«Им от природы свойственно скупиться своими знаниями и исключительно ревниво оберегать их от непричастных к наукам индийцев, — с горечью писал Бируни. — Что уж говорить о прочих, когда они даже не допускают существование других стран на земле, кроме их страны, других людей, кроме ее жителей, какого-либо знания или науки у какого-либо другого народа… Им не разрешается принимать никого, кто к ним не принадлежит, даже если он стремится в их среду или склоняется к их религии… Это делает невозможной всякую связь и создает сильнейшую отчужденность».
Делать было нечего — на первых порах пришлось ограничиться наблюдением чужой жизни украдкой, со стороны. Кое-что в обычаях индийцев Бируни находил забавным, другое представлялось ему нецелесообразным и нелепым, третье вызывало раздражение и даже гнев, но, перенося свои впечатления на бумагу, он старался выдерживать тон спокойный и беспристрастный — так, как если бы записывал координаты небесных светил. От его внимательного взгляда не ускользала ни одна мелочь, и чем пристальней он присматривался к повседневному быту различных сословий и каст, тем очевидней для него становилось то, что индуизм, который они исповедуют, не столько религия, сколько религиозно-этический комплекс, определяющий от рождения до смерти жизнь каждого и всех.
Отчего индусы начинают омовение с ног и лишь в последнюю очередь умывают лицо? Откуда взялся обычай, пожимая руку, брать ее с тыльной стороны? Что заставляет их пить вино натощак или постоянно жевать листья бетеля с известью, красящие рот в ядовито-красный цвет? Удобно ли ездить верхом без седла, а перевязь для меча протягивать с левого плеча к правому боку, тогда как хорошо известно, что в бою индийские воины держат оружие в правой руке?
Каждый день приносил новые наблюдения и открытия, появилась привычка к необычному и странному, и Бируни с радостью отмечал про себя, что индийцы, столь непохожие на его единоверцев, не вызывают в нем ни предубежденности, ни неприязни. Более того, ему вскоре пришлось убедиться в ошибочности своих представлений об их отчужденности и замкнутости — недоверчивость уступала место любопытству и самой искренней доброжелательности, как только им открывался бескорыстный характер его интереса к их религии и языку. Даже ученые брахманы, показавшиеся ему неприступными в своем высокомерии и брезгливой кичливости, как выяснилось, были разными: одно дело — надменные храмовые жрецы, считавшие себя хранителями сакрального знания, и совсем другое — ученые-пáндиты, готовые поделиться своими знаниями с теми, кто пришел за ними издалека. Уважение к алчущим знания здесь, в Индии, было такой же непреложной этической нормой, как и в странах ислама, и это открывало перед Бируни возможности, о которых он поначалу не смел и мечтать.
Со временем среди ученых-пáндитов у Бируни появилось немало искренних друзей. Это позволило ему от наблюдения внешней обрядовой стороны индуизма перейти к изучению его основополагающих понятий, к проникновению в многозначную символику его мифологических сюжетов, к постижению сути родившихся в его русле философских школ.
В ту пору недостаточное знание санскрита еще не позволяло ему самостоятельно читать священные книги индуизма — в этом он полностью полагался на своих местных помощников, которые не только переводили ему текст за текстом с санскрита на фарси или арабский язык, но попутно комментировали неясные или допускающие аллегорические толкования места. «Люди, объяснявшие мне перевод, — вспоминал впоследствии Бируни, — были сильны в языке и за ними не было замечено, чтобы они обманывали». Тем не менее восприятие сложнейших текстов на слух и устные опросы, использовавшиеся Бируни для сбора сведений о географии, климате, нравах и обычаях различных народностей Индии, по-видимому, нередко порождали недоразумения, которые он пытался устранить, возвращаясь по многу раз к одной и той же проблеме и сравнивая высказывания нескольких авторитетных людей.
Это был медленный и трудный путь, и приходится лишь удивляться фантастической работоспособности Бируни, позволившей ему в сравнительно короткий срок ознакомиться с огромным по объему материалом, освоить множество древнеиндийских литературных памятников, чтобы составить цельное представление о состоянии древнеиндийской астрономии, математики и других естественных наук.
Немало времени и усилий отнимали и непрекращающиеся, кропотливые поиски необходимой литературы, не говоря уже о том, что приобретение и переписка книг требовали значительных средств, которыми он не всегда располагал. «Пути подхода к изучаемой теме оказались очень трудными для меня, несмотря на мою сильную привязанность к ней, в чем я был совершенно одинок в мое время, — жаловался Бируни. — Я, не скупясь, тратил по возможности все свои силы и средства на собирание индийских книг повсюду, где можно было предположить их нахождение, и на разыскание тех лиц, которые знали места, где они были укрыты. Кто еще, кроме меня, имел то, что досталось в удел мне? Разве что тот, кому Аллах даровал свою помощь в виде полной свободы действия, которой я был лишен…»
В своем увлечении Индией Бируни был действительно одинок. Невозможно представить, чтобы Махмуд, взявший его в поход скорее всего в качестве астролога, мог поддерживать его интерес к религии и языку идолопоклонников, с которыми мусульмане вели священную войну. Ведь именно разрушение и осквернение индуистских святынь возвышало Махмуда в глазах общины, и, понимая это, он открыто поощрял на территории Индии действия, являвшие собой примеры самого разнузданного вандализма. Легко представить себе, что вызванную этим враждебность брахманы-жрецы, да и многие не принадлежавшие к их кругу индийцы переносили на непонятного им иноземца, пришедшего на их землю в составе грабительского газнийского войска.
Зато среди индийских пáндитов его авторитет возрастал с каждым днем. Особенно тесные отношения сложились у него с местными математиками и астрономами, которые помогали ему в изучении научного наследия классического периода. Начав с наиболее ранних трактатов «Сурья-сиддханта», «Ромака-сиддханта» и «Пулиса-сиддханта», относившихся еще к III–IV веками н. э., Бируни обнаружил, что они написаны под влиянием греческих астрономических традиций. Это обстоятельство существенно упростило перевод и осмысление санскритских научных терминов — о значении одних он легко догадывался из контекста, смысл других схватывал, оживляя в памяти аналогичные построения александрийских ученых, с трудами которых был хорошо знаком. Еще проще обстояло дело с освоением «Брахма-спхуты», написанной самым великим из индийских астрономов Брахмагуптой в 628 году. С этим трактатом Бируни познакомился еще в молодые годы в сокращенном переложении багдадского ученого Фазари, вошедшем в обиход мусульманской науки под названием «Синдхинд». Теперь же, убеждаясь, сколь несовершенным было это переложение, Бируни решил во что бы то ни стало подготовить полный перевод трактата Брахмагупты на арабский язык.
Это решение вовсе не означало, что Бируни вдруг сделался приверженцем Брахмагупты. Напротив, являясь твердым последователем учения Птолемея, он был уверен, что идеи и методы древних индийцев, сыгравшие в свое время важную роль в развитии научной мысли на мусульманском Востоке, во многом устарели и по-прежнему применяются лишь теми учеными-схоластами, чье мышление отстало на век, а то и на два. Новый перевод «Брахма-спхуты» — в качестве блестящего исторического памятника, а не руководства по астрономии — как раз и призван был внести ясность в полемику между сторонниками греческой и индийской школ, показать несостоятельность тех, кто, цепляясь за отжившие, хотя по своим временам, возможно, и гениальные идеи, тормозил поступательное развитие науки.
Первые критические высказывания Бируни по тексту «Брахма-спхуты» вызвали у его индийских коллег недоумение и даже обиду. Однако природная любознательность индийцев вскоре взяла верх, и в ходе работы они все чаще стали настаивать, чтобы он подробнее разъяснял суть своих замечаний. К их чести стремление к истине пересилило слепую приверженность традиции, и, слушая комментарии Бируни, они признавали его правоту всякий раз, когда логика приводимых им аргументов оказывалась безупречной.
«Вначале среди индийских астрономов я занимал положение ученика, — вспоминал Бируни об этих уроках взаимопонимания, — так как в их среде я был иноземцем и был недостаточно знаком с их достижениями и методами. Когда я немного продвинулся в ознакомлении с ними, я стал объяснять им причинную связь, демонстрировать им некоторые логические доказательства и показывать им истинные методы математических наук, они стали стекаться ко мне во множестве, выражая удивление и стремясь получить от меня полезные знания… Они мне чуть ли не приписывали колдовство и, когда говорили обо мне высокопоставленным лицам на своем языке, называли меня не иначе как морем…»
Признание со стороны индийских ученых, конечно же, радовало Бируни. Стараясь помочь им в приобщении к лучшим достижениям греческой мысли, он часами диктовал им собственные, составленные на корявом санскрите переводы птолемеевского «Альмагеста» и «Начал» Евклида, и они, схватывая на лету самую суть, тотчас переплавляли его фразы в удивительные по совершенству стихотворные шлоки, которые издревле были хранилищем мудрости на их языке. Тем не менее было бы ошибкой представлять себе Бируни в образе этакого непогрешимого метра, окруженного толпой восторженных учеников. Те, кто стекался к нему «во множестве», стремясь приобрести «полезные знания», в свою очередь, вели его за руку по темным лабиринтам древних преданий-пуран, посвящали в тайны санскритской грамматики и просодии, терпеливо разъясняли тонкости индуистской философской школы санкхья, освобождающей дух от оков материи и тела, комментировали труднопостижимые для чужеземца бесконечные коллизии эпической поэмы «Махабхарата».
Их общение протекало в распространенной на Востоке форме диалога, где наставники и ученики попеременно менялись местами и где не было ни победителей, ни побежденных, потому что в выигрыше оказывались обе стороны.
* * *
На всем пути от газнийского пригорода Халкани до цитадели выросли украшенные лентами триумфальные арки, праздничные шатры. На обочинах, широко расставив ноги, стояли пешие воины с короткими пиками: спиной к султанскому поезду, лицом к толпе. Махмуд въезжал в город, сидя в балдахине на спине боевого слона, ступавшего торжественно и грузно. Серебро праздничной сбруи отзывалось мелодичным звоном на каждый его шаг.
Вся Газна вывалила на улицы встречать султана, возвратившегося из далекого похода. Самые нетерпеливые еще с ночи заполнили сады Шабахара и теперь, напирая друг на друга, привставали на цыпочки, тянули головы, впиваясь глазами в знакомое желтое лицо. Время от времени по знаку Махмуда шагавшие с двух сторон сипахдары запускали руки в набедренные кошели и бросали в толпу пригоршни золотых и серебряных монет. Глядя, как посреди бескрайнего моря голов тотчас взвихряются сумасшедшие водовороты, султан самодовольно улыбался, слабо помахивал ладошкой правой руки. В ответ тысячи ртов распахивались в восторженно-самозабвенном крике, уносившемся по царской дороге к самому дворцу.
Торжественной процессии не видать ни конца, ни края — голова ее втягивается в ворота кушка, а обозы еще тащатся, задыхаясь от пыли, по разбитой дороге у въезда в Халкани. В сундуках, опечатанных султанской тамгой, трясется, позвякивая на ухабах, то, ради чего султан снаряжался в поход. А следом, затравленно оглядываясь на оклики конвойных, плетутся, едва переставляя ноги, тысячи и тысячи пленников, которых уже давно заждались на невольничьих рынках Газны.
Бируни, как и все, возвращался из Индии не с пустыми руками. Но не золотом и не драгоценностями были набиты его дорожные вьюки. Покажи он их содержимое любому из тех, кто вышел приветствовать завоевателей Индии, изумлению не было бы предела. Ведь рукописи и книги, конечно, тоже в известном смысле товар: султану их доставляют тысячами со всего Хорасана, но то Хорасан, а Индия славится совсем другим, и обогатиться в ней можно сразу на многие годы вперед.
Сокровища, которые вез Бируни из Индии, были особого рода. Их ценность не измерялась золотом, как не измеряются золотом солнце, воздух, человеческая жизнь. Еще с неделю в державной суффе устраивались торжественные приемы, в саду Баг-и-Махмуди придворные набивали утробы деликатесами с султанского стола, а Бируни уже успел с головой погрузиться в работу, и не было в те дни в Газне человека счастливее его.
Все его внимание отныне занимала «Геодезия» — труд, начатый еще осенью 1018 года и по причине отъезда прерванный на полуслове несколько месяцев назад. «Когда умам есть в помощи нужда, а душам — в поисках поддержки есть потребность, — писал Бируни во введении к этому сочинению, — то должно мне здесь изложить все, что на ум приходит из открытий новых в сей области иль восполнений неясностей…»
Движимый этой благородной целью, он торопился, писал без передышек дни и ночи напролет. Дело двигалось быстро; уже почти было приспела пора посылать за переписчиком для снятия копий, как вдруг в работе случился непредвиденный перерыв.
Как-то утром сжало железным обручем затылок, стены, покачиваясь, поплыли кругом, а потом все померкло, опустилась темнота.
В который раз все откладывалось до лучших времен.
* * *
Для нас навсегда останется загадкой, какая внезапная болезнь поразила Бируни. В одной из глав «Геодезии» он лишь вскользь обмолвился о постигшем его тяжелом недуге. Не знаем мы и того, сколько продолжался вынужденный перерыв, и можем лишь предположить, что недолго. Ведь со слов самого Бируни известно, что к 20 октября 1025 года работа над «Геодезией» была все же доведена до конца.
Какой же круг вопросов лег в основу этого фундаментального труда — первого, написанного Бируни в период творческой зрелости? Какие научные задачи, отражавшие насущные потребности века, ставил в нем Бируни?
Как следует из названия книги, она была посвящена вопросам практической астрономии и математической географии, которые находились в центре внимания Бируни с тех пор, как он сделал свои первые шаги в науке. Идея о сведении всех геодезических проблем в отдельную отрасль знания явилась ему еще в Гургандже. Сбор материалов для этой работы занял, по-видимому, несколько лет, и, к счастью для Бируни, ему было позволено вывезти в Газну весь его научный архив.
Во введении к «Геодезии» Бируни четко изложил свою основную цель. «Если взять ее в общем, — писал он, — то это изложение способов уточнения координат произвольно взятого места на земле, — его положение по долготе между востоком и западом и по широте между Северным и Южным полюсами, — а также расстояний между ними и азимутов одних относительно других. Конкретно же — старание выяснить это, насколько сейчас возможно, для Газны — столицы Царства Восточного».
