Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Геннадий Прашкевич, Дмитрий Володихин

Братья Стругацкие

От авторов



Прошло почти три десятилетия с тех пор, как один из авторов этой книги ездил «по обмену» в исчезнувшую страну Чехословакию. Когда в Праге встретились две группы старшеклассников, выяснилось, что хозяева знают всего несколько слов по-русски. Но они хотели продемонстрировать радушие, начав беседу именно с чего-нибудь советского. С чего-то, что было прочно связано со страной, откуда приехали гости. Спутник? Кремль? Октябрь? Нет, всё не то.

Тогда один из чешских парней показал книгу, от которой минуту назад оторвался, и четко произнес:

— Стругацкие…

С нашей стороны ему ответили улыбками.

Разумеется, в той же Чехословакии, в другой ситуации, вполне могли и оттолкнуть от дверей поезда метро: «А ты, русский, езжай на танке!» Но братья Стругацкие были знаком всеобщности, их никогда не путали ни с какими официозными авторами. У себя дома, пусть нелюбимые властями, пусть придерживаемые цензурой, они пользовались поистине фантастической популярностью. Книги братьев Стругацких моментально исчезали из библиотек, по рукам ходили многочисленные фото- и ксерокопии как запрещенных, так и благополучно изданных-переизданных повестей. Любой тираж заведомо оказывался малым. На закате СССР у нас даже возник специфический бизнес: счастливые обладатели малоизвестного провинциального журнала с напечатанной там повестью Стругацких копировали эти «золотые страницы», переплетали и продавали их… Никакая «нелегальщина» не могла конкурировать с текстами звездного тандема.

Страстная любовь к братьям Стругацким, охватившая всю советскую интеллигенцию, поражала. Писатели-фантасты описывали совсем другой мир — будущий, но при этом твой, несомненно, твой, с героями, похожими на тебя, мыслящими, как ты. «…И всякое творил он волшебство, чтоб всё вокруг сияло и цвело: слезу, плевок и битое стекло преображал в звезду, в цветок, в алмаз он и в серебро…» — написал когда-то поэт Леонид Мартынов. Официальная литературная критика или молчала, или недоброжелательно бубнила о «настоящем, механически перенесенном в будущее…», о «насилии машин…», о «героях с недостатками…». Как писал Борис Натанович другому автору этой книги (19 августа 1998 года): «Что нас тогда раздражало, так это абсолютное равнодушие литкритики. После большой кампании по поводу „Туманности Андромеды“ они, видимо, решили, что связываться с фантастикой — все равно, что живую свинью палить: вони и визгу много, а толку — никакого…»

Что ж, прошли годы, всё встало на свои места.

Но каким наслаждением было когда-то наткнуться в провинциальной лавке в Сибири, в Заполярье, на Дальнем Востоке на чудом попавшую туда книжку братьев Стругацких. Что там, под переплетом? Что нового они придумали? Книжки в этих лавках часто лежали на одной полке с консервами, с сахаром, с чаем, с обычными макаронами. А значит — были так же нужны, как эти продукты.

Глава первая.

Эпоха перемен

1

В интервью разных лет Борис Натанович Стругацкий неоднократно и с удовольствием упоминает два шкафа книг, стоявших в квартире его детства. Тайны подобных шкафов всегда необычны, разброс содержимого невероятен, к тому же именно книги детства лучше всего отражают быт, обстановку, дух, взгляды, настроения — прежде всего родителей, конечно, потому что книжные шкафы, как правило, заполняются ими.

Зато дети содержимым этих шкафов активно пользуются.

«В шкафах была „библиотека интеллигента“ — от Толстого и Щедрина до Дюма и Жюля Верна, от Пушкина и Лермонтова до Уэллса и Лондона, — писал впоследствии Борис Натанович. — „Тысяча и одна ночь“, „Сага о Форсайтах“, „Трилогия“ Горького, полный Достоевский, разрозненная „Всемирная Библиотека“, „ACADEMIA“, сойкинские собрания Луи Буссенара и Луи Жаколио (тоже разрозненные). Невероятное множество писателей, ныне уже почти или совсем забытых: Анри де Ренье, Верхарн, Селин, Пьер Мак Орлан. Все это мы с АН (с братом, Аркадием Стругацким. — Д. В., Г. П.) — каждый в свое время — переворошили, и вкусы у нас образовались не одинаковые, конечно, но близкие. Оба любили Чехова, но АН предпочитал „Скучную историю“, а БН (Борис Натанович. — Д. В., Г. П.) — „Хамелеона“ и вообще Антошу Чехонте. У Достоевского ценили „Бесов“, у Хемингуэя — „Фиесту“, у Булгакова — „Театральный роман“. Но АН каждый раз, когда мы работали у мамы, с видимым удовольствием перечитывал „Порт-Артур“ Степанова, что БНу казалось странным, а БН наслаждался Фолкнером, что казалось странным АНу…»

Толстой, Щедрин, Уэллс, Лондон, Буссенар, Хемингуэй, Чехов…

Невольно задумаешься над тем, что сегодня перечитывают дети, подходя к родительским книжным полкам? Да и в каждой ли квартире нынче есть книжные полки? И стоят ли на них «Бесы» или нечаянно переизданный кем-то Луи Селин? «Бардамю, герой этой книги, — говорил о „Путешествии на край ночи“ Луи Селина М. Горький, — потерял родину, презирает людей, мать свою зовет „сукой“, любовниц — „стервами“, равнодушен к всем преступлениям и, не имея никаких данных примкнуть к революционному пролетариату, вполне созрел для приятия фашизма». И будет ли вполне ясна сегодняшним юным читателям жизнь поручика Борейко или генерал-майора Кондратенко? — ведь о Русско-японской войне 1904–1905 годов, наверное, некоторые даже не слыхали, и эпопею Степанова (любимое в свое время чтение Аркадия Натановича), как и блистательную книжку комбрига Левицкого (так его имя значилось на клеенчатом переплете) вряд ли держали в руках. А зря. В приложениях к указанной работе Левицкого давались схемы чуть ли не почасового расположения всех судов японской и русской эскадр в несчастливом для русских Цусимском сражении…

Мы начали с книжных шкафов потому, что у многих в детстве, как золотые ключики, мерцают именно книги — позже, может, и не перечитываемые, но навсегда остающиеся в подсознании, а значит, формирующие нас. Достоевский, Щедрин, Чехов, Уэллс, Фолкнер, Алексей Толстой, Иван Бунин… Список можно длить как угодно долго. «Вспомните-ка, как отец заставлял вас прочесть „Войну миров“, — прочтем мы позже в романе Стругацких „Град обреченный“, — как вы не хотели, как вы злились, как вы засовывали проклятую книжку под диван, чтобы вернуться к иллюстрированному „Барону Мюнхгаузену“… Вам было скучно от Уэллса, вам было от него тошно, вы не знали, на кой ляд он вам сдался, вы хотели без него… А потом вы прочли эту книжку двенадцать раз, выучили наизусть, рисовали к ней иллюстрации и пытались даже писать продолжение…»

Вот и приходит в голову: а что и кто формирует сегодня сознание, интересы, вкусы тех, кто, не находя дома никаких книг, чаще всего ограничивается их нелепыми переложениями на экране?

2

Итак, братья Стругацкие.

Старший, Аркадий Натанович, родился 28 августа 1925 года в городе Батуми.

Младший, Борис Натанович, — 15 апреля 1933 года в Ленинграде.

Отец — Натан Залманович Стругацкий (1892–1942), мать — Александра Ивановна Литвинчева (1901–1979).

Сегодня Аркадий Натанович и Борис Натанович воспринимаются читателями исключительно как нечто единое — братья Стругацкие. Столь же единое, как, скажем, братья Гримм. Никому же не приходит в голову говорить отдельно о Якобе и Вильгельме.

Александра Ивановна всю жизнь проработала учительницей русского языка и литературы, а вот биография Натана Залмановича складывалась не так ровно и не так просто. Он родился в заштатном городе Черниговской губернии Севске, в 1915 году уехал в столицу и поступил на юридический факультет Петербургского университета. В марте 1917-го исключительно по собственной воле и по твердым убеждениям вступил в ряды ВКП(б). Активно и последовательно занимался делами Информбюро Совета рабочих и солдатских депутатов, Наркомата агитации и печати, Наркомата народного образования, а когда понадобилось, пошел политкомиссаром в Продовольственный агитотряд. Работал на Украине, на Кавказе — в Аджарии, и только в 1926 году вернулся в Ленинград, так теперь именовали бывшую столицу. Там Натан Залманович работал в Главлите, то есть в цензурном отделе, параллельно учился на государственных курсах искусствоведов. Закончив курсы, он выполнял различные партийные поручения, мотался по всей России, а в 1933 году побывал даже в Западной Сибири — в черном от угольной пыли шахтерском городе Прокопьевске. В печально известном тридцать седьмом в Москве чудом избежал ареста: дворник подсказал возвращающемуся с работы Натану Залмановичу, что за ним приходили. Не заходя домой, он уехал в Ленинград и там устроился в Государственную библиотеку имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. В 1937 году брали массово, по плану, так что исчезнувший из виду человек мог и затеряться. В Щедринке Натан Залманович начал с библиотекаря, наученный опытом, ни в какие истории старался не вмешиваться и так дорос до начальника отдела эстампов, издал несколько искусствоведческих работ: «М. И. Глинка в рисунках И. Е. Репина» (1938), «Указатель портретов М. Е. Салтыкова-Щедрина и иллюстраций к его произведениям» (1939), «Советский плакат эпохи Гражданской войны» (1941), даже выпустил отдельную большую книгу об известном художнике, певце Страны Советов и ее светлого будущего Александре Самохвалове…

