружьем или улитка со своей ракушкой.

2. МОГУЧЕЕ ВОЗДЕЙСТВИЕ КАКОФОНИЧЕСКОЙ СОНАТЫ

Идти ночью по незнакомой дороге в пустынной местности, где злоумышленники обычно встречаются чаще, чем мирные путешественники, — дело, внушающее некоторое беспокойство. Именно в таком положении и оказался квартет. Французы, разумеется, народ храбрый, а уж у наших героев храбрости было хоть отбавляй. Но между храбростью и безрассудством существует граница, преступать которую неблагоразумно. В конце концов, если бы железнодорожный путь не оборвался на равнине, затопленной наводнением, если бы карета не перевернулась в пяти милях от Фрескаля, нашим артистам не пришлось бы пускаться в ночное путешествие по этой подозрительной дороге. Впрочем, будем надеяться, что с ними ничего худого не случится.

Было около восьми часов, когда Себастьен Цорн и его товарищи двинулись к побережью, в направлении, указанном кучером. Скрипачам грешно было бы жаловаться на свои кожаные футляры с инструментами, легкие и не громоздкие. Они и не жаловались — ни мудрый Фрасколен, ни веселый Пэншина, ни мечтатель Ивернес. Но каково было виолончелисту с его ящиком — целый шкаф на спине! Разумеется, при своем характере он находил достаточно поводов для гнева. Отсюда и ворчанье и жалобы, изливавшиеся потоком междометий: ах! ох! уф!

Уже совсем стемнело. Густые облака мчатся по небу, и порою в узкие просветы между ними насмешливо выглядывает лунный серп. Неизвестно отчего, вернее всего, просто потому, что он сейчас сердит и сварлив, Себастьену Цорну не нравится светлокудрая Феба. Он грозит ей кулаком и кричит:

— Ну, а ты чего выставила свой дурацкий профиль! Что может быть нелепее этого ломтя недозрелой дыни, который разгуливает по небу!

— Было бы лучше, если бы луна повернулась к нам анфас, — говорит Фрасколен.

— Это почему же?.. — спрашивает Пэншина.

— Да потому что нам тогда было бы светлей.

— О непорочная Диана, — декламирует Ивернес, — о мирная вестница ночей, спутница земли, о ты, обожаемый кумир прелестного Эндимиона!..

— Прекратишь ли ты свою балладу? — кричит виолончелист. — Беда, если первые скрипки начинают нажимать на квинту!

— Прибавим-ка шагу, — говорит Фрасколен, — а то мы рискуем заночевать под открытым небом…

— Если оно не будет затянуто тучами… А кроме того, мы рискуем опоздать на концерт в Сан-Диего, — замечает Пэншина.

— Что за глупая затея! Черт побери! — восклицает Себастьен Цорн. От его резкого движения футляр с виолончелью издает жалобный звук.

— Но ведь затея эта, старик, была твоя… — говорит Пэншина.

— Моя?..

— Ну ясно! А почему нам было не остаться в Сан-Франциско? Ублажали бы слух милейших калифорнийцев…

— Еще раз спрашиваю, — говорит виолончелист, — зачем мы поехали?

— Потому что ты так захотел.

— Ну, надо сознаться, это была пагубная мысль, и если…

— Ах!.. друзья, поглядите! — перебивает Ивернес, указывая на небо, где тонкий луч луны высветлил края одного облака.

— В чем дело, Ивернес?

— Смотрите, разве это облако не похоже на дракона с распростертыми крыльями и павлиньим хвостом, на котором сверкают все сто глаз Аргуса!

По всей вероятности, Себастьен Цорн не обладал столь мощным, стократ усиленным зрением, каким отличался страж дочери Инаха, ибо не заметил глубокой рытвины у себя под ногами и весьма неудачно оступился. И вот он уже лежит на животе со своим футляром за плечами, словно огромный жук, ползущий по земле.

Виолончелист в ярости — на этот раз у него есть все основания гневаться — и разражается целым градом упреков по адресу первого скрипача, восхищенного своим небесным чудищем.

— Это все Ивернес! — утверждает Себастьен Цорн. — Если бы я не стал разглядывать его проклятого дракона…

— Это уже не дракон, друзья мои, — теперь это амфора! Даже при самом слабом воображении можно представить ее себе в руках Гебы, наливающей нектар.

