Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игорь Тимофеев

БИРУНИ

Судьбою дан бессмертия удел Величью слов и благородству дел. Все пыль и прах, идут за днями дни, Но труд и слово вечности сродни. Фирдоуси
Часть первая

ЗЕМЛЯ И НЕБО

Глава I

На берегу Джардура всю ночь жгут костры. Сладкий кизячный дым поднимается над насыпью и хлопьями облетает вниз, к причалам, где покачиваются на высокой воде каюки, прибывшие с товарами на утренний базар. От берега летят, растворяясь в душной темноте, привычные ночные звуки — лязг цепей, топот ног по деревянным настилам, хлопки расправляемых на ветру парусов. В торговых рядах, подступающих к арыку с обеих сторон, сутолока не прекращается ни на миг — шмякаются на влажную землю вьюки с верблюжьих боков, всхрапывают лошади, рядом смеются, переговариваются, поют. Все это вдруг прерывается сердитым окриком мухтасиба и бранью, на которую огрызаются, постепенно понижаясь тоном, чьи-то недовольные голоса.

Третья стража на исходе. Гортанный переклик караульных пробегает, затухая, вдоль дворцовой стены. Еще немного — и во дворце ударят в барабаны, заиграют трубы, и муэдзины, стуча башмаками по каменным ступеням, полезут на минареты, чтобы возвестить утреннюю молитву. Запоет пронзительно, надсаживая горло, первый из них, и, зажав ладонями уши, присоединятся к нему другие — улица наполнится голосами, тяжелым дыханьем, шарканьем ног.

Жителей Кята, древней столицы хорезмшахов, зовут на молитвенные коврики не один раз, как в Багдаде, а двойной икамой, по обычаю, которому следуют Хорезм и Мавераннахр. Лишь с окончанием намаза, когда правоверные столпятся у выхода из мечети, нашаривая ногами выставленные вдоль стены чарыки, будет дан приказ впустить в город торговых гостей, что прибыли еще вчера и, разложив костры у крепостной стены, коротали время до утренней зори. Застонут, поворачиваясь в ржавых петлях, окованные железом ворота, и караван-вожатый на ослике въедет под сырцовую арку, и следом, вздымая клубы лессовой пыли, длинной цепочкой потянется в город весь караван.

Солнце, огромное, как медный таз, выплывает из-за черных отрогов Султануиздага — красными пятнами проступают на зелени поймы старицы, плавни, извивы протоков, теряющихся в тугайных камышах. По поверхности Джардура утренний низовик прогоняет розовую рябь и выдыхается, затихает, прошелестев в верхушках шелковиц и пирамидальных тополей.

В узких улочках рабада, куда еще не проникли солнечные лучи, догорают масляные фонари, а в постоялых дворах уже заключаются первые сделки. Кое-что раскупится, осядет здесь, в Кяте, но большая часть товаров, проданных оптом, отправится дальше: одни на север, по торговому тракту, ведущему в Волжскую Булгарию и страну славян, другие на юг — Мавераннахр, Хорасан, Джурджан. Арабский путешественник X века Мукаддаси, которого годы странствий научили ничему не удивляться, был потрясен размахом торговли в Хорезме и, возвратившись однажды с кятского рынка, записал в своем дневнике:

«Из Хорезма вывозят соболей, серых белок, горностаев, степных лисиц, куниц, бобров, крашеных зайцев, коз, воск, стрелы, белую кору тополя, колпаки, рыбий клей и рыбьи зубы, мед, лесные орехи, соколов, мечи, кольчуги, рабов из славян, баранов и коров — и все это поступает из Булгарии. В Хорезме производится виноград, много изюма, печенье, кунжут, полосатые одежды, ковры, одеяла, прекрасная парча, покрывала «мульхам», замки, цветные одежды, луки, которые могут натянуть только самые сильные люди, сыр «рухбин», творог, рыба. Там строятся и отделываются речные суда…»

Расположенный в скрещении великих караванных путей, Хорезм живет торговлей и богатеет изо дня в день, принимая за свои товары серебряные дирхемы и расплачиваясь с иноземными купцами медью — по четыре даника за дирхем. Серебро копится в сундуках предприимчивых оптовиков и уходит оттуда на север, на рынки Булгара, куда русоволосые охотники доставляют самые диковинные меха. Говорят, что мехам этим нет износу, но ведь время всему ставит предел, а вот серебро саманидского чекана, даже просыпанное на землю или закопанное в нее, не сгниет и не потускнеет, и три века спустя его будет собирать дирхем к дирхему обезлюдевшая, истерзанная, опустошенная нашествием Русь, и собранного достанет на годы, чтобы «серебряным выходом» умиротворять ордынского хищника.

Все это случится потом, а в X веке Русь еще только распрямляется в полный рост, и слава ее Киева, что поднялся на высоких холмах над Днепром, достигает самых дальних пределов. Тревожатся наслышанные о ее могуществе германский император Оттон, византийский базилевс Иоанн Цимисхий и багдадский халиф Муты. Беспокоится и кятский хорезмшах, получая известие о том, как под ударами русичей трещит по швам союзная Хорезму Хазария… Впрочем, далекая война не страшна Хорезму, да и прибыток, судя по всему, больше, чем ущерб: с каждым караваном доставляют в Кят захваченных в боях русских пленников, которых вместе с тюркскими рабами целыми партиями гонят на рынки Самарканда и Исфиджаба, где продают по самой высокой цене.

Вся земля в приволжских степях пропитана кровью, но война не мешает торговле, приобретающей с каждым годом все больший размах. Ни один караван, движущийся с севера в Мавераннахр и Хорасан, а оттуда — в Индию и даже Китай, не минует Хорезма, который благодатным оазисом стоит посреди бескрайней неприютной степи. А поэтому всякий раз, когда у ворот Кята позвякивают нашейными бубенцами седые от пыли верблюды, можно не сомневаться, что вслед за этим зазвенит в дворцовых подвалах золото и серебро.

Немалый барыш испокон веков приносит и торговля с племенами огузов, кочующих со своими стадами и отарами в окружающей Хорезм пустыне. Оттуда поступают на рынки Кята кожи, убойный и вьючный скот, невольники, добытые степняками в братоубийственных стычках. Временами еще до прибытия караванов туркмены пригоняют свои стада к границам оазиса и становятся там кочевьем, дожидаясь хорезмских купцов. Шумный рынок образуется прямо в степи, а через несколько дней, запасшись зерном и стегаными халатами, огузы разбирают войлочные юрты и исчезают, растворяются за горизонтом.

Не всегда кочевники довольствуются мирным обменом, и зимой, когда ледяные ветры гуляют в степи, они словно к жаркому очагу подтягиваются к Хорезму, где промышляют разбоем на караванных трактах или в окраинных рустаках. Для обороны от степных налетчиков издревле стоят на границе с пустыней четырехугольные сторожевые крепости-рибаты с камнеметными машинами на могучих башнях. Но одного этого мало, и по сложившемуся обычаю каждый год с наступлением осенних заморозков хорезмшах отправляется в поход на огузов. В день его выступления в Кяте устраиваются пышные празднества «фагбурия», что означает «выход царя».

Поход в степь оборачивается прибытком: возвращаясь в столицу, воины хорезмшаха гонят перед собой толпы пленных, отбитый у кочевников скот, двугорбых верблюдов и отборных туркменских коней. Не все достается хорезмшаху — часть добычи делят между собой правители рустаков, чьи сырцовые кушки и курганчи возвышаются посреди расчерченных арыками оазисов.

Ежегодный поход на кочевников, как соколиная охота, заранее радует душу — где же еще поразмять затекшие суставы хорезмшахским конникам, которым звон серебра с годами становится привычнее звона мечей. С тех пор как Хорезм был присоединен к государству бухарских Саманидов, в пределах оазиса утвердились мир и безопасность, и у хорезмийских феодалов обнаружился вкус к неге и роскоши, пришедшим на смену суровой неприхотливости военного быта. Ушли в прошлое времена, когда феодальные замки строились добротно, основательно, с видами на длительную осаду. Ныне все по-другому: крепостные стены стали приземистей, слабее, оборонительные рвы занесло песком, в бойницах выносных башен обосновались голуби… Да и люди, что прежде селились подальше от опасности, в верхнем этаже, теперь занимают нижние помещения, поближе к земле.

Приметы времени коснулись и Кята, где из года в год размывалась, исчезала граница между ремесленным подворьем рабадом и укрепленным шахристаном с цитаделью, хорезмшахским дворцом с соборной мечетью. Городскую цитадель Фир когда-то обнесли тремя рядами стен, ее готовили к штурмам и осадам, но в середине X века могучая крепость, так и не испытавшая боя неприятельских катапульт, сделалась добычей Джейхуна, который, изменив русло, подступил к самому Кяту и, подмывая стены своими стремительными темно-бурыми водами, стал в каждый паводок откалывать от Фира целые куски. Цитадель оказалась бессильной в ежегодной изнурительной схватке с рекой, которая наступала с невероятным упорством, и город пятился все дальше на восток, постоянно прирастая предместьями.

Кят погружался в воду на западе, но восточная его часть с каждым хашаром, собиравшим тысячи строителей, становилась все краше. Расположенная на периферии мусульманской империи, вдали от таких всемирно известных торговых и научных центров, как Багдад, Халеб, Рей, Нишапур, Бухара, столица правобережного Хорезма в иерархии средневековых городов стояла вровень с ними и, уж во всяком случае, не уступала почти ни в чем, и это неизменно отмечалось во всех географических сочинениях тех времен.

«Кят, — писал тот же Мукаддаси, — расположен на берегу реки и по своей величине соответствует Нишапуру. Город находится к востоку от реки, в нем есть соборная мечеть, которая стоит посреди базаров; она возвышается на опорах из черного камня в рост человека, на которые поставлены деревянные колонны. Дворец находится в центре города, а цитадель уже разрушена рекой. Город пересекают многочисленные арыки, и сам он великолепен — в нем множество ученых-богословов, знатоков изящной словесности, много состоятельных людей, обилие привозных товаров. Строители домов в Кяте славятся своим искусством, чтецы Корана не имеют себе равных по красоте голоса и благородной выразительности декламации…»

Впрочем, тревожное дыхание века чувствовалось и здесь. Джейхун, подмывающий крепостные стены, был, к сожалению, не единственным врагом, и хорезмшах, подолгу глядевший из окна опочивальни на северо-запад, невольно вздрагивал, когда в просветах, открываемых ветром в тугайных дебрях на том берегу, мелькали конные разъезды. Старый соперник, эмир Мамун, правивший в заречье, давно уже мечтал прибрать к своим рукам весь Хорезм, а поскольку он числился наместником Саманидов, неизвестно, что предприняла бы в случае его враждебной вылазки Бухара.

Хорезмшаха мучила бессонница. Каждую ночь он поднимался задолго до третьей стражи и, прижавшись подбородком к решетке окна, тревожно вглядывался в небо, серебрившееся, как сасанидская чаша.

И вздрагивал.

Багровым зрачком, пугающим своей неподвижностью среди непрекращающегося перемига звезд, глядел в высоты Маррих[1].



Маррих 363 года мусульманского счисления, или 973 года по григорианскому календарю, предвещал продолжение смут и мятежей, охвативших, как моровое поветрие, весь Мавераннахр и Хорасан.

Так оно и произошло.

Но в том же 973 году прорезалась в небесных сферах иная звезда. Родившемуся под ее знаком суждено было удивить мир блеском ума и подвигом духа и утвердиться в его памяти навечно словом, а не мечом.

* * *

Абу Рейхан Мухаммед ибн Ахмед Бируни родился в четверг 4 сентября 973 года. Скорее всего местом его рождения был город Кят, столица правобережного Хорезма, где правили хорезмшахи древней династии Иракидов.

Восстанавливая события детства и юности Бируни, его биографы постоянно употребляют слова «вероятно», «по-видимому», «судя по всему». Такая предположительность определяется отнюдь не слабой изученностью предмета. Напротив, каждый факт, касающийся этого периода жизни Бируни, исследован учеными скрупулезно и со всех сторон. Но вся беда в том, что самих этих фактов не так уж много. К сожалению, об одном дне из жизни халифа или султана, чье имя сегодня для большинства людей не более чем пустой звук, известно гораздо больше, чем о целой жизни ученого, тысячелетний юбилей которого торжественно отмечал весь мир.

Халифами и эмирами люди, как правило, рождались — их будущая роль на земле была заранее предрешена. А вот людям, рождавшимся с задатками ученого или поэта, таковыми еще предстояло стать, и их истинная роль и значение прояснялись не сразу, а через несколько десятилетий, а, случалось, и веков. Вот почему средневековые хронисты, заносившие в свои анналы малейшее движение царственного отпрыска, лишь задним числом могли осветить события первых лет жизни тех, кто прославился на поприще поэзии или наук.

Мусульманские хронисты считали, что историю делают халифы и эмиры, воплощающие начертанное всевышним, а поэтому простые смертные появлялись в их летописях, лишь когда их пути пересекались с путями сильных мира сего. Правда, в средневековой арабской историографии параллельно существовали и другие жанры, специализировавшиеся на жизнеописаниях знаменитых богословов, ученых, литераторов, врачей. Но ведь в эти своды попадал лишь тот, кто уже успел приобрести литературный или научный авторитет, а к тому времени это был уже взрослый человек, и его детским годам биограф обычно посвящал не более одной-двух строк.

Мы до обидного мало знаем о происхождении и ранних годах жизни Бируни. Точную дату его рождения указал в XIII веке первый биограф ученого иранец ал-Гаданфар из Тебриза. Впоследствии исследователи обнаружили трактат Бируни о трудах ар-Рази, в котором косвенно подтверждается правильность этой даты. Из него следует, что Бируни знал точное время своего рождения, но тем большее недоумение вызывает содержащаяся в одном из его стихотворений обмолвка:



…не знаю я по правде своего родословия.
Ведь я не знаю по-настоящему своего деда, да
и как знать мне деда, раз я не знаю отца!



Отчаявшись найти в источниках прямые свидетельства о социальном происхождении Бируни, ученые выдвинули целый ряд гипотез, основанных на анализе его имени. Как известно, мусульманские имена позволяют судить не только о генеалогии их носителей в двух-трех поколениях, но и о месте их рождения, а зачастую даже дают сведения об их характере или профессиональной принадлежности.

Ничего подобного не удалось вывести из традиционных элементов, составляющих имя Бируни. Больше всего споров разгорелось вокруг так называемой «нисбы» — прозвища по месту рождения, обычно завершающего мусульманские имена. Разгадка нисбы имела важное значение, поскольку могла пролить свет на происхождение Бируни. Исходя из того, что иранское слово «бирун» имеет значения «вне», «снаружи», историк XII века ас-Самани перевел нисбу Бируни как «человек из пригорода». Учитывая, что «вне» стен города обычно расселялись ремесленники, такая интерпретация означала, что Бируни относился к представителям городских трудящихся, находившихся в самом основании иерархической лестницы.

Правда, существовала и другая трактовка загадочной нисбы. Словом «бируни» жители той или иной местности называли в отличие от своих земляков людей пришлых, родившихся в других краях и уже в зрелом возрасте переселившихся на постоянное жительство в их страну. Отсюда можно предположить, что свое прозвище Абу Рейхан Бируни получил уже в зрелом возрасте, когда начались его скитания на чужбине, где он вынужден был провести большую часть своей жизни.

Гипотезу о происхождении Бируни из городских низов (уже почти утвердившуюся в научной литературе) справедливо поставил под сомнение крупнейший исследователь жизни и творчества Бируни П. Г. Булгаков. Такая гипотеза, по мнению П. Г. Булгакова, не объясняет, как Бируни еще ребенком очутился в дворцовых покоях династии Иракидов, где получил блестящее образование, почему он «быстро приблизился к фигуре самого хорезмшаха».

Действительно, как и почему? Этот вопрос до сегодняшнего дня остается открытым, как, впрочем, большинство вопросов, возникающих при попытках объяснить значение других звеньев многосоставного имени Бируни. «Не ясна нам и его кунья Абу-р-Райхан, которая едва ли имеет значение собственного имени, а скорее прозвище «человек с базиликой», — констатировал русский арабист академик И. Ю. Крачковский. — Генеалогия его неизвестна, а имя Мухаммед и имя отца Ахмед слишком шаблонны, иногда же употребляются условно, когда настоящие имена неизвестны».

Итак, почти за каждым звеном имени Бируни стоит какая-то тайна. Почему, зная год и скорее всего место своего рождения, Бируни утверждал, что ему неведома его родословная? Какая драма постигла его близких, когда он был еще мал и не мог понять смысла происходящих событий? Наконец, еще раз — как и почему он оказался в семье Иракидов, где к нему, по его собственному признанию, относились как к родному сыну, дав самое блестящее по тем временам образование.

На эти вопросы, занимающие ученых вот уже несколько десятилетий, ответа пока нет. А поэтому обратимся к тем немногочисленным фактам о детстве и юности Бируни, подлинность которых не вызывает сомнений. И не будем огорчаться, заведомо зная, что сегодня, когда после смерти великого хорезмийца прошло уже более тысячи лет, многие события его удивительной жизни неизбежно окажутся за пределами нашего кругозора.