«Отец служил на разных должностях, всегда начальником, но не очень большим, — вспоминал позже Борис Натанович. — Когда он еще работал в Главлите, ему полагался регулярный книжный паек, любая выходившая тогда в Питере худлитература — бесплатно. Так что с книгами в доме было все ОК, что же касается прочего, то ни в чем, помнится, нужды у нас особой не ощущалось, но и шиковать не приходилось. В воскресенье Арк (Аркадий. — Д. В., Г. П.) получал деньги на кино плюс двугривенный на мороженое (одно на нас двоих). Плохо было с одеждой — вечно мама что-то перешивала, и мы друг за другом донашивали отцовские военные причиндалы. Что же касается коммуналки, то рассказывали, что в те времена отдельная квартира была в Питере только у первого секретаря обкома. Это, конечно, миф, но — характерный. У нас же были две (или даже три) большие комнаты в коммуналке — настоящая роскошь! А потом мама выхлопотала разрешение, сделала ремонт и вообще отделилась, так что несколько лет мы успели пожить в отдельной квартире…»

3

Мы мало задумываемся о судьбах, даже собственных. Зачастую нам непонятны их резкие повороты. Мы плохо или очень плохо представляем себе последствия тех или иных событий. Так что, не попади братья Стругацкие, как и большинство их современников, в котел жестоких исторических мясорубок, «Бесы», прочтенные перед войной, и даже романы Уэллса могли прозвучать для них совершенно иначе.

Но случилось так, как случилось. И первый собственный литературный опыт братьев назывался вполне традиционно для тех времен: «Находка майора Ковалева». Что он там нашел, этот майор Ковалев, и почему он был именно майором, не помнит теперь сам Борис Натанович. А Аркадий Натанович вообще вспоминал о другом: «Канун войны. У меня строгие родители. То есть нет: хорошие и строгие. Я сильно увлечен астрономией и математикой. Старательно отрабатываю наблюдения Солнца обсерваторией Дома ученых за пять лет. Определяю так называемое число Вольфа по солнечным пятнам.

Пожалуй, всё.

Хотя нет, не всё.

В шестнадцать лет я влюблен…»

4

Влюблен… Обсерватория… Число Вольфа…

От жизни всегда ждешь только лучшего. Но началась война.

Родители копали рвы под Кингисеппом и Гатчиной, Аркадий копал такие же рвы на Московском шоссе — по нему, в сущности, проходил фронт. В сентябре 1941 года отца, как коммуниста со стажем, человека опытного, зачислили в рабочий истребительный отряд народного ополчения. 27 октября Натана Залмановича мобилизовали в батальон НКВД Куйбышевского района Ленинграда, но уже в декабре он был комиссован по состоянию здоровья и возвращен в Щедринку — на должность главного библиотекаря. Условия той зимы сейчас известны всем: бомбежки, обстрелы, голод, холод. Люди умирали от истощения, замерзали на улицах и в собственных подъездах. Вывороченный взрывами, промороженный насквозь мир постепенно превратился в окружающее.

Аркадий записывал в дневнике:

«25/ХII — 1941. Сегодня прибавили хлеба. Дают 200 г.

С Нового года ожидается прибавка еще 100 г, но я рад и тому, что получил сегодня. Такой кусок хлеба! Впрочем, я на радостях съел его еще до вечернего чая с половиной повидлы…

С 28-го думаю начать работать по-настоящему.

Занятия: математика (как подготовка к теоретической астрономии), сферическая астрономия (по Полаку) и переменные звезды (по Бруггеннате). Математику буду изучать по Филипсу. Прекрасный учебник!

У меня будет четыре „Дела“:

1-е: „Вспомогательные предметы“ (математика и сферическая астрономия);

2-е: „Теоретическая астрономия“;

3-е: „Переменные звезды“;

4-е: „Наблюдения“.

Это будет хорошо. Ничто не путается под ногами.

Кроме того, нелегальное 5-е дело: „Кулинария“. Ему я буду ежедневно уделять часок времени…»

И тут же запись: «В школе делают гроб для Фридмана…»

И чуть дальше: «27/XII — 1941 г. в 6 ч. Умер мой товарищ Александр Евгеньевич Пашковский (голод и туберкулез)…»

И почти постоянный рефрен: «…плохо с надеждами (и с хлебом)… Одна надежда — на январь…»

5

Аркадию повезло: его с отцом вывезли из Ленинграда. «Мне кажется, я запомнил минуту расставания, — вспоминал позже Борис Натанович, — большой отец, в гимнастерке и с черной бородой, за спиной его, смутной тенью, Аркадий, и последние слова: „Передай маме, что ждать мы не могли…“ Или что-то в этом роде…» И дальше: «Они уехали 28 января 1942 года, оставив нам свои продовольственные карточки на февраль (400 граммов хлеба, 150 граммов „жиров“ да 200 граммов „сахара и кондитерских изделий“). Эти граммы, без всякого сомнения, спасли нам с мамой жизнь, потому что февраль 1942-го был самым страшным, самым смертоносным месяцем блокады…

Они уехали и исчезли, как нам казалось, — навсегда.

В ответ на отчаянные письма и запросы, которые мама слала в Мелекесс (пункт назначения), — в апреле 1942-го пришла одна-единственная телеграмма: „НАТАН СТРУГАЦКИЙ МЕЛЕКЕСС НЕ ПРИБЫЛ“. Это означало смерть. Я помню маму у окна с этой телеграммой в руке — сухие глаза ее, страшные и словно слепые…»

Только 1 августа 1942-го в квартиру напротив, в которой до войны жил школьный дружок Аркадия, пришло письмо из райцентра Ташла Чкаловской области. Все-таки пришло, одно из многих добралось до Ленинграда. Даже сохранился список с него.

«Здравствуй, дорогой друг мой! — писал Аркадий. — Как видишь, я жив, хотя прошел или, вернее, прополз через такой ад, о котором не имел ни малейшего представления в дни жесточайшего голода и холода. Но об этом потом. Как часто я раскаивался в том, что не встретился с тобой перед своим отъездом. Я был так одинок и мне было временами так тоскливо, что я грыз собственные пальцы, чтобы не заплакать. Я хочу рассказать здесь тебе, как происходила наша (с отцом), а потом моя эвакуация.

Как ты, может быть, знаешь, мы выехали морозным утром 28 января. Нам предстояло проехать от Ленинграда до Борисовой Гривы — последней станции на западном берегу Ладожского озера. Путь этот в мирное время проходился в два часа, мы же, голодные и замерзшие до невозможности, приехали туда только через полтора суток. Когда поезд остановился и надо было вылезать, я почувствовал, что совершенно окоченел. Однако мы выгрузились. Была ночь. Кое-как погрузились в грузовик, который должен был отвезти нас на другую сторону озера (причем шофер ужасно матерился и угрожал ссадить нас). Машина тронулась. Шофер, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофер велел выбрасывать вещи, что пассажиры выполнили с плачем и ругательствами (у нас с отцом были только заплечные мешки). Наконец машина снова тронулась, и мы, в хрустящих от льда одеждах, снова влезли в кузов. Часа через полтора нас доставили на ст. Жихарево — первая заозерная станция. Почти без сил мы вылезли и поместились в бараке. Здесь, вероятно, в течение всей эвакуации начальник эвакопункта совершал огромное преступление — выдавал каждому эвакуированному по буханке хлеба и по котелку каши. Все накинулись на еду, и когда в тот же день отправлялся эшелон на Вологду, никто не смог подняться. Началась дизентерия. Снег вокруг бараков и нужников за одну ночь стал красным. Уже тогда отец мог едва передвигаться. Однако мы погрузились. В нашей теплушке или, вернее, холодушке было человек 30. Хотя печка была, но не было дров. Мы окончательно замерзли в своих мокрых одеждах. Я чувствовал, как у меня отнимаются ноги. Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни, как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по 3–4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова. До Вологды в нашем вагоне доехало только одиннадцать человек. Приехали в Вологду часа в 4 утра. Не то 7-го, не то 8-го февраля. Наш эшелон завезли куда-то в тупик, откуда до вокзала было около километра по путям, загроможденным длиннейшими составами. Страшный мороз, голод и ни одного человека кругом. Только чернеют непрерывные ряды составов.

