Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жюль Верн

Архипелаг в огне

1. КОРАБЛЬ В ОТКРЫТОМ МОРЕ

Восемнадцатого октября 1827 года, около пяти часов вечера, небольшое левантское судно, держась круто к ветру, стремилось до наступления темноты достигнуть гавани Итилон, лежащей у входа в Корейский залив.

Гавань эта — Гомер называл ее Этил — расположена в одном из трех глубоких вырезов, образованных Ионическим и Эгейским морями, благодаря которым Южная Греция напоминает своими очертаниями лист платана. На этом подобии зубчатого листа и раскинулся древний Пелопоннес — современная Морея. Первый из этих вырезов — Корейский залив — заключен между Мессинией и Мани; второй залив — Марафонский — широким полукругом врезается в побережье суровой Лаконии; третий — Навплийский — отделяет Лаконию от Арголиды.

К самому западному из них — Корейскому заливу — и относится гавань Итилон. Она притаилась в глубокой выемке среди скал отрогов Тайгета, этого хребта Манийского края, которые окаймляют восточный берег неправильной по форме бухты. Надежные стоянки, удобный фарватер, прикрывающие Итилон возвышенности делают эту гавань одним из лучших убежищ на побережье, где вечно бушуют средиземноморские ветры.

С итилонских пристаней нельзя было разглядеть приближающееся судно, которое шло в крутой бейдевинд против довольно свежего норд-норд-веста. Корабль еще отделяло от берега расстояние в шесть-семь миль. Хотя погода стояла очень ясная, даже верхушки самых высоких парусов и те едва вырисовывались на освещенном горизонте.

Но если снизу никто не мог бы различить корабль, то он был хорошо виден сверху, с гребней скал, господствующих над селением. Итилон возвышается амфитеатром на крутых обрывах — неприступном подножии акрополя древней Келафы. Над селением виднеется несколько старых башен — руины, не столь древние, как те любопытные развалины храма Сераписа, чьи ионические колонны и капители еще и поныне украшают итилонскую церковь. Недалеко от этих башен стоят две-три полузабытые часовенки, где церковные службы совершают простые монахи.

Здесь уместно объяснить, как надо понимать слова «церковные службы», а также, что представляют собою мессинские монахи, именуемые «калугерами». Кстати, один из них только что вышел из часовни и может быть описан с натуры.

В те времена религия в Греции еще оставалась своеобразной смесью языческих легенд и христианских догматов. Нередко верующие почитали античные божества как святых новой религии. Даже теперь, как отмечает г-н Анри Белль, они «отождествляют полубогов с апостолами, духов долин с ангелами рая и не делают различия между сиренами, фуриями и богородицей». Отсюда и берут начало некоторые странные обряды и нелепые обычаи, а духовенство зачастую только мешает верующим разобраться в хаосе полуязыческих, полухристианских воззрений.

В первой четверти XIX века, — действие нашего повествования начинается лет пятьдесят назад, — священники эллинского полуострова были особенно невежественны, а монахи, ленивые, недалекие и угодливые, не могли, разумеется, благотворно влиять на суеверное население, с которым держались на равной ноге.

И пусть бы эти калугеры были только невежественными! Но в некоторых областях Греции, особенно в глухих местностях Мани, монахи эти — выходцы из низов — невероятные попрошайки, по натуре и по необходимости, мастера выклянчивать драхмы у сердобольных путешественников, тунеядцы, у которых только и дела было, что подсовывать богомольцам для лобызания какой-нибудь захудалый образок да поддерживать в нишах огонь лампад, зажженных перед иконами, доведенные до отчаяния скудостью доходов, получаемых от десятины, исповедей, похорон и крестин, не гнушались исполнять обязанности дозорных — и каких! — состоящих на жалованье у жителей побережья.

Вот почему итилонские моряки, лениво лежавшие, по своему обыкновению, на берегу, подобно лаццарони, которые минуту работают — час отдыхают, разом вскочили, увидев, что их приятель-калугер, возбужденно размахивая руками, быстро спускается к селению.

Это был человек лет пятидесяти — пятидесяти пяти, очень толстый, вернее тучный, как все бездельники; его лукавая физиономия отнюдь не внушала доверия.

— Эй, отче, что там стряслось? — крикнул один из моряков, подбегая к монаху.

Итилонец сильно гнусавил (как видно, он на собственный лад поклонялся Венере не менее усердно, чем певец любви Овидий Назон); он изъяснялся на маниотском наречии — такой мешанине из греческого, турецкого, итальянского и албанского языков, какая могла возникнуть разве только при Вавилонском столпотворении.

— Уж не захватили ли солдаты Ибрагима вершин Тайгета? — спросил другой моряк, сопровождая своя слова беспечным жестом, свидетельствовавшим о весьма умеренном патриотизме.

— Только бы не французы, в них мало проку! — отозвался первый итилонец.

— Они друг друга стоят, — вмешался третий.

Эта реплика показывала, что освободительная борьба, даже в самый ее тяжелый период, не слишком занимала умы обитателей крайнего Пелопоннеса, столь не похожих на жителей северной Мани, доблестно сражавшихся за независимость родины.

Но калугер не мог ответить. Он запыхался, спускаясь по кручам. Его душила астма. Он тщетно пытался заговорить. Правда, один из его предков, марафонский воин, за минуту до смерти нашел в себе силу возвестить победу Мильтиада. Впрочем, здесь речь шла не о Мильтиаде и не о греко-персидской войне. Вряд ли этих свирепых обитателей крайней оконечности Мани можно было вообще считать сынами Эллады.

— Да ну же, отче, не тяни, выкладывай! — вскричал старик по имени Годзо, особенно нетерпеливый, словно он чутьем угадывал, какую весть принес монах.

Толстяк, наконец, отдышался. Указав рукой на горизонт, он прохрипел:

— Корабль в виду!

При этих словах бездельники вскочили на ноги, захлопали в ладоши и устремились к скале, господствовавшей над гаванью. С нее был далеко виден морской простор.

Человек посторонний объяснил бы их шумный восторг естественным интересом, какой вызывает у прибрежных жителей — фанатиков всего, что связано с морем, — любой корабль, показавшийся на горизонте. Но в данном случае дело было не в этом, вернее, оживление местных обитателей объяснялось интересом особого рода.

Даже в те дни, когда пишется наша история (не говоря уже о том времени, когда она происходила), Мани занимает исключительное положение среди прочих провинций Греции, вновь превратившейся по воле европейских держав, подписавших в 1829 году Адрианопольский договор, в независимое королевство. Маниоты, или те, кто под этим именем заселяет остроконечные полосы земли, образованные заливами, по-прежнему остаются полуварварами и больше дорожат личной свободой, чем независимостью родины. Вот почему во все времена попытки покорить приморскую косу Нижней Морей ни к чему не приводили. Не удалось это ни турецким янычарам, ни греческим жандармам. Сварливые, мстительные, передающие, подобно корсиканцам, из поколения в поколение родовую вражду, пока ее не потушит кровь, прирожденные грабители, которые, однако, свято чтут законы гостеприимства, готовые убить, если без убийства нельзя украсть, эти суровые горцы тем не менее считают себя прямыми потомками спартанцев; крепко засев в отрогах Тайгета, где сотнями насчитываются «пиргосы» — маленькие, почти совершенно неприступные крепости, — они весьма охотно играют двусмысленную роль владельцев средневековых замков у дорог, чьи феодальные права отстаивались с помощью кинжала и пищали.

Итак, если маниоты и поныне еще почти дикари, то легко понять, что они представляли собой полвека назад. До того как установление регулярного пароходного сообщения решительным образом не пресекло морской разбой, в первой трети XIX столетия, маниоты были самыми дерзкими пиратами — грозой торговых кораблей на всех побережьях Леванта.

В силу своего положения на краю Пелопоннеса, у входа в два моря, поблизости от острова Чериготто, столь излюбленного корсарами, гавань Итилон была как нельзя более удобна для морских разбойников, хозяйничавших в водах Архипелага и по соседству с ним — на побережье Средиземного моря. Особенно дорожили они стрелкой мыса Матапан, завершавшей самую обжитую часть Мани, именовавшуюся тогда Каковоннийским краем. Оседлав этот мыс, они либо нападали на корабли прямо с моря, либо заманивали их к берегу ложными сигналами. Затем они их грабили и жгли. А судовую команду, независимо от того, кто входил в нее — турки, мальтийцы, египтяне и даже греки, — пираты безжалостно убивали или продавали в рабство на африканское побережье. Если же наступало вынужденное бездействие, если каботажные суда редко показывались близ Корейского и Марафонского заливов или в открытом море у острова Чериго и мыса Галло, то все итилонцы, от мала до велика, молили бога бурь пригнать вместе с приливом какое-нибудь судно значительной вместимости и с богатым грузом. И калугеры для пользы дела никогда не отказывали верующим в подобных молебнах.

Вот уже несколько недель итилонцам не представлялось случая поживиться. За все это время ни одно судно не пристало к берегу Мани. Немудрено, что новость, сообщенная монахом между двумя приступами одышки, вызвала бурный взрыв радости.

Тотчас же раздались глухие удары симандры — деревянного колокола с железным языком (им пользовались в тех провинциях Греции, где захватчики-турки запрещали бить в набат). Но этого заунывного гула было достаточно, чтобы на берег сбежались мужчины, женщины — все, кого жажда добычи толкала на грабеж и убийство; даже дети и свирепые псы и те устремились сюда.

Тем временем моряки на высокой скале громко и ожесточенно спорили. Они старались угадать, что за судно приближается к берегу.

Подгоняемый легким норд-норд-вестом, все более свежевшим с наступлением ночи, корабль быстро шел левым галсом. Можно было ожидать, что он повернет к мысу Матапан. Судя по всему, он плыл с Крита. Корпус корабля, бороздившего воды и оставлявшего за собой вспененный след, уже начинал обрисовываться, но все паруса его еще сливались в неясное пятно. Поэтому было трудно определить, к какому типу судов он принадлежит, и ежеминутно возникали самые противоречивые предположения.

— Это шебека, — уверял один из моряков. — Вот мелькнули прямые паруса фок-мачты.

— Ну нет! — возражал другой. — Это пинка. Посмотри-ка на приподнятую корму и изогнутый форштевень!

— Шебека, пинка! Как будто можно распознать их на таком расстоянии! — возражал третий.