Проблема графического изображения земной поверхности с фиксацией взаимного расположения различных объектов возникла перед человечеством в незапамятные времена. Уже в глубокой древности люди умели изготовлять примитивные планы местности, вырезая их на дереве, коре, камне. Задолго до нашей эры картографические работы велись в Древнем Египте, странах Передней Азии, в Индии и Китае.
Однако на научную основу землеведение было поставлено лишь после того, как в античном мире утвердилась гипотеза о шарообразности Земли. Эту идею выдвинул в VI веке до н. э. Пифагор; к IV веку в ее пользу уже существовало несколько убедительных доказательств, а столетие спустя александрийский астроном Эратосфен использовал градусные измерения для определения радиуса Земли.
Изучая движение Солнца в верхнеегипетском городе Асуане, Эратосфен заметил, что в дни летних солнцестояний ровно в полдень его лучи освещают дно самых глубоких колодцев, тогда как в то же самое время в Александрии они отклоняются от зенита на
1/
50 часть окружности. Это наблюдение позволило Эратосфену, предположившему, что Асуан и Александрия находятся на одном меридиане, вычислить угловое расстояние между ними. Гораздо труднее было с достаточной точностью определить длину дуги, соответствующей вычисленному углу, или, иначе говоря, линейное расстояние между Асуаном и Александрией. Установив, какой путь проходят торговые караваны в единицу времени, и время, требуемое для доставки верхнеегипетского золота к берегу Средиземного моря, Эратосфен вычислил, что расстояние между городами составляет пять тысяч египетских стадий. Из этого следовало, что длина земной окружности равна 250 тысячам стадий, а радиус Земли — 39 790 стадиям, или 6311 километрам в переводе на современные меры длины.
На 252 километра меньше оказался радиус земного шара по расчетам александрийца Посидония, жившего на полтора столетия позже Эратосфена. Посидоний применил принципиально иную методику, вычисляя размеры Земли наблюдением звезды Канопус, самой яркой в созвездии Киля, из двух разных мест.
Благодаря градусным измерениям вскоре появились географические карты, изготовленные с учетом шарообразности Земли. В их основе лежали различные способы перспективных проекций сферы на плоскость. Первые карты с меридианами и параллелями были созданы тем же Эратосфеном, применившим метод промежуточной проекции, с сохранением длины на средней параллели изображаемой области.
С расширением круга знаний об обитаемом мире возникла необходимость в применении более точных методов, дающих меньшие искажения. Эту задачу блестяще выполнил Птолемей, предложивший использовать в географических картах различные (стереографическую и ортографическую) проекции перспективы шара на плоскость. Кроме того, Птолемей ввел в научную практику картографическую сетку в современном ее понимании и составил собственную карту, отражавшую уровень географических знаний той эпохи.
Характерной чертой античного землеведения было то, что изучение размера и формы Земли в целом и отдельных ее частей, то есть вопросов, составлявших предмет математической географии, шло параллельно с накоплением самых разнообразных сведений об окружающих странах и народах, что, как известно, относится к области географии описательной.
Такая же картина наблюдалась и в мусульманском мире, унаследовавшем традиции античной географической науки. Возникновение огромной империи, раскинувшейся на необозримых пространствах от берегов Атлантики до западных пределов Индии, привело к значительному расширению географического кругозора. К числу принципиально новых проблем, связанных со спецификой исламского вероучения, относилась разработка методов определения азимута «кыблы», или направления на Мекку, необходимого при строительстве мечетей, а также налаживание службы времени для точного исполнения положенных дневных молитв. С другой стороны, дальнейшее развитие землеведения настоятельно требовало проверки и уточнения астрономических таблиц, составленных Птолемеем и другими учеными античной и эллинистической эпох.
«Он внушил исследовать и рассуждать после него, — писал о Птолемее арабский астроном IX века Баттани, — он говорил, что, может быть, со временем в его наблюдения будут внесены поправки, как сам он внес к Гиппарху и другим ему подобным…»
Необходимость огромной работы по уточнению фактов, накопленных предшественниками, определялась вовсе не сомнением в их научной добросовестности, а недоразумениями, которые порождались разнобоем в единицах и даже системах измерений, не позволявшим судить об истинном значении многих величин.
«Сведения народов о величинах земных дуг расходятся в зависимости от тех мер длины, которыми они пользовались при определении расстояний, — писал об этой проблеме Бируни. — До нас не дошли в этой области сведения, восходящие к тем, кто непосредственно получил результаты определения величины Земли, кроме того, что дошло со стороны румов и индийцев… Но данные каждого из этих народов противоречат друг другу в такой степени, что вряд ли в этом можно разобраться… Румы измеряли эту окружность мерой, которую они называют стадией. Гален утверждает, что Эратосфен измерил этой мерой расстояние между Асуаном и Александрией, находящимися на одном меридиане… Если сопоставить то, что содержится об этом в «Книге доказательств» Галена, с тем, что есть в книге Птолемея «Введение в искусство сферики» и в его книге «Картина Земли» (то есть «География». — И. Т.), то величины результатов также будут значительно расходиться; к тому же если встретятся нам их термины, вряд ли наши люди смогут правильно понять их по причине незнания их языка и расхождений комментаторов в их толковании».
«Эти большие расхождения во мнениях представителей данных двух групп (то есть румов и индийцев. — И. Т.) и побудили ал-Мамуна ибн ар-Рашида возобновить выяснение сего (то есть величины Земли. — И. Т.) в пустыне Синджара в земле Мосула, поручив это группе ведущих знатоков данного искусства».
В том же самом 827 году, когда при «Доме мудрости» в Багдаде была открыта знаменитая обсерватория Шаммасия, халиф Мамун приказал своим придворным астрономам начать работы по определению величины земного шара. Перед ними ставилась задача проверить данные птолемеевского «Альмагеста», астрономических таблиц Брахмагупты и персидского «Шахского зиджа», унаследованного мусульманской наукой от сасанидских времен.
В эксперименте, проводившемся с обстоятельностью и размахом, свойственными багдадскому двору, участвовали две группы ученых. Линейная длина дуги меридиана измерялась исключительно трудоемким, но точным способом — с помощью колышек и мерной веревки. После долгих поисков подходящей местности выбор пал на плоскую равнину Джебель Синджар в междуречье Тигра и Евфрата, лежащую на широте 36 градусов. Угловая длина измеренной таким образом дуги была установлена наблюдением меридианных высот звезд.
К сожалению, между результатами двух групп ученых обнаружилось небольшое расхождение. По данным одной из них, длина градуса меридиана составляла 56
2/
3 арабской мили
[13], по данным другой — 56 миль. По свидетельству астронома конца X века Ибн Юниса, досадное недоразумение было с чисто царственной легкостью улажено Мамуном — халиф повелел взять за основу среднее арифметическое этих двух результатов.
Такая приблизительность постоянно волновала Бируни, опасавшегося, что величина, от которой отталкивались в своих геодезических изысканиях последующие поколения мусульманских ученых, могла содержать значительную погрешность. Это сомнение, мучившее его много лет, удалось развеять во время пребывания в Индии, где он регулярно занимался астрономическими наблюдениями, главным образом связанными с определением географической широты различных городов. Теперь, перебирая бумаги из своего индийского архива, он всякий раз задерживал взгляд на отчете об измерении градуса земного меридиана, проведенном им в Пенджабе, неподалеку от крепости Нандна. К этому эксперименту Бируни готовился около двадцати лет, а запись о нем заняла всего несколько строк:
«Я нашел в земле индийцев гору, возвышающуюся над широкой равниной, поверхность которой гладка, как поверхность моря. Я искал на вершине горы видимое место встречи неба и земли, то есть круг горизонта, и обнаружил его в инструменте ниже линии восток — запад менее чем на треть и четверть градуса, это тридцать четыре минуты. Затем я определил высоту горы, установив высоту гребня в двух местах, которые вместе с основанием горы лежат на одной прямой линии, и нашел, что она равна шестистам пятидесяти двум локтям и половине одной десятой локтя».
К этой записи Бируни приложил строгое геометрическое доказательство и точный расчет, по которому градус меридиана составлял в наших сегодняшних единицах 110275 метров.
Примененный Бируни метод измерения окружности Земли по понижению горизонта, наблюдаемого с вершины горы, был сам по себе не нов. Таким же способом еще в IX веке окружность Земли измерял багдадский астроном Синд ибн Али. Но дело было не в методе, а в поразительной точности результата. По данным современной науки, величина градуса меридиана для широты крепости Нандна, где Бируни проводил измерение, составляет около 110895 метров. Разница, таким образом, не превышает 620 метров. Такая точность, учитывая несовершенство измерительных инструментов XI века, представляется почти невероятной.
В проверке и уточнении нуждались не только сведения о величине земного шара, но и многие другие факты, накопленные индийской и греческой науками. Эта огромная работа, развернувшаяся в IX веке в крупнейших научных центрах халифата, была обусловлена необходимостью дальнейшего развития практической астрономии и геодезии.
Однако дело не ограничивалось лишь уточнением и проверкой.
Жизнь настоятельно требовала постоянного совершенствования службы времени и ведения календаря, способов измерения расстояний между городами огромного государства и их координат, искусства составления географических карт. Наконец, к числу совершенно новых задач, выдвинутых спецификой исламского вероучения, относилась уже упоминавшаяся разработка методов определения азимута «кыблы», или направления на Мекку, необходимого при строительстве мечетей.
Отталкиваясь от индийской и античной традиций, мусульманские астрономы уже в том же IX веке делают шаг вперед, переходят к поискам новых, оригинальных решений выдвигаемых жизнью задач. В этом они опираются на достижения постоянно развивающейся математики. В их практической работе широко применяются вычислительно-алгоритмические, арифметические и алгебраические методы, хорды Птолемея заменяются синусами, а позднее, с введением остальных тригонометрических функций, тригонометрия выделяется как самостоятельная наука и вливается составной частью в используемый астрономами математический аппарат.
В последующие века развитие точных наук в странах мусульманского Востока идет по восходящей, сразу по многим направлениям. Крупнейшие средневековые ученые Яхья ибн Мансур, Сабит ибн Курра Баттани, Фергани, Хабаш Вычислитель из Мерва, а в X веке Абу-л-Вафа ал-Бузджани, Ходженди, Ибн Ирак не только совершенствуют существовавшие ранее способы измерения наклона эклиптики к экватору, географической широты и долготы места, определения необходимого при этом тачного времени и многие другие приемы и методы практической астрономии, но и разрабатывают свои, принципиально новые подходы к решению этих задач, составляют на основе собственных астрономических наблюдений «проверенные», или «испытанные», таблицы, отличающиеся высокой точностью результатов.
Возможно, Бируни, постигавшему тонкости астрономии под руководством Ибн Ирака, в юные годы казалось, что в этой области все уже изучено вдоль и поперек и на его долю не выпадет никаких значительных открытий. Позднее он понял безосновательность этих опасений. Наука не стояла на месте; решение одной проблемы тотчас выдвигало на передний план десяток новых; в том, что поначалу представлялось устоявшимся, неизменным, со временем обнаруживались погрешности и пробелы, и требовалось немало смелости, чтобы отказаться от привычного и идти собственным, непроторенным путем.
Что нового можно было внести в методику определения географической широты места, если этим еще до Птолемея занимались Эратосфен и Гиппарх? Возможно, многим казалось, что этот вопрос исчерпан, но Бнруни, измеривший за долгие годы координаты не одного десятка городов, разрабатывает особый, не применявшийся доселе метод определения широты места по двум любым высотам Солнца или звезды, полученным в течение одного дня или одной ночи, и по азимутам этих светил. В результате этого открытия резко увеличивается точность результата — погрешность в значениях установленных Бируни широт Гурганджа и Газны (соответственно 42°17′ и 33°35′) не превышает, как показывают современные наблюдения, 5 минут.
Новым словом в науке становится и предложенный Бируни метод определения географической долготы одновременным наблюдением лунного затмения из двух точек, долгота одной из которых заранее известна, а также несколько способов решения так называемой обратной геодезической задачи — вычисления расстояния между двумя пунктами на земной поверхности и азимута направления между ними по геодезическим координатам этих пунктов.
Со временем число таких открытий увеличивалось, отдельные теоретические положения, выведенные в разные годы и при разных обстоятельствах, складывались в определенную систему методов, позволявшую решать широкий круг практических задач. Видимо, в этой связи и возникла у Бируни мысль о сведении всего корпуса геодезических идей и методов, как разработанных предшественниками, начиная с античности, так и его собственных, в один фундаментальный труд, который мог бы стать исчерпывающим компендием по практической астрономии и геодезии.
Этот труд под названием «Определение границ мест для уточнения расстояний между населенными пунктами» сегодня именуют «Геодезией».
В таком «переименовании» заключается глубокий смысл.
«Признание Бируни автором основных теоретических положений «Геодезии», — справедливо указывал П. Г. Булгаков, — означает признание его приоритета и в первой на Ближнем Востоке и Средней Азии научно обоснованной попытке выделить из практической астрономии круг геодезических вопросов в самостоятельную отрасль науки».
Между тем первое в истории фундаментальное сочинение по геодезии не ограничивается рассмотрением чисто геодезических проблем. Следуя традиции, восходящей еще к Птолемею, Бируни посвятил некоторые разделы «Геодезии» вопросам описательной географии, в которой мусульманские ученые сделали по сравнению со своими античными предшественниками значительный шаг вперед.
«В европейской науке можно считать теперь выясненным, — писал в своем классическом исследовании по мусульманской географии И. Ю. Крачковский, — что основное значение арабской географической литературы — в новых фактах, сообщаемых ею, а не в теориях, которых она придерживается. Прежде всего надо отметить громадное расширение масштаба географических сведений сравнительно с предшественниками. Кругозор арабов обнимал, в сущности, всю Европу, за исключением крайнего севера, южную половину Азии, Северную Африку до 10-го градуса северной широты и берега восточной Африки до мыса Кирриентес около Южного тропика, Арабы дали полное описание всех стран от Испании до Туркестана и устья Инда с обстоятельным перечислением населенных пунктов, с характеристикой культурных пространств и пустынь, с указанием сферы распространения культурных растений, мест нахождения полезных ископаемых. Их интересовали не только физико-географические или климатические условия, но в такой же мере быт, промышленность, культура, язык, религиозные учения. Сведения их далеко не были ограничены областями халифата и значительно выходили за пределы известного грекам мира».
