Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жюль Верн

Завещание чудака

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I. ВЕСЬ ГОРОД В РАДОСТИ

Иностранец, приехавший утром 3 апреля 1897 года в главный город штата Иллинойс, имел бы полное основание считать себя избранником бога путешествующих. В этот день его записная книжка обогатилась бы любопытными заметками, материалом, вполне пригодным для сенсационных газетных статей. Несомненно, если бы он продлил евое пребывание в Чикаго сначала на несколько недель, а потом на несколько месяцев, то пережил бы свою долю волнений и беспокойств, переходя от надежды к отчаянию, участвуя в том лихорадочном возбуждении, которое привело этот большой город в состояние ошеломленности, пожалуй даже одержимости.

С восьми часов утра все возраставшая громадная толпа двигалась по направлению к двадцать второму кварталу, одному из самых богатых кварталов города.

Как известно, улицы современных городов Соединенных штатов расположены по направлениям широты и долготы, что придает им четкость линий шахматной доски.

— Да что же это такое?! — воскликнул один из агентов городской полиции, стоявший на посту на углу Бетховен-стрит и Норд-Уэллс-стрит.

— Не собирается ли все городское население запрудить сегодня весь квартал?

Этот рослый полицейский, ирландец родом, хороший малый в общем, как и большинство его товарищей по корпорации, тратил большую часть жалованья в тысячу долларов на удовлетворение столь естественной невыносимой жажды, от которой страдают все уроженцы зеленой Ирландии.

— Сегодня доходный денек для карманных воров, — прибавил один из его товарищей, тоже типичный ирландец, тоже рослый, страдающий той же неутолимой жаждой.

— Пусть каждый сам смотрит за своими карманами, — ответил первый полицейский, — если не хочет найти их пустыми, вернувшись домой. Нас одних на всех не хватит…

— Сегодня хватит с нас того, что придется переводить под руку дам на перекрестках!

— Держу пари, что будет сотня раздавленных! — добавил его товарищ.

К счастью, в Америке существует прекрасная привычка защищать себя самому, вместо того чтобы ждать от администрации помощи, которую та и не в состоянии оказать.

А между тем какое громадное скопление народа грозило этому двадцать второму кварталу, если бы сюда явилась хотя бы половина всего населения Чикаго! Столица насчитывала в то время не менее одного миллиона семисот тысяч жителей, из которых почти пятую часть составляли уроженцы Соединенных штатов; немцев было около пятисот тысяч и почти столько же ирландцев. Среди остальных — англичан и шотландцев было пятьдесят тысяч, жителей Канады — сорок тысяч, Скандинавии — сто тысяч, столько же чехов и поляков, евреев — пятнадцать тысяч и французов — десять, самое меньшее число во всем этом огромном количестве.

Впрочем, по словам французского ученого-географа путешественника Элизе Реклю, Чикаго еще не занимал всей городской территории, отведенной ему на берегу Мичигана на площади в четыреста семьдесят один квадратный километр, почти равной департаменту Сены.

Бьую очевидно, что в этот день любопытные спешили из всех трех частей города, которые река Чикаго образует своими двумя рукавами — северо-западным и юго-западным, Норт-Сайдом и Саут-Сайдом. Путешественники называют первую и из этих частей «Сен-Жерменским предместьем», а вторую — «предместьем Сент-Оноре» главного города штата Иллинойс. Правда, не было также недостатка в наплыве любопытных и из западного угла, сжатого между двумя рукавами реки.

Жители этой менее элегантной части города, в свою очередь, присоединились к этой многолюдной толпе любопытных. Многие из них жили в своих невзрачных домишках вблизи Мадисон-стрит и Кларк-стрит, кишмя кишевших чехами, поляками, немцами, итальянцами и китайцами, бежавшими из пределов своей страны.

Весь этот люд направлялся к двадцать второму кварталу беспорядочной, шумной толпой, и восьмидесяти его улиц не хватало, чтобы пропустить такое множество народу.

В этом людском потоке были смешаны почти все классы населения: должностные лица Федерал-Бильдинга и Пост-Оффиса, судьи Корт-Хауза, высшие представители управления графств, городские советники Сити-Холла и весь персонал колоссальной гостиницы Аудиториума, в которой насчитывается несколько тысяч комнат; далее, приказчики больших магазинов мод и базаров господ Маршалл Фильд, Леман и В.В. Кембэл; рабочие заводов топленого свиного сала и маргарина, изготовлявших прекрасного качества масло по десять центов или по десять су за фунт; рабочие вагонных мастерских знаменитого конструктора Пульмана, явившиеся с дальних окраин Юга; служащие универсального торгового дома «Монтгомери Уорд и К»; три тысячи рабочих М. Мак Кормика, изобретателя знаменитой жатвенной машины-вязалки; рабочие мастерских, доменных печей и прокатных цехов; рабочие завода, вырабатывающего бессемеровскую сталь; рабочие мастерских М.Ж. Мак Грегор Адамса, обрабатывающих никель, олово, цинк, медь и лучшие сорта золота и серебра; рабочие фабрики обуви, где производство доведено до такого совершенства, что на изготовление ботинка достаточно полутора минут, и тысяча восемьсот рабочих торгового дома «Елджин», выпускающего ежедневно из своих мастерских две тысячи часов.

К этому уже и без того длинному списку прибавьте еще персонал служащих на элеваторах Чикаго, первого в мире города по торговле зерном; служащих железных дорог, перевозящих ежедневно через город по двадцати семи железнодорожным путям в тысяче трехстах вагонах сто семьдесят пять тысяч пассажиров, а также персонал паровых и электрических автомобилей, фуникулерных и других вагонов и экипажей, ежедневно перевозящих два миллиона пассажиров. И, наконец, моряков и матросов громадного порта, торговый оборот которого ежедневно требует шести-десяти кораблей.

Нужно было быть слепым, чтобы не заметить среди всей этой толпы директоров, редакторов, сотрудников и репортеров пятисот сорока ежедневных и еженедельных газет и журналов чикагской прессы. Нужно было быть глухим, чтобы не слышать криков биржевиков и спекулянтов, которые вели себя здесь так, точно они находились в департаменте торговли или на Уит-Пит, хлебной бирже. А среди всей этой шумной толпы двигались и волновались служащие банков, национальных или государственных, и т. д.

Как забыть в этой массовой демонстрации учеников колледжей и университетов: Северо-западного университета, соединенного Колледжа права, Чикагской школы ручного труда и стольких других! Забыть артистов двадцати трех театров и казино, артистов Большой оперы, театра Джекобс-Клэрк-стрит, театров Аудиториум и Лицеум. Забыть персонал двадцати девяти главных отелей, слуг всех этих ресторанов, достаточно просторных для того, чтобы принимать по двадцати пяти тысяч гостей в час. Забыть, наконец, мясников главного Сток-Ярда Чикаго, которые по счетам фирм Армур, Свит, Нельсон, Моррис и многих других закалывают миллионы быков и свиней по два доллара за голову. И можно ли удивляться тому, что Царица Запада занимает второе место после Нью-Йорка среди индустриальных и торговых городов Соединенных штатов, раз нам известно, что ее торговые обороты выражаются цифрой в тридцать миллиардов в год!

Децентрализация в Чикаго, как и во всех больших американских городах, полная, и если можно играть этим словом, то хочется спросить: в чем же заключалась та притягательная сила, которая заставила население Чикаго так «сцентрализоваться» в этот день вокруг Ла-Салль-стрит?

Не к городской ли ратуше устремлялись все эти шумные массы населения? Не шло ли дело об исключительной по своей увлекательности спекуляции, которую здесь называют «бум», продаже с публичных торгов какой-нибудь земельной собственности, спекуляции, возбуждающе действующей на воображение каждого? Или, может быть, дело касалось одной из тех предвыборных кампаний, которые так волнуют толпу? Какого-нибудь митинга, на котором республиканцы, консерваторы и либералы-демократы готовились к ожесточенной борьбе? Или, быть может, ожидалось открытие новой Всемирной колумбийской выставки и под тенью деревьев Линкольн-Парка, вдоль Мидуэй-Плезанс, должны были возобновиться пышные торжества 1893 года?

Нет, готовившееся торжество было совсем другого рода и носило бы очень печальный характер, если бы его организаторы не были обязаны, согласно воле лица, которого все это касалось, выполнить возложенную на них задачу среди всеобщего шумного ликования.

В этот час Ла-Салль-стрит была совершенно очищена от публики благодаря большому количеству полицейских, поставленных на ее концах, и процессия могла теперь беспрепятственно катить по ней свои шумные волны.

Если Ла-Салль-стрит не пользуется такой симпатией богатых американцев, какой пользуются авеню Прерий, Калюмет, Мичиган; где высятся богатейшие в Чикаго дома, то она тем не менее одна из наиболее посещаемых улиц в городе. Названа она по имени француза Роберта-Кавалье де-Ла-Салль, одного из первых путешественников, который в 1679 году явился исследовать эту страну озер и чье имя справедливо пользуется в Соединенных штатах такой популярностью.

Зритель, которому удалось бы пройти через двойную цепь полицейских, увидел бы почти в самом центре Ла-Салль-стрит, на углу Гёте-стрит, перед одним из великолепнейших особняков колесницу, запряженную шестеркой лошадей. Находившиеся впереди и позади этой колесницы участники процессии были размещены в строгом порядке и ждали только сигнала, чтобы тронуться в путь. Во главе процессии находились несколько отрядов милиции в поной парадной форме со своими офицерами, струнный оркестр, состоящий из сотни музыкантов, и такой же многочисленный хор певческой капеллы, который должен был присоединить свое пение к музыке, исполняемой оркестром.

Вся колесница была затянута ярко-пунцовой материей с золотыми и серебряными полосами, на которой сверкали осыпанные бриллиантами инициалы: «В. Дж. Г.». Повсюду виднелись цветы — не букеты, а целые охапки цветов, но их изобилие здесь, в этой Столице Садов, так называют также Чикаго, никого не удивляло. Сверху колесницы, которая могла бы с честью фигурировать на каком-нибудь пышном национальном празднике, спускались до самой земли благоухающие гирлянды. Их поддерживали шесть человек, трое с правой стороны, трое — с левой.

Позади колесницы, в нескольких шагах от нее виднелась группа лиц, человек около двадцати, среди которых находились: Джемс Т. Дэвидсон, Гордон С. Аллен, Гарри Б. Андрьюс, Джон Аи. Дикинсон, Томас Р. Карлейль и другие члены Клуба Чудаков на Мохаук-стрит, в котором Джордж Б. Хиггинботам был председателем, а также члены других четырнадцати городских клубов.