— Под прямыми парусами может идти и полакра! — заметил какой-то моряк, приставивший к глазам два полусомкнутых кулака наподобие зрительной трубы.

— Дай бог! — отозвался старый Годзо. — И полакра, и шебека, и пинка — это ведь все трехмачтовые суда, а всякому понятно, что три мачты лучше двух, если речь идет о том, чтобы заполучить добрый груз кандийских вин или смирнских тканей.

Это мудрое замечание заставило всех еще зорче вглядываться вдаль. А корабль все приближался и мало-помалу увеличивался в размерах; но он слишком круто держался ветра, и его нельзя было разглядеть с траверса; поэтому никто не мог сказать, сколько на нем мачт — две или три — и, следовательно, какие надежды сулит его вместимость.

— Где черт вмешался, там добра не жди! — проворчал Годзо, уснащая свою речь ругательствами, заимствованными у разных народов. — Это всего-навсего фелюга…

— Хуже того, сперонара! — воскликнул калугер, обманутый в своих ожиданиях не меньше, чем его паства.

Нечего и говорить, что оба эти замечания толпа встретила возгласами досады. Но к какому бы типу судов ни относился приближавшийся корабль, его водоизмещение явно не превышало ста — ста двадцати тонн. Однако прежде всего важна ценность груза, а не его вес. Нередко простые фелюги и даже сперонары служат для перевозки дорогих вин, ароматических масел, драгоценных тканей. В этом случае нападение оправдывает себя — хлопот немного, а прибыль большая! Значит, рано еще было унывать. К тому же главари шайки, весьма искушенные в морском деле, находили, что ход судна отличался большим изяществом, а это было хорошим признаком.

Тем временем на западе солнце уже пряталось за горизонт; но в Ионическом море октябрьские сумерки длятся целый час — срок вполне достаточный, чтобы рассмотреть корабль до наступления полной темноты. Впрочем, готовясь войти в залив, он обогнул мыс Матапан, сделал поворот на два румба и предстал глазам наблюдателей в самом выгодном положении.

И сразу же у старого Годзо вырвалось: саколева!

— Саколева! — подхватили все хором и разразились градом проклятий.

Однако спорить никто не стал, ибо ошибки быть не могло. Судно, маневрировавшее у входа в Корейский залив, действительно было саколевой. Но жители Итилона напрасно сетовали на неудачу: на таких судах ценный груз — вовсе не редкость.

Саколевой на Ближнем Востоке называют корабль среднего тоннажа, палуба которого поднята к корме, что несколько увеличивает ее седловатость. Вооружение такого судна состоит из трех мачт-однодеревок с косыми и прямыми парусами. Стоящая в центре грот-мачта сильно наклонена вперед. Она несет один латинский парус. Фок, фор-марсель с летучим бом-брамселем, два кливера на носу и два остроконечных паруса на корме, укрепленные на двух мачтах разной высоты, составляют парусность саколевы, придающую ей какое-то своеобразие. Яркая окраска корпуса, гордый выгиб форштевня, многообразие рангоута и причудливое сечение парусов — все это делает саколеву одним из любопытнейших образцов тех грациозных кораблей, которые сотнями лавируют в узких проливах Архипелага. Что может быть изящнее этого легкого судна, которое под напором волн, обдающих его пеной, взлетает вверх, падает вниз и, непринужденно прыгая с гребня на гребень, кажется огромной птицей, чьи крылья едва касаются морской глади, пламенеющей в прощальных лучах заходящего солнца.

Несмотря на то, что ветер свежел, а небо покрывалось зловещими тучами (на Ближнем Востоке их называют «смерчами»), саколева по-прежнему шла под всеми парусами. Не был убран даже летучий брамсель, что всякий менее отважный моряк не преминул бы сделать. Очевидно, капитан спешил пристать к берегу и вовсе не намеревался провести ночь в открытом море, где уже поднималось волнение и мог разыграться шторм.

Но если итилонцы и убедились, что саколева направляется в залив, то они еще не были уверены, войдет ли она в их гавань.

— Эх! — сокрушался один из них. — Можно подумать, что ей нужна не бухта, а попутный ветер!

— Хоть бы черт взял ее на буксир! — пробормотал другой. — Уж не думает ли она снова повернуть в море?

— Не идет ли она в Корони?

— Или в Каламу?

Оба эти предположения могли оказаться верными. В Корони, порт на манийском побережье и главный пункт по вывозу оливкового масла из Южной Греции, нередко заходили левантские купеческие суда. А город Калама, расположенный в глубине залива, славился базарами, куда свозили различные товары — ткани и гончарные изделия — со всех концов Западной Европы. Возможно, саколева направлялась в один из этих портов, и тогда конец всем надеждам итилонцев, этих искателей легкой наживы!

Между тем саколева, провожаемая алчными взглядами, быстро летела вперед. Вот она поровнялась с Итилоном. Наступила решающая минута. Если судно по-прежнему будет двигаться в глубь залива, Годзо и его сообщники должны проститься со всякой надеждой овладеть им. Действительно, даже самые ходкие шлюпки не могли бы догнать корабль, который, легко неся на себе громадные паруса, развивал огромную скорость.

— Она поворачивает! — закричал вдруг старый моряк, и его рука с крючковатыми пальцами протянулась по направлению к судну, точно абордажный багор.

Годзо не ошибался. Саколева, послушная рулю, неслась прямо к Итилону. В это время на судне спустили летучий брамсель и второй кливер, а затем взяли на гитовы и марсель. Теперь корабль, частично облегченный от парусов, в большей мере зависел от рулевого.

Начинало темнеть. Времени уже оставалось ровно столько, чтобы до ночи войти в фарватер итилонской гавани. Здесь кое-где попадаются подводные рифы, которые угрожают гибелью кораблям. Однако маленькое судно не подняло на грот-мачте лоцманский флаг. Очевидно, смелый капитан до тонкости знал эти весьма опасные места, если не нуждался в проводнике. А скорее всего он, с полным основанием, не доверял чересчур опытным итилонцам, которые не постеснялись бы посадить судно на какой-нибудь риф, уже погубивший немало кораблей.

Кстати, в те времена ни один маяк не освещал этой части манийского побережья. Лишь простой портовый фонарь указывал кораблям путь в узком фарватере.

Между тем саколева приближалась. Еще немного, и она окажется в полумиле от Итилона. Судно уверенно подходило к берегу. Чувствовалось, что его ведет умелая рука.

Итилонские душегубы были недовольны. Им хотелось, чтобы вожделенный корабль напоролся на какую-нибудь скалу. Подводные камни, точно соучастники, были всегда к их услугам. Они начинали дело, а пиратам оставалось лишь довершить его. Сперва кораблекрушение, затем грабеж — так они обычно и действовали. Это избавляло разбойников от вооруженной борьбы, от прямого нападения, где они могли бы понести урон. Не раз случалось, что отважные моряки оказывали им жестокое сопротивление.

Но вот злоумышленники во главе с Годзо покинули наблюдательный пост и, не теряя ни минуты, снова спустились к морю. Они собирались прибегнуть к уловке, знакомой всем морским грабителям Востока и Запада.

Посадить саколеву на мель, указав ей ложное направление в узких проходах залива, в темноте, еще не совсем полной, но уже затруднявшей движение судна, не составляло никакого труда.

— К фонарю! — коротко скомандовал Годзо, которому вся шайка привыкла беспрекословно повиноваться.

Приказание старого моряка было понято. Через минуту сигнальный огонь — обыкновенный фонарь, горевший на вершине шеста, водруженного на невысокой дамбе, — внезапно погас.

Тут же на его месте зажегся другой; но если первый, неподвижный светоч неизменно указывал мореплавателям верный путь, то второй, то и дело менявший свое место, преследовал противоположную цель: заставить корабль сбиться с пути и наткнуться на какую-нибудь подводную скалу.

Это был точно такой же фонарь, только пираты привязали его к рогам козы, которую медленно водили по нижнему склону берега. Огонь, перемещаясь вместе с животным, должен был служить судну ложным маяком.

Местные жители, конечно, не раз проделывали такую штуку. И эти преступные проделки почти всегда приводили к желанной цели.

Саколева все же вошла в фарватер. Она уже спустила грот и теперь несла только кливер и латинские паруса на корме. Большего ей и не требовалось, чтобы подойти к берегу и бросить якорь.

К величайшему удивлению итилонцев, наблюдавших за маленьким судном, оно с непостижимой уверенностью двигалось по извилистому проливу. Казалось, саколеве и дела нет до переносного фонаря, привязанного к рогам козы. Даже при дневном свете нельзя было бы маневрировать точнее. Видно, капитан ее не раз преодолевал преграды на подходе к Итилону и знал их так хорошо, что они не пугали его даже глубокой ночью.

С берега уже можно было разглядеть этого отважного моряка, стоявшего на носу корабля. Теперь его силуэт явственно выступал из мрака. Капитана с головы до ног покрывал «аба» — шерстяной, в широких складках плащ с капюшоном. Право, ничто в этом человеке не напоминало скромного хозяина каботажного судна, который, ведя свой корабль среди скал, перебирает с молитвой крупные четки; без них не обходится ни один моряк, плававший в водах Архипелага. Этот же, даже не повышая голоса, невозмутимо подавал команду рулевому. Внезапно блуждающий огонек на берегу погас. Однако это не помещало саколеве неуклонно продолжать свой путь. Но вот судно сделало резкий поворот, и на мгновение возникла опасность, что в непроглядном мраке оно наскочит на скалу, выступавшую из воды в кабельтове от входа в гавань. Едва заметное движение руля — и корабль, изменив направление, обогнул риф, едва не задев его.

Столь же ловко рулевой миновал и другой подводный камень, который загораживал фарватер, оставляя в нем только узкий проход; здесь, вблизи желанной стоянки, разбился не один корабль, независимо от того, находился его лоцман в сговоре с итилонцами или нет.

Итак, пираты больше не могли рассчитывать, что крушение отдаст им в руки беззащитную саколеву. Еще несколько минут, и она бросит якорь в гавани. Чтобы завладеть судном, нужно было непременно взять его на абордаж.

Посовещавшись друг с другом, мошенники решили приступить к делу. Сгустившаяся тьма как нельзя лучше благоприятствовала их планам.

— К лодкам! — скомандовал старый Годзо, чьи приказы никогда не встречали возражений, особенно когда он призывал к грабежу.