Мы с отцом решили добраться до вокзала самостоятельно. Спотыкаясь и падая, добрались до середины дороги и остановились перед новым составом, обойти который не было возможности. Тут отец упал и сказал, что дальше не сделает ни шагу. Я умолял, плакал — напрасно. Тогда я озверел. Я выругал его последними матерными словами и пригрозил, что тут же задушу его. Это подействовало. Он поднялся, и, поддерживая друг друга, мы добрались до вокзала. Здесь мы и свалились. Больше я ничего не помню. Очнулся в госпитале, когда меня раздевали. Как-то смутно и без боли видел, как с меня стащили носки, а вместе с носками кожу и ногти на ногах. Затем заснул. На другой день мне сообщили о смерти отца. Весть эту я принял глубоко равнодушно и только через неделю впервые заплакал, кусая подушку…»

В «Комментариях к пройденному» Борис Натанович добавил:

«Ему (Аркадию), шестнадцатилетнему дистрофику, еще предстояло тащиться через всю страну до города Чкалова — двадцать дней в измученной, потерявшей облик человеческий, битой-перебитой толпе эвакуированных („выковырянных“, как их тогда звали по России). Об этом куске своей жизни он мне никогда и ничего не рассказывал. Потом, правда, стало полегче. В Ташле его, как человека грамотного (десять классов), поставили начальником „маслопрома“ — пункта приема молока у населения. Он отмылся, кое-как приспособился, оклемался, стал писать в Ленинград, послал десятки писем — дошло всего три, но хватило бы и одного».

Такого, например:

«12/VII— 42 г. Дорогая мамочка и Боря!

Пишу вам, горячо надеясь, что мои предыдущие четыре письма дошли до вас. Сейчас я работаю начальником сепараторного пункта в Ташле. Я очень и очень скучаю по вас и жду постоянно от вас писем. Мама, если возможно, приезжай сюда. На случай, если ты соберешься эвакуироваться, даю тебе такие советы: ни в коем случае не останавливайся в Вологде больше, чем на один день, захвати все деньги и не трать их по возможности в дороге, здесь они пригодятся. Если в силах — захвати побольше одежды — я здесь совсем раздет. Когда приедешь в Чкалов, сейчас же иди в Дом Советов в отдел по эвакуации, там спросишь, как добраться до Ташлы. Мой адрес: Чкаловская обл., Ташла, Советская улица, дом 111 (сто одиннадцать). Живу я в доме Клавдии Соловьевой. Это очень добрая женщина, кормит меня и даже немножко одевает. Как я скучаю по вас. Иногда от тоски плачу. Жду тебя, дорогая мамочка, как можно скорее. Целую вас крепко-крепко, тебя и Бобку…»

Но выехать из Ленинграда Александре Ивановне и маленькому Борису удалось только 3 августа. До Ладоги добирались поездом. Оттуда — на пароходе. К концу августа семья Стругацких воссоединилась, хотя вместе им пожить пришлось совсем немного: в феврале 1943 года Аркадия призвали в армию и отправили на учебу во 2-е Бердичевское пехотное училище, находившееся в то время в Актюбинске. Пребывание Александры Ивановны и Бориса в Ташле сразу потеряло смысл. С огромным трудом, достав все нужные официальные справки, они добрались до Москвы. Там некоторое время жили у родственников — неподалеку от Киевского вокзала. Борис снова пошел в школу — в четвертый класс, быт начал налаживаться. Но всё равно это был чужой дом, и Александра Ивановна делала все, чтобы поскорей вернуться в Ленинград. В мае 1944 года она своего добилась: они вернулись в город, руины и пожарища которого долго напоминали Борису Натановичу панораму разрушенного марсианами Лондона.

6

Что ж, оба остались живы — большое счастье.

И оба вычеркнули у себя из памяти блокадный Ленинград.

Впрочем, из живой, человеческой памяти это вычеркнуть было невозможно, но из писательской, из той, которая порождает образы, впечатления, весь этот странный, часто непостижимый материал для литературной работы, — точно вычеркнули. На блокаду в творчестве братьев Стругацких было наложено табу. Даже когда в советской литературе тема блокадной зимы 1941/42 года была наконец открыта, Стругацкие не вернулись к ней, до такой степени всё там, видимо, было страшно. Аркадий Натанович ушел из жизни, вообще почти ничего не сказав о блокаде. Разве что в романе «Хромая судьба», и то как бы мимоходом: «В одну зимнюю ночь сорок первого года, когда я во время воздушной тревоги возвращался домой из гранатных мастерских, бомба попала в деревянный дом у меня за спиной. Меня подняло в воздух, плавно перенесло через железные пики садовой ограды и аккуратно положило на обе лопатки в глубокий сугроб, и я лицом к черному небу лежал и с тупым изумлением глядел, как медленно и важно, подобно кораблям, проплывают надо мной горящие бревна…»

А Борис Натанович, уже после кончины брата, в романе «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики», впервые напечатанном в 1994–1995 годах в журнале «Звезда» под псевдонимом С. Витицкий, будет вспоминать (от лица героя, понятно, но о себе, о себе!):

«Мальчик был маленький, всего лишь восьми полных лет, тощий, тщедушный и грязноватый. Уже несколько месяцев он не смеялся и даже не улыбался. Несколько месяцев он не мылся горячей водой, и у него водились вши… Много дней он не ел досыта, а последние два — зимних — месяца он просто потихоньку умирал от голода, но он не знал этого и даже об этом не догадывался — он совсем не испытывал никакого голода. Есть не хотелось. Очень хотелось ЖЕВАТЬ. Все равно — что. Пищу. Любую. Долго, тщательно, самозабвенно, с наслаждением, ни о чем не думая… Чавкая. Причмокивая. Иногда ему вдруг представлялось, что жевать, в конце концов, можно всё: край клеенки… бумажный шарик… шахматную фигурку… Ах, как сладко, как вкусно пахли лакированные шахматные фигурки! Но жевать их было твердо и неприятно, даже противно… А лизать — горько… Мальчик этот В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ был обречен на скорую и неизбежную смерть. Жить ему оставалось В ЛЮБОМ СЛУЧАЕ не более месяца, самое большее — двух… До конца января он дотянул только потому, что всю осень они ели кошатину и потому, что мама имела обыкновение запасаться дровами с весны, а не к зиме, как большинство ленинградцев. Поэтому в доме у них было тепло. Однако кошки были уже съедены в городе все и давно, и все мало-мальски съедобное, что могло быть обнаружено в городской квартире (старый столярный клей, засохший клейстер с обоев, касторовое масло, сушеная морская капуста — довоенное отцово лекарство от сердца), — всё это уже было обнаружено и съедено, и теперь более впереди не было ничего, кроме смерти. Разумеется, мальчик не понимал этого, ему и в голову не приходило даже — думать об этом, но положение дел совсем не зависело от его понимания или непонимания…»

И еще (вот она — память): «Канализация не работала, унитаз был забит куском мутного льда. Испражнения выносили, наверное, в каком-то поганом ведре во двор, а у кого силы не хватало — выливали прямо на ступеньки этажом ниже. Он помнил загаженную лестницу, и он прекрасно помнил невообразимо, невероятно, необратимо загаженный двор…»

Отвечая по выходу книги на вопрос одного интервьюера, опираются ли приведенные выше блокадные фрагменты на личные впечатления, Борис Натанович ответит: «Да… Абсолютно… Восемьдесят процентов — это то, что я пережил лично, а на двадцать процентов — это то, что я слышал от родных, от знакомых, от приятелей своих…»

7

Аркадию повезло: из пехотного училища — вместо фронта — он был направлен на учебу в Военный институт иностранных языков Красной армии.

Во-первых, Москва. Во-вторых, Таганка. А в-третьих…

«Я его сразу выделила из всех, — вспоминала Аркадия его сокурсница Тамара Захарова. — Его нельзя было не выделить: высокий, большой, красивый, с орлиным носом, с умными, веселыми глазами, вечно расстегнутая и какая-то не заправленная гимнастерка, и старые, до дыр затертые кирзачи — он весь был такой изящно-небрежный, в нем сразу ощущалась личность, и эти солдатские сапоги выглядели не смешно, а эпатажно! Ведь все стремились раздобыть офицерские, шикарные, из мягкой кожи…»

Ну да… Москва, учеба… Новая жизнь, которая раньше только снилась…

Но сам Аркадий о счастливых годах учения вспоминал и с явным сожалением:

«Каким студентом я был? Безобразным. У нас были блестящие преподаватели. Например, академик Конрад, тогда еще „будущий“, другие крупные светила. Нам всем очень не хватало культуры, хоть из нас и готовили штабных офицеров со знанием языка, а это неизбежно подразумевает какую-то культурную подготовку. Всему этому пришлось набираться после окончания института в самостоятельном порядке. Мне, молодому идиоту — страшно вспомнить! — было тогда непонятно, зачем нам преподают историю мировой литературы, историю японской культуры, те области языка, которые связаны с архаическим его использованием. Сейчас, когда старость глядит в глаза, понимаю, что как раз это и было самым важным и интересным. А тогда…»

В 1949 году институт был закончен, и будущий писатель получил диплом переводчика-япониста. Кстати, там же, в институте, Аркадий в сентябре 1944 года познакомился с Леной Ошаниной — своей будущей второй женой. Их роман окажется очень непростым: каждый пройдет через свои, так сказать, индивидуальные браки, прежде чем соединиться и прожить вместе долгие годы.

Но до этого еще далеко. До этого много еще чего случится.

В 1946 году Аркадия Стругацкого откомандировали в Казань, где активно шла подготовка Токийского процесса над японскими военными преступниками. «АН не любил распространяться об этом периоде своей жизни, — вспоминал Борис Натанович, — а то немногое, что мне об этом стало от него все-таки известно, рисует в воображении картинки исключительно мрачные: угрюмая беспросветная казарма; отвратительные сцены допросов; наводящее ужас и омерзение эмвэдэшное начальство».