Несмотря на столь очевидный прогресс, арабоязычная география продолжала следовать некоторым теориям, родившимся в античную эпоху и в X–XI веках нашей эры выглядевшим явным анахронизмом. Вслед за греками мусульманские географы придерживались деления ойкумены на семь климатов, возвышавшихся друг над другом в виде слоеного пирога к северу от экватора — причем населенной они считали лишь четверть северной полусферы земли. Весьма живучим оказалось и представление о невозможности жизни в жарких или чрезмерно холодных областях, а также теория о «райском» происхождении крупных рек и существовании непрерывной горной цепи, простирающейся с запада на восток, хотя последнее явно противоречило рассказам купцов и землепроходцев.
В географической части «Геодезии» Бируни впервые бросил вызов некоторым считавшимся бесспорными положениям «Географии» Птолемея. «Обитаемые земли, — утверждал Бируни, — не исчезают сразу же за окончанием седьмого климата или перед началом первого, но они уменьшаются и располагаются отдельными обособленными пятнами». Считая абсурдной концепцию необитаемости жарких и холодных областей, Бируни писал о том, что как на островах Африки, так и на побережье Балтийского моря, «к северу от земель славян», должны непременно существовать человеческие поселения. Принципиально неверным ему представлялось и утверждение Птолемея о том, что южный берег Африки закругляется к востоку и тянется параллельно противоположному берегу Индийского океана, являющегося, таким образом, закрытым бассейном. Утверждая, что Атлантический и Индийский океаны соединены друг с другом, Бируни привел в пользу такой точки зрения весьма убедительные факты. «Рассказывают со слов потерпевших кораблекрушения, — писал он, — такое, что позволяет предполагать их соединение… Дело в том, что в Окружающем море (Атлантический океан. — И. Т.) напротив слияния с ним Сирийского моря (Средиземное море. — И. Т.) были найдены прошитые доски от кораблей. Но они могли быть прошиты только в Индийском море в силу множества там магнитных камней, которые опасны для кораблей, а не в Западном (Атлантический океан. — И. Т.), ибо в последнем корабли скрепляются железными гвоздями, а не сшиваются».
Новаторский дух, пронизывающий «Геодезию» от первых до последних страниц, нашел свое выражение и в некоторых гениальных догадках Бируни. Оброненные как бы мимоходом, невзначай, они свидетельствуют не только об исключительной широте его научных интересов, но и об огромной творческой интуиции, позволявшей ему в XI веке выдвигать идеи, усвоение которых и кое-кому из ученых XX века окажется не по плечу.
Речь идет о содержащейся в «Геодезии» гипотезе о горизонтальном перемещении «частей суши», которое в современной геотектонике называют дрейфом материков. Впервые в науке нового времени идея о перемещении материков была выдвинута в 1877 году русским ученым-самоучкой Евграфом Быхановым, а в начале XX века независимо от него появилась в виде теории мобилизма в трудах немецкого геофизика А. Вегенера. Эта теория сразу же приобрела в научных кругах больше противников, чем сторонников, и лишь в последние два десятилетия под напором множества фактов, добытых в ходе исследований по палеомагнетизму осадочных толщ и геологии дна Мирового океана, многие из ее критиков вынуждены были пересмотреть свои позиции.
Практическая астрономия, геодезия, математическая и описательная география, наконец, геология и геотектоника… Читателю, незнакомому со средневековыми научными жанрами, несомненно, покажется странным сосуществование стольких научных дисциплин в рамках одного труда. На самом деле ничего удивительного в этом не было. Главное место в этом сочинении Бируни, безусловно, занимали геодезические проблемы, но жанровый канон вполне допускал вклинивание в текст отрывков и даже целых разделов, касающихся не только смежных наук, но и вопросов, имеющих сугубо гуманитарный характер.
Отдельные высказывания Бируни, рассыпанные по тексту «Геодезии», позволяют судить о его взглядах на общество и роль человека в нем. Так, в идее Бируни о том, что люди объединились в общество для совместной борьбы с опасностями и разделения общественно полезного труда, явно прослеживается попытка взглянуть на общественные отношения с материалистических позиций.
Стихийным материализмом проникнуто и обобщающее суждение Бируни о происхождении и назначении наук.
«Таково положение наук, — писал он в «Геодезии». — Их породили потребности человека, необходимые для его жизни. Сообразно с ними науки разветвились. Полезность наук — получение посредством их необходимых вещей, а не стяжаемые с их помощью злато и серебро».
Ни «злата», ни «серебра» за «Геодезию» Бируни не получил. Вопреки господствовавшим в его эпоху традициям эту книгу, которая будет признана выдающимся памятником мировой науки, он не посвятил никому из сильных мира сего.
Глава III
На султана накатывали приступы ипохондрии. По ночам не хватало воздуха — просыпаясь от удушья, он вскакивал на ноги, судорожно шарил правой рукой под мышкой, по груди.
Сердца не было.
К утру ночные страхи отпускали, наступало холодное ожесточение, ясность ума. За дверьми опочивальни несмело покашливали фарраши, слышался сердитый шепот любимчика Айяза, оплеухи, всхлипы, цыканье, торопливое шарканье ног. Султан лежал на спине, уставившись в потолок, затянутый узорчатым шелком, отмахивался от жужжащих над головою мух.
Мысли были тоскливые, тягостные. Старость подступила незаметно, навалилась на плечи каменной тяжестью — четыре десятка лет в походах, в седле, на продувных ветрах отдавались свистящими хрипами в груди, ломким хрустом в затвердевших суставах, накатами немочи с головокружением, разноцветными бликами в глазах.
Понимая, что от судьбы не уйти, не исхитриться, не вывернуться, как нередко случалось на его беспокойном веку, он с раздражением думал о тщете всего сущего. Для того ли он растратил весь свой огонь, не жалея ни себя, ни тех, кто, подчиняясь его железной воле, долгие годы находился рядом, чтобы уйти, растаять без следа именно сейчас, когда огромная держава, создававшаяся в нечеловеческом напряжении сил, переживает расцвет своего могущества?
Воспоминания успокаивали, облегчали душу. С лета 1017 года, когда под предлогом мести за зятя он затянул аркан на шеях хорезмских мятежников и Гургандж навсегда отошел к его владениям, никто уже ни на западе, ни на востоке не смел всерьез перечить его воле, а если где и пробовали бунтовать — по недомыслию или излишней строптивости, — длинная рука Газны тут же дотягивалась до горла и держала крепко, не вставляя на послабление никаких надежд.
Приходилось, правда, считаться с Караханидами, которым захват Хорезма пришелся явно не по душе, но, изрядно ослабленные междоусобной грызней, ханы из «дома Афрасияба» уже не обнажали клыки, как в прежние времена. В 1018 году ушел в просторы всевышнего союзник Махмуда из правившей в Семиречье ветви Караханидов — Туган-хан, и его наследник Арслан, предпочитавший молитвенный коврик боевому седлу, клятвенно обещал беречь старую дружбу. В подтверждение жена Арслана каждый год посылала в дар Махмуду раба и рабыню; в ответ султан снаряжал послов с тканями индийской работы, жемчугами, византийской парчой.
Союзнические отношения сложились у Махмуда и с караханидом Кадыр-ханом Юсуфом, правителем Кашгара и Восточного Туркестана. Беспокойство вызывал лишь родной брат Кадыр-хана — Али-тегин, захвативший Бухару и с помощью кочевых сельджукскнх племен распространивший свое влияние на весь Мавераннахр, что создавало угрозу северным границам Газневидской державы.
В 1025 году было решено совместно с Кадыр-ханом идти войной на Бухару. Нашелся и предлог — жители Мавераннахра, мол, приходят в Хорасан жаловаться на бесчинства Али-тегина, который к тому же обнаглел до такой степени, что стал задерживать в своем уделе послов Махмуда, направлявшихся в Восточный Туркестан. Выступая в поход, Махмуд не ставил цели разгромить бухарского хана — уничтожение одной из ветвей Караханидов неизбежно усилило бы другую, возглавляемую Кадыр-ханом, а это вовсе не входил» в расчеты Газны. Просчитывая, как в шахматной игре, несколько ходов вперед, Махмуд стремился одним камнем убить двух птиц: преподать заносчивому Али-тегину кровавый урок и заодно продемонстрировать Кадыр-хану свою военную мощь, поразить его блеском и роскошью своего двора.
И то и другое удалось ему в полной мере. Газнийские войска еще только наводили через Джейхун переправу из лодок, связанных железной цепью, а Али-тегин и состоявший у него на службе сельджукский предводитель Исраил уже покинули Бухару, бежали в пустыню, надеясь отсидеться в глухом месте» переждать, пока гроза пройдет стороной.
Кадыр-хан, двигавшийся из Кашгара, прибыл в Мавераннахр с опозданием. Дойдя до Самарканда, он круто повернул на юг и вскоре натолкнулся на ставку Махмуда — сказочной горой возвышался посреди бескрайней степи гигантский шатер султана, вмещавший, если верить летописцу, 10 тысяч всадников, не считая челяди и слуг. Разбив лагерь в одном фарсахе от Махмудовой ставки, Кадыр-хан выслал послов с предложением встретиться для разговора с глазу на глаз.
Встреча произошла в открытом поле, в оговоренном месте, куда каждый из государей взял с собой лишь охрану из нескольких человек. Вот как описывал эту встречу летописец:
«Завидев друг друга, оба сошли с коней; эмир Махмуд еще прежде отдал казначею драгоценный камень, завернутый в платок; теперь он велел вручить его Кадыр-хану. Кадыр-хан также принес с собой драгоценный камень, но вследствие овладевшего им страха и смущения забыл о нем. Расставшись с Махмудом, он вспомнил о камне, послал его через одного из своих приближенных, попросил извинения и вернулся в свой лагерь… На другой день Махмуд велел разбить большой шатер из вышитой парчи и приготовить все для угощения; после этого он через посла пригласил к себе в гости Кадыр-хана. Когда пришел Кадыр-хан, Махмуд велел как можно более пышно украсить стол; эмир Махмуд и хан поели за одним столом. После окончания обеда они перешли в «зал веселия»; зал был великолепно разукрашен редкими цветами, нежными плодами, драгоценными камнями, вышитыми золотом тканями, хрусталем, прекрасными зеркалами и разными редкими вещами, так что Кадыр-хан не мог оправиться от смущения. Некоторое время они сидели; Кадыр-хан не пил вина, так как у царей Мавераннахра нет обычая пить вино, особенно у царей тюрков. Некоторое время они слушали музыку; потом Кадыр-хан встал; тогда эмир Махмуд велел принести достойные его подарки, именно золотые и серебряные кубки, драгоценные камни, редкости из Багдада, хорошие ткани, драгоценное оружие, ценных коней с золотыми уздечками, усеянными драгоценными камнями, десять слоних с золотыми уздечками и палками, осыпанными драгоценными камнями; мулов с золоченой сбруей, носилки для езды на верблюдах, дорогие ковры армянской работы, табаристанские материи, индийские мечи, алоэ из Камбоджи, сандаловое дерево, серую амбру, самок онагров; шкуры берберских тигров, охотничьих собак, соколов и орлов, приученных к охоте на журавлей, антилоп и другую дичь. Он отпустил Кадыр-хана с полным почетом и извинился перед ним за недостаточность угощения и подарков».
Махмуд добился всего, что хотел. Впечатление, произведенное им на Кадыр-хана, превзошло все ожидания. Потрясенный могуществом и богатством Махмуда, Кадыр-хан попросил его о помощи в борьбе за Бухару. Махмуд согласился, хотя заведомо знал, что никогда на это не пойдет. Не спешил он и с обещанием скрепить дружбу с кашгарским ханом родственными узами. Когда один из сыновей Кадыр-хана явился через некоторое время в Балх за обещанной ему в жены дочерью Махмуда, незадачливого жениха бесцеремонно отослали обратно к отцу, объяснив, что свадьба откладывается в связи с походом султана на индийский город Сомнатх.
Зорко наблюдая за малейшими колебаниями политической конъюнктуры в Мавераннахре, Махмуд, конечно, не мог не заметить усиливающегося влияния кочевых огузских племен, возглавлявшихся предводителями из рода Сельджука. Еще в ходе преследования Али-тегина Махмуду удалось хитростью заманить в свою ставку сельджукского военачальника Исраила, который позднее был сослан в отдаленную крепость в Индии, где и закончил свои дни. После пленения Исраила предводители нескольких сельджукских племен явились к Махмуду с просьбой позволить им переселиться в Хорасан. Взамен они обещали снабжать его армию провиантом и выделять туркменскую конницу в случае войны. По повелению султана кочевникам были выделены пастбища на границе Хорасана, в районе Феравы, Абиверда и Серахса. Там газневидские власти обложили их такими немилосердными поборами, что новые подданные империи время от времени вынуждены были браться за оружие, дабы спасти от голодной смерти себя и своих детей. Дело приняло столь опасный оборот, что один из хорасанских наместников Махмуда всерьез советовал ему либо поголовно истребить сельджуков, либо отрубить каждому из них большой палец, лишив их таким образом возможности стрелять из лука.
Поначалу Махмуд не торопился с решением, но постепенно кочевники стали весьма внушительной силой, и ему в конце концов пришлось бросить против них регулярную армию, которая вытеснила их с границ Хорасана. Часть их бежала в пустыни Дихистана, другая — отступила в направлении Балханских тор; небольшая же группа прорвалась к Исфахану и двинулась оттуда на запад, грабя на своем пути местных жителей и угоняя скот.
Вспоминая об этих событиях, Махмуд ощущал неприятный холодок у сердца — безошибочное чутье, доставшееся ему от его кочевых предков, подсказывало, что степняки сошли со сцены лишь на время — рано или поздно они вновь появятся на границах, и совладать с ними будет очень нелегко.
Западные провинции требовали постоянного внимательного пригляда, и, отправляясь чуть ли не каждую осень в новый поход в Индию, Махмуд ни на миг не выпускал из поля зрения тревожные хорасанские дела. Днем и ночью гонцы-аскудараны мчались к султанской ставке с донесениями хорасанских проводчиков: одно, официальное, в кожаном футляре, хранилось на дне походного кошеля, другое, составленное тайнописью верными людьми, — в восковой упаковке под потником седла.