Человек тридцать здоровенных головорезов, вооруженных пистолетами, кинжалами и топорами, прыгнули в лодки, стоявшие на привязи у причала, и поплыли к судну; пираты располагали бесспорным численным превосходством над экипажем корабля.

В тот же миг на саколеве послышалась отрывистая команда. Корабль, миновав проход, очутился на середине гавани. Отдали фал, бросили якорь, и, вздрогнув от толчка, вызванного его падением, судно застыло в неподвижности.

Лодки находились теперь лишь в нескольких саженях от саколевы. Даже самый беспечный экипаж, зная дурную славу итилонцев, схватился бы за оружие и на всякий случай приготовился к отпору.

Однако на судне все оставалось по-прежнему. Едва оно стало на якорь, как капитан перешел с носа на корму, а матросы, не удостаивая вниманием приближающиеся лодки, преспокойно занялись уборкой парусов, торопясь очистить палубу.

Однако, насколько можно было заметить, они не плотно стягивали паруса, так что стоило лишь налечь на фалы, и судно сразу же могло вновь поставить паруса.

Первая лодка пристала к саколеве слева. Затем и остальные со всех сторон навалились на нее. А так как фальшборт судна был невысок, то нападающие без труда перешагнули его и с грозным ревом рассыпались по палубе.

Самые исступленные устремились на корму. Один из них схватил фонарь и направил его на капитана.

Тот резким движеньем сбросил с головы капюшон, и его ярко освещенное лицо выступило из мрака.

— Эх, вы, итилонцы! — укоризненно произнес он. — Уже не узнаете своего земляка Николая Старкоса?

И он спокойно скрестил руки на груди. Не прошло и минуты, как лодки поспешно отвалили от судна и направились к берегу.

2. ЛИЦОМ К ЛИЦУ

Минут через десять от саколевы отделилась легкая гребная лодка, «гичка», и вскоре у подножья мола из нее высадился никем не сопровождаемый безоружный моряк, только что обративший в бегство итилонцев.

Это был капитан «Каристы» — так называлось парусное судно, незадолго до того бросившее якорь в гавани.

Николай Старкос был среднего роста, с могучей грудью, мускулистыми руками и ногами. Он носил на голове плотную морскую шапку, оставлявшую открытым высокий упрямый лоб; его черные волосы кольцами рассыпались по плечам. Зоркие глаза глядели сурово. Не в пример клефтам, он не закручивал свои длинные торчащие усы, густые и пышные на концах. Капитану Старкосу можно было дать лет тридцать пять с небольшим. Но обветренная кожа, жесткое выражение лица, глубокая складка на лбу — мрачная борозда, свидетельствовавшая о дурных наклонностях, — сильно его старили.

Он не носил ни куртки, ни жилета, ни фустанеллы — традиционного костюма паликара. Его кафтан с капюшоном коричневого цвета, расшитый темным шнурком, широкие зеленоватые шаровары, заправленные в высокие сапоги, скорее напоминали одежду моряка с берберийского побережья.

А между тем Николай Старкос был чистейшим греком и уроженцем Итилона. Здесь он провел свои детские годы. Среди этих утесов подростком, а затем юношей изучал жизнь моря. У этого побережья плавал, отдаваясь на волю течений и ветров. Вокруг не было ни одной бухты, где бы он не измерил глубину вод и крутизну берегов, ни одного рифа, каменистого участка дна или подводной скалы, чье местоположение не было ему известно. Не нашлось бы ни одного поворота в извилистом фарватере, сквозь который он, без компаса и не прибегая к помощи лоцмана, не провел бы любой корабль. И нет ничего удивительного, что ложные сигналы его земляков не помешали ему уверенно направлять ход саколевы. Впрочем, он отлично знал, что итилонцы — народ ненадежный: ему доводилось видеть их в деле. В сущности это были прирожденные хищники, но он не осуждал их: его-то они не трогали!

Но если Старкос знал итилонцев, то и итилонцы знали Старкоса. После того как его отец, подобно тысячам других патриотов, стал жертвой жестокости турок, мать Николая, обуреваемая жаждой мести, только и ждала случая, чтобы ринуться в первое же восстание против оттоманского ига. Он сам, едва ему исполнилось восемнадцать лет, покинул Мани, и первые странствия по морю, преимущественно в водах Архипелага, стали для него школой не только мореходного искусства, но и пиратского промысла. На каких кораблях служил он в ту пору своей жизни, кто из знаменитых флибустьеров и корсаров были его вожаками, под каким флагом он впервые сражался, чью кровь проливал — врагов Греции или своих соотечественников, — на все эти вопросы никто, кроме самого Старкоса, не ответил бы. Его не раз встречали в различных портах Керенского залива. Пожалуй, некоторые земляки Старкоса могли бы кое-что рассказать о его разбойничьих подвигах, совершенных не без их участия, о захваченных и пущенных на дно торговых кораблях, о богатой добыче, попавшей к ним в руки. Однако некая тайна окружала имя Николая Старкоса. И тем не менее у него была столь громкая известность, что вся Мани склонялась перед ним.

Вот чем объясняется прием, оказанный этому человеку жителями Итилона, вот почему, увидев его, они так испугались, что у них пропала всякая охота грабить саколеву, как только выяснилось, кто ею командует.

Едва капитан «Каристы» причалил к берегу, чуть позади мола, как туда во множестве сбежались мужчины и женщины и почтительно выстроились на его пути. Когда он сошел на пристань, в толпе не раздалось ни единого возгласа. Казалось, Старкос обладал магической властью: с его появлением все вокруг затихало. Итилонцы ждали его слов, но он, по обыкновению, молчал, и никто не смел заговорить с ним первым.

Николай Старкос приказал матросам возвратиться на саколеву, а сам направился в конец пристани, туда, где она делала поворот. Пройдя шагов двадцать, он остановился. За ним, словно ожидая приказаний, следовал старый моряк, и капитан, узнав его, сказал:

— Годзо, мне нужно пополнить команду десятью крепкими молодцами.

— Ты их получишь, Николай Старкос, — ответил Годзо.

Понадобись капитану «Каристы» сто человек, он нашел бы их по своему выбору в этом морском поселке. И все они, не спросив, куда он их ведет, для какого дела предназначает, за чей счет придется им плавать, в чьих интересах сражаться, — последовали бы за своим земляком, готовые разделить с ним его жребий, ибо хорошо знали, что так или иначе, а внакладе они не останутся.

— Через час люди должны быть на борту «Каристы»!

— Они там будут, — заверил Годзо.

Знаком показав, что он не нуждается в провожатом, Николай Старкос продолжал свой путь вверх по пристани, закруглявшейся в конце мола, и вскоре углубился в одну из узких портовых улиц.

Старик Годзо, послушный воле капитана, возвратился к своим и сразу же занялся отбором матросов для саколевы.

Между тем Николай Старкос медленно поднимался по склонам отвесного берега, на которых раскинулось местечко Итилон. Сюда, наверх, доносился лишь лай свирепых псов, широкомордых, как доги, и с чудовищной пастью; псов этих, с которыми не было сладу, путники остерегались не меньше шакалов и волков. Две-три чайки, коротко взмахивая широкими крыльями, быстро кружили в воздухе, собираясь опуститься в гнезда на прибрежных скалах.

Скоро последние итилонские дома остались позади. Николай Старкос вышел на крутую тропу, которая вьется вокруг келафского акрополя. Миновав развалины крепости, возведенной Вилль-Ардуэном еще в ту далекую эпоху, когда крестоносцы завладели различными пунктами Пелопоннеса, он обогнул развалины древних башен, которые еще покрывают берег. Здесь он остановился и оглянулся.

Близился час, когда лунный серп, опустившись по небосклону за мыс Галло, готовится погаснуть в водах Ионического моря. Несколько редких звезд мерцали сквозь узкие разрывы облаков, гонимых свежим ночным ветром. Когда он затихал, вокруг акрополя воцарялась мертвая тишина. Два-три маленьких, едва заметных паруса бороздили гладь залива, пересекая его по направлению к Корони или поднимаясь к Каламе. Если бы не колеблющийся свет мачтовых фонарей, они, пожалуй, слились бы с темнотой. Внизу, на взморье, то тут, то там мелькало семь или восемь огоньков; отражаясь в воде, они трепетали и двоились. Были то фонари рыбачьих лодок или свет в окнах прибрежных домов? Кто знает.

Николай Старкос обводил привычным к темноте взглядом безбрежный простор. Моряк обладает необыкновенно острым зрением: он видит то, что недоступно другим. Но в ту минуту окружающее словно не существовало для капитана «Каристы»: перед ним несомненно возникали иные картины. Да, он весь ушел в себя. Он безотчетно упивался воздухом родного края — дыханием отчизны. Скрестив руки, он, задумавшись, долго стоял неподвижно, и голова его, с которой упал капюшон, казалась высеченной из камня.

Так прошло с четверть часа. Николай Старкос, не отрываясь, смотрел на запад, туда, где вдали, на горизонте, небо сливалось с морем. Затем он сделал несколько шагов в сторону и начал наискось подниматься по крутому утесу. Не случайно свернул он с тропы. Тайная мысль вела его; но он, казалось, не смел взглянуть на то, ради чего поднялся на итилонские скалы.

Между прочим, трудно найти более пустынную местность, чем побережье мыса Матапан до последней бухты залива. Здесь нет ни апельсиновых, ни лимонных рощ, здесь не растут ни шиповник, ни олеандр, ни арголидский жасмин, здесь не встретишь ни толокнянки, ни смоковницы, ни тутовых деревьев — словом, той пышной растительности, которая придает такую прелесть некоторым областям Греции. Нигде не увидишь ни златоцвета, ни платана, ни гранатового дерева на фоне темной стены кипарисов и кедров. Повсюду скалы вулканической формации, готовые при первом же подземном толчке низвергнуться в воды залива. Повсюду неприступна и скупа эта своеобразная манийская земля, впроголодь кормящая своих сынов. Только несколько высоких голых сосен, причудливо искривленных и обескровленных — из них выкачали всю смолу, — показывают глубокие раны на своих стволах. Здесь и там, словно колючий чертополох, торчат тощие кактусы, удивительно похожие на маленьких полуоблезлых ежей. Чахлые кустарники и почти лишенная травы почва, в которой больше песку, чем перегноя, не в силах прокормить даже коз, столь умеренных и нетребовательных в еде.

