Дмитрий Олейников
Бенкендорф
Глава первая
СЕМЬЯ
Родители
Отставной генерал от инфантерии Христофор Иванович Бенкендорф мог бы рассказать немало забавных историй о собственной забывчивости — если бы он их помнил.
Из-за этой забывчивости он и попал в число «замечательных чудаков и оригиналов» под обложку знаменитой книги Михаила Пыляева1
[1]. Велика сила печатного слова! Генерал стал всего лишь одним из забавных «екатерининских стариков», а его личная история рассыпалась на пригоршню занимательных «анекдотов»…
«Однажды Христофор Бенкендорф был у кого-то на бале. Бал довольно поздно окончился, гости разъехались. Остались друг перед другом только хозяин и Бенкендорф. Разговор шёл плохо: тому и другому хотелось отдохнуть. Хозяин, видя, что гость его не уезжает, предложил пройти в кабинет. Бенкендорф, поморщившись, ответил: „Пожалуй, пойдём“. В кабинете им не легче. Бенкендорф, по своему положению в обществе, пользовался большим уважением, и хозяин не мог объявить напрямик, что пора бы гостю ехать домой. Прошло ещё некоторое время; наконец хозяин решился: „Может быть, экипаж ваш ещё не приехал, не прикажете ли, я велю заложить вам свою карету“. — „Как вашу карету? Да я хотел предложить вам свою!“ Дело объяснилось тем, что Бенкендорф вообразил, что он у себя дома, и сердился на хозяина, который у него так долго засиделся».
Конечно, это уже Христофор Бенкендорф в отставке. Но ведь «екатерининские старики» были во времена оны и «екатерининскими орлами»!
Родившийся в 1749 году (стало быть, ровесник Гёте и Радищева), Христофор Бенкендорф поступил на службу ещё при Елизавете Петровне — точнее, как тогда было принято, был записан в полк и сразу получил увольнительный паспорт до окончания наук. Начав «действительную службу» в звании подпоручика, он стал участником того заключительного периода Семилетней войны, когда взошедший на трон Пётр III повелел русской армии выступить в союзе с прежним неприятелем, Пруссией.
Настоящее боевое крещение Христофора Ивановича произошло в Русско-турецкую войну 1768–1774 годов, когда он сначала воевал под Перекопом и в Крыму под начальством генерала М. В. Берга, а потом в составе армии П. А. Румянцева преследовал турок и убегал от чумы. Осенью 1770 года Бенкендорф-старший был направлен на Дунайский театр военных действий в распоряжение знаменитого в то время генерала Ф. В. Боура (Бауэра). Глубокий знаток екатерининской армии граф Ланжерон пишет: «Его противники и сторонники… утверждают, что этот искусный и знающий офицер, бывший… генерал-квартирмейстером, доставил известность фельдмаршалу (Румянцеву. — Д. О.). Действительно, кампания 1770 года, которою руководил Бауер, была самая прекрасная и самая искусная во всю эту войну; она была образцом величайшей тактики и рассчитанной и обдуманной смелости»2.
За Дунаем, в сражении под Бухарестом, Бенкендорф добыл чин премьер-майора (24 ноября 1770 года). Жильбер Ромм, пристальный наблюдатель русской придворной жизни того времени, отметил, что тогда для дворянина это был обычный способ подняться по лестнице Табели о рангах: «Люди со связями идут в гвардию или поступают в адъютанты к какому-нибудь генералу и остаются на этом месте, пока не получат чин майора»3.
Последовавшее затем назначение Христофора Ивановича на должность обер-квартирмейстера (15 марта 1772 года) стало признанием его профессиональных заслуг. Генерал Боур взял его в заново созданный Генеральный штаб, куда отбирали опытных, исполнительных и преданных офицеров. «Он наводнил Генеральный штаб немецкими офицерами, и в числе их было несколько превосходных. В свое время этот корпус был вполне способен бороться против офицеров Генерального штаба других европейских держав», — сообщает Ланжерон4.