Иначе и не могло быть.

* * *

Знаменитый афоризм Геродота «Египет — дар Нила» хорошо известен каждому школьнику.

С таким же основанием жители Хорезма могут утверждать, что их страна является «даром Амударьи».

«Хорезм — область, которая всю пользу извлекла из Джейхуна», — заметил в X веке мусульманский путешественник Истахри, и в его словах не было преувеличения. Джейхун — так называли Амударью средневековые арабы — берет начало на северных склонах Гиндукуша и, пополняясь по пути водами нескольких притоков, врывается в Хорезм через теснину, которую издревле называют «Львиная пасть». Здесь, где русло реки сужается до полета стрелы, ее, по преданию, перепрыгнул на легендарном коне Дульдуле зять и сподвижник первосвященника ислама, четвертый праведный халиф Али, впоследствии погибший от руки наемного убийцы. Сюда в траурный месяц съезжаются паломники, чтобы оплакать горестную судьбу Али и его сыновей. В сужении река, и без того бурная, резко убыстряет свой бег и, вспениваясь водоворотами, несется к длинной, как шея верблюда, теснине Туя-Муюн. Вырываясь из теснины, Джейхун разливается вширь, заполняя своими мутными водами канал Гаухоре, орошающий весь правобережный Хорезм.

Живительная влага, обилие солнечных дней, плодородный ил, в избытке приносимый рекой, — все это благоприятствовало возникновению мощной земледельческой культуры на берегах Амударьи. Но природных факторов было бы недостаточно, если бы не титанические усилия людей, прорывших здесь густую сеть оросительных каналов и обуздавших своеволие Джейхуна продуманной системой дамб и плотин. Мало было отвоевать клочок земли у пустыни, тщательно ее возделать, напоить водой — от людей требовалось ежедневно и ежечасно подтверждать свое право на эту землю, зорко следя за капризами природы в постоянной готовности защитить свои наделы от натиска воды и песка. Стоило проявить малейшую беспечность или небрежность, не озаботиться своевременной очисткой каналов или укреплением дамб, неверно угадать срок сезонного разлива — и возмездие следовало незамедлительно: паводковые воды, срывая плотины, с ревом устремлялись к полям, слизывали посевы, размывали арыки, закручивая в водоворотах обломки чигирных колес.

Первый паводок случался весной, когда на островах и в озерах поймы поднимался молодой камыш. С началом хода белорыбицы вверх по реке являлся второй паводок, называвшийся «акбалык-тошуви». После этого река разливалась ранним летом, когда в небе загоралось созвездие Плеяды, а в месяце хазиран, в разгар сорокадневной жары, вода в Джейхуне поднималась в четвертый раз.

Случалось, что летний разлив запаздывал, и эта тревожная весть тотчас доходила до дворца. В такие дни кятские имамы и шейхи отправлялись на каюках вверх по течению, к теснине Туя-Муюн. Там, на маленьком островке Аралчи-Аулия, они молили аллаха о ниспослании паводка и после молитвы бросали в воду жертвенного быка.

Своенравный, капризный характер Амударьи вошел в поговорку, и в иные годы бесполезными оказывались молитвы и предсказания сведущих людей. В зимнюю межень уровень воды, как правило, падал и река успокаивалась, но спокойствие это было обманчивым: в особо морозные зимы, когда в низовьях возникали ледяные заторы, Джейхун вдруг выходил из берегов, затопляя часть прибрежных земель. Еще переменчивей и коварней бывала река по весне, когда в низкогорьях начиналось таянье льда и всюду выпадали обильные дожди. Скорость течения резко возрастала, и рыхлые, образованные песчаными и глиняными наносами берега легко размывались, огромные глыбы земли падали в пенящуюся воду, и, меняя русло, река, случалось, уносила целые кишлаки.

Но и в обычные годы забот у хорезмийцев хватало. Во время половодья паводковые каналы сильно заливались, особенно в своей головной части, где, поступая из реки, вода замедляет течение. Для очистки каналов и углубления дна дважды в год — осенью и весной — проводились так называемые «казу», общественные работы, участие в которых было обязательной повинностью для всего трудового населения страны. Освобождались от «казу» лишь представители знати, священнослужители, нукеры, чиновники и еще те, кто успел вовремя откупиться взяткой.

Задолго до объявления «казу» хорезмские сановники начинали борьбу за назначение на должность сахибкара — производителя работ, поскольку это сулило возможность солидно поживиться за счет подневольных тружеников-казучи, которые обязаны были не только гнуть спину с рассвета до темноты, но и нести различные повинности по содержанию целого штата чиновников. Перед началом работ на участках появлялись надсмотрщики сахибкара и, наметанным взглядом примечая в толпе более состоятельных крестьян, предлагали им освободиться от повинности за выкуп. Начинался настоящий торг, в ходе которого откупная сумма уменьшалась, и участок постепенно пустел, пока там не оставались лишь те, кому и самая ничтожная плата оказывалась не по карману. Они-то и спускались по сигналу сахибкара в арык и, стоя по колени в вязкой жиже, тяжелыми деревянными лопатами принимались вычерпывать ил и выбрасывать его на глиняную насыпь. Глубину выемки определял сам ми-раб — главный государственный чиновник, ведавший всем ирригационным хозяйством и водоразбором и, по-видимому, присваивавший себе немалую долю откупной суммы. За малейшее неповиновение или иную провинность работников подвергали телесным наказаниям — для этого к каждому участку прикреплялся заплечных дел мастер — чибикчи.

Пóтом и кровью тысяч и тысяч тружеников были пропитаны глиняные откосы паводковых каналов, по которым вода отводилась от русла реки. Ей еще предстояло пробежать десятком распределительных каналов, просочиться сквозь деревянные трубы-токуртки, регулирующие сток в арыки, миновать систему водоподъемных колес-чигирей, чтобы потом по мелким канавкам-салмам самотеком добраться до полей. Вся эта сложная отлаженная система требовала постоянного внимания и ухода, и все же в периоды, предшествовавшие половодью, судьба урожая, а значит и всего оазиса, решалась именно здесь, в устьях отводных каналов, которые хорезмийцы называли «сака».

В единоборстве и взаимодействии с рекой веками выковывался характер народа — трудолюбивого, сноровистого, изобретательного, привыкшего действовать сообща и не гнуться долу, какая бы ни стряслась беда. Неудивительно, что с древнейших времен хорезмийцы пытливо приглядывались к окружающему миру, пытались уловить закономерности в том, от чего постоянно зависело благополучие каждого и всех. Чтобы предсказывать начало паводков, а также сроки религиозных праздников и постов, надо было уметь определять время, составлять календари; строительство ирригационных систем требовало точных инженерных расчетов, вычисления уклона, обеспечивающего водоток, и площади орошаемых земель; проводники купеческих караванов должны были безошибочно ориентироваться в пустыне по небесным светилам, да и торговля ставила задачи, которые одной лишь предприимчивостью и лукавством не решишь.

Значительная роль в развитии науки на первых порах принадлежала жрецам зороастризма, религии, распространенной и, возможно, зародившейся на территории Хорезма. Поклонение солнечному богу Митре и культ земледелия, тесно связанный с чередованием времен года, обусловили особое внимание зороастрийского жречества к движению светил на небесной сфере и вели к накоплению астрономических знаний, необходимых для определения времени и составления календаря. Однако наряду с «сокровенным знанием», обслуживающим религиозные потребности, жизнь выдвигала задачу развития практических наук, в первую очередь астрономии и математики, без которых земледелие, основанное на искусственном орошении, попросту не могло существовать.

«Необходимо изучить последовательное развитие отдельных отраслей естествознания, — писал Ф. Энгельс в «Диалектике природы». — Сперва астрономия, которая уже из-за времен года абсолютно необходима для пастушеских и земледельческих народов. Астрономия может развиваться только при помощи математики. Следовательно, приходилось заниматься и последней. — Далее, на известной степени развития земледелия и в известных странах (поднимание воды для орошения в Египте), а в особенности вместе с возникновением городов, крупных построек и развитием ремесла развивалась и механика. Вскоре она становится необходимой также для судоходства и военного дела. — Она тоже нуждается в помощи математики и таким образом способствует ее развитию. Итак, уже с самого начала возникновение и развитие наук обусловлено производством»[2].

Возникшая в глубокой древности научная традиция Хорезма не прерывалась на протяжении веков, постоянно обогащаясь в ходе культурного взаимодействия с соседними народами. Впитывая в себя лучшие достижения эллинистической, иранской и индийской мысли, хорезмийская наука всегда оставалась самостоятельной и самобытной — лишь глубокими местными корнями сложившейся здесь научной школы можно объяснить тот, непонятный иначе факт, что именно из Хорезма вышла целая когорта замечательных мыслителей, чей вклад в развитие человеческой культуры трудно переоценить.

* * *

К этой славной когорте, безусловно, относился Абу Наср Мансур ибн Али ибн Ирак, в доме которого прошли детство и юность Бируни. Являясь двоюродным братом хорезмшаха Абу Абдаллаха из местной династии Иракидов, Абу Наср принадлежал к аристократической верхушке, что, впрочем, не помешало ему занять не менее высокую ступень в иерархии ученых Хорезма. О его государственной деятельности не сохранилось никаких свидетельств — весьма вероятно, что он сторонился политики, целиком отдаваясь научным изысканиям, либо в силу каких-то причин был отстранен от нее.

Точная дата его рождения неизвестна, но есть основания считать, что он родился в середине X века. Следовательно, в 70-х годах, когда он занялся воспитанием Бируни, ему было чуть более 25 лет, что по понятиям тех времен считалось возрастом мужской зрелости. Во всяком случае, к тому времени он уже наверняка имел репутацию сложившегося ученого, создавшего ряд оригинальных трудов в области астрономии и геометрии сферы. Как и у большинства ученых той эпохи, круг его интересов был, по-видимому, достаточно широк, хотя своей славой как в Хорезме, так и далеко за его пределами он обязан блестящим открытиям в области сферической тригонометрии — ему принадлежит одно из первых доказательств теоремы синусов для плоских и сферических треугольников, и уже одно это позволяет говорить о его выдающемся вкладе в развитие математики.

Бируни попал в дом Абу Насра в младенческом возрасте — лишь так можно объяснить его позднейшие сетования по поводу незнания «своей родословной». Со временем Абу Наср искренне привязался к своему питомцу, и эту привязанность сохранил на всю жизнь, продолжая трогательно опекать его и давать наставления, даже когда научная слава ученика намного превзошла его собственную. Бируни платил ему тем же чувством, с изрядной долей пиетета, которым на Востоке отмечено отношение ученика к учителю. С годами наставничество уступит место сотрудничеству, и духовная близость двух людей, поставивших выше всех земных благ бескорыстное служение истине, определит удивительную схожесть их человеческих путей — судьба, разлучавшая их часто и надолго, в конце концов сведет обоих в изгнании, где оба закончат свою жизнь, так и не увидев родной земли.

Десятки лет спустя будут являться прославленному ученому Абу Рейхану Бируни щемящие воспоминания о тех временах, когда все еще звали его просто Мухаммедом, и об этой усадьбе на берегу канала, с высоким дувалом, ограничивавшим в ту пору весь его мир, с огромным садом, по закоулкам которого он отправлялся бродить каждое утро, до пробуждения бирун-ханы, то и дело останавливаясь, вороша палкой мокрую траву. А потом, прижимая к животу подол рубахи, полный кореньев, травинок, палых плодов, он спешил к суффе, что возвышалась у самого хауза, в тени карагача, вываливал все на нее, терпеливо раскладывал свое богатство — веточка к веточке и корень к корню. Старый фармацевт всегда появлялся неожиданно, тонким голосом приветствовал его по-ромейски[3], кряхтя влезал на суффу и долго устраивался, притягивая руками ногу под ногу, протяжно вздыхал, приняв непривычную для себя позу. Ромеец появился в доме Абу Насра как-то весной, когда в Кят пригнали большую партию невольников. Съехавшиеся на рынок перекупщики старались выбрать тех, кто помоложе да покрепче; суетились, заглядывали в зубы, приценивались, как к лошадям, постукивали кнутовищами по бедрам, ощупывали мышцы, вздувавшиеся при сгибе руки. И лишь Абу Насра, случайно оказавшегося в толпе, заинтересовало другое. Приметив стоявшего у самой стены старика, безучастно наблюдавшего за торгом, он жестом приказал ему приблизиться и заговорил с ним по-ромейски. Заплатив перекупщику вдвое против запрошенной цены, Абу Наср велел доставить ромейца в свою усадьбу и пошел прочь, а перекупщик еще долго растерянно таращил глаза на сутулого, со впалой грудью и тонкими руками старца и силился понять, нет ли тут какого-нибудь подвоха.

Никакого подвоха не было. Просто Абу Наср опытным глазом сразу же угадал в ромейце ученого человека, а ученость, как и благонравие, он ставил выше всего. Угнанный в полон тюркскими кочевниками во время набега на один из приграничных византийских городов, старый фармацевт помыкал немало горя, прежде чем судьба забросила его в Хорезм. Здесь, в поместье Абу Насра ибн Ирака, он нашел свое последнее пристанище, став смотрителем шарабханы и вновь погрузившись в науку, которой отдал всю жизнь.

В свободные от учебы часы Мухаммед нередко наведывался в шарабхану и, сидя на корточках у самой двери, подолгу наблюдал, как старик растирает в глиняных пиалах какие-то снадобья, тщательно завешивая их на весах. Работая, старик без умолку рассказывал что-то по-ромейски, улыбаясь, обращался к Мухаммеду и, видя на его лице недоумение, притворно сердился, покачивал головой. Со временем Мухаммед научился улавливать смысл отдельных ромейских слов, тех, что повторялись чаще других, а однажды, осмелев, попытался сложить неумелыми губами целую фразу. Постепенно они подружились, и теперь каждое утро старик выходил подышать воздухом на суффе под карагачом, где Мухаммед заранее раскладывал растения, зерна, садовые плоды, чтобы узнать, как они называются по-ромейски. Кое-что запоминалось сразу, другие слова приходилось записывать арабскими буквами. Волшебная копилка слов каждый день пополнялась новыми богатствами, и пришло время, когда Мухаммед перестал стесняться своей неумелости:

из уже знакомых слов он строил целые предложения, пытаясь уловить законы, по которым одно слово управляло другим.

Дом просыпался рано, и их утренние беседы продолжались недолго, и Мухаммеду в ту пору было невдомек, что многое из рассказанного ему старым ромейцем он запомнит на всю жизнь. Спустя годы, уже в зрелом возрасте, он будет вспоминать:

«По своей натуре я смолоду был наделен чрезмерной жадностью к приобретению знания соответственно своему возрасту и обстоятельствам. В качестве свидетельства этому достаточно следующего: в нашей земле поселился один грек, и я приносил ему зерна, семена, плоды и прочее, расспрашивал, как они называются на его языке, и записывал их названия».

Тысячу лет спустя перед учеными-востоковедами возникнет вопрос: действительно ли Бируни знал греческий язык, а если знал, то настолько ли, чтобы, скажем, в подлинниках читать «Илиаду» и «Одиссею» Гомера? Все сомнения на этот счет будут развеяны в небольшом, но блестящем исследовании И. Ю. Крачковского, который, опираясь на неопровержимые факты, подведет итог: Бируни владел греческим, а следовательно, имел возможность изучать научные трактаты античности не только в арабских переложениях, но и на языке оригинала.

Впрочем, арабский тоже не был для него родным. Являясь «lingua franca»[4] средневекового мусульманского мира, арабский составлял основу любой учености, с него начинался на Востоке путь к приобретению знаний. Как и большинство его сверстников во всех мусульманских странах, Мухаммед стал изучать арабский язык под руководством шейха квартальной мечети, и лишь позднее, когда все суры Корана были заучены наизусть и рука научилась выводить тростниковым каламом затейливую вязь, его дальнейшим образованием занялся сам Абу Наср. Он оказался взыскательней и строже подслеповатого шейха, нередко засыпавшего во время чтения стихов из Корана, но на его уроки Мухаммед спешил с замиранием сердца, и долгие часы, когда ноги затекали от неподвижного сидения на ковре, казалось, пролетали мгновенно. В дни аудиенций, когда Абу Наср отправлялся во дворец, Мухаммед не находил себе места и, чтобы не терять времени зря, часами бродил по саду, повторяя на память пространные древнеарабские поэмы, мысленно раскладывал их на стопы, пытаясь определить размер. Содержание касыд, сочиненных бедуинскими поэтами еще до прихода ислама, не особенно интересовало его и даже казалось поверхностным и глупым, но магия языка, который он считал самым гибким и совершенным из всех сущих, была неодолима.

