Е. Нилов
Боткин
Наследство
«…Во имя святыя троицы. Аминь!»
«Понеже, соизволением всемогущаго бога, тяжкою телесного слабостию посещен есмь, которая так привилася, что повидимому живот мой скончаю и сие временное житие в вечное применю, к чему Всемогущий своею милостью мне да поможет…»
Четверо студентов с интересом читали копию духовного завещания первого русского архиятера
[1] и лейб-медика Эрскина, составленного В 1718 году.
«Понеже по обыкновению христианскому и для очищения совести, свои пожитки движимые и недвижимые… определить намерен… Всемилостивейшей государыне царице Екатерине Алексеевне не употребленные полотна н кружева и всю порцелиновую посуду…
…Все курьезные вещи… никому кроме царского величества моего Всемилостивейшего государя не представлять…»
Далее шло перечисление «пожиток» и лиц, которым они завещаны были: «…Госпоже матеря моей… ближайшим наследникам… камердинеру моему… аптекарю…»
Против каждого пункта завещания — рукою Петра I: «Быть так».
Один из студентов, читая этот документ, сказал:
— А нам, своим прямым наследникам — русским медикам, первый российский архиятер так ничего и не завещал…
Студент был не прав — доктор философии и медицины Р. К. Эрскин, как и другие первые ученые-лекари, оставил большое наследство; это были накопленные за прошедшее столетие наблюдения, факты, методы лечения, научное мировоззрение.
Во всем этом молодому поколению медиков надо было еще разобраться, надо было, отбросив старое, отжившее, отобрать все нужное, полезное, ведущее науку вперед.
Четверо студентов учились на первом курсе медицинского факультета Московского университета — Боткин, Белоголовый, Кнерцер и Шор. Из них только Шор поступил на медицинский факультет по призванию. Еще мальчиком он восторженно мечтал о деятельности врача. Белоголовый, воспитанный в Иркутске ссыльными декабристами, стремился стать юристом и на этом благородном поприще служить бескорыстно отечеству, защищая невиновных и наказывая преступников. Боткин и Кнерцер хотели изучать высшую математику. Математические дисциплины привлекали их строгой последовательностью, логикой мышления.
Трем юношам из этой дружеской четверки — Белоголовому, Кнерцеру и Боткину пришлось расстаться со своими мечтами. Правительственный указ 1849 года временно прекращал, прием в университет на все факультеты, кроме медицинского. Итак, медицина! Трое вошли в двери факультета с досадой и разочарованием, один Шор с радостью.
Прошли годы — Боткин, Белоголовый и Кнерцер полюбили медицину и отдали ей свою жизнь, Шор, этот единственный «медик по призвании», вскоре разочаровался в своей профессии и стал… акцизным чиновником.
Глава I
В доме на Маросейке
«Не от прилавка чайной торговли идут первые впечатления раннего детства сергей Петровича Боткина, а от самого главного очага передовой культуры — тогдашнего московского общества».
М. П. Кончаловский
Кнерцер, Белоголовый и Шор приходили по субботам к своему другу Сергею Боткину, в Петроверигский переулок, в собственный дом купца первой гильдии чаеторговца Петра Кононовича Боткина, в знаменитый «дом на Маросейке».
Слава боткинского дома началась еще в тридцатые годы, когда студенческий кружок Московского университета, названный «Литературным обществом 11-го нумера», перекочевал с Моховой на Маросейку. Это случилось потому, что казеннокоштный студент Виссарион Григорьевич Белинский, живший в 11-м нумере, был исключен из университета.
Белинский стал душой этого общества, честью и совестью лучших людей Москвы, а потом к всей России. Белинский был другом Василия Петровича Боткина, купца и литератора.
Половину бельэтажа боткинского дома занимали парадные комнаты. Здесь и собирались друзья и знакомые старшего сына Боткина — Василия Петровича: молодые писатели, художники, профессора.
В дон на Маросейке стремились попасть приезжие из столицы и других городов. Здесь бывали Герцен, Огарев, Тургенев, Некрасов, Панаевы.
Здесь за длинным столом после традиционного чан говорили о книгах, журнальных статьях. Здесь Виссарион Белинский впервые прочитал свою запрещенную цензурой драму «Дмитрий Калинин».
Интерес членов кружка к философии пробудил Николай Владимирович Станкевич, тоже студент Московского университета. Предметом изучения стала главным образом новейшая немецкая философия, и прежде всего Гегель.
И. С. Тургенев в романе «Рудин» описал подобный кружок. В образе Покорского — юноши с ясным умом, горячим сердцем — современники узнавали Станкевича. То, что приписывает автор романа Демосфену кружка — Рудину, можно отнести к Василию Петровичу Боткину, который, по многочисленным свидетельствам современников, был большим знатоком философии Гегеля и истолкователем ее в кружке.
Не знать учения Гегеля в обществе молодых московских философов считалось недопустимым. Но находились критические умы, не пошедшие слепо за ним. Таким был Л. И. Герцен. Вокруг Герцена группировалась молодежь, интересовавшаяся политическими вопросами. Властителями их дум были Сен-Симон и Фурье.
В 1835 году Герцен и Огарев «как опасные для общества вольнодумцы и фанатики» были отправлены в ссылку. Через два года больной туберкулезом Станкевич уехал за границу, где и умер. В 1839 году Белинский уехал в Петербург. Но кружок не распался.
Герцен по возвращении из ссылки особенно близко сошелся с В. П. Боткиным. В книге «Былое и думы», вспоминая о боткинском кружке. Герцен писал: «Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде, ни в высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и аристократического».
П. В. Анненков в своей книге «Замечательное десятилетие» тан описывает Василия Петровича Боткина: «Я нашел в Боткине молодого человека в красивом парике, с чрезвычайно умными и выразительными глазами, в которых меланхолический оттенок постоянно сменился огоньками и вспышками, свидетельствовавшими о физических силах, далеко не покоренных умственными занятиями. Он был бледен, очень строен, и на губах его мелькала добродушная, но какая-то осторожная улыбка, — словно врожденный его скептицизм по отношению к людям сохранял над ним свои права и в области безграничного идеализма, в котором он тогда находился».
В сороковых гадал Петр Кононович Боткин сдал половину бельэтажа своего дома Тимофею Николаевичу Грановскому. Грановский, профессор истории, был славой Московского университета. Влияние его на молодое поколение было огромным. «Грановский был доступен во всякое время, не отталкивая никого, никогда, проникнутый весь наукой, посвятив себя всего делу просвещения и образования… — он считал самого себя как бы общественным достоянием, как бы принадлежностью всякого… к нему, как к роднику близ дороги, всякий подходил и черпал живительную влагу…» — писал о нем И. С. Тургенев, а Герцен утверждал:
«Его сила — была не в резкой полемике, в смелом отрицании, а именно в положительном нравственном влиянии, в безусловном доверии, которое он вселял…»
Вокруг Грановского группировались лучшие, передовые люди. Для них он как бы заменил своего умершего друга Станкевича. Скоро оба кружка на Маросейке слились.
По описанию поэта Л. Л. Фета-Шеншина, часто бывавшего у Боткиных на Маросейке, дом походил на большой комод с бесчисленными ящиками и отделениями. В каждом ящике-закоулке шла своя обособленная жизнь.
В то время, когда в бельэтаже у Василия Петровича и Грановского собирались лучшие умы России, на антресолях в небольших душных комнатушках, где помещались детские комнаты и спальни взрослых, перед темными ликами угодников тонко позванивали золоченые цепи, желтели, колеблясь, язычки лампад; перед старинными иконами молились женщины большого боткинского гнезда. Здесь же на жестких диванах укладывала спать младших мальчиков. В одной из этих комнатушек вместе с братьями Петром и Дмитрием жил Сережа Боткин.
Он родился 5 сентября 1832 года.
Петр Кононович от двух браков имел 25 детей, в живых осталось 14: 9 сыновей, 5 дочерей. Сергей был одиннадцатым ребенком из живых. Мать его Анна Ивановна, из рода купцов Постниковых, пошла за многодетного вдовца, на сирот, которые и росли вместе с рожденными ею детьми.