Как известно, штаб-квартира миссурийской дивизии и резиденция ее начальника находятся в Чикаго, и само собою разумеется, что как сам начальник ее, генерал Джемс Моррис, так и весь его штаб и чиновники его канцелярий, размещенные в Пульман-Бильдинге, в полном составе следовали за упомянутой группой. А за ними шли: губернатор штата Джон Гамильтон, потом мэр города со своими товарищами по должности, члены городского совета, комиссары графства, прибывшие специально для такого дня из Спрингфильда, официальной столицы штата, где находятся многие правительственные учреждения, а также судьи Федерального суда. Их назначение на эту должность, в отличие от большинства правительственных чиновников, зависит не от выборов, а от президента Союза.

В конце процессии толпились коммерсанты, инженеры, профессора, адвокаты, доктора, дантисты, следователи, местные начальники полиции.

С целью защитить процессию от такого наплыва любопытных, генерал Джемс Моррис призвал сюда сильные отряды кавалерии с саблями наголо, с развевающимися на свежем ветре знаменами.

Это длинное описание необычной церемонии должно быть дополнено еще одной подробностью: у всех без исключения присутствующих красовалось в петличке по цветку гардении, который им вручал мажордом, одетый в черный фрак, стоявший у парадных дверей великолепного особняка.

Весь дом имел праздничный вид, и свет его бесчисленных канделябров и электрических ламп спорил с ярким светом лучей апрельского солнца. Настежь открытые окна выставляли напоказ дорогие матерчатые разноцветные обои, покрывавшие стены. Лакеи в праздничных ливреях стояли на мраморных ступеньках парадной лестницы; гостиные и залы были готовы для торжественного приема гостей. В многочисленных столовых накрытые столы сверкали серебром массивных ваз, всюду виднелись изумительные фарфоровые сервизы любимые чикагскими миллионерами, а хрустальные бокалы и кубки были полны вина и шампанского лучших марок.

Наконец на башне городской ратуши часы пробили девять, с отдаленного конца Ла-Салль-стрит прогремели фанфары, и в воздухе раздалось троекратное «ура». По знаку помощника начальника полиции развернулись знамена, и процессия тронулась в путь.

Сначала послышались увлекательные звуки «Колумбус-марша», написанного кембриджским профессором Джоном К. Пэном, исполняемого оркестром. Медленными, размеренными шагами участники процессии направились вверх по Ла-Салль-стрит, и тотчас же вслед за ними двинулась и колесница, которую везла шестерка лошадей, покрытых роскошными попонами, украшенных плюмажами и эгретками. Гирлянды цветов поддерживались руками шести привилегированных участников процессии, выбор которых был, казалось, делом простой случайности.

Вслед за колесницей в безукоризненном порядке двинулись члены клубов, представители властей, как военной, так и гражданской, отряды кавалерии, а за ними широкие массы публики.

Излишне говорить, что все двери, окна, балконы, подъезды, даже крыши домов на Ла-Салль-стрит были полны зрителей всех возрастов, причем большинство их заняло места еще накануне.

Когда первые ряды процессии достигли конца авеню, они повернули налево и направились вдоль Линкольн-Парка. Какой невероятный муравейник людей толпился теперь на двухстах пятидесяти акрах этого очаровательного местечка, окаймленного на западе сверкающими водами Мичигана, парка с его тенистыми аллеями, рощами, лужайками, покрытыми пышной растительностью, с маленьким озером Винстон, с памятниками Гранту и Линкольну, с площадью для парадов и с зоологическим садом! Из сада в эту минуту доносился вой хищных зверей и обезьян, желавших, по-видимому, порезвиться и принять участие во всеобщем торжестве. Обычно в будни Линкольн-Парк представлял собой пустыню, и попавший сюда случайно иностранец мог подумать, что этот день был воскресеньем. Но нет! Это была пятница, обычно неприятная, унылая пятница 3 апреля.

Об это никто не думал в толпе любопытных, обменивавшихся замечаниями об участниках процессии и сожалеющих, без сомнения, что сами не принимали в ней участия.

— Да, — говорил один из них, — эта процессия так же великолепна, как та, которая была при открытии нашей выставки.

— Верно, — отозвался другой, — во всяком случае, она стоит той, которую мы видели двадцать четвертого октября в Мидуэй-Плезанс.

— А эти шестеро, которые маршируют около самой колесницы! — воскликнул один из чикагских матросов.

— Некоторые вернутся с полными карманами, — прибавил кто-то в группе рабочих завода Кормика.

— Можно сказать, счастливый билет они вытянули, — вмешался владелец ближайшей пивной, человек громадного роста, у которого пиво, казалось, сочилось из всех пор тела. — Я бы отдал все, что у меня есть самого ценного, чтобы быть на их месте!..

— И вы, во всяком случае, не прогадали бы! — ответил широкоплечий мясник со Сток-Ярда.

— День, который принесет им целые груды кредитных билетов! — послышался чей-то голос.

— Да… богатство им обеспечено!

— И какое богатство!

— Десять миллионов долларов каждому!

— Вы хотите сказать — двадцать миллионов?

— Ближе, кажется, к пятидесяти, чем к двадцати!

В том возбуждении, в котором они находились, эти люди очень быстро договорились до миллиарда — цифра, между прочим, чаще всего употребляемая в разговорах, ведущихся в Соединенных штатах.

Но, разумеется, все эти предположения основывались только на гипотезах.

Ну, а что же дальше?.. Неужели эта процессия решила обойти весь город?

Если в программу входила такая «прогулка», то на нее не хватило бы и целого дня!..

Как бы то ни было, все с теми же шумными проявлениями радости, под звуки громкой музыки, оркестра и пения хора певческой капеллы, среди оглушительных «гип! гип!» и «ура» толпы длинная колонна, никем не останавливаемая, дошла до входа в Линкольн-Парк у которого начинается Фуллертон-авеню. Оттуда она повернула налево и двигалась на протяжении двух с половиной миль в западном направлении вплоть до северного рукава реки Чикаго. Между тротуарами, черными от толпы, оставалось еще достаточно места для того, чтобы процессия могла свободно продвигаться вперед.

Перейдя мост, она дошла до Бранд-стрит, до той великолепной городской артерии, которая носит название бульвара Гумбольдта, и, сделав, таким образом, около одиннадцати миль в западном направлении, повернула на юг и от начала Логан-сквера продолжала свой путь, двигаясь все время между живой изгородью любопытных.

Начиная с этого пункта, колесница беспрепятственно докатилась до Пальмер-сквера и остановилась перед входом в парк, носящий имя знаменитого прусского ученого.

Был полдень, и получасовой отдых в Гумбольдт-Парке был необходим, так как прогулка предстояла еще длинная. Здесь толпа могла отдохнуть на зеленых лужайках, среди которых текли, освежая их, быстрые ручьи; площадь парка составляла более двухсот акров.

Как только колесница остановилась, оркестр и хоры заиграли и запели «Star Spangled Banner»[1], вызвавший такую бурю аплодисментов, точно дело происходило в мюзик-холле какого-нибудь казино.

Самого западного пункта, находившегося в Гарфильд-Парке, процессия достигла в два часа дня. Как видите, в столице штата Иллинойс в парках нет недостатка! Из них не меньше пятнадцати главных, причем Джексон-Парк занимает пятьсот девяносто акров, а в общей сложности парками покрыты две тысячи акров[2] земли — лужаек, рощ, лесных зарослей и кустарников.

Завернув за угол, образуемый бульваром Дуглас, процессия продолжала двигаться в прежнем направлении, чтобы дойти до Дуглас-Парка и оттуда дальше, по Саут-Вест-стрит; потом она перешла через южный рукав реки Чикаго, а затем реку Мичиган и канал, который тянется к востоку от нее, после чего ей оставалось только спуститься на юг, двигаясь вдоль Вест-авеню, и, пройдя еще три мили, дойти до Гайд-Парка.

Пробило три часа. Пора было сделать новую остановку, прежде чем возвращаться в восточную часть города. Теперь оркестр пришел уже в полное неистовство, исполняя с необыкновенным воодушевлением самые веселые и самые безумные де-катр и аллегро, заимствованные из репертуара Лекока, Вернея, Одрана и Оффенбаха. Кажется совершенно невероятным, что присутствующие не были вовлечены в танцы этим увлекательным ритмом публичных балов. Во Франции, наверное, никто не смог бы ему противостоять!

Погода была великолепная, хотя воздух все еще оставался холодным. В штате Иллинойс в первые дни апреля зимний период далеко еще не закончен, и навигация по озеру Мичигану и реке Чикаго обыкновенно не возобновляется с начала декабря и до конца марта.

Но хотя температура оставалась еще низкой, воздух был так чист, солнце, совершая свой путь по безоблачному небу, лило такой яркий свет, очевидно тоже «принимая участие в общем празднике», как выражаются репортеры официальной прессы, что нельзя было сомневаться, что до самого вечера все будет идти так же удачно.

Масса народа все еще не редела. Если среди них теперь отсутствовали любопытные северных кварталов, то им на смену явились любопытные южных кварталов, не менее оживленные, оглашавшие воздух такими же громкими, такими же восторженными криками «ура».

Что касается различных групп этой процессии, они сохраняли тот же порядок, в каком они были в самом начале, перед особняком на Салль-стрнт, и в каком они, без сомнения, останутся вплоть до самого последнего пункта своего длинного путешествия.

Выйдя из Гайд-Парка, колесница направилась на восток вдоль бульвара Гарфильда.

В конце этого бульвара развертывается во всем своем изумительном великолепии парк Вашингтона, покрывающий собой площадь в триста семьдесят один акр. Его теперь снова наполняла толпа, как это было несколько лет назад во время последней выставки. От четырех часов до половины пятого опять была остановка, во время которой хор певческой капеллы блестяще исполнил «In Praise of God»[3] Бетховена, заслужив бурные аплодисменты всей аудитории.

После этого прогулка совершалась в тени аллей парка вплоть до громадной площади Джексон-Парка, у самого озера Мичигана.

Не намеревалась ли колесница направиться именно к этому пункту, пользующемуся с некоторых пор такой славой? Не имелось ли в виду подобной церемонией воскресить воспоминание о славной годовщине, чтобы ежегодно празднуемый день навсегда сохранился в памяти жителей Чикаго?

Нет! Первые ряды милиции, обогнув Вашингтон-Парк и двигаясь по Грэв-авеню, подходили теперь к одному из парков, который был окружен целой сетью стальных рельсов, что объясняется исключительной населенностью этого квартала. Процессия остановилась, но, прежде чем проникнуть под тень великолепнейших дубов, музыканты сыграли один из самых увлекательных вальсов Штрауса.