От доисламских касыд постепенно перешли к стихам поэтов более поздних времен. Их переживания были куда ближе и понятней, и все жанры — от изящных газелей до жалостливых элегий «риса» — проникали в сердце, будоражили воображение и с первого прочтения запоминались навсегда. Разве что поэзия в жанре «фахр» — самовосхвалений, столь любимых арабскими поэтами, кичившимися друг перед другом своей генеалогией, вызывала у Мухаммеда невольное раздражение: недаром ведь Абу Наср любил повторять, что благородство учености выше благородства крови. Размышляя об этом, Мухаммед как-то поделился своим неприятием фахра с Абу Насром. К удивлению Мухаммеда, учитель задумался, но так ничего и не сказал. А на следующий день принес на занятия свежепереписанный диван из своей библиотеки и, раскрыв его на середине, прочел:



От века нашего хочу — пока мой век еще не прожит,
Чтоб он туда меня вознес, куда подняться сам не сможет.
Не будь рабом пустых забот, встречай судьбу легко и смело,
Пока с душой в пути земном еще не разлучилось тело.



Чеканная афористичность стихов поразила Мухаммеда. В касыде, которую Абу Наср прочитал до конца, было немало самовосхвалений, но не только своей родословной гордился поэт, а главным образом своим мужеством, прямодушием, верностью в дружбе и стойкостью в бою.

— Это ал-Мутанабби, — пояснил Абу Наср. — Равного ему еще не было у арабов.

С того дня Абу Наср разрешил Мухаммеду пользоваться домашней библиотекой. Пещера с сокровищами сорока разбойников, куда проник герой известной сказки Али-Баба, померкла бы в сравнении с теми богатствами, которые обнаружил Мухаммед в книгохранилище своего учителя. Окованные железом сундуки стояли вдоль стен, в каждом лежали рукописи по той или иной отрасли изящной словесности или науки. На сундуках висели замки, и все же из-под крышек струился, разливаясь по комнате, неповторимый запах самаркандской бумаги и мускуса, который добавлял в чернила каждый уважающий себя каллиграф. В углу комнаты, на пюпитре из дерева халандж, покоился огромный, чуть меньше локтя в ширину, Коран, а по обе стороны от него, на невысоких складных подставках, — еще несколько списков священной книги.

В доме Абу Насра работал целый штат переписчиков, все они, исполняя волю хозяина, изготовляли главным образом копии с трактатов по математике и философии, а также астрономических таблиц. Для быстроты и удобства переписчики пользовались округлым курсивным почерком «насх», который с недавних пор стал повсеместно вытеснять квадратное куфическое письмо. В рукописных книгах Мухаммед нередко обнаруживал имена знакомых каллиграфов; кое с кем из них он успел подружиться, и они охотно отвечали на его вопросы, делясь с ним тайнами своего ремесла. У них Мухаммед научился правильно расщеплять кончик тростникового калама, затачивать его перочинным ножом каждый раз перед началом работы, срезая те места, которые, пропитываясь чернилами, размокали и становились непригодными для письма.

— Калам, который был нынче в употреблении, — объясняли переписчики, — на следующий день непременно следует очинить, дабы влажность чернил сошла с него полностью… Перочинный нож надо всегда держать острым и ни в коем случае не размешивать им чернила — для этой цели существует особая мешалка — михрак. И еще: никогда не обрезай кончик одного калама, положив его на другой; запомни, что мы это делаем только на костяной подставке.

Разложив справа и слева от себя образчики для переписки, писцы садились на тростниковые циновки и, положив дощечку с бумажным листом на колено, принимались за работу. Лишь некоторые, выполнявшие особо ответственный заказ, садились за широкие приземистые столики и даже подставляли под ноги деревянные скамеечки. Работа, продолжавшаяся несколько часов подряд, требовала особого внимания и сосредоточенности, но денег, которые они выручали за свой труд, едва хватало, чтобы свести концы с концами.

— Изготовление копий — занятие жалкое и проклятое, — жаловались каллиграфы. — Оно не дает ни куска хлеба для жизни, ни савана для смерти.

Зато переписанным ими книгам была суждена долгая жизнь. Роясь в сундуках, Мухаммед нередко наталкивался на рукописи, созданные в Багдаде и Дамаске, Рее и Бухаре сто, а иногда и двести лет назад. «Письменное сообщение, — отметит он спустя много лет, — есть один из видов сообщения, и, пожалуй, более предпочтительный, чем какой-либо другой, ибо откуда мы знали бы предания народов, если бы не вечные памятники пера…»

Каждый раз, входя в книгохранилище, Мухаммед забывал о времени. За книгами он часто не замечал, как сгущались сумерки и подкрадывалась ночь, и, лишь когда в потемках невозможно было отличить черную нитку от белой, он поднимался и шел за чирогом, чтобы при его свете продолжить чтение до рассвета. Иной раз у него вовсе не оставалось времени на сон, и во время утренней молитвы, прижавшись лбом к прохладному ворсу ковра, он проваливался на несколько мгновений в сладостную дрему и, еще не вполне проснувшись, вскакивал на ноги вместе с молящимися, опускал глаза, перехватив укоризненный взгляд предстоятеля. Абу Наср молчаливо одобрял страсть своего ученика к чтению, не препятствовал ночным бдениям, но на занятиях не делал поблажек, строго взыскивая за малейший промах. Главными предметами по-прежнему были Коран и предание, арабская грамматика и литература, чуть меньше времени отводилось изучению риторики и счета. Поощряя увлечение Мухаммеда историей, Абу Наср иногда как бы невзначай цитировал того или иного автора, и в тот же день мальчик отыскивал упомянутое сочинение в одном из сундуков и уже не выпускал книгу из рук, пока не прочитывал ее до конца.

Так, вместе с автором «Книги путей и государств» Ибн Хордадбехом Мухаммед однажды отправился в увлекательное путешествие по странам подлунного мира, открывая для себя сходства и различия в жизни населяющих его народов. Границы вселенной, до времени ограничивавшиеся пределами Хорезма, раздались вширь на десятки и сотни фарсахов. Еще шире раздвинуло его представление о мире многотомное историческое сочинение Табари, задумавшего охватить в рамках одного повествования весь круг знаний о прошлом, накопленных учеными предшествующих поколений. Противоречивая и даже на первый взгляд несколько бессвязная «История» Табари описывала прошлые века как бы с высоты птичьего полета, высвечивая в судьбах стран и династий лишь самое существенное и пренебрегая частностями, которые Мухаммед тотчас принимался выискивать в других исторических трудах. Так, о месяцах, принятых для отсчета времени у кочевников аравийских пустынь еще до ислама, Мухаммед узнал из «Книги ожерелья» известного поэта и филолога Ибн Дурейда, а «Книга эр великих народов, минувших и исчезнувших» Хамзы ал-Исфахани оказалась незаменимым подспорьем в изучении династической истории иранских царей, мифических и реальных, познакомила его с обычаями, праздниками и календарем древнего Ирана, а также с его религией — зороастризмом.

Перелистывая пожелтевшие от времени страницы «Книги о причинах празднеств персов» Задуи ибн Шахуви, Мухаммед впервые узнал о древних истоках весеннего праздника ноуруз, торжественно отмечавшегося в Хорезме. Еще в детстве он слышал, что зороастрийцы не предают своих покойников земле, как это принято у мусульман, а оставляют их на съедение хищным птицам, а потом собирают обглоданные кости и запечатывают их в глиняные сосуды-оссуарии, которыми сплошь утыканы склоны безжизненных холмов к востоку от Кята. Теперь, читая старинные книги, он понял: огнепоклонники поступают так из опасения, что мертвое тело, которое в их представлении являлось сакрально нечистым, может осквернить землю.

Кое-что оставалось непонятным, и тогда Мухаммед обращался за разъяснениями к Абу Насру. Учитель охотно отвечал на вопросы, приводя примеры из книг, о которых Мухаммеду даже не приходилось слышать, и мальчик всякий раз заливался краской, досадуя на свое невежество. Лишь однажды Абу Наср отказался удовлетворить любопытство своего питомца. Случилось это, когда, копаясь в одном из дальних сундуков, Мухаммед извлек с самого дна толстенную книгу в кожаном переплете, окантованном резными пластинами из чистого серебра. Книга выглядела необычно, но удивительней всего оказалось то, что ее текст был начертан на китайской бумаге золотыми буквами, к тому же на незнакомом Мухаммеду языке. Изумившись тому, что учитель забросил столь ценную книгу на самое дно сундука, Мухаммед тщательно обтер ее рукавом и осторожно положил на пустующий пюпитр рядом с Кораном.

В закатных лучах, проникавших через узкое окно, драгоценные камни, утопленные в серебряных гнездах по обводу книги, пылали, как языки пламени в отверстии тандыра. Залюбовавшись, Мухаммед не заметил, как в библиотеку вошел Абу Наср. Не говоря ни слова, он мягко оттеснил Мухаммеда, снял с пюпитра книгу и, прижав ее к груди, вышел из комнаты.

Лишь на второй или третий день Мухаммед осмелился попросить у Абу Насра ответ на мучивший его вопрос.

— Это «Шапуркан», — сказал Абу Наср, — священная книга, написанная самим Мани.

К этому он ничего не добавил.

Впоследствии Мухаммед узнал многое о религии манихеев, вышедшей из недр зороастризма и воспринявшей от него идею о том, что мир являет собой арену вечной борьбы светлого и темного начал, и о пророке манихейства — легендарном Мани, неустанно проповедовавшем человеколюбие в добро и однажды бросившем знаменитую фразу: «Там, где нет любви, все деяния несовершенны». Узнал Мухаммед и о том, что Абу Наср втайне исповедовал манихейство, но, будучи двоюродным братом хорезмшаха, внешне старался выглядеть правоверным мусульманином и свою тайну не поверял никому.

Догадавшись, что невольно прикоснулся к тому, о чем ему не следовало знать, Мухаммед никогда больше не возвращался к разговорам о «Шапуркане» и учении Мани. Но все глубже погружаясь в изучение прошлого, он никак не мог взять в толк, отчего в библиотеке Абу Насра нет ни одного сочинения по истории родного Хорезма.

Выслушав вопрос, Абу Наср горько усмехнулся.

— Арабы, — сказал он, — пришли в нашу страну не только с книгой, но и с мечом. Захватив Хорезм, они казнили четыре тысячи священнослужителей-хабров. Среди этих мучеников были люди, которые хорошо знали хорезмийскую письменность, были хранителями исторических преданий и обучали хорезмийцев древним наукам.

Мухаммед был потрясен. Он рассказал Абу Насру, как однажды его больно уязвил пренебрежительный отзыв багдадского дипломата Ибн Фадлана о хорезмийцах и их языке. Следуя в 921 году в составе халифского посольства в Волжскую Булгарию, Ибн Фадлан посетил Кят, где его со всеми почестями принял тогдашний хорезмшах Мухаммад ибн Ирак. Горячее радушие хозяев, судя по всему, не рассеяло высокомерной предубежденности гостя, и впоследствии в воспоминаниях о своем путешествии к берегам Волги он писал: «Хорезмийцы — самые дикие люди и по разговору, и по природным качествам. Их разговор похож на то, как кричат скворцы».

— В этом нет ничего удивительного, — задумчиво сказал Абу Наср. — Ибн Фадлану и в голову не могло прийти, что еще до арабского нашествия Хорезм был очагом образованности и культуры, центром ремесел и наук. Но с гибелью хабров — носителей сокровенного знания хорезмийская письменность утратила свой смысл и язык перестал быть языком науки, сохранившись лишь как средство общения простолюдинов. Видимо, по этой причине он показался Ибн Фадлану криком скворцов…

С того дня Мухаммед стал особенно ревностно относиться ко всему, что касалось истории и культуры древнего Хорезма. Выискивал любые упоминания о нем в сочинениях историографов, расспрашивал сведущих людей, записывая предания и легенды, внимательно приглядывался к тем обычаям и верованиям своих соотечественников, которые, возникнув за много веков до ислама, так и не утратили своего значения.

Развалины древних крепостей и дворцов, занесенные песком, зороастрийские храмы с потухшими алтарями, высохшее русло гигантского оросительного канала, которое суеверные люди называли «следом дракона», — весь этот безмолвный неодушевленный мир, давно уже слившийся с ландшафтом и ставший как бы его частью, постепенно стал открываться Мухаммеду множеством потаенных смыслов, оживать в его воображении, наполняясь человеческими голосами, пением птиц, конским топотом, свистом аркана, скрежетом металла о металл. Прошлое соседствовало с настоящим, пересекаясь и перемешиваясь с ним, и достаточно было протянуть руку, чтобы почувствовать, как под слоем пепла теплится еще не остывший очаг.

* * *

На караванном тракте из Багдада в Хамадан взору путника является высокая безжизненная скала — последний отрог мощной горной цепи, тянущейся вдоль восточной границы долины Керманшаха. Здесь караваны делают короткий привал: верблюдов, не снимая поклажи, укладывают животами на горячий песок, осликов и лошадей выстраивают у колодца и поят солоноватой теплой водой. Тем временем новички, впервые следующие на Восток по этой древней торговой тропе, с трудом переставляя затекшие ноги, направляются к Бехистунской скале, где на огромной высоте резцом безымянного мастера искусно высечен огромный рельеф: царь Дарий, владыка ахеменидского Ирана, торжествующий победу над врагами — магом Гауматой и восемью правителями мятежных областей. На одном из уступов возлежит, опершись на локоть, огромный каменный Геракл, похожий на борца, отдыхающего после схватки. Под рельефом на отшлифованной скальной поверхности выбита надпись на древнеперсидском языке и рядом двумя параллельными столбцами по 400 строк ее переводы на аккадский и эламский языки. Из клинописной трилингвы, повествующей о драматических обстоятельствах вступления Дария на престол, следует, что в ту пору, а именно в начале VI века до н. э., большинство рабовладельческих государств Средней Азии были уже завоеваны персами и включены в состав сатрапий могущественной ахеменидской державы.

«Следующие страны мне достались, — хвастался Дарий, — по воле Ахурамазды я стал над ними царем: Персия, Элам, Вавилония, Ассирия, Аравия, Египет, Индия, Иония, Мидия, Армения, Каппадокия, Парфия, Дрангиана, Арейя, Хорезм, Бактрия, Согдиана… всего 23 страны…»

Как мы видим, среди стран, перечисленных Дарием, был и Хорезм. Поэтому, расспрашивая месопотамских купцов о бехистунском рельефе, Мухаммед пытался запомнить каждую подробность и со временем стал представлять изображенную в камне сцену так, словно ему довелось увидеть ее воочию. А вот точный текст клинописной инскрипции ему, к сожалению, установить не удалось: как правило, владея двумя-тремя живыми языками, купцы не имели представления о наречиях, вышедших из употребления сотни лет назад. Бесспорным считалось лишь то, что уже в 522 году до н. э. Хорезм был известен как процветающее государство, и, следовательно, его основание восходило к иным, более древним временам.

Так оно и оказалось. Бехистунская трилингва была первым письменным упоминанием о Хорезме, но хорезмийцы, или хорасмии, образовались как народность на много веков раньше. Изучая древние источники, сравнивая и сопоставляя разрозненные и даже на первый взгляд несочетаемые сведения, Мухаммед с почти математической точностью установил, что появление хорасмиев на исторической сцене относится к концу третьего века второго тысячелетия до н. э.

«Жители Хорезма, — напишет он много лет спустя в «Хронологии», — считали годы от начала населения своей страны, которое произошло за девятьсот восемьдесят лет до Александра Великого».

Эти девятьсот восемьдесят лет были наполнены непрекращающейся борьбой хорезмийцев с капризами природы и с внешними врагами, отчаянными попытками сохранить свою государственную независимость, что удавалось далеко не всегда. Благодатный оазис, созданный трудолюбием и упорством хорезмийцев в верховьях Амударьи, или, как ее называли древние, великой реки Окс, неизменно притягивал к себе взоры иноземных завоевателей, и они, как саранча, налетали со всех сторон, кромсая цветущую плоть изобильной земли, пронизанной животворными капиллярами оросительных каналов. Отложив на время кетмень, хорезмийцы брались за меч, но случалось, что противник намного превосходил числом, и тогда страна на десятки и даже сотни лет надевала ярмо зависимости и тяжкий пот ее сыновей золотом и серебром оседал на дне чужих сундуков. В середине I тысячелетия до н. э. Хорезм вместе с Согдианой и Парфией входил в состав XVI сатрапии ахеменидского Ирана. Всего же таких сатрапий было двадцать, и Дарий, увековечивший в бехистунском рельефе свой триумф, не преувеличивал, числя в реестре завоеванных земель едва ли не весь населенный мир — от Греции на западе до Индии на восточном краю ойкумены. Сатрапии, обливаясь потом и слезами, несли к ногам откупщиков ежегодную дань серебром — сотни и тысячи талантов драгоценного металла скрипучие арбы везли со всех сторон в ахеменидскую столицу, и, принимая их в дворцовую казну, ушлые хазандары по клейму определяли происхождение серебра, а когда прибывало золото, на пробу не смотрели — золотую дань платила лишь Индия.

Более двух столетий томился Хорезм под гнетом Ахеменидов. Но на исходе 331 года до н. э. гонцы принесли ошеломляющую весть: в битве при Гавгамелах ахеменидский царь Дарий был наголову разбит вторгшимися с запада фалангами греко-македонского царя Александра и бежал в горы, бросив на поле боя огромный обоз со слонами, верблюдами и казной. Разгромив персидскую армию, Александр Македонский предал огню царский дворец Ахеменидов в Персеполе и двинулся в Гирканию, а оттуда в Парфию и Арейю. Ход его фаланг был неостановим, область за областью сдавались на милость победителя. В Арейе, Бактрии, Согдиане то и дело вспыхивали восстания против завоевателя, но ничего решить они уже не могли — железный эллинский вал катился неумолимо, захлестывая огромные пространства Средней Азии.