Однако наступило мирное время, и хотя считалось, что Генеральный штаб предоставляет молодым людям удобную и необременительную «возможность получать чины»5, карьера Христофора Бенкендорфа затормозилась. Положение усугубилось в 1775 году, когда скончался его отец, Иван Иванович, генерал-лейтенант и ревельский обер-комендант, известный своей распорядительностью и прославленный храбростью на полях сражений Семилетней войны.
В том же 1775 году и произошёл поворот сюжета, повлиявший на будущность рода Бенкендорфов. Мать Христофора и вдова Ивана Ивановича, София Елизавета, урождённая Левенштерн, вскоре была призвана Екатериной II ко двору «в знак уважения к заслугам её мужа» — в качестве няньки новорождённого великого князя Александра Павловича. София Бенкендорф оказалась как бы посредницей между двумя дворами: «большим» екатерининским и «малым» павловским. По-видимому, она и сыграла решающую роль в переходе её сына от квартирмейстерских забот к придворной жизни. Это произошло в 1778 году, когда Христофор попал в окружение Павла Петровича. Как писал знавший высший свет князь Вяземский, «Бенкендорф постоянно пользовался особенным благоволением и, можно сказать, приязнью Павла Петровича и Марии Фёдоровны, что не всегда бывает при дворе одновременно и совместно: равновесие — дело трудное в жизни, а в придворной тем паче».
Уже через год Христофор стал довольно близким Павлу и Марии человеком: ему давали весьма деликатные поручения, командировали в Европу то с крупной суммой денег для матери Марии Фёдоровны, то с очень важным письмом, содержавшим секреты частной жизни Вюртембергского семейства (один из советников отца великой княгини, некто Гонси, оказался интриганом, и она добилась удаления его из Монбельяра, предложив на выбор — получить солидную пенсию от Павла Петровича или «подвергнуться гневу»6).
Эта поездка 1779 года и последовавшие за ней события связали Христофора Бенкендорфа с семьёй Павла Петровича ещё крепче.
* * *
Если нужно отыскать в истории пример долгой и преданной женской дружбы, стоит обратиться к взаимоотношениям Марии Фёдоровны, жены великого князя Павла Петровича, и Анны Бенкендорф. «Моя мать, — напишет в мемуарах А. X. Бенкендорф, — была самым близким (/е plus intime) другом… великой княгини Марии»7. Это была дружба на всю жизнь, от детства и до смерти. Началась она ещё в Пруссии, тогда, когда одну из них звали София Доротея Августа Луиза Вюртембергская, а другую — Анна Юлиана Шиллинг фон Канштадт. Отец Софии Доротеи, будущий «августейший дед императоров российских» Фридрих Евгений, служил тогда своему дяде, прусскому королю Фридриху Великому.
Любитель тайн великосветской жизни не преминул бы указать на робкий намёк биографа Марии Фёдоровны Е. С. Шумигорского на возможное родство двух девочек. Намёк этот спрятан в сноску к обстоятельной биографии императрицы, где упоминается, что Анна Юлиана «считалась как бы членом семейства» принца Вюртембергского, и указывается, что в одном из сохранившихся личных писем 1791 года она обратилась к Фридриху Евгению топ adorable papa — «мой обожаемый папенька»8.
Но догадка о том, что София и Анна были единокровными сёстрами, пока так и остается только догадкой. Как бы то ни было, отношения между двумя девочками, потом девушками, затем дамами всегда оставались по-родственному близкими и доверительными. Да и к детям своей подруги императрица Мария Фёдоровна всегда проявляла особое внимание.
Летом 1769 года, когда из тумана истории появляется карета с семейством Фридриха Евгения, главы младшей ветви Вюртембергского герцогского дома, мы уже видим двух неразлучных подруг — десятилетних Софию Доротею и её верную «Тилли».
В тот год Христофор Бенкендорф отправился на турецкую войну, а Фридрих Евгений вступил в управление южной окраиной герцогства, бывшим независимым графством Монбельяр.