Из неопубликованной «Семейной хроники», написанной женой С. П. Боткина — Е. А. Боткиной, мы узнаем, что раннее детство Сергея Петровича протекало в обычных по тому времени условиях быта московского купечества. «Домашняя обстановка, особенно в отношении детей, была суровая. Отца боялись. Он был, в сущности, добрым человеком, но никогда не баловал детей, считая это вредным. Он хотел, чтобы они добивались своего места к жизни, как он сам — настойчивым трудом. Человек, плохо выполняющий свои обязанности, в рассуждении Петра Кононовича выглядел человеком бесчестным, пропащим, на которого жаль было тратить деньги, слова н время. От детей своих он требовал не только трудолюбия, но и уважения к чужому труду. Если кто-нибудь из младших детей проливал суп на скатерть, отец очень сердился и со словами: „Уважай чужой труд!“ — отсылал виновного от стола, безжалостно оставляя его без обеда. При отце младшие дети никогда рта не раскрывали, да н некоторые из старших робкого характера держали себя с ним приниженно».
Но, видимо, эта «родительская строгость» проявлялась лишь в первые годы жизни Сережи, так как друг его школьных лет Белоголовый уже так описывает семью Боткиных: «…все многочисленные члены этой семьи поражали своей редкой сплоченностью; их соединяла между собой самая искренняя дружба и самое тесное единодушие. На фамильных обедах этой семьи… нередко за стол садилось более 30 человек, и все своих чад и домочадцев; и нельзя было не увлечься той заразительной и добродушной веселостью, какая царила на этих обедах; шуткам и остротам не было конца; братья трунили и подсмеивались друг над другом, но все это делалось в таких симпатичных и благодушных формах, что ничье самолюбие не уязвлялось и все эти нападки друг на друга только еще яснее выставляли нежные отношения братьев. Друзья каждого из братьев с самым теплым радушием принимались всеми остальными и вскоре делались своими людьми в этом почтенном доме».
Первая учительница Сережи Боткина никак не могла научить его читать. Старик отец держал за это сына в черном теле, не любил за нерадивость и часто говорил: «Что с этим дураком делать? Одно остается — сдать в солдаты!»
«Нерадивость» мальчика объяснялась просто — он увлекался библиотекой брата. Лишившись в семилетнем возрасте матери, Сережа все больше привязывался к старшему брату Василию. Тот жил отдельно от семьи, и мальчик, удирая из «большого дома» к брату во флигель, целыми днями просиживал, рассматривая богато иллюстрированные издания, перелистывая страницы книг.
Еще больше нравилось ему, примостившись где-нибудь, смотреть и слушать, когда у Василия Петровича собирались друзья и кто-нибудь из них разворачивал прошнурованную тетрадь н читал прозу, пьесу или стихи. Слушать взрослых маленькому Сереже было интересно, а вот складывать буквы в слова на уроках с учительницей скучно до зевоты. Его детский ум отказывался признать связь между чтением букваря и теми чудесными книгами, которые он так полюбил в библиотеке брата. Это привело к тому, что Сережа к девяти годам едва читал по складам.
В результате большого семейного разговора все заботы по воспитанию Сережи и других маленьких Боткиных легли на Василия Петровича. К своим новым обязанностям он отнесся серьезно и с увлечением.
Сереже была нанята хорошая учительница, он быстро одолел грамоту и пристрастился к чтению. Полюбил он и уроки арифметики, причем больше всего ему нравилось решать задачи не по известным правилам, а по-своему. Тогда же в его жизнь вошла музыка. Как-то, забежав в квартиру Грановских, Сережа услыхал игру на рояле. До сих пор музыкальные упражнения сестер не производили на него никакого впечатления, им было так же далеко до игры Елизаветы Богдановны Грановской, как букварю до тех чудесных книг, которые Сережа рассматривал в библиотеке старшего брата.
С этих пор младший Боткин постоянно приходил к Грановской, и она. заметив в нем интерес к музыке, охотно играла для него, рассказывала о композиторах, объясняла законы гармонии. Перед Сережей открывался неизвестный ему ранее мир звуков. Музыка стала увлечением Боткина на всю жизнь.
Как-то Василий Петрович подарил младшему брату сочинение Гоголя «Вечера на хуторе близ Диканьки». «Вечера» нравились. Вскоре Сережа увидел любимого писателя. Случилось это так. В один из своих приездов в Москву Белинский, как всегда, остановился во флигеле у Василия Петровича, Узнав о приезде Белинского, Сережа побежал во флигель. В полутемных сенях он увидел незнакомого человека в крылатке — заостренный нос, черные блестящие волосы и пронзительный взгляд. Сергей почему-то испугался и убежал. Потом он узнал, что это был Гоголь, приходивший к Белинскому.
Не раз позднее слышал Сережа рассказ о том, как его другой брат, Николай, нашел в Вене Гоголя, страдающего приступами жесточайшей лихорадки и близкого к смерти. Он вывез Гоголя из гостиничных номеров, устроил у себя, лечил, выхаживал, а потом поехал с ним в Рим. Еще в дороге Гоголь стал шутить и уже совсем здоровым приехал в Рим, о чем тут же были уведомлены депешей обитатели дома на Маросейке.
Не. выезжая никуда далее пригородов и окрестностей Москвы, Сергей Боткин, как и его младший брат и сестры, познакомился еще ребенком с европейскими государствами не только по книгам и на уроках географии. Старшие Боткины часто уезжали в Париж, Лондон, к берегам Средиземного моря; из всех этих мест в родную семью шли письма. Дети находили в конвертах почтовые открытки с видами, что было тогда новостью для России. Иногда братья присылали собственные зарисовки, дагерротипы, Далекий Запад приближался к Москве.
В 1845 году к тринадцатилетни) Сережи Василий Петрович наглел ему учителя — Аркадия Францевича Мерчинского, воспитанника Московского университета. Это был талантливый педагог, умный, разносторонний человек.
Под влиянием Мерчинского у Сергея созрело желание изучать математические науки и поступить на физико-математический факультет.
Однако ни увлечение математикой, ни любовь к музыке не могли отвлечь Сергея Боткина от общения с друзьями Василия Петровича. По-прежнему стремился он присутствовать на всех сборищах за «большим столом», по-прежнему слушал затаив дыхание чтение рукописей, книг, потом критику прочитанного — отзывы, часто восторженные или безжалостные, уничтожающие, но всегда искренние.
О спорах в кружке Герцен вспоминал: «Наши теоретические несогласия вносят жизненный интерес. Они рождаются из потребности деятельного обмена мысли, держат умы бодрее, мы растем в этом трении друг о друга».
Но с каждым годом споры делались все ожесточеннее. Становясь старше, Сергей старался разобраться в сущности их, понять, почему люди, которые были для него высшими авторитетами, — брат Василий, Белинский, Грановский, Герцен не могут прийти к общему мнению.
Как-то в его присутствии на подмосковной даче в Соколове неожиданно разгорелся между друзьями Спор. Сергей не заметил, с чего и нак начался разговор. Белинский, обращаясь к сидящему в плетеном кресле Грановскому, говорил взволнованно, убеждающе:
— Вы, конечно, цените в человеке чувства. Прекрасно! Так цените же и этот кусок мяса, который трепещет в его груди, который вы называете его сердцем и которого замедленное и ускоренное биение верно соответствует каждому движению вашей души. Вы, конечно, очень уважаете в человеке ум? Прекрасно! Так остановитесь же в благоговейном изумлении и перед массой его мозга, где происходят все умственные отправления, откуда по всему организму распространяются через позвоночный хребет нити нервов, которые суть органы ощущений и чувств. Надо отбросить все прежние заблуждения и понять, что природа человека не двойственна, а едина.
Грановский возразил скорбно:
— Я никогда не приму вашей сухой, холодной мысли единства тела и духа. В ней исчезает бессмертие души. — И добавил еще тише: — Личное бессмертие мне необходимо.
В семье Боткиных никто не подвергал сомнению существование души. О душах умерших молились так же, как о здравии живых. То, что услышал Сергей в Соколове, было для него н ново и непонятно. Сергей заговорил о своих сомнениях с Аркадием Францевичем. Мерчинский посоветовал почитать сочинения Герцена и принес ему статью, напечатанную в «Современнике», — «О месте человека в природе».