Не принадлежал ли этот парк какому-нибудь казино и не готовился ли его грандиозный холл принять всю эту толпу, приглашенную на какой-нибудь ночной фестиваль?

Ворота широко растворились, и полицейским агентам с большим трудом удалось сдержать толпу, еще более многочисленную и шумную, чем раньше. Но проникнуть в парк она все же была не в состоянии, так как его защищали несколько отрядов полиции, чтобы дать возможность проехать туда колеснице и тем закончить «прогулку» через весь громадный город в пятнадцать с лишком миль.

Но парк этот не был парком. Это было Оксвудсское кладбище, самое громадное из всех одиннадцати кладбищ Чикаго. А колесница была погребальной и везла к последнему пристанищу смертные останки Вильяма Дж. Гиппербона, одного из членов Клуба Чудаков.

Глава II. ВИЛЬЯМ ДЖ. ГИППЕРБОН

Тот факт, что Джемс Т. Дэвидсон, Гордон С. Аллен, Гарри Б. Андрыос, Джон Аи. Дикинсон, Джордж Б. Хиггинботам и Томас Р. Карлейль находились среди почетных лиц, непосредственно следовавших за колесницей, еще не означал, что они были наиболее популярными членами Клуба Чудаков.

Справедливость требует сказать, что самым эксцентричным в их образе жизни было то, что они принадлежали к вышеназванному клубу на Мохаук-стрит. Возможно, что все эти почтенные янки, разбогатевшие благодаря многочисленным удачным операциям с земельными участками, по разработке нефти, эксплоатации железных дорог, рудников и лесных участков, благодаря убою домашнего скота, имели намерение поразить своих соотечественников пятидесяти одного штата Союза, а также весь Новый и Старый Свет своими ультра-американскими экстравагантностями. Но надо сознаться, их общественная и частная жизнь не представляла собой ничего такого, что могло бы привлечь к ним внимание всего мира. Их было человек пятьдесят. Они платили огромные налоги, не имели прочных связей в чикагском обществе, были постоянными посетителями клубных читален и игорных залов, просматривали большое количество всяких журналов и обозрений, вели более или менее крупную игру, как водится во всех клубах, и частенько делали заявления в прессе о том, что они сделали в прошлом и что делают в настоящем.

— Решительно мы совсем не… совсем не чудаки — говорили они.

Но один из членов этого клуба был, по-видимому, более склонен, чем его коллеги, проявить некоторую долю оригинальности. Хотя он еще ничего не сделал такого эксцентричного, что могло бы обратить на него всеобщее внимание, все же было основание думать, что он сумеет оправдать название, может быть чересчур преждевременно присвоенное себе этим знаменитым клубом.

Но, к несчастью, Вильям Гиппербон умер, и справедливость требует признать, что то, чего он никогда не делал при жизни, он сумел сделать после смерти, так как именно на основании его определенно выраженной воли похороны совершались в этот день среди всеобщего веселья.

Покойному Вильяму Гиппербону в момент, когда он так неожиданно окончил свое существование, не было еще пятидесяти лет. В этом возрасте он был красивым мужчиной, рослым, широкоплечим, довольно полным, державшимся прямо, что придавало некоторую деревянность его фигуре, не лишенной в то же время известной элегантности и благородства. Его каштановые волосы были очень коротко подстрижены, а в его шелковистой бороде в форме веера виднелись среди золотистых и несколько серебряных нитей. Глаза его были темно-синие, очень живые и горящие под густыми бровями, а слегка сжатые и чуть приподнятые в углах губы и рот, сохранивший полностью все зубы, говорили о характере, склонном к насмешливости и даже презрению. Этот великолепный тип северного американца обладал железным здоровьем. Никогда ни один доктор не щупал его пульса, не смотрел его горла, не выстукивал его груди, не выслушивал его сердца, не измерял термометром его температуры. А между тем в Чикаго нет недостатка в докторах, — так же как и в дантистах, — обладающих большим профессиональным искусством, но ни одному из них не представилось случая применить свое искусство к Вильяму Дж. Гиппербону.

Можно было бы, однако, сказать, что никакая машина, — обладай она даже силой ста докторов, — не была бы в состоянии взять его из этого мира и перенести в другой.

И тем не менее он умер! Умер без помощи медицинского факультета, и именно этот его уход из жизни и был причиной того, что погребальная колесница находилась теперь перед воротами Оксвудсского кладбища.

Чтобы дополнить внешний портрет этого человека моральным, нужно прибавить, что Вильям Дж. Гиппербон был человеком холодного темперамента, положительным и что во всех случаях жизни он сохранял полное самообладание. Если он считал, что жизнь представляет собой нечто хорошее, то это потому, что он был философом, а быть философом вообще нетрудно, когда огромное состояние и отсутствие всяких забот о здоровье своем и семьи возволяют соединять благожелательность со щедростью.

Вот почему невольно хочется спросить: логично ли было ждать какого-нибудь эксцентричного поступка от человека такого практичного, такого уравновешенного? И не было ли в прошлом этого американца какого-нибудь факта, который давал бы основание этому поверить?

Да, был, один единственный. Когда Вильяму Гиппербону было уже сорок лет, ему пришла фантазия сочетаться законным браком с одной столетней гражданкой Нового Света, родившейся в 1781 году, в тот самый день, когда во время Великой войны капитуляция лорда Корнваллиса заставила Англию признать независимость Соединенных штатов. Но в тот момент, когда он собрался сделать ей предложение, достойная мисс Антония Бэргойн покинула этот мир в припадке острого детского коклюша, и таким образом Вильям Гиппербон запоздал со своим предложением! Тем не менее, верный памяти почтенной девицы, он остался холостяком, и это, конечно, может быть сочтено за несомненное с его стороны чудачество.

С тех пор ничто уж не тревожило его существования, так как он не принадлежал к школе того великого поэта, который в своем бесподобном стихотворении говорит:



О Смерть, богиня мрака, в который возвращается все и растворяется все,
Прими детей в свою звездную глубину!
Освободи их от оков времени, чисел и пространства
И верни им покой, нарушенный жизнью.



И действительно, для чего Вильям Гиппербон стал бы призывать «мрачную богиню»? Разве «время», «числа» и «пространство» его здесь когда-нибудь беспокоили? Разве не все удавалось ему в этом мире; Разве не был он исключительным любимцем случая, который везде и всегда осыпал его своими милостями? В двадцать пять лет обладая уже порядочным состоянием, он сумел его удвоить, удесятерить, увеличить в сто и тыссячу раз благодаря счастливым операциям, не подвергая себя при этом никакому риску. Уроженцу Чикаго, ему достаточно было только не отставать от изумительного роста этого города, в котором сорок семь тысяч гектаров, стоивших в 1823 году, по свидетельству одного путешественника, две тысячи пятьсот долларов стоили теперь восемь миллиардов. Таким образом, покупая по низкой цене и продавая по высокой участки земли (из которых некоторые привлекали покупателей, дававших по две и по три тысячи долларов за один ярд для постройки на этой площади двадцативосьмиэтажных домов) и помещая часть полученной прибыли в различные акции: железнодорожные, нефтяные, акции золотых приисков, Вильям Гиппербон разбогател в такой мере, что мог оставить после себя колоссальное состояние. Без сомнения, мисс Антония Бэогойн сделала большую ошибку, игнорируя такое блестящее замужество.

Но если нельзя удивляться тому, что безжалостная смерть унесла эту столетнюю особу, то поводов для удивления оказалось достаточно, когда стало известно, что Вильям Гиппербон, не достигший еще и половины ее возраста, в полном расцвете сил отправился в иной мир, причем у него не было никакого основания считать его лучше того, в котором он жил до сих пор.

Кому же должны были достаться все миллионы почтенного члена Клуба Чудаков!

Вначале все спрашивали, не будет ли клуб назначен законным наследником того, который первым со дня основания клуба ушел из этого мира, что могло бы побудить его коллег последoвать такому же примеру?

Нужно знать, что Вильям Гиппербон большую часть жизни проводил не в своем особняке на Салль-стрит, но в клубе на Мохаук-стрит. Он там завтракал, обедал, ужинал, отдыхал и развлекался, причем самым большим его удовольствием, — это нужно отметить, — была игра. Но не шахматы, не триктрак, не карты, не баккара или тридцать и сорок, не ландскнехт, поккер, пикет, экарте или вист, а та игра, которую именно он ввел в своем клубе и которую особенно любил.

Дело идет об игре в «гусек», благородной игре заимствованной у греков. Невозможно сказать, до чего Вильям Дж. Гиппербон ею увлекался! Эта страсть и увлечение в конце концов заразили и его коллег. Он волновался, перескакивая, по капризу игральных костей, из одной клетки в другую в погоне за гусями, стремясь догнать последнего из этих обитателей птичьего двора. Он волновался, попадая на «мост», задерживаясь в «гостинице», теряясь в «лабиринте», падая в «колодец», застревая в «тюрьме», наталкиваясь на «мертвую голову», попадая в клетки: «матрос», «рыбак», «порт», «олень», «мельница», «змея», «солнце», «шлем», «лев», «заяц», «цветочный горшок» и т. д.

Если мы припомним, что у богатых членов Клуба Чудаков штрафы, которые полагалось платить по условиям игры, были не маленькие и выражались в нескольких тысячах долларов, то станет ясно, что играющий, как бы богат он ни был, все же не мог не испытывать удовольствия, пряча выигрыш в карман. В течение десяти лет Вильям Гиппербон почти все дни проводил в клубе, только изредка совершая небольшие прогулки на пароходе по озеру Мичигану. Не разделяя любви американцев к заграничным путешествиям, он все свои поездки ограничивал только Соединенными штатами. Так отчего же в таком случае его коллегам, с которыми он был всегда в прекрасных отношениях, не сделаться его наследниками? Не были ли разве они единственными из всех людей, с которыми он был связан узами симпатии и дружбы? Не разделяли ли они ежед невно его безудержную страсть к благородной игре в «гусек», не сражались ли они с ним на арене, где случай дарит играющим столько сюрпризов? И разве не могла прийти в голову Вильяму Гиппербону мысль назначить ежегодную премию тому из партнеров, кто выиграет большее число партий в «гусек» за время от 1 января до 31 декабря?

Пора уже сообщить, что у покойного не было ни семьи, ни прямого наследника — вообще никого из родных, кто имел бы право рассчитывать на его наследство. Поэтому умри он, не сделав никаких распоряжений относительно своего состояния, оно естественным образом перешло бы к Соединенным штатам, которые, так же как и любое монархическое государство, воспользовались бы им, не заставив себя долго просить.