А еще через два года, в 1948-м, младший лейтенант Аркадий Стругацкий познакомился со студенткой Инной Шершовой. Случилось это на новогоднем вечере в пединституте имени Ленина на Пироговке, куда по традиции (мужчин в то время в столице было не густо) на подобные вечера приглашали курсантов из соседних учебных заведений. Влюбчивый переводчик-японист не оставил без внимания вызывающе красивую девушку. Отец ее, Сергей Федорович Шершов, был одним из ведущих профессоров Московского энергетического института, умнейшим человеком, что, впрочем, не помешало ему при удобном случае заметить дочери (не без укора, конечно): «Зачем ты берешь фамилию Стругацкая?»

Дочь это не остановило. Свадьбу сыграли.

Совместная жизнь, правда, оказалось недолгой.

По окончании института молодого офицера распределили в Сибирь — в город Канск (родина знаменитой канской махорки), в школу военных переводчиков восточных языков. Ант Скаландис (Антон Молчанов), собравший огромный материал для своей книги о братьях Стругацких, указывал, что канскому «секретному объекту придавалась особое значение… в МГБ совсем не собирались поручать абы кому подготовку нелегалов для стран Дальневосточного региона. По некоторым данным, готовили там и специалистов для легендарного ГРУ. В общем, работа в Канске считалась более чем серьезной — другое дело, что жизнь там, особенно у аборигенов, была не просто тоскливой, а по-горьковски, по-достоевски беспросветной — со всеми свинцовыми мерзостями и мармеладовщиной советского розлива, когда уже некуда больше идти».

Много позже, в романе «Град обреченный», город этот аукнется в притче, несомненно, придуманной самим Стругацким-старшим: «У нас в Канске были два ассенизатора — отец и сын. Канализации у них там нет, просто ямы с этим… с жижицей. Они это дерьмо вычерпывали ведром и заливали в свою бочку, причем отец, как более опытный специалист, спускался в яму, а сын сверху подавал ему ведро. И вот однажды он это ведро не удержал и обрушил обратно на батю. Ну, батя утерся, посмотрел на него снизу вверх и говорит с такой горечью: „Эх, — говорит, — чучело ты огородное, тундра! Никакого толку в тебе не видно. Так всю жизнь наверху и проторчишь“…»

Сам объект (в/ч 74 393) представлял собой «…изрядную территорию вдоль реки Кан, обнесенную скромным дощатым забором, легко преодолимым, если надо было сбегать за водкой. Со стороны берега забор был и вовсе никаким, и в погожие летние дни на реку запросто ходили купаться. Казармы курсантов и дома офицерского состава, построенные еще после Гражданской пленными чехословаками, двухэтажные кирпичные со стенами толщиной в пять кирпичей (морозы-то случались и ниже пятидесяти). Отопление — печи-голландки. Для учебных классов было отдельное здание, одноэтажное. А еще столовая и клуб. Слева от школы переводчиков находилась танкоремонтная мастерская — с более серьезным забором, а справа и вовсе возвышалась глухая бревенчатая стена едва не в десять метров высотою и по углам вышки с вертухаями — это был лагерь, вроде бы для политических, и ходили слухи, что однажды там случилось восстание и всех восставших постреляли. Теперь оттуда никогда не доносилось ни звука. Местные, как водится, про все секретные объекты знали, но частенько путали, где что расположено, и вообще предпочитали обходить эти места стороною».

Молодая жена в такую глухомань не поехала: надо было закончить учебу. Да и страстная натура Аркадия Натановича сыграла в случившемся свою роль: до Инны нет-нет да доходили слухи об офицерских пьянках, о беспорядочном образе жизни ее мужа. Нечастые встречи в Москве и в Ленинграде не могли растопить, сломать все нарастающую отчужденность, и разрыв, в конце концов, произошел — после поездки Инны в Канск в сентябре 1951 года, хотя официально развод они оформили только осенью 1952 года.

Все это тоже отразится в «Хромой судьбе» — вещи для А. Н. Стругацкого автобиографичной в весьма высокой степени:

«Кряхтя, я откинул створку цокольного шкафчика, и на колени мне повалились папки, общие тетради в разноцветных клеенчатых обложках, пожелтевшие, густо исписанные листочки, скрепленные ржавыми скрепками. Я взял первую попавшуюся папку — с обломанными от ветхости углами, с одной только грязной тесемкой, с многочисленными полустертыми надписями на обложке, из которых разобрать можно было лишь какой-то старинный телефон, шестизначный, с буквой, да еще строчку иероглифов зелеными чернилами: „сэйнэн дзидайно саку“ — „творения юношеских лет“. В эту папку я не заглядывал лет пятнадцать. Здесь всё было очень старое, времен Камчатки и даже раньше, времен Канска, Казани — выдирки из тетрадей в линейку, самодельные тетради, сшитые суровой ниткой, отдельные листки шершавой желтоватой бумаги, то ли оберточной, то ли просто дряхлой до невозможности, и всё исписано от руки, ни единой строчки, ни единой буквы на машинке…»

Когда старшего лейтенанта Стругацкого перевели из Канска на Камчатку, он это воспринял как благо. Вот только оставленная в спешке личная библиотека… В «Хромой судьбе» об этом сказано с горечью: «Я собрал ее (библиотеку. — Д. В., Г. П.) в Канске, где два года преподавал на курсах. По обстоятельствам, выезд мой из Канска был стремительным и управлялся свыше — решительно и непреклонно. Упаковать книги мы с Кларой (имя, разумеется, вымышленное, романное. — Д. В., Г. П.) тогда успели, и даже успели их отправить малой скоростью в Иркутск, но мы-то с Кларой в Иркутске два дня всего пробыли, а через неделю были уже в Корсакове, а еще через неделю уже плыли на тральщике в Петропавловск, так что библиотека моя меня так и не нашла. До сих пор жалко, сил нет. Там у меня были четыре томика „Тарзана“ на английском, которые я купил во время отпуска в букинистическом, что на Литейном в Ленинграде; „Машина времени“ и сборник рассказов Уэллса из приложения к „Всемирному следопыту“ с иллюстрациями Фитингофа; переплетенный комплект „Вокруг света“ за 1927 год…»

На Камчатке офицеры (по традиции) пили не меньше, чем в Канске, но здесь их, по крайней мере, окружала совсем иная природа: холодное огромное море, высокие огромные вулканы, в том числе действующие.

Стругацкий-старший даже стихи начал писать.



Черный Остров Сюмусю,
Остров ветра Сюмусю.
В скалы-стены Сюмусю
Бьет волнами океан…


Тот, кто был на Сюмусю,
Был в ту ночь на Сюмусю,
Помнит, как на Сюмусю
Шел в атаку океан…



Так вот отобразилась в сознании старшего лейтенанта Аркадия Стругацкого печально известная катастрофическая волна цунами 1952 года, разрушившая рыбачьи поселки на северных Курильских островах. А Сюмусю — это японское написание названия острова Шумшу.



Черный Остров Сюмусю,
Остров страха Сюмусю.
Кто живет на Сюмусю,
Тот глядит на океан…



Один из авторов этой книги (Г. Прашкевич) семь лет прожил на Дальнем Востоке — работал на Сахалине, на Курильских островах, на Камчатке. Немудрено, что, встречаясь в Москве в 70–80-х годах, он и Аркадий Натанович чаще всего вспоминали угрюмые обрубистые мысы Южной Камчатки, никогда ни на минуту не стихающий океанский накат, запорошенные пеплом снежные склоны Авачинской и Ключевской сопок, шлейфы дымных выбросов над склонами Шивелуча. Им было о чем поговорить, потому что на самом деле всё в жизни таким вот романтичным выглядит извне, а для живущих внутри всех этих экзотичных пейзажей многое сводится к быту…

Но не всё.

К счастью, не всё.

На Камчатке в 1952 году Аркадий Стругацкий сыграл вторую свою свадьбу — с уже упоминавшейся бывшей его сокурсницей Леной Ошаниной.

И это теперь — на всю жизнь.

8

В июне 1955 года Аркадий Стругацкий демобилизовался.

К тому времени он уже не подумывал, а всерьез думал о литературе.

Борис окончил матмех Ленинградского университета по специальности «звездный астроном», что вызывало сильную зависть старшего брата. «Ты ведь знаешь, — писал Аркадий Борису, — я сам хотел стать ученым — математиком, астрономом. Я очень этого хотел, но у меня не вышло — из-за войны, из-за всего прочего…»

Это всерьез было сказано.

Аркадий Стругацкий всю жизнь жалел о несбывшемся.