Пройдя еще десяток-другой шагов, Николай Старкос снова остановился. Затем повернулся лицом на северо-восток, туда, где на фоне более светлой части небосвода вырисовывался профиль далекого гребня Тайгета. Две-три звезды, восходящие в этот час, еще висели над горизонтом, точно громадные светляки.

Николай Старкос замер на месте. Он не сводил глаз с низенького деревянного домика, прилепившегося шагах в пятидесяти к выступу скалы. Крутые тропинки вели к высоко вознесенной над селением скромной усадьбе, сиротливо стоявшей среди почти лишенных листвы деревьев на участке, обнесенном живой изгородью из терновника. Все говорило о том, что жилище это давным-давно заброшено. Изгородь пришла в упадок, местами она густо разрослась, местами поредела и не могла больше служить надежной оградой. Бездомные псы и шакалы, иногда появлявшиеся здесь, не раз опустошали этот одичавший уголок манийской земли. Сорные травы да низкий кустарник — вот все, чем одаряла природа эту пустошь с тех пор, как к ней не прикасалась рука человека.

Но почему такая заброшенность? Потому что хозяина усадьбы уже много лет нет в живых. Потому что вдова его, Андроника Старкос, покинула родной край и встала в ряды доблестных женщин — славных борцов за независимость. Потому что сын его ушел из отчего дома и ни разу туда не возвращался.

А между тем под этим кровом Николай Старкос родился. Здесь он провел раннее детство. После долгих лет плаванья его отец, честный моряк, нашел себе тут пристанище, но он держался в стороне от обитателей Итилона, чьи пиратские нравы претили ему. К тому же, отличаясь от итилонцев умом и достатком, он сумел создать для себя, жены и сына какую-то особую жизнь. Так проводил он дни, всеми забытый, в глубоком и мирном уединении до того часа, когда в порыве негодования осмелился восстать против притеснения и поплатился жизнью за свою смелость. От прислужников Порты трудно было укрыться даже на самом краю полуострова!

После смерти отца Николай остался без надзора — мать была не в силах обуздать сына. Он бежал из дома и пустился скитаться по морям, поставив на службу разбойникам и разбою свои удивительные способности прирожденного моряка.

Итак, прошло десять лет с тех пор, как сын покинул родной дом, и шесть лет, как дом этот покинула мать. Однако в Итилоне поговаривали, что Андронику несколько раз видели в окрестностях селения. По крайней мере, если верить слухам, она с большими перерывами и ненадолго появлялась здесь, но ни с кем из итилонцев не общалась.

А Николай Старкос, которого превратности странствий изредка приводили в Мани, до сего дня не выказывал намерения вновь увидеть свое скромное жилище на крутой скале. Он никогда не спрашивал, уцелел ли покинутый дом. Он никогда не пытался, хотя бы стороною, узнать, посещает ли мать опустевшее гнездо. Но, возможно, сквозь грозные события, залившие кровью Грецию, до него доходило имя Андроники — единственное имя, которое могло бы пробудить в нем совесть, если бы она у него была.

Однако на этот раз Николай Старкос зашел в итилонский порт не только для того, чтобы пополнить свою команду десятью матросами. Желание, даже больше, чем желание, — властное побуждение, в котором он, возможно, не отдавал себе полностью отчета, толкало его на это. Он чувствовал неодолимую потребность вновь увидеть, несомненно в последний раз, родное пепелище, вновь ступить на ту землю, где он учился ходить, вдохнуть воздух дома, в стенах которого раздался его первый вздох и прозвучал его первый младенческий лепет. Да! Вот что заставило его подняться по крутым тропинкам на знакомую скалу, вот почему он в столь поздний час стоял у ветхого плетня маленькой усадьбы.

Здесь обычная невозмутимость, казалось, изменила ему. Найдется ли такое черствое сердце, что не дрогнет под наплывом воспоминаний о детстве. Нет на свете человека, который мог бы остаться равнодушным, глядя на дом, где он родился, где его убаюкивала мать. Душа не может настолько огрубеть, чтобы ни одна струна ее не откликнулась на голос прошлого.

Все это испытал на себе Николай Старкос, остановившийся перед заброшенной усадьбой — такой мрачной и безмолвной, будто совершенно вымершей и снаружи и внутри.

— Войти?.. Да!.. Войти!

Эти слова, первые после долгого молчания, Николай Старкос произнес шепотом, словно боясь, что его услышат, что перед ним возникнет какой-нибудь призрак былого.

Войти, казалось, так легко и просто! Ограда была наполовину разрушена, колья валялись на земле. Незачем было даже отпирать калитку и отодвигать засов.

Николай Старкос вошел и остановился перед самым домом, кровля которого, полуистлевшая от дождей, едва держалась на одних только обломанных проржавевших скобах.

В то же мгновение из густой листвы мастикового дерева, росшего у самой двери, со зловещим криком вылетела сова.

Тут Старкос снова заколебался. Он твердо решил осмотреть все, до последней каморки. Однако то, что происходило в нем, — раскаяние, шевелившееся в его душе, — вызывало у него глухую злобу. Он был взволнован и в то же время раздражен. Ему казалось, что родной край отталкивает его, посылает ему самые страшные проклятия!

Поэтому, прежде чем войти в жилище, он решил обогнуть его снаружи. Ночь стояла темная. Незримо бродил он вокруг в таком мраке, когда и самого себя не разглядишь. Но ведь днем он, вероятно, и не пришел бы сюда! В потемках легче отмахнуться от воспоминаний.

И вот, подобно злоумышленнику, который ищет, как ему лучше пробраться в дом, чтобы ограбить его, крадется Николай Старкос вдоль потрескавшихся стен, огибает углы с отбитыми краями, густо одетые мохом, ощупывает расшатанные камни, словно желая убедиться, сохранились ли еще признаки жизни в трупе этого жилища, старается уловить хотя бы слабое биение его сердца! Дворик за домом оставался полностью погруженным в сумрак. Молодой месяц был уже на исходе, и его косые лучи сюда не доходили.

Медленно обошел Николай усадьбу. Темное строение было полно какой-то тревожной тишины, казалось, в нем притаились духи или призраки. Он снова очутился у фасада, обращенного на запад, и подошел к двери, собираясь сильным толчком раскрыть ее, если она держалась только на щеколде, или взломать, если она была на замке.

Внезапно кровь бросилась ему в голову. Его; как говорится, «бросило в жар»: он увидел огонь. Теперь он не решался войти под родной кров, где так хотел побывать еще раз. Ему мерещилось, что отец и мать покажутся сейчас на пороге и, указав ему на дверь, проклянут его, предателя семьи, изменника родины, забывшего сыновний и гражданский долг!

В эту минуту дверь медленно отворилась. На пороге появилась женщина. На ней был обычный костюм маниотки — юбка из черной бумажной материи с узкой красной каймой, темная, перетянутая в поясе безрукавка, а на голове — коричневый колпачок, обвитый, наподобие чалмы, шелковым платком цвета греческого флага.

Смуглое ее лицо, обветренное, как у приморских рыбачек, поражало внутренней силой, ее большие черные глаза горели живым, чуть мрачным огнем. Глядя на эту высокую, стройную женщину никто бы не поверил, что ей больше шестидесяти лет.

То была Андроника Старкос. Мать и сын после долгих лет разлуки и полного отчуждения оказались лицом к лицу.

Николай Старкос не ожидал встретить мать… Ее появление потрясло его.

Андроника повелительным жестом преградила путь сыну, и несколько скупых слов, произнесенных ею, прозвучали с грозной силой, присущей ей одной:

— Никогда Николай Старкос не переступит порог отчего дома!.. Никогда!

И сын, согнувшись под тяжестью этого запрета, шаг за шагом отступал. Та, что некогда носила его в своем чреве, теперь гнала его, как гонят предателя. Нет, он все-таки подойдет к ней… Еще более решительный жест, немое проклятие остановило его.

Николай Старкос отпрянул. Затем выбежал за ограду и, не оборачиваясь, большими шагами спустился по тропинке с утеса, словно чья-то невидимая рука толкала его в спину.

Андроника неподвижно стояла на пороге и смотрела ему вслед, пока он не исчез во мраке ночи.

Через несколько минут Николай Старкос уже оправился от пережитого волнения и овладел собой; дойдя до гавани, он кликнул гичку и поплыл к саколеве. Десять матросов, завербованных Годзо, уже ожидали его там.

Молча поднялся Старкос на палубу «Каристы» и подал знак сниматься с якоря.

Приказ был выполнен молниеносно. Оставалось только побыстрее поднять паруса на готовом к отплытию судне. Береговой ветер облегчал саколеве выход из гавани.

Не прошло и пяти минут, как «Кариста» уверенно и в полной тишине уже преодолевала извилистый фарватер; команда судна и жители Итилона не обменялись ни единым прощальным приветом.

Саколева не прошла еще и мили в открытом море, когда яркое пламя озарило гребень скалы.

Это горело объятое сверху донизу огнем жилище Андроники Старкос. Рука матери подожгла его. Она хотела бесследно уничтожить дом, где родился ее сын.

Уже три мили легли между манийской землей и «Каристой», а капитан ее все еще не мог оторвать глаз от зарева: следил за ним до тех пор, пока не погасла во мгле последняя вспышка пожара.

Андроника сказала:

— Никогда Николаю Старкосу не переступить порога отчего дома!.. Никогда!..

3. ГРЕКИ ПРОТИВ ТУРОК

В доисторическую эпоху, когда под воздействием внутренних нептунических или плутонических сил земной шар покрылся плотной корой, могучий катаклизм вытолкнул на водную поверхность кусок земли, именуемый ныне Грецией, и тот же катаклизм поглотил часть суши Архипелага, возвышенности которого превратились в острова. Греция и в самом деле расположена на линии вулканов, идущей от Кипра до Тосканы.[1]

Очевидно, от неустойчивой почвы своей родины унаследовали эллины ту врожденную физическую и моральную возбудимость, которая делает их способными на беспредельный героизм. Это так же верно, как то, что только благодаря своим природным качествам — неукротимой отваге, глубокому патриотизму и свободолюбию — им удалось сплотить в независимое государство отдельные провинции, находившиеся столько веков под властью турок.