Впрочем, чтобы узнать последнюю волю покойного, достаточно было отправиться на Шелдон-стрит, N 17 к нотариусу Торнброку и спросить у него, во-первых, существовало ли вообще завещание Вильяма Гиппербона, а во-вторых, каково было его содержание.

— Господа, — сказал нотариус Торнброк председателю Клуба Чудаков Джорджу Б. Хиггинботаму и одному из его членов Томасу Р. Карлейлю, которые были выбраны делегатами для выяснения этого серьезного вопроса, — я ждал вашего визита, который считаю большой для себя честью…

— Это такая же честь и для нас, — ответили, раскланиваясь, оба члена клуба.

— Но, — прибавил нотариус, — прежде чем говорить о завещании, нужно заняться похоронами покойного.

— Мне кажется, — сказал Джордж Б. Хиггинботам, — что их нужно организовать с блеском, достойным нашего покойного коллеги.

— Необходимо строго следовать инструкциям моего клиента, запечатанным в этом конверте, — ответил нотариус, ломая печать конверта.

— Это значит, что похороны будут… — начал было Томас Карлейль.

— … торжественными и веселыми в одно и то же время, господа, под аккомпанемент оркестра и хора певческой капеллы, при участии публики, которая не откажется, конечно, прокричать веселое «ура» в честь Гиппербона!

— Я ничего другого и не ожидал от члена нашего клуба, — проговорил председатель, наклоняя одобрительно голову. — Он не мог, конечно, допустить, чтобы его хоронили, как простого смертного.

— Поэтому, — продолжал нотариус Торнброк, — Вильям Гиппербон выразил желание, чтобы все население Чикаго представительствовало на его похоронах в лице шести делегатов, избранных по жребию при совершенно исключительных условиях. Он давно уже задумал этот план и несколько месяцев назад собрал в одну большую урну фамилии всех своих сограждан обоих полов в возрасте от двадцати до шестидесяти лет. Вчера, согласно его инструкциям, я в присутствии мэра города и его помощников произвел жеребьевку, и первым шести гражданам, чьи фамилии я вынул из урны, я дал знать в заказных письмах о воле покойного, приглашая их занять места во главе процессии и прося их не отказаться от этого возложенного на них долга…

— О, они, конечно, его исполнят, — воскликнул Томас Карлейль, — так как есть все основания думать, что они будут хорошо награждены покойным, если даже и не окажутся его единственными наследниками.

— Это возможно, — сказал нотариус, — и с своей стороны я бы этому вовсе не удивился.

— А каким условиям должны отвечать лица, на которых выпал жребий? — захотел узнать Джордж Хиггинботам.

— Только одному, — отвечал нотариус:

— чтобы они были уроженцами и жителями Чикаго.

— Как… никакому другому?

— Никакому другому.

— Все понятно, — ответил Карлейль. — А теперь, мистер Торнброк, когда же вы должны будете распечатать завещание?

— Спустя две недели после кончины.

— Только спустя две недели?

— Да, так указано в записке, приложенной к завещанию, следовательно, пятнадцатого апреля.

— Но почему такая отсрочка?

— Потому что мой клиент желал, чтобы прежде, чем ознакомить публику с его последней волей, факт его смерти был твердо установлен.

— Наш друг Гиппербон очень практичный человек, — заявил Джордж Б. Хиггинботам.

— Нельзя быть слишком практичным в таких серьезных обстоятельствах, — прибавил Карлейль, — и если только не дать себя сжечь…

— А притом еще, — прибавил поспешно нотариус, — вы всегда рискуете быть сожженным заживо…

— Разумеется, — согласился председатель, — но раз это сделано, то вы, по крайней мере, можете быть уже вполне уверены, что вы действительно умерли.

Как бы то ни было, вопрос о кремации тела Вильяма Гиппербона больше не поднимался, и покойный был положен в гроб, скрытый под драпировками погребальной колесницы.

Само собой разумеется, что когда распространилась весть о смерти Вильяма Гиппербона, она произвела в городе необычайное впечатление.

Вот те сведения, которые тотчас же стали известны.

30 марта после полудня почтенный член Клуба Чудаков сидел с двумя своими коллегами за карточным столом и играл в благородную игру «гусек». Он успел сделать первый ход, получив девять очков, составленных из трех и шести, — одно из самых удачных начал, так как это отсылало его сразу в пятьдесят шестую клетку.

Внезапно лицо его багровеет, руки и ноги деревянеют. Он хочет встать, поднимается с трудом, протягивает вперед руки, шатается и едва не падает. Джон Аи. Дикинсон и Гарри Б. Андрьюс его поддерживают и на руках доносят до дивана. Немедленно вызывают врача. Явились двое, которые и констатировали у Вильяма Гиппербона смерть от кровоизлияния в мозг. По их словам, все было кончено, а уж им-то можно было верить: одному богу известно, сколько смертей перевидали доктор Бернгам с Кливленд-авеню и доктор Бюханен с Франклин-стрит!

Час спустя покойник был перевезен в его особняк, куда моментально прибежал нотариус Торнброк.

Первой заботой нотариуса было распечатать один из конвертов, в котором лежало распоряжение покойного, касавшееся его похорон. Прежде всего нотариус должен был выбрать по жребию шесть участников в процессии, чьи фамилии вместе с сотнями тысяч других находились в колоссальной урне, помещавшейся в центре холла.

Когда это странное условие стало известно, легко можно себе представить, какая толпа журналистов и репортеров набросилась на нотариуса Торнброка! Тут были и репортеры газет Чикаго Трибюн, Чикаго Интер-Ошен, Чикаго Ивнинг Джерналь, газет республиканских и консервативных; и репортеры Чикаго Глоб, Чикаго Геральд, Чикаго Тайме, Чикаго Мейл, Чикаго Ивнинг Пост, газет демократических и либеральных; и репортеры Чикаго Дейли Ньюс, Дейли Ньюс Рекорд, Фрейе Прессе, Штаат-Цейтунг, газет независимой партии. Особняк на Салль-стрит полдня кишмя-кишел народом. Все эти собиратели новостей, поставщики отчетов разных происшествий, репортеры и редакторы сенсационных статей старались вырвать «хлеб» друг у друга. Они вовсе не касались подробностей смерти Вильяма Дж. Гиппербона, так неожиданно постигшей его в ту минуту, когда он выбрасывал роковое число девять, составленное из шести и трех. Нет! Всех интересовали главным образом имена тех шести счастливцев, карточки которых вскоре должны были быть вынуты из урны.

Нотариус Торнброк, подавленный сначала обилием всех этих журналистов, быстро вышел из затруднения, будучи человеком исключительно практичным, как и большинство его соотечественников. Он предложил устроить из фамилий счастливцев аукцион, сообщив их той газете, которая заплатит за них дороже других газет, при условии, что полученная таким образом сумма будет разделена между двумя из двадцати городских больниц. Наивысшую цену дала газета Трибуна: после горячего сражения с Чикаго Интер-Ошен она дошла до десяти тысяч долларов! Радостно потирали руки в этот вечер администраторы больницы на Адамс-стрит, № 237, и чикагского госпиталя «Для женщин и детей» на углу Адамс-стрит и Паулин-стрит.

Зато какой успех выпал на следующий день на долю этой солидной газеты и какой доход она получила от своего дополнительного тиража в количестве двух с половиной миллионов номеров! Пришлось разослать этот номер в сотнях тысяч экземпляров во все пятьдесят один штат Союза.

— Имена, — кричали газетчики, — имена счастливых смертных, выбранных жребием из всего населения Чикаго!

Их было шесть человек — этих счастливчиков, этих «шансёров»[4]. Сокращенно же они назывались просто: «шестеро».

Нужно сказать, что газета Трибуна часто прибегала к подобным смелым и шумным приемам. Да и чего только не могла бы себе позволить эта хорошо информированная газета Диборна с Мадисон-стрит, бюджет которой составляет миллион долларов, а акции ее, стоившие вначале тысячу долларов, теперь стоят уже двадцать пять тысяч?

Надо прибавить, что, помимо этого первоапрельского номера, Трибуна напечатала все шесть фамилий еще на отдельном специальном листке, который ее агенты распространили во всех даже самых далеких окраинах республики Соединенных штатов.

Вот эти фамилии, расположенные в том порядке, в каком они попали в число шести избранных, — фамилии людей, которым предстояло путешествовать по свету в течение долгих месяцев по воле самых странных случайностей, о каких вряд ли мог бы составить себе представление французский писатель, одаренный даже самой богатой фантазией: Макс Реаль; Том Крабб; Герман Титбюри; Гарри Т. Кембэл; Лисси Вэг; Годж Уррикан.

Мы видим, что из этих шести лиц пять принадлежали сильному полу и одно — слабому, если только можно применить такой термин к американским женщинам.

Однако общественная любознательность, узнав эти шесть фамилий, была далеко не вполне удовлетворена, так как Трибуна вначале не могла сообщить своим бесчисленным читателям, кто именно были их обладатели, где они жили и к какому классу общества принадлежали.

И были ли еще живы счастливые избранники этого посмертного тиража? Этот вопрос приходил в голову каждому. Действительно, фамилии всех чикагских граждан были положены в урну уже за несколько месяцев перед тем, и если никто из шести счастливцев не умер, то могло же случиться, что один или некоторые из них покинули за это время Америку.

Разумеется, если только они будут в состоянии, то, хотя их никто об этом и не попросит, они все явятся занять предназначенные им места около самой колесницы. Никаких сомнений на этот счет быть не могло. Допустимо ли предположить, что они ответили бы отказом и не явились на это странное, но вполне серьезное приглашение Вильяма Дж. Гиппербона, доказавшего по крайней мере после смерти свою эксцентричность? Разве могли они отказаться от выгод, которые, без сомнения, заключались в завещании, хранящемся у нотариуса Торнброка?

Нет! Они все туда явятся, так как имели полное основание считать себя наследниками громадного состояния покойного, которое таким путем ускользнет от алчных вожделений государства. В этом все убедились, когда три дня спустя все «шестеро», не будучи друг с другом знакомы, появились на крыльце особняка Салль-стрит и нотариус, удостоверившись в несомненной подлинности каждого из них, вложил им в руки концы гирлянд, украшавших колесницу. И какое их окружало любопытство! Какая зависть! Согласно воле Вильяма Дж. Гиппер-бона всякий намек на траур был запрещен на этих оригинальных похоронах. Вот почему все «шестеро», прочитав об этом в газетах, оделись в праздничные платья, качество и фасон которых доказывали, что все они принадлежали к самым различным классам общества.