В феврале 1978 года, в интервью «Пионерской правде», он (не в первый раз) сказал:

«В восьмом классе я прочел совсем не лучшую и малопопулярную повесть Жюля Верна „Гектор Сервадак“. Речь в нем идет о том, как некая комета сталкивается с земным шаром и, прихватив кусочек Северной Африки с толпой французов, русских и англичан и одним полоумным астрономом, вновь уносится в космические глубины, чтобы совершить облет основных планет нашей Солнечной системы… И вот с этой нелепой и необычайно милой книги началось мое самое серьезное и последнее увлечение. Я заинтересовался астрономией. Один из героев повести, астроном, о котором я уже упоминал, приводит там последовательные данные о движении небесного тела, на которое его забросило столь противоестественным образом, и я попытался воссоздать траекторию этого движения. Задача, как вскоре выяснилось, не имела решения, но пока я ломал над нею голову, мне пришлось столкнуться с основами небесной механики, а тут как раз подвернулась прелестная, хотя и забытая ныне, популярная книга Джинса „Движение миров“, и пошло, и пошло… Я занимался математикой, сферической астрономией, строил самодельные телескопы из очковых стекол, вел наблюдения переменных звезд, мечтал научиться определять орбиту по трем наблюдениям и вообще твердо решил стать астрономом. И я бы наверняка стал астрономом, если бы не война…»

Стругацкий-младший стал астрономом, но ему тоже было о чем жалеть.

«Я работал в Пулковской обсерватории, — писал он одному из авторов этой книги (5.XI.2010). — Был аспирантом, занимался происхождением и эволюцией так называемых широких пар (двойных звезд с расстояниями между компонентами, сравнимыми со средним расстоянием между звезд поля). Работа мне нравилась, я вообще, видимо, по натуре математик-прикладник, и теоретические расчеты доставляли мне тогда (да и много еще лет после) массу удовольствия. Диссертация, впрочем, не состоялась: незадолго до конца аспирантуры я с ужасом обнаружил, что всю мою теорию десяток с лишним лет назад уже построил великий Чандрасекар, причем в более общем виде, чем это получалось у меня… Всё рухнуло в одночасье… Обсерватория, впрочем, не бросила меня на произвол судьбы: я стал лаборантом (точнее — инженером-эксплуатационником) на местной счетной станции — по нынешним представлениям вполне убогой, оборудованной так называемыми счетно-аналитическими машинами, но для своего времени (конец 50-х) вполне годной к употреблению. Там я и проработал до самого увольнения в 1964 году, и ей-богу вспоминаю об этих временах с удовольствием, — ведь именно там и тогда я понял одну очень важную вещь: не бывает неинтересной работы, бывает только работа малознакомая…»

Учебе в Ленинградском университете Борис Натанович был обязан знакомством со своей будущей женой Адой — Аделаидой Андреевной Карпелюк. Отец ее — профессиональный военный, мать — учительница младших классов; роман с Адой начался рано — еще в 1950 году, и длился по нынешним меркам неимоверно долго: только в ноябре 1957-го молодые стали мужем и женой…

Жизнь вообще складывалась теперь интересно.

Летом 1951 года, например, Стругацкий-младший проходил практику у одного из старейших советских астрономов — Гавриила Андриановича Тихова, основателя необычной по тем временам науки — астроботаники. Одноименная книжка Тихова («Молодая гвардия», 1953) вполне определенно отвечала на известный вопрос: есть ли жизнь на других планетах? «Материалисты считают, что жизнь является высшей стадией развития материи и должна возникать везде, где есть для этого условия. Следовательно, жизнь существует не только на Земле, но и на бесчисленном множестве других тел вселенной». Просто и ясно. Это только всякие буржуазные ученые «…считают Землю единственной носительницей жизни». Синие поля в повести братьев Стругацких «Второе нашествие марсиан» сразу заставляют вспоминать Тихова.

Но «синие эти поля, конечно, никакого отношения к Тихову не имеют, — писал Борис Натанович одному из авторов этой книги (8.XII.2010), — просто нам с братом тогда показалось, что нет ничего более противоестественного (до оскорбительности), чем синяя растительность на зеленой Земле. Впрочем, и Ваши ассоциации мне понятны: голубая канадская ель, любимица Гавриила Андриановича, можно сказать — праматерь всей его астробиологии. Вот странная наука! Вся она была построена на одном-единственном факте: полоса поглощения хлорофилла отсутствует в спектре многих земных растений, которые родом из суровых морозных географических зон (голубая канадская ель — пример и образец). На Марсе — дьявольски холодно и малосолнечно… значит?.. Значит, тамошняя растительность утратила способность поглощать хлорофилл. А значит, отсутствие соответствующей полосы в спектре сезонно изменяющихся областей Марса находит вполне естественное объяснение.

Астробиология! Уже тогда (в начале 50-х) мне, студенту первокурснику, напоминало это известный анекдот о беспроволочном телеграфе у древних славян („На раскопках ни разу не было обнаружено никаких следов проволоки, а значит, у скифов был беспроволочный телеграф“).

Но практику проходить у Гавриила Андриановича на его алма-атинской обсерватории (три домика „у подножья гордого Алтая“, полдюжины сотрудников, включая повара, и один единственный нормальный астрограф) — работать там было одно удовольствие. Хотя и денег не было совсем, и питались черт знает как, и только раз в неделю в рабочей столовой позволяли себе одну на двоих порцию „лапши по-дунгански“ (которую по сей день я полагаю вкуснейшим блюдом азиатской кухни)… Гавриил Андрианович был тогда уже совсем седой, дружелюбный в общении, вполне питерский джентльмен. (Как я подозреваю, его в Алма-Ату попросту сослали из Пулкова, где он оказался чуть ли не последним из корифеев старой астрофизики; сослали, впрочем, вполне милостиво, с уважением, сделали директором пусть микроскопической, но все-таки обсерватории, даже депутатом Верховного совета КазССР сделали и дали потом тихо умереть в окружении любимых сотрудников с неоконченной работой по спектрам мерцания Венеры)…

Впрочем, мы, практиканты, пред светлые его очи попадали нечасто.

Я запомнил два контакта. Во время празднования 65-летия (повар на этот случай сотворил персональный торт с кремовой надписью „Гавриилу Андриановичу от влюбленных морсиан“) в ответ на мой вдохновленный местной чачей тост академик с видимым удовольствием ответил контр-тостом: „За хорошеньких девушек и за пьяных студентов!“ А неделю спустя, когда мы почтительно присутствовали (под куполом нормального астрографа) при священнодействии получения пресловутых „спектров мерцания“ заходящей Венеры, имел место следующий маленький инцидент. Что-то там у любимца морсиан не ладилось, он был раздражен и в конце концов рявкнул на своего ассистента Ваню Бухмана: „Что ты, Ваня, все время крутишься! У тебя что — шило в жопе?!“

Академик! Депутат Верховного совета! Бог здешних мест! Мы только переглянулись, приятно шокированные».

9

Демобилизовавшись, Стругацкий-старший прежде всего заехал к маме и к младшему брату в Ленинград. Но надолго в Северной столице не задержался. Он уже тогда хотел жить в Москве. Только в Москве! Там легче найти интересную работу, там легче найти применение литературным интересам.

Но главное: Аркадий теперь был человеком семейным, отцом маленькой дочери.

В Москве, уже в ноябре, Аркадий устраивается в ИНИ (позднее ВИНИТИ) — Институт научной информации, а в январе следующего года его зачисляют в штат редакции «Реферативного журнала» этого института.

Жизнь налаживается.

Аркадий уже не в казармах, он под присмотром жены.

И с братом интенсивно переписывается, пытается понять, что им по силам.

А еще рядом давний приятель — журналист Лев Петров, с которым Стругацкий-старший учился когда-то в ВИИЯ, а потом их судьбы не раз пересекались и в Москве, и на Дальнем Востоке. Петров любил книги, много переводил, в том числе рассказы входящего в моду Эрнеста Хемингуэя, а главное, ему очень хотелось написать и издать собственную книгу, которая если бы не прославила его, то хотя бы принесла деньги. Сотрудник Совинформбюро, он был человеком весьма информированным и часто первым узнавал о каких-то важных событиях. Когда в марте 1954 года американцы взорвали на никому неизвестном тихоокеанском атолле Бикини водородную бомбу, он сразу понял, что это его козырь: обратить факт чисто политический в факт чисто литературный.

Аркадий Стругацкий согласился с таким подходом.

И повесть политическую, приключенческую он действительно написал. Лев Петров может считаться соавтором идеи, но к тексту он не прикасался, Аркадий Натанович работал над повестью в одиночку. Впоследствии Стругацкий-старший поделился этим секретом с очень немногими близкими людьми, в том числе и с братом. Но вышла повесть под двумя фамилиями. Так было надо. Можно видеть в этом своего рода «плату» за доступ к печатному станку…

И пусть «Пепел Бикини» (так называлась повесть) большой славы им не принес, зато гонорар они получили. И даже не один раз. В октябре 1956 года «Пепел Бикини» был опубликован в хабаровском толстом журнале «Дальний Восток», в следующем году — в столичном журнале «Юность», а весной 1958 года вышел отдельным изданием в «Детгизе». Тогда в подобных случаях говорили: «Заметили». По неписаным правилам литературной карьеры в СССР такое вот «заметили» было хорошим знаком и предвещало перспективу. Особенно если учесть: заметили-то уже на дебютной книге.

«Сквозь густо-черные окуляры отчетливо были видны окаменевшие лица, приборы и аппаратура в кабине, рябая поверхность океана и серые полосы слоистых облаков за окном. — Авторы старались. В пятидесятых годах подобные сюжеты были еще в новинку. — Свет бил из-за восточного горизонта. Через несколько секунд он померк, и снова всё потемнело. Адмирал сорвал очки, крякнул и заслонил глаза. Так, вероятно, бывает с тем, кто заглядывает в доменную печь».

Конечно, многое в этой книжке воспринималось буквально, как отчет.