Монбельяр, последние 200 лет принадлежащий Франции, в наше время больше всего знаменит автомобилями «пежо», на чью эмблему помещён лев с городского герба. В XVIII веке это был небольшой город, расположившийся по течению реки Дуба, в живописной местности между отрогами горного массива Вогезов.
Любимой резиденцией новых правителей Монбельяра был летний дворец, выстроенный близ деревни Этюп. Он представлял собой элегантный двухэтажный дом с крыльямифлигелями; со статуями во дворе, ограждённом изящной решёткой. Вокруг простирались огромные роскошные сады с характерными для европейских парков архитектурными «изюминками» вроде «храма Флоры», «дома молочницы», «хижины пустынника», с многочисленными беседками в обрамлении роз, жасмина и жимолости. Идиллическая жизнь осталась в памяти подруг как самое светлое и беззаботное время. Принцесса-мать воспитывала девочек в духе только что распространившихся педагогических идей Руссо. Они увлекались садоводством, из любопытства забегали на ферму, играли на лужайках парка в мяч и «в шары». По вечерам семейный круг собирался для общего чтения и бесед.
В 1776 году шестнадцатилетнюю Софию Доротею отправили в дальнюю дорогу — ей предстояло стать женой русского наследника Павла Петровича. В слезах прощалась она с родным домом, с беззаботным отрочеством, с лучшими подругами. Инструкция от имени будущего мужа прямо запрещала ей иметь близких друзей: «Что касается тех лиц, которые будут допущены в её интимный круг, то… не думаю, чтобы принцесса сама особенно пожелала, чтобы при ней постоянно находились посторонние лица. Кроме того, я должен предупредить её, что всякий интимный кружок, составленный из иных лиц, нежели те, которые так или иначе должны составлять его по своему служебному положению, становится подозрительным в глазах публики и даёт повод к пересудам, как бы ни была невинна его цель, тем более что всякая личность, входящая в интимный круг, считается допущенной в него предпочтительно перед другими, а это возбуждает, само собою разумеется, зависть и, следовательно, даёт повод к неудовольствию, чего, как я уже сказал выше, принцесса должна всячески избегать»9.
В далёкой России София не могла забыть родных мест. Выполнив государственный долг — осчастливив империю Александром и Константином, двумя продолжателями династии, — она обратилась к обустройству собственной жизни. Знаменитый ныне Павловск, презент Екатерины II за «многообещающий подарок, сделанный России»10, то есть за внуков, создавался Марией Фёдоровной именно как воспоминание о Монбельяре. Здесь один за другим стали появляться знакомые с детства «хижина отшельника», «китайская беседка», «домик молочницы», «руина», а позже и деревня Этюп.
Следующим решительным шагом Марии Фёдоровны стало воссоединение с милой «Тилли». Был найден ловкий обход запретительной инструкции супруга: приезд давней монбельярской подруги оказывался возможным при условии, что она выйдет замуж за российского подданного, причём обязательно приближённого «малого двора». В поле зрения великой княгини оказался преданный, проверенный и, главное, холостой подполковник Христофор Иванович Бенкендорф. «Смотрины» могли состояться во время упоминавшейся командировки Бенкендорфа в Монбельяр в 1779 году.
В следующем году между Анной и Христофором уже ведётся переписка как между женихом и невестой. К одному из писем «Тилли» к жениху Мария Фёдоровна приписала собственной рукой: «Я обещаю своей милой Тилли и её достойному Бенкендорфу пожизненный пенсион в 500 рублей. Великий князь согласен со мной»11. На дорогу от Монбельяра до Петербурга «девице Анне Юлиане Шиллинг фон Канштадт» было отправлено две тысячи рублей, и в 1781 году мы встречаем её в России как Анну Бенкендорф.