Вот в каком порядке они были размещены.

В первом ряду: Лисси Вэг — справа, Макс Реаль — слева.

Во втором ряду: Герман Титбюри — справа, Годж Уррикан — слева.

В третьем ряду: Гарри Т. Кембэл — справа, Том Крабб — слева.

Когда они заняли свои места, толпа приветствовала их многотысячным «ура», на которое одни из них ответили любезным поклоном, а другие не ответили вовсе.

В описанном порядке они двинулись в путь, едва только начальником полиции был подан условленный знак, и в течение восьми часов двигались по улицам, проспектам и бульварам громадного города Чикаго.

Разумеется, все эти шестеро приглашенных на похороны Вильяма Дж. Гиппербона не знали друг друга, но они не замедлили, конечно, познакомиться и, возможно, — так ненасытна человеческая алчность, — уже смотрели друг на друга, как на соперников, боясь, как бы все то состояние не было дано одному из них, вместо того чтобы быть разделенным между всеми шестью.

Мы видели, в какой обстановке происходили похороны и среди какого несметного количества публики совершалось это торжественное шествие с Салль-стрит через весь город к Окс-вудсскому кладбищу. Мы слышали, как громкое пение и музыка, не носившие мрачного характера, сопровождали процессию на всем ее пути и как радостные восклицания в честь покойника звучали в воздухе. И теперь больше ничего уже не оставалось, как только проникнуть за ограду места успокоения мертвых и опустить в могилу тело того, кто был Вильямом Дж. Гиппербоном, членом Клуба Чудаков.

Глава III. ОКСВУДС

Название Оксвудс[5] указывает на то, что площадь, занятая кладбищем, была когда-то покрыта дубовыми лесами; они особенно часто встречаются на этих громадных пространствах штата Иллинойс, некогда именовавшегося штатом Прерий в силу исключительного богатства его растительности.

Из всех надгробных памятников, которые находились на этом кладбище, причем многие из них были очень ценными, ни один не мог сравниться с тем, который Вильям Дж. Гиппербон за несколько лет до того соорудил для себя лично.

Как известно, американские кладбища, подобно английским, представляют собой настоящие парки. В них есть все, что может очаровывать взгляд: зеленеющие лужайки, тенистые уголки, быстро текущие воды. В таком месте душа не может быть печальна. Птицы щебечут там веселее, чем где-либо, может быть потому, что в этих рощах, посвященных вечному покою, им обеспечена полная безопасность. Мавзолей, построенный по плану почтенного Гиппербона, предусмотревшего все его детали, находился на берегу маленького озера с тихими и прозрачными водами. Этот памятник во вкусе англо-саксонской архитектуры отвечал всем фантазиям готического стиля, близкого эпохе Возрождения. Своим фасадом с остроконечной колокольней, шпиль которой поднимался на тридцать метров над землей, он походил на часовню, а формой своей крыши и окон с разноцветными стеклами — на виллу или английский коттедж. На его колокольне, украшенной орнаментом в виде листьев и цветов и поддерживаемой контрфорсами фасада, висел звучный, далеко слышный колокол. Он выбивал удары часов, светящийся циферблат которых помещался у его основания, и его металлические звуки, прорывавшиеся сквозь ажурные и позолоченные архитектурные украшения колокольни, улетали далеко за пределы кладбища и были слышны даже на берегах Мичигана. Длина мавзолея равнялась ста двадцати футам, ширина — шестидесяти футам. Своей формой он напоминал латинский крест и заканчивался овальной с глубокой нишей комнатой. Окружавшая его решетчатая ограда, представлявшая собой редкую по красоте работу из алюминия, опиралась на колонки, стоявшие на некотором расстоянии одна от другой как подставки для особого вида канделябров, в которых вместо свечей горели электрические лампочки. По другую сторону ограды виднелись великолепные вечнозеленые деревья, служившие рамкой роскошному мавзолею.

Раскрытая в этот час настежь калитка ограды открывала вид на длинную, окаймленную цветущими кустарниками аллею, которая вела к ступенькам крыльца из белого мрамора. Там, в глубине широкой площадки, виднелась дверь, украшенная бронзовыми барельефами, изображавшими цветы и фрукты. Дверь вела в переднюю, где стояло несколько диванов и фарфоровая китайская жардиньерка с живыми цветами, ежедневно заполнявшаяся свежими. С высокого свода спускалась хрустальная электрическая люстра с семью разветвлениями. Из медных отдушин, видневшихся по углам, в комнату проникал теплый ровный воздух из калорифера, за которым наблюдал в холодное время года оксвудсский сторож. Из этого помещения стеклянные двери вели в главную комнату мавзолея. Она представляла собой большой холл овальной формы, убранный с тем экстравагантным великолепием, какое может себе позволить только архимиллионер, желающий и после смерти продолжать пользоваться всей той роскошью, какой он пользовался при жизни. Внутри этой комнаты свет щедро лился через матовый потолок, которым заканчивалась верхняя часть свода. По стенам извивались различные арабески, орнаменты, изображавшие ветки с листьями, орнаменты в виде цветов, не менее тонко нарисованных и изваянных, чем те, которые украшают стены Альгамбры[6].

Основания стен были скрыты диванами, обитыми материями самых ярких цветов. Там и сям виднелись бронзовые и мраморные статуи, изображавшие фавнов и нимф. Между колоннами из белоснежного блестящего алебастра виднелись картины современных мастеров, большей частью пейзажи, в золотых, усыпанных светящимися точками рамах. Пышные, мягкие ковры покрывали пол, украшенный пестрой мозаикой. За холлом, в глубине мавзолея, находилась полукруглая с нишей комната, освещенная очень широким окном, по форме похожим на те, которые бывают в церквах. Его сверкающие стекла вспыхивали ярким пламенем всякий раз, когда солнце на закате озаряло их косыми лучами. Комната была полна разнообразных предметов современной роскошной меблировки: креслами, стульями, креслами-качалками и кушетками, расставленными в художественном беспорядке. На одном из столов были разбросаны книги, альбомы, журналы, обозрения, как союзные, так и иностранные. Немного дальше виднелся открытый буфет, полный посуды, на котором ежедневно красовались свежие закуски, тонкие консервы, разных сортов сочные сандвичи, всевозможные пирожные и графины с дорогими ликерами и винами лучших марок. Нельзя было не признать эту комнату исключительно удачно обставленной для чтения, отдыха и легких завтраков. В центре холла, освещенная проникавшим через стекла купола светом, возвышалась гробница из белого мрамора, украшенная изящной скульптурой с изваянными фигурами геральдических животных на углах. Гробница была открыта и окружена рядом электрических лампочек. Закрывавший ее камень был отвален от входа, и туда должны были опустить гроб, в котором на белых атласных подушках покоилось тело Вильяма Гиппербона.

Без сомнения, подобный мавзолей не мог внушать никаких мрачных мыслей. Он скорее вызывал в душе радость, чем печаль. В наполнявшем его чистом, прозрачном воздухе не слышалось шелеста крыльев смерти, трепещущих над могилами обыкновенных кладбищ. И разве не был достоин этот мавзолей, у которого заканчивалось длинное путешествие с веселой музыкой и пением, смешивавшимися с громкими «ура» громадной толпы, оригинального американца, придумавшего такую веселую программу для своих похорон?

Нужно прибавить, что Вильям Гиппербон два раза в неделю — по вторникам и пятницам — приезжал в свой мавзолей и проводил там несколько часов. Нередко его сопровождали коллеги. Это было действительно как нельзя более приятное место для чтения и бесед.

Расположившись комфортабельно на мягких диванах или сидя вокруг стола, эти почтенные джентльмены занимались чтением, вели спокойные разговоры на политические темы, интересовались курсом денег и товаров, ростом английского шовинизма, обсуждали все выгоды и невыгоды билля Мак-Кинлея[7] — вопрос, неизменно серьезно интересовавший все современные умы. И когда они так беседовали, лакеи разносили на подносах легкий завтрак. После нескольких часов, проведенных так приятно, экипажи направлялись вверх по Гров-авеню и отвозили членов Клуба Чудаков в их роскошные особняки. Излишне говорить, что никто, за исключением самого владельца, не мог проникнуть в этот «оксвудсский коттедж», как он его называл, и только кладбищенский сторож, на котором лежала обязанность поддерживать там порядок, имел второй ключ от входных дверей. Без сомнения, если Вильям Дж. Гиппербон мало чем отличался от остальных смертных в своей общественной жизни, его частная жизнь, которая проходила в клубе на Мохаук-стрит или в его мавзолее на Оксвудсском кладбище, свидетельствовала о некоторых его эксцентричностях, которые позволяли причислить его к своего рода чудакам.

Для того чтобы его чудачества дошли до последнего предела, не хватало только, чтобы покойный в действительности не умер! Но на этот счет его наследники, кто бы они ни были, могли быть совершенно спокойны: в данном случае не было никакого намека на кажущуюся смерть, то была смерть несомненная, неоспоримая. К тому же в эту эпоху уже пользовались ультраиксовыми лучами профессора Фридриха Эльбинга. Эти лучи обладают такой исключительной силой проникновения, что без труда проходят сквозь человеческое тело и дают различное фотографическое изображение его в зависимости от того, живое или мертвое тело они прошли. Подобный опыт был произведен и над Вильямом Гиппербоном, и полученные снимки не оставили никаких сомнений в умах докторов, заинтересовавшихся этим случаем. Смерть, или полная бездеятельность, от латинского слова: «defunctuosite» — термин, который доктора применили в своем отчете, — была несомненна и не давала им никакого повода укорять себя в чересчур поспешном погребении.

Было сорок пять минут шестого, когда погребальная колесница въехала в ворота Оксвудсского кладбища.

Мавзолей находился в центральной его части, на берегу маленького озера. Процессия, все в том же изумительном порядке, сопровождаемая теперь еще более шумной и решительной толпой, которую полиции удавалось сдерживать с большим трудом, направилась к озеру, под зеленые своды великолепных деревьев.

Колесница остановилась перед оградой мавзолея, украшенной канделябрами с электрическими лампочками, изливавшими яркий свет в наступавшие вечерние сумерки.

Всего какая-нибудь сотня присутствующих могла поместиться внутри мавзолея, и в случае если бы программа похорон заключала в себе еще несколько номеров, их пришлось бы исполнить вне стен этого здания.

В действительности все так и произошло. Когда колесница остановилась, ряды публики сомкнулись, оставив, однако, небольшое свободное пространство, достаточное для того, чтобы шесть избранников, державших гирлянды, могли проводить гроб до самой могилы.

