Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игорь Владимирович Курукин

БИРОН



ПРЕДИСЛОВИЕ «Ай да герцог», или Посмертные приключения героя

Ничто не вредит до такой степени исторической истине, как исторические романы. Е. П. Карнович
Можно понять многих юных соотечественников, с радостью забрасывающих очередной учебник по родной истории, навевающий на них скуку: в учебнике все точно известно, все взвешено: кому полагается монумент, кому — благодарность, кому — даты жизни с указанием должности, а кому — строгий выговор.

Наш герой как раз из последних. Представим его: «Эрнст Иоганн Бирон — фаворит императрицы Анны Иоанновны, создатель реакционного режима бироновщины (засилье иностранцев, разграбление богатств страны, всеобщая подозрительность, жестокое преследование недовольных)».[1] Кажется, чего яснее и проще, тем более что злодей — в отличие от многих других отрицательных персонажей — был привлечен к ответственности и понес заслуженное наказание. Но надо признать, что за прошедшее время персона удачливого придворного претерпела немало изменений; далекие потомки имеют дело с причудливым сочетанием масок и образов, которые мешают понять жизнь не такого уж далекого от них XVIII века.

Обер-камергеру, графу Священной Римской империи, кавалеру орденов Андрея Первозванного, Александра Невского и Белого орла, герцогу Курляндскому и, наконец, официальному регенту Российской империи (таков итог необычной карьеры этого человека) действительно не слишком повезло в нашей истории, причем еще до начала эпохи исторического материализма.

Свергнутый в 1740 году на пике своей карьеры, «регент и герцог» Эрнст Иоганн немедленно подвергся единодушному осуждению придворной и близкой к ней «общественности». Он — «лукавый раб», который с помощью еще более «лукавого духа» вознесся в качестве правителя России и вместе с другими «эмиссариями диавольскими» «тысячи людей благочестивых, верных, добросовестных невинных, Бога и государство весьма любящих втайную похищали, в смрадных узилищах и темницах заключали, пытали, мучили, кровь невинную потоками проливали», — гремели в храмах церковные проповеди, игравшие — при отсутствии прессы и телевидения — роль средств массовой информации.

Таким попал Эрнст Иоганн Бирон в отечественную историю. Таким он в ней и остался — разве что стал еще создателем режима «бироновщины», которая «обернулась для страны ухудшением положения народных масс, обострением классовых противоречий, застойным характером развития производительных сил, расстройством государственного хозяйства и „утеснением“ подданных», как описывается его деятельность уже в современных учебниках.

В то же время за границей появилась первая его биография, составленная в хвалебном тоне и тем весьма неприятная российскому двору.[2] В 1743 году Елизавета Петровна распорядилась конфисковывать немецкие жизнеописания сосланного Бирона и других деятелей аннинской эпохи — Остермана и Миниха, имена которых надлежало навсегда вычеркнуть из истории. Русские дипломаты по всей Европе должны были добиваться прекращения торговли этими изданиями и пытались «уведать» имена их авторов.

Однако казенные проклятия, похоже, не вызвали тогда однозначного осуждения фигуры Бирона на уровне массового сознания (тут сразу надо оговориться: речь может идти только о представлениях российского дворянства и, в лучшем случае, городской верхушки; остальное население империи едва ли вообще представляло себе, о ком идет речь). Тем более что осужденный мучитель при перемене политических «конъектур» был прижизненно реабилитирован, более того — вновь возведен Екатериной II в ранг коронованных особ и получил обратно свое Курляндское герцогство.

Бирон еще не умер, когда сразу в нескольких европейских столицах (Лондоне, Лейпциге, Амстердаме) появились записки Христофора Германа Манштейна, бывшего адъютанта фельдмаршала Миниха, а затем отважного прусского генерала. Эти живо написанные, аргументированные, богатые фактическим материалом воспоминания — едва ли не лучшие из всего достаточно богатого мемуарного наследия русского XVIII столетия. В России к ним написал примечания неизвестный автор, по-видимому, русский, но связанный близкими отношениями со старым фельдмаршалом. Затем в Копенгагене вышло сочинение о русском дворе самого Миниха; с началом нового века уже в России увидели свет записки генерал-прокурора Я. П. Шаховского и сенатора И. И. Неплюева, переводы сочинений Манштейна, мемуары сына фельдмаршала Миниха — Эрнста.

Эти сочинения впервые открыли читателям закулисный мир Российской империи в «эпоху дворцовых переворотов». Их авторы далеко не обо всем вспоминали и мыслили одинаково. Но так уж получилось, что это были люди, имевшие личные счеты с Бироном: Шаховской выслушивал от него грозные выговоры, Миних отдал приказ об аресте герцога, а Манштейн — успешно этот приказ выполнил. Не удивительно, что в своих записках все они представляли своего бывшего противника фигурой сугубо отрицательной; именно в этих произведениях появились рассказы о жестокостях Бирона, которые потом сделались расхожими.

«В то время, когда он стал подвигаться на поприще счастия, Бирен присвоил себе имя и герб французских герцогов Бирон. Вот какой человек в продолжение всей жизни императрицы Анны и даже несколько недель после ее кончины царствовал над обширной империей России, и царствовал как совершенный деспот» (Манштейн).

«Он не стыдился публично говорить при жизни императрицы Анны, что не хочет учиться читать и писать по-русски для того, чтобы не быть обязанным читать ее величеству прошений, донесений и других бумаг, присылавшихся ему ежедневно. <…> Из России были вывезены несметные суммы, употребленные на покупку земель в Курляндии, постройку там двух скорее королевских, нежели герцогских дворцов и на приобретение герцогу друзей в Польше. Кроме того, многие миллионы были истрачены на покупку драгоценностей и жемчугов для семейства Бирона, и можно сказать, что в Европе не было ни одной королевы, которая имела бы их в таком количестве, как герцогиня Курляндская» (Миних).

«Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшие известия, и поскольку ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием» (Миних-младший).[3]

Немногочисленные русские авторы, за редкими исключениями (князь Я. П. Шаховской), скупо освещали придворные события. В большинстве случаев они бесстрастно сообщали: «Ноября 8 вышеобъявленный регент Бирон в ночи взят под караул фелтмаршелом Минихом и сослан в ссылку»,[4] — или просто упоминали о «великих переменах в правлении». Часто современники и вовсе не писали о них, не будучи очевидцами событий, либо те не оказали заметного влияния на их судьбу. Или же сами авторы не считали возможным выражать свое отношение к событиям тех лет, тем более что лишь у немногих поглощенных службой людей первой половины XVIII столетия появилась потребность размышлять над прошлым.[5]

Для российского «шляхетства» времен Екатерины II Бирон был уже фигурой почти ископаемой, загадочной, с оттенком мрачного величия. В начале XIX века престарелые очевидцы сообщали интересовавшимся о настроениях своей юности: «Отец мой видел Бирона и так боялся, что не любил говорить о нем даже тогда, когда его уже не было в России».[6]

Интересно было бы послушать, как по вечерам в сумраке барского дома гости родителей будущего поэта и министра И. И. Дмитриева «с таинственным видом, вполголоса начинали говорить о политических происшествиях 1762 года; от них же восходили до дней могущества принца Бирона, до превратности счастия вельмож того времени».[7] Наверное, еще более любопытными были застольные «поверенные» разговоры много знавшего министра Екатерины II Никиты Ивановича Панина в кругу друзей о «настоящей причине смерти блаженной памяти государя Петра Великого», «революциях при Анне Иоанновне», да и о самом фаворите: «Говорили <…> о Бироне, о Бутурлине и прочие анекдоты»; «также анекдоты царства Анны Иоанновны, кои и после стола продолжались. Шуты на яйцах сидели, куры Богу молились в образной. Тиранства ее правления».[8]

Другой министр, желчный моралист и трудолюбивый историк-любитель Михаил Михайлович Щербатов оказался на удивление либеральным в оценке эпохи «бироновщины» и ее главных «создателей» — императрицы и ее фаворита: «Довольно для женщины прилежна к делам и любительница была порядку и благоустройства, ничего спешно и без совету искуснейших людей государства не начинала, отчего все ее узаконения суть ясны и основательны. Любила приличное великолепие императорскому сану, но толико, поелику оно сходственно было с благоустройством государства. Не можно оправдать ее в любострастии, ибо подлинно, то бывшей у нее гофмейстером Петр Михайлович Бестужев имел участие в ее милостях, а потом Бирон и явно любимцом ее был; но наконец при старости своих лет является, что она его более яко нужного друга себе имела, нежели как любовника. Сей любимец ее Бирон, возведенной ею в герцоги Курляндские, при российском же дворе имеющий чин обер-камергера, был человек, рожденный в низком состоянии в Курляндии, и сказывают, что он был берейтор, которая склонность его к лошадям до смерти его сохранялась. Впрочем, был человек, одаренный здравым рассудком, но без малейшего просвещения, горд, зол, кровожаждущ, и не примирительный злодей своим неприятелям. Однако касающе до России он никогда не старался во время жизни императрицы Анны что либо в ней приобрести, и хотя в рассуждении Курляндии снабжал ее сокровищами российскими, однако зная, что он там от гордого курляндского дворянства ненавидим и что он инако как сильным защищением России не может сего герцогства удержать, то и той пользы пользам России подчинял».

И иноземец, и происхождения низкого, и «кровожаждущ» — но все же со «здравым рассудком», и не вор вовсе, и, хоть поневоле, но пользу государству приносил. Иных, отечественных, героев Щербатов рисовал куда более темными красками. Мнение вельможи-историка совпадает с оценкой младшего современника нашего героя — прусского короля Фридриха II Великого: «Бирон был, по природе, тщеславен, груб и жесток, но тверд в управлении делами и способен на обширнейшие предприятия. Его честолюбие стремилось к тому, чтобы прославить имя его повелительницы в отдаленнейших концах вселенной, при этом он был столько же алчен к приобретению, сколько расточителен в издержках, имел некоторые полезные качества, но лишен был добрых и привлекательных».[9]

Другие же авторы Бирона не щадили: «В правление ее (Анны. — И. К.), — писал автор одной из первых учебных книг по истории России Тимофей Мальгин, — посредством известного честолюбивого и опасного вельможи Бирона, великая и едва ли не превосходившая царя Иоанна Васильевича Грозного употребляема была строгость с суровством, жестокостию и крайним подданных удручением… страх, Уныние и отчаяние обладали душами всех; никто не был безопасен о свободе состояния и жизни своей».

Впрочем, в первом официальном русском учебнике для средней школы, редактировавшемся лично Екатериной II, Бирон присутствовал вполне «политкорректно»: важным вельможей, обер-камергером, впоследствии неизвестно за что «удаленным». Относительно либеральное начало царствования Александра I сделало возможным появление в печати публикаций о жизни других забытых или «запрещенных» деятелей — Меншикова, Миниха, Остермана.[10] Новое казенное пособие для гимназистов времен Николая I, принадлежавшее перу Н. Г. Устрялова, не поминало свергнутого герцога недобрым словом.[11]

Впрочем, что спрашивать с учебников? Они и тогда, мягко говоря, не были безразличны к «духу времени» и официальным «видам» на отечественное прошлое, порой превосходя конъюнктурщиков новейших времен. К примеру, учебники двухсотлетней давности ничего не говорили тогдашним школьникам о крепостном праве, но зато сообщали, что Россия есть «сильнейшее и знатнейшее государство на земном шаре», а «преимущества, коими пользуется российское дворянство, и льготы, которыми наслаждаются купечество и земледельцы, несравненно большие, нежели в котором ни есть из государств Европейских».

В этой величаво-государственной истории киевский князь Владимир Мономах благосклонно принимал присланные ему из Константинополя символы императорской власти, владеть которыми византийский правитель считал себя недостойным; Иван Грозный справедливо наказывал изменников-новгородцев, а некоторая жестокость была допущена им исключительно по вине самих подданных, которые, «находясь в глубоком невежестве, не выполняли своих обязанностей в отношении государя»; зато буйный атаман Стенька Разин, осознав свое антиобщественное поведение, добровольно являлся с повинной к царю Алексею Михайловичу.

Щекотливость ситуации компенсировалась изяществом стиля. Читатель узнавал, что царевич Алексей проявил «скользость в неприличных поступках» по отношению к отцу, Петру Великому, и умер «от внутреннего сокрушения духа и тела»; вельможи добровольно отправлялись из столицы «в отдаленные местности»; младенец-император Иван Антонович воцарился «беззаконно», поэтому был «доброчестно заключен» и ко всеобщему облегчению лишен «тягостной самому ему <…> ни к чему не способной жизни»; Петр III, «слыша, что народ не доверяет его поступкам, добровольно отрекся от престола и вскоре затем скончался в Ропше».[12]

Но и серьезные ученые, впервые приоткрывшие просвещенным читателям время и людей послепетровской России (А. И. Арсеньев, А. В. Вейдемейер), не считали возможным говорить о победе «немецкой партии» при дворе Анны Иоанновны или, тем более, «господстве немцев» после смерти Петра.

А. С. Пушкин в ранних «заметках по русской истории XVIII века» достаточно сурово оценивал времена наследников Петра Великого: «Доказательства тому царствование безграмотной Екатерины I, владычество кровавого злодея Бирона и сладострастной Елисаветы».[13] Но позднее в набросках к неоконченной поэме «Езерский» поэт долго добивался нужной точности в оценках: предки героя



На счастье Меншикова злились,
Хитрили с злоб(ным) Трубецким
[И] Бирон, деспот непреклонный,
Смирял их род неугомонный
И Долгорукие князья
Бывали втайне им друзья.



В переделанном варианте Бирон назван уже «умным», затем «твердым и суровым»; но в конце концов весь указанный текст так и остался в черновике.[14]

Колебания поэта можно понять. Былые взлеты и падения целых фамилий держались в памяти их потомков несколько поколений спустя, но документы о недавней истории отечества были достаточно надежно запрятаны в государственных архивах. Многие же события вообще не фиксировались документально, и сведения о них дошли в слухах, семейных преданиях, легендах и анекдотах, отчасти компенсировавших отсутствие информации или ее искажение в официальной истории.

В 1831 году Пушкин писал шефу жандармов А. X. Бенкендорфу о желании «написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III». Ему удалось поработать над материалами петровской эпохи; но царь не одобрил его замысла писать о преемниках Петра I.

Николаю Михайловичу Карамзину повезло больше. В своей «Записке о древней и новой России» он достаточно сурово обошелся с Бироном, в отличие от фельдмаршала Миниха и дипломата Остермана, которые, на его взгляд, «действовали неутомимо и с успехом блестящим: первый возвратил России ее знаменитость в государственной системе европейской — цель усилий Петровых». А «злосчастная привязанность Анны к любимцу бездушному, низкому омрачила и жизнь, и память ее в истории. Воскресла Тайная канцелярия Преображенская с пытками; в ее вертепах и на площадях градских лились реки крови. <…> Бирон, не достойный власти, думал утвердить ее в руках своих ужасами: самое легкое подозрение, двусмысленное слово, даже молчание казалось ему иногда достаточною виною казни или ссылки».[15]

Однако в конце жизни Карамзин смог ознакомиться с материалами политических дел 30—40-х годов XVIII века и поделился впечатлениями со слушателями: «Истинные причины разных событий, жизнь и характеры многих лиц доходили до нас нередко в превратном смысле, и мы часто, по слухам, хвалим их и порицаем несправедливо. Политика того времени, по необходимости, закрыла от нас истину. Вот нечто взятое из достоверных источников. Петр II подавал о себе прекраснейшие надежды. Он погиб от своих любимцев, которые расстроили его здоровье, действуя из личных видов <…>. Обручение Петра II с княжною Долгоруковою было принужденное. При императрице Анне важнейшую роль играл, бесспорно, Бирон; но он совсем не был так жесток, как описали его современники; имел даже многие благородные свойства; впрочем, главная страсть вельмож тогдашнего времени была взаимная ненависть».[16]

Историограф и известный писатель-журналист уже не успел написать о людях и делах прошедшего столетия. Однако изящная словесность самым серьезным образом повлияла на процесс формирования исторического сознания просвещенного общества в пушкинскую эпоху. И тут герцогу Бирону еще больше не повезло — его сделали средоточием всего отталкивающего, жестокого, несправедливого в российской истории. Причем такие оценки давались фавориту с разных полюсов общественной жизни.

Для радикально настроенной молодежи из круга декабристов он представал жестоким тираном, против которого просто необходимо было восстать, как это сделал Артемий Волынский в стихах Кондратия Рылеева:



Стран северных отважный сын,
Презрев и казнью и Бироном,
Дерзнул на пришлеца один
Всю правду высказать пред троном.
Открыл царице корень зла,
Любимца гордого пороки,
Его ужасные дела,
Коварный ум и нрав жестокий.[17]



Для людей же, не склонных к обличению самовластия, в романе благонамеренного Ивана Ивановича Лажечникова Бирон представал корыстным и бездушным иностранцем, презиравшим Россию и интересовавшимся лишь своим успехом: «Герцог любил великолепие. Можно вообразить, как он облепил его затеями комнату, откуда дождил Россию жгучими лучами своего властолюбия. Покрытый батистовым пудрамантом и нежа одну стройную ногу, обутую в шелковый чулок и в туфле, на пышном бархате скамейки, а другую спустив на персидский ковер, сидел он в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо вглядывался он по временам в зеркало, в котором видел всего себя. Туалетом своим он занимался до кокетства, подобно искуснейшему каллиграфу, желающему пленить знатока малейшею живописною черточкой в своем письме. <…> Кто увидел бы его, когда он, по окончании туалета, с торжествующей улыбкой любовался своей фигурой, мог подумать, что главная цель его жизни была пленять наружностью». И в то же время «по сотне душ отправлял он ежегодно в Елисейские поля, и ни один мученик не возвращался с того света», а «раболепная чернь падала пред общим кумиром на холодный помост капища, обрызганный кровью жертв».[18] Но в «Ледяном доме» мы видим еще относительно пристойный портрет временщика.

«Лицо его было бледно; глаза от беспокойного и не вовремя прерванного сна были мутны и красны; непричесанные волосы уподоблялись змеям, вьющимся на голове Медузы. Ужасный вид его мог окаменить всякого… „Га, — воскликнул Бирон ужасным голосом, — колесовать его!“» — таким монстром, окруженным «толпой лазутчиков и телохранителей», представал Эрнст Иоганн Бирон в другом романе позапрошлого века.[19]

Оглушительный успех «Ледяного дома» (роман выдержал 50 изданий только в XIX веке; по его мотивам была даже поставлена в 1900 году в Большом театре опера композитора А. Корещенко «Ледяной дом», где Ф. И. Шаляпин выступил в не слишком удачной партии Бирона, в дальнейшем исключенной им из своего репертуара), привел к настоящему паломничеству петербуржцев к могиле Волынского, представленного в книге в качестве горячего патриота и одновременно романтического героя-любовника. Такую популярность предсказал казненный в 1826 году Рылеев:



Отец семейства! приведи
К могиле мученика сына;
Да закипит в его груди
Святая ревность гражданина!