— Боюсь, что в этом нектаре очень много воды, — восклицает Пэншина, — твоя пленительная богиня юности окатит нас холодным душем!

Это было бы неприятно, но и в самом деле собирается дождь. Предусмотрительность требует ускорить шаг и поискать убежища во Фрескале.

Раздраженного виолончелиста поднимают и ставят на ноги, но он все еще продолжает ворчать. Фрасколен любезно предлагает понести его виолончель. Сперва Себастьен Цорн не соглашается… Расстаться с инструментом?.. Виолончель работы Гана и Бернарделя — это же половина его самого… Но ему приходится сдаться, и драгоценная ноша переходит на спину услужливого Фрасколена, который препоручает Цорну свой легкий футляр.

Все снова пускаются в путь. Бодрым шагом проходят две мили без всяких происшествий. Темнота сгущается, явно угрожает дождь. Падает несколько капель, очень крупных, из чего следует, что обронили их высокие грозовые тучи. Тем не менее амфора прекрасной Гебы Ивернеса дальше не изливается, и наши четверо полуночников обретают надежду добраться до Фрескаля совершенно сухими.

Приходится все же соблюдать крайнюю осторожность, чтобы не упасть, пробираясь по темной дороге с глубокими рытвинами, с опасными крутыми поворотами, извивающейся над ущельями, откуда доносится трубный рокот потоков. И если Ивернес, верный своему складу ума, считает дорогу поэтичной, то у Фрасколена она вызывает беспокойство.

Можно опасаться также некоторых неприятных встреч, которые делают довольно сомнительной безопасность путешественников на дорогах Нижней Калифорнии. Единственное оружие квартета — смычки трех скрипок и одной виолончели, что может оказаться недостаточным в стране, где изобретены револьверы Кольта, к этому времени уже изрядно усовершенствованные. Если бы Себастьен Цорн и его товарищи были американцами, каждый из них обзавелся бы небольшим кольтом, который обычно носят в специальном кармане брюк. Подлинный янки не сядет в вагон поезда, идущего из Сан-Франциско в Сан-Диего, без такого шестизарядного дорожного приспособления. Но французы об этом даже не подумали, считая такую предосторожность излишней. Как бы не пришлось им в этом раскаяться. Шествие возглавляет Пэншина; он идет окидывая взглядом откосы дороги. Если они круто поднимаются с обеих сторон, можно почти не опасаться неожиданного нападения. «Его высочество» — весельчак по натуре и не в силах одолеть соблазна подшутить над своими товарищами, глупейшего желания попугать их. Внезапно остановившись, он бормочет дрожащим от ужаса голосом:

— Смотрите-ка… что там такое… Приготовимся стрелять…

Но когда дорога углубляется в густой лес, извиваясь среди гигантских представителей растительного мира Калифорнии — мамонтовых деревьев, или секвой, высотою в полтораста футов, — желание шутить у Пэншина проходит. За каждым из этих громадных стволов может укрыться человек десять… Все время опасаешься яркой вспышки, сухого треска выстрела… свиста пули… В таких местах, словно нарочно приспособленных для ночного нападения, совершенно естественно ожидать западни… К счастью, не приходится бояться встречи с бандитами, но лишь потому, что этот достойный почтения тип совершенно перевелся на американском Западе: бандиты занимаются теперь финансовыми операциями на рынках Старого и Нового Света!.. Какой конец для правнуков Карла Моора и Жана Сбогара! Кому придут в голову подобные мысли, как не Ивернесу? «Право, — думает он, — декорация для такой пьесы слишком роскошна!»

Внезапно Пэншина замирает на месте.

Идущий позади Фрасколен тоже.

К ним тотчас же подходят Себастьен Цорн и Ивернес.

— Что там такое? — спрашивает вторая скрипка.

— Мне показалось… — отвечает альт.

Он вовсе не думает шутить. Среди деревьев действительно кто-то шевелится.

— Человек или зверь? — спрашивает Фрасколен.

— Не знаю.