Сначала толпа волновалась и глухо шумела, стремясь все увидеть и услышать, но постепенно этот шум стал затихать. Вскоре толпа замерла в полной неподвижности, и вокруг ограды воцарилась абсолютная тишина.

Тогда раздались слова литургии, произносимые досточтимым отцом Бингамом, который провожал покойного к его последнему пристанищу. Присутствующие слушали его внимательно и сосредоточенно, и в эту минуту, единственно только в эту минуту, похороны Вильяма Дж. Гиппербона носили религиозный характер.

После слов Бингама, произнесенных задушевным голосом, был исполнен знаменитый похоронный марш Шопена, производящий всегда такое сильное впечатление… Но возможно, что в данном случае оркестр взял немного более быстрый темп, чем тот, который указывал композитор, и объяснялось это тем, что такой ускоренный темп лучше согласовался с настроением публики и с желанием покойного. Участники процессии были далеки от тех переживаний, которые охватили Париж во время похорон одного из основателей республики, когда «Марсельезy», преисполненную таких сверкающих красок, сыграли в минорных тонах. После марша Шопена, гвоздя программы, один из коллег Вильяма Дж. Гиппербона, с которым он был связан узами самой искренней дружбы, председатель клуба Джордж Т. Хиггинботам отделился от толпы и, подойдя к колеснице, произнес блестящую речь, в которой изложил curriculum vitae[8] своего друга.

— В двадцать пять лет будучи уже обладателем порядочного состояния, Вильям Гиппербон сумел значительно его увеличить. Он очень удачно приобретал городские участки, которые в настоящее время так поднялись в цене, что каждый ярд, не преувеличивая, стоит столько, сколько потребовалось бы золотых монет для того, чтобы его ими покрыть… Вскоре он попал в число чикагских миллионеров, другими словами, в число наиболее известных граждан Соединенных штатов Америки… Он был обладателем многочисленных акций наиболее влиятельных железнодорожных компаний Федерации… Осторожный делец, принимавший участие только в таких предприятиях, которые приносили верный доход, очень щедрый, всегда готовый подписаться на заем своей страны, если бы страна почувствовала необходимость выпустить новый заем, уважаемый своими коллегами, член Клуба Чудаков, на которого возлагали надежды, что он его прославит… Человек, который, если бы он прожил еще несколько лет, без сомнения, удивил бы весь мир… Но ведь бывают гении, которых мир узнает только после их смерти… Не говоря уже об его похоронах, совершаемых, как видно, в исключительных условиях, при участии всего населения города, были все основания думать, что последняя воля Вильяма Гиппербона создаст для его наследников совсем уже из ряда вон выходящие условия… Нет никакого сомнения в том, что его завещание содержит параграфы, способные вызвать восторг обеих Америк — стран, которые одни стоят всех остальных частей света…

Так говорил Джордж Хиггинботам, и его речь не могла нe произвести сильного впечатления на всех присутствующиx: Все были взволнованы. Казалось, что Вильям Дж. Гиппербои не замедлит появиться перед толпой, держа в одной руке свое завещание, которое должно было обессмерить его имя, а другой осыпая шестерых избранников миллионами своего состояния. На эту речь, произнесенную самым близким из друзей покойного, публика ответила одобрительным перешептыванием. Те из присутствующих, которые слышали эту речь хорошо, передавали свое впечатление тем, которые ее не могли расслышать, но были тем не менее все же очень растроганы.

Вслед за тем оркестр и хор певческой капеллы исполнили известную «Аллилуйю» из Мессии Генделя.

Церемония близилась к концу, были исполнены почти все номера программы, а между тем казалось, что публика ждала чего-то еще, чего-то из ряда вон выходящего, сверхъестественного. Да! Таково было возбуждение, охватившее всех присутствующих, что никто не нашел бы ничего удивительного, если бы внезапно законы природы изменились и какая-нибудь аллегорическая фигура возникла вдруг на небе, как когда-то Константину Великому вырисовался крест и слова: «In hoc sig-no vinces»[9]. Или неожиданно остановилось бы солнце, как во времена Иисуса Навина, и освещало бы в течение целого часа всю эту несметную толпу. Словом, если бы произошел один из тех чудесных случаев, в реальность которых не могли бы не поверить самые отчаянные вольнодумцы. Но на этот раз неизменяемость законов природы осталась непоколебимой, и мир не был смущен никаким чудом.

Настал момент снять гроб с колесницы, внести его в холл и опустить в могилу. Его должны были нести восемь слуг покойного, одетых в парадные ливреи. Они подошли к гробу и, освободив его от спускавшихся с него драпировок, подняли на плечи и направились к калитке ограды. «Шестеро» шли в том асе порядке, в каком начали торжественное шествие с Салль-стрит, причем, согласно указанию, сделанному церемониймейстером, находившиеся справа держали левой рукой, а находившиеся слева — правой тяжелые серебряные ручки гроба.

Непосредственно за ними шли члены Клуба Чудаков, гражданские и военные власти.

Когда ворота ограды затворились, оказалось, что большой вестибюль, холл и центральная круглая комната мавзолея едва могли вместить ближайших участников процессии, остальные же теснились у входа. Толпа все прибывала из различных участков Оксвудсского кладбища, и даже на ветвях ближайших к памятнику деревьев виднелись человеческие фигуры. В этот момент трубы военного оркестра прозвучали с такой силой, что, казалось, должны были лопнуть легкие тех, кто в них дул.

Одновременно в воздухе появились несметные стаи выпущенных на волю и украшенных разноцветными ленточками птиц. Радостными криками приветствуя свободу, носились они над озером и прибрежными кустами.

Как только процессия поднялась по ступенькам крыльца, гроб пронесли на руках через первые двери, потом через вторые и после короткой остановки в нескольких шагах от гробницы опустили в могилу. Снова раздался голос досточтимого Бингама, обращавшегося к богу с просьбой широко раскрыть небесные врата покойному Вильяму Дж. Гиппербону и обеспечить ему там вечный приют.

— Слава почтенному, всеми уважаемому Гиппербону! — произнес вслед за этим церемониймейстер своим высоким звучным голосом.

— Слава! Слава! Слава! — трижды повторили присутствовавшие, и вся толпа, стоявшая за стенами мавзолея, многократно повторила последнее прощальное приветствие, и оно далеко разнеслось в воздухе. Потом шестеро избранников обошли могилу и после нескольких слов, произнесенных по их адресу Джорджем Хиггинботамом от лица всех членов Клуба Чудаков, направились к выходу из холла. Оставалось только закрыть отверстие гробницы тяжелой мраморной плитой с выгравированными на ней именем и титулом покойного.

В это время нотариус Торнборк выступил вперед и, вынув из кармана завещание, прочел его последние строки:

— «Моя последняя воля, чтобы могила моя оставалась открытой в течение двенадцати дней и по истечении этого срока, утром двенадцатого дня, шесть человек, на которых пал жребий и которые сопровождали колесницу, явились бы в мавзолей и положили свои визитные карточки на мой гроб. После этого надгробная плита должны быть поставлена на место, и нотариус Торнброк в этот самый день ровно в двенадцать часов в большом зале Аудиториума прочтет мое завещание, которое хранится у него».

Без сомнения, покойник был большим оригиналом, и кто знает, будет ли это его посмертное чудачество последним?

Присутствующие удалились, и кладбищенский сторож запер мавзолей, а потом и калитку ограды.

Было около восьми часов. Погода продолжала оставаться такой же прекрасной; казалось даже, что безоблачное небо стало еще яснее, еще прозрачнее среди первых теней наступившего вечера. Бесчисленные звезды загорались на небосклоне, прибавляя свой мягкий свет к свету канделябров, сверкавших в мавзолее. Толпа медленно расходилась, направляясь к выходу по многочисленным дорожкам кладбища, мечтая об отдыхе после такого утомительного дня. В течение нескольких минут шум шагов и гул голосов еще беспокоили жителей ближайших улиц, но постепенно они замолкли, и вскоре в этом отдаленном квартале Оксвудса водворилась полная тишина.

Глава IV. «ШЕСТЕРО»

На следующий день жители Чикаго взялись с утра за свои обычные занятия, и городские кварталы приняли свой повседневный вид. Но если население города больше уже не запружало, как накануне, всех бульваров и проспектов, следуя за похоронной процессией, оно тем не менее все еще интересовалось теми сюрпризами, которые хранились в завещании Гиппербона. Какие параграфы заключились в этом завещании? Какие обязательства накладывало оно на шестерых избранников и каким путем будут введены они в наследство, если допустить, что все это не было какой-нибудь загробной мистификацией достойного члена Клуба Чудаков!

Но нет, никто не хотел допустить такой возможности. Никто не верил, чтобы мисс Лисси Вэг и господа Годж Уррикан, Кембэл, Титбюри, Крабб и Реаль не нашли в этой истории ничего, кроме разочарований, что поставило бы всех их в очень смешное положение. Без сомнения, существовал очень простой способ одновременно удовлетворить любопытство публики и вывести заинтересованных лиц из того состояния неуверенности, которое грозило лишить их сна и аппетита. Для этого достаточно было бы вскрыть завещание и узнать его содержание. Но касаться завещания ранее 15 апреля было строжайше запрещено, а нотариус Торнброк никогда бы не согласился нарушить условий, поставленных завещателем. 15 апреля в большом зале театра Аудиториум, в присутствии многочисленной публики, какая только сможет вместиться в зале, он приступит к чтению завещания Вильяма Дж. Гиппербона. 15 апреля ровно в полдень, ни одним днем раньше, ни одной минутой позже. Таким образом, приходилось покориться, но нервозность жителей Чикаго, по мере того как время приближалось к назначенному сроку, все возрастала. К тому же две тысячи двести ежедневных газет и пятнадцать тысяч разных других периодических изданий, существовавших в Соединенных штатах, — еженедельных, ежемесячных и двухмесячных — своими статьями поддерживали всеобщее возбуждение. И если эти газеты и не имели возможности даже предположительно разоблачить секреты покойного, то они утешали себя тем, что подвергали каждого из шестерых избранников всем пыткам своих интервьюеров, первой целью которых было выяснить их социальное положение.

Если прибавить к этому, что фотографы не желали, чтобы журналы и газеты их перегнали, и что портреты шестерых избранных — большие и маленькие, до пояса и во весь рост — в сотнях тысяч экземпляров расходились по штатам, то всякому будет ясно, что эти «шестеро» занимали теперь место среди наиболее видных лиц Соединенных штатов Америки.

Репортеры газеты Чикаго Мейл, явившиеся к Годжу Уррикану, жившему на Рандольф-стрит, № 73, были приняты крайне сухо.