Вызванные «Ледяным домом» отклики заставили вступить в полемику Пушкина. Вписьме к автору поэт и историк отдавал должное таланту писателя, но сожалел, что «истина историческая в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию; но поэзия останется всегда поэзией, и многие страницы вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык. <…> О Бироне можно бы также потолковать. Он имел несчастие быть немцем; на него свалили весь ужас царствования Анны, которое было в духе его времени и в нравах народа. Впрочем, он имел великий ум и великие таланты». Волынский же, с точки зрения Пушкина, предстает в источниках далеко не в героическом виде: взяточник, властолюбец, ни в грош не ставивший человеческое достоинство избитого им поэта Василия Тредиаковского.

Лажечников в долгу не остался: «В нынешнее время скептицизма и строгих исторических исследований примут ли это дело безусловно, как акт, на который можно положиться историку, потому только, что он лежал в Государственном архиве? Рассудок спросит сначала, кто были его составители. Поверят ли обвинениям и подписям лиц, из коих большая часть были враги осужденного и все клевреты временщика, люди, купленные надеждою почестей и других выгод, страхом Сибири и казни, люди слабые, завистники и ненавистники? Скорей поверю я Манштейну, который, как немец, взял бы сторону немца Бирона. Еще скорей поверю совести Анны Иоанновны, видевшей, после казни Волынского, за царскою трапезою на блюдах голову кабинет-министра. Зачем бы ей тревожиться, если б она убеждена была в вине его? <…> Живые предания рассказали нам это лучше и вернее пристрастных актов, составленных по приказанию его врага».

Писатель апеллировал и к иным «преданиям»: «Иван Василь<е>в<ич> Ступишин, один из 14 возводителей Екатерины II на престол, умерший в 1820 году, будучи 90 лет, рассказывал (а словам его можно верить!), что когда Тредьяковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, чрез все комнаты дворцовые, полз на коленах, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал им земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху. <…> Когда его при дворе почитали шутом и дураком, так не беда была вельможе тогдашнего времени поколотить его за то, что он не хотел писать дурацких стихов на дурацкую свадьбу». Что же касается Бирона, то «никакое перо, даже творца Онегина и Бориса Годунова, не в состоянии снять с него позорное клеймо, которое История и ненависть народная, передаваемая от поколения поколению, на нем выжгли. Он имел несчастие быть немцем, говорите вы. Да разве Миних не был немец? Однако ж войско его любило. Разве Анна Леопольдовна не была немка? Не оставила ж она по себе худой памяти в народе. Разве воспитанница пастора Глика, шведка, и потом ее соимянница, принцесса Цербстская, не заставила русских забыть свое немецкое происхождение? Не сумел же этого сделать правитель. Если можно простить злодеяния за ум и таланты, я готов бы извинить за них злодейства Ришелье. Но какой ум и какие таланты правителя народного имел Вирой? То и другое должно доказываться делами. Что ж славного и полезного для России сделал временщик? разве то, что десятками тысяч русских населил дремучие леса Литвы? (В походах наших видели мы живые акты этого народного переселения.) Разве то, что он подвинул назад границы наши с Китаем, до него зарубленные по Амур? Что отдал персам завоевания Петра? Быть может, какой-нибудь лихой наездник-историк велит нам снять шапку пред его памятью за то, что он, ничтожный выходец, умел согнуть Петрову Россию в бараний рог и душил нас, как овец? Или, может статься, велят нам увидеть его ум и великие таланты в мастерской его езде верхом на разные манеры или в том, что он имел дерзость сесть не в свои сани?»[20]

Позиции участников спора вроде бы непримиримы, но волновали их одни и те же проблемы. Обоим не хватало знаний не такой уж далекой от них эпохи; не случайно Лажечников ссылался то на рассказ девяностолетнего старца, то на собственные впечатления в «дремучих лесах Литвы». Пушкин имел опыт серьезного исследования о пугачевском бунте и предъявлял высокие требования к историческим экскурсам, требующим «долгих изучений и терпеливых изысканий». При всем уважении к труду Лажечникова его оппонент был убежден: «Истина историческая <…> не соблюдена»; нужно обращение к документам. Чуть позже он получил от Жуковского «Записку» о Волынском министра внутренних дел Д. Н. Блудова с выдержками из следственного дела. Имелась у Пушкина и копия с «рапорта» Тредиаковского об оскорблениях и побоях, нанесенных ему Волынским.[21] Но и Пушкин, допуская «великие таланты» Бирона, не мог указать конкретных примеров их проявления, хотя и явно подразумевал, что просто самовлюбленный фат не мог достичь вершин власти.

Жизнь фаворита вообще трудно поддается описанию, за исключением ее публичных проявлений — дворцового блеска, внимания и наград царствующей особы или громкого «падения». Сам характер его сугубо «неофициального» существования не оставляет повседневных «следов»-документов — как, например, работа чиновника, министра или полководца. Он — теневая фигура; его сфера — приватные беседы, закулисная деятельность; его стихия — «благоприятный случай», когда вовремя сказанное слово может обеспечить взлет чьей-то карьеры, а то и сломать жизнь.

К тому же он — особа, очень уж приближенная и доверенная, и в силу этой приближенности не может, не должен рассказывать обо всем, что видел и знал, даже много лет спустя — конечно, если доведется встретить спокойную старость. Это удавалось не всем. Но не случайно те, кому посчастливилось (Бирон, фавориты императрицы Елизаветы Алексей Разумовский и Иван Шувалов или последние любимцы Екатерины II — (Васильчиков, Завадовский, Римский-Корсаков, Зубов), мемуаров не оставили и свои тайны унесли в могилу. Немногословность — пожалуй, в данном случае не самая плохая черта — отличает их в выгодную сторону от государственных мужей, которые ныне как можно скорее стремятся обнародовать сочинения о своем «хождении» во власть. И уж точно она не присуща противникам фаворитов, которые все беды, нередко путая при этом собственные и общественные проблемы, преподносили как результат вредного влияния временщика.

Лажечников ставил важный вопрос о достоверности дошедших до нас источников, но в то же время не подвергал сомнению предание о царском любовании головой Волынского на блюде. Эта ситуация, допустимая во времена опричнины Ивана Грозного, едва ли была возможной при дворе XVIII века. В отношении же Бирона у Лажечникова сомнений не было, ведь он был знаком с записками Манштейна и не мог поверить, чтобы «немец» оболгал «немца». Признаваясь Пушкину: «Ваши упреки задели меня за живое», — романист составил целый обвинительный акт против временщика, но невольно подтвердил позицию оппонента, что Бирона огульно обвинили во всех бедах аннинского царствования: и персидские провинции «сдал», и границу с Китаем изменил, и гвозди под ногти загонял.

Но проблема не только в состоянии конкретных источников. Обращение к прошлому как для историка, так и для писателя невозможно без понимания «духа времени» и «народных нравов». Здесь Лажечников с Пушкиным расходился: «Историческую верность главных лиц моего романа старался я сохранить, сколько позволяло мне поэтическое создание, ибо в историческом романе истина всегда должна уступить поэзии, если та мешает этой». Но при этом романист был убежден, что эпоху он понимал вернее: «Не соглашусь также с Вами и в том, чтобы ужасы Бироновского тиранского управления были в духе того времени и в нраве народа. Приняв это положение, надобно будет все злодеяния правителей отнести к потребностям народным и времени. Признаю кнут справедливым и необходимым для нашего, русского народа за преступления его; но не понимаю, почему бы он требовал за неплатеж недоимок окачивания на морозе холодною водой и впускания под ногти гвоздей. Впрочем, народ наш до Бирона и после Бирона был все тот же; думаю, что он не изменялся и ныне, или очень мало изменился к лучшему. Долго еще будет ходить за современную практическую истину пословица: гром не грянет, русский не перекрестится. Решительно скажу, что чувства нравственного (и даже религиозного), как у немецкого крестьянина нашего времени, и теперь не существует в нашем народе и до тех пор не будет, пока не подумают о Воспитании его те, которые должны об этом думать».

«Русский Вальтер Скотт» верил в необходимость кнута «для нашего, русского народа», и только гвозди под ногти считал уже вредным излишеством. При таком подходе «не беда была вельможе тогдашнего времени поколотить» смешного и нечиновного Тредиаковского. В отношении «мужиков» Лажечников скорее отдавал предпочтение немецкому образцу перед отечественным; но родовитый вельможа Волынский — не чета безродному курляндцу, севшему «не в свои сани». Кажется, в этом и была, с точки зрения романиста, главная вина Бирона. Ведь прочие персонажи романа, так сказать, «русской национальности» — люди честные, искренние, справедливые (за исключением разве что Тредиаковского); даже шут Балакирев выглядит благороднее шутов иностранных, вроде Педрилло. Волынский предстает настоящим русским молодцем с разгульной песней на устах, что привело в восторг самого Белинского: «Это природа чисто русская, это русский барин, русский вельможа старых времен». Бирон же — носитель совсем других ценностей: практичный, бездушный, алчный: «Денег, золота требовал Бирон у этого бедного, тогда голодного народа, требовал у него бриллиантов для своей жены, роскошной жизни для себя — и народ, не в состоянии дать ни того, ни другого, должен был выдерживать всякого рода муки, как народы Колумбии». А из-за спины Бирона в романе выглядывает еще более отталкивающее «лицо еврейской национальности» — его банкир и «гоф-фактор» Либман.

Победа в романе «немца» только подчеркивала несомненную правоту и нравственную высоту отечественных ценностей, что вводило читателей в атмосферу духовных исканий и споров 30—40-х годов XIX столетия. К тому же Лажечников, как и многие другие просвещенные люди его поколения, по меткому выражению Н. Я. Эйдельмана, «несколько стесняются XVIII века; хотя весьма им интересуются, но многого не знают, а кое-чего и знать не хотят», поскольку это знание как-то не украшает отцов и дедов просвещенных дворян пушкинской поры. Обличение презренного и безродного иноземца давало возможность возложить на него вину за все кровавое, грязное и неудобное для воспоминания из славного прошлого.

Популярный роман последовательно проводил эти настроения, в известном смысле совпадавшие с официальными представлениями о «народности» и, можно полагать, мыслями и чувствами российских читателей из разных сословий, что обеспечило ему долгую жизнь, а главному отрицательному персонажу — устойчивую и однозначную репутацию. «Неслыханно ужасные казни Долгоруких, гибель Волынского и 20 тысяч жертв, погубленных от имени императрицы, долгое время делали страшным для слуха век, к которому вовсе несправедливо привязывалось имя Анны и который по истине должно было бы назвать точно Бироновским. Мудрая и кроткая Анна останется в памяти его жертвою», — подводил итог правлению Анны Иоанновны «Энциклопедический лексикон А. А. Плюшара», изданный в 1735 году. От романа Лажечникова пошел и сам термин «бироновщина», который стал символом царствования Анны и обозначением террористического режима, введенного управлявшими Россией иностранцами.

В начале 40-х годов XIX столетия историк и писатель Н. А. Полевой четко сформулировал тезис, что при Анне Иоанновне в России утвердилась и правила «партия иноземцев», как будто нарочно посылавшихся Провидением для доказательства прочности реформ Петра I.[22] Отныне в отечественной науке соединились обвинения в адрес противников петровских реформ, «буйных олигархов» и «немцев», которым удавалось «ослепить» доверчивых русских государей.

Монументальный труд Сергея Михайловича Соловьева впервые открыл для публики многие тайны «эпохи дворцовых переворотов», которая рассматривалась не как провал между «великими» правлениями Петра I и Екатерины II, а в качестве самостоятельного и важного периода отечественной истории. В его «Истории России» облик Бирона сохранил уже обозначенные черты: «Самый приближенный человек, фаворит, был иностранец низкого происхождения. Анна и Бирон понимали очень хорошо, что русские люди, и прежде всего русская знать, не могли сносить этого спокойно; Анна и Бирон чувствовали, что есть оскорбленные, и, естественно, оскорбители питали неприязнь к оскорбленным <…> он был чужой для России, был человек, не умерявший своих корыстных стремлений другими, высшими; он хотел воспользоваться своим случаем, своим временем, фавором, чтобы пожить хорошо на счет России; ему нужны были деньги, а до того, как они собирались, ему не было никакого дела; с другой стороны, он видел, что его не любят, что его считают недостойным того значения, какое он получил, и по инстинкту самосохранения, не разбирая средств, преследовал людей, которых считал опасными для себя и для того правительства, которым он держался. Этих стремлений было достаточно для произведений бироновщины».[23]

«Бироновщина» стала для историка ключевым понятием для объяснения истории послепетровской эпохи: борьба придворных «партий» после смерти Петра I привела к уклонению от намеченной им программы преобразований и засилью иностранцев в правящих кругах. Оскорбленное «народное чувство» вызвало перевороты 1741 и 1762 годов как «народное движение, направленное против преобладания иноземцев», что означало «возвращение к правилам Петра Великого» и получило поддержку всего общества. Выдвинутая Соловьевым концепция политической истории России послепетровского времени прочно вошла в науку и школьные, учебники. Другой крупный историк Д. А. Корсаков объявил царствование Анны Иоанновны «не самодержавием, а именно олигархией, а еще вдобавок не национальной, а иноземной». Наконец, окончательно была закреплена характеристика «бироновщины» в «Курсе русской истории» В. О. Ключевского: «Немцы посыпались в Россию точно сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались на все доходные места в управлении».

Сложившийся стереотип восприятия эпохи правления Анны Иоанновны и ее фаворита с тех пор воспроизводился во множестве научных и художественных сочинений. Одиноко звучали голоса ученых, пытавшихся более объективно подойти к изучению послепетровской России. Н. А. Попов полагал, что «немецкие правители, сменившие русских, были осторожнее их, менее обременяли свою память позорными интригами, нежели их предшественники»; более того, они «покрыли имя русской императрицы и русской армии военной и дипломатической славою». Историк и писатель Е. П. Карнович первым предложил заменить «бироновщину» на «остермановщину», поскольку именно А. И. Остерман являлся главным государственным деятелем аннинской России. В. Н. Строев предпринял попытку своеобразной «реабилитации» Бирона в том смысле, что фаворит действовал исключительно в придворном кругу и в дела управления не вмешивался.[24]

Но на сложившийся в массовом сознании образ эти усилия никакого влияния оказать не могли. К тому же научные труды стимулировали появление многочисленных исторических романов В. П. Авенариуса, В. С. Соловьева, Е. П. Карновича, М. Н. Волконского, П. В. Полежаева, Е. А. Салиаса и других авторов по сюжетам данной эпохи, очень разного уровня — от классических произведений Г. П. Данилевского до, по словам критики, «скороспелых борзописаний».

Однако на этом злоключения Бирона не закончились. После 1917 года началась ломка прежних исторических концепций, не совпадавших с «единственно правильным» учением. Сначала М. Н. Покровский попытался пересмотреть историю с марксистской позиции. Применительно к нашему сюжету получилось, что Бирон и прочие «немцы» являлись ставленниками западноевропейского капитала, которых свергли в 1741 году представители «дворянского управления» или «нового феодализма».[25]

Позднее в исторической литературе утвердилось высказывание В. И. Ленина о «до смешного легких» дворцовых переворотах, совершаемых «кучкой дворян». Пафос ленинской речи на II Всероссийском съезде профсоюзов в 1919 году был направлен на решение задачи социального переворота: дать «всем трудящимся возможность легко приспособиться к делу управления государством» и заменить в этой сфере «всех имущих, всех собственников». С этой точки зрения перипетии борьбы за власть между группировками свергнутого класса не имели значения и, следовательно, не заслуживали изучения.

В учебниках и обобщающих трудах 30—70-х годов прошлого века преимущество отдавалось освещению петровских преобразований и их роли в преодолении отсталости России. Возможно, именно поэтому проявления оппозиции этим реформам (как, например, попытка «верховников» в 1730 году установить ограниченную монархию) воспринимались историками как реакционные усилия по реставрации допетровских порядков. В итоге, как ни странно, произошло своеобразное возрождение «охранительно»-монархического восприятия политического развития послепетровской России. При таком подходе, да еще при необходимости классовой оценки представителей правящей верхушки, сложившийся ранее образ «немца»-фаворита оказался востребован. «Бироновщина» оценивалась как «правление шайки иноземных угнетателей»; в лучшем случае последние выступали как исполнители (хотя жестокие и корыстные) социальных требований русских дворян-крепостников.

Таким образом, на созданный елизаветинской пропагандой каторжный облик вороватого иностранца была надета сначала романтическая маска хладнокровного злодея, а затем — уже в не столь давние времена — ему была выдана характеристика реакционера-угнетателя, тормозившего прогрессивное развитие страны.

Казенные формулировки учебников буйно расцветали в романах ныне уже так популярного Валентина Пикуля с принципиально упрощенным до уровня анекдота восприятием прошлого, но зато выдержанных в патриотическом духе. По сравнению с относительно воспитанным придворным щеголем у Лажечникова Бирон у Пикуля предстает хамом с «галантерейными» манерами загулявшего купца — к примеру, в беседе с будущей царицей Елизаветой:

«— Я предлагаю вам самый выгодный вариант из всех возможных. Становитесь женою сына моего Петра и ни о чем больше не думайте. А я найду способ, чтобы ублюдок мекленбурго-брауншвейгский престола русского и не понюхал. Вам, — сказал герцог, — предопределено судьбою Россией управлять… Ваше высочество! Красавица! Богиня! Вы сами не знаете, какое гомерическое счастье ожидает вас… Ну, говорите — согласны стать женою сына моего?

Елизавета в унынье руки опустила вдоль пышных бедер:

Таково уж счастье мое гомерическое, что я вся в женихах еще с детства купаюсь. Даже епископы лютеранские руки моей не раз просили! Да вот беда… женихов полно, только мужа не видать! Петруша ваш мальчик еще. На што я ему, такая…

Подумайте, — сказал ей Бирон. — Если не желательно иметь сына моего мужем, то… Посмотрите на меня: чем я плох? — Елизавета покраснела еще больше. Ай да герцог!»[26]

Тщетно историки указывали, что созданный поэтами и романистами образ не соответствует действительности; что герцог Эрнст Бирон был далеко не самым симпатичным персонажем в нашей истории, но вовсе не «кровожадным чудовищем»; что управляли всеми государственными делами совсем не «немцы», к тому же не представлявшие сплоченной «немецкой партии».[27] Но изменить сложившийся образ эпохи, кажется, уже невозможно — тем более что он освящен именами Ключевского — или Пикуля, в зависимости от запросов читателей. Кажется, единственным утешением может служить осознание действенной силы литературы в деле исторического просвещения сограждан.