Хорезмийский царь Фарасман со дня на день ожидал непрошеных гостей. Разведка доносила, что македонские отряды время от времени мелькают на границах Хорезма — пришло время подумать об обороне. Учитывая горький опыт Бактрии и Согдианы, хорезмийцы загодя начали реорганизацию своей тяжеловооруженной конницы. По традиции хорезмийские всадники-катафрактарии делились на копейщиков и лучников. Теперь их сливают воедино, чтобы они могли, взаимодействуя, рассечь сомкнутый строй македонской пехоты, забросать ее стрелами и, приблизившись вплотную, уничтожить в ближнем бою.

Но сразиться с македонскими фалангами хорезмийцам не пришлось. Их страна так и осталась за пределами многоязычной пестрой империи Александра. Сохранил Хорезм свою независимость и от государства Селевкидов, основанного после смерти Александра на завоеванных им территориях одним из его военачальников, Селевком Никатором.

К концу I тысячелетия до н. э. Хорезм превратился в одно из самых могущественных государств Средней Азии. Еще в первой половине II века до н. э. хорезмийцы начали успешное наступление на эллинистическую Бактрию, около 170 года до н. э. захватили Согдиану, несколько позднее — Чач.

Скрупулезно, век за веком, изучая историю Хорезма, Мухаммед с радостью обнаружил, что с тех пор и вплоть до арабского завоевания в VIII веке хорезмийцам больше не приходилось испытывать ни горечи крупных военных неудач, ни унижений перед иноземными завоевателями. Правда, в начале нашей эры страна была включена в состав Кушанской империи, но эта зависимость оказалась поверхностной и непрочной, и два ее века обернулись для хорезмийцев скорее приобретениями, чем потерями. Кушанское царство возникло, пережило апогей своей славы и ушло, растворившись в темноте небытия, а Хорезм остался стоять как стоял, и его столица Топраккала, первоначально небольшое городище, расширилась, приросла поселениями ремесленников и торговых людей и в III веке н. э. уже была крупным городом с могучими крепостными стенами, рынками, садами, великолепным хорезмшахским дворцом.

Век сменялся веком, и чем ближе по времени становились события прошлого, тем больше сведений о них оказывалось в исторических трудах, которые Мухаммед заглатывал жадно, один за другим, торопясь и тревожась, что в спешке может пропустить что-нибудь важное, без чего не сомкнется в единую цепь непрерывное и нерасчленимое движение эпох. Чем ближе по времени, тем больше подробностей, и если о кушанах не набиралось в совокупности и десяти страниц, то Сасанидам, вторгшимся в III веке в Среднюю Азию, посвящены целые тома. И это не удивительно — ведь у персов принято считать, что история начинается с воцарения первого сасанидского монарха Ардашира, а все, что было до него, относится к области преданий и мифов.

Задавшись целью возродить во всем великолепии былую славу Ирана и приняв древний титул шахиншаха, или «царя царей», первые сасанидские монархи много и успешно воевали, и вскоре их держава стала безраздельно господствовать в Западной Азии. Преемник Ардашира Шапур I бесстрашно скрестил свой меч с римлянами и нанес им ряд сокрушительных поражений. Пленение в 260 году н. э. римского императора Валериана поставило точку в летописи военных кампаний Сасанндов на Западе.

Стремясь предельно расширить свои владения, Сасаниды начали вторжение в глубь Средней Азии, и в надписи, высеченной Шапуром в честь своих побед на знаменитом «Камне Зороастра», указывалось, что к сасанидской державе «царь царей» присоединил силой такие области, как «Туран, Макуран, Парадан, Индия и Кушаншахр вплоть до Пешкабура и до Каша, Согда и Чача».

Среди упомянутых шахиншахом стран Хорезма не было. Да и не могло быть. Мухаммед отлично знал, что в хвастливой реляции Шапура содержалось явное преувеличение. Ведь народы Средней Азии так и не покорились завоевателям, и владения Сасанидской империи ограничивались в III веке Мервским оазисом, горными областями к востоку от Герата. Хорезм, отделенный от Хорасана труднопроходимой пустыней, остался в стороне от драматических коллизий эпохи и, по свидетельству большинства источников, в третьем веке переживал период экономического и культурного расцвета.

В 305 году хорезмшах Африт построил на правом берегу Джейхуна мощную крепость Фир, куда через некоторое время перенес свою резиденцию. Так появился Кят, благословенная столица Хорезма, в которую из Топ-рак-калы потянулся трудовой люд, промышлявший мелкой торговлей и ремеслом. Сюда же двинулись из всех областей купеческие караваны, столица Афригидов наполнилась многоязыким гулом, и в ее амбарах, что выросли на рынках по обоим берегам Джардура, скопилось товаров, которых хватило бы на века.

Так бы и катилась арба по наезженной дороге, но на свете ничто не вечно. В V веке рухнула, расколовшись на куски, Великая Римская империя — и земля наполнилась гулом, тем, что предшествует подземным толчкам, но тогда еще мало кто отдавал себе отчет, что гибель Рима означает крушение целой эпохи.

Приметы нового обнаружились и в Хорезме: всюду строились укрепленные замки богатых землевладельцев-дехкан, свободные общинники, являвшиеся за помощью в тощие годы, получали участки земли, но, впрягаясь в ярмо издольной аренды, уже не могли освободиться от него до самой смерти. Их дети получали в наследство лишь застарелые долги и звались кедиверами — издольщиками, на чьих шеях с каждым годом все туже затягивался феодальный аркан.

В стране стало неспокойно. По-прежнему горели огни в алтарях зороастрийских храмов, и мобеды, закатывая глаза, на память читали авестийские гимны, но сладкое зелье манихейской ереси уже всюду будоражило умы, в тайные проповедники, бросая вызов зороастрийской ортодоксии, торопливо нашептывали: человек не должен подчиняться злу, но всей своей жизнью обязан тянуться к свету, деятельно способствуя победе светлого начала над силами зла.

В конце V века до Хорезма донеслись новые гулы: некто по имени Маздак, то ли человек, то ли бог, объединил обездоленных в Иране и призвал их к борьбе с угнетателями. Доброе начало уже одержало верх, учил Маздак, а зло — это хаос, который люди должны преодолеть. Тысячи безземельных и малоземельных крестьян, умиравших от голода, откликнулись на призыв Маздака: запылали дворцы и усадьбы знати, полетели с плеч родовитые головы, землю, пропитанную крестьянским потом, обагрила вельможная кровь. Лишь в 529 году Сасанидам удалось подавить бунт, да и то пришлось прибегнуть к хитрости: притворившись сторонником маздакитских идей об имущественном равенстве, наследник саса-нидского престола Хосров Аноширван заманил Маздака в свой дворец и вероломно убил во время пира. Вслед за этим по всему Ирану началось массовое избиение маздакитов. Спасаясь от преследований, они уходили в подполье, бежали в Азербайджан и Среднюю Азию, где их проповеди встречали горячее сочувствие местной бедноты. Костер крестьянской смуты был погашен, но угли продолжали тлеть, и достаточно было небольшого ветерка, чтобы огонь вспыхнул с новой силой.

Следующий, VII век принес новые тревоги, и не только Хорезму. Еще на рубеже столетий ничто не предвещало Сасанидской империи стремительного заката — Ктесифон по-прежнему угрожал Константинополю, ослабленному жестокими внутренними усобицами, и боевые кавейские стяги[5] не раз победно трепетали на ветру над зеркалом Босфора. Одолев не без помощи императора Маврикия своего врага узурпатора Бахрама Чубина, Хосров II Апарвез после убийства Маврикия властолюбивым Фóкой объявил Византии войну и прошел стремительным маршем по ее владениям — один за другим подчинились его власти города Антиохия, Иерусалим, Александрия Египетская, и лишь на азиатском берегу Босфора спешились персидские воины, чтобы перевести дух перед новым молниеносным броском. Казалось, Византии уже не оправиться — победные реляции летели, обгоняя одна другую, в шахиншахские резиденции Дастагирда и Персеполя, поражавшие воображение современников своими сказочными богатствами и изысканностью вкуса… К началу века Хосров Апарвез восстановил границы древней империи Ахеменидов, и иранское воинство, свято чтившее боевые традиции предков, по-прежнему считало себя непобедимым.

Но уже первые годы седьмого столетия принесли горькие разочарования. Император Ираклий, сменивший на византийском престоле незадачливого Фоку, сумел переломить ход событий — оставив ликующих персов на берегу Босфора, у самой своей столицы, он морем переправил огромное войско к кавказским берегам и, совершив стремительный рейд в глубь Армении и Азербайджана, внезапно появился у стен Дастагирда, где позволил себе отдохнуть от походных тягот в опочивальне «царя царей».

Так фортуна повернулась спиной к Хосрову Апарвезу, опытному воину и охотнику, понимавшему, что шакалы не упустят случая наброситься на раненого льва. Преданный своими военачальниками, он погиб в темнице, и в сутолоке дворцовых распрей так и осталось неизвестным, чья рука нанесла ему последний удар. Наследовавший Хосрову его сын Кавад процарствовал всего полгода и скоропостижно отправился в мир иной: злые языки утверждали, что тому причиной были не козни Ахримана[6], а неосторожно пригубленный кубок с вином. С той поры усидеть на сасанидском престоле стало не проще, чем на спине норовистого скакуна — вереница беспомощных и безликих шахиншахов прошла за считанные годы через тронный зал, пока наконец уставшая от кровавого разгула знать не поставила у кормила власти внука Хосрова II — Ездигерда, которому суждено было стать последним в ряду сасанидских царей.

* * *

По инерции своим главным врагом Сасаниды считали Константинополь, но смертельный удар явился совсем с другой стороны. До Ктесифона и прежде доносились смутные слухи о новой вере, распространявшейся среди бедуинских племен Аравии, и о ее пророке, бывшем караванном погонщике, называвшем себя посланником бога на земле, но эти вести мало кто воспринимал всерьез. Хотя Сасаниды еще в 611 году скрещивали мечи с бедуинами и даже были разбиты ими в битве при Зу-Каре, представить себе, что несколько лет спустя империя шахиншахов рассыплется под ударами кочевников, было невозможно даже при самом богатом воображении.

Тем не менее события сложились именно так. Уже к 663 году мусульмане захватили почти всю Сирию, в следующем году полностью уничтожили отборные отряды сасанидской армии в битве при Кадисии и чуть позднее взяли Ктесифон. В том же году, еще раз сокрушив персов в сражении у Джалуля, они подчинили себе весь равнинный Ирак. Оставалось надеяться лишь на чудо, но чуда не произошло — в битве при Нихавенде в 642 году Сасаниды потерпели сокрушительное поражение, и их держава перестала существовать. Прихватив с собой тысячу всадников из личной охраны и столько же дворовых — брадобреев, кондитеров, поваров и прочего никчемного люда, Ездигерд III бежал в Хорасан, повторяя печальную судьбу последнего ахеменидского царя Дария III, пытавшегося спастись бегством от конницы македонцев.

На первых порах завоеватели вели себя вполне милосердно, взимая с городских поселений и рустаков заранее оговоренную дань и никого не принуждая силой переходить в свою веру. Внешне, казалось, мало что изменилось по сравнению со вчерашним днем: те же сасанидские чиновники ежеутренне отправлялись в присутствия, где делопроизводство по-прежнему велось на среднеперсидском языке, и на монетах сасанидского чекана, как и раньше, красовались алтари огня — лишь через несколько лет появились на их аверсах надписи арабской вязью. Перемены в укладе жизни являлись медленно, постепенно, безболезненно, и даже когда в 696 году омейядский халиф Абд ал-Малик приказал, чтобы вся переписка велась на арабском языке, многие дабиры и писцы были к этому вполне готовы и переучиться не составило большого труда.

В 651 году, в том самом, когда Ездигерд, брошенный на произвол судьбы своими хорасанскими вассалами, был убит разбойниками в Мерве, арабы впервые появились на границах Средней Азии. Поставив в Мерве и Балхе свои гарнизоны, они стали совершать набеги на владения местных феодалов, но, как правило, довольствовались выкупом, и даже их рейд в глубь Согдианы в 654 году не преследовал иной цели, кроме наживы. Пограбив, они уходили столь же неожиданно, как появлялись, исчезали в дорожной пыли. Случалось, что население рустаков давало отпор налетчикам, которым не всегда удавалось добраться до спасительных городских стен, но лишь в 655 году произошел взрыв — весь Хорасан охватило пламя восстания, возглавленного сыном покойного шахиншаха Перозом. Наследник несуществующего престола при поддержке китайцев выбил арабов из Хорасана и на некоторое время превратил его в провинцию Поднебесной империи, сделавшись здесь ее полномочным префектом и рассчитывая повести отсюда борьбу за восстановление державы отца. Омейядам не сразу удалось справиться с мятежным царевичем, и только в 667 году Пероз был окончательно разбит и бежал в Китай, где до самой смерти состоял на службе у императора в качестве «генерала гвардии правого крыла».

Омейядам, похоже, пошел на пользу кровавый урок: от грабительских набегов они постепенно перешли к систематической экспансии, из года в год усиливая нажим. В конце VII века арабы основательно принимаются за Мавераннахр, отряды Сальмы ибн Зияда и Умейи ибн Абдаллаха совершают глубокие рейды в Хорезм. С назначением Кутайбы ибн Муслима правителем Хорасана начинается целенаправленное обращение Средней Азии в ислам: обосновавшись в Мерве, Кутайба организует оттуда завоевательные походы в Бухару, Самарканд, Хорезм, арабы проникают в глубинные области Ферганы. Интригуя, заигрывая с местными феодалами и стравливая их друг с другом, Кутайба последовательно проводит в жизнь циничный принцип «разделяй и властвуй».

Внутренняя обстановка в Средней Азии не благоприятствовала ее защитникам: Мавераннахр, распавшийся с падением Тюркского каганата на десятки феодальных уделов, соперничавших, а иногда открыто враждовавших друг с другом, не мог дать организованного отпора завоевателям, и, хотя воинской выучкой и мастерством рыцари-дехкане и их дружинники-чакиры намного превосходили арабов, противостоять многочисленной омейядской армии им оказалось не по плечу.

Еще сложнее было положение в Хорезме, где в самом начале VIII века вспыхнуло восстание сельских общинников и городского плебса против феодализирующейся знати — поздним отголоском маздакитских идей зазвучали лозунги равенства и справедливости для всех, проповедуемые хорезмийскими учеными иудеями — хабрами. Хорезмшах Чаган призвал на помощь Кутайбу, и, в 712 году арабское войско появилось под Хазараспом. Жестокость, с которой Кутайба расправился с повстанцами, не имела прецедентов в истории завоевания мусульманами Средней Азии — четыре тысячи пленных были преданы казни, и вслед за этим на площадях запылали» огромные костры из священных книг. Преследуемые Кутайбой хорезмийские иудаисты бежали из страны на северо-восток, в Хазарию, вскоре выдвинулись там на ключевые государственные посты и даже основали династию хазарских беков.

Расправившись с повстанцами и получив в качестве дани десять тысяч голов скота, Кутайба вернулся в Хорасан. С первой же почтой он отправил в Дамаск донесение, сообщая, что афригидский властитель Хорезма Чаган признал верховную власть халифа и отныне считает себя его вассалом. Все это действительно было так, но вскоре Кутайба получил из Хорезма неприятное известие: сразу же после его ухода хорезмийцы восстали против Чагана и убили его. Для усмирения мятежников пришлось спешно снаряжать новую экспедицию. На этот раз Кутайба действовал основательней. Возведя на престол сына Чагана Аскаджамука, он назначил соправителем при нем своего брата Абдаллаха, которому повелел взять в жены одну из дочерей хорезмшаха.

Вскоре после этого хорезмийцы почувствовали железную хватку хорасанского наместника Омейядов — крестьянское население страны было обложено непосильным поземельным налогом и подушной податью. Вкупе с рядом тяжелых натуральных повинностей все это делало жизнь земледельцев совершенно невыносимой. К тому же, разрешая хорезмийцам следовать их прежним верованиям, арабы обусловили эту потачку выплатой джизьи — откупного налога, обязательного для немусульманского населения халифата. Чтобы хоть как-то облегчить свое отчаянное положение, многие стали добровольно принимать ислам, благо новая религия давно уже была не в диковинку хорезмийцам — еще до Кутайбы в Хорасане и Хорезме стали селиться персы-мусульмане, бежавшие от преследований Омейядов.

В отличие от своих подданных хорезмшахи, а также местная аристократия, признав верховную власть Омейядов, не торопились принимать ислам и еще долго придерживались зороастризма. В Дамаске же, судя по всему, не особенно интересовались ходом исламизапии отдаленных провинций, рассматривая их прежде всего в качестве источника бесперебойных поступлений в казну. Вешая на шеи налогоплательщикам свинцовые бирки, омейядские чиновники обирали их буквально до нитки: все, что представляло хотя бы малейшую ценность, конфисковывалось и вывозилось из страны, и никому не было дела до того, что многовековая земледельческая и городская культура Хорезма приходила в упадок и как бы погружалась в летаргический сон, прерываемый лишь стихийными бунтами доведенных до крайности людей.