Никто не решается сказать, какая из этих двух возможностей предпочтительнее. Тесно прижавшись друг к другу, неподвижные и безмолвные, все стараются что-нибудь разглядеть.

Но вот, проникнув сквозь разорвавшиеся облака, лунный свет озаряет вершины деревьев и пробивается между ветвями до самой земли. Теперь все хорошо видно шагов на сто кругом.

Пэншина отнюдь не стал жертвой расстроенного воображения. Неясная тень, слишком большая для человека, может быть только крупным четвероногим. Каким?.. Хищником?.. Вернее всего, что хищником… Но каким именно?..

— Стопоходящее! — говорит Ивернес.

— Черт бы тебя побрал, скотина, — шепчет Себастьен Цорн тихо, но с раздражением, — а под скотиной я подразумеваю тебя, Ивернес… Ты что, не можешь выражаться по-человечески? Что это значит, «стопоходящее»?

— Животное, которое при ходьбе ступает всей подошвой ноги! — объясняет Пэншина.

— Медведь! — отвечает Фрасколен.

Действительно, это был медведь и притом крупный. В лесах Нижней Калифорнии не водятся ни львы, ни тигры, ни пантеры. Постоянные их обитатели — медведи, общение с которыми дело не слишком приятное.

Нет ничего удивительного, что наши парижане единодушно решили уступить дорогу этому «стопоходящему». Тем более что он ведь здесь был хозяин… Все четверо, еще теснее прижавшись друг к другу, начали отступать, пятясь задом, ибо не решились повернуться спиной к зверю, отходили медленно, не торопясь и старались, чтобы их движения нельзя было принять за бегство.

Зверь потихоньку шел за ними, размахивая передними лапами, как сигнальщик, и раскачиваясь на ходу, как фланирующая гризетка. Понемногу он приближался и уже проявлял враждебные чувства. Он рычал и весьма выразительно лязгал зубами.

— А что, если нам пуститься наутек в разные стороны? — предлагает «Его высочество».

— Ни в коем случае! — отвечает Фрасколен. — Одного из нас он поймает, и тому придется расплачиваться за всех.

Это было бы в самом деле неосторожно, такое бегство совершенно очевидно могло иметь самые пагубные последствия.

Так, сбившись в кучу, музыканты вместе добрались до относительно светлой прогалины. Медведь подошел ближе — вот он всего шагах в десяти. Не кажется ли ему это местечко подходящим для нападения? Рычание его усиливается, и он ускоряет шаг.

Все четверо отступают еще поспешнее, и еще настоятельнее звучат советы второй скрипки:

— Спокойнее… спокойнее, друзья мои!

Прогалина пройдена, они опять под защитой деревьев. Но и здесь опасность ничуть не меньше. Перебираясь от ствола к стволу, зверь может броситься, когда невозможно будет предупредить его нападения: именно это он и намеревался сделать, но вдруг его рычание прекратилось, шаги замедлились.

Глубокий мрак наполнился проникновенными звуками музыки, выразительным largo, в котором словно раскрывается вся душа художника.

Это Ивернес вынул из футляра скрипку, и она зазвучала под повелительной лаской смычка. Мысль поистине гениальная! Почему бы действительно музыкантам не обрести спасения в музыке? Разве в свое время камни, подвинутые аккордами Амфионовой лиры, не расположились сами собой вокруг Фив? Разве дикие звери, прирученные вдохновенными звуками, не подползали к ногам Орфея? Так вот приходится допустить, что этот калифорнийский медведь под воздействием наследственного предрасположения оказался одаренным теми же художественными склонностями, что и его мифологические сородичи, ибо его свирепость стихла, покоренная музыкальным инстинктом, а по мере того как квартет продолжал в полном порядке свое отступление, он следовал за ним, издавая звуки, очень похожие на приглушенные восклицания восхищенного меломана. Еще немного — и он, пожалуй, закричал бы «браво!»…

Через четверть часа Себастьен Цорн и его товарищи оказались на опушке леса. Вот они уже совсем выбрались из него, а Ивернес все продолжал играть.

Зверь остановился. По-видимому, он не имел намерения идти дальше. Он бил лапой о лапу.

Тогда Пэншина в свою очередь схватился за свой инструмент:

— Кошачий вальс, да повеселее!