В незапамятные времена Греция была населена азиатскими племенами — пеласгами; в период почти мифологический, в эпоху Аргонавтов, Гераклидов и Троянской войны, с XVI по XIV век до нашей эры, она, с появлением эллинов, стала эллинской, причем одному из племен — грайи — предстояло впоследствии дать ей свое имя; затем, вслед за полулегендарным Ликургом, Мильтиад, Фемистокл, Аристид, Леонид, Эсхил, Софокл, Аристофан, Геродот, Фукидид, Пифагор, Сократ, Платон, Аристотель, Гиппократ, Фидий, Перикл, Алкивиад, Пелопид, Эпаминонд, Демосфен мало-помалу превращали страну в чисто греческое государство; позднее Филипп и Александр сделали это государство македонским, и в конце концов за сто сорок шесть лет до начала христианской эры Греция стала римской провинцией под именем Ахеи и оставалась ею на протяжении четырех столетий.

С той поры в нее поочередно вторгались вестготы, вандалы, остготы, болгары, славяне, арабы, норманны, сицилийцы, в начале тринадцатого века ее завоевали крестоносцы, а в пятнадцатом столетии раздробленная на множество феодальных владений страна, выдержавшая столько испытаний в античное время и в средние века, в конце концов попала в руки турок, и на нее всей тяжестью легло мусульманское иго.

Можно сказать, что почти на два века политическая жизнь Греции совершенно прекратилась. Деспотизм правивших ею оттоманских властителей не имел границ. По своему положений греки не могли быть приравнены ни к присоединенным, ни к завоеванным, ни даже к побежденным народам: они стали рабами, которых держал под палкой паша с имамом-священнослужителем — по правую руку и джелахом-палачом — по левую.

Но жизнь не совсем еще покинула эту умиравшую страну. Острая боль пробудила ее к бытию. Сначала черногорцы в Эпире, в 1766 году, и маниоты в 1769 году, а затем албанские сулиоты восстали и провозгласили свою независимость; но в 1804 году эта попытка мятежа была окончательно подавлена Али Тепеленским, пашой Янины.

Тогда пришел час европейским державам вмешаться в ход событий, если только они не хотели стать свидетелями полного уничтожения Греции. Предоставленная самой себе, она могла лишь умирать, безуспешно борясь за свою независимость.

В 1821 году Али Тепеленский в свою очередь восстал против султана Махмуда и призвал на помощь греков, пообещав им взамен свободу. Они поднялись как один. Со всех концов Европы на помощь грекам стали стекаться филэллины. Итальянцы, поляки, немцы и главным образом французы примкнули к борцам против поработителей. Ги де Сент-Элен, Гайар, Шовасэн, капитаны Балест и Журдэн, полковник Фавье, командир эскадрона Реньо де Сен-Жан-д\'Анжели, генерал Мэзон, а также три англичанина — лорд Кокрэн, лорд Байрон и полковник Гастингс — оставили по себе неизгладимую память в стране, в которую они прибыли сражаться и умирать.

На подвиги этих людей, на их беззаветную преданность делу освобождения угнетенных Греция ответила выдвижением своих национальных героев, представителей старинных родов: трех гидриотов — Томбазиса, Цамадоса, Миаулиса, затем Колокотрониса, Марко Боцариса, Маврокордато, Мавромихалиса, Константина Канариса, Негриса, Константина и Димитрия Ипсиланти, Одиссея и многих других. С самого начала мятеж перерос в войну не на жизнь, а на смерть; ее девиз — око за око, зуб за зуб — привел к страшным жестокостям с обеих сторон.

В 1821 году восстали сулиоты и маниоты. В Патрасе епископ Германос с крестом в руках первым бросил клич. Морея, Молдавия, Архипелаг стали под знамя независимости. Эллинам, искушенным в морских победах, удалось овладеть Триполицей. На первые успехи греков турки ответили избиением их соотечественников, находившихся в то время в Константинополе.

В 1822 году Али Тепеленский, осажденный в янинской крепости, был предательски убит во время переговоров, предложенных ему турецким генералом Хуршидом. Вслед за этим Маврокордато и филэллины потерпели поражение в битве при Арте, но зато вынудили армию Омер-Вриона снять, с немалым для него уроном, первую осаду Миссолонги.

В 1823 году иностранные державы усиливают свое вмешательство в греческие дела. Они предлагают султану посредничество. Тот отклоняет его и подкрепляет свой отказ высадкой десяти тысяч азиатских солдат на Эвбее. Затем он назначает главнокомандующим турецкой армией своего вассала — египетского пашу Мухаммеда-Али. В одном из сражений этого года пал патриот Марко Боцарис, о ком можно сказать: он жил, как Аристид, и умер, как Леонид.

В 1824 году, принесшем много неудач борцам за независимость, в Миссолонги 24 января прибыл великий английский поэт Байрон, а в день пасхи он умер возле Лепанто, так и не дождавшись осуществления своих надежд. Ипсариоты были истреблены турками, а город Кандия, на Крите, отворил ворота солдатам Мухаммеда-Али. Одни только морские победы могли несколько утешить греков в тяжелых бедствиях.

В 1825 году Ибрагим-паша, сын Мухаммеда-Али, высаживается с одиннадцатитысячной армией у Модона, в Морее. Он овладевает Наварином и наносит в Триполице поражение Колокотронису. И тогда греческое правительство поручило командование корпусом регулярных войск двум французам — Фавье и Реньо де Сен-Жан-д\'Анжели; но пока они приводили свои войска в боевую готовность, Ибрагим опустошал Мессинию и Мани. И если он прекратил свои набеги, то лишь потому, что захотел принять участие во второй осаде Миссолонги, присоединившись к генералу Киутаги, которому никак не удавалось овладеть этим городом, хотя султан и сказал ему: «Миссолонги или твоя голова!»

Пятого января 1826 года Ибрагим, предав огню Пиргос, подошел к Миссолонги. За три дня — с 25 по 28 января — он обрушил на город восемь тысяч снарядов и-ядер, трижды пытался взять его приступом и не смог войти в него, хотя город защищали всего две с половиной тысячи истомленных голодом борцов. Однако перевес был на стороне турок, особенно после того, как им удалось отбросить эскадру Миаулиса, которая везла помощь осажденным. И только 23 апреля, после упорной осады, стоившей жизни тысяче девятистам грекам, Ибрагим овладел Миссолонги и отдал город на растерзание своим солдатам, убивавшим без разбора мужчин, женщин и детей — всех, кто остался в живых из девятитысячного населения. В том же году турки под предводительством Киутаги, опустошив Фокиду и Беотию, подошли к Фивам, 10 июля вторглись в Аттику, обложили Афины и, водворившись там, осадили Акрополь, гарнизон которого насчитывал полторы тысячи человек. На помощь этой крепости — ключу к Греции — новое правительство послало одного из героев Миссолонги — Карайскакиса и полковника Фавье с его корпусом регулярных войск. Они дали туркам сражение при Хайдари и проиграли его, после чего Киутаги вернулся к осаде Акрополя. Тем временем Карайскакис, прорвавшись через Парнасские ущелья, 5 декабря разбил турок при Арахове и воздвиг на поле брани холм из трехсот отрубленных вражеских голов. Почти вся Северная Греция вновь стала свободной.

По несчастью, эта борьба открыла доступ в Архипелаг самым страшным корсарам, когда либо опустошавшим его моря. И среди них называли наиболее кровожадного и, быть может, наиболее дерзкого пирата Сакратифа, одно имя которого наводило ужас на все побережье Леванта.

Между тем месяцев за семь до начала нашего повествования турки вынуждены были укрываться в некоторых укрепленных местах Северной Греции. В феврале 1827 года греки отвоевали свою независимость на всей территории от залива Амбракии до границ Аттики. Турецкий флаг развевался теперь только в Миссолонги, Вонице, Лепанто. 31 марта под влиянием лорда Кокрэна Северная Греция и Пелопоннес прекратили междоусобицу, и представители народа, избранные в единое национальное собрание в Трезене, решили сосредоточить верховную власть в одних руках: президентом страны был избран Каподистрия, русский дипломат, грек родом с острова Корфу.

Однако Афины все еще находились во власти турок. 5 июня Акрополь сдался. Северная Греция была вынуждена вновь подчиниться Турции. Правда, 6 июля Франция, Англия, Россия и Австрия подписали договор, который, признавая суверенитет Порты, провозглашал существование греческой нации. Кроме того, в секретной статье державы, подписавшие договор, обязались объединиться против султана, если он откажется от мирного разрешения греческого вопроса.

Таковы главные вехи этой кровопролитной войны; читатель должен их запомнить, ибо они имеют самое прямое отношение к тому, что будет изложено дальше.

Теперь от исторических событий перейдем к связанным с ними действующим лицам, тем, которые уже появлялись, и тем, которые еще только появятся на страницах нашей драматической истории.

Прежде всего остановимся на Андронике, вдове патриота Старкоса.

Война за независимость Греции породила не только героев, но и героинь, чьи славные имена вплетены в яркие дела тех дней.

Вот перед нами Боболина — уроженка маленького острова, расположенного при входе в Навплийский залив. В 1812 году ее муж был схвачен, увезен в Константинополь и там по приказу султана посажен на кол. Раздался первый призыв к борьбе против турецкого ига. В 1821 году Боболина на свои средства снаряжает три корабля, и, как рассказывает, со слов одного старого клефта, г-н Анри Белль, она, подняв на них знамя с лозунгом спартанских женщин — «Со щитом или на щите», — отправляется к берегам Малой Азии и там с неустрашимостью, достойной Цамадоса или Канариса, захватывает и предает огню турецкие суда; затем, великодушно подарив свои корабли новому правительству, она участвует в осаде Триполицы, подвергает Навплию блокаде, длящейся четырнадцать месяцев, и в конце концов вынуждает крепость сдаться. И этой женщине, вся жизнь которой напоминает легенду, суждено было пасть от руки брата, пронзившего ее кинжалом в пылу обычной семейной ссоры!

Величественный образ другой дочери Греции достоин стоять рядом с доблестной гидриоткой. Одинаковые причины порождают одинаковые следствия. По приказу султана в Константинополе был удушен отец Модены Мавроейнис, женщины, у которой красота соединялась со знатным происхождением. Модена сразу же бросается в огонь восстания, призывает жителей Миконоса к мятежу, снаряжает суда и сама плавает на них, подготовляет и руководит партизанскими вылазками, останавливает армию Селим-паши в узких ущельях Пелиона и доблестно сражается до конца войны, не давая туркам покоя в теснинах Фтиотидских гор.