Страшное оцепенение, по счастью, продолжалось недолго. В 747 году в Мервском оазисе вспыхнуло восстание против Омейядов, которое вскоре охватило весь Хорасан и Мавераннахр. Во главе восстания стоял бывший раб, перс по происхождению, Абу Муслим. В своих страстных проповедях он призывал к уничтожению власти Омейядов, обещая облегчить положение податного люда. Проповеди Абу Муслима были на руку выступавшим против Омейядов политическим группировкам, среди которых выделялись Аббасиды, считавшие себя прямыми потомками пророка Мухаммеда и обосновывавшие этим свои претензии на престол. После трех лет кровопролитной борьбы Омейяды были низложены и власть в халифате перешла к Аббасидам.

Для народов халифата это была не просто смена династий. Возвышение Аббасидов, пользовавшихся поддержкой персов, согдийцев, хорезмийцев, тюрков, положило конец привилегированному положению арабов. Ислам окончательно превратился в мировую религию. Отныне представители подвластных Багдаду народов уже не считались, как прежде, «покровительствуемыми» или «клиентами» бедуинских племен, а стали полноправными членами мусульманской общины, и их правовой статус обеспечивался религиозной, а не этнической принадлежностью. Вместе с монополией власти арабы лишились своих былых привилегий, и даже их язык, на котором написана священная книга Коран, теперь уже принадлежал не им одним, а сделался средством общения мусульман разных национальностей на огромных пространствах от Пиренеев до Памира.

Благодаря арабскому языку стал возможен интенсивный культурный и научный обмен между отдаленными уголками халифата, что способствовало стремительному расцвету мусульманской культуры, в которой сплавились возрожденные древние традиции многих народов.

«С того времени, — отмечал английский востоковед X. А. Р. Гибб, — подвластные народы занимают подобающее им место наряду с арабами во всех областях жизни и литературы, причем каждый из них вносит свою лепту в общую культурную сокровищницу».

В начале IX века Багдад, столица Аббасидов, заложенная Мансуром на берегах Тигра, находился в зените славы. Первые халифы не жалели денег на строительство мечетей и дворцов, покровительствовали наукам и искусствам и преумножали богатство, приманивая иноземных купцов. Багдад никого не боялся, и доводы его меча, как выразился поэт Абу Таммам, были красноречивей доводов книг. Бранная слава поспешествовала могуществу, а расточительность соревновалась с богатством — так говорили о тех временах, когда на дворцовых пирушках проедались целые провинции и одиннадцать тысяч прекрасных пленниц населяли халифский гарем.

Но время не было милосердно к Багдаду. «Постойте, поплачем над жилищем заброшенным…» — так писал великий поэт арабов Имруулькайс, печалясь о славе, ушедшей бесследно, как вода уходит в песок. Годы складывались в десятилетия, и от империи, монолитной скалой возвышавшейся посреди обитаемого мира, стали откалываться куски — вчерашние слуги, посланные наместниками на окраины халифата, становились независимыми правителями и, продолжая упоминать повелителя правоверных в пятничных проповедях, на деле не подчинялись ему ни в чем. Так, Египет и Сирия оказались под властью Ихшидов, Месопотамия отошла к Хамданидам, Табаристан и Горган попали в руки дейлемских князьков, в Западном Иране прочно обосновались буидские эмиры, а в Хорасане и Мавераннахре возникло Саманидское государство, в которое вошел и Хорезм. Над левобережной частью Хорезма Саманиды поставили своего наместника, на правом же берегу, в Кяте, по-прежнему правили хорезмшахи, признавшие себя вассалами Бухары.

Правда, подчиненность Бухаре носила в значительной степени номинальный характер, и, вознося благопожелания саманидским эмирам с кафедр мечетей, хорезмшахи не платили ему положенной дани, а лишь время от времени посылали с транзитными караванами щедрые дары. Своей фактической независимостью они поступались лишь на словах, ведя своим вакилдарам при бухарском дворе целовать от их имени землю у ног эмира, как того требовал феодальный этикет. К тому времени Хорезм уже полностью оправился от пережитых им потрясений, и его экономика и культура так же, как и в других областях Средней Азии, развивались по восходящей….

Первыми десятилетиями X века завершались почти все исторические хроники, которые Мухаммеду удалось обнаружить в библиотеке Абу Насра. Но в продолжении не было нужды — в памяти современников еще были свежи события недавнего прошлого.

С запада приходили дурные вести о победах византийцев над мусульманами: из года в год ромеи расширяли завоевание земель халифата, начатое при императоре Никифоре Фоке и продолженное его преемником Иоанном. Взяв штурмом мусульманские твердыни на островах Средиземного моря, Византия вслед за этим один за другим захватила исконно сирийские города Халеб, Хама, Хомс. Чуть позднее пали под ударами неверных приморская Латакия и Антиохия, считавшаяся неприступной для врагов. В 972 году, за год до рождения Бируни, византийские войска вторглись в Месопотамию, и толпы беженцев устремились в Багдад, ища защиты за его стенами. В том же году случился в Багдаде страшный пожар — в считанные часы западная часть города превратилась в пылающий факел. Пламя двигалось вдоль берега Тигра, перескакивая с крыши на крышу, и жителям восточных кварталов казалось, будто гигантский брандер плывет по реке, осыпая в бурлящую воду огненные брызги. Тушили огонь всю ночь, а поутру положили на берегу Тигра обгорелыми пятками к воде семнадцать тысяч трупов, и во всем Багдаде недостало саванного полотна, чтобы, соблюдая обычай, до захода солнца всех их предать земле.

С того дня Багдад начал хиреть, ужимаясь, усаживаясь; многие жители, отчаявшись обжиться на пепелище, покинула столицу в надежде промыслить счастье на стороне.

Было время, когда багдадские халифы, которые и в собственной опочивальне не чувствовали себя в безопасности, с надеждой глядели на своих номинальных вассалов — Саманидов. Но с недавних пор и здесь, на восточных окраинах халифата, стало неспокойно: хорасанские наместники то и дело норовили отложиться от Бухары, местные феодалы постоянно сводили между собой давние счеты, и саманидский эмир Нух II расходовал последние силы в непрекращающейся безрезультатной войне со своими подданными.

Бухарские и хорасанские купцы, прибывавшие в Кят с торговыми караванами, рассказывали, что вся страна охвачена мятежами и смутами. Тревоги старших передавались Мухаммеду, который уже знал, что землетрясениям предшествуют подземные гулы. Возвращаясь из дворца, Абу Наср часто бывал мрачен и по два-три дня не выходил из своей комнаты. Внешне в Хорезме ничто не предвещало надвигающейся беды, но в покоях правящей семьи Иракидов, понимавших, что рано или поздно их тоже коснутся саманидские смуты, дурные предчувствия гуляли, как осенние сквозняки.

* * *

X век впоследствии назовут золотым веком арабо-мусульманской культуры.

Век был золотой, но с кровавым отливом.

Глава II

На бахчах уже пылают огненной желтизной знаменитые хорезмские дыни, в садах дозревает инжир, наливаются янтарным соком виноградные гроздья. Неделя-другая, и появятся первые птицы с далекого севера. Утомленные перелетом через пустыню, они задержатся в оазисе, наполняя тугайные заросли немыслимым гомоном, щебетом, свистом. Чуть позднее приметы осени станут обнаруживаться по утрам — выбежишь на рассвете в сад и жмуришься от серебряной изморози, покрывшей траву и листья, босые ноги леденеют до судорог, сонные дворовые раскладывают костры, торопясь согреть воду для омовения.

Выезд на сайль назначается в ночь на четверг. Чем меньше остается времени, тем больше суетятся дворовые, стараясь ничего не упустить. Бестолковая беготня прекращается лишь к вечеру среды, когда Абу Наср выходит лично проверить праздничный поезд. Он спускается в сад в сопровождении кадхудая и, небрежно отвечая на приветствия, идет в хозяйственный двор, где уже стоят груженные скарбом арбы. При виде хозяина арбакеши вскакивают на ноги, поправляют кушаки на лощеных халатах. Все готово к отъезду, и часом позже, когда стража отбивает вечернюю зорю, Абу Наср приказывает трогаться в путь.

Наполняя округу немыслимым скрипом огромных, в полтора человеческих роста, колес, тяжелые арбы одна за другой выкатываются из ворот, исчезают за поворотом. Мухаммед, едущий с Абу Насром в голове колонны, то и дело оглядывается назад, туда, где в клубах пыли постепенно тает, уменьшаясь в размерах, портал усадьбы, оберегаемый от дурного глаза бараньими рогами, вихревыми розетками в виде маленьких солнц.

Ближе к ночи арбы выходят к караванному тракту, уже исполосованному тысячами колес. Отовсюду доносится, приближаясь и нарастая, заунывный скрип, словно обоз несметного войска под покровом темноты подтягивается к месту сражения, не делая привалов, чтобы поспеть точно к утру. Растянувшаяся на целый фарсах процессия у каждого кишлака пополняется новыми арбами: кажется, весь Хорезм двинулся в ту ночь на осенний сайль. Едут семьями, общинами, махаллями, то и дело возникают заторы, начинается возбужденный галдеж, перебранка, ссоры, не обходится и без оплеух, и тогда к месту потасовки спешат старейшины-яшаулы и растаскивают забияк, случается, не без помощи камчи.

Лишь на рассвете праздничный поезд добирается до гумбаза, арбакеши, сидящие верхом на лошадях, криками разгоняют толпу, пробираясь к отведенной для Абу Насра стоянке. Здесь уже суетится челядь, прибывшая днем раньше, — вьются дымки над разложенными с ночи кострами, в закопченных казанах побулькивает щекочущий ноздри плов. Праздник начинается в полдень, но уже с утра то и дело трубят сурнаи, скрип прибывающих повозок тонет в многоголосом гуле огромного, раскинувшегося, насколько видит глаз, праздничного городка.

Гумбаз стоит на возвышении, справа от него закругляется, огибая холм, караванный тракт, слева, за невысоким дувалом, сереют надгробья заброшенного кладбища. У входа в гумбаз, украшенного разноцветными знаменами-тугами, толпа правоверных: самые благочестивые уже выстроились в круг, совершая ритуальный обход священного места; женщины, протискиваясь из задних рядов, привязывают к древкам разноцветные лоскутки — каждый из них означает обет, данный всевышнему. Добравшись до гумбаза, паломники пытаются прикоснуться к его порогу, древку знамени или на худой конец просто к стене и затем проводят руками по лицу, преисполняясь благодати. Сюда же ведут, негромко прося людей посторониться, увечных или тронувшихся умом, в чьи бренные тела вселился джинни: буйных, дико озирающихся по сторонам тащат со связанными руками втроем и вчетвером, заваливаясь при каждом их неожиданном рывке.

Молодежь, приехавшая сюда повеселиться, вообще не подходит к гумбазу. Девушки, сбившись в стайки, перешептываются, дерзко поглядывают на парней, напустивших на себя притворное равнодушие — с выходом солнца в зенит им предстоит помериться силами в борьбе «кураш» с силачами из соседнего кишлака, и они важничают, скрывая волнение. Незадолго до полудня прибывают арбы с маскарабозами, которые, не доехав до места, начинают сыпать шутками направо и налево — толпа отзывается веселым смехом. Канатоходцы еще вчера установили все, что необходимо для представления, и теперь, подпрыгивая, повисают на канате, пробуют натяг.

В полдень сурнайчи возвещают начало праздника. На арбах, поставленных полукругом, поднимаются во весь рост нарумяненные певички и начинают петь высоко, пронзительно, пытаясь перекричать гомон толпы. Постепенно шум стихает, и тогда на середину круга выскакивают юные танцовщики-огланы. Поощряемые возбужденными возгласами, они пускаются в пляс; Мухаммеду, сидящему в первом ряду, слышно их разгоряченное дыхание. В ритмичных телодвижениях мальчиков есть что-то вызывающее, дразняще-непристойное, и Мухаммед невольно переводит взгляд на шейхов, которые уже спустились с холма и теперь стоят в сторонке, исподлобья наблюдая за развлекающейся толпой. Видно, что им не по душе кокетливое ломанье певичек, не стесняющихся выставлять на всеобщее обозрение свои размалеванные физиономии, и бесстыдные плотские намеки танцующих огланов. Но больше всего благочестивых святош возмущают кукловоды — ведь это они вкладывают в уста своим тряпичным идолам такие богохульные реплики, за которые каждому из них давно следовало бы вырвать язык.

Сегодня шейхи бессильны — сайль, хотя и проводится здесь, у могилы мусульманского святого, в действительности является крестьянским праздником урожая. Кажется, что веселый бог плодородия по неписаному уговору со всевышним на время отменил ограничения, регламентирующие жизнь правоверных, и они самозабвенно отдались сумасшедшей всепоглощающей стихии языческого карнавала.

Ни днем, ни вечером, ни позднее, когда вечер перейдет в ночь и майдан осветится кострами, факелами, масляными чирогами, никто так и не вспомнит о молитве. Веселые зрелища «томашо» сменяются трапезой, где в эту ночь по обычаю женщины садятся рядом с мужчинами и без стеснения вмешиваются в общий разговор, не видя в этом особого греха — многое из запретного становится во время сайля дозволенным.

Праздник кончается неожиданно — с первыми петухами. Едва заслышав их крики, люди вскакивают с ковров и циновок и со всех ног мчатся к арбам. Уехать надо до зари — считается, что в рассветный час святой выходит из могилы и может рассердиться, увидев веселящуюся толпу. В кутерьме и неразберихе немудрено потеряться, отстать от своих, и тогда придется, глотая пыль, бежать за арбами в надежде, что кто-нибудь протянет руку и подсадит на ходу…

Годы пройдут и десятки лет, и век сменится веком… Не эти ли ночные огни вспыхнут отчетливо и ярко в темнеющем сознании в тот миг, когда белую нить уже не отличить от черной? Не к ним ли потянется душа, озябшая от одиночества и печального снега чужбины?

* * *

Еще во времена Омейядов ислам был провозглашен господствующей религией в Хорезме, но процесс исламизации оказался мучительным и долгим и растянулся на века. Его часом пик русский востоковед В. В. Бартольд назвал X век. Окончательно утвердившись на всей территории Средней Азии и постепенно вытеснив традиционные верования и культы, ислам проявил к их приверженцам гораздо больше великодушия, чем можно было ожидать в те переломные годы, когда арабские завоеватели впервые появились на запыленных конях у границ Византии и Ирана.

Вопреки ходячему представлению о пресловутом мусульманском фанатизме (этот миф возник в Европе в эпоху крестовых походов и получил широкое распространение во время войн с Османской империей) именно беспрецедентная для средневекового мира веротерпимость была характерной чертой аббасидского халифата, объединившего под своим зеленым знаменем разные народы и расы. Первым европейским ученым, предпринявшим попытку восстановить истину, был швейцарский востоковед А. Мец, который посвятил истории халифата в IX–X веках фундаментальное исследование «Мусульманский Ренессанс», увидевшее свет в 1922 году.

«Наличие огромной массы инаковерующих, — писал А. Мец, — составляет основное различие между мусульманской империей и средневековой Европой, полностью находившейся под сенью христианства. Речь идет о так называемых покровительствуемых религиях, которые с самого начала препятствовали мусульманским народам создать единую политическую структуру. Христианская церковь и синагога всегда оставались как бы чужеземными государствами внутри империи ислама, которые, добиваясь договоров и сохранения своих прав, не давали растворить себя… Необходимость как-то ладить между собой создала прежде всего некую, неизвестную средневековой Европе, веротерпимость».

В X веке самыми крупными покровительствуемыми общинами в мире ислама были христиане и иудеи. По законам того времени они пользовались весьма широкими, а во многих случаях и равными с мусульманским населением правами. В аббасидском халифате убийство христианина или иудея наказывалось столь же строго, как убийство мусульманина, — откупная плата за кровь была одинаковой. Покровительствуемым не ставилось ограничений в выборе профессии, и средневековые источники свидетельствуют, что в X веке многие христиане и иудеи сколотили себе солидные состояния, занимаясь банкирской деятельностью, ростовщичеством, крупной торговлей, медициной. Немало было среди них и чиновников, успешно продвигавшихся по служебной лестнице и даже получавших назначения на важнейшие государственные посты.

Инаковерующие обычно жили в отдельных кварталах, хотя и здесь закон не предусматривал никаких ограничений. Во главе христианского населения халифата стоял несторианский католикос, имевший постоянную резиденцию в Багдаде. Его власть распространялась на все несторианские общины Востока, но согласно халифским рескриптам считалось, что в его ведении находятся и другие ответвления восточнохристианской церкви. В Багдаде размещалась и резиденция «реш галута», возглавлявшего многочисленную иудейскую общину халифата. За покровительство, оказываемое им мусульманскими властями, все инаковерующие обязаны были платить подушную подать, которая определялась в один, два или три золотых динара в год в зависимости от имущественного положения налогоплательщика.