— Что вы от меня хотите? — спросил он раздраженно. — Я ничего не знаю! Мне совершенно нечего вам говорить!.. Меня пригласили принять участие в процессии, и я это сделал!.. Кроме меня, там было еще целых пять таких же, как я, около самой колесницы… Пятеро, которых я абсолютно не знаю!.. И если это кончится плохо для одного из них, то меня это не удивит!.. Я чувствовал себя там какой-то плоскодонной лодкой, которую тянут на буксире, не будучи в состоянии как следует разозлиться и излить свою желчь!.. О, этот Вильям Гиппербон! Да возьмет бог его душу и, главное, да сохранит он ее у себя! Если же этот человек надо мной насмеялся, если он заставил меня опустить мой флаг перед этими пятью пролазами, то пусть он бережется!.. Как бы ни был он мертв, как бы глубоко ни был зарыт, если даже для этого мне пришлось бы ждать последнего суда, я все равно сумею…

— Но, возразил один из репортеров, согнувшийся под напором так неожиданно налетевшего на него шквала, — ничто не дает вам основания думать, мистер Уррикан, что вы подверглись какой-то мистификации. Вам не придется сожалеть о том, что вы оказались одним из избранников… И если на вашу долю придется только одна шестая этого наследства.

— Одна шестая!.. Одна шестая!.. — вскричал громовым голосом расходивший командор. — А могу ли я быть уверен, что получу ее, эту шестую, всю целиком?!

— Успокойтесь, прошу вас!

— Я не успокоюсь!.. Не в моей натуре успокаиваться!.. К бурям я привык, я сам всегда бушевал… еще получше их!..

— Ни о какой буре не может быть и речи, — возразил репортер, горизонт чист…

— Это мы еще увидим! — прервал его все еще продолжавший горячиться американец. — А если вы собираетесь занимать публику моей особой, докладывать ей о моих поступках, о моих жестах, то советую вам хорошенько обдумать то, что вы будете говорить… Иначе вам придется иметь дело с командором Урриканом!

Это был действительно настоящий командор, этот Годж Уррикан, офицер флота Соединенных штатов, шесть месяцев перед тем вышедший в отставку, о чем он все еще очень сокрушался. Бравый моряк, всегда строго исполнявший свой долг как под неприятельским огнем, так и перед огнем небесным, он, несмотря на свои пятьдесят два года, еще не потерял врожденной горячности и раздражительности. Что же касается его внешности, то представьте себе человека крепкого телосложения, рослого и широкоплечего; его большие глаза гневно вращаются под всклокоченными бровями, у него немного низкий лоб, наголо обритая голова, четырехугольный подбородок и небольшая борода, которую он то и дело теребит нервными пальцами. Руки его крепко прилажены к туловищу, а ноги слегка согнуты дугообразно в коленях, от чего все тело наклоняется немного вперед и при ходьбе раскачивается, как у большинства моряков. Вспыльчивый, всегда готовый с кем-нибудь сцепиться и затеять ссору, неспособный владеть собой, он был противен, как только может быть иногда противен человечек, не приобревший друга ни в своей частной, ни в общественной жизни. Было бы удивительно, если бы этот тип оказался женатым, но женат он, конечно, не был.

«И какое это счастье для его жены!» - любили повторять злые языки. Он принадлежал к той категории несдержанных людей, которые бледнеют при каждом взрыве злобы, что всегда свидетельствует о сердечной спазме. У таких типов обычно туловище устремлено вперед, точно они постоянно готовятся к какой-нибудь атаке. Их горящие зрачки то и дело судорожно сокращаются, а голоса звучат жестко даже тогда, когда они спокойны, и полны злобного рычания всякий раз, когда это спокойствие их оставляет.

Когда сотрудники Чикаго Глоб постучали у дверей художественной мастерской, помещавшейся на Саут-Холстед-стрит, в доме № 3997 (что указывает на весьма солидную длину этой улицы), они не нашли в квартире никого, кроме молодого негра, лет семнадцати, находившегося в услужении у Макса Реаля.

— Где твой хозяин? — спросили они его.

— Не знаю.

— А когда вернется?

— Не знаю.

Томми действительно этого не знал, потому что Макс Реаль ушел из дому рано утром, ничего не сказав молодому негру, который любил, как дети, долго спать и которого хозяин не захотел будить слишком рано.

Но из того, что Томми ничего не мог ответить на вопросы репортеров, было бы не правильно заключить, что газета Чикаго Глоб могла остаться без информации, касающихся Макса Реаля. Нет! Нет! Будучи одним из «шестерки», он уже был предметом многочисленных интервью, так распространенных в Соединенных штатах.

Макс Реаль был молодым талантливым художником-пейзажистом, полотна которого уже начинали продаваться в Америке, по высокой цене. Будущее готовило ему, без сомнения, блестящее положение в мире искусства. Он родился в Чикаго, но носил французскую фамилию, потому что был родом из семьи коренных жителей города Квебека, в Канаде. Там жила еще его мать, миссис Реаль, овдовевшая за несколько лет перед тем; она собиралась переселиться вскоре туда, где жил ее сын.

Макс Реаль обожал свою мать, которая платила ему таким же обожанием. Редкая мать и редкий сын! Вот почему он тотчас же поспешил известить ее о происшедшем и о том, что он выбран в число занимавших особо почетное место на похоронах Вильяма Дж. Гиппербона. Он прибавил, что лично его очень мало волновали последствия распоряжений покойного, скрытые в завещании. Ему все это казалось очень забавным — ничего больше.

Максу Реалю исполнилось двадцать пять лет. Он с детства отличался изящной, благородной внешностью типичного француза. Ростом он был выше среднего, с темно-каштановыми волосами, с такой же бородой и с темно-синими глазами. Держался очень прямо, но без тени надменности, чопорности. Улыбка у него была очень приятная, походка бодрая и смелая, что указывает обычно на душевное равновесие, являющееся источником неизменной радостной доверчивости. Он обладал большой долей той жизненной силы, которая проявляет себя во всех действиях человека храбростью и великодушием. Сделавшись художником, одаренный действительно большим талантом, он решил переменить Канаду на Соединенные штаты, Квебек на Чикаго. Его отец офицер, умирая, оставил очень небольшое состояние, и сын, рассчитывая увеличить его, имел в виду главным образом свою мать, а не себя.

Когда выяснилось, что Макса Реаля в доме № 3997 на Саут-Холстед-стрит в этот день нет, репортеры не сочли нужным терять время на расспросы его негра Томми. Газета Чикаго Глоб была достаточно осведомлена, чтобы удовлетворить любопытство своих читателей, интересовавшихся молодым художником. Если Макса Реаля в этот день не было в Чикаго, то он был там вчера и, без сомнения, вернется 15 апреля, хотя бы лишь для того, чтобы присутствовать при чтении знаменитого завещания и дополнить собой группу «шестерых» в зале Аудиториума.

Нечто иное получилось, когда репортеры газеты Дейли Ньюс Рекорд явились на квартиру Гарри Кембэла. За этим не понадобилось бы приходить вторично в дом № 213, Милуоки-авеню, так как, без сомнения, он сам не замедлил бы прибежать к своим товарищам по работе.

Гарри Т. Кембэл был журналистом и главным репортером такой популярной газеты, как Трибуна. Тридцати лет, среднего роста, крепкий, с симпатичным лицом, с носом, который, казалось, все вынюхивал, с маленькими пронизывающими глазками, с исключительно тонким слухом, необходимым, чтобы все слышать, и с нетерпеливым выражением губ, точно созданных для того, чтобы все повторять; живой как ртуть, деятельный, ловкий, словоохотливый, выносливый, энергичный, не знающий усталости, он был известен даже как искусный сочинитель всевозможных «блефов», которые можно назвать «американскими гасконадами». Обладая ясным сознанием своей силы, всегда активный, одаренный непоколебимой силой воли, всегда готовый проявить себя смелыми, решительными поступками, он предпочел остаться холостяком, что подходит человеку, ежедневно проникающему в частную жизнь других людей. В общем, добрый товарищ, вполне надежный, уважаемый всеми своими коллегами. Ему не стали бы завидовать, узнав об удаче, сделавшей его одним из «шестерых», если бы даже этим «шестерым» пришлось действительно разделить между собой земные блага Вильяма Гиппербона. Да, совершенно излишне было бы расспрашивать Гарри Т. Кембэла, так как он сам первый громко заявил:

— Да, друзья мои, это я, безусловно я, Гарри Т. Кембэл, один из «шести».. Это вы меня видели вчера марширующим около колесницы. Обратили вы внимание на то, как я держался? С видом, преисполненным достоинства, и стараясь не дать своей радости проявиться слишком шумно, хотя я никогда еще в жизни не присутствовал на таких веселых похоронах. И всякий раз, когда я отдавал себе отчет в том, что он тут, рядом со мной — этот умерший чудак… знаете ли, что я тогда говорил себе? А что, если он не умер, этот достойный человек?! Если из глубины его гроба раздастся вдруг его голос? Если он неожиданно появится, по-прежнему жизнеспособный? Я надеюсь, что вы мне поверите, когда я скажу, что если бы. это случилось и Вильям Дж. Гиппербон поднялся вдруг из своего гроба, подобно новому Лазарю, я ни за что не позволил бы себе за это на него рассердиться и упрекать за несвоевременное воскресение. Ведь вы всегда — не так ли? — имеете право воскреснуть, если вы не окончательно еще умерли…

Вот что сказал Гарри Т. Кембэл, но надо было слышать, как он это сказал!

— А как вы думаете, — спросили его, — что произойдет пятнадцатого апреля?

— Произойдет то, — ответил он, — что нотариус Торнброк ровно в полдень вскроет завещание.

— И вы не сомневаетесь в том, что «шестеро» будут объявлены единственными наследниками покойного?

— Разумеется! Для чего же, скажите, пожалуйста, Вильям Гиппербон пригласил нас на свои похороны, как не для того, чтобы оставить нам свое состояние?

— Кто знает!

— Нехватало, чтобы он нас побеспокоил, ничем за это не вознаградив! Подумайте только: одиннадцать часов шествовать в процессии!

— А вы не предполагаете, что в завещании содержатся распоряжения более или менее странные?

— Это возможно. Так как он оригинал, то я могу всегда ждать от него чего-нибудь оригинального. Во всяком случае, если то, чего он желает, исполнимо, то это будет сделано, а если неисполнимо, то, как говорят во Франции, «это сделается само собой». Могу только сказать, друзья мои, что на Гарри Т. Кембэла вы можете всегда положиться — он ни на шаг не отступит.