Нужно еще назвать Кайдос, взорвавшую стены Вилии и с неустрашимой отвагой сражавшуюся в монастыре св. Венеранды; Москос, ее мать, боровшуюся рядом с мужем, погребая турок под обломками скал; Деспо, которая, не желая попасть в руки мусульман, взорвала себя вместе с дочерьми, невестками и внуками. А сулиотские женщины, а защитницы нового правительства, обосновавшегося в Саламине, взявшие на себя командование флотилией, а Констанция Захариас, которая, подав сигнал к восстанию в равнинах Лаконии, бросилась во главе пятисот крестьян на Леондари! Все они, как и многие другие гречанки — участницы этой войны, кровью своей доказали, на что способны благородные дочери Эллады!

Подобно им поступила и вдова Старкос. Отрекшись от своей фамилии, опозоренной сыном, Андроника, движимая неодолимой жаждой мести и любовью к свободе, целиком посвятила себя борьбе за независимость. Она не могла на собственный счет снаряжать корабли и вооружать отряды, как это делали Боболина, вдова мученика-патриота, Модена или Констанция Захариас, — она могла лишь жертвовать собою, участвуя в великой драме этого восстания!

В 1821 году Андроника присоединилась к тем маниотам, которых Колокотронис, приговоренный турками к смерти и укрывшийся на Ионических островах, призвал под свое знамя, высадившись 18 января в Скардамуле. Она участвовала в первом крупном сражении в Фессалии, где Колокотронис напал на жителей Фонари и Каритены, присоединившихся к туркам на берегах Руфии. 17 мая, при Вальтезио, она была в рядах воинов, разгромивших армию Мустафы-бея. Особенно отличилась она во время осады Триполицы, где спартанцы называли турок «подлыми персами», а те их — «трусливыми зайцами Лаконии»! Но на сей раз зайцы одержали верх. 5 октября столица Пелопоннеса капитулировала, ибо турецкий флот не мог разжать кольцо осады. Вопреки соглашению, Триполица была на три дня предана огню и мечу, что стоило жизни в стенах и за стенами города десяти тысячам турок обоего пола и всех возрастов.

Четвертого марта следующего года Андроника, находившаяся под командой адмирала Миаулиса на одном из его кораблей, видела, как после пятичасового боя турецкие суда обратились в бегство, ища убежище в порту Занте. Но в одном из лоцманов вражеских судов она узнала своего сына; он вел оттоманскую эскадру через Патрасский залив!.. В тот день, подавленная позором, она искала смерти в самых опасных схватках… Смерть пощадила ее.

А между тем Николаю Старкосу предстояло пойти еще дальше по преступной стезе. Несколько недель спустя он присоединился к Кара-Али, подвергшему артиллерийскому обстрелу город Хиос на острове того же названия. Он был причастен к той зверской резне, во время которой погибло двадцать три тысячи христиан, не считая сорока семи тысяч, проданных на невольничьих рынках Смирны. Именно он командовал одним из судов, отвозивших несчастных на берберийское побережье; он, грек, сын Андроники, продавал в рабство своих собратьев!

Впоследствии, когда эллинам пришлось сражаться против соединенных армий турок и египтян, Андроника не переставала следовать примеру героинь, уже известных читателю.

Наступили тяжелые времена, особенно для Морей. Ибрагим только что бросил на нее своих кровожадных арабов, еще более свирепых, чем турки. Когда Колокотронис, получивший звание главнокомандующего пелопоннесских войск, собрал вокруг себя всего четыре тысячи воинов, Андроника была в их числе. Ибрагим, высадив на мессинийский берег одиннадцатитысячный десант, занялся прежде всего снятием осады с Корони и Патраса, а затем уже овладел Наварином, чья крепость должна была служить туркам опорной базой, а гавань — дать верное убежище их флоту. Затем Ибрагим сжег Аргос и отнял у греков Триполицу, что позволило ему до самой зимы совершать опустошительные набеги на соседние провинции. Больше всего от жестокого нашествия пострадала Мессиния. Вот почему Андронике, чтобы не попасть в руки арабов, часто приходилось скрываться в глубине Мани. Однако она и не думала о покое. Можно ли жить спокойно, когда родная земля в ярме? Андронику встречают в походах 1825 и 1826 годов, она сражается в Верийских ущельях, участвует в битве, после которой Ибрагим отступил на Полиаравос, откуда жителям Северной Мани удалось отбросить его еще дальше. Затем, присоединившись к регулярному войску полковника Фавье, Андроника в июле 1826 года участвовала в бою при Хайдари. Там ее, тяжело раненную, вырвал из рук беспощадных солдат Киутаги, самоотверженный молодой француз, воевавший под знаменем филэллинов.

Несколько месяцев Андроника была на волоске от смерти. Крепкая натура спасла ее; но 1826 год уже давно кончился, а она все еще не могла вернуться к борьбе.

Вот при каких обстоятельствах она в августе 1827 года возвратилась в Мани. Ей захотелось снова увидеть свой очаг в Итилоне. Странная случайность привела туда в тот самый день и ее сына… Мы уже знаем, чем кончилась встреча Андроники с Николаем Старкосом, какое страшное проклятие бросила она ему с порога своего дома.

И теперь, когда ничто больше не удерживало ее на родине, Андроника решила продолжать борьбу до тех пор, пока Греция снова не обретет независимость.

Так обстояло дело, когда осенью 1827 года вдова Старкос еще раз пустилась по дорогам Мани, чтобы присоединиться к жителям Пелопоннеса, которые шаг за шагом отвоевывали свою землю у солдат Ибрагима.

4. УНЫЛЫЙ ДОМ БОГАЧА

Пока «Кариста» шла на север, к месту назначения, известному лишь ее капитану, одно частное событие, случившееся в Корфу, привлекло всеобщее внимание к главным героям этой повести.

Следует напомнить, что по договору 1815 года группа Ионических островов, находившаяся до 1814 года под протекторатом Франции, перешла во власть Англии.[2]

Речь идет об островах Чериго, Занте, Итаке, Кефаллинии, Левкасе, Паксосе и Корфу, причем самый северный и самый важный из них — Корфу, который в древности называли Коркирой. Остров, которым владел царь Алкиной, радушный хозяин Язона и Медеи, приютивший после Троянской войны хитроумного Одиссея, по праву играл значительную роль в античной истории. Выдержавший борьбу с франками, болгарами, сарацинами, неаполитанцами, разграбленный в XVI веке Барбароссой, находившийся в XVIII веке под покровительством графа фон Шулленбурга, а в конце Первой империи под защитой генерала Донзело, остров Корфу в итоге сделался резиденцией верховного английского комиссара.

В то время верховным комиссаром и губернатором Ионических островов был сэр Фредерик Адам. Так как борьба греков против турок сопровождалась всевозможными неожиданностями, он постоянно имел в своем распоряжении несколько фрегатов, предназначенных для полицейской службы в морях Архипелага. Только линейные корабли и могли, поддерживать порядок в водах, открытых для греческого и турецкого флота и для обладателей каперных свидетельств, не говоря уже о пиратах, которые считали своим долгом и правом грабить все суда без разбора.

В то время на Корфу встречалось немало иностранцев; их приводили на остров, особенно за последние три-четыре года, перипетии освободительной войны. Одни из них отправлялись отсюда на театр военных действий. Другие прибывали сюда, чтобы отдохнуть от ратных трудов.

Восстановить свои силы приехал в Корфу и некий молодой француз. Увлеченный высокой целью, он в продолжение пяти лет храбро и самоотверженно участвовал в главных событиях борьбы, охватившей весь греческий полуостров.

Анри д\'Альбаре, один из самых молодых лейтенантов французского королевского флота, находился тогда в бессрочном отпуске. Когда Греция восстала, он, покинув родину, стал под знамена филэллинов. Среднего роста, крепкий, он, казалось, был создан для тягот морской службы; обходительность этого хорошо воспитанного тридцатилетнего офицера, его обаятельная внешность, умный открытый взгляд и в довершение всего прекрасные связи в обществе при первом же знакомстве располагали к нему; и чем ближе его узнавали, тем больше он нравился.

Анри д\'Альбаре принадлежал к богатой парижской семье. Матери своей он почти не помнил, отца же потерял, едва достигнув совершеннолетия, года через два после окончания морского училища. Унаследовав довольно крупное состояние, Анри и не подумал отказаться от своей профессии. Напротив. Он не изменил своему призванию — прекраснейшему в мире — и был уже лейтенантом морского флота, когда Северная Греция и Пелопоннес поднялись под греческим знаменем против турецкого полумесяца.

Анри д\'Альбаре не колебался. Подобно большинству юных храбрецов, неудержимо ринувшихся в освободительную борьбу, он присоединился к волонтерам, которые, направлялись во главе с офицерами к границам Восточной Европы, и был в числе первых филэллинов, проливших свою кровь за независимость Греции. В 1822 году он участвовал в знаменитой битве при Арте и находился среди побежденных героев Маврокордато, а при первой осаде Миссолонги — среди победителей. Был он на поле брани и в следующем году, когда пал Марко Боцарис. В 1824 году он несколько раз отличился в морских сражениях, которыми греки расквитались с турками за победы Мухаммеда-Али. В 1825 году, после взятия Триполицы, Анри д\'Альбаре командовал отрядом регулярных войск, предводительствуемых полковником Фавье. В июле 1826 года в кровавом бою при Хайдари, где филэллины понесли невозвратимые потери, он спас жизнь Андронике Старкос: ее чуть было не растоптала конница Киутаги.

Анри д\'Альбаре оставался верен своему начальнику и вскоре снова присоединился к нему в Метенах.

В то время афинский Акрополь защищал комендант Гурас, стоявший во главе полуторатысячного гарнизона. В крепости нашли прибежище пятьсот женщин и детей, которым не удалось бежать до того, как турки овладели городом. Гурас имел годовой запас провианта, четырнадцать пушек, три гаубицы, но терпел недостаток в боевых припасах.

Фавье решил снабдить ими Акрополь. Он обратился к своим солдатам с призывом помочь ему в смелом замысле. На этот призыв откликнулось пятьсот тридцать добровольцев; среди них — сорок филэллинов, во главе с Анри д\'Альбаре. Под командой Фавье отважные воины, каждый с мешком пороха за плечами, взошли в Метенах на корабль.