Аскудараны на ходу спрыгивали с коней, подбегали, лобзали землю, вручали оба донесения личному слуге султана. Всякий раз, срывая печать, Махмуд хмурился, стискивал зубы — не явилась ли недобрая весть. Всюду, где тонко, могло оборваться, но более других беспокоили Махмуда его собственные семейные дела.
В семье уже много лет не утихала яростная, непримиримая вражда. Недоверие и неприязнь пронизывали взаимоотношения двух сыновей, единокровных братьев, и каждый из них, разумеется, ничем не выдавая своих чувств, втайне ненавидел отца. Махмуд догадывался об этом, но не показывал виду, хотя в минуты одиночества все чаще стала являться ему назойливая мысль о том, что есть в этой распре и его грех — не раз и не два под горячую руку сталкивал он братьев лбами, поощряя, пусть даже без умысла, соперничество в видах на престол.
Братья росли и воспитывались вместе, в детстве дружили, но были разные: Мухаммед отличался уступчивостью, благочестием, но был проныра и льстец; Масуд же с младых ногтей кипел честолюбием, норовил во всем быть первым, в мальчишеских играх проявлял дерзкую отвагу, жесткость и в случае обиды без промедления пускал в ход кулаки.
Разнимал забияк младший брат султана эмир Юсуф, который был лишь на четыре года старше племянников, вместе с ними учился грамоте и постигал основы наук.
В возрасте восемнадцати лет Масуд, отличавшийся высоким ростом и огромной физической силой, уже участвовал в военном походе и даже отличился, поразив метким выстрелом из лука коменданта вражеской крепости, за что Махмуд, ценивший более всего воинскую доблесть, объявил его своим наследником, а еще через несколько лет поставил наместником в Герат.
Первые успехи вскружили голову Масуду. Не особо обременяя себя делами службы, он с головой ушел в развлечения. Тайные соглядатаи, приставленные к нему Махмудом, докладывали, что гораздо чаще, чем в присутствии, его можно увидеть в садовом павильоне, где стены расписаны непристойными картинками из «Алфии-Шалфии». Там в компании своих сверстников, сыновей знатных людей Герата, он украдкой пьет вино и предается любовным утехам с певичками, которых тайно доставляют к нему его местные друзья.
Разгневанный Махмуд, недолго думая, отозвал сына из Герата и отправил в ссылку в Мультан.
Теперь он жалел об этом.
Вскоре гнев был сменен на милость, но какая-то незримая преграда встала с тех пор в отношениях между сыном и отцом. С годами взаимная неприязнь усиливалась — немалую роль в этом, видимо, сыграли гератские приятели Масуда, исподтишка настраивавшие его против отца. Серьезность конфликта усугублялась тем, что Масуд был любимцем войска, где со временем его авторитет сделался очень высок. К тому же Мухаммед, мучимый черной завистью к брату, постоянно внедрял в его окружение своих людей и не упускал удобного случая, чтобы очернить его в глазах отца.
Накопившаяся ненависть разрядилась неожиданно и жутко. Теперь, вспоминая о том, как это произошло, Махмуд понимал, что совершил ошибку и что исправить ее уже нельзя.
А дело было так. В 1029 году Махмуд принял решение идти на Рей. Выступили двумя отрядами: одним командовал сам султан, во главе другого находился Масуд. Как-то раз осведомители сообщили Махмуду, что на одном из привалов гулямы из его личной охраны тайно встретились с сыном, имели с ним долгую беседу и с тех пор поддерживали связь, обмениваясь записками через верных людей.
В тот же день султан решил убить сына.
На стоянке в местечке Чаштраван Масуд в час предзакатной молитвы прибыл для традиционного поклона в султанский шатер. По окончании церемонии он уже собирался было возвращаться в свой стан, как ему вдруг передали просьбу отца разделить с ним вечернюю трапезу. Еще немного, и кубок с отравленным вином оказался бы в его руке, но человек, посланный верными гулямами, успел предупредить его о замысле отца.
Выбежав из отцовского шатра, Масуд в темноте рванулся к коновязи и через четверть часа уже был в своем стане. По его приказу войско тотчас привели в полную готовность; телохранители, обнажив оружие, плотным кольцом окружили его шатер.
Так между отцом и сыном произошел окончательный разрыв. Позднее султан объявил, что назначает наследником Мухаммеда и, поручив Масуду наместничество в Рее и других завоеванных на западе областях, спешно отбыл в Газну.
Просыпаясь по ночам от приступов ипохондрии, он первым делом вспоминал ту страшную ночь в Чаштраване, в сотый раз задавал себе один и тот же вопрос: что теперь будет с Газной?
Ответа не находилось.
* * *
Бируни узнал о случившемся от Абу-л-Фазла Бейхаки, крупного чиновника посольского дивана, с которым состоял в приятельских отношениях. Познакомились они еще в 1021 году, когда Абу-л-Фазл, совсем еще молодой человек, приехал из Хорасана в Газну и поступил на службу в канцелярию государственного секретаря. Сближение произошло не сразу — началось с молчаливых поклонов на дворцовых церемониях, обмена любезностями, благопожеланий. На первых порах Абу-л-Фазл воздерживался от посещений Бируни, хотя и питал к нему искреннюю симпатию. Хорезмийские пленники тогда еще находились под строгим надзором, и сколько-нибудь тесные контакты с ними для дабира посольского дивана, к тому же только начавшего службу, были небезопасны.
Положение изменилось после возвращения Бируни из индийского похода. Султан так и не приблизил его к себе, но в дворцовых кругах знали, что опала снята и придворный астролог находится вне подозрений. К тому времени и Бейхаки уже прочно встал на ноги — покровительство главы султанской канцелярии Абу Насра Мишкана и сам характер службы обеспечили ему политическую протекцию, достаточную для того, чтобы не бояться козней мелких придворных чинов.
Посольский диван, в котором служил Бейхаки, занимал особое место среди государственных ведомств Газны. Здесь разрабатывались и приобретали законченный вид важнейшие дипломатические документы; сюда же, прежде чем попасть к султану, стекались секретные доклады от послов, донесения начальников почтовой службы в провинциях, отчеты официальных и тайных осведомителей на местах, шифрованные сообщения от агентуры султана при правителях сопредельных стран. Находясь в курсе важнейших государственных дел и обладая негласной информацией, нередко компрометирующего характера, о многих сановниках и вельможах, Бейхаки сделался весьма влиятельной фигурой в дворцовых кругах — с ним предпочитали ладить даже те, кто был выше по положению и, казалось бы, не зависел от него ни в чем.
Будучи прирожденным дипломатом, Бейхаки умел в зависимости от обстановки вести себя по-разному: с одними он был высокомерен и заносчив, с другими — почтительно-вежлив, с третьими находился на короткой ноге. Он умел держать язык за зубами, а если и приходилось высказываться, речь свою строил столь туманно-витиевато, что далеко не каждый проникал в ее истинный смысл.
В отличие от молодого энергичного дабира, в своих отношениях с людьми Бируни не признавал никакой дипломатии, но, по-видимому, именно это качество и расположило к нему Абу-л-Фазла, безошибочно угадавшего в нем человека, которому можно полностью доверять. К тому же Абу-л-Фазл высоко ценил Бируни как ученого, проявлял к его научной деятельности глубокий интерес. Много лет спустя в своей знаменитой хронике «История Масуда» Абу-л-Фазл напишет о Бируни: «Он был человек, столь сведущий в словесности и понимании сущности вещей, в геометрии и философии, что в его пору другого подобного ему не было…»
Сближение началось на почве общего увлечения событиями прошлого. Абу-л-Фазл, по крупицам собиравший все, что касалось династической истории Газневидов, дотошно расспрашивал Бируни о гурганджских смутах, и, растроганный интересом молодого дабира к трагедии родной земли, Бируни преподнес ему экземпляр своей книги «Знаменитые люди Хорезма».
С каждым днем проникаясь все большим доверием к Бируни, Абу-л-Фазл рассказывал ему о закулисных сторонах жизни газнийского двора, призывал к осмотрительности и осторожности, предсказывая после смерти султана великие смуты, неизбежные в ходе жестокой борьбы за власть. Принадлежа, как и его покровитель Абу Наср Мишкан, к числу твердых сторонников Махмуда, Абу-л-Фазл с нескрываемой тревогой говорил о претензиях Масуда на престол. Бируни понимал эти страхи, но предпочитал хранить молчание — неприязнь к Махмуду сидела в нем так глубоко, что не только Масуд, но сам шайтан, окажись он завтра у власти, был бы, по его мнению, благом для этой истерзанной страны.
Лично для себя Бируни уже не ждал никаких благоприятных перемен. В последние годы у него наконец появилась возможность спокойно заниматься работой, и уже одного этого было достаточно, чтобы не роптать на судьбу. Куда больше, чем предсказание о дворцовых перемещениях, его взволновало сообщение Бейхаки о том, что газневидская армия захватила Исфахан и по всему городу запылали огромные костры из книг. Вместе с сочинениями исфаханских ученых в огне погибли многие труды Ибн Сины, которого Махмуд считал опаснейшим из еретиков. Позднее Бейхаки узнал, что сам Ибн Сина, служивший визирем у исфаханского эмира, сумел вовремя скрыться и найти его не удалось. Эта весть настолько обрадовала Бируни, что вопреки своему правилу ни с кем не делиться сведениями, получаемыми от Бейхаки, он тут же бросился к Ибн Ираку.
Сообщение о спасении Ибн Сины привело учителя в неописуемый восторг. Всю ночь вспоминали об «Академии Мамуна», о гурганджских ночных дебатах, о добрых товарищах, с которыми навсегда разлучила судьба.
* * *
Все научные труды, созданные Бируни в период с 1025 по 1030 год, содержат посвящения людям, чьи имена нам ни о чем не говорят. В источниках о них нет никаких упоминаний, и можно было бы вовсе обойти этот вопрос стороной, если бы не одно весьма любопытное обстоятельство.
Дело в том, что «Наука звезд», огромная по объему и, пожалуй, самая популярная книга Бируни, была посвящена женщине.
О ней, как почти обо всем, что связано с личной жизнью Бируни, наши сведения до обидного скудны. Известно только, что ее имя было Рейхана и она приходилась дочерью некоему ал-Хасану, выходцу из Хорезма… Обо всем остальном можно только строить предположения и догадки, чего с лихвой хватает в обширной исследовательской литературе о Бируни.
Наименее романтическая версия принадлежит академику И. Ю. Крачковскому, увидевшему в Рейхане одну из родственниц хорезмшаха, которая после трагических событий 1017 года попала в Газну. Советский востоковед А. А. Семенов, в целом придерживающийся такой же версии, идет несколько дальше, предполагая, что Рейхана приходилась хорезмшаху не просто родственницей, а сестрой. Гораздо больше простора для романтических построений дает гипотеза известного исследователя М. Низамуддина о том, что таинственная незнакомка была хорезмской покровительницей Бируни и, возможно, именно к ней восходит его так и не разгаданное учеными прозвище Абу Райхан.
Соблазнительно сделать еще один шаг и предположить несколько большее — ведь в повествовании о жизни любого мужчины, будь то великий полководец, ученый или поэт, рано или поздно неизбежно появляется женщина.
К сожалению, в нашей книге этого не произойдет. О прекрасном поле Бируни нигде не обмолвился ни единым словом, и, хотя в одной из книг решительно высказался о преимуществах брака, все его биографы единодушны в том, что всю свою жизнь он прожил холостяком.
Книга «Наука звезд», посвященная неизвестной Рейхане, была написана Бируни около 1030 года. Полное ее название — «Вразумление начаткам искусства звездочетства», но к астрологии она не имеет почти никакого отношения. Указывая на явное несоответствие заглавия содержанию самого сочинения, И. Ю. Крачковский писал: «Оно является введением не исключительно в астрологию, как можно было бы ожидать по этому названию, а большой энциклопедией, в которой последовательно разъясняются технические вопросы и термины геометрии, арифметики, астрономии с географией, хронологией, описанием астрономических инструментов и астрологии».
«Наука звезд» состоит из 530 вопросов и ответов, трактующих в несколько упрощенной или, точнее, популярной форме об узловых понятиях точных и естественных наук. Простота изложения и отсутствие в книге ссылочного аппарата позволяют предположить, что Бируни задумал ее как справочник, доступный широкому кругу образованных людей.
«Наука звезд», сразу же завоевавшая всеобщее признание и распространившаяся во множестве списков, была не первой книгой, созданной Бируни после «Геодезии». С октября 1025 года он не прерывал работы практически ни на один день и к августу 1027 года написал объемистый трактат «Об определении хорд в круге при помощи свойств ломаной линии, вписанной в него». Этот трактат, получивший сокращенное название «Хорды», содержал различные доказательства известной теоремы Архимеда о свойствах ломаной линии, вписанной в круг. Кроме трех доказательств, восходящих к самому Архимеду, и девятнадцати — принадлежавших математикам Среднего Востока, Бируни приводит в нем одно доказательство своего учителя Ибн Ирака и восемь своих. Помимо этого, в трактат включены задачи на геометрическое построение, всестороннее исследование свойств хорды как тригонометрической функции, а также важнейшая в средние века проблема тригонометрии — определение хорд, стягивающих различные дуги круга. В отдельных главах Бируни рассматривает способы определения уравнения светила, связанные с господствовавшей в античной и средневековой астрономии теорией эпициклов.
В то же период Бируни один за другим создает три крупных научных труда: «Поправки к «Элементам» Фергани», «Об использовании кругов азимутов для определения центров домов» и «Гномонику», или «Обособление трактования проблемы теней». В первых двух рассматриваются проблемы астрономического табулирования и сферической астрономии, третий представляет собой фундаментальное исследование о физическом, астрономо-практическом и функционально-математическом аспектах проблемы теней.
Задачам определения «лунной эклиптики», или, иначе говоря, пути Луны по небесной сфере, посвящена еще одна написанная в те же годы работа — «Об уточнении стоянок Луны». Наконец, следует упомянуть небольшой, к сожалению, не дошедший до нас трактат «Ключ астрономии», в котором Бируни, судя по некоторым косвенным свидетельствам, касается полемики между приверженцами геоцентрической и гелиоцентрической систем.
Судьба не подарила ему волнений и радостей семейной жизни. Но в работе он забывал о своем одиночестве. «Все мои книги — дети мои, — скажет он однажды, — а большинство людей очарованы своими детьми и стихами».