По всему халифату иноверцы свободно отмечали свои религиозные праздники, и это не вызывало враждебной реакции со стороны мусульман. Правда, в исторических хрониках есть сообщения о распрях и даже кровопролитных инцидентах, когда толпы мусульман громили и поджигали церкви и синагоги, но подобное случалось редко и, как правило, встречало противодействие властей.

Чтобы картина сосуществования религиозных общин не выглядела слишком идиллической, необходимо указать и на некоторые предписания, ущемлявшие права иноверцев. Так, например, покровительствуемым вменялось в обязанность носить одежды определенного цвета и покроя, передвигаться по городу только на ослах или мулах и ни в коем случае не появляться верхом на конях, а также следить, чтобы возводимые ими дома и культовые здания не оказывались выше мечетей. Однако эти требования чаще всего игнорировались иноверцами, а если и выполнялись, то лишь на первых порах и далеко не в полной мере.

Не менее вольготно жилось иноверцам в восточных областях халифата — в Хорасане, Мавераннахре и Хорезме. Буддийские святилища соседствовали здесь с зороастрийскими храмами огня, и рядом с христианскими монастырями нередко располагались языческие капища.

Своеобразная религиозная ситуация создалась здесь с приходом к власти местной династии Саманидов, которые считали себя потомками сасанидских царей и, возводя свой род к легендарному Бахраму Чубину, не считали необходимым скрывать свои проиранские симпатии. Их стремление к возрождению древних культурных традиций дало простор никогда не умиравшей в этих краях памяти о героическом прошлом Ирана; бухарские эмиры были большими ценителями поэзии на фарси, пронизанной мотивами из иранского эпоса, и даже открытое восхваление зороастризма ни одному из этих мусульманских правителей не резало слух. В Бухаре в X веке по-прежнему сохранялась значительная зороастрийская община, и в окрестных селениях Рамитан и Рамуш Бухар действовали храмы огнепоклонников. Другая крупная община обосновалась в Самарканде; там же вплоть до начала XI века находились обители приверженцев манихейства, которых называли «нигошаками». Христиане, иудеи и язычники, продававшие своих идолов у стен бухарской мечети Мох, мусульманские секты, державшие свои медресе и странноприимные дома во многих городах Мавераннахра, — все это существовало и сосуществовало в саманидской державе, переживавшей накануне своего крушения невиданный культурный подъем.

Такова была атмосфера, в которой рос и воспитывался Мухаммед. В доме Ибн Ирака он уже в детские годы освоил весь круг предметов, составлявших основу традиционного мусульманского образования, получил весьма обстоятельные сведения по истории — от сотворения мира до здравствующего халифа. Здесь его день начинался и завершался на молитвенном коврике, который, очевидно, успел протереться до дыр, прежде чем однажды явилась мальчику внезапная догадка, что главное в исламе — не эти молитвы и не предание, а поразительная идея единого и всевышнего бога, являющегося первопричиной всего сущего на земле.

В этом же доме Мухаммед, безусловно, получил и первые уроки веротерпимости: хорезмийские ученые разных вероисповеданий съезжались сюда на меджлисы, где в жарких спорах рождалась истина, одна и общая для всех.

Так закладывалась в мальчике убежденность в том, что ценность человека не зависит от его этнической, религиозной и даже кастовой принадлежности. Любой человек заслуживает уважения прежде всего за свои знания и добродетельность — вот что является истинным мерилом его состоятельности и источником интереса к нему…

Сосредоточенность, наблюдательность, настойчивое стремление во всем добираться до самой сути и начатое всегда доводить до конца — эти качества проявились у Мухаммеда уже в раннем возрасте. Наблюдая со стороны за своим питомцем, мучительно пытающимся найти объяснения многим, очевидным для взрослых явлениям, Абу Наср незаметно улыбался, но на помощь не спешил: подсказки нужны лентяям, а этот упрямец пусть до всего доходит своим умом.

Однажды во время выезда на осеннее казу произошел такой случай. День был солнечный, жаркий; ветерок, задувавший с реки, гнал по потрескавшейся земле пылевые поземки. Сильный порыв, сорвав с земляной насыпи залежалый песок, закрутил его столбом и погнал вдоль арыка туда, где Абу Наср, сидя на корточках, замерял глубину дна. Оглянувшись на крики, Абу Наср хотел было схватить Мухаммеда, вертевшегося рядом, и, прижав его к себе, повернуться спиной к смерчу. Но мальчик неожиданно вывернулся, отбежал на несколько шагов и, вытащив из-за кушака нож, с силой швырнул его в надвигающийся вихрь. Когда пыль улеглась, Абу Наср увидел мальчика, сидевшего на насыпи с ножом в руках.

— Вот, — сказал он, протягивая Абу Насру нож. — Крови нет.

Только тогда Абу Наср сообразил, что произошло. Он вспомнил, что, по народному поверью, в смерче скрывается злой дух — джинн и, если бросить в него нож, на лезвии останутся капельки крови. Глядя на обескураженного Мухаммеда, Абу Наср не смог сдержать улыбки: верный привычке все подвергать сомнению, его ученик поставил первый в жизни научный эксперимент.

* * *

Диогена спросили, отчего богач не ходит к дверям образованного человека, а ученый ходит к дверям богача. Он ответил: «Потому что ученый знает ценность денег, а богач не ведает о превосходстве знания».

Наверняка Мухаммед не раз слышал этот анекдот, который в X веке любили рассказывать в мусульманских научных кружках. На Востоке считалось, что образованность составляет высшее достоинство человека. Слова Аристотеля: «от природы все люди стремятся к знанию», открывающие его «Метафизику», перекликались с известным предписанием пророка искать знания, даже если ради этого пришлось бы отправиться в Китай. «Знание лучше собственности, — утверждал зять пророка, последний праведный халиф Али. — Ведь оно защищает тебя, тогда как собственность нуждается в твоей защите».

Такую апологию знания можно объяснить очень просто. Дело в том, что в раннем исламе не разделялись понятия «знание» и «вера» — считалось, что это в принципе одно и то же. Знание было одним из самых существенных качеств, или атрибутов, бога, которого называли не только всемогущим, милостивым и милосердным, но и всеведущим. Основным же качеством мусульманина являлась вера, или знание, а точнее, познание бога. На протяжении веков соотношение понятий «знание» и «вера» менялось, переосмыслялось, получало различные истолкования в практике соперничавших богословских школ. Тем не менее представление о знании как о постижении бога прочно утвердилось в исламской традиции, благодаря чему престиж мусульманского богослова, посвятившего себя изучению Корана и предания, стал исключительно высок. Со временем это уважительное отношение было перенесено на любую образованность — в реестр богоугодных попали и такие вполне светские дисциплины, как история и география, а позднее даже естественные, или «древние», науки — астрономия, математика и механика.

По мере приобщения мусульманского мира к достижениям античной и эллинистической мысли идея о превосходстве науки над всеми другими видами человеческой деятельности прочно утвердилась в сознании общества. Этому немало способствовала и завоевавшая мир ислама платоновская идея о «просвещенном монархе» — не только халифам или эмирам, но даже мелким феодальным властителям отныне приличествовало выступать в роли меценатов, покровителей наук и искусств.

Однажды крупнейший среднеазиатский мыслитель Фараби (870–950) прибыл ко двору хамданидского правителя Алеппо эмира Сейфа ад-Дауля. Желая продемонстрировать особое почтение к именитому гостю, эмир предложил ему сесть. «Какое мне занять место? — осведомился Фараби. — Сообразно моему рангу или твоему?» — «Сообразно твоему рангу», — великодушно разрешил эмир. «Твоя воля», — сказал Фараби и, к великому изумлению хамданидских сановников, взобрался на трон.

Эту историю, которая скорее всего была чистейшим вымыслом, в X веке передавали из уст в уста, восхищаясь как смелостью философа, так и благородством эмира, признавшего авторитет знания выше авторитета власти. В научных собраниях того времени нередко обсуждалось и высказывание арабского грамматиста VII века Абу-л-Асвада ад-Дували: «Нет ничего более могущественного, чем знание. Это подтверждается тем фактом, что цари властвуют над людьми, а ученые — над царями». В словах ад-Дували прослеживается отголосок еще более ранней сентенции, приписываемой сасанидскому монарху Аноширвану, которого иранцы считали воплощением мудрости и справедливости: «Когда всевышний желает добра какому-нибудь народу, он дает знание его царям и царскую власть его ученым».

Такое отношение к науке и ученым существовало в Хорезме, по-видимому, еще в древние времена, и ислам лишь развил и углубил идею Платона о неразрывных узах, которыми были связаны знание и политическая власть. К античной традиции восходило и утвердившееся в мире ислама представление о том, что знание и богатство никогда не идут рядом, хотя в принципе почтение к богатству не считалось несовместимым с ученостью. Из сетований на бедность, являющуюся уделом образованного человека, составился даже особый поэтический жанр, но попрошайничеством, как правило, занимались поэты, а ученые, обойденные вниманием правителя, утешали себя тем, что знание стоит выше богатства. «Твое знание, — говорили они, — принадлежит твоей душе. Твое богатство принадлежит лишь телу».

Крупнейшие научные центры существовали при дворах правителей, просвещенных либо числивших себя таковыми и для укрепления своего авторитета собиравших по всему миру коллекции из самых светлых умов. В Хорезме, как и всюду в халифате, ученые состояли на службе при дворе. Астрономы занимались астрологическими предсказаниями, математики руководили строительством фортификационных сооружений и оросительных каналов, а филологи и историки, чьи знания нельзя было использовать в практической сфере, составляли словари, династийные хроники и биографические своды, а иногда назначались «надимами» (собеседниками) хорезмшаха, что позволяло им проявлять свои способности в весьма широком спектре — от политического советника до придворного шута.

Ученые при дворе составляли замкнутый кружок, своеобразную касту избранных. Трепетное отношение к знанию, свойственное мусульманскому обществу в целом, в их среде граничило с культом. Это, в свою очередь, формировало представление об идеальном ученом как о самоотверженном и бескорыстном труженике науки, отдающем ей все свое время и силы. Вот как писал об этом историк и путешественник X века Мукаддаси, который, как мы уже упоминали, в числе прочих стран посетил и Хорезм:

«Наука открывает свое лицо лишь тому, кто целиком посвящает себя ей с чистым разумом и ясным пониманием и, вымолив себе помощь аллаха, собирает воедино все силы своего рассудка, кто, засучив рукава, бодрствует ночи напролет, утомленный рвением, кто добивается своей цели, шаг за шагом поднимаясь к вершинам знаний, кто не насилует науку бесцельными отступлениями и безрассудными атаками, кто не блуждает в науке наугад, как слепой верблюд в потемках. Ученый не имеет права разрешать себе дурные привычки и давать совратить себя своей натуре, должен избегать общества, отказаться от споров и не быть задирой, не отвращать взора от глубин истины, отличать сомнительное от достоверного, подлинное от поддельного и постоянно пребывать в здравом рассудке».

Созданный Мукаддаси собирательный образ ученого не был плодом воображения — люди такого типа существовали реально, и именно в их среде рос и формировался юный Бируни.

Уже в детские годы он отличался поразительной трудоспособностью, умением погружаться в работу с головой, полностью отрешаясь от повседневных будничных забот. Постоянно видя живой пример в лице своего учителя Ибн Ирака, успешно сочетавшего теоретические изыскания с практической деятельностью в области ирригации и строительства, Мухаммед органично воспринял характерную для хорезмийской научной школы ориентацию на решение прикладных задач.

* * *

«Если тебе скажут: ты разделил десять на две части, умножил одну из частей на другую, а затем одну из них на себя, тогда произведение на себя стало равно одной из частей, умноженной на другую и взятой четыре раза».

Попробуем решить эту задачу, взятую из алгебраического трактата IX века. Сегодня каждый, кто знаком с математикой в пределах школьного курса, без особого труда сведет ее к уравнению x2 = 4x(10 — x). Его можно привести к уравнению 5x2 = 40x, из чего следует, что x = 8. Однако во времена Бируни математики мусульманского Востока еще не пользовались алгебраической символикой. Вычисления носили риторический характер, все правила, а нередко и числа передавались словами, а поэтому, решая задачу, сведенную нами к несложному линейному уравнению, Мухаммед должен был рассуждать следующим образом: «Прими одну из частей за вещь (вещью средневековые арабские математики называли неизвестное. — И. Т.), тогда другая есть десять без вещи. Умножь десять на десять без вещи, будет десять без вещей без квадрата. Далее умножь это на четыре, так как тебе сказано: четыре раза. Получается четыре произведения одной из частей на другую, то есть сорок вещей без четырех квадратов. Затем умножь вещь на вещь, то есть одну из частей на себя. Получится: квадрат равен сорока вещам без четырех квадратов. Восполни это четырьмя квадратами и прибавь их к квадрату. Получится сорок вещей равных пяти квадратам. Поэтому один квадрат равен восьми корням, это шестьдесят четыре. Корень его — восемь. Это одна из частей, умноженная на себя. Остаток от десяти — два, это другая часть».

Сложновато, не правда ли? Во всяком случае, выглядит весьма громоздко. Правда, Мухаммед, привычный к риторической манере, вряд ли испытывал какие-либо неудобства при решении подобных задач. В 985 году, когда ему исполнилось двенадцать лет и он стал совершеннолетним, они уже наверняка давно казались ему пустяковыми — к тому времени за его спиной было уже несколько лет систематических занятий математикой, к которой Абу Наср начал приобщать его, едва лишь мальчик научился писать. Впрочем, не исключено, что первые шаги были сделаны еще до этого — ведь «арифметике пыли», требующей умения выводить цифры на покрытой песком счетной доске, предшествовали две другие: «арифметика воздуха», в которой все вычисления производятся в уме, и «арифметика пальцев», где твои счетные инструменты всегда находятся при тебе.

«Арифметика пальцев», известная в торговой практике с глубокой древности, дала толчок развитию десятичной системы счисления. Способы обозначения чисел развивались и совершенствовались на протяжении веков усилиями многих народов. Одна из ранних и наиболее примитивных систем возникла в Древнем Египте, где значения от 1 до 9 изображались соответствующим количеством вертикальных палочек, для десятков и сотен существовали особые знаки, повторявшиеся в зависимости от требуемого значения определенное число раз. Вертикальные черточки, с добавлением ряда символических знаков составили основу существующих и сегодня римских цифр; несколько похожая система так называемых геродиановских цифр существовала у древних греков.

Многие народы древности в обозначении числа шли принципиально иным путем, используя в качестве цифр буквы алфавита — при этом числовое значение зависело от места той или иной буквы. Буквенная система впервые возникла у древних финикийцев, и в дальнейшем ее с теми или иными изменениями применяли греки, евреи и арабы. Аналогичная система была принята в древности у славянских народов, а также у грузин и армян.

Значительный шаг вперед в совершенствовании нумерации был сделан в Древнем Вавилоне, где возникла первая в мире позиционная система счисления, в которой числовое значение зависело от положения знака в записи числа. Но поистине революционное значение имело изобретение индийцами позиционной десятичной системы — с девятью цифрами и пустым местом, или пропуском, для обозначения нуля. Справедливости ради отметим, что понятие нуля возникло еще у астрономов александрийской школы, и индусы познакомились с ним лишь в IV веке н. э., когда, спасаясь от христианских преследований, многие греческие ученые бежали в Иран и Индию. Так единственному из десяти знаков, обозначавшему «ничто», десятичная позиционная система, как выяснилось, была обязана всем.

В раннем средневековье эллинистический мир по-прежнему пользовался греческой буквенной записью цифр, но слухи о существовании у индийцев иной, более совершенной, системы счисления уже доносились и сюда. В 622 году, в том самом, которым открывается эра ислама, сирийский епископ-монофизит Север Себохт, автор известного трактата об астролябии, написал такие слова: «Я не стану касаться науки индийцев, народа, отличного от сирийцев, их замечательных открытий в астрономии, более глубоких, чем открытия греков и вавилонян, их системы счисления, превосходящей все описания. Я хочу лишь сказать, что счет производится при помощи девяти знаков. Если бы об этих вещах узнали те, кто думает, будто достиг пределов науки только потому, что говорят по-гречески, то они убедились бы, что имеются и другие, знающие кое-что».

Индийские цифры вскоре были заимствованы арабами, которые внесли в них некоторые изменения, приспособив к своей манере письма. Первым оригинальным сочинением, где подробно описывалась десятичная позиционная система и приводились арифметические действия с помощью индийских цифр, была «Книга об индийском счете», созданная в IX веке земляком Бируни, великим математиком средневековья Мухаммедом ибн Мусой ал-Хорезми. Правда, шестидесятеричные дроби, использовавшиеся в астрономических расчетах, мусульманские ученые еще долгое время предпочитали обозначать буквами арабского алфавита, а в торговых сделках числа по-прежнему записывались словами, но это уже не имело принципиального значения — с середины IX века десятичная позиционная нумерация начинает входить в обиход математической науки, способствуя бурному развитию различных ее отраслей.