Один из самых массовых школьных учебников даже утверждает, что именно Бирон и прочие «немцы» перенесли в Петербург «распущенность нравов и безвкусную роскошь, казнокрадство и взяточничество, беспардонную лесть и угодливость, пьянство и азартные игры, шпионство и доносительство»,[28] чем, очевидно, заразили до того исключительно трезвых и благочестивых россиян. Но и другие пособия говорят о «глухом времени иностранного засилья», которое «грозило довести страну до развала», о кровавом терроре и даже… об искоренении всех русских традиций. Вдохновителем же и организатором этого безобразия по-прежнему предстает «чудовищно жестокий тиран, позволявший себе все, что взбредет в голову».[29]

Между тем изучение роли и создание научных биографий таких фигур, как Бирон, является вполне назревшей проблемой при изучении российской истории XVIII столетия. Они необходимы для того, чтобы, по словам Пушкина, «воскресить век минувший во всей его истине».

Перипетии политической борьбы в России того (и не только) времени относятся к числу наиболее захватывающих страниц отечественной истории. Драматические повороты судеб, появление и крушение задуманных планов и реформ, закономерности и динамика развития институтов власти, повороты во внутренней и внешней политике, скрытые пружины интриг, — все эти живые нити прошлого образуют причудливое и красочное полотно, где подлинные события переплетены с легендами и вымыслом. Изучение этих процессов в силу их понятной «закрытости» сопряжено с немалыми трудностями и еще недавно заменялось социологическими штампами и фразами об «альковных переворотах», совершаемых без всякого участия народа.

Без Бирона и других деятелей (Б. X. Миниха или А. И. Остермана) история «эпохи дворцовых переворотов» будет явно неполной. Речь, конечно, не идет о «посмертной реабилитации», чего так опасался в свое время Иван Иванович Лажечников: «Может быть, искусная рука подмоет его немного, но никогда не счистит запекшейся на нем крови Волынского, Еропкина, Хрущова, графа Мусина-Пушкина и других». Но история любой страны — прежде всего поле деятельности человека, обладающего не только разумом, но и свободой воли, далеко не всегда доброй. В силу этой свободы никакая последовательность исторических событий не представляет собой «процесса», подчиняющегося закономерности, подобно законам природы. Историю делают именно люди; порой выбор немногочисленной, но энергичной группы и даже одного человека может повлиять на развитие всего общества. Или, наоборот, повседневная деятельность множества «обычных» людей, преследующих свои, часто мелкие и сиюминутные цели, «сдвигает» общество в ту или иную сторону, вопреки любым интригам или замыслам государственных мужей.

Интересен Бирон еще и тем, что его деятельность позволяет на новом уровне понять «политическую антропологию» российского самодержавия, понимая под этим «культурные механизмы» функционирования власти, представления о ней в обществе, складывание сети патронажно-клиентских отношений и других форм политического поведения. Ведь эта не слишком симпатичная фигура стоит у истоков формирования «культуры» российского фаворитизма, ставшего отличительной чертой российской монархии XVIII столетия. Понимание роли этого института позволяет проникнуть в реальный механизм управления империей, отличный от официально провозглашенного и многократно «разложенного по полочкам» в учебниках. Такое изучение имеет не только сугубо академический интерес — отечественное политическое устройство и в новейшее время сохраняет немало элементов средневековья, которые «во многом определяют реальное значение неформальной структуры власти, порождают зыбкость и непредвиденную изменчивость правового статуса высших учреждений и распределения полномочий внутри реально правящей элиты».[30]

Наконец, изучение интриг, заговоров и переворотов интересно тем, что дает материал для исследования социальной психологии участников и свидетелей событий: представителей знати, гвардии и других наиболее активных социальных групп российского общества — чиновников, офицеров, солдат; позволяет выявить их мысли и чувства, представления и действия — народ в России не всегда «безмолвствовал».

Но мы, кажется, увлеклись и забыли о самом герое.

Глава первая

КУРЛЯНДСКАЯ ИСТОРИЯ: КАМЕР-ЮНКЕР И ГЕРЦОГИНЯ

Не давай меня, дядюшка, Царь государь Петр Алексеевич В чужую землю нехристианскую, Бусурманскую. Песня про Анну Иоанновну, записанная в Тайной канцелярии
Семейные тайны: Бирон или не Бирон?

Счастливый «случай» мало кому известного человека, естественно, породил интерес — далеко не всегда доброжелательный — к биографии и роду-племени новой придворной «звезды».

«А он был самой подлой человек, а дашол до такого великава градуса, адним словом сказать толко адной карони недаставали, уже все в руку ево целовали, и что хател, то делал, уже титуловали ево ваше височества, а он ни что иное был, как башмашник, на дяду моево сабаки (сапоги. — И. К.) шил, сказывают, мастер привеликой был, да красота ево да такой великой степени довела», — характеризовала нового фаворита Наталья Шереметева, только что ставшая женой фаворита бывшего — Ивана Алексеевича Долгорукова, разбитного красавца и любимца покойного Петра II.

«Не шляхтич и не курляндец пришел из Москвы без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, а год от году я, его любя, по его прошению производил и до сего градуса произвел, и, как видно, то он за мою великую милость делает мне тяжкие обиды и сколько мог здесь лживо меня вредил и поносил и чрез некакие слухи пришел в небытность мою в кредит», — так жаловался Петр Михайлович Бестужев-Рюмин, вытесненный Бироном с должности управляющего имениями курляндской герцогини и из ее постели.

Жалобы отвергнутого поклонника и трагическая судьба женщины, разделившей участь сосланного по воле новых правителей мужа, отчасти оправдывают пристрастность отзывов, но показывают, что родовитая московская знать поначалу именно так воспринимала очередного немецкого выходца — как «рожденного в низком состоянии». В бумагах министра Екатерины II Никиты Панина имелся даже забавный рассказ о том, как юный Бирон, сын «золотых дел мастера», долгое время работал канцеляристом у важных особ. Он даже стал большим специалистом по секретарской части, но приобрел вредную привычку — переписывая «старые договоры и документы, писанные большей частью на пергамене, он повадился держать во рту оторванные с полей их лоскутки, так что, наконец, он находил в этом особенное удовольствие». Так, якобы, и случилась с молодым секретарем беда: он, «разлакомившись», съел важный документ с подписью курляндского герцога. Хорошо, что начальник оказался добрым человеком и не только не погубил его, но, напротив, вывел в люди и даже представил герцогу. Эта же легенда о Бироне упоминается в романе Бальзака «Погибшие мечтания», герои которого говорят об удачливом фаворите как о «русском Ришелье».[31] Байка эта не имеет отношения к действительной биографии Бирона, но, скорее всего, передает уже курляндские слухи о недостойном происхождении будущего герцога.

Род фаворита не жаловали не только русские вельможи, но и петербургские «немцы». Христофор Манштейн обвинял выскочку-герцога в присвоении «имени и герба французских герцогов» и сообщал, что «его дед по фамилии Бирен был первым конюхом герцога Якова III Курляндского», хотя признавал, что конюх владел собственным имением, а его дети имели офицерские чины.

Обстоятельное изучение истории рода немецкими генеалогами показало, что предки герцога были хоть и не слишком знатного, но вполне достойного происхождения и честно служили своим сюзеренам; в роде Биронов имели место брачные союзы с дворянскими семьями Курляндии еще до «случая» Эрнста Иоганна. Первый известный член рода, его прапрадед, управляющий герцогским имением Карл Бюрен, документально засвидетельствован в Курляндии в 1573 году. Он же первым из фамилии стал курлядским землевладельцем.[32] Однако сам Бирон о своем происхождении говорить не очень любил, а если приходилось, то приводил противоречивые свидетельства. Французский консул Виллардо в 1730 году сообщил своему начальству в Париж: новый обер-камергер то «намекал, что считает себя происходящим из той самой линии, что и наши герцоги де Бироны, <…> другим <…> отвечал как человек, который даже не подозревает, что на свете есть род с таким именем».

Расхожее обвинение в похищении фаворитом имени и герба французских герцогов Биронов едва ли справедливо. Герб рода — хотя и не древний, к тому же дарованный королевской властью — польского происхождения; а о своем якобы французском родстве публично заявляли предки нашего героя еще в 1642 году.[33] Делали они это не случайно: курляндским помещикам их недворянские корни создавало проблемы. Фамилия начала в 1634 году борьбу за прием рода в курляндскую дворянскую корпорацию — «рыцарскую скамью». Однако, несмотря на дважды полученный от польского короля Владислава IV дворянский диплом, прошение было отвергнуто. Столетняя борьба фон Бюренов за вхождение в дворянство закончилась только в 1730 году с получением Эрнстом Иоганном Бироном графского титула. Однако преподнесенный ему диплом о принятии в «рыцарскую скамью» на самом деле был не победой — скорее, пощечиной выскочке: в вердикте курляндского ландтага подчеркивались роль и личные заслуги самого Эрнста Иоганна, однако ни слова не говорилось о принадлежности фон Бюренов к славным древним дворянским родам.

Изменение же звучания и написания фамилии с фон Бюрен (von Bühren) на фон Бирон (von Büron, von Biron), действительно, происходит по воле самого Эрнста Иоганна с 1712 года, что могло впоследствии дать повод для сплетен. Однако в те времена небогатый и незнатный курляндский дворянин едва ли мог претендовать на родство со знатнейшими европейскими фамилиями.

У Эрнста Иоганна имелась еще одна причина избегать уточнения собственного происхождения. В 60-е годы XVIII века, когда он вновь получил курляндский трон, дворянская оппозиция подняла больной вопрос о семейных корнях своего герцога. Роду Бюренов-Биронов припомнили недворянских предков, а самому Эрнсту Иоганну приписывали уже и вовсе неблагородную латышскую кровь, что было отмечено дотошными исследователями родового древа его матери. Скорее всего, настоящей матерью нашего героя была латышка, служанка в имении отца Бирона и нянька его детей. Видимо, это обстоятельство было известно соседям и в свое время помешало выбору Эрнстом Иоганном традиционной для рода военной карьеры.[34]

Его двоюродный дед, подполковник Карл, сложил голову в походе 1686 года в Венгрию. Другой двоюродный дед, Оттон Фридрих, служивший в польских войсках, отличался вспыльчивым характером; после дуэли, закончившейся смертью противника, он бежал в Пруссию, где дослужился до генерал-лейтенанта, но закончил свою бурную карьеру опять на польской службе в должности коменданта Могилева. Сын этого вояки, Карл Магнус Бирон, впоследствии перешел в русскую армию и умер в чине генерал-майора в 1739 году.

Брат Карла и Отгона Фридриха, еще один Карл, был дедом нашего героя. Его отец, тоже Карл фон Бюрен, в качестве шталмейстера сопровождал сына своего герцога, принца Александра, в упоминавшемся неудачном походе 1686 года. Когда принц умер от ран, Карл привез обратно его имущество и получил место лесничего и начальника егерей (Jagerhauptmann). Затем он вышел в отставку из польской армии то ли корнетом, то ли поручиком и поселился в своем наследственном имении Калленцеем.[35]

Здесь, официально в семье Карла фон Бюрена и Катерины Гедвиги, урожденной фон дер Рааб-Тюлен, 12 ноября 1690 года родился Эрнст Иоганн Бирон — будем его отныне называть принятым в России именем. У его отца были еще два сына: Карл (1684–1746) и Густав (1700–1746) и пять дочерей — Доротея Елисавета, Гертруда София, Гедвига София Христина, Анна Мария, Сабина Юлиана и Урсула Мария.

О юношеских годах Эрнста Иоганна известий не сохранилось, за исключением упоминаний, что он учился в школах Митавы и Кенигсберга, чему и как — неизвестно. Но едва ли будущий герцог был отличником: его современники и противники при петербургском дворе не забывали сообщить в мемуарах, что Бирон был не слишком образованным человеком и иностранными языками не владел. Зато жизнь при отце и его хозяйстве позволила юному Бирону проявить другие способности. По единодушным отзывам врагов и друзей он был настоящим знатоком-лошадником, а это — своего рода призвание, которое порой не давалось даже старым и опытным кавалерийским офицерам.

Детские годы Бирона стали последним временем, когда маленькое Курляндское герцогство могло жить в тишине и спокойствии. На пороге XVIII столетия его ожидали перемены и потрясения. Что же представляла собой Курляндия ко времени петровских преобразований?

Между «великими державами»

Древние земли Курземе и Земгале (нынешняя юго-западная Латвия) в XIII веке были завоеваны рыцарями-крестоносцами и оставались владением рижских епископов и немецкого Ливонского ордена до XVI столетия. Но во время Ливонской войны 2 августа 1560 года в Эрмесском сражении русские войска разгромили силы Ливонского ордена. Чтобы спасти остатки Ордена, его последний магистр Готгард Кетлер в 1561 году перешел под защиту Польско-Литовского государства, за что получил Курляндию в ленное владение. Кетлер добился от короля Сигизмунда II Августа «Привилегии» с подтверждением свободы протестантского вероисповедания, прав землевладельцев на их земли, сохранения старинных законов и обычаев. Король согласился и с назначением местных военных и гражданских чиновников исключительно из немцев.

Иван Грозный не скрывал желания присоединить к своим владениям «вся Германия», то есть Прибалтику, и в переговорах в 1577–1578 годах называл своей вотчиной не только Лифляндию с Ригой, но и Курляндское герцогство. Однако в ту пору военное счастье склонилось на сторону противников Москвы — Речи Посполитой и Швеции. Московским помещикам и воеводам пришлось уйти.

С тех пор семь герцогов из дома Кетлера управляли Курляндией в течение 175 лет. При третьем из них, внуке Готгарда Якове (1642–1682), в княжестве появились мануфактуры; страна, не имевшая собственной армии, обзавелась внушительным флотом (44 военных и 79 торговых судов). Герцог мечтал доставлять в Европу пряности, и флаг Курляндии был водружен в герцогских владениях в западной Африке. Оттуда в обмен на ткани, соль и вино вывозились золото, слоновая кость, воск, перец, кокосовые орехи.[36] Но процветание оказалось коротким. Слишком выгодная в стратегическом отношении Прибалтика вновь стала объектом соперничества соседних держав.

В 1655 году московские войска вошли в пределы Польско-Литовского государства и стали занимать города Белоруссии. Тогда же разразился «потоп» — очередная шведско-польская война, в которую оказалась втянутой и Курляндия: рижский генерал-губернатор Магнус Делагарди требовал, чтобы герцогство признало шведский протекторат и передало в распоряжение шведского командования курляндские армию и флот. Герцог Яков обратился за помощью в Москву, и в следующем году Россия и Курляндия заключили договор: царь обещал помощь, а герцогство становилось московским «окном в Европу» — главным маршрутом российской торговли с Западом. Московская армия во главе с царем Алексеем Михайловичем вторглась в шведские владения и начала осаду Риги. В начале 1658 года герцог уже передал главе Посольского приказа боярину Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину проект договора «О подданстве курляндского князя Якубуса в Российскую державу».

Однако в ночь с 29 на 30 сентября 1658 года шведы захватили Митаву, взяли в плен Якова, а затем заняли всю Курляндию. В результате действий шведских, польских и прусских войск страна была разорена, флот уничтожен; африканские колонии захватили англичане. Маленькое герцогство еле смогло отстоять свою независимость — потому что ни одно из соседних государств не соглашалось на его захват другим. Во времена «первой северной войны» России так и не удалось утвердиться в Прибалтике. Но зато в «немецкую землю» потянулись подданные царя, очень неуютно чувствовавшие себя на родине, — гонимые властью и церковью раскольники. Их главному поселению герцог пожаловал в 1670 году статус города, магдебургское городское право и свое имя — Якобштадт (нынешний Екабпилс).[37]

Ослабление герцогской власти и торговых городов привело к усилению дворянства. Настоящих потомков средневековых рыцарских родов в Прибалтике было не так уж много — в соседней Лифляндии в XVIII веке только четверть дворянских фамилий могла похвастаться знатностью предков со времен крестовых походов. Большинство же «рыцарства» вело свое родословие с XV–XVI веков от «министериалов» (так назывались в Средние века лично несвободные люди, обязанные нести военную службу знати), в борьбе со своими господами-епископами отвоевавшими и упрочившими «остзейские» привилегии.

Курляндским дворянам повезло. Соседние Лифляндия и Эстляндия с 1629 года отошли к Швеции, и тамошнее немецкое рыцарство почувствовало тяжелую руку шведских королей: их администрация контролировала органы местного самоуправления, ограничивала вотчинную власть помещиков над крепостными. В 80-х годах XVII века там началась так называемая «редукция» — проверка прав на владение коронными имениями. Незаконно присвоенные земли хоть и были оставлены за прежними владельцами, но уже не в собственности, а на правах аренды. Именно недовольство прибалтийского дворянства способствовало успешному завоеванию этих территорий Россией. Местная знать охотно переходила на русскую службу, а Петр I и его потомки, вступая в правление, подтверждали «особый прибалтийский порядок» в новых провинциях.

В Курляндии ничего подобного не было: слабая королевская власть Речи Посполитой не была способна навести порядок в вассальном герцогстве. В результате оно стало настоящим заповедником непуганого дворянства, сплоченного и умело отстаивавшего свои права. Один из русских дворян умиленно описывал этот край: «Окаймленное морем на протяжении 320 верст, герцогство Курляндское имело две хорошие естественные гавани Либаву и Виндаву (нынешние Лиепая и Вентспилс. — И. К.), и по окраине узкой полосы его земель, тянувшейся к юго-востоку от Курляндского полуострова, протекала почти триста верст величественная река Двина; сама почва края так благодатна, что произведешя ее с избытком удовлетворяли местные нужды и доставляли обильный сбыт за границу и в соседние области. Чудесные замки, построенные на живописных холмах и окруженные густыми дубовыми рощами, придавали стране интересный и живописный характер <…>. Обширные курляндские леса служили материалом для сельских построек и для сбыта за границу и доставляли развлечение благородным баронам, оживлявшим их по временам звуками рогов и охотою за дикими зверями».[38]

В этих замках вольготно расположились знатные фамилии — Бриггены, Будберги, Виттены, Коскули, Корфы, Ливены, Мантейфели, Нольде, Трейдены, Фелькерзамы, Фирксы, Функи, Ховены. Они серьезно ограничивали власть герцога. Все решения он принимал в согласии с четырьмя высшими советниками: ландгофмейстером, канцлером, бургграфом и ландмаршалом, которые совместно с двумя докторами права образовывали герцогский суд. Все государственные должности могли замещаться только представителями курляндского дворянства, причем назначения делались пожизненно.