* * *
Наступила весна 1030 года, оттаяли снега, кочевники двинулись через горные перевалы к летним пастбищам, в Хорасан.
В ноуруз во дворце выпустили белого сокола на волю, знатные горожане ходили друг к другу в гости, обменивались подарками, простолюдины дрались кожаными ремнями, брызгались водой. Еще в канун праздника султан велел положить на столик в опочивальне семь серебряных чаш, столько же начищенных до блеска дирхемов, сахар, овечий сыр: белый цвет обладал чудодейственной силой, сулил благоденствие в новом году.
Все эти хлопоты оказались пустыми. Встречаясь с Бируни на дворцовых приемах, Абу-л-Фазл отводил его в сторонку, шептал в ухо последние новости. Сразу же после праздников султан заболел. Астма, мучившая его много лет, неожиданно обострилась, от приступов кашля он не мог лежать и спал, сидя в кресле. В минуты облегчения требовал к себе Абу Насра Мишкана, заставлял докладывать о положении дел. Однажды, прервав на полуслове государственного секретаря, он непонятно в какой связи с озлоблением заговорил о сыне:
— Этот Масуд — тиран, который никого не признает выше себя. После меня дело перейдет к Мухаммеду, но, увы, Масуд ведь его съест. Жаль и всех наших родичей и свиту, ведь Масуд — человек алчный и любит деньги. За любую малую толику денег, которую заметит у кого-либо, он того истребит с корнем и на место его посадит людей недостойных и негодяев.
Абу Наср Мишкан промолчал.
На следующий день султан пожаловался, что видел себя во сне сидящим верхом на верблюде:
— К путешествию, государь, — сказал Абу Наср и тотчас пожалел о своих словах.
Сон оказался в руку.
Смерть настигла Махмуда в четверг 29 апреля 1030 года, в час предзакатной молитвы, но сообщили о ней лишь неделю спустя.
Историк XV века Мирхонд писал:
«Говорят, что султан за два дня до смерти приказал принести из сокровищницы мешки, наполненные серебряными дирхемами и кошели с золотыми динарами, прекрасные драгоценные камни различных видов и всевозможные редкостные драгоценные вещи, которые были собраны им в дни его царствования, и разложить все это на широкой площадке, и эта площадка казалась видевшим ее цветником, украшенным разноцветными цветами, — и красными, и желтыми, и фиолетовыми, и другими. Султан с сожалением глядел на них и громко рыдал, а после долгих рыданий приказал отнести все в сокровищницу, и из всех этих вещей не дал ничего, хотя бы в фельс ценой, тем, кто этого заслужил…»
Возможно, это и вымысел, легенда, родившаяся уже после смерти Махмуда, но она, безусловно, точно отражает его нравственный облик.
В начале мая Газна наполнилась воплями плакальщиц, закрылись базары, на перекрестках поднялись траурные шатры из ковров. Народ, вываливший на улицы, хлынул из рабадов к шахристану, столпился у ворот, наблюдая, как знатные горожане в белоснежных чалмах бьют себя, словно женщины, по лицу.
«Город Газна не таков, каким я видел его в прошлом году… Торговые ряды полны народа, а двери лавок закрыты и заколочены гвоздями… Ходжи убрали чернильницы, руками хватаются за головы, головами бьются о стены. Чиновники горестно отвернулись от дела — ничего не делают, не идут в счетный диван; мутрибы плачут, кусают себе все десять пальцев, бьют себя руками по голове и лицу, как безумные; воины расстроены, в смятении — глаза их влажны, отощали они от скорби и отчаяния…»
Так описывал траурную Газну панегирист султана Фаррухи.
Придворные поэты быстрее всех опомнились от скорби. Едва ли не на следующий день после появления Мухаммеда в Газне тот же Фаррухи уже повсюду во всеуслышанье читал поздравительную касыду, в которую в спешке вставил несколько строчек из элегии покойного бухарского поэта Рабинджани.
Скончался благороднорожденный падишах,
Воссел счастливорожденный падишах,
Весь мир радуется воссевшему.
Если мир отнял у нас светоч,
То снова поставил он перед нами свечу.
Это стихотворение, написанное в духе известной формулы le roi est mort, vive le roi
[14], очевидно, пришлось по вкусу Мухаммеду, который еще при жизни отца покровительствовал поэту и во многом способствовал его блестящей карьере при дворе. Растроганному наследнику, пустившемуся сразу по прибытии в столицу в самый безудержный загул, разумеется, не могло прийти в голову, что к этому времени у Фаррухи была уже написана вчерне еще одна касыда, на сей раз посвященная Масуду, в которой придворный лицемер, не обременяя себя угрызениями совести, подстрекательски вопрошал:
Зачем давать гибнуть своей столице?
Зачем ты предпочел Исфахан Газне?
Масуд, находившийся в те дни в Исфахане, еще не знал о смерти султана. Неизвестно было и то, как он поведет себя, когда ему доложат, что брат согласно завещанию отца уже находится в столице.
Предусмотрительный Фаррухи заготовил эту касыду на всякий случай, впрок.
* * *
Кое-как пережили лето, а к осени стало ясно, что эмиру Мухаммеду на троне не усидеть. Он и сам, очевидно, чувствовал, что оказался не на своем месте — как бродячая собака, случайно прибившаяся к волчьей стае, заискивал перед знатью, раздаривал казенные деньги, закатывал пиры, где напивался до смерти и, осмелев, в непристойных выражениях поносил брата. Заправлял делами Али Кариб, старший хаджиб покойного султана;
вокруг него сплотились узким кругом бывший визирь Хасанак, Абу Наср Мишкан и еще с полдюжины сановников — словом, те, кто благословил прибытие Мухаммеда в столицу и теперь раскаивался, понимая, что за ошибку придется расплачиваться головой.
Во дворце царило уныние, диваны работали из рук вон плохо, да и делать было особенно нечего: опасаясь перемен, наместники давно не посылали никаких донесений, и лишь из Лахора время от времени поступали доклады, которые никому не хотелось читать.
Все лето Бируни почти не выходил из дому, работал, заканчивая книгу об Индии, задуманную еще несколько лет назад. К сожалению, он нигде не сообщает о хронологии своих посещений Индии, но скорее всего первая поездка не была единственной, и с 1027 по 1030 год ему вновь удалось побывать там с султанской армией, и, возможно, даже не раз. Вне всякого сомнения, «Индия» готовилась и писалась параллельно со многими другими работами по астрономии и математике, и если подвести итог всему, что создал Бируни в эти годы, одно лишь перечисление его трудов, не говоря уже об их объеме, покажется невероятным.
За время, прошедшее с его первого путешествия в Пенджаб, он сумел основательно изучить санскрит и теперь смело брался за перевод сложнейших трактатов, стараясь предельно точно изложить их содержание на арабском языке. Это была весьма нелегкая задача, потому что санскритская литература, особенно позднеклассического периода, отличалась крайней усложненностью формы, причудливой иносказательностью стиля; нередко в пределах одного и того же памятника на исходный текст наслаивались позднейшие добавления, окончательно затемнявшие смысл. Иногда, теряя нить, Бируни возвращался к началу, вновь строка за строкой осторожно пробирался вперед, к неясному эпизоду, и так по нескольку раз, до тех пор, пока не удавалось выхватить и удержать в сознании главное, составлявшее самую суть.
Затрудняло работу и неважное состояние рукописей, изобиловавших пропусками и описками, которые превращали целые фрагменты в бессмысленный набор слов. «Индийские переписчики невнимательны к языку и мало заботятся о точности, — жаловался Бируни. — Вследствие этого гибнет вдохновенный труд автора, его книга искажается уже при первом или повторном переписывании, и текст ее предстает совершенно новым, в котором не могут разобраться ни знаток, ни посторонний, будь он индиец или мусульманин».
Начал Бируни с более доступного и близкого — в числе первых переведенных им книг была «Малая Джатака» («Малая книга о рождениях»), астрологический трактат знаменитого ученого VI века Варахамихиры; следом появилось еще несколько небольших по объему работ по астрономии и математике. Лишь позднее, глубоко изучив естественнонаучное наследие Древней Индии, он приступил к переводам религиозно-философских трудов. «Я долго переводил с индийского сочинения математиков и астрономов, — писал Бируни, — пока не обнаружил книги, которые высоко ценятся индийскими философами и в которых индийские отшельники ищут, соперничая друг с другом, пути поклонения богу».
Религия и философия индийцев были предметом особого интереса Бируни. Конечно же, он отдавал себе отчет в том, что книги, попавшие к нему в руки, являются лишь отдельными звеньями единой традиции, для всестороннего изучения которой не хватило бы всей жизни. Но желание хотя бы в общих чертах составить представление об этой традиции, постичь самое существенное и значимое в индуизме и на этих путях приблизиться к пониманию сложного духовного мира Индии было столь велико, что он в считанные годы сумел проникнуть в тайны двух самых распространенных в классический период философских школ — санкхьи и йоги. Первая открылась ему через комментарий ученого VII–VIII веков Гаудапады на «Санкхья-карику», систематическое изложение учения санкхья, сделанное в середине I тысячелетия н. э. Ишвара-Кришной. Классическую йогу он изучал по трудам ее основоположника Патанджали, жившего в III веке н. э. Одно из сочинений Патанджали, название которого ученым до сих пор не удалось установить, Бируни вывез с собой в Газну. Благодаря его неукротимой энергии оба трактата появились в переводе на арабский язык, хотя, наверно, уместнее было бы говорить о переложении, а не о переводе в его современном понимании, поскольку арабские варианты, в целом адекватно передающие содержание первоисточников, не во всем точно следуют их духу — всюду, где материал дает возможность, не искажая смысла, выделить материалистические акценты, а идеалистические, напротив, приглушить, Бируни идет на это, сознательно приспособляя положения санкхьи и йоги к собственному пониманию вещей. Характерно и то, что из всех комментариев на трактат Ишвара-Кришны Бируни выбрал именно сочинение Гаудапады, в котором материалистические мотивы звучали отчетливей, чем в других.
Абу Сахл Тифлиси, старый друг, которому еще до первого посещения Индии Бируни жаловался на недобросовестное, а зачастую совершенно абсурдное описание религии индусов в мусульманской литературе, живо интересовался ходом работы и, наведываясь к Бируни чуть ли не каждый вечер, читал свежепереведенные страницы, сдувая песчинки, местами приставшие к бумаге. «Он стал побуждать меня написать книгу о том, что я узнал от самих индийцев, — вспоминал Бируни, — чтобы она стала помощью для тех, кто хочет оспаривать их учения, и сокровищницей для тех, кто стремится общаться с ними. Согласно его просьбе я выполнил это дело».
Разумеется, настойчивость Тифлиси была не единственной причиной, побудившей Бируни взяться за перо. Совершенное им открытие Индии, за несколько веков до того, как она будет открыта европейцами, было научным событием исключительной важности, и Бируни это, безусловно, понимал. Поиски умозрительной истины никогда не были для него самоцелью — еще с детства он знал, что смысл научных исканий измеряется пользой, которую они приносят обществу, и в этом смысле значение высказанной Тифлиси идеи об общении с индийцами, а если понимать это шире — о сотрудничестве народов, поистине трудно переоценить. Чтобы узаконить приемлемость такой идеи, надо было идеологически обосновать принципиальную возможность взаимопонимания между представителями двух различных культур, отнюдь не навязывая им какой-то единой точки зрения. В числе величайших заслуг Бируни то, что он сделал первый значительный шаг на этом пути.
«Мы ничего не признаем из того, во что веруют они, — писал он об индийцах, — и они не признают ничего из того, во что веруем мы». Утверждение, исключающее возможность взаимопонимания и контактов? Ничего подобного. Этой констатацией реально существовавших фактов открывается «Индия», а дальше через спокойное, объективное, чуждое какой-либо полемичности описание индуизма начинаются поиски того сходного, что не лежит на поверхности, но в своей первосути объединяет всех, кто верует, будь то индусы, мусульмане, христиане или представители других религиозных общин.
«Я не делал необоснованных нападок на противника, — писал Бируни, — и не считал предосудительным приводить его собственные слова, хотя бы они и противоречили истинной вере и ее приверженцу было бы неприятно слушать речи противника, но такова вера индийца, — и ему она лучше видна и понятна. В этой книге нет места полемике и спорам, и я не занимаюсь в ней тем, чтобы приводить аргументы противников и оспаривать тех из них, кто отклоняется от истины. Она содержит только изложение: я привожу теории индийцев как они есть и параллельно с ними касаюсь теорий греков, чтобы показать их взаимную близость».
Точкой отсчета в сопоставлении и оценке для Бируни всегда является ислам и созданная вокруг него культура, но при более вдумчивом анализе можно заметить, что главное здесь все же не в самом исламе, а в пронизывающей его идее монотеизма. Неспроста Бируни с явным сочувствием цитирует те места из «Бхагавадгиты» или древнегреческих сочинений, где эта идея прослеживается наиболее четко, — выдвигая концепцию некой общности и равноценности различных религий, он считает, что изначально все люди были монотеистами, но с ходом времени внешние обстоятельства и условия, падение нравов, коррупция и не в последнюю очередь невежество привели их к отходу от этих позиций и породили различные конфессиональные системы. Если в любой религиозной доктрине, по мнению Бируни, можно найти отголоски ее монотеистического прошлого, то в примитивной вере в божество или божества, свойственной необразованной толпе, как раз и проявляется искажение первосути, которое препятствует взаимопониманию между людьми.
Увлеченный этой идеей, Бируни выдвигает учение о двух видах вероисповедания. «У всякого народа, — пишет он, — вера избранных и толпы различается по той причине, что избранным от природы присуща способность стремиться к точному познанию общих начал, тогда как толпе естественно ограничиваться чувственным восприятием и довольствоваться частными положениями, не добиваясь уточнений, в особенности в вопросах, где обнаруживается расхождение мнений и несоответствие интересов».
Не следует видеть в противопоставлении «избранных» и «толпы» свидетельство консерватизма Бируни или тем паче пренебрежительного высокомерия к людям. Подобное противопоставление имело у Бируни скорее гносеологический
[15], нежели классовый смысл. Важнее здесь то, что, безусловно, относя себя к просвещенной части человечества, к «избранным», Бируни считал своим долгом способствовать искоренению невежества и предрассудков, служить утверждению истины и добра.