Сергей прочел: «Человек не вышел готовым из рук творца. Палеонтология, сравнительная анатомия н физиология говорят о том, что человек лишь звено в великой цепи природы. Человека и природу должно не противопоставлять друг другу, а рассматривать как две главы одного романа, две фазы одного процесса». И дальше: «Поскольку человек фаза природы, а природа материальна, это значит прежде всего, что человек сам материален, следовательно в нем нет ничего непознаваемого. Открыт путь к изучению всех видов деятельности человека, включая самую таинственную из них — жизнь».
Сказанное Герценом было интересно. Но Грановский — столь же светлый и оригинальный ум — думает иначе. Иное мнение и у брата Василия…
Так споры взрослых будили в подростке Боткине новые мысли, заставляли искать свой путь к истине.
Глава II
В пансионе Эннеса
«Будучи еще в пансионе Эннеса он поражал Белинского и меня своей огромной любознательностью».
Т. Н. Грановский
В тихом Успенском переулке стоял двухэтажный особняк. К нему примыкали просторный двор, большой тенистый парк с вязами, дубами и березами.
Дом арендовал эльзасец Эннес, содержатель пансиона для мальчиков. Учебное заведение было открыто для богатого купечества; преимущественно сюда отдавали детей жившие в Москве иностранцы.
В один из августовских дней в гостиной господина Эннеса ожидали результатов приемных испытаний. Отцы экзаменующихся — московские купцы, иностранные коммерсанты — терпеливо сидели на шведских стульях, изредка перебрасываясь между собой двумя-тремя фразами.
Среди модного европейского платья и московских длиннополых сюртуков виднелись студенческие мундиры, но их владельцы — гувернеры, домашние учителя — стояли отдельной группой. Тут был и Аркадий Францевич Мерчинский, воспитатель Сергея Боткина.
Пока шли экзамены, Аркадий Францевич переговорил насчет дополнительных уроков по латинскому языку для Боткина. Господин Эннес любезно разрешил, сказав, что у него есть воспитанник из Сибири, родители которого просят о том же: мальчики могут заниматься вместе.
И вот в кабинете Эннеса произошла встреча. Один из них, высокий, худощавый, красивый юноша, с улыбкой доброго юмора посмотрев в глаза другому, шепнул, растягивая по складам:
— Скажут сво-е пра-ви-ло.
Второй не успел ничего ответить. Он только посмотрел на нового товарища, прищурясь, как смотрят все близорукие. Он был меньше ростом, широкоплеч, коренаст, с льняными волосами и удивляющими при них темными густыми бровями.
Господин Эннес был сух, но безукоризненно вежлив. Поздравив новых воспитанников с поступлением в пансион, он объяснил, что им разрешено приватно брать уроки латинского языка, и предложил познакомиться. Пансионеры подали друг другу руки.
— Николай Белоголовый!
— Сергей Боткин!
Их определили в разные классы: Белоголового в четвертый, Боткина в пятый — и только для латыни соединили вместе.
Сдружившись с Белоголовым, Боткин решил заниматься с ним в одном классе, В четвертом классе некоторые предметы читались на французском языке, Сергей же знал его недостаточно. Он стал усиленно готовиться и после рождественских каникул перешел из пятого в четвертый класс. В пансионе было шесть классов. Самый младший — шестой, а выпускной — первый.
Восемь часов. Звонок. По классам расходятся воспитанники частного московского пансиона. Одни под наблюдением надзирателя спускаются из внутреннего помещения, среди них Белоголовый. Другие приходят из дому. Среди приходящих воспитанников Сергей Боткин. Он садится рядом с пансионером Белоголовым.
В четвертом классе идет урок русского языка. На кафедре учитель Афанасьев. Он держится неуверенно, говорит тихим голосом, явно конфузясь.
Афанасьева не любят: он часто задает ученикам сочинения, предлагает записывать предания, сказки, какие им довелось услышать от бабушек, нянь. Это раздражает мальчиков. Все они дети города. Многие из них иностранцы, приехали из Гамбурга, Ливерпуля, Парижа. Москвичи тоже не знают сказок. Они не барчуки из дворянских гнезд, у них нет патриархальных нянь, их бабушки берегут ключи от сундуков и кладовых, а не рассказывают сказки. Кроме того, им уже по четырнадцать-пятнадцать лет. Сказки их не интересуют. Назло учителю воспитанники пансиона пишут бессмысленный набор фраз или подают чистый листок бумаги. Сергей Боткин выбирает тему сочинения — «Исследование о происхождении Ерофеича». Он пишет о пьянстве. Неожиданно в класс входит правительственный инспектор частных училищ профессор ботаники Фишер. Фишер берет тетрадь Боткина н долго читает. Звонок. Профессор возвращает тетрадь.
— Изложено прекрасно, ошибок нет! Только жаль, что вы избрали такой неподходящий сюжет. — Он брезгливо вытирает руки белоснежным платком, словно запачкал их о сочинение Боткина.
Боткин чувствует неловкость. Потом как-то Афанасьев рассказывает, что он по деревням собирал сказки и легенды, говорит о богатстве русского языка, о его истоках, о талантах простого народа. Это нравится Боткину и Белоголовому. Оба делаются друзьями молодого учителя, впоследствии знаменитого собирателя русского фольклора Александра Афанасьева.
Эльзасец Эннес славился умением подбирать учителей среди молодых кандидатов, только что окончивших курс в Московском университете. «В описываемое время учителя пансиона были молодые люди, не заезженные рутиной, с юношеской горячностью относящиеся к преподаванию, а потому легко зажигали страсти к своим предметам в ученических головах», — писал Белоголовый в своих воспоминаниях.
Больше всего Сергея Боткина привлекала математика, которая «наиболее соответствовала логическому складу его ума, искавшему уже и тогда в приобретаемых знаниях наибольшей точности и ясности», как писал впоследствии Белоголовый.
В пансионе Боткин находился с восьми часов утра до семи вечера, приготовляя уроки вместе с Белоголовым. Но продолжал занятия еще и дома. Он читал в подлиннике французскую литературу, сидел над учебниками латыни.
В доме выписывались московские и петербургские журналы. На полках лежали свежие и старые номера: «Телескоп» с приложением «Молва». В ней в тридцатых годах начал сотрудничать Белинский. Теперь Сережа сам прочел «Литературные мечтания» и другие его статьи.
В «Отечественных записках» и в «Современнике» тоже писали знакомые Боткиных — друзья брата Василия. В первом номере «Современника» за 1847 год был напечатан очерк Тургенева «Хорь и Калиныч» из «Записок охотника». До сих пор споры и разговоры о крепостном праве, которые велись а купеческом доме, имели для Сергея скорее отвлеченный характер, теперь же в решении этого вопроса приняло участие сердце, горячее воображение, разбуженное художественным словом.
Сергей знал, что под псевдонимом «Искандер» в «Современнике» пишет Александр Иванович Герцен. Сергей прочел уже повесть «Доктор Крупов», а через год он встретился с этим же персонажем в романе «Кто виноват?». Молодого Боткина в обоих этих произведениях больше всего заинтересовала личность Семена Ивановича Крупова. Как-то раз Сергей сунул Белоголовому книгу, ткнув в то место, где Крупов отстаивал свое право оказывать помощь нуждающейся в нем кухарке и не спешить к истеричной барыне, болезнь которой была вызвана семейной сценой.
— Вот это стоящий человек, — сказал Боткин и снова углубился в книгу.
Они учились во втором классе. А в третьем по-мальчишески тиранили и изводили слабого, беззащитного сироту Филаретова. Узнав об этом, Сергей зашел в третий класс, стал убеждать ребят оставить мальчика в покое. Уговоры не помогли. Тогда второй класс во главе с Боткиным дал третьему бой и выиграл сражение. Филаретова больше не трогали.
В середине учебного года Боткин предложил своему другу начать изучение программы первого класса, с тем чтобы весною окончить пансион и осенью этого же года поступить в университет.
Белоголовый заколебался.
— У меня свое правило — не торопиться.
Но Боткин стал доказывать, что не стоит терять год, напомнил, как он при поступлении в пансион из пятого перешел в четвертый класс.
— Так то ты! — отвечал Белоголовый. — Вы, Боткины, все гениальны.
Спор продолжался несколько дней. В конце концов Белоголовый сдался.
Эннес был недоволен затеей, но неожиданно двое учеников из первого класса тоже решили осенью поступать в университет. Это уже становилось вопросом престижа, придавая еще больше веса частному пансиону господина Эннеса.