Опасаясь усиления власти герцога и его слуг, дворяне еще в 1611 году образовали «Рыцарскую скамью» (Ritterbank) — комиссию по проверке благородного происхождения, а затем добились от герцога разрешения на составление «матрикулы» — специального списка полноправных дворянских родов. Только прошедшие эту процедуру, имматрикулированные дворяне (119 родов в XVII веке) могли продавать и покупать «рыцарские имения» и пользоваться всей полнотой прав и привилегий, в том числе «высшей и низшей судебной властью». Господа устанавливали в своих имениях собственные законы, судили мужиков и даже могли их казнить. Впоследствии по этим образцам матрикулы были созданы в Лифляндии и Эстляндии и на острове Эзель. Важнейшей сословной привилегией дворянства являлось участие в ландтагах, которые созывались герцогом раз в два года.

Курляндия была разделена на четыре обер-гауптманства и восемь гауптманств, в каждом из которых были особые дворянские суды, чья юрисдикция распространялась и на города. Герцоги имели дело с представительным собранием — сеймом (ландтагом), депутаты которого избирались исключительно из дворян от приходов. Главными охранителями дворянских прав в Курляндии являлись председатель очередного ландтага (Landbotenmarschall) с полномочиями лишь в течение одной сессии и представители рыцарства (Landesbevollmachtigte), избиравшиеся ландтагом на три года. С 1637 года существовала особая «касса рыцарства» (Rit-terschaftslade), куда поступали средства от самообложения, утверждаемого постановлениями ландтагов.

Помимо борьбы за ограничение герцогской власти еще одной проблемой рыцарства Курляндии было отсутствие достойного поприща для службы. На примерно две сотни административных и военных должностей в герцогстве приходилось 600 имений, и далеко не все молодые дворяне могли рассчитывать сделать хорошую карьеру и обеспечить себя дома или стяжать славу в рядах Курляндской гвардии, насчитывавшей 200 кавалеристов и 500 пехотинцев. В результате большинство курляндцев уходили, подобно отцу и другим родственникам Бирона, в войска Речи Посполитой или на службу к шведскому королю.

Под непосредственной властью герцогов находилась примерно треть земель государства; но преемник Якова, герцог Фридрих Казимир (1685–1698) тратил огромные деньги на содержание своего митавского «Версаля» с подобающим двором, балетом, оперой, для чего приходилось отдавать в залог одно за другим коронные имения и продавать латышских мужиков в солдаты немецким князьям.

Весной 1697 года герцог радушно принял в Митаве молодого царя Петра, направлявшегося с «Великим посольством» из шведской Риги в прусский Кенигсберг. «Встретил, — повествует „Статейный список“ посольства, — великих и полномочных послов курлянской князь на нижнем крыльце у кореты и, привитався с великими и полномочными послы, просил, чтоб они шли напред; и по многих спорах, взяв первого посла за руку, и шел по левую сторону на крылцо, и в\' сени, и в полаты позади великих и полномочных послов» Учтивые споры кончились тем, что герцог повел под руку Франца Лефорта — своего старого знакомого со времен, когда оба они состояли на военной службе у Голландских штатов и вместе сражались против французов.

«Тайные разговоры на один о настоящих делех» сменялись шумными торжествами с музыкой, фейерверками и пирами, «на которых чрезмерно пили, как будто бы его царское величество был вторым Бахусом». Петр находил время и для других привычных ему занятий: еще в середине XIX века в одном из домов на Грюнгофской улице показывали балку, будто бы вытесанную царем. Отсюда же он послал в Москву «князь-кесарю» Федору Юрьевичу Ромодановскому «вещь на отмщенье врагом» — топор для отрубания голов преступникам; князь подарок одобрил и немедленно испытал на практике. В Митаве хранилось предание, что царь держал себя очень дружелюбно, поднимал и целовал пятилетнего наследного принца Фридриха Вильгельма и обещал сосватать ему одну из московских царевен.[39]

Возможно, Петру припомнилась эта встреча, когда он решал судьбу курляндского трона после Полтавской победы. Однако через год прусские дипломаты посчитали, что веселая жизнь скончавшегося герцога разорила страну, и на его преемнике, малолетнем Фридрихе Вильгельме, висит долг в 1 344 353 талера, что равнялось годовому бюджету герцогства.

Тем не менее «прусская» и «польская» «партии» при курляндском дворе начали борьбу за право опекунства. В этой борьбе мать юного Фридриха Вильгельма, прусская принцесса, потерпела поражение; молодой король Речи Посполитой и саксонский курфюрст Август II закрепил полномочия «администратора» за дядей герцога католиком Фердинандом. Этот выбор предопределил дальнейшую судьбу Курляндии: не успела она оправиться от последствий первой Северной войны 1655–1660 годов и последствий шведского погрома, как начался новый этап борьбы за Прибалтику — Великая Северная война 1700–1721 годов.

В благодарность за доверие Фердинанд поддержал только что заключенный саксонско-русский альянс против могущественной шведской державы. Он распорядился обеспечить продовольствием и фуражом двинувшиеся на Ригу саксонские войска, обещал Августу сформировать два полка (на которые так и не хватило денег) и даже предоставил личную герцогскую пушку. Правда, в саксонском лагере он присутствовал «инкогнито» — формально герцогство войны Швеции не объявляло.

Но маленькой Курляндии это не помогло. Победоносно начавший Северную войну шведский король Карл XII после победы под Нарвой подошел к Риге и нанес поражение саксонской армии в июне 1701 года. Герцог-администратор и генерал-интендант саксонской службы Фердинанд одним из первых бежал с поля боя и уже никогда больше в свои владения не возвращался.[40]

Карл XII стремительно занял столицу Курляндии Митаву (после лихого солдатского грабежа оказались выброшенными из гробов в замковом склепе тела герцогов) и объявил о «вынужденной» оккупации, которая продолжалась с перерывами до осени 1709 года. Фердинанд напрасно жаловался Карлу на бесчинства армии, потрошившей его имения и растащившей герцогскую библиотеку. Шведские власти нестеснительно взыскивали контрибуции и заставляли обеспечивать содержание армии — впрочем, крестьяне еще имели право жаловаться, и мародеров иногда наказывали. В довершение несчастий на страну обрушилась «Великая чума» 1703–1711 годов, и смерть стала настолько обычной, что крестьяне даже не считали нужным собирать урожай.

Но военное счастье переменчиво. Уже в 1705 году Митава вновь сдалась, на этот раз — русским войскам во главе с Петром, а кавалерийский генерал А. Д. Меншиков стал наместником Курляндии — и, по-видимому, запомнил этот край надолго. Под натиском шведских сил русские полки, взорвав замок, ушли — но ненадолго. Вскоре маленькое герцогство вновь стало театром военных действий; чужие армии опять собирали контрибуции по приказам командиров, призывавших «щадить по возможности население».

Полтавская битва положила конец могуществу шведской армии и шведскому господству в Прибалтике. Отныне судьба Курляндии находилась в других руках. Петр заново заключил союзнические отношения с Данией, Саксонией и Пруссией без обязательств выплаты им субсидий, но обещая союзникам шведские территории (Сконе, Эльбинг, польскую Пруссию) по окончании войны. Договор с Пруссией в октябре 1709 года разделял «сферы влияния» в пограничных территориях; 3-й параграф этого договора предусматривал брак молодого курляндского герцога с племянницей Петра I. Возможно, царь сразу же обрадовал этим решением герцогскую фамилию — по пути к осажденной его войсками Риге он заехал в Митаву в ноябре 1709 года.

Это были первые шаги, обозначившие новую роль России в Восточной Европе и новые черты в ее внешней политике. Начав войну за отвоевание русских земель, Петр после решающих побед претендовал не только на Лифляндию и Эстляндию, но и на Карельский перешеек и Выборг. После захвата шведских владений в Германии Петр территориальных приобретений там не сделал, но все сильнее вмешивался в дела германских княжеств в борьбе с английской и французской дипломатией.

Вторая дочь брата Петра, Анна Иоанновна, стала первой — за 200 лет — русской принцессой, которой предстояло отбыть в чужие края вопреки традициям московского двора. Мекленбургскому герцогу Карлу Леопольду досталась другая племянница Петра, Екатерина. Сына Алексея он женил на принцессе Шарлотте Вольфенбюттельской, а старшую дочь Анну предложил в жены герцогу Голштинии. Серия династических браков закрепила фактически установившееся влияние России на политику этих княжеств.

Так по воле грозного дяди судьба Анны Иоанновны переплелась с историей крохотного прибалтийского государства. Ее согласия никто и не думал спрашивать — Анна стала очередной и не самой важной ставкой в большой европейской политике Петра и его великой державы. Министров юного герцога также долго уговаривать не пришлось — как раз в 1710 году русские войска закончили завоевание Прибалтики: в июне сдалась Рига, в сентябре — Ревель. Они бы пошли на любой брачный вариант, если он давал избавление маленькой Курляндии от многолетней и разорительной войны «под рукой» могущественного соседа — тем более что Петр согласился освободить Курляндское герцогство от военных постоев и контрибуций.

Весной 1710 года Петр I любезно разрешил находившемуся в Пруссии Фридриху Вильгельму вступить во владение собственным герцогством, а его послам — прибыть в Петербург для завершения переговоров о браке. Надежду курляндских и прусских дипломатов на получение герцогом в управление «генерал-викариата» Лифляндии и солидной материальной помощи царь решительно разрушил. Приданое Анны составили 200 тысяч рублей, 160 тысяч из которых практичный Петр сразу же направил на выкуп заложенных герцогских имений. Царь пообещал герцогу защищать его владения от внутренних и внешних врагов, взамен герцогство должно было соблюдать нейтралитет во всех войнах и пропускать через свою территорию русские войска.

Кроме того, были предусмотрены и неприятные обстоятельства, возможно, потому, что здоровье герцога вызывало опасение. Одна из статей — к несчастью, оказавшаяся востребованной — предполагала: «Буде же светлейший герцох, князь по смерти детей по себе не оставит, а ее высочество, супруга его, во вдовстве пребывати во весь живот свой соизволит, то обещает оный в засвидетельствование усердной своей ко оной любви и склонности княжеской особе достойное вдовское жилище и замок и по сороку тысяч рублев на год на пропитание, против того же, обещает светлейший герцог своей пресветлейшей супруге на ее ручныя и одежный денги по пятнатцати тысяч рублев погодно из княжой казны во весь живот ея по четверти года выдавать и сверх того ее двор и служителей (в которых учреждении, приеме и премене оный себе свободныя руки имети удерживает) всем и по особливо жалованье платить и содержание давать».[41] На том и постановили. 29 августа Петром и Анной Иоанновной была подписана «грамота» о бракосочетании царевны.

Фридрих Вильгельм отправился на встречу к могущественному новому родственнику, но вынужден был задержаться в Нарве из-за карантина в связи с эпидемией чумы. В Петербург жених прибыл далеко не в лучшем состоянии, и его министры заикнулись было о переносе свадьбы на более поздний срок. Однако Петр торопился в новый поход на Турцию и медлить не желал. 31 октября 1710 года свадьба состоялась; государь сам был и распорядителем — «обер-маршалом», и посаженым отцом новобрачной.

Торжество прошло с полагающейся «магнифициенцией» в петровском духе: кортеж лодок по Неве доставил невесту в белом роскошном платье, с бриллиантовой короной в дом жениха, а потом во дворец Меншикова. Далее последовали фейерверки, танцы и сюрпризы. «По окончании [обеда] в [залу] внесли два пирога <…>. Когда [пироги] разрезали, то оказалось, что в каждом из них лежит по карлице. Обе были затянуты во французское платье и имели самую модную прическу. Та, что [была в пироге] на столе новобрачных, поднялась [на ноги и, стоя] в пироге, сказала по-русски речь в стихах <…>. Затем, вылезши из пирога, она поздоровалась с новобрачными и прочими [лицами] <…>. [Другую] карлицу <…> царь сам перенес и поставил на стол к молодым. Тут заиграли менуэт, и [карлицы] весьма изящно протанцовали этот танец на столе перед новобрачными», — описал это торжество датский посол Юст Юль. Гостей, как обычно, усердно «трактовали» — по выражению самого царя, «до состояния пьяного немца».

Возможно, это обстоятельство сыграло роковую роль в судьбе молодых — не случайно Анна Иоанновна, уже сделавшись императрицей, терпеть не могла неумеренного пьянства. Несчастный Фридрих Вильгельм выехал из Петербурга уже совсем больным и скончался 13 января 1711 года на маленькой почтовой станции. Для Анны, выбравшейся было из-под опеки не любившей ее матери и сурового дяди, это было крушением надежд — но кого это интересовало?

Зато Курляндия должна была находиться в сфере влияния России, хотя и состояла юридически под верховной властью Речи Посполитой, и из нее надлежало вывести русские войска. Никаких прав на управление страной Анна не имела — в 1711 году король Август II назначил герцогом Курляндии отодвинутого на задний план Фердинанда. Поэтому Петр в 1713 году распорядился отправить неутешную герцогиню Анну вместе с маленьким двором в Митаву «ради резиденции ее». От курляндского дворянства он потребовал устроить ей «по достоинству замок» и выплатить причитавшиеся по брачному договору с покойным герцогом 40 тысяч рублей с 1709 по 1713 год, которые разоренное герцогство ей задолжало. При этом он категорически отказался возвратить захваченные его армией курляндский арсенал и государственный архив: «Что от неприятеля получено, то отдавать не должно».

В качестве обер-гофмейстера герцогини и российского генерал-комиссара был назначен отличившийся на военно-хозяйственном и дипломатическом поприще генерал-кригсцальмейстер Петр Михайлович Бестужев-Рюмин, вернувшийся вместе с царем из тяжелого Прутского похода. Курляндские власти было заупрямились. Замок (имение Доблин) Анне отвели, но по поводу других имений и денег для герцогини заявили, что «без указу князя Фердинанда и без воли короля и Речи Посполитой ничего делать не смеют и без экзекуции они того чинить не будут». Затруднения преодолели в петровском духе — с помощью «экзекуций» отряда российских драгун под командой Бестужева. «А в протчем, — было заявлено послам Речи Посполитой, — его царское величество в Курляндию никаким образом не интересуетца».[42]

С 1714 года началось длительное противостояние курляндского рыцарства и неудачливого герцога Фердинанда. Герцог жаловался российскому и польскому монархам на разорение и захват его имений дворянами, а те — на то, что герцог не имеет права управлять ими из-за границы. На съезде «братской конфедерации» в 1715 году дворяне даже лишили было герцога власти за превышение полномочий, и их претензии были поддержаны польскими властями. Но Фердинанд, опираясь на поддержку России, не желавшей расширения польского влияния в Курляндии, опротестовал в суде решения конференции.

Пока шли эти разборки, доходы со «спорных» имений успешно осваивали русская администрация и ее драгуны. В конце концов в 1716 году курляндские оберраты выделили Анне Иоанновне 14 герцогских владений с годовым доходом свыше 12 тысяч талеров. Этими землями стал распоряжаться Бестужев, которому царь приказал «отставить» экзекуции. Однако сам Петр уже смотрел на Курляндию как на собственное владение: в 1717 году, возвращаясь из Франции, он приказал рижскому губернатору заготовить для него подводы как в Лифляндии, так и в формально иностранной Курляндии. А Бестужев ставил на постой «роту или больше драгун, смотря по препорции деревень» в имения недовольных российским присутствием и «противных нашему интересу» дворян. Герцог Фердинанд даже не смел показываться в собственных владениях и «управлял» ими из Данцига.

Но и положение Анны было нелегким: вдовствующая герцогиня оказалась бедной и никому не нужной родственницей, которой поначалу и жить-то было негде, так как герцогское семейство в начале войны вывезло из дворца в Пруссию наиболее ценные вещи, включая посуду и мебель. Анна вечно была без денег, но терпела. В письмах к «батюшке-дядюшке» Петру она поздравляла его с церковными и семейными праздниками, справлялась о его здоровье, но только однажды решилась пожаловаться: «Всемилостивейший государь батюшка-дядюшка! Известно вашему величеству, что я в Митаву с собою ничего не привезла, а в Митаве ж ничего не получила и стояла в пустом мещанском дворе, того ради, что надлежит в хоромы, до двора, поварни, конюшни, кареты и лошади и прочее — все покупано и сделано вновь. А приход мой с данных мне в 1716 году деревень деньгами и припасами — всего 12 680 талеров; и того числа в расходе в год по самой крайней нужде к столу, поварне, конюшне, на жалованье и на либирею служителям и на держание драгунской роты — всего 12 154 талера, а в остатке только 426 талеров. И таким остатком как себя платьем, бельем, кружевами и, по возможности, алмазами и серебром, лашадьми, так и прочим, в новом и пустом дворе не только по моей чести, но и против прежних курляндских вдовствующих герцогинь весьма содержать себя не могу. Также и партикулярные шляхетские жены ювели и уборы имеют не убогие, из чего мне в здешних краях не бесподозрительно есть. И хотя я, по милости вашего величества, пожалованными мне в прошлом 1721 году деньгами и управила некоторые те нужные домовые и на себя уборы, однако еще имею на себе долгу за крест и складень брилиантовый, за серебро и за убор камаор и за нынешнее черное платье — 10 000 талеров, которых мне ни по которому образу заплатить невозможно. И впредь для всегдашних нужных потреб принуждена в долг больше входить, а не имея чем платить, и кредиту нигде не буду иметь.

А ныне есть в Курляндии выкупные ампты, за которые из казны вашего величества заплачено 87 370 талеров, которые по контрактам отданы от 1722 года июля месяца в аренду за 14 612 талеров в год и имеют окупиться в шесть лет. Я всепокорнейше прошу ваше величество сотворить со мною милость: на оплату вышеписанных долгов и на исправление домовых нужд пожаловать вышеписанные выкупные ампты мне в диспозицию на десять лет, в которые годы я в казну вашего величества заплачу все выданные за них деньги погодно; мне будет на вышеписанные мои нужды оставаться 5 875 талеров на год».

Петр нежностей, а особенно жалоб не любил, денег не давал и вообще смотрел на Анну как на фигуру в шахматной партии. Без его разрешения она не имела права выезжать из Курляндии. Но когда в герцогстве возникали проблемы — например, начавшиеся недоразумения между Фердинандом и курляндским рыцарством или приезд польских официальных лиц, — то царь приказывал племяннице отъехать на время в Ригу (однажды она прожила там почти год, с августа 1720 по май 1721 года), а потом возвращал обратно.

При этом император и другие окрестные «потентаты» не оставляли брачных «видов» на Анну. В 1712–1718 годах кандидатами на ее руку перебывали герцог Фердинанд, герцог Иоганн Адольф фон Заксен-Вейсенфельс, герцог Ормонд, саксонский генерал-фельдмаршал граф Яков Генрих Флеминг, маркграф Фридрих Вильгельм фон Бранденбург, принц Вюртембергский Карл Александр. Порой дело доходило даже до составления брачного договора, но в итоге все женихи так и остались ни с чем, поскольку не устраивали либо Петра, либо его соседей — монархов Польши и Пруссии.