И пока первая скрипка изо всех сил пиликала этот общеизвестный мотив в мажорном тоне, альт подыгрывал ей резкими и фальшивыми звуками нижнего регистра на минорной медианте.

Зверь вдруг пустился в пляс, поднимал то правую, то левую лапу, выкручивался, раскачивался, а тем временем четыре музыканта уходили все дальше и дальше по дороге.

— Увы! — заметил Пэншина. — Это был всего-навсего цирковой медведь!

— Неважно! — ответил Фрасколен. — Ивернесу пришла в голову чертовски удачная мысль!

— А ну, двинемся allegretto, — вмешался виолончелист, — и не оглядываться!

Все же к десяти часам вечера четверо служителей Аполлона здравыми и невредимыми добрались до Фрескаля.

Десятка четыре небольших деревянных домов, вернее — домишек, обступивших площадь, обсаженную буками, — вот и весь Фрескаль, уединенная деревушка в двух милях от морского берега. Миновав несколько домиков, осененных высокими деревьями, наши артисты очутились на площади. Они увидели в глубине ее скромную колоколенку скромной церкви. Расположившись полукругом, словно для исполнения какого-нибудь подходящего к случаю произведения, они стали держать совет.

— И это называется поселком… — сказал Пэншина.

— А ты рассчитывал на город вроде Филадельфии или Нью-Йорка? — спросил Фрасколен.

— Да она спит, эта ваша деревня! — заметил Себастьен Цорн, пожимая плечами.

— Не будем пробуждать уснувшего селенья! — с нежностью в голосе произнес Ивернес.

— Напротив, обязательно разбудим его! — воскликнул Пэншина.

И правда, приходилось прибегнуть к этому средству, — не ночевать же на улице.

А кругом ни души, полнейшая тишина. Ни одной приоткрытой ставни, ни одного освещенного окошка; здесь, среди полного покоя и безмолвия, отлично мог бы возвышаться дворец Спящей красавицы.

— Ну, а как же постоялый двор? — спросил Фрасколен.

Да… постоялый двор, о котором говорил кучер, где попавшие в беду путники должны были встретить хороший прием и получить приют?.. А хозяин, который должен безотлагательно выслать подмогу злополучному кучеру? Или все это приснилось бедняге?.. Может быть, надо предположить другое: а вдруг Себастьен Цорн и его труппа заблудились?.. Может быть, это вовсе и не Фрескаль?..

Эти разнообразные вопросы требовали определенного ответа. Следовательно, необходимо было расспросить кого-нибудь из местных жителей, а для этого постучать в дверь одного из домишек, лучше всего — в дверь постоялого двора, если бы, на счастье, удалось его обнаружить.

И вот четверо музыкантов производят разведку на объятой тьмой площади, ощупывают фасады домов, стараются отыскать вывеску… Однако ничего похожего на постоялый двор нет.

Но нельзя же допустить, чтобы за неимением гостиницы здесь не нашлось хоть какого-нибудь пристанища, и раз они не в Шотландии, значит надо действовать по-американски. Кто из жителей Фрескаля откажется от одного, а то и двух долларов с человека за ужин и постель?

— Давайте постучимся, — говорит Фрасколен.

— И в такт, — добавляет Пэншина. — Счет — три четверти.

Но они могли бы с одинаковым успехом колотить в двери и без всякого ритма. Ни одна дверь, ни одно окошко не открылись, а между тем Концертный квартет поднял такой грохот, что ответить ему достойно должны были бы по крайней мере двенадцать домов.

— Мы ошиблись, — заявляет Ивернес… — Это не деревня, это кладбище, и если тут спят, так уж наверно вечным сном… Vox clamantis in deserto.4

— Аминь! — отвечает «Его высочество» громогласно, как соборный певчий.

Что же делать, если жители упорствуют в своем молчании? Продолжать путь в Сан-Диего?.. Но они в полном смысле слова подыхают с голоду и усталости… Да и куда они пойдут без проводника, в ночной темноте?.. Попытаться добраться до другой деревни?.. Но какой?.. Если верить кучеру, в этой части побережья никаких поселений больше нет… Они только окончательно заблудятся… Самое лучшее — дождаться утра. Однако провести еще несколько часов без крова, под открытым небом, которое затянуто низкими тяжелыми тучами, грозящими проливным дождем, — это даже артистам не улыбается.