а с ними еще Шор и Кнерцер начали готовиться в университет. Заниматься приходилось много, особенно по физике. Программы частных пансионов в те годы не согласовывались с университет сними.
Пансионерам помог учитель Давидов. Он порекомендовал им в репетиторы студента пятого курса Рубинштейна.
О посещениях Рубинштейна Белоголовый через многие годы писал: «…Ходить к нему составляло для нас целое путешествие через всю Москву и я с наслаждением вспоминаю об этих длинных походах в нашей вечно весело настроенной компании; часто, утомленные длинным путем по знойным улицам н проголодавшись, мы дорогой покупали у разносчика печеные яйца и ситный хлеб и, сделавши привал на лавочке у ворот какого-нибудь дома, с великим аппетитом, тут же на улице уничтожали свои незатейливый завтрак».
Рубинштейн старательно занимался со своими учениками. Боткин все усваивал быстро. Его молодой репетитор относился к физике с той же страстностью, с какой два его брата — Антон и Николай — к музыке.
Теперь, когда Боткин и Белоголовый усердно готовились к вступительным университетским экзаменам, в доме на Маросейке среди старших стали часто вспоминать Московский университет: рассказывали о холерном годе, о том, как студенты при общем паническом страхе в городе не робели и самоотверженно работали в трудных условиях. И не только медики, а и словесники.
Рассказывались и забавные истории. Павел Петрович Боткин, большой весельчак и шутник, любил прихвастнуть перед молодежью своей студенческой удалью.
— Как-то, — рассказал он, — я надел поверх форменного костюма красные панталоны и вышел на площадку лестницы. Заметьте, что в то время был у нас субинспектором некто Понтов, человек придирчивый и мелочный, мы же таких не терпели, и я порешил ему досадить. Понтов, находясь в нижнем этаже, заметил вопиющее нарушение — студента в красных штанах. Гром и молния! Он побежал по лестнице вверх, ко я успел снять свои красные штаны… Походил он по площадке, заглянул в аудиторию. Вот-вот поймает того, кто в красном, а я как ни в чем не бывало верчусь около. Понтов, верно, решил, что ему привиделось, спустился вниз, а я опять штаны на форму — И на лестницу. Верите ли, пять раз гонял субинспектора вверх и вниз! Так и не попался.
Василий Петрович тоже рассказывал брату и его товарищам разные эпизоды из университетской жизни тридцатых годов — о студентах Герцене, Огареве. Станкевиче.
— В те же годы учился и Лермонтов, — сказал он как-то И вдруг прочел не слыханные никем раньше стихи поэта:
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром…
Наконец была прочтена последняя глава последнего учебника, и «в первых числах июля мы всей нашей компанией отправились в университет подавать прощение о допущении нас к экзаменам… все шли весело…» — вспоминает Белоголовый.
Экзамены прошли хорошо. В протоколе Совета Московского университета от 6 сентября 1850 года п. 110 появилась запись: «Присутствию Совета г-н ректор объявил, что из числа лиц, державших в августе месячные устные испытания на звание студента по медицинскому факультету, приняты по оному нижеследующие…»
Под номером седьмым значилось: Боткин Сергей.
Глава III
В университете
«Имена крупнейших, знаменитых русских ученых, пользующихся широкой известностью. — Пирогова. Боткина. Сеченова… и других — неразрывно связаны с Московским университетом».
Проф. П. А. Зайончковский
Поступившие на первый курс собрались в актовом зале. Боткин, Белоголовый, Шор и Кнерцер встали рядом. Инспектор Иван Абрамович Шпейер, невысокий, шарообразный толстяк в золотых очках, из-под которых метали молнии маленькие черные глазки, пискливым, постоянно срывающимся голосом прочел студентам наставления:
— Вы обязаны неукоснительно отдавать честь своему университетскому начальству и генералам при встрече на улицах, для чего, не доходя трех шагов, долины становиться во фрунт и прикладывать руку к шляпе.
Началось наглядное обучение.
Новички выходили из строя и приветствовали Шпейера по университетскому уставу.
— Это наша первая лекция, — не разжимая губ, шепнул Белоголовый Боткину.
Тянулась эта лекция довольно долго. Шпейер безжалостно гонял тех, кто отдавал честь, по его мнению, без достаточной ловкости и грации.
Вскоре Боткину пришлось испытать на себе тяжесть шпейеровской дисциплины. Задумавшись, он шел по двору университета. Был душный сентябрьский день, и крючок на воротнике мундира был у него расстегнут. Вдруг он услышал пискливый голос на высокой ноте:
— В карцер! Я научу вас порядку! Разгильдяйство, фанфаронство!
Через несколько минут Сергей уже был под замком.
Этот случай научил Сергея осторожности, больше он не попадался…
Годы учения Боткина совпали с периодом особенно тяжелой реакции. В преподавании они сказались в том, что всякое проявление свободной мысли, всякая попытка развить в слушателях пытливость, стремление к поиску считались опасными.
Впоследствии С. П. Боткин отмечал в своей статье в «Еженедельной клинической газете» (1881 г.): «Учившись в Московском университете с 1850 по 1855 г., я был свидетелем тогдашнего направления целой медицинской школы. Большая часть наших профессоров училась в Германии и более или менее талантливо передавала нам приобретенные ими знания; мы прилежно их слушали и по окончании курса считали себя готовыми врачами, с готовыми ответами на каждый вопрос, представляющийся в практической жизни. Нет сомнения, что при таком направлении оканчивающих курс трудно было ждать будущих исследователей. Будущность наша уничтожалась нашей школой, которая, преподавая нам знание в форме катехизисных истин, не возбуждала в нас той пытливости, которая обусловливает дальнейшее развитие». По отзыву Белоголового, отсталость преподавания в то время придавала «живой науке вид такой мертвой и законченной схоластики, что казалось, все доступное человеческому уму уже достигнуто и завершено и что свежим силам дальше идти некуда и работать не над чем».
Юноши, выросшие н атмосфере горячих споров самых выдающихся умов России, восприняли, конечно, такие методы преподавания отрицательно. Но в то время как Белоголового на первых порах они привели к полному охлаждению к занятиям, Боткин, напротив, набросился на науку с «жадностью голодного волка».
[2] Внимательно перенимает Боткин у Пинулина новые методы обследования больного. Перкуссия — выстукивание, пальпация — прощупывание и аускультация — прослушивание — эти три способа осмотра вызывали в то время разное отношение врачей: одни совсем не применяли их, считая «выдумкой для пускания пыли в глаза больному», другие, недостаточно освоив методы, не умелн извлечь из них нужных показаний. Боткин вспоминал впоследствии: «Еще на моей памяти, когда я начал только учиться практической медицине, ныне принятые методы объективного исследования больного, а также аускультация и перкуссия еще не составляли такого общего достояния, как теперь, когда.
можно сказать, почти нет врача, не владеющего с большим или меньшим искусством техникой этого способа исследования».
Но мере того как будущий медик осваивал новые методы, он все больше понимал их значение — они вооружали его, давали как бы второе зрение. Вот врач выстукивает, выслушивает, ощупывает — и тело больного подает ему знаки, непонятные другим, но ясные ему. Вот там глухой тон, а тут. наоборот, слишком громкий, там звук трения, шум. тут он замечает ненормальное увеличение объема.
И каждый день он выстукивал, слушал и запоминал, сопоставляя свои ежедневные наблюдения. И каждый день приносил что-нибудь новое, обогащал опытом. Так приходило мастерство. Уже студенты стали обращаться к нему в отсутствие Пикулина. Уже без труда разбирался он во всей сложной гамме шумов н стуков. Как когда-то Елизавета Богдановна Грановская научила его в сложной симфонии звуков узнавать мелодию, так теперь в этом хаосе шумов он научился узнавать знакомые тоны и обертоны. Иногда попадался новый, неизвестный симптом, и он запоминал его и долго потом думал, с чем же, с каким болезненным изменением в организме он может быть связан.
Однокурсники считали, что Боткин обладает клиническим мышлением и лучше других разбирается в диагностике запутанных случаев. Они часто обращались к нему как к авторитету и просили его консультации в сложных случаях.