«Первая минута. Над горизонтом поднялся быстро увеличивающийся в размерах ослепительный желто-оранжевый шар.

Вторая минута. Шар поднялся выше. Диаметр его около километра, высота — примерно три километра. Смотреть на него без очков все еще трудно, но можно разглядеть на его поверхности темные прослойки.

Третья минута. Шар продолжает стремительно подниматься и увеличиваться. Цвет его стал кроваво-красным, темные полосы и пятна обозначились резче. Из-за горизонта появились клубящиеся облака раскаленного пара.

Пятая минута. Шар теряет правильную форму и превращается в пухлое багровое облако, похожее на солдатскую каску. Диаметр облака — восемь километров, высота — двенадцать километров. Облако тянет за собой огромный хвост пара и пыли.

Десятая минута. Облако раздается вширь. Теперь оно напоминает исполинский гриб на скрученной клочковатой ножке. У основания гриба громоздятся тучи пара…»

Впрочем, в «японских» главках уже просматривается будущий писатель Аркадий Стругацкий. Главки эти написаны со знанием дела, даже с некоторым блеском.

«К встрече нового, 1954 года, или 29 года эры Сева в семье Сюкити Кубосава готовились по всем правилам. Накануне старая Кие, маленькая Ацу и Умэ тщательно и ревностно провели „сусухараи“ — традиционную уборку дома: известно, что счастье и удача нового года входят только в чистый дом. На улице, перед входом в дом, были установлены красивые „кадо-маду“, символизирующие пожелание здоровья, силы и смелости. Над дверью красовался внушительный „симэ-нава“ — огромный жгут соломы, охраняющий дом от всякого зла и несчастья. Кладовая полна съестных припасов, праздничных кушаний и напитков, которыми хозяину и домочадцам предстояло угощаться и угощать в течение всей первой недели января; в шкафу для каждого члена семьи было приготовлено свежее белье и новая одежда. А в самой большой и светлой комнате стоял низенький столик, покрытый двумя листами чистой бумаги, на котором лежали друг на друге, увенчанные аппетитным красным омаром, два „кагами-моти“ — символы удачи — круглые пироги из толченого отваренного риса. Им предстояло пролежать до одиннадцатого января, чтобы затем быть добросовестно съеденными. Короче говоря, праздник обещал быть по-настоящему радостным и веселым, как это принято в каждой семье порядочного японца».

Но радости и веселья не получилось. Хозяин дома Сюкити Кубосава, в прошлом ефрейтор корпуса береговой обороны, а ныне радист рыболовной шхуны «Дай-дзю Фукурю-мару», попадает вместе со всем экипажем в запрещенный район испытаний водородной бомбы.

«Мертвый бело-фиолетовый свет мгновенно и бесшумно залил небо и океан. (В этих описаниях тоже виден уже писатель! — Д. В., Г. П.) Ослепительный, более яркий, чем внезапная вспышка молнии в темном грозовом небе, невыносимый, как полуденное тропическое солнце, он со страшной силой ударил по зрительным нервам, и все, кто находился на палубе „Счастливого Дракона“, одновременно закричали от режущей боли в глазах и закрыли лица руками. Когда через несколько секунд они осмелились вновь открыть глаза и посмотреть сквозь чуть раздвинутые пальцы, у них вырвался новый крик — крик изумления и ужаса. Небо и океан на юго-западе полыхали зарницами всех цветов радуги. Оранжевые, красные, желтые вспышки сменяли друг друга с неимоверной быстротой. Это невиданное зрелище продолжалось около минуты, затем краски потускнели и слились в огромное багровое пятно, медленно всплывшее над горизонтом. И чем выше оно поднималось, тем больше разбухало и темнело, пока, наконец, не погасло окончательно. Тогда наступила тьма».

Что ж, первая книга… Автор многое искал на ощупь…

«В эти месяцы газеты много писали о радиоактивных дождях — в одном литре осадков, выпавших в Осака, насчитали двадцать пять тысяч каких-то каунтов в минуту, в Киото — восемьдесят тысяч каунтов, в Токио — целых сто тысяч». Все это, конечно, связано с «пеплом Бикини», который поразил в южных морях два десятка рыбаков, а теперь выпал с дождями и здесь, в Японии.

«Служащие маяка на мысе Сата, остров Кюсю, потреблявшие для питья дождевую воду, оказались отравлены радиоактивными веществами…»

«Масса радиоактивной океанской воды, перемещающейся из района экватора с течением Куросиво, ожидается у берегов Японии в июле…»

«Тунец и рыбы других пород, выловленные в Тихом океане, заражены радиацией…»

В начале июля во многих газетах мира появились заголовки, в которых выделялись три больших иероглифа: КУ-БО-ЯМА. «Состояние радиста „Счастливого Дракона“ продолжает ухудшаться… Нарушение нормальной деятельности печени вызвало желтуху необыкновенной силы… Заболевание сопровождается полной потерей сознания…» Изо дня в день печатались сообщения о мерах, принимаемых для лечения радиста:

«Температура 38, пульс 116, дыхание 19, кровяное давление 60–120, лейкоциты — 10 000. Больному вводят виноградный сахар…»

«Температура 38,5, пульс 136, дыхание 32. Больному вводят белки и аминокислоты…»

Мозг японского обывателя с трудом осваивал газетную кашу этих дней:

«Американское правительство глубоко сожалеет об инциденте и готово в пределах разумного возместить убытки».

«Окадзаки призывает японцев сотрудничать с США в деле дальнейших испытаний водородного оружия».

«„Долой водородное оружие!“ — требует группа ученых».

«Американские солдаты ограбили шофера такси».

«В конце года Япония получит от США два эсминца».

«Новый фильм „Ад и прилив“, необычайные приключения на подводной лодке, показан взрыв атомной бомбы».

«Здоровье Кубояма продолжает ухудшаться. Он лишился дара речи».

«Десять кобальтовых бомб (силы небесные! Это еще что такое?) могут уничтожить цивилизацию (приложена карта мира, кружками показано, куда нужно сбросить бомбы, чтобы уничтожить цивилизацию)».

«Радиоактивный дождь в Нагоя».

И, наконец, финал повести, который сегодня (повторяю — сегодня) смотрится как вполне бутафорский, но тогда должен был символизировать победу всех честных сил мира:

«На платье девушки был приколот маленький металлический значок в виде красного листка с золотыми прожилками. Накамура сощурился, стараясь получше разглядеть его.

— Очень красивый, — сказал он.

Умэко скосила глаза на значок.

— Это будут носить все честные люди Японии, — проговорила она. Затем отколола его и перевернула: — Видите? Здесь написано: „6 августа 1945 года“ — дата взрыва атомной бомбы над Хиросимой. Листок означает жизнь, а красен он от крови, пролитой сотнями тысяч погибших. Все выступающие с лозунгом „Долой атомную и водородную бомбу!“ носят или скоро будут носить такой значок. Мы выступаем за то, чтобы больше никогда не повторились Хиросима, Нагасаки, Бикини…»

10

Позже, гораздо позже, в далеких 90-х, на страницах литературных мемуаров «Комментарии к пройденному» Борис Натанович подвел некоторые итоги.

«К 1955 году, — писал он, — у нас было:

— „Пепел Бикини“ — художественно-публицистическая повесть, написанная АН в соавторстве со своим армейским приятелем Л. Петровым (опубликована в журнале „Юность“);

— фантастическая повесть „Четвертое Царство“, написанная АН в одиночку, нигде не опубликованная и (кажется) никуда, ни в какое издательство никогда так и не посланная;

— фантастический рассказ „Виско“, написанный БН в одиночку и получивший высокую оценку учительницы литературы (впоследствии уничтожен автором в приступе законного самобичевания);

— фантастический рассказ „Затерянный в толпе“, написанный БН в одиночку, — вымученная и нежизнеспособная попытка выразить обуревавшую его тогда идею „приобретения памяти“ — путешествия сознания по мирам Вселенной;

— „Первые“ — чрезвычайно эффектный и энергичный набросок несостоявшейся фантастической повести, задуманной некогда АН (и использованный позже в „Стране багровых туч“);

— „Как погиб Канг“ — фантастический рассказ АН, написанный им еще в 1946 году (от руки, черной тушью, с превосходными иллюстрациями автора);

— „Песчаная горячка“ — первый опыт работы вдвоем, фантастический рассказ, сделанный в манере этакого прозаического буриме: страницу на машинке — один, затем страницу на машинке — другой, и так до конца (без предварительного плана, не имея никакого представления о том, где происходит действие, кто герои и чем все это должно закончиться)…»

11

А дальше?

О чем писать? Как писать?