На мгновение мелькнул в Курляндии блестящий камер-юнкер жены Петра I Виллим Монс. Молодой красавец привлек внимание Анны настолько, что его очередная возлюбленная всерьез приревновала его к герцогине, и Монс вынужден был оправдываться. «Не изволите за противное принять, — писал он своей знакомой, — что я не буду к вам ради некоторой причины, как вы вчерась сами слезы видели; она чает, что я амур с герцогинею курляндскою имею. И ежели я к вам приду, а ко двору не пойду, то она почает, что я для герцогини туда пришел». Придворная красавица зря ревновала Монса к Анне — у него уже начался «амур» с особой куда более высокого положения — самой царицей.[43]

В 1719 году в гости к Анне приезжала сестра, мекленбургская герцогиня Екатерина — жаловалась на самодура-мужа, которого император лишил герцогства. Тем временем днна, как смогла, устроила свое счастье с помощью пожилого, но надежного Бестужева. Поначалу он ей не понравился: Бестужев доложил царю, что «их высочествам не угоден» и Анна просит прислать ее родственника Салтыкова. Однако постепенно отношения наладились. Бестужев вел утомительные для вдовы хлопоты по имениям (удивительно, что окруженная на протяжении многих лет «немцами», она так и не выучила язык и впоследствии избегала на нем объясняться), через него Петр действовал при сношениях с курляндским дворянством и иностранными представителями в герцогстве. Бестужев ведал и доходами с имений; они направлялись в Петербург и уже оттуда достаточная, по мнению царя, сумма передавалась тому же Бестужеву. Анна, в свою очередь, заботилась о семье своего управляющего, хлопотала перед императрицей Екатериной о его сыновьях и дочери, княгине Волконской. Самому Бестужеву она выпрашивала чин тайного советника. О том же ходатайствовал и он сам в письмах к всесильному в ту пору Монсу, а для Анны просил чести получить хорошую драгунскую роту в качестве гвардии. Ни того ни другого он так и не добился; но фаворит императрицы мимолетную поездку запомнил и даже заказывал себе в Курляндии башмаки.

Как и другие люди петровского двора, Анна старалась действовать через новую царицу, Екатерину, называя ее в письмах «тетушка-матушка», «свет мой», «радость моя». Ей герцогиня жаловалась на буйного дядю Василия Федоровича Салтыкова, рассказывала о нередких размолвках с матерью, царицей Прасковьей. «Истенна, матушка моя, донашу: неснозна, как нами ругаютца! — пишет она в июле 1719 года Екатерине. — Если бы я таперь была при матушки, чаю бы чуть была жива от их смутах; я думаю, и сестрица от них, чаю, сокрушилась. Не оставь, мои свет, сие в своей миласте!» Ей же и жаловалась на одиночество и бедность: «Дарагая моя тетушка, покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть — мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была <…>. Вам, матушка моя, известна, што у меня ничево нет, краме што с воли вашей выписаны штофы; а ежели к чему случеи позавет, и я не имею нарочетых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава: и в том ко мне исволте учинить, матушка моя, по высокаи своей миласти из здешних пошленых денек; а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать. Также определен по вашему указу Бестужев сын ка мне обар-камарам-юнкаром и живет другой год бе[з] жалованья, и просит у меня жалованья; и вы, свет мои, как неволите? И прошу, матушка моя, не прогнева[й]ся на меня, шту утрудила своим писмом, надеючи на миласть вашу к себе. Еще прошу, свет мой, штоб матушка не ведала ничево и кладусь [в] волю вашу: как, матушка моя, изволишь са мною. При сем племянница ваша Анна кланеюсь».[44]

Екатерину же Анна просила ходатайствовать, чтобы «батюшка-дядюшка» разрешил пользоваться частью собранных с ее же владений денег — или хотя бы оберегал от растраты ее матерью, самоуправной царицей Прасковьей, средств, уже «определенных» на содержание курляндской герцогини.

Между тем при бедности курляндского двора через руки Бестужева проходили значительные суммы: с разных герцогских «амптов» было получено почти 273 тысячи талеров «контрибуции». Через него российское правительство постепенно выкупало заложенные герцогские имения — за несколько лет, таким образом, за 87 370 талеров было приобретено 13 хозяйств с ежегодным доходом не менее 14 тысяч талеров. Он ведал и расчетами с герцогскими заимодавцами, и отдачей этих имений в аренду местным дворянам, тем самым создавая российскому двору партию «благожелательных».

Хозяйственные заботы Бестужева были, видимо, не совсем бескорыстными — во всяком случае, можно утверждать, что доходы от сданных в аренду имений поступали в 20-е годы в Петербург весьма неравномерно. Возможно, как раз разочарование в обманывавшем вдову Бестужеве и заставило ее резко — и до конца жизни — изменить к нему отношение. Однако тому виной могли быть не только банальные хищения, но и амурные похождения пожилого управляющего, насчет которых в мае 1727 года поступил донос в Петербург: «pan jeneral Bestuzew Rumyn… kradnie W. I. Mosey у wodzi do siebie frelin Bironowe i iey daie po tysioncu taliarzow, z magazine wengiersky wina, miensa, monky», — в то время как прочие дворцовые служители умирали с голоду; сообщалось, что он уже обокрал герцогиню на 20 тысяч рублей и завел от фрейлин побочных детей.[45] Так в подметном письме всплыла фамилия небогатого и незнатного курляндского семейства, которое к тому времени оказалось связанным с маленьким двором Анны Иоанновны.

Начало пути

Чем занимался юный Бирон до знакомства с Бестужевым, неизвестно. Манштейн в мемуарах указал, что будущий герцог «провел несколько лет в кенигсбергском высшем училище, отсюда он бежал, чтобы не попасть под арест, которому подвергался за некоторые некрасивые дела. Возвратясь в Курляндию, он убедился, что не может существовать без службы, поэтому в 1714 году отправился в Петербург. Здесь он домогался должности камер-юнкера при дворе кронпринцессы, супруги царевича. Однако такое домогательство со стороны человека такого низкого происхождения показалось слишком дерзким; ему отвечали презрительным отказом и посоветовали даже скорее убираться из Петербурга. По возвращении в Митаву он познакомился с г. Бестужевым (отцом великого канцлера), обер-гофмейстером двора герцогини Курляндской; он попал к нему в милость и пожалован камер-юнкером при этом дворе. Едва он встал таким образом на ноги, как начал подкапываться под своего благодетеля; он настолько в этом успел, что герцогиня не ограничилась удалением Бестужева от двора, но еще всячески преследовала его и после».[46]

Неудивительно, что безвестному выходцу из Курляндии отказали в месте при дворе наследника российского престола; трудно даже поверить, чтобы он мог на него претендовать. К сожалению, этот факт невозможно проверить, как и утверждение другого биографа Бирона, К. Хемпеля, что будущий герцог в молодости работал домашним учителем в Лифляндии. А вот попытка пристроиться в родной Курляндии представляется более вероятной. Место при особе бедной и безвластной герцогини не могло вызвать большой конкуренции; к тому же и Бестужеву нужны были энергичные и исполнительные местные уроженцы для управления разбросанными по стране имениями. По-видимому, иного пути у сына бедного, да еще и имевшего весьма сомнительное происхождение помещика не было: курляндское рыцарство не считало Бирона за своего, что впоследствии сказалось на его отношении к родовитым фамилиям.

Так и хочется сообщить читателям о появлении на исторической сцене нашего героя в духе дамских романов: «12 февраля 1718 года, в бытность Анны, тогда еще герцогини Курляндской, в Анненгофе близ Митавы произошло событие, казавшееся не важным, но впоследствии имевшее громадное значение как для будущей императрицы, так и Для всей России. Во время болезни Петра Михайловича Бестужева-Рюмина герцогине Анне принес бумаги для подписи мелкий чиновник. Она велела ему приходить каждый день. Через несколько времени она сделала его своим секретарем, потом камергером. Его звали Эрнест Иоанн Бюрен».[47]

Большинство историков также считает, что знакомство Бирона с Анной произошло в 1718 году. Скорее всего, так оно и было; встреча состоялась, по-видимому, с помощью уже служившего герцогине камер-юнкера Германа Карла Кейзерлинга. Анна должна была рано или поздно столкнуться с Бироном у себя в замке: при маленьком дворе появление всякого нового лица — событие. Другое дело, что молодой человек едва ли сумел сразу произвести «незабываемое впечатление» и тем более «подкопаться» под опытного и влиятельного Бестужева. Некоторое время в этом спектакле он играл роль статиста.

Однако к 1720 году Бирон дослужился до управляющего имением Вирцава, которым ведал в течение нескольких лет. Хозяином он был исполнительным и энергичным — об этом свидетельствуют его донесения П. М. Бестужеву-Рюмину: «Докладываю, что за время моего отсутствия садовник посадил 300 лип. Я подбадривал садовника добросовестно работать, применяя все свои знания <…>. Но этот парень весь день прогуливался по саду и ничего не делал, поэтому я велел его выпороть. В субботу и в понедельник тоже все продвинулось настолько успешно, что посажено 700 лип и 200 вишен».[48] И все же круг забот сельского хозяина: учет урожая, составление отчетов о проведенных полевых работах и описей конюшни и прочего инвентаря — не предвещал взлета карьеры и уж тем более ее романтических подробностей.

Точнее, одна ситуация все-таки возникла во время учебы Бирона в Кенигсберге. Возможно, позднее он сам представил ее в качестве эпизода бурной студенческой молодости; в таком виде эта история попала к Манштейну. Однако попытки отыскать имя будущего герцога в списках студентов Кенигсбергского университета успехом не увенчались.

В 1725 году в написанном по-немецки письме, адресованном некоему камергеру при российском дворе, Бирон объяснил свое незавидное положение без какого-либо упоминания о своем студенчестве: «Благодарю ваше высокоблагородие за всю высокую доброту и любовь, кои вы мне оказали и коими, через ваше сильное заступление перед их высочествами, вполне умножилось мое благосостояние. Снова приемлю ныне смелость прибегнуть к защите и заступлению вашего высокоблагородия в тяжкой нужде моей. Вы, конечно, знаете о несчастии, постигшем меня года два тому назад в Кенигсберге, и именно о том, как я с большою компанией гулял ночью по улице, при чем произошло столкновение со стражею, и один человек был заколон. За это все мы попали под арест; я три четверти года находился под арестом, потом выпущен под условием заплатить, на мою долю, 700 талеров штрафу, а иначе просидеть три года в крепости. Я не могу выполнить условия, и потому покорнейше прошу оказать мне милость поговорить с тайным советником бароном Мардефельдом, не может ли он предстательствовать у своего короля в Берлине о том, чтобы освободить меня от такого штрафа. Еще прошу доставить по принадлежности приложенные письма и замолвить за меня слово для успешнейшего действия оных. 18 августа есть срок, к которому я должен явиться. Полагаюсь на Бога и на вас и пребуду во всю жизнь со всею преданностию вашего высокоблагородия, высокоуважаемый господин камергер, покорный слуга Е. И. Бирон. Митава. 25 июля 1725».[49]

Адресатом письма, которого имело смысл просить о помощи в столь деликатной ситуации, был, скорее всего, Рейнгольд Левенвольде — в то время уже камергер и фаворит Екатерины I. Письмо написано с известной прямотой, хотя, как видно, его автору ничего иного не оставалось. С одной стороны, Бирон явно не выглядит в этой истории невиновным: ночные похождения, драка со стражей, вольное или невольное убийство на совести; с другой — он явно не рассчитывает на заступничество собственной герцогини, а старается — и, судя по всему, удачно — завести связи в Петербурге.

К тому времени он уже стал камер-юнкером (в 1722 году) и был обвенчан с придворной дамой герцогини Бенигной Готтлиб фон Тротта-Трейден 25 февраля 1723 года во дворце в Митаве. Однако предполагать наличие страстного романа с герцогиней, якобы лично для маскировки подобравшей ему пару, оснований пока нет.

Молодая жена Бирона, судя по имеющимся портретам, была не слишком похожа на созданный в литературе образ горбатой, глупой, да еще и «совершенно неспособной к супружеской жизни» особы. Жена английского консула в Петербурге леди Рондо писала в 30-е годы XVIII века: «У нее прекрасный бюст, какого я никогда не видела ни у одной женщины», — хотя при этом и добавляла, что она «так испорчена оспою, что кажется узорчатою».

Что ж, оспины в XVIII столетии портили немало прелестных лиц, и многие сохранившиеся портреты той эпохи льстили оригиналам. Однако это не мешало Бирону ухаживать за молоденькой фрейлиной. Сохранился даже его подарок — изящная коробочка для косметики, о которой он сообщил невесте в одном из писем октября 1722 года: «Надеюсь, что добрый Шмидхаммер уже был у вас и что сюрприз удался. Благодаря Бога в этот день за все хорошее и доброе, что он сделал для вас, пусть великий Бог и в дальнейшем дарит вам здоровье. Когда дела будут окончены, пусть ни малейшая печаль не тревожит ваше сердце. „Прекрасный и любимый“ — девиз вашего сердца. Поскольку я имею преимущество быть близким вашему сердцу, считаю дни, которые еще разделяют нас, и успокаиваю себя, что вскоре увижу своего милого ангела».[50]

Нам известны и другие теплые письма Бирона к жене. «Целую своего сына, мой ангел, твой верный слуга Э. И. Вирой», — радовался молодой камер-юнкер 19 марта 1724 года по поводу рождения первенца. Старший сын Эрнста Иоганна (будущий последний герцог Курляндский) Петр родился 15 февраля 1724 года в Елгаве, во время поездки герцогини, сопровождаемой Бироном, в Москву; считать этого ребенка сыном Анны нельзя, хотя такая точка зрения и высказывалась.[51] Косвенным доказательством непричастности Анны к рождению старшего сына Бирона является предпринятая в 1739 году попытка фаворита сосватать его племяннице императрицы, мекленбургской принцессе Анне Леопольдовне. Для циничного и честолюбивого Бирона близкое родство, возможно, и не являлось препятствием к свадьбе, но богобоязненная Анна Иоанновна никогда не согласилась бы на кровосмесительный брак. Однако известно, что не императрица, а сама невеста отвергла руку Петра Бирона, предпочтя ему другого кандидата, о чем рассказ пойдет ниже.

Анне Иоанновне в это время опять подыскивали женихов — на этот раз уже «доброжелательные» курляндские дворяне представили в Петербург список из 17 кандидатур в возрасте от трех месяцев до сорока лет. Но и этот маневр остался безрезультатным: главный и реальный претендент, ландграф Георг Гессен-Кассельский, был младшим братом шведского короля и категорически не устраивал Петра I.

Бестужев отправился уговаривать Фердинанда вообще отказаться от трона и передать право «сукцессии» русскому царю; но герцог от такого варианта отказался, да еще выдвинул финансовые претензии по поводу взимания «контрибуций». «Вашей светлости дружественный дядя Петр» послал герцога с его запросами к бессильному польскому монарху, а Бестужев — естественно, от имени Анны — представил ему счет на 900 тысяч рублей, которые Анне так и не выплатили по брачному договору, приплюсовав все прочие ее расходы, включая покупку мебели и одежды.

Пока обер-гофмейстер был занят этими государственными делами (саму Анну, естественно, никто в расчет не принимал), медленно, но верно проходило возвышение нашего героя. Из обычного управляющего он постепенно превратился в доверенного придворного — камер-юнкера. Ведь кто-то должен был добывать необходимые деньги на текущие расходы, улаживать бытовые проблемы, наконец, развлекать забытую герцогиню. Вероятно, как раз тогда Анна пристрастилась к не слишком изысканным охотничьим развлечениям вольных баронов — пальбе из ружья по любой живой твари (эту привычку она сохранила и будучи российской императрицей). Вместе с Анной он не раз бывал в Петербурге; его коллега, камер-юнкер голштинского герцога Берхгольц, отмечал появление Бирона в марте, а затем в сентябре 1724 года. Тогда сам будущий герцог рассказывал об охоте и куртагах по средам и воскресеньям — немудреных развлечениях маленького курляндского двора, состоявшего из «трех немецких фрейлин и двух-трех русских дам, из обер-шталмейстера Бестужева, одного шталмейстера, двух камер-юнкеров, одного русского гоф-юнкера».

Митавский двор обошли стороной бурные петербургские события, когда во время предсмертной болезни Петра I Д.М.Голицын, В.Л.Долгоруков, Г.И.Головкин и другие сенаторы и президенты коллегий хотели авторитетом Сената ограничить власть регентши Екатерины при маленьком императоре Петре II. Произвол абсолютной власти несколько упорядочивался бы рамками «европейского» образца. Но их противники оказались сильнее. Искусный дипломат Петр Толстой пугал собравшихся во дворце вельмож неизбежной усобицей при царе-мальчике. Фельдмаршал Меншиков привел с собой гвардейских офицеров, от имени которых выступил майор Андрей Ушаков: «Гвардия желает видеть на престоле Екатерину и <…> она готова убить каждого, не одобряющего это решение». Неутешная вдова Екатерина нашла силы, чтобы приготовить для своих защитников «векселя, драгоценные вещи и деньги». Расходные книги царского кабинета сообщают, что воцарение императрицы обошлось в 30 тысяч рублей: 23 тысячи выплатили солдатам гвардии, остальное пошло на «тайные дачи» майору Ушакову и другим офицерам, в том числе сержанту Петру Ханыкову, который со своим бессменным караулом обеспечил изоляцию умиравшего императора от нежелательных посетителей.

Впервые в России вопрос о престолонаследии решался в открытом, хотя и далеко не парламентском, споре. Манифест о начале нового царствования был издан не от имени Екатерины: присягать новой государыне «правительствующий Сенат и святейший правительствующий Синод и генералитет согласно приказали», что означало слегка замаскированное избрание монарха. Добрая, но неграмотная императрица управлять государством не могла, да и не имела времени. «Кто бы мог подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, это уж самое раннее, в пять или семь часов утра», — таковы впечатления от жизни петербургского двора польского посла Иоганна Лефорта. Поэтому пришлось создать в 1726 году Верховный тайный совет, который с тех пор фактически управлял страной. Для Анны и ее двора смена на престоле обернулась к лучшему — Екатерина увеличила финансирование покорной родственницы.

Бирон к тому времени дослужился уже до обер-камер-юнкера и как раз прибыл в столицу с поздравлениями новой императрице Екатерине I от герцогини. Он выполнял финансовые поручения Анны Иоанновны и ее родни: «1725 года марта 22 дня по указу ее высочества государыни царевны Прасковьи Иоанновны отдано в Санкт-Петербурге от дому ее высочества денег ее высочества государыни царевны и герцогини Курляндской Анны Иоанновны камер-юнкеру Бирону двести рублев, которые деньги он, Бирон, повинен привезть в Митаву и подать ее высочеству в хоромы. Того дня в приеме оных денег подписался своеручно Е. I. Biron».[52] По поводу своих курляндских дел Анна Иоанновна лично писала Меншикову и Остерману, прося о содействии. С ними пришлось иметь дело и ее посланцу. Могущественный Меншиков в ту пору едва ли обратил внимание на скромного камер-юнкера — светлейший князь сам примерялся к курляндской короне. Но и опытный Остерман едва ли представлял, что имеет дело с будущим соперником в борьбе за власть и влияние.