Белоголовый отмечает, что «характерной чертой Боткина было то, что обращение товарищей к его помощи он принимал не только без всякого самолюбивого чувства, а напротив — с величайшей охотой и удовольствием, потому что его пытливый ум постоянно требовал работы и искал самых хитрых и запутанных патологических случаев, с которыми он мог бы потрудиться и решать их, как математические задачи, путем логики и установленных медицинских законов, и до тех пор не успокаивался, пока ему не удавалось решить предложенный на его суд „спорный вопрос“».
Сергей Боткин с головой ушел в ученье. Для него не существовало теперь ничего, кроме медицинских книг, прозекторской, клиники…
Что же касается Белоголового, то его интересы развивались в совершенно ином направлении. Он писал об этом впоследствии: «Я же на первом курсе сильно отбился от Боткина и своих пансионных товарищей, не стесняемый обязательным посещением университета, проводил я часы лекций, в трактире за чтением литературных журналов…
…Студенческим трактиром был тогда трактир Гробостова; мы ежедневно эа парой чая я десятикопеечным пирогом, выкуривая бесчисленное количество трубок жуковского табака, читали вслух, не обращая внимания на стоящий кругом нас гомон трактирной жизни, вновь вышедшие книжки „Современника“ и „Отечественных записок“, толковали, спорили о прочитанном… Среди немногих любителей обращалось и переписывалось ими несколько запретных стихотворений Пушкина, Рылеева, Полежаева, письмо Чаадаева и т. п. Вся эта скудная по количеству потайная литература… будила в молодежи мысли о далекой и малодоступной для них сфере понятий об ином, более совершенном порядке вещей, но… едва ли в самых чутких натурах свободолюбие шло дальше каких-то смутных, неопределенных желаний и скорее инстинктивных потребностей лучшего…»
С этими неопределенными желаниями Белоголовый прибегал первое время к Боткину. Но он не встретил в друге сочувствия. Сергей был увлечен своими занятиями, покорен открывшимся ему миром фактов. Странным, ненужным казались ему рассказы Белоголового о прочитанных романах, восхищения по поводу стихов, разговоры о несовершенстве жизни. А Белоголовый обижался, возмущался равнодушием друга, осуждал его за «индифферентность». Друзья охладели друг к другу и почти не встречались.
Глава IV
По пути Пирогова
«Боткин… и Пирогов… верят в медицину как в бога, потому что выросли до понятия „медицина“».
А. П. Чехов
В июне 1853 года началась война с Турцией, в ноябре к Турции присоединились связанные с ней договором западные страны. Англо-французский флот вошел в Черное море.
Итоги первого года войны для союзников были малоутешительными, решающих побед англо-французские морские силы не одержали. Это радовало москвичей. Но доходили тревожные слухи. Приезжали из Крыма офицеры, рассказывали о полной непригодности главнокомандующего Меньшикова, о его бездеятельности, нерешительности, о плохом оснащении армии.
В Москве по рукам ходило донесение адмирала Корнилова, в котором указывалось, что ни госпиталей, ни перевязочных пунктов, ни даже достаточного количества носилок в Севастополе нет, и этим объясняется огромное количество раненых, оставляемых на поле сражения.
В один из январских дней 1854 года в аудиторию медицинского факультета явился субинспектор и объявил, что ректор Альфонский и декан Анке просят студентов сейчас же подняться в операционный зал.
«…Как только мы были в сборе, — вспоминает Белоголовый, — ректор обратился к нам с короткой речью о том, что начавшаяся война показала большой недостаток во врачах и что вчера получено из Петербурга предписание предложить студентам 4-го курса держать немедленно выпускные экзамены на получение звания врача».
Начался опрос студентов. Когда очередь дошла до Боткина, он, не колеблясь, ответил «да». Белоголовый же категорически отказался.
После ухода ректора Белоголовый бросился к Боткину:
— Почему ты так быстро решился? Ведь это вздор, что пятого курса не будет, куда же денут нас, желающих получить полное медицинское образование? Да и какие же врачи без пятого курса?
— А я, брат, удивляюсь, что ты уперся как баран, — отвечал Боткин, — ну что же за беда, что мы кончим годом раньше, зато мы на войне сразу будем иметь огромную практическую деятельность, которой никакой пятый курс не может дать.
— Ну, а как ты сделаешь с такими крайне необходимыми предметами, которые предстоят на пятом курсе, как патологическая анатомия, операционное акушерство, глазная клиника, судебная медицина?
— Да это я и без тебя знаю, что необходимо, и придется восполнять эти пробелы потом, по окончании войны. Конечно, и мне самому очень досадно, что не кончу курс как следует, да делать нечего; нельзя же, чтобы все делалось по нашему желанию. А сказать тебе, почему я так быстро согласился? Еще на днях у нас зашел разговор с Грановским о недостатке врачей в наших войсках, и он мне сказал, что если бы он был на моем месте, то есть студентом четвертого курса, то сейчас же бросил бы университет и ушел бы фельдшером в действующую армию. «Время ли теперь учиться, — говорил он, — вы только представьте себе, что тысячи раненых солдат лежат теперь на полях сражения, стонут, и мучаются, и гибнут от недостатка ухода; и скольким бы из них вы могли помочь; ведь вы им можете принести гораздо больше пользы, чем хороший фельдшер, а там и фельдшеров даже не хватает». Эти слова Грановского вспомнились мне как раз в ту минуту, когда меня вызвал декан, я и согласился.
Белоголовый заколебался. «Меня, тогда пылкого 19-летнего юношу, — вспоминал он впоследствии, — как и Боткина, тянуло в водоворот войны, с которой для нас связывались и помощь больным и раненым, и удовлетворение патриотическому чувству, и масса разнообразных, незнакомых доселе впечатлений… К тому же Боткин мне говорил: „Ведь мы с тобой отлично можем устроиться в какой-нибудь полк вместе; первое время нам будет трудно, но зато мы станем поддерживать друг друга и помогать одни другому“».
Мнение Грановского в университете разделял профессор Иноземцев, он говорил Боткину:
— Правда, хирург из вас не получится, но и терапевты нужны в военных госпиталях.
Однако большинство профессоров считало более полезным дать возможность студентам закончить университет. Противоречивое мнение руководителей смущало.
Белоголовый обратился к ректору Альфонскому с просьбой помочь ему получить разрешение родителей уйти из университета. Тот, выслушав его, сказал:
— Не только не возьмусь писать вашим родителям, а совершенно напротив, как человек, заменяющий вам здесь отца, могу вам дать единственный и самый разумный совет — ни под каким видом не прерывать вашего медицинского воспитания, не кончив полного курса. Иначе из вас выйдет врач-недоучка, и вы потом всю жизнь будете чувствовать эту незаконченность своего образования и горько сожалеть о ней.
Пикулин говорил Сергею Боткину о том же:
— Что сможете сделать вы, студент, без знаний даже пятого курса? Все, что вы приобретете еще за год в университете, будет полезно и вам и раненым. Ведь в Крыму надобно отвечать за жизнь людей не так, как в клинике, где есть над вами старшие, у кого можно спросить совета, — там вы один будете решать, что делать.
В семействе Боткиных заявление Сергея о том, что он через шесть недель выходит из университета, было встречено отрицательно. Старик Боткин вспомнил свою былую строгость:
— Раз за что взялся, должен кончить, недоучкой негоже быть, не позволю.
После долгих колебаний Боткин и Белоголовый остались продолжать учение в университете и весною перешли на последний, пятый курс. В этом году молодым медикам пришлось не по-ученически заняться врачеванием, причем в условиях, почти равных военным. Летом в Москве вспыхнула эпидемия холеры. На борьбу с ней университет в помощь врачам выделил студентов пятого курса. Среди них был Сергей Боткин. Принятыми мерами удалось к осени ликвидировать эпидемию, занятия в университете начались своевременно.
В зиму 1854/55 года было снова много волнений в связи с предложением попечителя, генерала Назимова, о досрочном выпуске медиков и посылке их в действующую армию. На этот раз не нашлось ни одного охотника прервать занятия за несколько месяцев до окончания, и, наконец, было решено ускорить весь выпуск, перенеся экзамены с мая на март. Медики засели за подготовку.