«Все мои намерения, — признавался он, — более того, моя душа целиком направлены только на распространение знаний, так как я миновал пору удовольствия от приобретения знания, — и я считаю это величайшим счастьем для себя. Тот, кто правильно понимает положение дела, не осудит меня за то, что я непрестанно тружусь над переводами с языка индийцев сходного с представлениями мусульман и противоположного и принимаю на себя бремя стараний в этом деле… Ведь скупость в отношении знаний — худшее преступление и грех».
Начиная «Индию» с изложения религиозно-философских воззрений индийцев, Бируни постоянно обращается к первоисточникам. К сожалению, однако, круг их был существенно ограничен тем, что собирал он материалы для своей книги в Пенджабе, который, подвергнувшись мусульманскому завоеванию, не имел уже в ту пору контактов с такими крупнейшими центрами индийской образованности, как Бенарес, Южная Индия и Кашмир. К тому же, лишенный возможности свободного передвижения, Бируни всецело зависел от кругозора и религиозно-философских пристрастий своих местных наставников.
Несмотря на эту ограниченность, очерк религиозных, философских и космологических представлений Древней Индии, охватывающий первые двенадцать глав книги, отличается поразительной для иноверца обстоятельностью и глубиной.
В точном соответствии с поставленной целью — дать своим единоверцам целостное представление о духовной культуре Индии — от религии и философии Бируни переходит к науке. Нет, пожалуй, ни одной отрасли знания, которой он не дал бы описания или по меньшей мере оценки; всему находился повод и место, а в некоторых вопросах его выводы и суждения сохраняют самостоятельное научное значение по сегодняшний день. Таковы, например, разделы, касающиеся филологии, где Бируни не только предлагает подробный список всех известных ему трактатов по грамматике санскрита, но и подробно анализирует метрические особенности индийской системы стихосложения и даже приводит схемы различных стоп.
Серьезный, углубленно-вдумчивый тон повествования сменяется насмешливо-ироничным, когда Бируни касается так называемых «скрытых», или герметических, наук, к каковым в Индии, да и во многих других странах, традиционно относили алхимию, искусство заклинаний, колдовство. «Колдовство, — писал Бируни, — это действие, при помощи которого что-либо представляют чувственному восприятию чем-то отличным от его реального бытия, приукрашенным с какой-либо стороны. Если смотреть с этой точки зрения, то оказывается, что колдовство широко распространено среди людей. А если признавать колдовство, подобно темному люду, за осуществление разных невозможных вещей, то оно стоит вне пределов достоверного познания… Следовательно, колдовство не имеет ничего общего с наукой».
Бóльшая часть книги посвящена исследованию точных и естественных наук индийцев, и в первую очередь астрономии. Оно начинается с обстоятельного обзора древнеиндийской астрономической литературы и включает как те ее положения, что уже были известны мусульманским ученым, так и новые, обнаруженные Бируни во время его пребывания в Индии. Понимая, что освоение идей и методов математики и астрономии индийцев немыслимо без уточнения принятых у них систем мер и отсчета времени, Бируни посвящает этим вопросам отдельные главы, в которых к тому же описывает древнеиндийскую гражданскую и религиозную хронологию и дает характеристики всех известных ему индийских эр.
Переходя к рассмотрению собственно астрономической тематики, Бируни нередко утрачивает спокойный и бесстрастный тон и по многим вопросам вступает в полемику с индийскими учеными. Индийская астрономия, пережившая расцвет в классическую эпоху, к XI веку уже заметно отставала от того уровня, которого достиг мусульманский Восток, и в стремлении Бируни внести уточнения и поправки к некоторым ошибочным или устаревшим положениям не было ничего необычного. Но не ошибки и не анахронизмы вызывали у него раздражение и даже гнев, а научная недобросовестность тех ученых, которые ради личной выгоды стремились сгладить противоречия между фантастической космологией религиозных преданий и научными представлениями о Вселенной и в конечном счете примирить религию с наукой.
«Религиозные книги индийцев и их книги преданий — пураны, — писал Бируни, — сообщают об устройстве мироздания такое, что полностью противоречит истине, признаваемой их астрономами. Однако индийцам необходимы эти книги для выполнения обрядов, и поэтому простые люди вынуждены прислушиваться к астрономическим расчетам и астрологическим предостережениям. По этой причине индийцы проявляют благосклонность к астрономам, любят говорить об их достоинствах, считают счастливым предзнаменованием встречу с ними… За это астрономы объявляют истинными их ошибочные представления и приноравливаются к ним, хотя большая их часть в действительности противоречит истине… С течением времени истинное и ложное перемешалось, и в результате сочинения индийских астрономов крайне запутаны, особенно работы подражателей, которые передают основы этой науки с чужих слов».
Это высказывание как нельзя лучше отражает позицию самого Бируни, который научную истину, добытую путем наблюдения и опыта, смело ставил над доводами любых «священных» писаний. Эмоциональность в данном случае не противоречит объективности, которую Бируни выдерживает на протяжении всей книги, В тех вопросах, где индийские ученые, по его мнению, превзошли его соотечественников, Бируни безоговорочно признает их заслуги, даже если при этом приходится ставить под сомнение выводы людей, ценившихся им особенно высоко. Так, например, он признает, что цвета затмеваемой части Луны в трактате его великого земляка Хорезми описаны весьма изящным слогом, но тем не менее не соответствуют наблюдаемому в действительности. «Описание индийцами этого явления, — констатирует он, — более верно и правильно».
Едва ли не пятую часть «Индии» занимают этнографические сюжеты, обнимающие почти все сферы повседневной жизни индийцев от свадебных обычаев, одежды, праздников, игр до судопроизводства и казусов наследственного права. Если к этому добавить географические разделы, содержащие сведения о великих реках Индии и ритуальном отношении индийцев к воде, об особенностях рельефа и о крупнейших городах с указанием расстояний между ними, а также описание различных каст и рассыпанные по всему тексту замечания исторического плана, мы сможем представить себе энциклопедический размах созданной Бируни книги, равной которой еще не знал мусульманский мир.
Как это часто случается с произведениями, намного опередившими свой век, «Индия» не была понята и принята современниками. Людей, привыкших видеть во всем чужом — враждебное, отпугивал сам принцип непредвзятости и объективности, поставленный Бируни во главу угла. В обществе, где царил определенный жанровый канон, новаторство, пусть даже наполненное глубоким смыслом, не воспринималось как достоинство. Достаточно сказать, что ни современники Бируни, ни позднейшие арабоязычные авторы почти не приводят в своих сочинениях цитат из «Индии» и тем более — хвалебных отзывов о ней. Даже в обширнейшем «Словаре литераторов» известного историка Якута ал-Хамави, в котором Бируни отводится целый раздел, об «Индии» не сказано ни слова, словно бы ее не было вообще. Небольшие отрывки из «Индии», правда, встречаются в сочинениях средневековых персидских авторов Ауфи и Гардизи, но впоследствии она окончательно выходит из культурного обихода, и ни на Востоке, ни на Западе о ней не знают ничего.
Второе открытие «Индии» состоялось через восемь с половиной веков после того, как она впервые увидела свет. В 1887 году английский арабист Эдуард Захау опубликовал арабский текст «Индии», а год спустя появился подготовленный им же ее перевод на английский язык.
Научный мир был потрясен. Опубликование «Индии» вызвало переворот в представлениях востоковедов о средневековой мусульманской культуре.
«Это — памятник единственный в своем роде, и равного ему нет во всей древней и средневековой литературе Запада и Востока, — писал известный русский востоковед В. Р. Розен. — От него веет духом критики беспристрастной, вполне свободной от религиозных, расовых, национальных и кастовых предрассудков и предубеждений, критики осторожной и осмотрительной, блистательно владеющей самым могущественным орудием новой науки, то есть сравнительным методом, критики, ясно понимающей пределы знания и предпочитающей молчание выводам, построенным на недостаточно многочисленных или недостаточно проверенных фактах, от него веет широтой взглядов поистине поразительной — одним словом, веет духом настоящей науки в современном смысле слова».
Глава IV
В полдень 27 мая 1030 года в Исфахан прибыли двое стремянных. Прямо у коновязи, вытянувшейся вдоль дворцовой стены на площади Мидан-шах, старший из них снял седло, надорвал войлок потника и извлек оттуда записку в восковой оболочке. Не обращая внимания на препирательства стражников, он прошел в дежурное помещение и потребовал немедленно доложить о себе Масуду. На шум вышел старший дабир эмира ходжа Тахир и, мгновенно оценив ситуацию, жестом приказал стремянному следовать за собой.
Пробежав глазами записку, Масуд сделался белым как полотно.
— Можешь посмотреть, — сказал он ходже Тахиру.
Перепуганный дабир приблизился на цыпочках, двумя пальцами приподнял записку со стола, начал читать. Родная сестра Махмуда — Хатли сообщала племяннику о кончине султана и намерении Али Кариба, сосредоточившего в своих руках всю власть, возвести на престол Мухаммеда согласно завещанию отца. «В час предзакатной молитвы государя похоронили в саду Перузи, — писала она, — и все мы тоскуем по нему… Ты знаешь, что брат твой Мухаммед не справится с делами царствования, а у семейства нашего врагов хватает, и мы, женщины, и сокровища султана остались без защиты. Необходимо, чтобы ты тотчас принялся действовать, ибо ты — наследник отцовского престола. Хорошо обдумай мои слова и будь готов наискорейшим образом прибыть в Газну, дабы престол царства и все мы не пропали…»
— Что ты скажешь на это? — спросил Масуд, глядя ходже Тахиру прямо в глаза.
— Нет никакой нужды совещаться, — не задумываясь ответил ходжа. — Действуй согласно тому, что написано, но никому об этом не говори.
— Тетка моя совершенно права, — сказал Масуд, воодушевляясь. — Но без совещания не обойтись. Зови сюда старшего хаджиба и других придворных — я с ними поговорю и послушаю, что они скажут. На чем порешим, то и сделаем.
Борьба за престол началась.
После трехдневного траура Масуд вызвал ходжу Тахира и продиктовал послание к багдадскому халифу. Тон письма был вежливый, но жесткий. Сообщая о смерти отца, Масуд потребовал от халифа немедленно подтвердить его права на султанство и выслать жалованную грамоту и стяг. Одновременно в Газну снарядили посольство с соболезнованиями и поздравлениями по случаю вступления Мухаммеда на престол — до поры ни брат, ни стоявшие за ним сановники не должны были догадываться о том, что их ждет впереди.
31 мая 1030 года Масуд выступил в Рей. Там его ожидало еще одно письмо из Газны — верные люди сообщали, что Мухаммед никак не придет в себя от привалившего ему счастья, раздает направо и налево деньги из расходной казны и уже вторую неделю пьянствует, окруженный сбродом из рыночных акробатов и дворцовых шутов. Газнийские оргии были как нельзя на руку, теперь слово было за Багдадом — без утверждения своих прав халифом Масуд чувствовал себя скованным по рукам и ногам.
Посольство из Багдада прибыло через несколько дней. Халиф Кадир, которого еще покойный султан приучил к покладистости, писал, что утверждает Масуда в правах наследника и жалует ему завоеванные им города Рей и Исфахан.
Послание халифа зачитывали в соборной мечети, с крепостной стены били в литавры, трубили в боевые рога. Целый день рейские каллиграфы, не разгибая спин, готовили списки с грамоты «повелителя правоверных», а к ночи десятки гонцов-хайлташей уже мчались о-двуконь в разных направлениях, чтобы весь Хорасан узнал, кто законный наследник и чье имя славить с минбаров во время пятничных служб.
Масуд стал султаном, однако до реального трона ему предстоял еще долгий путь. Надо было отправляться в Хорасан, где находилась большая часть войска. От его поддержки теперь зависело все. Оставляя за спиной Рей и примыкавшие к нему области, Масуд приказал щедро одарить именитых горожан — вещевую палату разобрали всю до последнего халата, но дело было сделано: подобревшие ходжи и шейхи пятились, отвешивая поясные поклоны, клялись в верности на вечные времена.
В середине лета, посадив наместником в Рее своего приближенного Ташфарраша, Масуд двинулся в столицу Хорасана — Нишапур. Во время остановки в Дамгане произошел такой случай — протиснувшись сквозь ряды стражи, к Масуду бросился и припал губами к его стремени Абу Сахль Заузани, старый друг, служивший ему еще в пору молодости в Герате и бежавший ныне из Газны. При виде Абу Сахля — осунувшегося, в прохудившемся халате, с нищенской сумой через плечо — Масуд растрогался, прослезился, приказал выдать ему одежду и содержание из походной казны. Провожая Абу Сахля в баню, сипахдары переглядывались, покачивали головами: подлый нрав нового фаворита, которого покойный султан за какую-то низость на несколько лет засадил в газнийский зиндан, был известен всему Хорасану, и лишь Масуд не догадывался, что вся эта сцена с лохмотьями и сумой была продумана старым негодяем от начала до конца. Вечером того же дня газнийский беглец, едва успев переодеться в парадное платье, вошел к Масуду для долгого разговора, а в полночь вышел от него самым влиятельным человеком при дворе.
Бегство Заузани вызвало переполох в столице. Если прежде вельможи, поддержавшие Мухаммеда, еще надеялись как-то оправдаться перед Масудом, то теперь, зная злобный, мстительный характер Абу Сахля, они понимали, что дело не кончится добром.
Посоветовавшись, решили писать покаянные письма: Мухаммеда, мол, призвали временно, для поддержания порядка, а нынче все готовы присягнуть государю, имеющему законные права на престол. Только кто же поверит словам, когда каждое утро они являются в державную суффу и, сгибая спины, приветствуют того, кто в их глазах давно уже не султан? Газна на время перестала быть столицей; все теперь решалось в Нишапуре, куда Масуд добрался к середине августа и под приветственные клики воинов торжественно въехал во дворец у сада Шадъях. Туда же, в Нишапур, следом за ним явилось посольство из Багдада с жалованной грамотой, подарками и султанским стягом; со дня на день ожидали коронацию.