Все же путешествие оказалось для Бирона полезным: Екатерина I пожаловала ему 500 рублей. Каким-то образом он сумел обратить на себя благосклонное внимание императрицы — правда, только как эксперт по лошадиной части. До нас дошел указ императрицы Бестужеву: «Немедленно отправить в Бреславль обер-камер-юнкера Бирона или другого, который бы знал силу в лошадях и охотник к тому был и добрый человек, для смотрения и покупки лошадей».[53] Петербургские знакомства оказались полезными; судя по всему, сидеть в прусской тюрьме по делу об убийстве Бирону больше не пришлось. Для дворянина сомнительного происхождения избегнуть тюрьмы было большой удачей. Для закрепления успеха надо было постараться угодить настоящему хозяину курляндского двора Бестужеву, что, видимо, Бирону удалось с помощью сестер-фрейлин, сумевших произвести нужное впечатление на «пана генерала».

Если конюшенные познания молодого Бирона оценила даже императрица Екатерина, то находившаяся рядом Анна и подавно не могла их не заметить, выезжая из дворца и сравнивая достоинства своей упряжки с соседскими. В XVIII столетии, когда живая «лошадиная сила» определяла уровень благосостояния хозяйства, возможности передвижения и престиж их хозяина, такие вещи ценить умели. Одновременно Бирон постигал и самую важную придворную науку — умение быть необходимым и оказываться в нужном месте в нужное время. Позднее даже его противники признавали, что он «был умен, и хотя он никакого языка не знал порядочно, но от природы одарен был красноречием», весьма полезным при обращении с дамами. Там же стал складываться круг знакомых — камер-юнкеров Анны Иоанновны Германа Карла Кейзерлинга и Иоганна Альбрехта Корфа, чья карьера развернулась при петербургском дворе вместе с возвышением Бирона.

Настоящее же влияние при дворе и в сердце герцогини еще предстояло завоевать, как и положение в обществе. Не только немецкие рыцари, но и российские служивые не принимали всерьез курляндского дворянина. Много лет спустя арестованный сибирский вице-губернатор Алексей Жолобов неизвестно с чего разоткровенничался на допросе в Тайной канцелярии, припомнив о своих давних встречах с Бироном: «Говорил я еще о графе Бироне, как он Божиею милостию и ее императорского величества взыскан. Такова-то милость Божия! Во время этого Бирона, в бытность в Риге комиссаром он бивал, а ныне рад бы тому был, чтоб его сиятельство узнал меня. <…> В Риге при покойном генерале Репнине (генерал-губернаторе Лифляндии в 1719–1724 и 1725–1726 годах. — И. К.), будучи на ассамблее, стал оный Бирон из-под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею и он сунулся в стену».[54] Лучше бы бывшему вице-губернатору было помолчать: за обычные служебные злоупотребления разговорчивый Жолобов заработал смертную казнь.

«Кредит» Бестужева оставался в полной силе, несмотря на недовольство поведением Анны со стороны ее матери и московской родни — Салтыковых. Главный завхоз Анны и российский генерал-комиссар получил чин тайного советника, и, как показывают «повседневные записки» А. Д. Меншикова, регулярно и подолгу находился в Петербурге среди приближенных князя.

Анна еще не оставила мечты о замужестве. Летом 1726 года она почти стала реальностью. Не дожидаясь кончины престарелого и бездетного Фердинанда, курляндское рыцарство с тайного согласия короля Августа II избрало его незаконного сына, офицера французской службы и неотразимого дамского угодника Морица Саксонского своим герцогом. Это избрание вполне устраивало его отца — и вдовствующую герцогиню.

Мориц поспешил в Курляндию на деньги, занятые у своей матери и у любовницы — парижской актрисы. Бюргеры восторженно приветствовали его, а дворяне сразу же избрали герцогом и вручили грамоту, согласно которой глава государства обещал соблюдать и защищать рыцарские привилегии. Сам новый герцог тогда, в июне 1726 года, был уверен в успехе — ведь он явился спасти «нацию, которой угрожает потеря свободы». Польский сейм против? Пруссия защитит Курляндию от поляков. Россия будет недовольна? Но он женится на русской герцогине (а если надо, то и на Елизавете Петровне), о чем поручил хлопотать саксонского посла в Петербурге. Герцогство слабо и беззащитно? Он заведет с помощью французских мастеров новые предприятия, устроит армию и флот в 40 боевых кораблей.[55]

На герцогиню Мориц немедленно произвел неотразимое впечатление. Сраженная 30-летним галантным кавалером Анна слезно просила Меншикова донести до императрицы ее горячее желание выйти замуж: «Прилежно вашу светлость прошу в том моем деле по древней вашей ко мне склонности у ее императорского величества предстательствовать и то мое полезное дело совершить», — и в конце письма признавалась: «И оной принц мне не противен». О том же она умоляла Остермана.

Но дамское счастье в истории редко совпадает с политическими интересами. Польский сейм, вопреки планам своего короля, намеревался осуществить «инкорпорацию» полунезависимого герцогства в состав Речи Посполитой. Усиление саксонского курфюрста, конфликт с Речью Посполитой и появление в Курляндии французского полковника не устраивало ни Пруссию, ни Россию, ни самого Меншикова, к тому времени пожелавшего стать коронованной особой, хотя бы в маленьком соседнем герцогстве. 29 июня 1726 года Меншиков вместе со срочно вызванным к нему Бестужевым двинулся в Курляндию, формально — инспектировать местные гарнизоны и полки; на деле — не допустить утверждения в Курляндии Морица и организовать собственное избрание в герцоги.

В Митаве 33-летняя вдова обратилась к князю «с великою слезною просьбою, чтобы в утверждении герцогом курляндским князя Морица и по ее желанию о вступлении с ним в супружество мог <…> исходатайствовать у вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует; второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай». Меншиков умерил пыл Анны: императрица никак не согласится на брак по причине «вредительства интересов российских». К тому же природной московской царевне с Морицем «в супружество <…> вступать неприлично, понеже он рожден от метресы». Напоследок светлейший князь выложил последний, неотразимый аргумент: если герцогом будет избран он сам, то он гарантирует сохранение прав Анны Иоанновны на ее курляндские владения; «ежели же другой кто избран будет, то она не может знать, ласково ль с ней поступать будет, и дабы не лишил ее вдовствующего пропитания».[56]

Императрице Меншиков сообщил, что он разговаривал с герцогиней «со учтивостью», что на солдатском языке генералиссимуса могло означать разве что неприменение ненормативной лексики. Угрозой на предмет «пропитания» он заставил Анну отказаться от брака с Морицем, а при встрече с ним по-купечески пообещал «знатную сумму» в виде отступного. Изысканную парижскую любезность соперника он, по-видимому, искренне принял за согласие, после чего столь же «учтиво» сделал выговор курляндским рыцарям: «Он их Сибирью стращал и при том им сказывал: по их правам не довлеет им блядина сына в свое братство принимать, а ныне оне блядина сына над собою в герцоги выбрали». Затем светлейший князь потребовал от полномочного органа формально независимого от России государства в 10-дневный срок отменить прежнее решение и утвердить его кандидатуру как самую подходящую.

После по-кавалерийски стремительного «наезда» Меншиков спокойно отбыл восвояси. Но стоило ему покинуть Митаву, как представители ландтага отказались созывать вновь депутатов и тем более проводить новые выборы, о выдвижении православного русского выскочки в немецкие герцоги тем более не могло быть речи. Разгневанный Меншиков запросил у императрицы разрешение «ввести в Курляндию полков три или четыре» для успешного завершения дела. Однако новый международный конфликт никак не входил в намерения русского правительства, и князю был послан указ немедленно возвращаться в Петербург.[57] Туда же поспешила и Анна с жалобой на Меншикова и надеждой, что ей все-таки разрешат выйти замуж за приглянувшегося кавалера.

Видимо, в это время противники князя решили нанести ему удар. Австрийский посол граф Амедей Рабутин сообщал, что «вельможи намерены положить конец насильственным поступкам Меншикова». По данным Рабутина, против Меншикова объединились почти все члены императорского дома, в том числе дочери и племянницы Петра I — герцогиня Курляндская Анна и ее сестра герцогиня Мекленбургская Екатерина. По возвращении князя в столицу именной указ императрицы от 28 июля 1726 года повелевал строго допросить Бестужева-Рюмина «о худых его там поступках», а у самого Меншикова и помогавшего ему дипломата князя В. Л. Долгорукова «взять на письме репорты на указы наши и освидетельствовать, что будучи в Курляндии все ли так они чинили, как те наши указы повелевали».[58]

Долго служивший в России Христиан Герман фон Манштейн вполне определенно утверждал, что отдан был даже приказ об аресте Меншикова, и только заступничество герцога Голштинского спасло на этот раз карьеру князя от крушения. Эта версия отражена в литературе, но никаких документальных подтверждений ее до сих пор не найдено, что неудивительно: свержение временщика не состоялось, и любые документы подобного рода должны были исчезнуть.

Но удача еще не отвернулась от фаворита. Его «повседневные записки» сообщают, что 21 июля тотчас по приезде князь, не заходя домой, с обыкновенной дерзостью отправился прямо во дворец, где имел четырехчасовую беседу с императрицей.[59] Этот экстренный визит спас Меншикова от серьезных неприятностей; тем не менее он вынужден был подать в Верховный тайный совет «репорт» с оправданием своих действий и почти целый месяц (до 19 августа) не показывался на его заседаниях. В итоге угроза опалы миновала: императрица повелела «все то дело уничтожить и не следовать», хотя и заявляла, «сколь несостоятельно светлейшего князя желание о бытии герцогом курляндским».

Удача «канальи курляндца»

Для устранения Морица и тем более предотвращения инкорпорации Курляндии в состав Речи Посполитой в маленькое герцогство прибыли важные персоны — генерал-прокурор П. И. Ягужинский, действительный тайный советник В.Л.Долгоруков, генерал-адъютант и генерал-полицеймейстер А. М. Девиер. Внезапно налетевшие события отодвинули Анну и ее двор в сторону — кому, собственно, она была интересна? Меншиков смотрел на нее как на досадную помеху своим планам, Бестужев послушно исполнял волю светлейшего князя и безуспешно пытался «возбранить» курляндскому ландтагу избрать Морица, то есть действовал вопреки пожеланиям своей герцогини.

Правда, оставался еще Мориц — но тот, к своему несчастью, попался герцогине январской ночью во дворе замка, когда тащил на плечах к себе в апартаменты очередную прелестницу-фрейлину, не желая, чтобы следы дамы на снегу ее компрометировали. Морица мало волновали упреки несостоявшейся жены (ведь в герцоги его уже избрали), но он как будто не понимал, что маленькой Курляндии такой «защитник», вызвавший неудовольствие всех соседних держав, был не нужен. Сейм категорически отказался его признать; энтузиазм курляндцев сразу пропал, и вместо 18-тысячной армии, на которую рассчитывал Мориц, он набрал едва ли тысячу солдат из дезертиров всех европейских армий.

Пока герцог сидел в Митаве и читал «Дон Кихота», рыцарство больше всего было озабочено сохранением своих привилегий. Когда выяснились твердые намерения Польши осуществить инкорпорацию, оно стало склоняться к условиям русских дипломатов: отменить выборы Морица и выбрать того кандидата, «которого предложит ее императорское величество», с сохранением всех их «древних прав, вольностей и привилегий»; в противном случае Россия угрожала лишить Курляндию своего покровительства и согласиться с ее разделом.

Когда же для воспрепятствования польским планам, а заодно и поимки герцога, явились драгуны генерала Ласси, дворянство объявило избрание Морица незаконным и «никогда не состоявшимся». Сам Мориц с «армией» в 500 человек, окруженный русскими войсками, храбро отбивался, в конце концов ускользнул и отбыл обратно в Париж, увезя с собой акт об избрании. Спустя 20 лет он по-прежнему официально именовал себя «герцогом Курляндии и Семигалии». Герцогство он оставил навсегда, но больше всего сожалел о другой потере. Направлявшегося в Петербург испанского посла, своего старого знакомого герцога де Лириа, он просил «выхлопотать несколько любовных записочек, находившихся в сундуке, который взяли у него в Курляндии и который находится в русской канцелярии». Любезный посол старался помочь приятелю — вопрос о трофеях, «кои совершенно неважны для Русского государства», обсуждался на самом высоком дипломатическом уровне с участием российского вице-канцлера графа А. И. Остермана, но доказательства побед на любовном фронте так и не были возвращены владельцу.

Видимо, в эти печальные для Анны 1726–1727 годы и пробил час Бирона — кто еще мог утешить и окружить вниманием бедную и никому не нужную вдову? В Петербурге в это время «птенцы гнезда Петрова» делили власть накануне смерти императрицы Екатерины. Воцарение Петра II стало самым большим — и последним — успехом Меншикова. Вскоре Синод повелел во всех церквах России поминать рядом с двенадцатилетним императором дочь князя — «обрученную невесту его благоверную государыню Марию Александровну». Для нее немедленно был создан особый двор с бюджетом в 34 тысячи рублей для содержания камергеров, фрейлин, гайдуков, лакеев, пажей, поваров.

Для Анны торжество Меншикова не предвещало ничего хорошего; но ей, зависевшей от милости петербургского двора, приходилось слать поздравительные письма. Торжества первых дней нового царствования нарушали проводимые аресты и ссылки: из столицы удалялись все, кто казался Меншикову хоть в некоторой степени опасным — даже дочь Петра I Анна Петровна вместе с ее мужем, герцогом Голштинским. Но через три месяца все переменилось. Стоило Меншикову заболеть и на некоторое время выпустить юного самодержца из-под контроля, как у того оказались новые любимцы — князья Долгоруковы, а его доверенное лицо, барон Андрей Иванович Остерман, подготовил дворцовый переворот.

8 сентября 1727 года князю был объявлен именной указ о домашнем аресте. Под барабанный бой обывателям зачитывали другой указ о том, что император «всемилостивейшее намерение взяли от сего времени сами в Верховном тайном совете присутствовать и всем указам быть за подписанием собственныя нашея руки» и о «неслушании» любых распоряжений Меншикова. Сам же он 10 сентября отправился в ссылку в роскошной карете с целым караваном имущества и прислуги. Если бы гонец Морица Саксонского с деловым предложением ежегодно платить князю за курляндскую корону по 80 тысяч талеров не опоздал — как знать, возможно, оно было бы принято.

В дальнейшем подобные ситуации будут проходить уже по иному сценарию — с немедленным арестом, следствием, предрешенным приговором и конфискацией движимого и недвижимого имущества. В данном же случае события разворачивались постепенно, новые правители как будто испытывали опасения, хотя и недолго: через несколько месяцев пребывания под следствием в своем имении Меншиков был сослан в Березов — маленький сибирский поселок на нижней Оби у Полярного круга.

Параллельно развивалась и митавская интрига — в соответственно уменьшенном масштабе. Весной 1727 года на Бестужева был подан упоминавшийся уже анонимный донос на польском языке о его хищениях, самовластных поступках и распутном образе жизни. «Управляющего» Курляндией затребовали в Петербург. Он медлил. Анна Иоанновна вновь писала к Меншикову, его жене и дочери, Остерману, прося не отзывать Бестужева: «Нижайше прошу ваше превосходительство попросить за меня, сирую, у его светлости (Меншикова. — И. К.). <…> Умилосердись, Андрей Иванович, покажите миласть в моем нижайшем и сироцком прошении, порадуйте и не ослезите меня, сирой. Помилуйте, как сам Бог! <…> Воистину в великой горести, и пустоте, и в страхе! Не дайте мне во веки плакать! Я к нему привыкла!»[60] Но ехать все же пришлось. В Верховном тайном совете от Бестужева потребовали подробного отчета о суммах, истраченных на выкуп заложенных герцогских земель.

Однако и на этот раз гроза миновала. Помогло то ли заступничество Анны, то ли — скорее — устранивший Меншикова переворот. При очередном переделе власти и собственности правителям было не до разбора личной жизни и прочих грехов пожилого генерала. Но, выиграв очередную придворную баталию, Бестужев не заметил, как проиграл другую, гораздо более важную. Как раз в это время было подготовлено «падение» его самого в глазах и в сердце его покровительницы. В октябрьских письмах Анны 1727 года, когда Меншиков был уже низвергнут, имя Бестужева больше не упоминается.

Вернувшись в конце 1727 года домой, Петр Михайлович обнаружил, что получил «отставку». Он тяжело переживал случившееся и не мог смириться с тем, что он теперь в Митаве не хозяин. Своей дочери княгине Аграфене Волконской Бестужев писал в Москву, куда как раз отправилась герцогиня: «Я в несносной печали: едва во мне дух держится, потому что чрез злых людей друг мой сердечный от меня отменился, а ваш друг (Бирон. — И. К.) более в кредите остался; но вы об этом не давайте знать, вы должны угождать и твердо поступать и служить во всем, чтоб в кредите быть и ничем нимало не раздражать, только утешать во всем и искусно смотреть, что о нас будет говорить, не в противность ли? <…> Если вам станут говорить о фрейлине Бироновой, то делайте вид, что ничего не знаете. Поговорите у себя в доме со Всеволожским, чтоб между служителями ее высочества было как можно более смуты и беспорядка, потому что я знаю жестокие поступки того господина. Я в такой печали нахожусь, что всегда жду смерти, ночей не сплю; знаешь ты, как я того человека (Анну. — И. К.) люблю, который теперь от меня отменился».[61]

Письмо говорит о душевном состоянии автора: он явно потрясен неожиданной «отменой» близкого человека, но грехи за собой имеет, хотя и пытается их спрятать подальше: судя по всему, история с фрейлиной (или фрейлинами) выплыла и стала для него роковой в глазах Анны. Однако надежда вернуть себе утраченное расположение еще оставалась. Бестужев уверен, что без него дела в герцогском хозяйстве не пойдут; можно было подстраховаться, организовав «смуты» (благо заносчивый характер соперника давал к тому поводы), и тогда Анне ничего не останется, как вернуться под его надежную защиту. И еще одно тревожило вельможу: началось новое царствование, перемены были неизбежны — а Бирон как раз находился в столице, и мало ли чем могли обернуться его рассказы о курляндских делах.

Петр Михайлович опасался не зря. За схваткой первых министров и вельмож империи (Меншикова, Толстого, Долгоруковых) вырисовываются группировки, так сказать, второго ряда, участники которых также надеялись поймать придворное счастье при юном государе.