В Московском университете в то время существовало правило, по которому оканчивающие медики получали звание лекаря. Для получения же звания доктора медицины надо было сдать дополнительные экзамены, на которые студенты обычно не решались, так как большинство проваливалось у профессора Глебова. Белоголовый вспоминает, что Глебов обычно говорил при этом: «…все различие между доктором и лекарем только в количестве и объеме познаний, а я по личному опыту н по наблюдению над товарищами знаю, что как бы способен и прилежен ни был студент, а ему только что в пору управиться с изучением обязательных лекций и учебников и решительно не хватает времени расширить свои познания чтением более специализирующих предмет научных сочинений».
Все же обычно несколько смельчаков решались сдавать экзамены. Среди них в этот раз был и Боткин. Он благополучно прошел все дополнительные экзамены, но у Глебова, как и следовало ожидать, срезался. В первый раз за все годы занятий в университете Боткин не смог ответить на вопросы преподавателя. «Что делаешь — умей делать хорошо» — эти слова, не раз слышанные в детстве от отца, крепко вошли в сознание Сергея, и он остро переживал свою неудачу. В то же время со свойственной ему добросовестностью он признал, что Глебов прав и многое, что казалось ему простым и ясным, значительно сложнее и еще далеко не уложилось у него в голове. Пришлось снова засесть за книги. Боткин уехал в село Архангельское, где жили Пикулины, прихватив с собой чемодан книг по физиологии. Через три месяца он сдал Глебову экзамен. Но теперь, получив диплом доктора медицины, Боткин чувствовал себя значительно менее уверенным, чем три месяца назад. Немедленно по получении документов Боткин отправился в действующую армию.
В Крым Сергей ехал со вторым пироговским отрядом сестер милосердия.
Отправки первого отряда Пирогову удалось добиться с великим трудом. Когда были испробованы все официальные пути, он обратился в сферу благотворительности. Великая княгиня Елена Павловна лично приняла знаменитого хирурга, о котором слышала как о человеке неуживчивом, неприятном, но враче замечательном. Ей льстило, что Пирогов обратился к ней, помимо ее августейшего брата и императрицы, и она сделала все, чтобы удовлетворить его просьбу.
Летом 1855 года Пирогов приехал из Крыма в столицу, пытаясь добиться помощи осажденному Севастополю. Весть о падении крепости застала его на обратном пути. Хлопоты Пирогова не были совсем безуспешными. С помощью той же Елены Павловны был сформирован второй отряд сестер милосердия. С этим-то отрядом 5 сентября 1855 года и выехал Сергей Боткин в Крым. Василий Петрович писал Н. А. Некрасову: «Брат Сергей завтра отправляется в Севастополь. Он будет состоять при Пирогове и в ведении Е, И. В. Елены Павловны, у которой он был сегодня. Она посылает с ним суммы для раздачи сестрам милосердия… Он едет по своей воле, по предложению Пирогова. Сергей — малый дельный и вполне оправдает доверенность, которую оказывают ему».
Боткин застал Пирогова в Симферополе, куда Николай Иванович перебрался со своими помощниками после падения Севастополя. Из письма Пирогова можно представить себе, в каких условиях работал он сам и в какие условия сразу же по приезде попал Боткин: «Я решился жить не раздеваясь. Каждый день приходится осмотреть до 800 и до 1000 раненых, рассеянных по городу, в пятидесяти различных домах».
Боткин был назначен Пироговым ординатором Симферопольского госпиталя. В тот год выдалась холодная погода. Дули ветры. В госпитале были выбиты стекла. Раненые мерзли в палатах, лежа под тонкими одеялами. У хирурга коченели пальцы во время операций. Глаза были воспалены от ветров и бессонных ночей.
Боткин не отставал от опытных пироговских помощников. Он не отдыхал днем, а если и уходил из операционной, то для того, чтобы пройти в палату, чтобы лишний раз посмотреть раненых и больных. Ночью Сергей Петрович спал не более трех-четырех часов, как и Пирогов, не раздеваясь. Отдохнув, он возвращался в операционную и, видя усталость хирургов, становился у операционного стола и помогал им, хотя у самого теперь тоже были воспалены глаза то ли от ветра, то ли от бессонницы. Во время операций Боткин работал спокойно, его движения были быстры. Он научился производить ампутации. Но бывали случаи, когда сжималось сердце, горячий пот выступал на лбу: он не мог найти, он не видел мелких кровоточащих сосудов, которые надо было с молниеносной быстротой перевязать. Состояние молодого врача замечали оперировавший рядом доктор и операционная сестра. Ему тут же помогали. Все сходило благополучно. Боткин овладевал собой, но. выйдя из операционной, в отчаянии валился на свою койку: правы были Иноземцев и Пикулин — он не может быть хирургом.
Сергей Петрович познакомился с системой сортировки раненых, созданной впервые Пироговым. Она состояла в том, что раненых делили на четыре главные группы. Первая — смертельно раненные, безнадежные поручались сестрам милосердия: им врач уже ничем не мог помочь. Во вторую группу входили раненые, требующие безотлагательных операций тут же, на перевязочном пункте. Третья категория охватывала раненых, которые могли быть оперируемы на следующий день или позднее. Их отправляли в близлежащие госпитали. Наконец, четвертая группа состояла из легко раненных, которых перевязывали и возвращали обратно в часть.
Познакомился Сергей Петрович на практике с дезинфекцией при госпитальном содержании раненых, введенной в военную медицину Пироговым.
«Кто знает только по слухам, — писал Пирогов, — что значит отделение гангренозных и безнадежных больных в военное время, тот не может себе представить всех ужасов бедственного положения страдальцев. Огромные вонючке раны, заражающие воздух вредными испарениями; стоны умирающих; смерть на каждом шагу в разнообразных ее видах: отвратительном, страшном и мучительном, — все это тревожит душу самых опытных врачей, поседевших при исполнении своих обязанностей…»
Еще недавно все, с чем столкнулись врачи из пироговских отрядов в условиях войны, было действительностью больниц и госпиталей.
Трагическая тайна послеоперационной смертности ставила в тупик хирургов. После блестяще выполненной операции у больных нередко поднималась температура, появлялись все признаки гангрены, гноекровия, и больной погибал. Хирурги в своем большинстве примирялись с этим явлением и смотрели на него, как на неизбежное зло. Другие приходили в отчаяние, бросали нож и давали клятву никогда не прикасаться к человеческому телу.
Н. И. Пирогов осуждал и тех и других.
— Малодушие так же вредно, как и равнодушие, — говорил он и принялся пытливо изучать подобные случаи.
Пирогов понял, что больные с чистыми ранами заражаются от больных с гнойными, нечистыми ранами.
В мирной обстановке в своей петербургской клинике Пирогов достиг исчезновения госпитального заражения больных.
Здесь же он снова встретился с ним я снова вступил в борьбу.
Сергей Петрович, высоко оценив сделанное Пироговым в этой области, стал яростным защитником новых методов дезинфекции.
Во время своих ночных обходов Боткин подолгу говорил с дежурными сестрами милосердия. Его удивляли и радовали ловкость и быстрота, с которой женщины выполняли распоряжения врачей, и та чуткость, с которой они относились к больным. А как ценят их уход солдаты! Боткин вспоминал клиники, фельдшеров и санитаров, обслуживавших больных, и думал о том, как там не хватало женских рук.
По системе Пирогова, медицинские сестры имели три специальности: операционной сестры, аптекаря и сестры-хозяйки. Но им приходилось брать на себя и другие заботы — бороться с ворами, мародерами, расхитителями казенного имущества. Николай Иванович писал: «Наши сестры в Севастополе довели нескольких чиновников до самоубийства, вскрыв их мошеннические проделки. Если бы не женщины медицинских отрядов, так больные бы вместо сытного супа ели помои, лежали бы в грязи. Истинные сестры милосердия! Они в одном госпитале совершили героический поступок — застрелили аптекаря-вора. Одним мошенником на свете стало меньше!»
Воровство чиновников возмущало Боткина. «Когда мне в первый раз пришлось подписывать требование в аптеку на бинты, корпию, хинин и др. и когда я заявил удивление перед теми громадными количествами требуемых предметов, фельдшер мне объяснил, что это всегда так делается, потому что аптекарь все равно не отпустит и третьей части назначенного в требовании, которое, между прочим, остается в аптеке значением подписанного врачом счета».