В те дни Абу-л-Фазл Бейхаки не успевал распечатывать донесения, поступавшие из Нишапура от тайных информаторов, которые за отсутствием иных распоряжений продолжали по-прежнему исполнять свой долг. Выбирая из множества сообщений самые главные, он переписывал их для себя одному лишь ему понятной тайнописью и прятал сложенные вчетверо листки между страницами книг. Много лет спустя из этих заметок сложится целая хроника, в которой триумфальному венчанию Масуда будет посвящен целый раздел:
«Посла и его свиту вели между двух рядов войск, а сарханги с двух сторон рассыпали монеты, покуда посол не доехал до престола. Эмир восседал на престоле, открыв прием, а родичи и свита сидели и стояли. Посла опустили с коня на добром месте, затем привели пред лицо эмира. Он строго по чину выступил вперед и поцеловал руку государю. Эмир его посадил перед престолом. Сев, посол приветствовал государя от имени повелителя верующих и присоединил к сему добрые пожелания. Эмир Масуд царственно отвечал ему. Затем посол встал на ноги и положил на престол жалованную грамоту халифа и послание. Эмир приложился к ним устами и подал знак Абу Сахлю Заузани, чтобы он взял их и прочитал. Когда тот дочитал до поздравления эмира, эмир встал, облобызал ковер престола и снова сел… Эмир Масуд надел пожалованный халат и исполнил два раката молитвы. Абу Сахль Заузани заранее сказал эмиру, что так надобно сделать, когда он наденет почетное одеяние из рук халифа, как подобает преемнику отца. Поднесли венец, ожерелье и верхового коня, меч, перевязь и то, что было в обычае привозить оттуда. Родичи и свитские рассыпали перед престолом монеты…»
Читая сообщения из Нишапура, газнийские вельможи громко вздыхали, закатывая глаза, бормотали молитвы, но никто не решался произнести слова, которые давно уже висели в воздухе. Так продолжалось до тех пор, пока не начался великий пост. В середине месяца рамадана стало известно, что Масуд во главе хорасанского войска выступил из Нишапура в Герат. Возмездие надвигалось неумолимо — медлить было нельзя.
В ту осень войска, воевавшие в Индии, квартировали в Тегинабаде, в нескольких переходах к юго-западу от Газны. В последние дни поста Али Кариб наконец сделал решающий шаг. Выехав в сопровождении дворцовых сановников в Тегинабад, он, собрав тамошних военачальников, предложил Мухаммеду отречься от престола и до окончательного решения своей судьбы поселиться в окрестной крепости Кухдиз. Не ожидавший такого поворота, Мухаммед бросился к сархангам, с которыми не раз пил до рассвета на веселых пирушках, но вчерашние сотрапезники опускали головы, отворачивались, не поднимая глаз.
Судьба престола была решена.
* * *
Радостную весть Газна встретила ликующим стоном карнаев, боем литавр. В тот же день вдова Махмуда с домочадцами и гаремом торжественно перебралась из цитадели в городской дворец, выделенный Масуду еще покойным отцом. Вечером туда потянулись депутации знати, ученых шейхов, состоятельных горожан; из газнийского пригорода Шадиабад прибыли мастера музыкального цеха — сурнайчи, танцовщики, певцы с длинношеими сазами; на дворцовой площади вспыхнули костры и открылось гулянье, продолжавшееся до самого утра.
Принимая поздравления, мать Масуда не скрывала радости, от имени сына благодарила всех явившихся на поклон, а некоторых выделяла особо — расспрашивала о здоровье, говорила ласковые слова. Неожиданно для себя высочайшего внимания удостоился и Бируни.
— Мы много слышали о твоих успехах в искусстве звездочетства, — сказала государыня улыбаясь. — Надеемся, что ты будешь служить султану так же ревностно и верно, как служил его почившему отцу.
Бируни молча поклонился. Выходя из залы, он перехватил внимательные взгляды придворных и без всякой астрологии понял, что в их звездных каталогах он отныне значится в числе восходящих светил. Надо было радоваться, а ему вдруг стало тревожно. По дороге домой он безуспешно пытался угадать, чему обязан этой внезапной благосклонностью.
Дома его уже давно дожидался Абу-л-Фазл.
— Утром выезжаю в Герат, — сообщил он. — Вот пришел проститься. Всякое может случиться, не знаю, увидимся ли еще.
Абу-л-Фазл поведал Бируни о последних событиях. Через несколько дней после отречения Мухаммеда султан приказал Али Карибу с войском и казной немедленно выступить в Герат. Еще раньше туда отправился бывший визирь Хасанак, за которым от Абу Сахля Заузани прибыли трое стремянных. А теперь пришло распоряжение трогаться в путь султанской канцелярии во главе с Абу Насром Мишканом — обоз с архивами отправился еще прошлой ночью, а сам обладатель серебряной чернильницы готовился выехать поутру.
— Перед отъездом Абу Кариб приходил прощаться к Абу Насру, — рассказывал Абу-л-Фазл. — Он уверен, что ему не избежать смерти, просил Абу Насра не поминать его лихом, позаботиться о семье. Абу Наср и сам страшится султанского гнева, но его вина вроде поменьше — надеется, что пронесет. Что же касается Хасанака, то тут и думать нечего — кончит на плахе, потому что ни султан, ни этот проходимец Заузани не простят ему былых обид.
Положение Хасанака и впрямь было незавидным. Бируни уже приходилось слышать, что Хасанак, ставший визирем Махмуда после смещения опытного царедворца Мейманди в 1024 году вел себя неосмотрительно и недальновидно: полностью став на сторону султана в его ссоре с сыном, он не раз при людях оскорблял Масуда, упрекал его за беспутство и мотовство.
— Помяни мое слово, — сказал Абу-л-Фазл на прощанье, — всем, кто был особенно близок к Махмуду, нынче несдобровать. Борьба за власть началась не вчера и кончится не завтра. Кое-кого она приведет на плаху, других — в крепость… Ну а тебе, устод Абу Рейхан, нечего волноваться — всем известно, что покойный султан тебя не очень-то любил.
Внезапно явилась разгадка неожиданного фавора. Всех, кто в месяцы междуцарствия оказался в стороне от политических бурь, и тем более таких, к кому Махмуд не скрывал своей неприязни, сегодня скопом относили к партии Масуда, одаряли милостью заранее, в расчете, что они с лихвой отработают полученный аванс.
Предсказания Абу-л-Фазла сбылись и на этот раз. Расправу над политическими противниками Масуд начал еще до возвращения из Хорасана — первой жертвой, как и следовало ожидать, стал всесильный хаджиб Махмуда — Али Кариб, а через некоторое время на городской площади Балха при огромном стечении народа был казнен Хасанак. Но Масуд этим не ограничился. Что ни день, отдавались распоряжения о смещении с государственных постов чиновников, в свое время поставленных Махмудом и пользовавшихся его благосклонностью; вместо них назначали ставленников Масуда — старых приятелей, с которыми он сошелся еще в юные годы в Герате и выпил не один кубок вина, гулямов, сплотившихся вокруг него в годы размолвки с отцом, политических авантюристов типа Заузани, поставивших на Масуда еще в его бытность наследником престола. Встречались среди выдвиженцев и честные, преданные долгу люди, в силу тех или иных причин остававшиеся до этого в тени, и даже некоторые сановники прежнего султана, чьи государственные способности и опыт были столь очевидны, что Масуд не решился ими пренебречь. В числе последних оказался Абу Наср Мишкан, а с ним и Бейхаки, которых новый султан не только оставил на прежних постах, но и приблизил к своей персоне, к великому неудовольствию могущественного временщика Заузани.
Перемены, начавшиеся осенью 1030 года, коснулись всего и всех. Даже придворные одописцы, казалось бы, по роду профессии обязанные славить и восхвалять, расплачивались теперь за неумеренное угодничество перед прежним султаном. Царь поэтов Унсури и старейшина поэтического «дивана» Фаррухи по-прежнему приглашались на официальные приемы, но в питейные ассамблеи их уже не звали, и их панегирики Масуд выслушивал равнодушно, как утомительное, но необходимое дополнение к церемониалу, который следовало соблюдать. Среди поэтов на главные роли вскоре выдвинулись выскочки, чье единственное преимущество состояло в том, что при Махмуде за свои вирши они не получали ни гроша. Торжественная велеречивость классиков, изысканность слога, в которой они состязались, все же надеясь заслужить вознаграждение, теперь уже были не в моде. Зато третьеразрядный рифмоплет Алави Зинати, угадавший эпикурейские наклонности Масуда, завел дружбу с его любимым шутом Джухой и музыкантом Бу Бакром и исполнял под его музыку незамысловатые стихи, прославлявшие чувственные наслаждения и вино. Старик Унсури, топая подагрическими ногами, с возмущением рассказывал Бируни, как однажды султан, восхитившись непристойными стишками Зинати, приказал послать ему домой целый пилвар золотых монет, а пилвар — это столько, сколько можно погрузить на слона. Не осмеливаясь возвысить голос, старые махмудовские сановники шепотом пересказывали друг другу стихи, написанные по этому поводу поэтом Минучихри:
В наши дни процветают насмешки и пустословие,
Дела идут только у рубабиста Бу Бакра и шута Джухи.
Кому бы ты ни снес стихотворение, ни составил славословия,
Тебе скажут: «Все это ложь от начала и до конца».
Бируни выслушивал сетования старых поэтов молча, ничего не отвечал. Бывшие фавориты Махмуда не вызывали в нем ни жалости, ни сочувствия. Ничтожной ему казалась и мышиная возня сторонников Масуда, затеявших вечную как мир борьбу за чины и награды. Расположение султана, становившееся с каждым днем все более очевидным, волновало и радовало его вовсе не перспективою личных выгод. Почти всю жизнь, сколько помнил себя Бируни, стесненность в средствах стояла неодолимым препятствием на пути научных стараний. Теперь, когда тяжесть прожитых лет уже ощущалась спиной, сутками напролет не знавшей разгиба, попутный ветер, кажется, впервые задул в его паруса. Надо было спешить.
* * *
Если вокруг личности Махмуда мнения историков разошлись, то в отрицательной оценке его преемника единодушны практически все.
«После кратковременного царствования младшего сына Махмуда, Мухаммеда, — писал В. В. Бартольд, — власть перешла к старшему, Масуду (1030–1041), который наследовал только недостатки отца. Масуд был такого же высокого мнения о своей власти, как Махмуд, и так же желал решать все дела по своему усмотрению, но, не обладая способностями отца, приходил к пагубным решениям, за которые упорно держался, не обращая внимания на советы опытных людей. Рассказы о подвигах Масуда на охоте и в битве показывают, что он отличался физической храбростью; тем более поражает в нем полное отсутствие нравственного мужества; в несчастии он оказывался малодушнее женщин. В корыстолюбии Масуд нисколько не уступал Махмуду, и обременение жителей поборами при нем достигло крайней степени».
Еще непривлекательней выглядит Масуд в описании советского востоковеда А. К. Арендса, переводчика «Истории Масуда» Бейхаки на русский язык: «Это упрямый, своенравный, самонадеянный и подозрительный деспот, коварный жестокий лицемер и в то же время игрушка в руках своекорыстных советников. Внезапные порывы великодушия и добросердечия носили в нем скорее наигранный характер, в этом преобладало желание казаться великодушным, справедливым и добрым, ибо таково было традиционное представление о повелителе. Масуд в противоположность отцу был совершенно лишен государственного ума, он был плохим администратором и оказался бездарным полководцем, когда пришлось вести войну с Сельджукидами… Ко всему тому Масуд был пьяницей, пристрастие его к вину обостряло дурные нравственные качества и сводило на нет хорошие».
Самонадеянность и заносчивость вкупе с подозрительностью сослужили Масуду недобрую службу. Не считаясь с мнением опытных людей и вместе с тем во многом полагаясь на советы прожженного интригана Заузани, он с первых дней своего правления обнаружил склонность к непродуманным и недальновидным решениям и допустил ряд серьезных политических просчетов, в конечном счете подорвавших авторитет и могущество газневидской державы. Так, уже в 1031 году он сместил с должностей и бросил в темницу двух крупных военачальников, пользовавшихся доверием и покровительством отца: Эрьяруна, командовавшего газневидскими войсками в Индии, и хорасанского сипахсалара Гази, который летом 1030 года одним из первых перешел на его сторону и поддержал его в борьбе за власть. Неожиданная опала Гази, чья преданность Масуду ни у кого не вызывала сомнений, вызвала глухой ропот в армии, но Масуд, прислушивавшийся к Сплетням дворцовых интриганов больше, чем к осторожным советам Абу Насра Мишкана и вновь назначенного визирем Майманди, продолжал действовать в том же авантюристическом духе.
Еще в 1030 году он пригласил на службу вождей сельджукских племен, в свое время отброшенных Махмудом от границ Хорасана. Союз с сельджуками в принципе мог бы способствовать укреплению военной мощи Газны, но, когда туркмены стали жаловаться на произвол газнийских военачальников и потребовали выплачивать им жалованье, Масуд, не задумываясь о последствиях, летом 1031 года приказал схватить Ягмура и нескольких других сельджукских предводителей и предать их мучительной казни. Так он по собственной воле нажил себе на границах Хорасана опаснейших врагов, которым в будущем будет принадлежать решающая роль в разгроме газневидской державы.
Не менее нелепой и опасной по своим последствиям была и предпринятая им в 1030 году попытка покушения На хорезмшаха Алтунташа, бывшего гуляма Махмуда, поставленного им над Хорезмом после завоевательной кампании 1017 года. Эта идея, подсказанная Масуду Абу Сахлем Заузани, не имела никакого политического смысла и, более того, противоречила государственным интересам Газны, для которой Хорезм был мощным форпостом в Мавераннахре, сдерживавшим враждебные поползновения караханидского правителя Бухары. Бессмысленность этой предательской акции усугублялась еще и тем обстоятельством, что Алтунташ никогда не помышлял об измене и остался верным вассалом Масуда до конца своих дней.