Одна из таких «факций» как раз образовалась вокруг дочери Бестужева, княгини А. П. Волконской. Туда входили молодые дипломаты — честолюбивый посланник в Дании Алексей Бестужев-Рюмин (будущий канцлер) и его брат Михаил, знаменитый «арап» и капитан-лейтенант Преображенского полка Абрам Ганнибал, учитель царевича камергер Семен Маврин, кабинет-секретарь Иван Черкасов и член Военной коллегии Егор Пашков. Алексей Бестужев-Рюмин вел тонкую интригу, опираясь на австрийскую помощь, и стремился окружить мальчика-императора и его сестру Наталью преданными людьми.[62]

В июле 1727 года хитроумную комбинацию разрушил Меншиков. Наставник Петра II Семен Маврин отправился в Тобольск, вслед за ним туда же был послан Абрам Ганнибал — строить крепость в далеком Селенгинске на границе с Китаем. Срочно был выслан за границу другой учитель Петра, венгр Иван Зейкин. Аграфена Волконская отправлена в деревню.

Старший Бестужев-Рюмин как будто остался лояльным (или демонстрировал лояльность) Меншикову — регулярно являлся в его дворец накануне «падения» князя в августе-сентябре 1727 года. Но младшее поколение семьи было настроено более решительно — радовалось свержению «прегордого Голиафа» и рассчитывало на возвращение в придворный круг, тогда как отец, судя по его письму дочери в марте 1728 года, надежду на возвращение своего «кредита» утратил и опасался худшего: «От кого можно осведомиться, нет ли гнева на меня ее высочества, потому что из писем вижу и опасаюсь, чтоб наш приятель (Бирон. — И. К.) за наши многие к нему благодеяния не заплатил бы многим злом <…>; они могут мне обиду сделать: хотя бы она и не хотела, да он принудит». Очевидно, что к этому времени Бестужев уже понял, кто в его бывшем доме хозяин.

Дочь старалась через окружение цесаревны Елизаветы очернить семейного врага: «… Поговори известной персоне, чтоб, сколько ему возможно, того каналью хорошенько рекомендовал курляндца, а он уже от меня слышал и проведал бы, нет ли от канальи каких происков к моему родителю, понеже ему легко можно знать от Александра (Бутурлина. — И. К.), и чтоб поразгласил о нем где пристойно, что он за человек».

Однако и при петербургском дворе новые правители — клан князей Долгоруковых — стремились устранить возможных конкурентов в борьбе за влияние на юного царя. Никто из сосланных Меншиковым сторонников воцарения Петра не был возвращен. Правда, интрига Долгоруковых против гофмейстера великой княжны Натальи Рейнгольда Левенвольде не удалась, и оправдавшийся перед императором светский красавец остался при дворе. Зато попал в опалу и был удален от двора камер-юнкер Алексей Татищев; пресечены попытки выйти «в случай» представителей семьи Голицыных: двор покинули фельдмаршал Михаил Голицын, его зять граф Александр Бутурлин и молодой камергер Сергей Голицын. За слишком длинный язык отправлен в свою деревню родственник царя Александр Нарышкин.

Подозрения вызывала и обаятельная Елизавета. Цесаревна страстно любила танцы, балы, театр и шокировала московское общество эмансипированностью — «весьма необычным поведением», по деликатной оценке французского резидента Маньяна. Она часто сопровождала Петра II на охоту, и он настолько сильно привязался к веселой тетке, что это стало серьезно беспокоить двор и дипломатический корпус: «Ум, красота и честолюбие ее пугают всех; поэтому им хочется удалить ее, выдав замуж», — замечал испанский посол.

Опасения членов Верховного тайного совета тем более усилились, когда после смерти сестры Петра II Натальи Елизавета имела все шансы стать основной претенденткой на трон. Дочь и наследница реформатора была неудобна, поэтому так упорно ее имя фигурировало в различных брачных комбинациях русской дипломатии: среди ее женихов были принц Георг Английский, португальский инфант Мануэль, уже упоминавшийся граф Мориц Саксонский, дон Карлос Испанский, герцог Брауншвейгский и другие соискатели.

Правда, сама Елизавета не участвовала в борьбе за власть и влияние на царя. Но ее любовные похождения в конце концов позволили Долгоруковым дискредитировать цесаревну в общественном мнении и отдалить от нее Петра. Много лет спустя в ссылке любимец Петра II Иван Долгоруков озлобленно упрекал Елизавету в падении своего рода: «Императрица (Анна Иоанновна. — И. К.) послушала Елизаветку, а та обносила всю нашу фамилию, за то, что я хотел ее за рассеянную жизнь сослать в монастырь».

Сохранившаяся переписка Аграфены Волконской позволяет ощутить царившую при дворе атмосферу постоянной вражды, заискивания и соперничества. «Надобно всем моим друзьям стараться, чтобы меня отсюда освободить. Я сопьюся, что уже отчасти и есть», — умолял о возвращении из ссылки Семен Маврин. Брат княгини Алексей Бестужев-Рюмин рассчитывал получить новый чин с помощью австрийского посла графа Рабутина и советовал сестре к нему «в любовь себя привести». Сама опальная дама выясняла, кто сейчас находится при дворе в «кредите» и с кем следует «искать дружбы». Член Военной коллегии Егор Пашков описывал нравы придворных, которые «друг перед другом рвутца с великим повреждением» и «при дворе всякий всякого боитца».

Друзья княгини надеялись на предстоявшую коронацию Петра: «в прибытие в Москву все будет другое», фортуна повернется лицом ко «всем верным его императорскому величеству». Но первая же попытка Волконской и ее окружения собраться в подмосковном Тушине оказалась и последней. Брат горничной княгини донес о свидании и переписке «оппозиционеров». На следствии обнаружились письма Бестужева-отца, и княгиня Аграфена призналась, что «известная персона» — это лекарь цесаревны Елизаветы Лесток, а «каналья» — Бирон. Итогом следствия стало обвинение молодых честолюбцев в том, что «они все делали партии и искали при дворе его императорского величества для собственной своей пользы делать интриги и теми интригами причинить беспокойство».

Княгиню Волконскую сослали в монастырь, а ее друзей — на службу в провинциальные города и в Иран.[63] Алексея Бестужева-Рюмина спасла его дипломатическая служба за границей. Но карьера его отца была окончательно сломана. Когда «дело» Волконской и ее друзей вскрылось, Бестужев летом 1728 года был взят из Курляндии «с опалою» под стражу, бумаги его были опечатаны. Известили ли доброжелатели «каналью курляндца», как о нем отзывался его недавний начальник и покровитель, неизвестно, но он сделал все возможное, чтобы навсегда устранить соперника. И здесь ему повезло — петербургский двор едва ли интересовался грехами пожилого генерала, но весьма опасался придворных «факций».

Интрига против Бестужева стала одним из важных уроков, усвоенных молодым придворным на пути к власти — пока еще в масштабах захудалого немецкого двора. О большем в ту пору и мечтать было невозможно — Анна никем всерьез не рассматривалась как возможная претендентка на российскую корону. Что именно произошло в апартаментах герцогского дворца и какие слова нашел Бирон, чтобы вычеркнуть из жизни Анны ее многолетнего и близкого друга, мы не знаем. Может быть, молодой, решительный и, несомненно, благородный дворянин своим участием вернул женщине молодость? «А ныне в Вирцаве очень хорошо», — не удержавшись, сообщила Анна своей подруге летом 1727 года из имения, много лет остававшегося на попечении Бирона.

Можно предположить, каким старым развратником был представлен Бестужев несчастными сестрами Бирона; как сам камер-юнкер с негодованием «вдруг» обнаружил, что якобы верный слуга безобразно обкрадывал бедную вдову. Анна Иоанновна, еще недавно всеми силами защищавшая своего слугу, теперь жаловалась Петру II: «Я на верность его полагалась, а он меня неверно чрез злую диспозицию свою обманул и в великий убыток привел». Она представила целый обвинительный акт из восьми пунктов, из которого следовало, что Бестужев ввел ее в «великие долги» на 50 тысяч талеров, похитил из канцелярии другие 40 тысяч талеров да еще «запись подсунул мне к подписи како бы я у него несколько тысяч талеров в заим взяла» под залог имения Альтберхфрид. В пылу разоблачения герцогиня призналась, что когда подписывала бумаги, «многих писем не читала и не рассужала», и обличала Бестужева в том, что сама давала деньги и покупала имение в приданое его дочери.

Призванный к ответу обер-гофмейстер обвинения отрицал и твердо стоял на том, что все расходы и покупки производились только по письменным распоряжениям герцогини. Формально так и было: в объемистом деле по обвинению Бестужева присутствуют, в частности, указ о передаче всех герцогских имений в его «диспозицию» и расписка о получении от него 10 тысяч талеров под залог «маетности Алтберхфрид» с собственноручными подписями Анны.[64] На помощь слабо разбиравшейся в хозяйстве и нерассудительно подмахивавшей бумаги на десятки тысяч талеров герцогине срочно прибыл из Митавы камер-юнкер И. А. Корф — и в деле появились десятки счетов, долженствующих убедить правителей, что Бестужев недобросовестно вел хозяйство. Кто-то вполне компетентный по этой части сей «компромат» заранее заготовил и в нужное время подал.

Однако интересно как раз видимое «отсутствие» в этой интриге прямого участия Бирона. Это похоже на его способ действовать, так сказать, «фирменный» почерк, о котором позднее писал саксонский дипломат: «В манере герцога было так управлять делами, которых он более всего желал, что их ему в конце концов преподносили, и казалось, что все происходит само по себе».

Бестужев же однозначно приписывал свои беды именно Бирону и заявил официально, что как раз наоборот — это он тратил на Анну собственные деньги. Выяснения отношений между почти супругами тянулись долго и не завершились к моменту вступления Анны Иоанновны на престол. Вместе с другими служащими и отставными дворянами Бестужев выслушал подписанные Анной «кондиции», участвовал в обсуждении «шляхетских» проектов будущего государственного устройства страны. Однако после восстановления самодержавия он был немедленно отослан с глаз долой губернатором в Нижний Новгород. Но не успел бывший подследственный приступить к исполнению обязанностей, как последовала уже настоящая ссылка — на житье «в дальние деревни». Только в 1737 году, да и то исключительно за «верную службу сыновей», бывшая герцогиня-возлюбленная и тогдашний герцог Курляндский разрешили старому Бестужеву жить «в Москве или в деревнях».

Бирон больше не имел достойного конкурента при дворе: вместо опытного генерала-хозяйственника и дипломата Верховный тайный совет прислал в Курляндию полковника П. Безобразова с гораздо менее широкими полномочиями. Потом там некоторое время подвизался перешедший на русскую службу курляндец Рацкий, умерший в 1728 году. «Падение» Бестужева как будто и впрямь несколько исправило финансовое положение Анны. Петр II увеличил ее содержание на 12 тысяч рублей. Тот же Рацкий отмечал увеличение чинов при ее дворе: там появились гофмаршал, три камер-юнкера, шталмейстер, футер-маршал, две камер-фрейлины, гофраты, переводчики, секретари — и все исправно получали жалованье.[65] Своим камер-юнкерам, среди которых были и русские, Анна отдавала в аренду только что приобретенные на ее имя «ампты».

Сам Бирон уже состоял камергером двора Анны — эту должность он сохранил до конца ее жизни. Со своими обязанностями он справляться умел. Много лет спустя, в 1735 году, в ходе одного из расследований Тайной канцелярии по делу о служебных злоупотреблениях майора Ивана Бахметьева всплыла старая история. Майор жаловался сослуживцам, что в царствование Петра II отказался подарить Анне своих украинских певчих, а ее «управители» подговорили их бежать и увезли в Курляндию. Анне запал в душу этот случай, и она уже в качестве императрицы напомнила о нем Бахметьеву: «А ныне бы де ты мне и с охотой отдал».[66]

23 июня 1727 года у Бирона родилась дочь Гедвига Елизавета, а 11 октября 1728 года — младший сын Карл Эрнст. Историки предполагают, что матерью младшего отпрыска Бирона являлась сама герцогиня Анна. Действительно, Карл Эрнст впоследствии пользовался особой милостью при дворе Анны и до самой ее смерти спал в одной с ней комнате. В четыре года Карл Эрнст уже был капитан-бомбардиром Преображенского полка, в девять — камергером, в двенадцать — кавалером ордена Андрея Первозванного.

Сюжет, что и говорить, романический, тем более что в XVIII столетии он не раз возникал в не менее занимательной форме. В октябре 1777 года уже пожилой вельможа и бывший фаворит императрицы Елизаветы Иван Иванович Шувалов получил от явившегося к нему в дом бригадира Федора Аша письмо. Вскрыв его, он прочел признание отца неожиданного вестника, барона Фридриха Аша, из которого следовало, что он, Иван Шувалов, является не кем иным, как сыном Анны Иоанновны и Бирона, а потому имеет право претендовать на трон, и «потребно будет освободить дворец от обретающихся в нем императрицы и их высочеств».

К тому времени дворцовые перевороты уже несколько вышли из моды; отставной вельможа немедленно доложил императрице о странном визитере, податель письма был объявлен сумасшедшим и упрятан за стены монастырской тюрьмы. Подобные «самозванные» объявления, сделанные в «исступлении ума», в делах Тайной канцелярии встречались ранее. Но дело в том, что, как писал Фридрих Аш, «служил я также в Бозе почивающей матушке Вашей, блаженной и вечной славы достойной государыне императрице Анне Иоанновне еще в бытность ее в Митаве — честь, которую имели только несколько ее подданных». Действительно, с 1712 по 1724 год подполковник Аш служил секретарем Анны, а затем был переведен в столицу на должность почт-директора; таким образом, курляндские дела были ему хорошо знакомы. Сам старый барон Аш умер с этим убеждением, а его сын провел в заключении почти всю оставшуюся жизнь, так и не признав законными государями ни Екатерину II, ни Павла I.[67]

Особая любовь императрицы к шалопаю Карлу Эрнсту — факт несомненный. Но все-таки прямых доказательств принадлежности младшего сына Бирона, как и И. Шувалова, к дому Романовых у нас нет. Дело даже не в отсутствии точных генетических данных — сейчас, наверное, такого рода исследования уже возможны. Но монаршие дворы — даже такие маленькие, как курляндский — это всегда жизнь на людях, где скрыть такие происшествия, как беременность и роды, чрезвычайно трудно, если не невозможно. Насколько автору известно, и в роду Биронов (все мужские потомки этой фамилии происходят от Карла Эрнста) не сохранилось предания об их царственном происхождении. Не приписывали Анне такого рода грехов и современники. Привязанность лишенной семьи и детей женщины к сыну близкого человека можно понять, тем более что женихов у нее больше не предвиделось. Последним из них был старый герцог Фердинанд, неожиданно вознамерившийся стать мужем дочери Петра Елизаветы; министры Верховного тайного совета предложили ему Анну, но и этот «марьяж» окончился ничем.

С другой стороны, положение Анны со сменой управляющего не так уж сильно изменилось. Она по-прежнему оставалась безвластной герцогиней в чужом краю и по-прежнему зависела от милостей петербургских родственников. Только теперь она уже адресовала просьбы не «батюшке дядюшке» и «матушке тетушке», а двоюродному племяннику, юному императору Петру II, его сестре Наталье или новым хозяевам двора — князьям Долгоруковым и Остерману. Она поздравляла, кланялась, умоляла не забывать ее и выдать положенное содержание. В то же время надо было раскошеливаться на подарки с учетом новых придворных вкусов. И тут без Бирона не обошлось — он авторитетно заявил герцогине летом 1728 года, что обнаруженных им породистых щенков, достойных быть преподнесенными царю, «прежде августа послать невозможно; охотники сказывают, что испортить можно, если в нынешнее время послать». Анна сумела отправить юному императору — страстному охотнику — несколько «свор собачек».

Так бы и остался камергер Бирон завхозом бедной герцогини в медвежьем углу Европы. Может быть, для их репутации, да и для всей отечественной истории это было бы лучшей участью — тогда в учебниках не было бы ни «засилья иноземцев», ни «бироновщины». Осталась бы только красивая сказка о большой любви и тихом счастье московской царевны и незнатного курляндского красавца, которую рассказывали бы гиды заезжим туристам. Но внезапно в провинциальный мир Митавы вторглась большая история.

В ночь на 19 января 1730 года в московском Лефортовском дворце (он и поныне стоит на берегу Яузы) умер от оспы Петр II. Члены высшего государственного органа страны, Верховного тайного совета, должны были решать судьбу монархии — 15-летний император был последним мужчиной в роде Романовых. Наследника он не оставил и никакой воли, согласно петровскому закону 1722 года, выразить не успел, да и едва ли ее приняли бы во внимание, как и завещание Екатерины I, устанавливавшее порядок передачи престола (в случае бездетной смерти Петра II ему наследовали ее дочери Анна и Елизавета). Но, во-первых, само это завещание было весьма сомнительным; во-вторых, в «эпоху дворцовых переворотов» не очень уважались правовые акты: такие вопросы решались в ходе борьбы придворных группировок «силой персон».

Кто же реально управлял империей в царствование внука Петра Великого? Это братья князья Голицыны, предки которых соперничали с Романовыми на «выборах» в 1613 году. Старший, Дмитрий Михайлович, бывший губернатор и президент Камер-коллегии; младший, фельдмаршал Михаил Михайлович, за годы Северной войны стал одним из лучших российских полководцев и командовал расположенной на Украине армией.

Наиболее близкими к умиравшему Петру II были князья Долгоруковы — ведавший царской охотой Алексей Григорьевич (его дочь так и осталась царской невестой), умный и опытный дипломат Василий Лукич и фельдмаршал Василий Владимирович, недавно вернувшийся из завоеванных персидских провинций.

Формальным главой этого «правительства» был пожилой канцлер (так называли в России руководителей внешнеполитического ведомства — Коллегии иностранных дел) Гавриил Иванович Головкин, но истинным главой российской дипломатии был его заместитель — бывший немецкий студент, ставший российским бароном Андреем Ивановичем Остерманом.

На ночном совещании Совета 19 января князь Д. М. Голицын пресек попытку долгоруковского клана объявить о якобы подписанном Петром завещании и вслед за тем отвел кандидатуры дочери Петра Елизаветы и внука Карла Петера Ульриха Голштинского. С помощью наиболее гибкого из Долгоруковых, дипломата Василия Лукича, Голицын предложил избрать на российский престол представительницу старшей линии династии — вторую дочь царя Ивана и герцогиню Курляндскую Анну.