Тут у Пэншина возникает идея. Идеи у него не всегда блестящие, но зато их много. Впрочем, на сей раз она получает одобрение мудрого Фрасколена.

— Друзья мои, — говорит Пэншина, — прибегнем к способу, который принес нам победу над медведями. Вдруг да он поможет нам и в калифорнийской деревне. Разбудим-ка этих грубиянов мощным концертом и не поскупимся на хорошие фиоритуры.

— Что же, попытаемся, — отвечает Фрасколен.

Себастьен Цорн даже не дал Пэншина договорить. Он вынул из футляра виолончель, установил ее в вертикальном положении на ее стальном острие и, стоя со смычком в руке, поскольку сесть было негде, приготовился уже исторгнуть из своей певучей коробки все таящиеся в ней звуки.

Его товарищи тоже приготовились следовать за ним до самых дальних пределов искусства.

— Квартет си-бемоль Онслоу, — говорит он. — Начнем…

Этот квартет Онслоу они знают наизусть, и хорошим исполнителям, разумеется, не нужно освещения, чтобы перебирать своими ловкими пальцами по грифам виолончели, скрипки или альта.

И вот они уже во власти вдохновения. Быть может, в свое исполнение на театральных эстрадах и подмостках Американской конфедерации они никогда не вкладывали столько мастерства и души. Возвышенная гармония звуков наполняет воздух, и какие человеческие существа, если они не совсем глухи, могут устоять перед нею? Находись они даже на кладбище, как уверял Ивернес, и то от очарования этой музыки разверзлись бы могилы, восстали мертвецы и зааплодировали бы скелеты…

И, однако, дома по-прежнему заперты, спящие не пробуждаются. Пьеса заканчивается взрывом мощного финала, а Фраскаль не подает никаких признаков жизни.

— Ах, вот как! — восклицает Себастьен Цорн в полном бешенстве. — Их дикарским ушам, так же как медведям, нужен кошачий концерт?.. Ладно, начнем сначала, но ты, Ивернес, играй в «ре», ты, Фрасколен, — в «ми», ты, Пэншина, — в «соль». А я по-прежнему — в «си-бемоль», и валяйте изо всех сил!

Что за какофония! Барабанные перепонки лопнут! Вот что поистине напоминает импровизированный оркестр, который играл под управлением герцога де Жуанвнля в деревушке, затерянной в бразильских лесах! Можно подумать, что на простых пиликалках исполняется какая-то ужасающая симфония — Вагнер навыворот!..

В общем, идея Пэншина себя оправдала. Чего не удалось добиться отлично сыгранной пьесой, то сделал кошачий концерт. Фрескаль начинает пробуждаться. Там и сям мелькнули огни. В окнах загорелся свет. Обитатели деревушки не умерли, они подают признаки жизни. Нет, они не оглохли, они слышат и внимают…

— Нас закидают яблоками! — говорит Пэншина в паузе, ибо, пренебрегая тональностью пьесы, музыканты в точности соблюдают ритм.

— Что ж, тем лучше… яблоки мы съедим! — отвечает практичный Фрасколен.

И по команде Себастьена Цорна концерт возобновляется. Наконец, когда он завершается мощным аккордом в четырех разных тонах, артисты останавливаются.

Нет! Не яблоки летят в них из двадцати или тридцати широко распахнутых окон, оттуда доносятся рукоплесканья и крики: «Ура! Гип! Гип! Гип!» Никогда еще слух обитателей Фрескаля не ласкала столь сладостная музыка! И теперь уже, без сомненья, во всех домах окажут гостеприимство таким несравненным виртуозам.

Но пока они предавались своему музыкальному исступлению, к ним незаметно приблизился новый слушатель. Этот человек приехал в коляске на электрическом ходу, остановившейся в глубине площади. Насколько можно разглядеть в ночном сумраке, он был высокого роста и довольно плотного сложения. И вот, пока наши парижане задаются вопросом, не откроются ли для них после окон также и двери, — что остается по меньшей мере неясным, — незнакомец подходит к ним и приветливо произносит на отличном французском языке:

— Я, господа, простой любитель, и мне посчастливилось аплодировать…

— Нашему последнему номеру?.. — иронически спрашивает Пэншина.