Нет! Ради чести журналиста он не отступит, в этом могут быть уверены все те, кто его знает, даже те, кто его не знает, если только найдется такой человек среди населения Чикаго. Каковы бы ни были условия, предъявляемые покойным, главный репортер газеты Трибуна их принимал и обязывался исполнить до конца. Даже если бы дело шло о путешествии на луну, он все равно отправился бы и туда. Только бы хватило воздуху его легким, а он уж на своем пути не остановится!

Какой контраст между этим решительным и смелым американцем и его сонаследником, известным под именем Германа Титбюри, жившим в торговом квартале города!

Сотрудники газеты Штаат-Цейтунг позвонили у дверей дома № 77, но не смогли проникнуть в квартиру.

— Мистер Герман Титбюри дома? — спросили они через приотворившуюся дверь.

— Да, — ответила какая-то великанша, неряшливо одетая, неряшливо причесанная, похожая на драгуна в юбке.

— Может ли он нас принять?

— Я вам отвечу, когда спрошу об этом миссис Титбюри. Оказалось, что существовала также миссис Кэт Титбюри, пятидесятилетняя особа, на два года старше своего мужа. Ответ, переданный в точности ее прислугой, был следующий:

— Мистеру Титбюри не для чего вас принимать, и он удивляется, что вы позволяете себе его беспокоить.

Между тем вопрос шел только о том, чтобы получить доступ в его квартиру, а отнюдь не в его столовую, и чтобы собрать несколько сведений, касавшихся его самого, а не несколько крошек с его обеденного стола. Но двери этого дома так и остались запертыми, и негодующие репортеры газеты Штаат-Цейтунг так ни с чем и вернулись в редакцию.

Герман Титбюри и Кэт Титбюри представляли собой чету, самую скупую из всех когда-либо совершавших свой жизненный путь по этой «долине слез», но они сами, между прочим, не прибавили ни единой капли своего сострадания к людям. Это были два сухих, бесчувственных сердца, бившихся в унисон. К счастью, небо отказалось благословить этот союз, и их род заканчивался с ними. Будучи очень богатыми, они нажили себе состояние не торговлей и не промышленностью. Нет, оба они, эти рантье (миссис Титбюри принимала в этом такое же участие, как и ее муж), посвятили себя деятельности мелких банкиров, скупщиков векселей по дешевой цене, ростовщиков самой низкой категории, всех этих жадных хищников, которые разоряют людей, оставаясь все время под покровительством закона, того закона, который, по словам знаменитого французского писателя, был бы очень удобен для негодяев… если бы… не существовало… Бога!

Титбюри был человек невысокого роста, толстый, с рыжей бородой совсем такого же цвета, как волосы его жены. Железное здоровье позволяло им обоим никогда не тратить и полдоллара на лекарства и на визиты врачей. Обладатели желудков, которые способны были все переварить, желудков, какие должны были бы иметь одни только честные люди, они жили на гроши, и их прислуга привыкла к голодному режиму. С тех пор как Герман Титбюри кончил заниматься делами, у него не было никаких сношений с внешним миром, и он был совершенно в руках миссис Титбюри, самой отвратительной женщины, какую только можно себе представить, которая «спала со своими ключами», как говорят в народе.

Чета эта жила в доме с окнами, узкими, как их мысли, снабженными, так же как и их сердца, железными решетками, в доме, похожем на железный сундук с секретным замком. Его двери не открывались ни для посторонних, ни для членов семьи — кстати, родни у них не было, — ни для друзей, которых они никогда не имели. Вот почему и на этот раз двери остались закрытыми перед газетными репортерами, явившимися за информациями.

Но и без непосредственного обращения к чете Титбюри легко было судить о их душевном состоянии, наблюдая за ними с того дня, когда они заняли свои места в группе «шестерых». Сильное впечатление произвело на Германа Титбюри его имя, напечатанное в знаменитом первоапрельском номере газеты Трибуна. Но не было ли еще других каких-нибудь жителей Чикаго с этой же фамилией? Нет! Ни одного, во всяком случае ни одного на улице Робей-стрит, в доме № 77. Допустить же, что он рисковал сделаться игрушкой какой-нибудь мистификации, о нет! Герман Титбюри уже видел себя обладателем шестой части громадного состояния и только огорчался и злился, что не был избран судьбой в качестве единственного наследника. Вот почему к остальным пяти претендентам он чувствовал не только зависть, но презрение и злобу, вполне солидаризируясь с командором Урриканом. Читатель легко может себе представить то, что он, Титбюри, и его жена думали об этих пяти «самозванцах».

Разумеется, в данном случае судьба допустила одну из тех грубых ошибок, которые ей очень свойственны, предлагая этому несимпатичному, неинтересному человеку часть наследства Вильяма Гиппербона, если это действительно входило в намерения покойного члена Клуба Чудаков.

На другой день после похорон в пять часов утра мистер и миссис Титбюри вышли из дому и отправились на Ок-свудсское кладбище. Там они разбудили сторожа и голосами, в которых чувствовалось живое беспокойство, спросили:

— Ничего нового… за эту ночь?

— Ничего нового, — ответил сторож.

— Значит… он действительно умер?

— Так мертв, как только может быть мертв умерший, будьте спокойны, — объявил сторож, тщетно ожидавший какой-нибудь награды за свой приятный ответ.

Могут быть спокойны, да, разумеется! Покойник не пробудился от вечного сна, и ничто не потревожило отдыха мрачных обитателей Оксвудсского кладбища.

Мистер и миссис Титбюри успокоенные вернулись домой, но еще дважды в тот же день, после полудня и вечером, и рано утром на другой день снова проделали этот длинный путь, для того чтобы самим убедиться, что Вильям Дж. Гиппербон так и не вернулся в этот подлунный мир.

Но довольно говорить об этой чете, которой судьба предназначила фигурировать в такой странной истории, чете, которую ни один из соседей не счел нужным поздравить с выпавшей на ее долю удачей.

Когда двое репортеров газеты Фрейе Црессе дошли до Ка-люмет-стрит, находившейся неподалеку от одноименного с ней озера в южной части города, в исключительно населенном промышленном квартале, они спросили полицейского, где находится дом, в котором жил Том Крабб. Это был дом № 7, но он принадлежал, но правде говоря, не самому Тому Краббу, а его антрепренеру. Джон Мильнер сопровождал его на все те незабываемые побоища, откуда участвующие в них джентльмены в большинстве случаев уходили в подбитыми глазами, поврежденными челюстями, переломанными ребрами и выбитыми зубами. В этой области Том Крабб был профессионалом, считаясь чемпионом Нового Света с тех пор, как победил знаменитого Фитсимонса, в свою очередь победившего не менее известного Корбэта.

Репортеры без всякого затруднения вошли в дом Джона Мильнера и были встречены самим хозяином, человеком среднего роста, невероятной худобы — лишь кости, обтянутые кожей, только мускулы и нервы. У него был пронизывающий взгляд, бритая физиономия и острые зубы. Он был проворен, как серна, и ловок, как обезьяна.

— Том Крабб? — спросили его репортеры.

— Он заканчивает свой первый завтрак, — ответил Мильнер недовольным тоном.

— Можно его видеть?

— По какому поводу.

— По поводу завещания Вильяма Гиппербона и чтобы сообщить о нем в нашей газете.

— Когда дело идет о том, чтобы поместить сведения о Томе Краббе, — ответил Джон Мильнер, — то его всегда можно видеть.

Репортеры вошли в столовую и увидели того, о ком только что говорили. Он прожевывал шестой кусок копченой ветчины и шестой кусок хлеба с маслом, запивая их шестой кружкой пива в ожидании чая и шести маленьких рюмок виски, которыми заканчивался обычно его первый завтрак. Он съедал его в половине восьмого утра, а за этим первым завтраком в разные часы дня следовали пять других кормежек. Мы видим, какую важную роль играла цифра шесть в существовании знаменитого боксера, и, может быть, ее таинственному влиянию он обязан был тем, что попал в число шести наследников Вильяма Гиппербона.

Том Крабб был колоссом. Его рост превосходил на десять дюймов шесть английских футов. Ширина его плеч равнялась трем футам. У него была громадная голова, жесткие черные волосы, совсем коротко остриженные, под густыми бровями большие круглые, глупые глаза быка, низкий покатый лоб, оттопыренные уши, выдвинутые вперед в форме пасти челюсти, густые усы, подстриженные в углах губ, и рот, полный зубов, потому что все самые здоровые удары по физиономии до сих пор не вышибли ни одного из них. Туловище его было похоже на пивную бочку, руки — на дышла, ноги — на столбы, созданные для того, чтобы поддерживать все это монументальное сооружение в образе человека.

Человека? Так ли это? Нет, животного, так как ничего, кроме животного, не заключалось в этом колоссальном существе. Все его органы работали наподобие различных частей какой-то машины, механизмом которой заведывал Джон Мильнер. Том Крабб пользовался славой в обеих Америках, но абсолютно не отдавал себе в этом отчета. Он ел, пил, упражнялся в боксе, спал, и этим ограничивались все акты его существования, без каких-либо интеллектуальных затрат. Понимал ли он ту счастливую случайность, которая сделала его одним из группы «шестерых»? Знал ли, с какой целью он накануне маршировал своими тяжелыми ногами рядом с погребальной колесницей, под шум громких рукоплесканий толпы? Если понимал, то только очень смутно, зато его антрепренер отдавал себе в этом полный отчет, и те права, которые он, Крабб, приобрел бы благодаря этому случаю, Джон Мильнер сумел бы уж использовать для себя. Вот почему на все вопросы репортеров, касавшиеся Тома Крабба, отвечал он, Джон Мильнер. Он сообщил им все подробности, могущие интересовать читателей газеты Фрейе Прессе. Его вес — 533 фунта до еды и 540 после; его рост равнялся 6 английским футам и 10 дюймам, как это уже было сказано выше; его сила, измеренная динамометром, — 75 килограммометрам; максимальная мощь сокращения его челюстных мышц — 234 фунта; его возраст — тридцать лет, шесть месяцев и семнадцать дней; его родители: отец — скотобоец на бойне фирмы «Армур», мать — ярмарочная атлетка в цирке «Суонси».

Что можно было еще спросить, чтобы написать заметку в сто строчек о Томе Краббе?

— Он ничего не говорит! — заметил один из журналистов.

— Да, по возможности очень мало, — ответил Джон Мильнер. — Для чего давать лишнюю работу языку?

— Может быть, он и думает так же мало?

— А для чего нужно ему думать?

— Совершенно не для чего, мистер Мильнер.

— Том Крабб представляет собой сжатый кулак, — прибавил тренер, — сжатый кулак, всегда готовый и к атаке и к обороне.