И Боткину, как и каждому из отряда Пирогова, приходилось не только лечить больных, но и бороться с ворами. Каждое утро после бессонной ночи молодой врач шел смотреть, как дежурные принимают со склада мясо, овощи, хлеб. Теми же пальцами, которые недавно дрожали, зажимая кровоточащие сосуды, Сергей теперь закрывал на замок котлы, в которых варился суп для больных.
Боткин, описывая впоследствии порядки в Крыму, говорил: «Нужно было иметь энергию Николая Ивановича, чтобы продолжать эту борьбу с лихоимством, начало которого лежало, конечно, не в отдельных личностях, а в целой системе и в нашей общей степени нравственного развития».
Сергей Петрович восхищался Пироговым как изумительным хирургом и организатором медицинского дела в военных условиях.
Молодой лекарь учился у старшего объективному исследованию больного и индивидуальному подходу к наждому, а главное — справедливому и заботливому отношению к солдатам.
Восхищение Боткина Пироговым было безгранично, он считал, что пребывание Пирогова в Севастополе «дало ему право встать рядом с нашими народными героями».
Впоследствии Боткин писал:
«Вся беда лежала по-видимому в том, что Пирогов был значительно выше того времени, в котором ему приходилось действовать. Опередив свой век в науке, он опередил его и в общественной деятельности».
В своем походном дневнике Боткин отметил: «Особенность военной медицины состоит в особенности быта солдат, представляющегося как предмет попечения…
…и в особенности положения медика, которому поручается попечение о здоровье войска».
Теперь он сам стал тем медиком, который заботился о защитниках Крыма. Военный врач должен быть настоящим хирургом, думал Сергей Петрович, ассистируя при сложных операциях, а потом, совершая обход палат, приходил к заключению: военный врач должен быть знаком с хирургией, но не менее и с внутренними болезнями.
Через два месяца Боткин перестал мучиться сознанием, что из-за своей близорукости он не может стать хирургом. Он нашел свое место в полевой медицине: принял на себя послеоперационное лечение. Кроме того, в госпиталь поступали солдаты с простудами и желудочными заболеваниями. Как неизбежное следствие войны, в Симферополе вспыхнула эпидемия сыпного тифа.
Как-то ночью, оставшись около тяжелобольных, Боткин при свете коптящего огарка записал и своей книжке: «Замечено, что в условиях военного времени хорошо известные заболевания могут протекать не так, как это обычно наблюдается в мирной обстановке…»
Пройдет много лет, и Сергей Петрович вернется к этим записям. Он разовьет их в стройную систему военно-полевой терапии.
Глава V
В поисках знаний
«…Германия набросилась с совершенно исключительной энергией на естественные науки…»
К. Маркс
В 1856 году умер Петр Кононович Боткин.
Дела фирмы требовали немедленного вскрытия завещания, что и было совершено в присутствии родственников. Управление фирмой по торговле чаем было завещано четырем сыновьям, двум от первого, двум от второго брака. Василий Петрович был одним из них. Так смерть отца вернула литератора и философа Боткина в область коммерция. Отец возложил на него также заботу о всей семье.
Большая часть капитала была завещана братьям, оставшимся в «фирме», а остальным, в том числе и Сергею Петровичу, — по 20 тысяч рублей. «…Следует отдать должную справедливость этой почтенной семье. — писал Белоголовый, — что такое неравномерное распределение наследства нисколько не нарушило искренности дружеских отношений между братьями».
После возвращения Сергея с фронта родные советовали ему заняться частной практикой, друзья — поступить в госпиталь. Но молодой врач искал для себя другого. Все яснее понимал он недостаточность знаний, полученных в университете. Иноземцев посоветовал Боткину ехать за границу, чтобы ознакомиться с западноевропейской медициной. Отцовское наследство давало возможность выполнить это — лучшего применения полученным деньгам Сергей не видел.
«Решив главное, — вспоминал потом Боткин, — я ни от кого не мог получить указаний и советов, где, как и у кого можно было заниматься с пользой в Европе».
По примеру большинства отправляющихся в то время для усовершенствования за границу Боткин решил ехать в Германию. Кенигсберг был первым немецким городом на его пути. Здесь он надеялся поработать в терапевтической клинике профессора Гирша. Но руководитель клиники в момент его приезда отсутствовал, и Боткин не мог начать работу. Разговорившись с одним из ассистентов, он узнал, что в Германии лучшим учителем считается вюрцбургский профессор патологической анатомии Рудольф Вирхов.
О Вирхове говорили как о создателе новой школы, выступающей с резкой критикой гуморального направления.
Боткин решил немедленно ехать в Вюрцбург.
Первые лекции Вирхова разочаровали Боткина. Где же громовые слова, сокрушающие мистику гуморальной теории, где гениальные обобщения, в чем сущность нового учения?
«Он читал о кровяном сегменте, распространяясь со свойственной ему обстоятельностью, о различных морфологических видах, — вспоминал Боткин. — Все эти мелкие подробности до такой степени казались мне скучивши и ненужными, что я понять не мог, как можно терять время на такие пустяки».
Но скоро он начал понимать, что в этих пустяках и заключена основная взрывная сила учения Вирхова. Избегая умозрительных построений, столь характерных для гуморалистов, Вирхов в основу научного исследования положил точный опыт, эксперимент. Целлюлярная патология Вирхова представляла широкую теоретическую систему, охватывающую все основные стороны жизнедеятельности организма в нормальных и патологических условиях. Вирхов исходил из учения о клеточном строении организма.
Клеточная теория, сформулированная в 1838–1839 годах Т. Шваном и М. Шлейденом, устанавливала единый принцип строения всех многоклеточных организмов и тем самым стала основой учения о живой природе.
Вирхов в своей патологии назвал клетку краеугольным камнем в твердыне научной медицины, он трактовал живой организм как сумму независимых клеток и утверждал, что «врач не может разумно мыслить о болезненных явлениях, если не находит для них точно определенного места в теле».
Главным орудием в его работах был микроскоп. Микроскоп открывал новые, неведомые стороны жизни организма, показывал жизнь клетки.
Боткин был знаком с клеточной теорией Швана и Шлейдена, умел обращаться с микроскопом. Но эти сведения оставались для него мертвым капиталом. Теперь каждое микроскопическое исследование связывалось с патологическими изменениями в человеческом организме, оно проливало новый свет на те тайны природы, к постижению которых стремился молодой ученый. Боткин писал в Москву братьям и Белоголовому; «Я должен много работать, много учиться, от многого отказаться, чтобы понять все значение и богатство нового учения».
Целлюлярная патология строго основывалась на опыте, и это главное, что покорило в ней Боткина. Уж очень соблазнительной была та конкретность и доказательность экспериментами, которая лежала в ее основе. Сергей Петрович стал горячим приверженцем нового учения.
Осенью 1856 года профессор Вирхов был переведен в Берлин. Боткин отправился туда же.
Первое время он восторженно относился ко всему, что увидел в Германии. Белоголовый вспоминает: «Боткин в письмах с любовью, с увлечением говорил о Вирхове, о клиниках, ярко описывал богатые и для всех открытые сокровища Берлинского университета…»
Делился своими впечатлениями Сергей Петрович и со старшим братом. Василий Петрович писал Анненкову: «На днях получил письмо от Сергея. Боже мой, какая кипит страшная работа в европейском научном мире! И посмотрите, на какой путь пробирается медицина: микроскопическая анатомия и химия кладутся теперь в основу ее; все стремится проверить опытом и наблюдением, абсолютные теории предаются осмеянию… Сергей, который был здесь дельный малый и выдержал экзамен на доктора, с ужасом пишет, до какой степени отстало наше медицинское образование от того, что теперь делается в Германии. Вообще замечательно в последнее время страшное движение Германии на поприще естественных наук, от которых так долго удерживало ее исключительное преобладание философии. Представьте же, философские аудитории положительно пусты, едва находится по 2, по 3 слушателя, уж истинно „последних могикан“. Аудитории наук естественных, напротив, переполнены».
Большую часть времени Боткин отдавал занятиям в лаборатории медицинской химии института Вирхова. Одновременно с Боткиным в лаборатории работали также Сеченов и еще несколько русских. Заведовал этой лабораторией адъюнкт Гоппе-Зейлер, читавший в институте гистологию. Это был еще молодой, но Очень добросовестный, доброжелательный и опытный учитель. Русским практикантам нравилось то, что он не делал никакой разницы между ними и немцами.