— Нет, господа… первому, — редко я слышал, чтобы этот квартет Онслоу исполнялся с таким мастерством!

Без сомненья, этот человек — знаток.

— Сударь, — отвечает Себастьен Цорн от имени своих товарищей, — мы очень тронуты вашей любезностью… Если второй наш номер терзал ваш слух, то дело в том…

— Сударь, — отвечает неизвестный, прерывая объяснение, которое угрожало затянуться, — я никогда не слышал, чтобы фальшивили с таким совершенством. Но я понял, почему вы так поступили. Вам нужно было разбудить добрых обитателей Фрескаля, которые, кстати сказать, уже опять заснули. И потому, господа, разрешите мне предложить вам то, чего вы добивались от них с помощью таких отчаянных средств…

— Гостеприимство?.. — спрашивает Фрасколен.

— Да, гостеприимство, и притом такое, какого даже в Шотландии не встретить. Если не ошибаюсь, передо мною Концертный квартет, чья слава гремит по всей нашей прекрасной Америке, щедрой на изъявления восторга.

— Сударь, — счел своим долгом сказать Фрасколен, — уверяю вас, мы польщены… А… это гостеприимство, — где мы можем найти его… с вашей помощью?..

— В двух милях отсюда.

— В другой деревне?

— Нет… в городе.

— Большом городе?

— Безусловно.

— Позвольте, — вмешивается Пэншина, — нам же сказали, что до Сан-Диего нет ни одного города…

— Это ошибка… мне непонятная.

— Ошибка? — повторяет Фрасколен.

— Да, господа, и если вы отправитесь вместе со мной, я обещаю вам прием, достойный таких артистов, как вы.

— Я думаю, мы примем это предложение… — говорит Ивернес.

— Разделяю твое мнение, — присоединяется Пэншина.

— Постойте, постойте! — восклицает Себастьен Цорн. — Дайте высказаться руководителю ансамбля!

— Что изволите сказать?.. — спрашивает американец.

— Нас ожидают в Сан-Диего, — отвечает Фрасколен.

— В Сан-Диего, — добавляет виолончелист, — куда мы приглашены на несколько музыкальных утренников. Первый из них должен состояться послезавтра в воскресенье…

— А! — отвечает неизвестный тоном, в котором сквозит изрядная досада. — Но это несущественно, господа, — продолжает он, — за один день вы сможете осмотреть город, который того стоит, и я обязуюсь доставить вас на ближайшую станцию так, чтобы в воскресенье вы были в Сан-Диего.

Что и говорить, предложение соблазнительное и сделано как раз кстати. Квартет теперь может рассчитывать на хорошую комнату в хорошем отеле, не говоря уже о внимании, которое гарантирует им любезный незнакомец.

— Вы согласны, господа?..

— Согласны, — отвечает Себастьен Цорн, ибо голод и усталость располагают отнестись к подобному приглашению благосклонно.

— Тогда решено, — говорит американец, — отправимся сейчас же, и за двадцать минут мы доедем. Я уверен, что в конце концов вы меня поблагодарите!

А между тем обитатели поселка, выказав приветственными криками свое одобрение кошачьему концерту, снова позакрывали окна. Свет повсюду погас, и поселок Фрескаль опять погрузился в глубокий сон.

Четверо артистов вслед за американцем подходят к его экипажу, укладывают свои инструменты и размещаются на заднем сидении, а на переднее рядом с механиком усаживается их любезный проводник. Механик нажимает на какой-то рычаг, электрические аккумуляторы начинают работать, экипаж трогается с места, и вот они уже мчатся в западном направлении.

Еще через четверть часа впереди появляется широкое светлое зарево, похожее на сияние ослепительно ярких лунных лучей. Это город, о существовании которого наши парижане даже не подозревали.

Экипаж останавливается, и Фрасколен говорит:

— Наконец-то мы на побережье.

— Нет… это не побережье, — отвечает американец, — тут нам придется переправиться через проток…

— А на чем?.. — спрашивает Пэншина.