Ну да, война, миллионы и миллионы жертв… Ну да, вновь доходят слухи об исчезающих куда-то людях… Ну да, пропаганда казенного образа мыслей работает в полную силу… Но параллельно этому уже в январе 1956 года на берега самого южного материка высаживается первая советская научная экспедиция… а в феврале глава партии и государства Никита Сергеевич Хрущев выступает на XXII съезде с докладом о культе личности Сталина… а в июне выходит Постановление Совета министров СССР «Об отмене платы за обучение в старших классах средних школ, в средних специальных и высших учебных заведениях СССР»… Открыт Самотлор: газ и нефть — это прямое повышение уровня нашей жизни… Началось строительство «хрущевок» — дешевых панельных домов, позволивших, наконец, разгрузить осточертевшие людям коммуналки и вечные бревенчатые бараки с «удобствами» во дворах… Даже и не удивительно, что на фоне внезапного венгерского восстания, национализации Суэцкого канала, прихода к власти в США Дуайта Эйзенхауэра, наконец, блистательного выигрыша советской сборной по футболу на Олимпийских играх в Мельбурне никто не заметил скупого газетного сообщения о том, что где-то в далеком Массачусетском технологическом институте создан первый многоцелевой транзисторный программируемый компьютер ТХ-0, а чуть позже — первая по-настоящему перспективная модель IBM 305 RAMAC…

А ведь это был голос Будущего.

Будущее само рвалось в жизнь, меняло ее.

Среди нобелевских лауреатов — Николай Николаевич Семенов, за исследования в области механизма химических реакций; в мае 1957 года создано Сибирское отделение Академии наук СССР. Правда, нервный Президиум ЦК КПСС вдруг смещает неугомонного Никиту Сергеевича Хрущева с поста первого секретаря, но июньский пленум ЦК отменяет принятое решение. А 28 июля в Москве открывается VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов. И уже на весь мир объявлено, что в СССР созданы собственные сверхдальние многоступенчатые баллистические ракеты, способные доставить ядерные заряды в любую точку земного шара. И запущен 4 октября 1957 года первый искусственный спутник Земли. А наши физики — П. А. Черенков, И. М. Франк и И. Е. Тамм — вновь в числе нобелевских лауреатов. Правда, среди нобелевских лауреатов 1958 года оказывается опальный советский поэт Борис Пастернак, но это как бы другая история…

На чрезвычайно динамичном и напряженном общественном фоне, разнообразном, отсвечивающем весьма опасными тенденциями и одновременно обещающем близкое счастье для «всех прогрессивных людей мира», довольно странно выглядит популярная, но оттесненная на задворки научная фантастика.

О чем писали советские фантасты пятидесятых?

Ну да, правильно, об Атлантиде! (Кстати, Стругацкого-старшего это тоже интересовало: «Есть один замысел:…повесть о последних днях Коммунистической Республики Атлантида»)… Что еще? Ну да, о загадочном снежном человеке — тхлох-мунге, йети!.. А еще о проблемах Северного морского пути… о проблемах мелиорации… о механизмах, с помощью которых можно проникать в глубины морей и земной тверди… Всё в меру, всё в заранее расчисленных объемах. «В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю, — демонстративно начинал один из своих фантастических романов известный в то время писатель В. Немцов. — По железным дорогам страны еще ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась». А любимые герои того же Немцова молодые инженеры Бабкин и Багрецов, рассказывая о полете над Землей уникальной (фантастической, разумеется) космической лаборатории «Унион», простодушно признавались: «Что там делали?.. Скучали и больше всего смотрели на Землю… Вода, пустыни, туманы… Не видели мы самого главного, что сделали руки человеческие. Не видели каналов, городов, возделанных полей…»

12

Стругацкий-старший внимательно следил за положением литературных дел. Он понимал, что поезд старой научной фантастики ушел, прежними приемами новую жизнь не покажешь. И в письме брату (от 29.IX. 1957) высказывает, наконец, вполне конкретные положения.

«Все эти вещи (фантастические. — Д. В., Г. П.) объединяют по крайней мере две слабости:

а) их пишут не писатели — у них нет ни стиля, ни личностей, ни героев; их язык дубов и быстро приедается; сюжет примитивен и идея одна — дешевый казенный патриотизм;

б) их писали специалисты-недоучки, до изумления ограниченные узкой полоской технических подробностей основной темы.

И еще одно — этого, по-моему, не учитываешь даже ты. Они смертельно боятся (если только вообще имеют представление) смешения жанров. А ведь это громадный выигрыш и замечательное оружие в умелых руках. В принципе это всем известно: научная фантастика без авантюры скучна. Голого Пинкертона могут читать только школьники. Но пользоваться этим законом никто не умеет».

И продолжает пойманную, уже осознанную им мысль:

«Понял, браток? Понимаешь теперь, какой громадный козырь упускают наши горе-фантасты? Наши произведения должны быть занимательными не только и не столько по своей идее — пусть идея уже десять раз прежде обсасывалась дураками — сколько по:

а) широте и легкости изложения научного материала; „долой жюльверновщину“, надо искать очень точные, короткие, умные формулировки, рассчитанные на развитого ученика десятого класса;

б) по хорошему языку автора и разнообразному языку героев;

в) по разумной смелости введения в повествование предположений „на грани возможного“ в области природы и техники и по строжайшему реализму в поступках и поведении героев;

г) по смелому, смелому и еще раз смелому обращению к любым жанрам, какие покажутся приемлемыми в ходе повести для лучшего изображения той или иной ситуации. Не бояться легкой сентиментальности в одном месте, грубого авантюризма в другом, небольшого философствования в третьем, любовного бесстыдства в четвертом и т. д. Такая смесь жанров должна придать вещи еще больший привкус необычайного. А разве необычайное — не наша основная тема?»

13

Этой программы Стругацкие и придерживались.

И всё же, всё же… Позднее Борис Натанович признавался: если бы не фантастическая энергия его старшего брата, если бы не отчаянное его стремление выбиться, прорваться, реализовать литературное дарование — никогда бы не было братьев Стругацких. По сравнению с нашим временем «прорваться» в НФ (научную фантастику) было намного труднее. Требовалось обойти немало подводных камней, издатель долго присматривался к новому автору, а потом мог вымотать душу и нервы убийственной редактурой…

Тогда, в 50-х, по словам Бориса Натановича, вождем их совместного штурма литературных высот являлся старший брат.

«Ибо я был в те поры инертен, склонен к философичности и равнодушен к успехам в чем бы то ни было, кроме, может быть, астрономии, которой, впрочем, тоже особенно не горел, — поясняет Стругацкий-младший. — От кого-то (вполне может быть, что от АН) услышал я в ранней молодости древнюю поговорку: „Лучше идти, чем бежать; лучше стоять, чем идти; лучше сидеть, чем стоять; лучше лежать, чем сидеть; лучше спать, чем лежать…“ — и она привела меня в неописуемый восторг. (Правда, последнего звена этой восхитительной цепочки: „…лучше умереть, чем спать“, я, по молодости лет, разумеется, во внимание никак не принимал.) АН же был в те поры напорист, невероятно трудоспособен и трудолюбив и никакой на свете работы не боялся. Наверное, после армии этот штатский мир казался ему вместилищем неограниченных свобод и невероятных возможностей.

Потом все это прошло и переменилось.

АН стал равнодушен и инертен, БН же, напротив, взыграл и взорлил.

Но, во-первых, произошло это лет двадцать спустя, а во-вторых, даже в лучшие свои годы не достигал я того состояния клубка концентрированной энергии, в каковом пребывал АН периода 1955–65 гг.».

14

Летом 1957 года Борис Натанович поехал с друзьями в археологическую экспедицию в Таджикистан (район Пенджикента). Места дикие, непривычные наводили мысли на что-то столь же дикое, неземное, и в последующих диалогах с братом поначалу неясные наметки начали складываться в стройную фантастическую повесть «Извне»[1]. И у братьев Стругацких прозвучали, наконец, не приземленные вещания всяких там Багрецовых и Бабкиных, для которых и космическое путешествие — скука; о нет! — в повести «Извне» прозвучала по-настоящему оригинальная идея: раз уж космос столь непомерно велик, незачем высокоразвитому Разуму самому бороздить его пространства! Гораздо проще и безопаснее послать на чужие планеты соответствующие «умные» автоматы.

Некоторое неодобрение, время от времени высказываемое Борисом Натановичем в адрес их первой повести, естественно — на фоне того творческого пути, который Стругацкие пройдут рука об руку за три с половиной десятилетия. Станислав Лем тоже считал свою повесть «Возвращение со звезд» почти что неудачей. В конце концов, это право авторов — оценивать свои работы по собственной, неведомой читателям шкале. Нам сейчас важно понимать другое. Молодые авторы уяснили, наконец, прелесть собственного жизненного опыта: не важно, питерского или московского, камчатского или пенджикентского, научного или офицерского. «От нашего городка до подножия сопки по прямой около тридцати километров. (Так теперь они писали. Зачем придумывать какой-то бледный пейзаж, если в памяти живут реальные панорамы? — Д. В., Г. П.) Но то, что еще можно называть дорогой, кончается на шестом километре, в небольшой деревушке. Дальше нам предстояло петлять по плоскогорью, поросшему березами и осинами, продираться через заросли крапивы и лопуха высотой в человеческий рост, переправляться через мелкие, но широкие ручьи-речушки, текущие по каменистым руслам…»

15

В августе 1958 года в журнале «Знание — сила» был напечатан рассказ Стругацких — «Спонтанный рефлекс».

Логические машины, механический мозг… В СССР уже печатались работы Норберта Винера — основоположника кибернетики и теории искусственного интеллекта, но для широкого читателя эти термины все еще звучали ново, романтично, захватывающе.

«Спонтанный рефлекс» ввел Стругацких в мир НФ.