Выбор был не случаен. Старшая сестра Анны Екатерина отличалась решительным характером и по воле Петра I состояла в браке с герцогом Мекленбургским — первым пьяницей и скандалистом среди германских князей. Это вполне могло обернуться внешнеполитическими трудностями, поскольку герцог был изгнан собственным дворянством и поссорился со своим сюзереном — австрийским императором. Младшая из сестер Прасковья уже была замужем за гвардейским подполковником И. И. Дмитриевым-Мамоновым. Бедная вдова Анна, много лет просидевшая в провинциальной Митаве, не имела ни своей «партии» в Петербурге, ни заграничной поддержки. Официальный протокол заседания утвердил введение в состав Совета двух фельдмаршалов — Василия Владимировича Долгорукова и Михаила Михайловича Голицына и сообщал: «Верховный тайный совет, генерал-фельдмаршалы, духовный Синод, тако ж из Сената и из генералитета, которые при том в доме его императорского величества быть случились, имели рассуждение о избрании кого на российский престол, и понеже императорское мужеского колена наследство пресеклось, того ради рассудили оной поручить рожденной от крови царской, царевне Анне Иоанновне, герцогине курляндской».

Кандидатура Анны прошла единогласно. Но вслед за этим Голицын предложил собравшимся «воли себе прибавить». «Хоть и зачнем, да не удержим этого», — откликнулся на это заявление В. Л. Долгоруков. «Право, удержим», — настаивал Голицын и пояснял: «Будь воля наша, только надобно, написав, послать к ее величеству пункты». Именно так, по рассказу В. Л. Долгорукова на следствии в 1739 году, была провозглашена идея ограничения самодержавной монархии.

Впоследствии князья Долгоруковы стремились представить выступление Голицына внезапным, а его самого — главным «зачинщиком» ограничивавших самодержавие мер. Но в глазах современников инициатива и руководящая роль в Совете принадлежала Долгоруковым (прежде всего — опытному дипломату Василию Лукичу), что отразилось в сочинениях Феофана Прокоповича и мемуарах генерала-шотландца Джеймса Кейта. Прусский дипломат Мардефельд утверждал, что Голицын договорился и с Остерманом о выдвижении Анны «с условием ограничения самодержавной власти». Во всяком случае, секретарь Совета В. Степанов указывал, что Остерман, хотя и после долгих отговорок, «как штиль вести сказывал», а «более диктовал» текст о «воле» как раз Василий Лукич Долгоруков.[68]

В черновом журнале Верховного Тайного совета (позднее озаглавленном императрицей как дело «о коварных письмах как я на престол взошла») было четко указано, что они были составлены «собранием» Верховного тайного совета «в присутствии генералов-фельдмаршалов». Так появились на свет знаменитые «кондиции», которые принципиально меняли вековую форму правления. В течение ночи и дня 19 января этот документ подвергался все новой правке и в окончательном виде состоял из следующих пунктов:

«По принятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника, ни при себе, ни по себе никого не определять. Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякого государства от благих советов состоит, того ради мы ныне уже учрежденный верховный тайный совет в восми персонах всегда содержать и без оного верховного тайного совета согласия:

1) Ни с кем войны не всчинять.

2) Миру не заключать.

3) Верных наших подданных никакими новыми податми не отягощать.

4) В знатные чины, как в статцкие, как и в военные, сухопутные и морские, выше полковничья ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, и гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета.

5) У шляхетства и имения и чести без суда не отымать.

6) Вотчины и деревни не жаловать.

7) В придворные чины, как русских, так и иноземцев, без совету Верховного тайного совета не производить.

8) Государственные доходы в расход не употреблять — И всех верных своих подданных в неотменной своей милости содержать. А буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской».

Официальный список этой окончательной редакции в журнале Совета был подписан всеми его членами (в том числе и Остерманом), за исключением В.Л.Долгорукова—в качестве «нейтральной» фигуры посла ему было удобнее уговаривать Анну принять все условия. Те же шесть подписей стояли под сопроводительным письмом курляндской герцогине. Но это послание содержало и утверждение о ее избрании не только самим Верховным тайным советом, но «и духовного и всякого чина свецкими людьми», что явно не соответствовало действительности.

«Верховники» ничего не сказали о «кондициях» при объявлении кандидатуры Анны, что не могло не вызвать подозрений. Составление всех необходимых документов затянулось до вечера 19 января, когда в обстановке секретности три представителя Совета — В. Л. Долгоруков, М. М. Голицын-младший (сенатор) и генерал М. И. Леонтьев — отправились в Курляндию. Одновременно Москва была оцеплена заставами, и выехать из города можно было лишь по выданным правителями паспортам. Быстрые и решительные действия Совета позволили ему выиграть время и не допустить никаких дискуссий о порядке престолонаследия, но не могли не вызвать противодействия со стороны недовольных, по тем или иным причинам, решениями правителей.

Еще ночью генерал-прокурор Ягужинский заявлял: «Теперь время, чтоб самодержавию не быть», — и просил «прибавить нам как можно воли». Но как только генерал-прокурор и зять канцлера Головкина оказался за пределами избранного круга правителей, он быстро переменил позицию. 20 января он тайно отправил камер-юнкера Петра Сумарокова в Митаву — доложить Анне о подлинных обстоятельствах ее избрания и требовать от «посланных трех персон такого письма за подписанием рук, что они от всего народу оное привезли». Ягужинский предостерегал герцогиню от подписания «кондиций» и намекал, «чтоб ее величество была благонадежна, что мы все ее величеству желаем прибытия в Москву».[69] В очередной раз «заболел» Остерман, уже с 19 января не показывавшийся в Совете и не подписывавший никаких бумаг.

Сумароков с помощью курьеров саксонского посла сумел прорваться в Курляндию, но опередить депутацию Совета не успел. Это смогли сделать гонцы от камергера Левенвольде и Феофана Прокоповича. Таким образом, Анна узнала не только о планах Совета, но и о существовании их противников. Забытой герцогине из маленького княжества предстоял важнейший выбор в ее жизни — принимать или не принимать корону Российской империи на предложенных условиях. Нервничали и «верховники». Документы Верховного тайного совета последних дней января свидетельствуют, что министры собирались в эти дни необычно часто: в черновом журнале указаны не отмеченные в издании протоколов заседания 22, 30 и 31 января. За решением не слишком сложных вопросов текущего управления (о выделении денег на строительство крепостей, ссылке колодников в Сибирь, присвоении очередных воинских чинов) «верховники» напряженно ждали известий из Курляндии.

Глава вторая

«ВИВАТ, ПРЕСЛАВНА САМОДЕРЖАВНА», ИЛИ ПУТЬ К ВЛАСТИ

Торжествуйте все российски народы: У нас идут златые годы. В. К. Тредиаковский
30 душ — цена российской конституции

Посольство прискакало в Митаву вечером 25 января. Немедленная аудиенция принесла успех — наутро Долгоруков отправил гонца с сообщением, что новая императрица «изволила подписать: „Тако по сему обещаю без всякого изъятия содержать. Анна“». Росчерком пера российская самодержавная монархия стала ограниченной и оставалась таковой ровно месяц — с 25 января по 25 февраля 1730 года. Правда, большинство подданных об этом так никогда и не узнало.

Секретность и быстрота должны были обеспечить победу дерзкого замысла. Если бы перенести современные транспортные возможности в то время, то, пожалуй, немедленное прибытие растерянной Анны могло бы и вправду резко изменить политический строй страны и упрочить положение Верховного тайного совета. Подтверждение «кондиций», издание торжественного манифеста о новом порядке правления и проведение присяги (при условии отсутствия в столице как нарочно собравшегося на императорскую свадьбу знатного и незнатного дворянства) поставило бы власти империи перед совершившимся фактом.

Затем должны были последовать коронационные торжества, раздачи от имени новой императрицы чинов, наград и должностей и отправка подальше от столицы недовольных: в полки, в персидские провинции, на воеводства и губернаторства. Сторонники других членов царского дома (Екатерины Мекленбургской, Елизаветы, «голштинского» принца, царицы Евдокии) не представляли реальной силы и не выступали самостоятельно. Все это сулило известные шансы на успех — хотя бы на какой-то срок.

Но время работало против «верховников». Добиться ограничения самодержавной власти оказалось куда легче, чем организовать быструю доставку императрицы к «верным подданным». Надо было срочно добыть деньги (Анна попросила на «подъем» 10 тысяч рублей) — выручил богатый купец, президент рижского магистрата Илья Исаев; разыскать для Анны «сани крытые, в которых бы можно лежать». Лифляндский губернатор генерал П. П. Ласси докладывал, что собрать лошадей и 130 подвод для царского «поезда» раньше 29 января невозможно; всего же для доставки Анны и ее свиты необходимо было по пути следования от Митавы до Москвы приготовить не менее 1 500 подвод, что превышало возможности ямской службы.[70]

«Верховники» вынуждены были сами отдавать распоряжения об устройстве дополнительных подстав, подготовке подвод за счет крестьян и «градских жителей» и назначении к ямам и подставам по унтер-офицеру и пяти рядовым из расположенных поблизости полков. Российская императрица не могла путешествовать с курьерской скоростью: ее ждали торжественные встречи с войсковыми «паратами» и молебнами. Кроме того, надо было обеспечить ей достойный ночлег — Долгоруков требовал найти в Новгороде «дом такой, чтоб в котором или очень давно жили или недавно построен, чтоб тараканов не было». Срочно надо было организовать похороны бывшего самодержца — не могла же Анна въехать во дворец, где лежало тело ее предшественника.

Только утром 29 января Анна Иоанновна тронулась в путь. Уже упоминавшийся Манштейн сообщал в мемуарах, что «верховники» потребовали от Анны оставить своего фаворита в Митаве.[71] В сохранившейся переписке князя Василия Лукича о Бироне упоминаний нет. Однако один из пунктов «кондиций» ясно требовал «в придворные чины, как русских, так и иноземцев, без совету Верховного тайного совета не производить», что исключало появление каких-либо особо приближенных к монархине «сильных персон» при дворе.

Герцогиня отправилась со свитой из нескольких дам, мундшенка, повара, необходимых в пути конюхов, лакеев и солдат охраны. Среди 63 человек царского «поезда» ни Вирой, ни кто-либо из его семейства не значатся. Однако при Анне в Москве каким-то образом оказался младший сын фаворита Карл Эрнст; можно предположить, что герцогиня не рискнула взять любимца с собой, и он прибыл позднее. Брать младенца в экстренное путешествие было опасно. «Журнал походу от Митавы в Москву ее величества государыни Анны Иоанновны» сообщает, что несколько раз «изволила ее величество почивать в своих санях» на морозе — видимо, домов без тараканов так и не нашли.

2 февраля «верховники» объявили в Кремле о согласии Анны и представили «кондиции». От такой новости «шляхетство» пришло в смущение — с чего это государыня сама себя «изволила» ограничить? Но князь Дмитрий Михайлович возражений не допустил и тут же предложил собравшимся самим разработать и подать в Совет проекты нового государственного устройства.

До нас дошли составленные в те дни семь дворянских проектов. Наибольшее значение из них имел самый представительный — «проект 364» (по числу подписей под ним). Этот проект, как и остальные, отражал чаяния пережившего годы войн и реформ служилого сословия: отмены закона о единонаследии 1714 года, определения сроков дворянской службы и неназначения дворян рядовыми солдатами и матросами, «порядочного произвождения» по службе.

Главным же был вопрос о формировании верховной власти. «Проект 364» предлагал создать «Вышнее правительство» из 21 «персоны». Это правительство, а также Сенат, губернаторов и президентов коллегий предлагалось «выбирать и балатировать генералитету и шляхетству <…>, а при балатировании быть не меньше ста персон». Таким образом, проект предусматривал упразднение Верховного тайного совета в его прежнем качестве, и принять такое устройство «верховники» не могли — это означало бы отстранение от власти их самих, первыми предложивших ограничить деспотизм. Совет еще мог согласиться на увеличение своего состава и даже на выборы сенаторов и президентов коллегий. Но выбирать их должны были… только сами «верховники» вместе с Сенатом.

Члены Совета сделали еше один шаг навстречу — предложили, чтобы «шляхетство» избрало бы «единосердечным согласием <…> годных и верных отечеству людей от дватцати до тритцати человек и утвердили б их письменно так, что оне внизу написанным порядком к пользе отечества сочинят и утвердят, и то имеет вечно твердо и нерушимо быть». Сами депутаты должны были иметь «от своего чина выбор и верющие письма за руками». При этом новые законы должны были бы последовательно и единогласно приниматься сначала депутатами, затем Сенатом и… самим Советом. Таким образом, «верховники» гарантировали себе решающую роль в управлении.

Идея созыва такого «учредительного собрания» была смелой, может быть, даже слишком смелой — она так и осталась погребенной в бумагах Совета. Но в зимней Москве 1730 года дворяне спорили о новой форме правления: «Одни хотят ограничить права престола властью парламента, как в Англии; другие — как в Швеции; иные думают сделать престол избирательным, по примеру Польши; иные же, наконец, высказывают мнение, что нужно разделить всю власть между вельможами, находящимися в государстве, и образовать аристократическую республику».

Кроме «генералитета» (чинов первых четырех классов по Табели о рангах), в спорах участвовали еще около 400 дворян низших рангов — они оставили свои подписи на проектах и засвидетельствовали знакомство с «кондициями». Сейчас мы имеем возможность представить «коллективный портрет» участников «проекта 364». Половина (58 %) из 318 человек, чины которых нам известны, являлись полковниками и коллежскими советниками, подполковниками, майорами и коллежскими асессорами, капитанами. 69 % из лиц с известным нам возрастом (127 из 185) составляют люди зрелые и пожилые (51 человек в возрасте 41–50 лет и 76 — в возрасте 51–60 лет). Почти половина из тех, данными о чьем землевладении мы располагаем (73 человека из 153), обладали имениями с количеством крепостных от 101 до 500 душ, у 32 человек было более 500 душ, у 39 — менее 100 душ, у 9 человек вотчин не было.

Получается, что в оппозиции Верховному тайному совету были те, кто составлял «становой хребет» российской государственности — опытные и зрелые (с осторожностью можно сказать, что и не самые бедные) офицеры и чиновники, занимавшие средние командные должности в армии и государственном аппарате. Среди них были посланные в свое время за границу «пенсионеры»; капитаны и лейтенанты нового флота; ожидавшие новых постов прокуроры, боевые офицеры, заканчивавшие карьеру на должностях провинциальных воевод или назначенные для сбора недоимок, отрешенные от должности чиновники. Смешение имен, чинов, карьер, поколений, знатности и «подлости» не дает однозначного ответа на вопрос, что заставило этих людей вступить в «политику».

Письма и следственные дела эпохи донесли до нас отзвуки дискуссий тех дней. Вице-президент Коммерц-коллегии Генрих Фик (один из создателей коллежской системы в России) радовался, что «не будут иметь впредь фаворитов таких, как Меншиков и Долгорукой», и мечтал «о правительстве, как в Швеции». На это асессор Рудаковский «ответствовал ему, что в России без самодержавства быть невозможно, понеже Россия кроме единого Бога и одного государя у многих под властью быть не пожелает».

Капитан-командор Иван Козлов полагал, что «теперь у нас прямое правление государства стало порядочное», и государыня не сможет «брать себе ничего, разве с позволения Верховного тайного совета; также и деревень никаких, ни денег не повинна давать никому, и не токмо того, ни последней табакерки из государевых сокровищ не может себе вовсе взять, не только отдавать кому, а что надобно ей будет, то будут давать ей с росписками. А всего лучше положено, чтоб ей при дворе своем свойственников своих не держать и других ко двору никого не брать, кроме разве кого ей позволит Верховный тайный совет».

Не видать бы Бирону (а вслед за ним и другим фаворитам) своей «должности», если бы большинство дворян думало так же. Однако сам Козлов, хоть и радовался ограничению монаршего произвола, но свою подпись под проектами так и не поставил. Рисковать карьерой желали не все, как не все интересовались заморскими порядками. Многие культурные начинания затронули лишь узкий слой дворянства. Если для просвещенного Феофана Прокоповича Гуго Гроций был «славным законоучителем», то в дворянской массе скорее можно было услышать:

Гроциус и Пуфендорф и римские правы —

О тех помнить нечего: не на наши нравы.

Отсюда — иной уровень споров, и боевой генерал Григорий Юсупов, как и «другие» из генералитета, едва ли мыслил о «конституции», но был не прочь умерить власть императрицы, так как «наперед слышал, что она будет нам неблагодетельница». Для знатного генерала, как и для мелкопоместного служивого, сравнение достоинств заграничных «форм правления» отступало на задний план перед простыми и понятными примерами — действиями Меншикова или недавним хозяйничаньем клана Долгоруковых. Примеры эти «работали» как против «верховников», так и против «конституционалистов».

Пока члены Совета молчали (ни один из их планов не оглашался и не обсуждался), подняли головы их противники, не желавшие никаких перемен. Талантливый «имиджмейкер» петровской монархии архиепископ Феофан Прокопович организовывал общественное мнение: «…Если по желанию оных господ сделается (от чего сохранил бы Бог!), то крайнее всему отечеству настоит бедство. Самим им господам нельзя быть долго с собою в согласии: сколько их есть человек, чуть ли не столько явится атаманов междоусобных браней, и Россия возымет скаредное оное лице, каковое имела прежде, когда на многия княжения расторгнена, бедствовала». Эти угрозы имели резонанс — казанский губернатор Артемий Волынский именно так оценивал доходившие из Москвы новости: «Боже сохрани, чтоб не сделалось вместо одного государя десяти самовластных и сильных фамилий: и так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем горше прежнего идолопоклонничать и милости у всех искать».

Не стоит буквально воспринимать «энтузиазм» донесений иностранных дипломатов по поводу «освобождения от ужасного рабства»; так полагали представители держав, в данный момент заинтересованных в ослаблении России (Франции и Англии). Французский резидент Жан Маньян видел в установлении республики «стремление возвратиться назад, к своему прежнему положению», что привело бы, в свою очередь, к ликвидации неудобного для Франции русско-австрийского союза. Так же оценивал «добрые последствия» ограничения самодержавия и английский консул Клавдий Рондо: «Русский двор не в состоянии будет вмешиваться в иностранные дела, как он вмешивался в последние годы».[72] Союзники были, наоборот, встревожены. Саксонец Лефорт как раз опасался возвращения России «в прежнее состояние», а датский посол Вестфален видел в ослаблении монархии «унижение российских сил» и последующую опасность шведского реванша как для России, так и для Дании.

С сомнением отнеслись к политическим «свободам» находившиеся на русской службе «немцы». Они были искренне убеждены в том, что отказ от петровской «формы правления» был бы опасен для страны. Шотландец и генерал-майор русской службы Джеймс Кейт, вместо того чтобы радоваться возможности учреждения более демократической политической системы, считал замыслы ограничения монархии «пагубными» и совершенно неуместными для России с ее «духом нации и огромной протяженностью империи».[73] Вероятно, так же думал в то время и наш герой — но пока важнейшие политические вопросы решались без его участия.