— На пароме, где установят наш экипаж.

Действительно, тут же стоит один из механических паромов, которые так распространены в Соединенных Штатах, и на него принимают экипаж вместе с пассажирами. По-видимому, паром движется посредством электричества, ибо дыма не видно; минуты через две паром уже пересек неширокое водное пространство и причалил к пристани в глубине какого-то большого порта.

Экипаж продолжает свой бег по дорогам, обсаженным деревьями, и попадает в парк, над которым высоко подвешенные фонари изливают яркий свет.

В решетке парка открываются ворота, ведущие на широкую и длинную улицу, вымощенную гулкими плитами. Через пять минут артисты выходят у подъезда комфортабельного отеля, где по одному слову американца их встречают с многообещающей предупредительностью. Их ведут к роскошно сервированному столу, и, как и следовало ожидать, они ужинают с большим аппетитом. После ужина метрдотель приводит их в просторную комнату, освещенную электрическими лампами белого накала, которые благодаря специально приспособленным выключателям можно превратить в чуть светящие ночники. И, отложив на завтра заботу о разъяснении всех этих чудес, они, наконец, засыпают в четырех кроватях, поставленных в четырех углах комнаты, и вскоре начинают похрапывать с такой же удивительной сыгранностью, какой вообще славится этот Концертным квартет.

3. СЛОВООХОТЛИВЫЙ ЧИЧЕРОНЕ

Наутро, уже в семь часов, в их общей комнате раздаются сперва громкие звуки, отлично подражающие утренней зоре горниста, играющего побудку в казарме, а затем команда, которую играет Пэншина:

— Живо!.. Гоп!.. На ноги!.. Раз-два!

Ивернес, самый ленивый из членов квартета, предпочел бы вылезти из-под теплых одеял только в три или даже в четыре счета. Но ему приходится последовать примеру товарищей и из горизонтального положения перейти в вертикальное.

— Нам нельзя терять ни минуты… ни единой! — заявляет «Его высочество».

— Да, — говорит Себастьен Цорн, — ведь завтра нам надо быть в Сан-Диего.

— Ну что ж! — отвечает Ивернес. — Город этого любезного американца мы осмотрим в полдня.

— Но меня удивляет, — добавил Фрасколен, — что поблизости от Фрескаля расположен большой город!.. Почему же наш кучер даже не упомянул о нем?..

— Важно в нем находиться, мой добрый старый скрипичный ключ, — говорит Пэншина, — а мы в нем как раз и находимся.

Из двух больших окон в комнату льются потоки дневного света, и на целую милю вдаль виднеется улица, окаймленная двумя рядами деревьев.

Четверо друзей совершают свой туалет в комфортабельной ванной комнате, оборудованной всеми современными усовершенствованиями: тут и снабженные градусниками краны с горячей и холодной водой, механически опоражнивающиеся умывальные тазы, электрические нагреватели для ванны, для щипцов, пульверизаторы с эссенциями и духами, электрические вентиляторы, механические щетки — к одним просто подставляют голову, к другим достаточно приложить одежду или сапоги, чтобы отлично вычистить их и навести глянец. В комнате имеются, конечно, часы; повсюду вспыхивают электрические лампочки, стоит только протянуть руку — и многочисленные кнопки звонков и телефон дают возможность немедленно связаться с любой из служб отеля.

Впрочем, Себастьен Цорн и его товарищи могут сноситься не только с отелем, но и с различными кварталами города и, может быть, — как полагает Пэншина, — даже с любым городом Соединенных Штатов Америки.

— Или даже обоих полушарий, — добавляет Ивернес.

А пока они поджидают подходящего случая для подобного опыта, в семь сорок семь им передают телефонограмму на английском языке:

«Калистус Мэнбар желает доброго утра уважаемым членам Концертного квартета и просит их, как только они будут готовы, спуститься в столовую „Эксцельсиор-Отеля“, где им будет подан первый завтрак».

— «Эксцельсиор-Отель»! — произносит Ивернес. — У этого караван-сарая роскошное название.

— Калистус Мэнбар — это наш любезный американец, — замечает Пэншина, — и имя у него тоже весьма звучное.