Из письма Аркадия Натановича брату (от 27.V. 1958): «…В пятницу с работы позвонил в „Знание — сила“. „A-а, товарищ Стругацкий? Приезжайте немедленно. Не можете? А когда можете?“ Короче, я поехал к ним вчера. „Спонтанный рефлекс“ им весьма понравился, за исключением конца (твоего конца). Я это предвидел и привез им свой конец. Мой конец им не понравился еще больше. Их собралось надо мной трое здоровенных парней в ковбойках с засученными рукавами и маленький еврей — главный редактор, и все они нетерпеливо понукали меня что-нибудь придумать — „поскорей, пожалуйста, рассказ идет в восьмой номер, его пошлют в США в порядке обмена научной фантастикой <…>“. И вдруг главному редактору приходит в голову идея: дать рассказ вообще без конца…»

16

Тогда же братья Стругацкие совместно перевели классический рассказ Уильяма Моррисона «Мешок», входивший позже в самые лучшие российские антологии фантастики. А Стругацкий-старший позднее переводил и других популярных за рубежом авторов: Клиффорда Саймака, Хола Клемента, Генри Каттнера, Кингсли Эмиса, Эндрю Нортон, Фредерика Брауна, Уильяма Джекобса. В переводах Аркадия Стругацкого пришли к советским читателям превосходные романы Джона Уиндема «День триффидов» и Кобо Абэ «Четвертый ледниковый период».

Японская литература занимала Стругацкого-старшего всю жизнь.

Повесть Юрико Миямото «Блаженный Мияда» он перевел еще в 1957 году.

Затем завершил перевод повести Есиэ Хотта «Шестерни», а в 1960 году — Сосэки Нацумэ «Ваш покорный слуга кот» (совместно с японистом Л. Коршиковым). Некоторые свои переводы Стругацкий-старший подписывал псевдонимом С. Бережков.

«Пионовый фонарь» Санъютэя Энте…

«Сказание о Есицунэ», классика Японии…

Сохранились большие «амбарные» книги с текстами, записанными от руки, — чернилами по желтоватой бумаге. Так записывал Стругацкий-старший и переводы Акутагавы, которого особенно любил.

«Идиот убежден, что все, кроме него, идиоты…» (Цитируются слова философа Мага из повести «В стране водяных».)

«Наша любовь к природе объясняется, между прочим, и тем, что природа не испытывает к нам ни ненависти, ни зависти…

Самый мудрый образ жизни заключается в том, чтобы, презирая нравы и обычаи своего времени, тем не менее ни в коем случае их не нарушать…

Больше всего нам хочется гордиться тем, чего у нас нет…

Никто не возражает против того, чтобы разрушить идолов. В то же время никто не возражает против того, чтобы самому стать идолом. Однако спокойно пребывать на пьедестале могут только удостоенные особой милостью богов — идиоты, преступники, герои…

Обуздание физических потребностей вовсе не обязательно приводит к миру. Чтобы обрести мир, мы должны обуздать и свои духовные потребности…

Свершить — значит мочь, а мочь — значит свершить. В конечном итоге наша жизнь не в состоянии вырваться из этого порочного круга. Другими словами, в ней нет никакой логики. Став слабоумным, Бодлер выразил свое мировоззрение одним только словом, и слово это было женщина. Но для самоуважения ему не следовало так говорить. Он слишком полагался на свой гений, гений поэта, который обеспечивал ему существование. И потому он забыл другое слово. Слово „желудок“…»

Впитать это в себя — уже школа. Владимир Захаров, поэт и физик, свое знакомство со Стругацким-старшим весьма реалистично отобразил в стихах.



…Хороша была армия и у японцев,
есть у них такая солдатская песенка:
«Когда наша дивизия мочится у Великой Китайской стены,
над пустыней Гоби встает радуга,
сегодня мы здесь,
завтра в Иркутске,
а послезавтра будем пить чай в Москве!»



Перевод Аркадия Стругацкого. Он пел эту песенку и по-русски, и по-японски.

— Вы были с ним друзья?

— Сильно сказано, большая разница в возрасте… Хотя июльским утром, в некой квартире на юго-западе, семь бутылок «Эрети», было такое грузинское вино, дешевое, кисленькое, но совсем неплохое…

17

«Собственно, — писал Борис Натанович в „Комментариях к пройденному“, — можно утверждать, что событийная часть нашей биографии закончилась в 1956 году».

В дальнейшем авторы книги еще не раз вернутся к этой фразе.

«Признаюсь, я всегда был (и по сей день остаюсь) сознательным и упорным противником всевозможных биографий, анкет, исповедей, письменных признаний и прочих саморазоблачений — как вынужденных, так и добровольных. Я всегда полагал (и полагаю сейчас), что жизнь писателя — это его книги, его статьи, в крайнем случае — его публичные выступления; все же прочее: семейные дела, приключения-путешествия, лирические эскапады — все это от лукавого и никого не должно касаться, как никого, кроме близких, не касается жизнь любого, наугад взятого частного лица…»

Мы специально выносим признание мэтра в конец первой главы.

Чтобы не руководствоваться его скрытыми указаниями.

Глава вторая. ЗВЕЗДОПРОХОДЦЫ

1

В творчестве братьев Стругацких совершенно явно выделяется период, который можно назвать «ранним романтизмом». Он продолжался примерно с середины 50-х годов прошлого века до 1962 года. Это еще не те Стругацкие, которых будет неистово любить советская интеллигенция, это еще не те Стругацкие, которые займут нишу в тонком, почти прозрачном слое духовных учителей той же интеллигенции, но это уже известные писатели со своим кругом поклонников. «Ранний романтизм» сыграл роль колыбели, в которой подрастало художественное мастерство. Этот «ранний романтизм» составил литературное младенчество, а за ним и детство Стругацких…

2

Если писатель в те годы решал стать фантастом, дверь перед ним была одна — дверь фантастики научной, НФ. Фэнтези или мистической литературы в СССР периода «зрелой Империи» не существовало и существовать не могло по определению. Позднее, когда литературе позволят несколько большую пестроту и разнообразие, тоненькой струйкой потекут ручейки первой советской предфэнтези (О. Ларионова, Е. Богат, Л. Козинец), а в мейнстриме оживет мистика (В. Орлов, В. Тендряков). Но для 50-х, для времен Никиты Сергеевича Хрущева, все это пребывало под строгим табу. Не то что не создавалось, а даже почти и не переводилось.

Что же касается НФ, то о переводе колоссального большинства зарубежных ее образцов оставалось лишь мечтать. Англо-американская, французская, японская фантастика находилась в планах советских издателей, мягко говоря, на глубокой периферии, пусть и пользовалась она у читателей невероятным спросом. Переводили зарубежную фантастику мало и с большим разбором, опасаясь заразить белоснежные родные просторы каким-нибудь идеологическим вирусом. А попытки достать «чужие» тексты в оригинале оборачивались иногда серьезными неприятностями. «Оттепель» приоткрывала калитку «идеологических послаблений», но калитка в «непрогрессивную» заграничную фантастику оставалась запертой. Переводы «самопальные» черный рынок уже мог предложить, но… какого качества! И по каким ценам!

Советская НФ все еще жила воспоминаниями о произведениях Александра Беляева, оборонных фантазиях довоенного времени, покорением Арктики по сценариям, предложенным Александром Казанцевым и Леонидом Платовым, да еще штурмом космоса, как это виделось, скажем, Владимиром Владко и Георгием Мартыновым. Впрочем, повесть Мартынова «220 дней на звездолете» (1955) прозвучала тогда чуть ли не трубным гласом, зовущим самых талантливых и самых амбициозных фантастов в звездные плавания. Наверное, она и на молодых Стругацких оказала влияние.

Очень широкое признание в те годы получило творчество Ивана Антоновича Ефремова. Еще в 40-х начали публиковаться его рассказы, наполненные поэзией дальних странствий и научного поиска. Появились они, кстати, не где-нибудь, а в «Новом мире» и получили высокую оценку А. Н. Толстого. Ефремов писал о людях, открывающих перед человечеством новые пространства. Он писал о людях, способных посвятить свою жизнь науке, а если потребуется, то и рискнуть этой жизнью, добывая новые знания. Большую популярность получила повесть Ефремова «Звездные корабли» — о первом контакте с внеземными цивилизациями, а в 1957 году в журнале «Техника — молодежи» из номера в номер начал печататься его масштабный роман-утопия «Туманность Андромеды».

У советской НФ той поры были свои плюсы и минусы.

Как ни странно, плюсом для нее явилась оторванность от богатых традиций и находок мировой фантастики, что позволило ей развиваться самостоятельно, никого не повторяя и не копируя. А романтика космических путешествий, освоения незнаемых земель, научного эксперимента давала ей то «бродильное вещество», которое зажигало энтузиазмом сердца читателей, да и самих писателей. Сколько парней и девушек в те годы с замиранием сердца следили за приключениями советских космонавтов, покоряющих просторы галактики! Сколько душ пылало жаждой экспедиций к неизведанным пределам, неоткрытым островам, неведомым глубинам океана! Сколько юного восторга вспыхивало от суровой борьбы наших передовых ученых с империалистическими шпионами и агрессорами! И в то же время сколько зрелых умов — ученых, инженеров, литераторов — оставляли искренние признания, что именно НФ разбудила их мысль, раскрепостила сознание, зажгла волю к победе, столь необходимую для творческого поиска.