* * *

Оглядываясь назад, Абу Наср удивлялся успехам, которых Мухаммед достиг за сравнительно короткий отрезок времени, прошедший с того дня, когда он впервые остроконечной палочкой вывел на счетной доске девять понятных цифр и, тяжело вздохнув, добавил десятую, непонятную, в виде кружка. От арифметики целых постепенно перешли к арифметике дробей, решая задачи из руководства арабского математика Абу-л-Вафа ал-Бузджани на определение разряда произведения по разрядам сомножителей или частного — по разрядам делителя и делимого. С каждым днем усложняя задания, Абу Наср старался привить мальчику вкус к практической стороне дела — так начались бесконечные расчеты денежных сделок, определение долей несуществующих наследств, вычислении воображаемых площадей.

Когда наконец все практические руководства по математике были исчерпаны, Абу Наср стал предлагать Мухаммеду трактаты теоретического характера, и мальчик проглатывал их один за другим, восхищенно комментируя наиболее интересные места, словно речь шла об увлекательном чтении, а не о проблемах теории чисел или геометрическом построении корней.

Изучая труды багдадских ученых, Мухаммед не мог не заметить, как много среди них было его земляков — не только хорезмийцев, но и уроженцев других областей Средней Азии. Впрочем, вряд ли это казалось ему удивительным. Он знал, что в отличие от Дамаска, устремленного на Запад, в сторону Византии и Средиземного моря, где были сосредоточены внешнеполитические заботы Омейядов, Багдад с самого своего основания в 762 году целиком ориентировался на Восток. Хорасан был колыбелью аббасидского движения, и там багдадские халифы имели больше всего сторонников, на которых они могли положиться в случае внешней опасности или внутренних смут. На рубеже VIII–IX веков Багдад стал крупнейшим интеллектуальным центром империи, и туда с восточных окраин халифата потянулись поэты, богословы, ученые. Аббасидские халифы, остро нуждавшиеся в образованных людях, охотно зачисляли на службу всех, кто успел проявить себя на поприще изящной словесности или точных наук, и оказывали им покровительство, следуя в этом сасанидским традициям, которые стали возрождаться при их дворе.

Сосуществование в халифате представителей различных вероисповеданий неизбежно вызывало полемику между ними, но в попытках доказать превосходство своей религии ни одна община не могла подкрепить приводимые ею доводы авторитетом священных книг: то, что было бесспорным для одних, не являлось доказательством для других. Сознавая бессмысленность ссылок на Коран в диспутах с иноверцами, мусульмане вынуждены были прибегать к логическим аргументам, заимствованным из понятийного арсенала античной философии. Это обстоятельство дало импульс переводческой деятельности, благодаря которой ученые ислама впервые соприкоснулись с великими достижениями древнегреческой и эллинистической мысли. На арабском языке появились не только сочинения античных философов, но и многочисленные трактаты по астрономии, математике, медицине я другим «древним наукам». К тому времени мусульманский мир был уже знаком с научным наследием Индии и Ирана: астрономические трактаты, переведенные с санскрита и пехлеви, стали первыми практическими руководствами для арабских астрономов.

Математическая теория планетных движений греческого ученого Клавдия Птолемея, изложенная в его знаменитом «Альмагесте», которому предстояло в течение многих веков определять магистральные пути развития астрономии, в то время была еще неведома арабам.

Эпоха «Альмагеста» наступила позднее. В конце XIII века халиф Харун ар-Рашид основал в Багдаде так называемый «Дом мудрости» — научное учреждение, где были собраны лучшие по тем временам переводчики. Приобщение мусульманского мира к греческой науке было поставлено на государственную основу. Всего несколько десятилетий потребовалось для того, чтобы сделать достоянием арабского читателя сочинения Аристотеля, Платона, Евклида, Архимеда, Аполлония, Гиппарха, Эратосфена, Менелая, Гиппократа, Диоскорида, Галена и многих других мыслителей и ученых античной и эллинистической эпох. Уже в конце VIII века переводчики «Дома мудрости» подготовили первое арабское изложение птолемеевского «Альмагеста», вслед за этим появились другие переводы, и к середине IX века геоцентрическая система великого александрийца уже завоевала мусульманский мир.

После смерти Харуна ар-Рашида в 809 году в работе «Дома мудрости» произошел вынужденный перерыв: яростная борьба за власть между сыновьями покойного халифа Амином и Мамуном отодвинула на задний план все иные заботы. Но в 813 году Мамун одержал ряд побед над войсками брата и, организовав с помощью верных людей дворцовый переворот, сверг его с престола. В Багдаде еще было немало сторонников Амина, и поэтому Мамун, обосновавшийся после смерти отца в Мерве, на время перенес туда халифскую резиденцию. С 813 по 818 год Мера был фактической столицей халифата — там Мамун от своего имени чеканил монету, принимал иностранные посольства, составлял указы и распоряжения, которые с гонцами направлялись в Багдад. В мервский период Мамун стал собирать вокруг себя самых известных среднеазиатских ученых, рассчитывая по возвращении в столицу укрепить ими штат «Дома мудрости». Слухи о покровительстве Мамуна наукам достигали самых отдаленных уголков Средней Азии — отовсюду в мервский оазис стекались ученые, для которых служба при дворе халифа или крупного феодала в ту пору была единственной возможностью заниматься научными исследованиями.

Возвратившись в Багдад, Мамун тотчас возобновил деятельность «Дома мудрости». В период его правления это научное учреждение не только расширилось в несколько раз, но и приобрело совершенно новое направление. Если при Харуне ар-Рашиде «Дом мудрости» был прежде всего переводческим центром, главной задачей которого было накопление «греческой мудрости», то ныне его функцией становится творческое осмысление переведенного на арабский язык философского и естественнонаучного наследия античности и создание на этой основе оригинальных научных трудов. В годы правления Мамуна происходит становление самобытной багдадской научной школы. Ее лучшие представители, осмыслив античные, индийские и иранские традиции, приступили к самостоятельным научным исследованиям в области математики, астрономии, географии, минералогии и других наук.

Переводы по-прежнему занимали важное место в деятельности «Дома мудрости». В конце 20-х годов IX века переводчик старшего поколения ал-Хаджадж ибн Юсуф ал-Матар, подготовивший еще при Харуне ар-Рашиде первую редакцию «Начал» Евклида, завершил второй, уточненный, вариант этого величайшего математического трактата и принялся за перевод «Альмагеста», к тому времени уже существовавшего в нескольких версиях на арабском языке. В «Доме мудрости» успешно сотрудничали ученые разных национальностей и вероисповеданий. Христианин Абу Закария ибн ал-Батрик перевел платоновского «Тимея», трактаты Аристотеля «Политика», «О небе», «Метеорология», «О душе». Около ста фундаментальных научных трудов зазвучали на арабском благодаря неутомимой деятельности сирийца Хунейна ибн Исхака.

Не только переводчиком, но и крупным ученым был христианин Коста ибн Лука из Баальбека. Он перевел на арабский язык «Начала» Евклида, «Арифметику» Диофанта, «Механику» Герона Александрийского, «Сферику» Феодосия, а также комментарии Александра Афродизийского и Филопона к «Физике» Аристотеля. Следуя, по-видимому, уже установившейся в Багдаде традиции, Коста ибн Лука составил и собственное изложение «Альмагеста». Огромную научную ценность имели и самостоятельные научные труды Косты ибн Луки, и в особенности его математический трактат «О доказательстве действий при исчислении двух ошибок».

При Мамуне деятельность «Дома мудрости» приобрела ярко выраженное исследовательское направление. Во главе «Дома мудрости» Мамун поставил крупнейшего математика и астронома Мухаммеда ибн Мусу ал-Хорезми, который организовал в самых широких масштабах опытную проверку достижений древних астрономов, необходимую для дальнейшего развития практической астрономии, геодезии, математической географии и картографии, а также развернул систематические астрономические наблюдения в стационарных обсерваториях, которые были открыты при «Доме мудрости».

Первую и самую знаменитую из них, начавшую работать летом 828 года в багдадском районе Шаммасия, возглавил мервский астроном Яхья ибн Абу Мансур. Еще через три года в окрестностях Дамаска была построена вторая обсерватория, ставшая филиалом Шаммасии. После смерти Яхьи ибн Абу Мансура во главе обеих обсерваторий стал другой среднеазиатский ученый Халид ибн Абд ал-Малик из Мерверруда.

Сочетая освоение античной науки с собственными изысканиями, проверяя огромный фактический материал, доставшийся в наследство от прошлого, и дополняя его своими наблюдениями, ученые «Дома мудрости» исподволь закладывали фундамент всех тех направлений арабо-мусульманской науки, которые будут определять ее лицо в последующие века.

«Ученые прошлых времен и ушедших народов, — писал, воздавая должное предшественникам, Мухаммед ал-Хорезми, — не переставали писать книги по различным разделам науки и отраслям философии, имея в виду тех, кто будет после них, рассчитывая на награду соразмерно своим силам и надеясь, что они будут вознаграждены славой и памятью и им достанется из правдивых уст похвала, по сравнению с которой ничтожны взятые ими на себя труды и тяготы, принятые ими для раскрытия сокровенных тайн науки. Один из них опередил других в том, что не разрабатывалось до него, и оставил это в наследие тем, кто придет после него».

Ал-Хорезми умер около 850 года, но багдадская научная школа, в развитие которой внесли значительный вклад ученые Средней Азии, продолжала существовать еще долгие десятилетия. На смену первопроходцам явилось новое поколение математиков и астрономов, в чьем творчестве оригинальное уже преобладает над заимствованным, все чаще звучат критические замечания в адрес авторитетов и подвергается переосмыслению и даже пересмотру многое из того, что еще вчера казалось бесспорным.

«В науке стран ислама на первый план вышла математика вычислительного характера, — пишет советский историк науки М. М. Рожанская. — В таких областях, как арифметика и алгебра, приближенные вычисления, учение о числе, был значительно превзойден уровень, достигнутый александрийскими учеными. Требования эпохи вызвали к жизни новые математические дисциплины, например плоскую и сферическую тригонометрию. Развитие математических наук определялось, с одной стороны, традициями восточной математики (арифметико-алгебраическое направление), а с другой — чертами, унаследованными от греческой науки с ее строго логическими теориями и интересом к общим проблемам отвлеченного характера».

Вторая половина IX века проходит под знаком научных достижений трех сыновей Мусы ибн Шакира, принадлежавших к той же самой багдадской школе. Читая их сочинения, Мухаммед не уставал поражаться удивительной широте их интересов, простиравшихся практически на все области современной им математики, астрономии и механики. Вспоминая о годах юности, когда ему довелось впервые познакомиться с их трудами, он впоследствии запишет: «Мы изучали… рассуждения сыновей Мусы ибн Шакира, а также и других ученых и нашли, что лучше всего будет принять те данные и поступать согласно тому, что говорили сыновья Мусы ибн Шакира, ибо они не жалели усилий для достижения истины и стояли в свою эпоху одиноко по мастерству и остроте наблюдения».

Не менее крупной фигурой был и ученик сыновей Мусы, потомок древних звездочетов из Харрана Сабит ибн Курра, служивший в конце IX века придворным астрологом при дворе халифа Мутадида. Прекрасно владевший греческим языком, Сабит ибн Курра перевел практически все известные в мусульманском мире труды Архимеда и книгу Аполлония «Конические сечения». Его перу принадлежат многочисленные трактаты по различным вопросам геометрии, сферической тригонометрии и астрономии, а также два фундаментальных исследования по механике — «Книга о карастуне» и «Трактат о свойствах веса и его уравновешивании».

Из Харрана был родом и крупнейший арабский астроном ал-Баттани, который, приняв ислам, все же не считал нужным скрывать свое сабейское происхождение и даже главный труд своей жизни — объемистый астрономический трактат — назвал сабейским.

А вот среднеазиатских ученых во второй половине IX века в Багдаде почти уже не было. Около 961 года в связи со смертью или по каким-либо другим неизвестным причинам оборвалась научная деятельность известного астронома из Ферганы Ахмада ибн Мухаммеда ал-Фергани, а в 864 году умер, лишь немного не дожив до ста лет, последний представитель этой славной когорты — Хабаш Вычислитель из Мерва.

Начиная с середины IX века, в Средней Азии одно за другим образуются феодальные государства, практически самостоятельные и независимые от Багдада. Отныне у ученых Мавераннахра нет необходимости покидать родину в поисках феодального двора, где они могли бы вести научные исследования. Во второй половине IX — начале X века самостоятельные научные центры возникают в Мерве, Нишапуре, Кяте, Самарканде, Бухаре. Местные правители начинают отовсюду привлекать именитых ученых, соперничая друг с другом в качестве покровителей наук. Прекращение оттока лучших научных сил в столицу империи способствует формированию и расцвету местных научных школ.

* * *

Выдающийся современник, еще живший и творивший в Багдаде, Абу-л-Вафа ал-Бузджани, чье руководство по практической арифметике Мухаммед знал наизусть, потряс его своей невероятной многосторонностью — в библиотеке Ибн Ирака хранились еще свежие списки с последних трактатов Абу-л-Вафа по сферической тригонометрии, геометрическим построениям и даже по теории музыки. По совету Абу Насра Мухаммед тщательно проштудировал «Начала» Евклида, особенно VII, VIII и IX книги, где рассматривались основные проблемы теоретической арифметики, и после этого принялся за «Введение в арифметику» позднего пифагорейца Никомаха Геразского.

«Начала» Евклида, «Арифметика» Диофанта, «Механика» Герона, «Сферики» Менелая и Феодосия, трактаты багдадских ученых братьев Муса, Сабита ибн Курры, ал-Баттани, Кинди, работы среднеазиатских математиков и астрономов ал-Джаухари из Фараба, Ахмеда ион Мухаммеда из Ферганы, Хабаша Вычислителя из Мерва, Абд ал-Хамида ал-Васи из Хутталя — вот лишь малая часть огромного корпуса математических трудов, которые освоил» Мухаммед. Едва ступив в пределы этого удивительного мира, он сделал окончательный выбор и знал, что уже не свернет с этого пути никогда.

Знал об этом и Абу Наср, который, в сущности, и не желал для Мухаммеда ничего иного. И все же, не уставая удивляться поразительной талантливости своего питомца, он вряд ли предполагал, что угловатый, серьезный не по годам подросток, штудирующий основы математики в айване его кятской усадьбы, скоро примет на свои плечи бремя мировой славы.

Глава III

В 994 году летний паводок, как обычно, приспел с началом сорокадневной жары. Двадцать четвертого июня река стала разливаться и, затапливая тугаи, постепенно подобралась к Кяту. В пятничных проповедях шейхи благодарили аллаха и, накликая, беду, по привычке выпрашивали: «Да будет Джейхун полноводным!» Река, похоже, вняла их опрометчивым просьбам — к концу июля вода поднялась выше обычного и образовала глубокие промоины у основания кухендиза. Часть стены с воротами стала сползать по скользкому откосу и однажды ночью рухнула, навсегда исчезнув под водой.

Древняя крепость Фир прекратила свое существование, но река не унималась. Мутные потоки хлынули в улицы шахристана. В считанные дни западная часть города была смыта, и лишь соборная мечеть, как каюк с высокой мачтой, возвышалась над затопленной площадью. Жители успели покинуть дома еще до наводнения; в тот же день хорезмшах приказал вывести из зиндана узников — они выходили, худые, обросшие, грязные, прочихиваясь и щуря непривычные к свету глаза.

Словно задумав погубить столицу, вода поползла дальше, к дворцу, но не добралась, в первых числах августа дала усадку, отступила, а к середине месяца коричневая жижа уже высохла под солнечными лучами и, превратившись в корку, растрескивалась, хрустела под ногами.

Несмотря на то что все вроде бы обошлось, хорезмшах Абу Абдаллах впал в меланхолию, стал неразговорчивым и мрачным, осунулся и даже забросил любимую игру в чоуган. Неожиданная враждебность Джейхуна всколыхнула дурные предчувствия, которые являлись ему накатами с того дня, когда он, подобрав полы халата, впервые взобрался на трон. В такие периоды ему, казалось, изменял здравый смысл, он переставал верить самым близким и требовал астрологов, которые в обычное время не допускались в его собрание и месяцами бесцельно слонялись по дворцу. Призванные в его покои придворные звездочеты путались его мрачности, отвечали невпопад, противоречили друг другу, тщетно пытаясь угадать, что ему хочется услышать. Дело, как правило, кончалось тем, что посылали за Абу Насром, лучше других понимавшим тревоги своего царствующего кузена, и они уединялись, часами обсуждая политическую ситуацию, которая сулила куда больше неприятностей, чем приговоры звезд.

Юдициарная астрология, чрезвычайно популярная в средние века во всех слоях общества, резко осуждалась мусульманскими богословами, поскольку тезис о влиянии звезд на судьбы людей вступал в явное противоречие с Кораном, утверждавшим, что всевышний украсил небо «красотою звезд для охранения его от всех дерзких дьяволов» и этим, мол, ограничивается назначение небесных светил. Уступая нажиму богословов, астрологи в конце концов вынуждены были признать, что звезды как таковые не могут оказывать влияния на земные события, но позволяют сведущим людям угадывать по их расположению божественную волю.