Тринадцатого декабря отряд высаживается почти у самого подножья Акрополя. Светлая, лунная ночь выдает его. Турки встречают храбрецов ружейной пальбой. Фавье командует; «Вперед!», ни один человек не бросает мешка с порохом, и, рискуя каждую минуту взлететь на воздух, отряд переправляется через ров и входит в открытые для него ворота крепости. Осажденные победоносно отгоняют турок. Но Фавье ранен, его помощник убит, Анри д\'Альбаре также получает ранение. Афиняне не отпускают от себя смелых своих спасителей, и отряд во главе с командирами остается в крепости.

Молодой офицер, страдая от раны, по счастью, не опасной, был вынужден делить все лишения и невзгоды с осажденными, получавшими в день только несколько горстей ячменя. Прошло полгода, прежде чем капитуляция Акрополя вернула ему свободу. Лишь 5 июня 1827 года Фавье, его волонтеры и осажденные смогли, по соглашению с Киутаги, покинуть афинскую крепость и сесть на корабли, которые перевезли их в Саламин.

Чувствуя себя еще очень слабым, Анри д\'Альбаре не захотел оставаться в этом городе и уехал в Корфу. Там он прожил два месяца, отдохнул, оправился от ранения и уже готов был возвратиться на передовые позиции, когда неожиданное обстоятельство перевернуло всю его жизнь, которая до тех пор была только жизнью солдата.

В Корфу, в самом конце Страда Реале, стоял старый, невзрачный дом, не то греческой, не то итальянской архитектуры. В нем жил человек, которого мало кто видел, но о ком много говорили. Это был банкир Элизундо. Никто не мог бы сказать, сколько ему было лет — шестьдесят или семьдесят. Уже лет двадцать он жил в своем мрачном жилище, из которого почти не выходил. Но если сам он нигде не бывал, к нему в контору приходили многочисленные посетители — люди разных национальностей и сословий, — его постоянные клиенты. Очевидно, банкир, пользовавшийся безупречной репутацией, совершал весьма крупные сделки. Между прочим, ходили слухи, что Элизундо очень богат. Ни один банкирский дом не только на Ионических островах, но даже среди его долматских собратьев в Заре и Рагузе не мог соперничать с ним в кредитоспособности. Учтенные Элизундо векселя ценились на вес золота. Разумеется, старик не доверял кому попало. Он казался весьма осмотрительным в делах и требовал: рекомендаций — безупречных, гарантий — полных, но уж если касса его открывалась, она казалась неисчерпаемой. Нужно еще сказать, что все свои дела, за редким исключением, Элизундо вел сам и только переписку бумаг, да и то самых маловажных, поручал одному из своих домочадцев, о котором речь пойдет впереди. Старик служил самому себе и кассиром и счетоводом. Каждый вексель он самолично подписывал, каждое письмо собственноручно составлял. Поэтому его контора не знала посторонних служащих. И не удивительно, что операции Элизундо оставались для всех тайной.

Откуда родом был этот банкир? Одни говорили — из Иллирии, другие — из Далмации, но точно никто ничего не мог сказать. Сам Элизундо ни словом не касался ни своего прошлого, ни настоящего; он как-то сторонился городского, общества. Когда группа Ионических островов перешла под протекторат Англии, образ жизни старого банкира остался таким же, как в пору французского господства. Несомненно, слухи о его богатстве, исчисляемом сотнями миллионов, были сильно преувеличены, но все же он должен был обладать и, конечно, обладал большими деньгами, хотя и вел весьма скромный образ жизни.

Элизундо овдовел еще лет двадцать назад — до своего приезда в Корфу, куда он прибыл с двухлетней малюткой девочкой. Теперь Хаджине, так звали его дочь, уже исполнилось двадцать два года, и она была полной хозяйкой в доме.

Даже здесь, на Востоке, где женщины так хороши, Хаджина Элизундо выделялась редкой красотою; ее не портило даже строгое и несколько грустное выражение лица. И могло ли не отразиться на девушке сиротливое детство, жизнь без доброй наставницы-матери, без подруги, поверенной первых девичьих дум? Хаджина была среднего роста и отличалась необыкновенным изяществом. Гречанка по матери, она принадлежала к тому типу молодых женщин Лаконии, внешность которых считается образцом на всем Пелопоннесе.

Между отцом и дочерью не существовало, да и не могло существовать, настоящей близости. Банкир, молчаливый, замкнутый, жил нелюдимо, от всего отворачиваясь, ни на что не глядя, точно человек, которому режет глаза яркий свет. Малообщительный и в личных и в деловых отношениях, он держался чопорно и сухо даже со своими постоянными клиентами. Как было Хаджине, запертой в четырех стенах, где она никак не могла подобрать ключ к отцовскому сердцу, радоваться жизни?

По счастью, возле нее был славный, преданный, любящий друг, готовый пожертвовать собою ради юной госпожи, друг, который грустил, когда она грустила, и радовался каждой ее улыбке. Он жил одной Хаджиной. По этому описанию читатель еще решит, что речь идет о добром, верном псе, об одном из тех, кого Мишле назвал «почти человеком», а Ламартин — «смиренным другом». Нет, то был всего только человек, но пес не мог бы быть самоотверженнее! Хаджина родилась на его глазах, он никогда с ней не расставался, нянчил ее, когда она была ребенком, и служил ей, когда она выросла.

Это был грек по имени Ксарис — молочный брат матери Хаджины, за которой он последовал в дом ее мужа на Корфу. Ксарис почти четверть века провел в доме Элизундо; он считался больше, нежели простым слугою, и даже переписывал для банкира некоторые бумаги.

Рослый, широкоплечий, наделенный богатырской силой, Ксарис олицетворял собою классический тип лаконийца. Красивое лицо, чудесные глаза, открытый взгляд, длинный нос с горбинкой, рот, оттененный великолепными черными усами… На голове у него красовалась темная шерстяная шапочка, вокруг бедер — изящная национальная фустанелла.

Когда Хаджине Элизундо случалось выйти из дому за покупками или в католическую церковь св. Спиридиона, а то и просто подышать свежим морским воздухом, не доходившим до дома на Страда Реале, Ксарис неизменно сопровождал ее. Молодые корфиоты не раз видели, как она гуляла с ним по эспланаде или по улицам предместья Кастрадес, которое тянется вдоль бухты того же названия. Многие из них пытались проникнуть в дом ее отца. Кого не прельщала красота девушки, а быть может, и миллионы банкира Элизундо? Но Хаджина неизменно пресекала подобные попытки, а отец никогда не старался повлиять на ее решение. Ксарис же ради счастья своей юной хозяйки на земле не колеблясь поступился бы своим блаженством на небе, блаженством, на которое безграничная преданность давала ему право!

Таков был этот унылый и мрачный дом, одиноко стоявший на окраине столицы древней Коркиры; таков был тесный семейный круг его обитателей, куда по воле случая вступил Анри д\'Альбаре.

На первых порах между банкиром и французским офицером существовали чисто деловые отношения. Покидая Париж, молодой человек запасся крупными чеками на контору Элизундо. Получать по ним деньги он приезжал в Корфу. Во время филэллинских походов он черпал здесь все нужные средства. Несколько раз приходилось ему бывать на острове, и в один из своих приездов он познакомился с Хаджиной Элизундо. Красота девушки поразила его. Ее образ преследовал офицера даже на полях сражений в Морее и Аттике.

После капитуляции Акрополя Анри д\'Альбаре счел, что ему лучше всего вернуться в Корфу. Рана еще давала о себе знать. Непомерно тяжелые месяцы осады надломили его силы. Поселившись на острове, он ежедневно по нескольку часов проводил в доме банкира, где пользовался таким гостеприимством, какого до сих пор не мог добиться ни один посторонний человек.

Так прошло около трех месяцев. Визиты французского офицера к Элизундо, поначалу строго деловые, с каждым днем становились все более дружескими. Хаджина произвела сильное впечатление на Анри д\'Альбаре. Она не могла не почувствовать, что он влюблен, видя, с каким восхищением он смотрит на нее, внимает ей! И она не задумываясь взяла на себя заботу о его подорванном здоровье. Ее попечение пошло ему на пользу.

А тут еще и Ксарис, не таясь, вымазывал расположение Анри д\'Альбаре, чей открытый добродушный нрав все больше и больше нравился ему.

— Ты правильно поступаешь, Хаджина, — не раз говорил он. — Греция — наша родина, и мы должны всегда помнить, что перенес этот офицер, сражаясь за нее!

— Он любит меня! — сказала она однажды Ксарису.

Признание молодой девушки прозвучало очень просто, как все, что она делала и говорила.

— Ну, что ж! Прими его любовь! — отозвался Ксарис. — Твой отец стареет, Хаджина! Я тоже не вечен!.. Где ты найдешь более надежного защитника, чем Анри д\'Альбаре?

Хаджина промолчала. Ей хотелось ответить, что и она разделяет чувства Анри. Но вполне понятная сдержанность не позволяла ей признаться в этом даже Ксарису.

А между тем Хаджина и Анри действительно любили друг друга. И в обществе их взаимная привязанность уже не была секретом. Еще ничего не было объявлено, а об их свадьбе в городе говорили, как о решенном деле.

Надо заметить, что банкир благосклонно относился к намерениям молодого человека. Как говорил Ксарис, старик чувствовал, что быстро дряхлеет. Как ни очерствел он душой, его не могла не тревожить мысль о том, что будет с Хаджиной, когда она, унаследовав огромное состояние, останется одна на свете. К слову сказать, денежная сторона дела нисколько не занимала Анри д\'Альбаре. Он ни на минуту не задумывался над тем, богата дочь банкира или нет. Его чувство к ней родилось из влечения сердца, а не из низменных расчетов. Он страдал, видя, как безрадостно протекает ее жизнь в отцовском доме. Анри был пленен ее душевной красотой не меньше, чем прекрасной внешностью. Он любил девушку за благородство мыслей, за широту взглядов, за сильный характер и самоотверженную душу, способную на любые жертвы, если того потребуют обстоятельства.

В этом нетрудно было убедиться: стоило лишь послушать, с каким жаром говорила Хаджина об угнетенной Греции и о нечеловеческих усилиях ее сынов, стремившихся вернуть свободу родине, Анри во всем был согласен с молодой девушкой.