Продолжая грабительские походы в Индию, традиционно считавшуюся главным направлением военной экспансии его державы, Масуд проявлял непростительное легкомыслие в отношении Хорасана, и эта политическая близорукость обошлась ему особенно дорого: именно оттуда начался развал газневидской державы, который ни ему, ни его преемникам уже не удалось остановить. Безжалостное выжимание налогов из жителей Хорасана широко практиковалось и при Махмуде, но лишь в годы правления Масуда оно приобрело характер открытого и бесконтрольного грабежа. Абу-л-Фазл Сури, назначенный при Масуде гражданским правителем Хорасана, фактически объявил всем податным сословиям настоящую налоговую войну, не останавливаясь перед насилием и в отношении местной знати, которая стала все чаще обращаться к Караханидам с просьбой защитить ее от произвола газнийских властей. Уже один этот факт, свидетельствовавший о растущих центробежных тенденциях в главной провинции государства, казалось бы, должен был насторожить Масуда, но Сури взял за правило делиться с ним своей добычей, и султан, ослепленный баснословными подарками, ежегодно поступавшими из Хорасана, даже гордился ловкостью своего наместника, раздраженно отмахиваясь от настоятельных требований Абу Насра Мишкана сместить зарвавшегося казнокрада, чьи действия подрывали в глазах хорасанской знати державный авторитет Газны.
Не вникая глубоко в государственные дела, Масуд большую часть времени проводил в развлечениях, наконец-то позволив себе то, что было запретным при жизни отца. «Когда сел на царство Масуд, — писал внук Кабуса ибн Вушмагира Кей-Кавус, много лет проживший при газнийском дворе, — он вступил на путь смелости и мужества, но управлять царством он совсем не умел и вместо того, чтобы царствовать, предпочитал развлечения с рабынями». Увеселительные ассамблеи во дворце Масуда всегда сопровождались неумеренными возлияниями; султан, пристрастившийся к хмельным напиткам еще в юные годы, нередко пьянствовал по нескольку дней подряд и, хватая за полы халатов пытавшихся улизнуть придворных, кричал: «Никому не уходить! Сейчас будем пить вино!»
Как мы видим, в портрете Масуда, созданном усилиями его современников, черная краска явно преобладает над всеми остальными, но справедливость требует, чтобы, показав отрицательные черты его натуры, мы не обошли вниманием и некоторые достоинства, которые выгодно отличали его от покойного отца. К этим достоинствам, кстати сказать, не столь часто встречавшимся среди феодальных деспотов мусульманского средневековья, безусловно, относилась широкая образованность Масуда.
Как свидетельствуют современники, Масуд свободно владел арабским и персидским языками, причем в последнем он преуспел до такой степени, что собственноручно писал на нем пространные послания, поражая даже многоопытных дабиров глубиной мысли и изысканностью слога. Еще в юные годы Масуд прошел курс традиционных дисциплин под руководством нишапурского судьи Абу-л-Аля Саида Устувана, чье имя в начале XI века пользовалось широкой известностью в мусульманских богословских кругах. Однако Масуд, судя по всему, не удовлетворился кругом предметов, составлявших основу придворного воспитания, и по собственной инициативе принялся за освоение математики, астрономии, географии и других «древних наук». Глубокий интерес он проявлял к зодчеству и строительству фортификационных сооружений, и некоторые из них даже возводились по его чертежам.
Образованность Масуда определяла его отношение к ученым, которым по его приказу предоставлялось все необходимое для работы. По сообщению историка XIV века Ибн ал-Асира, Масуд «очень любил ученых, оказывал им много благодеяний, приближал их к себе, и они сочинили для него много сочинений по различным отраслям наук». Разумеется, было в его меценатстве немало и от стремления выглядеть в глазах мусульманского мира «просвещенным правителем», но как бы там ни было, все средневековые источники единодушно сходятся в том, что при дворе Масуда ученые жили лучше, чем где-либо еще.
Это чрезвычайно важное обстоятельство подтверждает и Бируни, который благодаря покровительству Масуда наконец-то смог целиком отдаться творчеству, освободившись от мелочных житейских забот и постоянной тревоги за завтрашний день. «Он дал мне возможность в оставшиеся годы моей жизни расширить служение науке, — с благодарностью вспоминал Бируни, — он обласкал и окружил меня заботой и под сенью своего могущества укрыл меня завесой спокойствия. Он пролил надо мной ливни даров, сопровождая это все большим приближением к своей особе, все возрастающим дружелюбием и столь сердечным отношением, что молва о сем разошлась далеко-далеко».
Впервые за долгие годы у Бируни появились все условия для плодотворной работы. Благоволение султана надежно ограждало его от недоброжелательства воинствующих невежд, которые по-прежнему занимали многие теплые местечки при дворе. Еще вчера они не упускали повода хоть в чем-нибудь досадить ему, и их завистливые шепоты преследовали его на каждом шагу. Сегодня же ядовитые старцы, встречаясь с ним, едва не стукались лбами об пол и, подключившись к хору славословий в адрес Бируни, не забывали лишний раз прибавить к его имени почтительный титул «ученый шейх». Уже к концу 1030 года по повелению Масуда Бируни покинул свое скромное жилище в городе и переселился в небольшую усадьбу в окрестностях Газны, где так же, как в кятской усадьбе Ибн Ирака, неподалеку от дома вскоре выросла обсерватория с большим стенным квадрантом, секстантами и астролябиями всех мыслимых систем. Ушли в прошлое времена, когда, случалось, не хватало денег расплатиться с каллиграфом и даже бумагу приходилось экономить, сжимая строчки и обуздывая размашистость письма. Теперь можно было спокойно водить каламом по нежнейшим листам самаркандской работы и в случае описки рвать их на части, не видя в этом большого греха. Со временем в доме образовались меджлисы с беседами и спорами, наезды гостей стали необременительны, радовали душу, потому что каждому теперь без усилий раскладывался щедрый дастархан.
Своим вниманием Масуд не обошел и Ибн Ирака, и других ученых; время от времени он собирал их во дворце и подолгу беседовал с каждым, интересуясь направлением их трудов. На одном из меджлисов разговор зашел о Гургандже и его ученых, помянули добрым словом покойного Мамуна, расчувствовались, повздыхали, а когда пришло время расходиться, Масуд велел Бируни задержаться и, взяв его под локоть, сказал, что не видит серьезных препятствий его поездке в Хорезм.
От неожиданности Бируни лишился дара речи.
— Только птица навсегда улетает из золотой клетки, — сказал Масуд, улыбаясь. — А ты полетишь и вернешься, ибо нигде тебе не будет так привольно, как здесь.
* * *
Ни в одном из дошедших до нас сочинений Бируни не сообщает подробностей о своей поездке в Хорезм. Неизвестна и точная дата этой поездки, но по некоторым косвенным данным можно предположить, что она имела место в самом начале правления Масуда, скорее всего в 1031 году. В ту пору Хорезм был одной из провинций газневидского государства, и хотя его правитель Алтунташ носил титул хорезмшаха, сам он считал себя слугой и наместником Газны, и в хорезмских мечетях читали хутбу на имя Масуда. Правда, удаленность Хорезма от центра, его экономическая и военная самостоятельность, а также выгодное стратегическое положение вдоль нижнего и среднего течения Амударьи с каждым годом делали его зависимость от Газны все более призрачной и эфемерной, тем более что после смерти Махмуда в меджлисах хорезмийской знати вновь вошел в моду сепаратизм. Подобные идеи встречали решительный отпор со стороны Алтунташа, воспитанного с младых ногтей в духе верности газнийским владыкам, но крамола махровым цветом расцветала в его собственной семье, где подросшие сыновья с жаром обсуждали возможность отложения от Газны.
Хорезм мало изменился за те четырнадцать лет, которые Бируни провел в Газне. Включение в состав газневидского государства никак не отразилось на том особом укладе жизни, который выстраивался веками и не мог разрушиться, выветриться, исчезнуть бесследно под порывами политических бурь. Так же, как и десять и сто лет назад, здесь вовсю кипела торговля — караван за караваном доставляли по «царской дороге» славянских невольников, оружие, драгоценные северные меха; кочевники являлись из степи со своими отарами и уходили, погрузив на верблюдов вьюки с шерстяными тканями и всевозможной утварью, сработанной в Гургандже мастеровыми людьми. События 1017 года положили конец знаменитой «Академии Мамуна», но Гургандж по-прежнему был прибежищем богословов-рационалистов, и фанатизм, столь распространившийся в газневидскую эпоху, здесь считался дурным тоном точно так же, как в прежние времена.
Бируни прибыл в Хорезм накануне важных политических событий — по приказу Масуда хорезмшах готовился весной 1032 года идти войной на Бухару. Старая идея союза с кашгарскими Караханидами против Караханидов бухарских была вновь возрождена к жизни Масудом и, несмотря на ее кажущуюся целесообразность, со временем привела к последствиям, крайне неблагоприятным для Газны. Война началась уже после возвращения Бируни из Хорезма. В одной из битв с бухарским правителем Али-тегином верный Газневидам Алтунташ был убит. Масуд, давно уже с тревогой наблюдавший за усилением Хорезма, тотчас попытался резко ограничить самостоятельность наследника Алтунташа Харуна. Пожаловав почетный титул хорезмшаха своему сыну Саиду, Масуд поставил Харуна в положение правителя без прав. Но Харун, еще при жизни отца мечтавший об освобождении от гнета Газневидов, неожиданно взбунтовался и летом 1034 года отменил во всех хорасанских мечетях хутбу на имя Масуда.
Это означало, что Хорезм стал независимым государством и отныне ни в чем уже не подчинялся воле Газны.
Отложение Хорезма пробило первую брешь в монолите могущественной империи, созданной Махмудом.
Ни удач, ни триумфов уже не случится — звезда Газны, прошедшая точку зенита, теперь будет опускаться все ниже и ниже, пока не сольется с горизонтом, и исчезнет за ним навсегда.
1034 год был отмечен двумя событиями. Одно из них, в сущности, не столь значительное, всколыхнуло газневидскую столицу, и о нем старики рассказывали внукам еще десять и даже двадцать лет спустя. Другое — мирового значения — прошло незамеченным, как это часто случается в истории, где справедливость восстанавливается спустя сто, а то и тысячу лет.
Осенью 1034 года Газна встречала посольство от кашгарских Караханидов, которое доставило в султанский дворец дочь Кадыр-хана, Шах-хатун, взятую в жены Масудом для закрепления союза двух мусульманских держав. «Несколько дней город находился в убранстве, — рассказывает летописец, — подданные ликовали, а знать устраивала разного рода игрища и пировала, покуда торжество не кончилось».
Той же осенью умер Ибн Ирак.
Он был единственным, кто в споре с Бируни позволял себе трясти у его носа сухонькими кулачками и потом дуться по нескольку дней, зная, что шестидесятилетний ученик первым явится на поклон. Профессиональные плакальщицы, нанятые за несколько фельсов, оглашали махаллю душераздирающими воплями, но Бируни ничего этого не слышал. С кладбища его вели под руки какие-то люди, что-то шептали в ухо, и он мотал головой, пытаясь стряхнуть повисший перед глазами туман. Дома его осторожно уложили на подушки, и он тотчас провалился в глубокий сон, а когда очнулся, тумана уже не было, ночные звуки воспринимались отчетливо, остро, и он лежал на спине с открытыми глазами, думая о том, что одна его жизнь уже кончилась, а другая еще не началась.
* * *
«К мечети было присоединено обширное медресе, помещение которого от пола до потолка было наполнено сочинениями выдающихся ученых по наукам людей древних и новых. Эти сочинения были вывезены из сокровищ царей как добыча, взятая от областей Ирака и местностей всех стран света».
Так описывает библиотеку основанного Махмудом духовного училища историк Абу Наср Утби, современник Бируни, служивший в одни годы с ним при султанском дворе. Наверняка они были знакомы и именно в этой библиотеке могли встречать друг друга, тем более что в течение многих лет Бируни наведывался туда едва ли не через день. Содержания, которое назначил ему Масуд, было теперь более чем достаточно для приобретения всего необходимого, но ведь нужные книги подбираются медленно, годами, а работа, задуманная им сразу же после возвращения из Хорезма, не позволяла промедлений.
Еще год назад попечитель библиотеки брал с Бируни залог за взятые на дом книги, недовольно ворчал, если с возвратом случалась задержка, и грозился, что станет ограничивать срок, а с недавних пор его, как, впрочем, и многих других, словно подменили — по утрам приветствовал у дверей, не переставая кланяться, пятился к полутемной сводчатой зале, куда тотчас сбегались фарраши с чирогами и, сдувая пыль, отваливали тяжелые крышки деревянных ларей.
Здесь хранились книги по всем отраслям знаний, но в последнее время Бируни сосредоточился на астрономии, и ему доставляло огромную радость, если среди знакомого и многократно читанного вдруг случалась находка, поражавшая необычным подходом к решению тех или иных задач. Теперь ему без всякого залога отпускал» десяток, а то и более книг — возвращаясь домой, он удобно устраивался на суффе в прохладном айване и погружался в чтение астрономических сочинений минувших веков.
Это было не ученическое проникновение в предмет, знакомый ему до мельчайших частностей, и не повторение пройденного, а попытка нащупать основные вехи в развитии «небесной механики», отсеять второстепенное и ошибочное, сделать необходимые уточнения и дополнить недостающее собственными решениями и методами, копившимися годами и проверенными на практике уже множество раз.
На мусульманском Востоке кинематическое описание движений небесных тел возникло и совершенствовалось главным образом под влиянием индийской и греческой традиций. Уже вслед за переводом на арабский язык первых сиддхант в научных центрах халифата появились сочинения особого жанра — зиджи, которые обычно состояли из небольшого теоретического введения и многочисленных календарных, тригонометрических, сферико-астрономических и географических таблиц, таблиц движения Солнца, Луны и планет, а также изложенных в словесной форме расчетных правил.
В этих зиджах, в большинстве своем относившихся к IX веку, Бируни без труда прослеживал влияние индийской астрономии, а в некоторых — влияние астрономических и астрологических трактатов сасанидского Ирана и даже следы линейных методов, созданных в Древнем Вавилоне. Однако уже со второй половины IX века на мусульманском Востоке стала преобладать греческая кинематическая традиция, что было связано с переводами птолемеевского «Альмагеста» и комментариев к нему, составленных в позднеэллинистическую эпоху Теоном Александрийским.
Отныне композиционное построение «Альмагеста» стало образцом для большинства создававшихся мусульманскими учеными зиджей, в том числе и тех, в которых преобладали идеи и методы индийской астрономии. Постепенно, по мере освоения и творческого развития греческих расчетных правил для вычисления положений небесных тел и кинематико-геометрических моделей их движений мусульманские ученые начали создавать зиджи на основе собственных астрономических наблюдений, обработанных с помощью принципиально новых методов и идеи.