Увлеченный серьезными исследованиями в области практической и сферической астрономии, Абу Наср скептически относился к астрологическим предсказаниям. Это скептическое отношение передалось Мухаммеду, но, следуя своему принципу ничего не принимать на веру без доказательств, он втайне от учителя основательно засел за «Книгу наук о звездах» Абу Машара, считавшегося самым авторитетным астрологом мусульманского мира. Юдициарная астрология показалась ему нагромождением несуразиц, хотя знакомство с сочинениями Абу Машара не прошло без пользы: к своему удовлетворению Мухаммед обнаружил, что великий предсказатель был не менее великим астрономом, открывшим зависимость приливов и отливов от движения Луны и составившим «Зидж тысяч» — незаменимое подспорье в любых астрономических расчетах.

Однажды на рынке Мухаммеду довелось столкнуться с бродячим звездочетом. У астролябии, подвешенной к воткнутому в землю шесту, собралась толпа любопытных. Это сулило прибыток, и звездочет был в ударе. В его кашкуль, сделанный на манер дервишеского из выдолбленной тыквы, летели медные монетки, и скрипучая алидада вращалась без остановок. Прикладываясь к прорезу диоптра, рыночный астролог наводил его на первую попавшуюся точку и затем камышовой палочкой старательно выводил столбцы цифр на ящике с песком. Все подсчеты занимали не более минуты, после чего он выступал на середину круга для вынесения вердикта. Взволнованный клиент делался белым как полотно и, вероятно, чувствовал себя не лучше, чем приговоренный к смерти преступник. Но небесные светила в часы торговой удачи вели себя на редкость доброжелательно, и нетрудно было заметить, что их расположение оказывалось наиболее благоприятным для тех, кто платил побольше и при этом не испытывал раскаяния. Скрягам они вообще не давали прямого ответа на поставленный вопрос, отделываясь остроумной репликой, вызывавшей взрыв хохота в толпе. Увлекшись представлением, Мухаммед смеялся вместе со всеми и, развеселившись, тоже бросил в кашкуль несколько фельсов. Алидада завертелась без всякого смысла, и не менее бессмысленные цифры тремя колонками возникли на песке. Предсказание, как и следовало ожидать, оказалось совершенно абсурдным: неожиданные тревоги и хлопоты дальнего пути.

По возвращении домой Мухаммед, смеясь, рассказал Абу Насру о своем приключении. Но учитель, выслушав эту историю, неожиданно помрачнел.

— Не огорчайся, сын мой, — сказал он, непонятно в какой связи. — Все в воле аллаха, а он милостив и всемогущ.

* * *

Всевышний, безусловно, был милостивым и милосердным, и всемогущество его не вызывало сомнений. А вот в картине мира, ниспосланной им пророку через архангела Гавриила, Бируни еще в отроческие годы обнаружил множество нелепиц и противоречий.

Согласно традиционным представлениям мир состоял из семи земель, поставленных одна на другую, и возвышающихся над самой высокой, первой землей, семи небес. Первое, ближнее к нашей земле, небо было сделано из изумруда, второе — из серебра, третье — из крупных белых жемчужин, следующие три свода — соответственно из яхонта, красного золота, желтого гиацинта, и, наконец, последнее, седьмое небо представляло собой море света, пронизывающего своими лучами весь мир. Земля в коранической космологии была диском, плавающим в океане, и для того, чтобы пройти ее из края в край, требовалось по меньшей мере пятьсот лет. Околоземный океан, в свою очередь, ограничивался горным хребтом Каф, который был создан из зеленого хризолита, чем, по словам пророка, объяснялся зеленый оттенок небесных сфер. Первую землю населяли люди, животные и джинны, вторую — удушливый ветер, уничтоживший грешное племя Ад, третья состояла из камней преисподней, четвертая — из адской серы, пятая была обиталищем змей ада, шестая кишела огромными скорпионами, чьи жала равнялись длине боевого копья. В седьмой, самой нижней, восседал шайтан со своим воинством, а под ней находился ад, состоявший из семи кругов.

Не удовлетворенный коранической картиной мира, Мухаммед обратился к Библии, но и здесь с самого начала обнаружил неувязку. Ведь Библия утверждала, что бог сотворил Солнце лишь на третий день, но как в таком случае могли существовать первые два, если неоспоримо доказано, что именно движением Солнца определяется продолжительность дня?

Богооткровенные книги не давали ответа и на многие другие вопросы. Зато уже из первых двух книг птолемеевского «Альмагеста» Мухаммед почерпнул немало полезных сведений о суточном ходе небесной сферы и о движениях Солнца, Луны и планет, понял, от чего зависит длительность дня и время восхода и заката звезд в различных поясах, но самое главное — узнал, что Земля имеет форму шара, пребывающего в неподвижности в центре Вселенной, и что ее окружают концентрические сферы, управляющие движением Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна и звезд[7]. Птолемеева система убедительно и логично объясняла различия в видимом движении небесных тел. Звезды, неподвижные относительно друг друга, вращались вместе со сферой, к которой были прикреплены. Что же касается планет, то каждая из них совершала движение по окружности — эпициклу, центр которой, в свою очередь, равномерно перемещался по другой окружности — деференту вокруг Земли. Если планета находилась в дальней от наблюдателя точке своего эпицикла, то угловая скорость ее движения, наблюдаемая с неподвижной Земли, составлялась из движения центра эпицикла по деференту и движения планеты по самому эпициклу. В этом случае наблюдателю с Земли казалось, что планета движется прямо и с наибольшей скоростью. Когда же планета занимала внутри эпицикла ближнее к наблюдателю положение, она перемещалась по кругу в направлении, противоположном движению центра эпицикла по деференту и ее угловая скорость казалась с Земли наименьшей. Если к тому же скорость движения планеты по эпициклу была меньше скорости, с которой центр эпицикла перемещался по деференту, то наблюдатель видел, что планета медленно движется в прямом направлении. В том же случае, когда скорость движения по эпициклу превышала скорость движения центра эпицикла, у наблюдателя складывалось впечатление, что планета перемещается в попятном направлении.

Система Птолемея не только объясняла природу видимых движений Солнца, Луны и планет, но и позволяла предвычислять их положения на небесной сфере. Особенно важное значение имело предсказание солнечных и лунных затмений, которые вызывали суеверный ужас у несведущих людей. Ведь то довольно простое объяснение, что лунные затмения возникают во время прохождения Луны через земную тень, а солнечные — во время прохождения Луны по солнечному диску, вряд ли удовлетворяло тех, кто даже при самом богатом воображении не мог представить себе Землю в виде шара, ибо в этом случае неизбежно пришлось бы предположить наличие антиподов, иначе говоря, людей, ходящих вниз головой.

Эти наивные возражения веселили Мухаммеда, который с детства без особого труда воспринял истины, являвшиеся очевидными еще во времена Птолемея и даже задолго до него — ведь Птолемеев «Альмагест» был, в сущности, основан на трудах великого астронома древности Гиппарха, а многие описываемые в нем методы практической астрономии, такие, как, например, определение географической широты или радиуса Земли, за 250 лет до нашей эры практиковал александрийский ученый Эратосфен.

К шестнадцати годам Мухаммед приобрел настолько солидные познания в математике и астрономии, что Абу Наср позволил ему заняться самостоятельными научными исследованиями, которые на первых порах ограничивались решением сравнительно простых задач, связанных с определением географической широты мест. Задумав измерить полуденную высоту Солнца в дни весеннего и осеннего равноденствия и определить на основе полученных данных широту Кята, Мухаммед ранней весной 990 года принялся за изготовление несложного астрономического инструмента — кольца с алидадой, свободно вращающейся вокруг центра. Диаметр кольца, на которое Мухаммед нанес градуировку, был невелик, и поэтому цена деления на шкале равнялась всего 30 секундам. Зато велико было желание проверить накопленные знания на практике, испытать свои силы, тем более что подготовка к наблюдению кульминации Солнца требовала заблаговременного проведения весьма сложных пересчетов, связанных с необходимостью точно установить моменты равноденствий по астрономическим таблицам, составленным для других местностей.

Взяв за основу таблицы Хабаша Вычислителя из Мерва, Мухаммед определил моменты обоих равноденствий для Хорезма и занялся подготовкой своего инструмента к измерениям задолго до установленного дня. Вкопав в землю деревянный шест, Мухаммед подвесил к нему градуированное кольцо и закрепил его в плоскости небесного меридиана. Затем с помощью отвеса совместил его девяностый градус с линией надира таким образом, чтобы алидада, приведенная в строго горизонтальное положение, указывала на нулевое деление шкалы.

Сама техника измерения была проста. При наведении алидады на небесное светило она показывала на градуированном круге значение, равное его угловой высоте. В этом случае географическая широта места наблюдения определялась по правилу φ = σ ± (90° — hmax) соответственно для 90° — φ + σ ≤ 90° и 90° — φ + σ > 90°, где φ — широта места, σ — склонение и hmax — полуденная высота Солнца в меридиане.

В увлечении Мухаммеда вопросами сферической астрономии, а точнее, ее геодезическим направлением не было ничего удивительного. Ориентация на решение практических задач, свойственная багдадской научной школе, отличала деятельность мусульманских астрономов и в последующие века. В своих наблюдениях они широко использовали методы, разработанные еще Птолемеем. С изучения птолемеевского наследия началось приобщение к астрономической науке и юного Бируни.

Вводя его в проблематику, занимавшую античных астрономов, Ибн Ирак, в частности, рассказал, что родившееся в Древней Греции представление о шарообразности Земли повлекло за собой попытки создать ее уменьшенную копию, или модель. Считалось, что первый земной глобус был построен во II веке до н. э. Кратесом из Пергамы, но, к сожалению, никаких подробностей об этом факте в сочинениях греческих ученых обнаружить не удалось.

Зато считалось достоверно известным, что следующую попытку такого рода предпринял сам Птолемей. К своей «Географии», содержавшей координаты восьми тысяч населенных пунктов, он приложил географические карты, составленные методами стереографической и ортографической проекций перспективы шара на плоскость. Видимо, именно в этой связи ему в голову пришла мысль о земном глобусе — ведь если взять на поверхности шара любую точку с известными координатами, то можно без особого труда установить координаты любого другого пункта, вычислив его удаленность от этой точки и географическую широту.

Идея создания модели земной сферы показалась Мухаммеду весьма заманчивой. Тщательно проштудировав «Географию» Птолемея и дорожники мусульманских географов, он незамедлительно принялся за работу.

«Я упорно трудился над соединением метода Птолемея, изложенного в книге «География», с методами Джайхани, а также с методами других ученых, которым они следуют в «Книгах о путях», — вспоминал впоследствии Бируни. — Я собрал рассеянное, разъясняя неясное и пополняя эту отрасль знаний. Я начал с уточнения расстояний и названий мест и городов, основываясь на слышанном от тех, кто по ним странствовал, и собранном из уст тех, кто их видел. Предварительно я проверил надежность материала и предпринял меры предосторожности путем сопоставления сведений одних лиц со сведениями других».

«Книга путей и государств» выдающегося среднеазиатского ученого Джайхани, в полной мере отражавшая уровень географических представлений той эпохи, оказалась незаменимым подспорьем в той напряженной работе, в которую Мухаммед ушел с головой, забыв об отдыхе и сне. В конце X века имя Джайхани хорошо знали во всех уголках государства Саманидов — не в диковинку было встретить стариков, которые видели его или даже встречались с ним лично. Трудно сказать, чему он был больше обязан своей широкой известностью — многотомному дорожнику, чья занимательность и живость изложения приходились по вкусу каждому, кто принимался его читать, или блестящей, изобиловавшей хитроумными интригами и драматическими поворотами карьере визиря саманидского правителя Нуха II. Возможно, и то и другое способствовало славе Джайхани, который к тому же был человеком доброжелательным и щедрым, особенно в отношении своих ученых собратьев — многие обращались к нему за помощью и, возвращаясь из дальних странствий, делились впечатлениями, которые он тщательно записывал и использовал в своих трудах. Правда, некоторая необычность жанра «Книги путей и государств», где вопросы математической географии переплетались с сообщениями этнографического характера и даже рассказами о всяких небылицах и чудесах, вызывала предубежденность некоторых представителей классической школы географов. Их пренебрежительные суждения о Джайхани не раздражали, а скорей веселили Мухаммеда — ведь даже весьма чтимый им историк Мукаддаси в своем высокомерном отзыве о бухарском визире невольно подчеркнул то, что и было самым существенным достоинством его трудов.

«Абу Абдаллах Джайхани был визирем эмира Хорасана, — писал Мукаддаси. — Он был знаком с философией, астрологией и астрономией. Он собирал чужестранцев, расспрашивал их о государствах, их доходах, о том, каковы пути к ним, как высоки там звезды и какова тень, чтобы подготовиться к завоеванию стран… Иногда он говорит о звездах и математике, в другой раз приводит совершенно бесполезное для людей…»

«Совершенно бесполезное для людей» — а под этим Мукаддаси имел в виду необычяый для классической географии интерес Джайхани к истории и культуре немусульманских народов — оказалось вкупе с многочисленными астрономическими и геодезическими сведениями поистине бесценным для Бируни. На протяжении многих лет он будет вновь и вновь обращаться к «Книге путей и государств», всякий раз открывая в ней что-нибудь важное и полезное для себя.

О строительстве глобуса мы знаем лишь со слов самого Бируни. Созданная им модель имела форму полусферы диаметром в десять локтей, но ни о материале, который он использовал, ни о том, как возводилось это пятиметровое сооружение, не известно практически ничего.



В одном из музеев Нюрнберга вот уже несколько столетий хранится уникальный экспонат, называемый «Земным яблоком» — шар диаметром 0,54 м, покоящийся на ажурном металлическом треножнике. Эту миниатюрную копию Земли, изготовленную в 1492 году нюрнбергским ученым Мартином Бехаймом, принято считать первым географическим глобусом.

Сегодня не мешает внести в это представление одно существенное уточнение. «Земное яблоко» Мартина Бехайма действительно было первой моделью земного шара, появившейся в Европе. На средневековом Востоке первый земной глобус построил еще в 995 году Абу Рейхан Бируни.

* * *

В 995 году Бируни шел уже двадцать второй год. Есть все основания считать, что к этому возрасту он уже пользовался определенным весом в научных кругах Хорезма. Построенная им огромная полусфера наверняка вызывала подозрительность и даже враждебность со стороны наиболее ревностных блюстителей правоверия, но ученые Кята, конечно же, прекрасно понимали, какую смелую задачу поставил перед собой их молодой коллега, и воздавали должное его неутомимости и изобретательному уму.

Слухи о научных успехах Бируни дошли до хорезмшаха. Проявляя заботу о будущем своего питомца, Ибн Ирак ввел его во дворец и даже в высочайшее собрание, куда съезжались именитые ученые и поэты, нередко имевшие влияние на государственные дела.

Протокольные обязанности были обременительны для Бируни, который постоянно испытывал острую нехватку времени и увеличивал свой день за счет беспощадного ограничения сна. Но худа, как известно, не бывает без добра: в собраниях хорезмшаха, где ему теперь приходилось бывать, не только чревоугодничали и слушали музыку, но и обсуждали политические проблемы, о существовании которых он раньше не подозревал. Разумеется, и прежде до него доносились слухи о смутах и мятежах, сотрясавших саманидскую державу, но только теперь он начал понимать, какая огромная угроза нависла над Хорезмом, до поры остававшимся в стороне от политических бурь.

Первые признаки смертельной болезни, поразившей государство Саманидов, обнаружились еще в середине X века, задолго до рождения Бируни. Уже при Абдулмалике ибн Нухе (954–961) полновластными хозяевами Бухары стали начальники дворцовой гвардии, набиравшейся из тюркских рабов. Один из них, Алптегин, добившийся назначения на пост главного хаджиба, фактически прибрал к своим рукам все государственные дела. После смерти Абдулмалика Алптегин организовал дворцовый заговор, чтобы возвести на престол своего ставленника, но потерпел неудачу и, преследуемый войсками законного наследника эмира Мансура ибн Нуха, вынужден был бежать на восточную окраину страны. Там он захватил небольшой городок Газну и провозгласил себя ее властителем. Войско, высланное против Алптегина бухарским эмиром, было наголову разбито, и, выбирая из двух зол меньшее, Мансур ибн Нух пожаловал мятежному гуляму грамоту, утверждавшую его права на Газну. Эта уступка повлекла за собой целую цепочку событий, сыгравших роковую роль в дальнейшей судьбе Бухары.

Уже в первые годы правления следующего эмира, Нуха II (976–997), всю страну охватили феодальные междоусобицы и мятежи. В борьбе за сохранение государства бухарскому эмиру было не на кого опереться: сепаратистские тенденции были свойственны как родовой аристократии, так и нарождавшейся служилой знати, которая, укрепляясь в своих уделах, стремилась освободиться от подчинения Бухаре. Даже в собственной летней резиденции Джуи Мульян, которую современники называли земным раем, Нух ибн Мансур не чувствовал себя в безопасности. Постоянно слыша за спиной змеиное шипенье заговорщиков, он не знал, кому верить, и частой сменой визирей еще пуще разжигал политические страсти.