Сколько часов проводили они в горячих беседах на родном языке Хаджины, которым Анри уже владел в совершенстве! Какую глубокую радость переживали они, когда победы на море вознаграждали греков за поражения в Морее и Аттике! Анри д\'Альбаре приходилось, ничего не упуская, описывать столь памятные ему битвы, в которых он сам принимал участие, он должен был без конца повторять имена греков и иностранцев, отличившихся в кровавых схватках, имена всех женщин, чью участь Хаджина, будь на то ее воля, охотно разделила бы; вновь и вновь рассказывал он о Боболине, Модене, Захариас, Кайдос и о доблестной Андронике, спасенной им в Хайдарской резне.

Как-то раз Анри д\'Альбаре упомянул имя этой женщины в присутствии Элизундо, и непроизвольное движение, вырвавшееся при этом у банкира, удивило его дочь.

— Что с вами, отец? — спросила она.

— Ничего, — ответил банкир.

Затем, прикинувшись равнодушным, он обратился к офицеру.

— Вы знавали эту Андронику? — спросил он.

— Да, сударь.

— И вам известно, что с ней сталось?

— Нет, — отвечал Анри д\'Альбаре. — По-моему, после битвы при Хайдари она вернулась на родину в Мани. Но я надеюсь, что рано или поздно снова встречу ее где-нибудь на поле боя…

— Там, где место всем нам! — подхватила Хаджина.

Почему Элизундо расспрашивал об Андронике? Никто не задал такого вопроса. Да он бы наверное уклонился от ответа. Хаджина не задумывалась над этим, она не знала, какие знакомства были у старого банкира. Да и что могло связывать ее отца с Андроникой, которой она так восхищалась?

Элизундо, надо сказать, ни разу не обмолвился ни словом о том, что касалось освободительной войны. С кем он был — с угнетателями или угнетенными, — этого никто не знал; впрочем, вряд ли такой человек мог поддерживать кого-либо или что-либо. Достоверно было известно одно, банкир получал столько же писем из Турции, сколько из Греции.

Следует напомнить, что, хотя молодой офицер преданно служил делу эллинов, Элизундо радушно принимал его у себя.

Между тем Анри д\'Альбаре не мог дольше оставаться на Корфу. Оправившись от раны, он решил довести до конца то, в чем полагал свой долг. Он часто делился своими планами с молодой девушкой.

— Вы правы, Анри, долг прежде всего! — соглашалась Хаджина. — Хотя мне будет очень тяжело без вас, я понимаю, что вы должны вернуться к своим товарищам по оружию! Да! Пока Греция не станет свободной, надо сражаться за нее!

— Хаджина, я на днях уезжаю! — сказал однажды Анри. — Успокойте же меня, скажите на прощанье, что я дорог вам так же, как вы мне…

— Анри, — прервала его Хаджина, — мне незачем таить от вас свои чувства. Я уже не дитя и достаточно серьезно смотрю на будущее. Я верю вам, — добавила она, протягивая ему руку, — верьте же и вы мне! Вернувшись, вы найдете мое сердце неизменным!

Анри д\'Альбаре сжал руку Хаджины, протянутую ему, как залог любви.

— Благодарю вас от всей души! — ответил он. — Да! Мы… уже принадлежим друг другу. И хотя теперь разлука станет еще горше, зато я знаю — вы любите меня!.. Но перед отъездом я хочу переговорить с вашим отцом, Хаджина!.. Я хочу убедиться, что он благословит нашу любовь и не будет ей противиться…

— Я согласна, Анри, — ответила девушка. — Заручитесь его словом, как вы заручились моим!

Анри д\'Альбаре не мог дольше медлить ни одного дня, ибо он уже заранее решил вновь присоединиться к отряду полковника Фавье.

Дела борцов за независимость шли все хуже и хуже. Лондонский договор пока не принес им никакой ощутимой пользы, и невольно думалось, что перед лицом султана европейские державы не решатся пойти дальше благих и совершенно платонических пожеланий.

К тому же турки, опьяненные своими победами, казалось, не были расположены к уступкам. Несмотря на то, что в Эгейском море в то время находились две эскадры — одна английская, под началом адмирала Кодрингтона, другая французская, под командой адмирала де Риньи, а греческое правительство пребывало на острове Эгине, где в полной безопасности без конца совещалось, турки выказывали упорство, в котором было что-то поистине угрожающее.

Впрочем, все объяснилось 7 сентября, когда целая армада из девяноста двух турецких, египетских и тунисских кораблей вошла на обширный Наваринский рейд. Флот этот вез огромные запасы — все необходимое для экспедиции, которую Ибрагим подготовлял против гидриотов.

Итак, Анри д\'Альбаре решил присоединиться к корпусу волонтеров именно в Гидре. Этот остров, расположенный возле самой оконечности Арголиды, — один из самых богатых в Архипелаге. Немало пожертвовав и кровью и деньгами ради общего дела эллинов, выдвинув таких отважных, наводивших ужас на турок моряков-воинов, как Томбазис, Миаулис, Цамадос, обитатели Гидры очутились в конце концов под угрозой страшного возмездия.

Вот почему Анри д\'Альбаре не мог дольше задерживаться в Корфу, если хотел попасть на Гидру раньше солдат Ибрагима. И он окончательно назначил свой отъезд на 21 октября.

За несколько дней перед тем молодой офицер, как было решено, явился к Элизундо и попросил у него руки дочери. Он не скрыл от старика, что уже объяснился с Хаджиной и ему осталось заручиться лишь его согласием. Хаджина будет счастлива, если отец одобрит ее выбор, прибавил Анри, свадьбу отпразднуют по его возвращении. Впрочем, надо надеяться, разлука будет недолгой.

Банкир знал имущественное положение Анри д\'Альбаре, состояние его дел, добропорядочность семьи. Никаких объяснений здесь не требовалось. Старик со своей стороны пользовался безупречной репутацией, и никогда дурная молва не касалась его дома. Поскольку офицер не заговорил о приданом, банкир также не упомянул об этом. Что же касается самого предложения, то Элизундо ответил согласием. Он рад этому браку, который безусловно составит счастье его дочери.

Все это было сказано довольно холодно, но так или иначе было сказано. Элизундо обещал Анри д\'Альбаре руку Хаджины и принял благодарность дочери с обычной для него сдержанностью.

Казалось, все складывалось так, как только молодые люди могли мечтать и, надо добавить, как мог желать Ксарис. Узнав обо всем, добряк расплакался, как ребенок, и охотно прижал бы офицера к своей груди!

Между тем Анри д\'Альбаре недолго оставалось пробыть с невестой. Он решил отправиться в путь на левантском бриге, уходившем из Корфу на Гидру 21 октября.

О том, как Анри и Хаджина проводили последние дни в доме на Страда Реале, легко догадаться без слов. Офицер и девушка не расставались ни на один час. Подолгу разговаривали они в низкой гостиной в первом этаже мрачного жилища. Возвышенная любовь придавала этим невеселым беседам волнующую прелость, вносила в них светлые нотки. Обрученные утешали себя тем, что если настоящее пока еще ускользает от них, то будущее — в их руках. О настоящем же они старались думать спокойно. Бодро, с полным присутствием духа, взвешивали они все хорошее и дурное, что могло случиться с ними. И по-прежнему горячо говорили они о благородной цели, вновь призывавшей Анри д\'Альбаре.

Наступил вечер 20 октября, жених и невеста в последний раз повторяли друг другу то, что было столько раз уже говорено, но волновались они, пожалуй, как никогда. Ведь это был канун отъезда Анри.

Внезапно в гостиную вошел Ксарис. Он не мог произнести ни слова. Он задыхался. Видимо, он бежал, и как бежал! В несколько минут крепкие ноги пронесли его от крепости до Страда Реале, на другой конец города.

— Что случилось?.. Что с тобою, Ксарис?.. Чем ты так взволнован?.. — бросилась к нему Хаджина.

— Я только что… узнал! Новость!.. важную… чрезвычайную новость!

— Говорите!.. Говорите!.. Ксарис! — воскликнул в свою очередь д\'Альбаре, не зная, радоваться ему или тревожиться.

— Не могу!.. Не могу! — отвечал Ксарис, буквально задыхаясь от волнения.

— Какое-нибудь военное известие? — спросила Хаджина, беря его за руку.

— Да!.. Да!..

— Говори же!.. Говори же скорее, милый Ксарис! — просила она. — Что случилось?

— Турки… сегодня разбиты… при Наварине!

Вот каким образом Анри и Хаджина узнали о морском сражении 20 октября.

Шумное вторжение Ксариса привело в гостиную старика банкира. Узнав новость, он не выказал ни удовлетворения, ни досады, только невольно сжал губы и нахмурил лоб. А молодые люди тем временем от души предавались бурной радости.

Весть о Наваринской битве только что дошла до Корфу. Но не успела она распространиться по городу, как уже по воздушному телеграфу из Албании были сообщены подробности о морском сражении.

Английская, французская и присоединившаяся к ним русская эскадры в составе двадцати семи кораблей — всего тысяча двести семьдесят шесть орудий, — заперев вход на Наваринский рейд, атаковали оттоманский флот. Турки, несмотря на численное превосходство (у них было шестьдесят судов различных размеров, вооруженных тысячью девятьюстами девяносто четырьмя орудиями), были разбиты. Многие их корабли пошли ко дну, другие взлетели на воздух вместе с экипажем. Теперь в походе на Гидру Ибрагим не мог рассчитывать на помощь султана с моря.

То было событие большой важности. Наваринский бой сделался отправным пунктом нового периода в истории Греции. Три союзных державы заранее обязались не извлекать для себя никакой территориальной выгоды из разгрома Порты, и следовало ожидать, что их совместные действия в конце концов вызволят эллинов из-под турецкого ига и через некоторое время будет утверждена независимость Греческого королевства.

Такого мнения придерживались в доме банкира Элизундо. Хаджина, Анри и Ксарис ликовали. Вместе с ними радовались все корфиоты. Гром наваринских пушек возвестил свободу сынам Греции.

Победа союзных держав — лучше сказать, поражение турецкого флота — совершенно изменила планы Анри д\'Альбаре. Теперь Ибрагиму пришлось отказаться от задуманного им похода на Гидру. Отныне об этом не могло быть и речи.

Стало быть, Анри д\'Альбаре мог по-иному располагать собой. Отпала необходимость присоединяться к волонтерам, спешившим на помощь гидриотам. Поэтому он решил остаться в Корфу и ждать здесь естественного развития событий.