В лаборатории Гоппе-Зейлера Боткин осваивал новые методы физико-химических исследований. Физическая химия в ту пору была еще в периоде своего зарождения. Привлечение методов физики для раскрытия законов управления физико-химическими явлениями открывало новые возможности глубокого проникновения во внутренние процессы, происходящие в живом организме. Не удивительно, что эти методы чрезвычайно интересовали Боткина. Одновременно он вел и исследовательскую работу. Боткин изучал вопросы осмоса — проникновения веществ из растворов через животную перепонку.
Последователи гуморальной теории утверждали, что этот процесс в живом организме может происходить только благодаря действию особой «жизненной силы». В 1828 году француз Дютроше покавал, что жидкость может проходить не только через живую, но и через мертвую перегородку. Это опровергало утверждения гуморалистов, но опыт остался без внимания. Теперь вопрос был вновь поднят последователями целлюлярной теории в борьбе со взглядами «венской школы» Рокитанского. В лаборатории Гоппе-Зейлера были поставлены широкие исследования.
Боткин выбрал себе задачу — выяснить причины венозного застоя в сосудах.
Авторы, проводившие опыты в этом направлении, указывали, что если стенку капиллярного сосуда смочить концентрированным раствором какой-либо соли, то этот раствор притянет к себе, как бы высосет через стенку сосуда плазму крови, кровяные тельца лишатся жидкой среды — и получится застой. Таким образом, причиной застоя считали проникновение жидкой части крови через стенку сосуда вследствие известного явления — экзоосмоса. Боткин задумался над этим толкованием. «Каким образом несколько капель соляного раствора могут произвести застой в сосудах, отняв некоторое количество воды из крови, находящейся в постоянном движении и, следовательно, беспрестанно приносящей новые количества жидкости?» — думал он.
Сергей Петрович начал проверять опыты немецких авторов. Прежде всего он усовершенствовал методику опыта. Его предшественники изучали движение крови в капиллярах плавательной перепонки лягушки, где пигмент мешает точному наблюдению; он же решил взять капилляры брыжейки, которая пигмента не содержит. Ему удалось ясно разглядеть всю картину процесса. В широких капиллярах кровяные тельца плывут, сохраняя свою обычную круглую форму, попадая же в узкий капилляр, они вытягиваются в длину и активно сокращаются. Так они проходят через узкое место, а затем, попав снова в широкий сосуд, принимают прежнюю форму.
Когда же стенка капилляра смочена каплей раствора поваренной соли, картина совершенно другая. Просвет капилляра действительно суживается, как это описано у прежних исследователей, но вместе с тем происходит другое явление, которое осталось ими не замеченным: кровяные тельца сморщиваются, приобретают форму тутовой ягоды, они уже не могут протиснуться через узкие места. Они останавливаются и закупоривают просвет капилляра, начинается венозный застой.
Эти наблюдения заставили Боткина сделать совершенно новый вывод: хотя выход жидкой части крови из просвета капилляра действительно происходит, основная причина застоя в том, что кровяные тельца утрачивают способность активно сокращаться. И Боткин ставит вопрос: не следует ли из этого заключить, что главная причина застоя состоит не в экзоосмосе, а в совершенно другом обстоятельстве — утрате кровяными тельцами своей эластичности?
Такое толкование процесса противоречило взглядам Гоппе-Зейлера и вызвало ожесточенные споры в лаборатории. До сих пор процесс этот рассматривался как чисто физико-химический, Боткин же дал ему новое, физиологическое толкование.
Несмотря на возражения Гоппе-Зейлера, Боткин стоял за свои выводы, и в конце концов Гоппе со свойственной ему добросовестностью признал его правоту. Это была первая научная работа Боткина, показавшая его склонность к самостоятельному решению вопроса. Работа была напечатана в вирхонском «Архиве».
Кроме лаборатории Гоппе-Зейлера, Боткин стал посещать клинику профессора Траубе. Ему нравилось то строго научное и всестороннее изучение больных, которое проводил Траубе. Особенно нравилось ему, как Траубе строил гипотезу диагноза, как он подбирал и систематизировал отдельные наблюдения. Еще в университете Боткин упражнялся в построении таких гипотез, это было его любимейшим занятием.
В Берлине русские медики создали маленькую колонию. Здесь встретились бывшие студенты, связанные дружбой еще в пору своего ученичества в Московском университете.
«Душой кружка и запевалой был жизнерадостный Боткин, — вспоминает Сеченов, — его любили даже старые немки, а о молодых и говорить нечего».
Большой любитель музыки. Боткин часто ходил с друзьями на концерты. Оркестр Либиха составлял тогда одну из достопримечательностей Берлина. Либиховская капелла играла в разных локалиях (так называлось нечто среднее между трактиром н пивной), где слушали музыку, сидя за столиками и попивая холодное пенистое пиво. Посещения этих концертов друзья называли «сбегать к Либиху».
«За этот год, — писал в своих автобиографических записках И. М. Сеченов, — побывали мы, думаю, во всех увеселительных заведениях Берлина, не исключая и так называемых шпицбалов, где оставались, однако, зрителями, не принимая участия в танцах».
Время вакаций Боткин проводил в Москве.
В 1857 году во время своего приезда домой Сергей Петрович внезапно заболел. Непонятные, бурные припадки врачи приняли за воспаление брюшины. Впоследствии припадки стали повторяться часто, и он убедился, что это «колики желчных камней» — болезнь, продолжавшаяся в течение всей его жизни, которую он изучил на себе до мельчайших деталей.
Увлечение научной работой все больше охватывало Боткина. Он писал Белоголовому:
«…На меня напал такой дух деятельности, что едва с ним справлялся. Работал с 8-ми утра до 12 часов ночи почти постоянно и никуда не выходил, кроме как по медицинским надобностям… Работы мои шли как по маслу и почти каждые две недели давали мне результаты».
В ноябре 1858 года в Берлин, соблазненный письмами Боткина, приехал Белоголовый. Друзья поселились вместе. Вспоминая это время, Белоголовый писал: «Он стал чистым жрецом науки еще больше, чем прежде, и совсем замкнулся в ее пределах; его обширный аналитический ум совершенно удовлетворялся безграничным полем исследования, какое раскрывалось перед ним по мере того, как его знания делались точнее, глубже и шире, и это поглощение всего его существа наукой было в нем совсем бескорыстно, без всякой примеси каких-либо честолюбивых расчетов и эгоистических целей…»
Тут же вспоминает Белоголовый и о том, что «жрец науки» любил поспать. Нередко, засиживаясь за интересной медицинской книгой до трех-четырех часов ночи, Сергей Петрович никак не мог проснуться утром, и приходилось «чуть не насильно стаскивать его с постели».
Но вместе друзья жили недолго.
Сергей Петрович уже почти два года провел в Берлине и решил покинуть своих учителей. Он в совершенстве овладел микроскопией и химическим анализом. Им было проведено уже несколько серьезных самостоятельных работ. В ежемесячном вирховском «Архиве» регулярно появлялись статьи Боткина на немецком языке. К этому же времени относится и первое его сообщение на русском языке в «Медицинской газете», знакомившее с устройством аппарата для определения белка и сахара. Теперь это уже не был восторженный студент, безоговорочно восхищавшийся немецкой наукой. Он мог уже как равный говорить со своими учителями, умел критически подойти к тому, что видел в заграничных клиниках. К концу 1858 года Сергей Петрович решил объехать наиболее известные европейские клиники. Начал он с Вены.
В Вене встретились Сеченов, Беккерс и Боткин. Сеченов, раньше своих друзей освоившийся на новом месте, уже работал над диссертацией в лаборатории физиолога Карла Людвига. Было решено просить профессора Людвига прочесть русским медикам цикл лекций по кровообращению и иннервации кровеносных сосудов, на что тот охотно согласился. «Людвиг принадлежал к числу профессоров, любящих процедуру чтения… С вивисекторской стороны лекции были обставлены роскошно», — вспоминал потом Сеченов, высоко ценивший немецкого физиолога.
Боткин писал: «До сих пор я вполне удовлетворен только лекциями Людвига, превосходящими всякое ожидание ясностью и полнотою изложения; лучшего физиолога мне еще не приходилось слышать; личность Людвига — самая милейшая, простота и любезность в обращении поразительны».