— Друзья мои, — восклицает виолончелист, чей желудок так же был склонен командовать, как и сам его обладатель, — раз уж завтрак подан, пойдем завтракать, а затем…

— А затем… прогуляемся по городу, — добавляет Фрасколен. — Но что это за город?

Так как наши парижане уже совсем, или почти совсем, готовы, Пэншина отвечает по телефону, что через пять минут они явятся по приглашению мистера Калистуса Мэнбара.

И вот, покончив с туалетом, они направляются к лифту, который спускает их в просторный холл. В глубине широко раскрыта дверь столовой — обширного зала, сверкающего позолотой.

— Я весь в вашем распоряжении, господа!

Эту фразу из шести слов произносит вчерашний знакомец. Он из тех людей, которых как будто знаешь уже давно, как говорится — «целую вечность».

Калистусу Мэнбару лет пятьдесят — шестьдесят, но он выглядит сорокапятилетним. Рост у него выше среднего, живот слегка выдается; руки и ноги крепкие и сильные; походка твердая; он полон сил и пышет здоровьем, если позволено так выразиться.

Себастьен Цорн и его друзья неоднократно встречали людей этого типа, а в Соединенных Штатах — весьма часто. Голова у Калистуса Мэнбара огромная, круглая, покрытая еще не поседевшими светлыми и вьющимися волосами, которые разлетаются в разные стороны, как листва, колеблемая ветром; лицо румяное, желтоватое; довольно длинная борода разделена на две заостряющиеся на концах пряди; верхняя губа выбрита, уголки рта слегка приподняты, губы сложены в улыбку, чаще всего — насмешливую; зубы сверкают белизною слоновой кости; толстый нос с раздувающимися ноздрями плотно врос в переносье, над которым — две вертикальные складки; на носу пенсне на серебряной цепочке, тонкой и гибкой, как шелковая нить. За стеклами пенсне сверкают живые глаза с зеленоватой радужной оболочкой и горящими зрачками. Эту голову соединяет с плечами бычья шея. Туловище прочно укреплено на мясистых бедрах, ноги прямые, а ступни несколько вывернуты.

На Калистусе Мэнбаре надет просторный диагоналевый пиджак табачного цвета. Из нагрудного кармана высовывается кончик нарядного носового платка. Белый, низко вырезанный жилет на трех золотых пуговицах. От одного кармана к другому протянулась массивная цепь; на одном ее конце хронометр, а на другом — шагомер, не говоря уже о многочисленных брелоках, позвякивающих между ними. Эта выставка ювелирных изделий дополняется целой серией перстней, украшающих толстые красные пальцы. Рубашка безукоризненной белизны, туго до блеска накрахмаленная, с тремя сверкающими бриллиантовыми запонками, с большим отложным воротником, почти закрывающим галстук из узкой золотисто-коричневой тесьмы. Просторные полосатые брюки, постепенно суживающиеся книзу, и шнурованные ботинки с алюминиевыми пряжками.

Что касается физиономии янки, то, хотя черты лица его очень выразительны, за этой выразительностью ничего не скрывается, — такие лица-бывают у людей, которые ни в чем не сомневаются и которые, как говорится, «видали виды». Человек он наверняка весьма оборотистый, а также энергичный, о чем свидетельствуют крепость его мускулов, резкие складки надбровья и сжатые челюсти. Нередко он раскатисто хохочет, но как-то в нос, так что его смех больше похож на насмешливое ржание.

Таков Калистус Мэнбар. Завидев членов квартета, он приподымает свою широкополую шляпу, к которой очень подошло бы страусовое перо по моде времен Людовика XIII. Он пожимает четырем артистам руки и подводит их к столу, где бурлит чайник и дымится традиционное жаркое. Он все время говорит, не давая собеседникам перебить его ни одним вопросом, может быть именно для того, чтобы уклониться от ответов, — расписывает великолепие города, необычайные обстоятельства, при которых тот возник, и по окончании завтрака заключает свой пространный монолог такими словами:

— Подымайтесь, господа, и следуйте за мной. Я только хочу вас предупредить…

— Насчет чего? — спрашивает Фрасколен.

— У нас строжайше запрещено плевать на улицах.

— Да у нас и нет такой привычки… — протестует Ивернес.