* * *
Свадебное путешествие Анны и Христофора Бенкендорф оказалось совершенно необычным. Когда осенью 1781 года Мария Фёдоровна и Павел Петрович отправились в неофициальное путешествие по Европе — под скромными, но не вводившими никого в заблуждение псевдонимами «граф и графиня Дю Нор (Северные)», — супруги Бенкендорф вошли в немногочисленный круг сопровождавшей их свиты.
Ноябрь в Вене, мягкая зима в Италии, благоухающий май в Париже и Версале… Обгоняя кортеж путешественников, от одного европейского правящего двора к другому летели письма с отзывами о наследнике русского трона. В этих сообщениях нам интересны характеристики окружения Павла, в котором Бенкендорфы занимают одно из ведущих мест. Австрийский император Иосиф, у которого «Северные» прогостили полтора месяца, сообщал своему брату, тосканскому герцогу Леопольду: «…Госпожа Бенкендорф, доверенное лицо великой княгини, преимущественно сопровождает её повсюду, и к ней следует обращаться за советом во всех случаях, когда нужно сделать что-либо угодное великой княгине. Бенкендорф — женщина редких достоинств и вполне заслужила внимание, которое их высочества ей оказывают: она его чувствует и никогда им не злоупотребляет… Все подробности по путешествию и производство расходов возложены на полковника Бенкендорфа, очень разумного молодого человека»12. Письмо это тем ценнее, что носит частный характер: Иосиф делился с братом опытом приёма столь высоких особ, и его характеристики даны в строго деловом стиле, без ненужных дипломатических реверансов и украшений. Письмо дополняют записки австрийской графини Хотек, сопровождавшей семейство Дю Нор по Европе: сблизившись с Марией Фёдоровной, графиня отметила, что та не жаловала свою свиту и «всегда хотела быть с одной г-жой Бенкендорф»13.
В Версале Марию и Анну запросто, «нарушая условия этикета», приглашала на семейные дворцовые вечера Мария Антуанетта. В один из таких вечеров, когда у «Тилли» случилась сильная головная боль, французская королева прислала ей чашку шоколаду с просьбой сохранить на память. Эта изящная чашка севрского фарфора — жёлтое плетение с цветами по тёмно-зелёному фону — стала на многие десятилетия семейной реликвией Бенкендорфов.
Затем пути графов Северных и Анны Бенкендорф разошлись — по уважительной причине.
Павел и Мария отправились в Голландию, а Анна поехала к родным, в Монбельяр14. Там, в знакомой обстановке, среди предупредительного окружения, 23 июня 1782 года она родила мальчика — нашего героя, Александра Христофоровича Бенкендорфа.
Имя ему было дано в честь первенца Марии Фёдоровны, будущего императора Александра I. Эта дань уважения станет у четы Бенкендорфов традицией: второго сына они назовут Константином. Дочерям будут даны имена венценосной подруги: старшей — русское, Мария, младшей — немецкое, Доротея.
Через пять дней после рождения сына Христофор Бенкендорф был произведён в вожделенный чин: он стал полковником Нарвского пехотного полка. Награда была довольно высока. «Чин этот составляет предмет честолюбия всякого русского офицера, который надеется дослужиться до него, и он один привязывает его к службе», — замечал знающий граф Ланжерон15. Реальный годовой доход командира пехотного полка в екатерининское время мог достигать десяти тысяч рублей.
Летом 1782 года полковник Бенкендорф последовал за «Северными» обратно в Россию (граф и графиня прожили в Монбельяре лишь один летний месяц). А 23-летняя полковничиха решила пропустить долгую русскую зиму и только в 1783 году вместе с сыном вернулась в Павловск.
Все восьмидесятые годы Бенкендорфы были практически неразлучны с Павлом Петровичем и Марией Фёдоровной. Они делили их радостные и трагические переживания. Когда в конце 1786 года несчастья брата Марии Фёдоровны, принца Фридриха Вюртембергского (тот был выслан из Петербурга по обвинению в шпионаже в пользу Швеции), «обременили её ужасной печалью» и даже довели до болезни16, она затворилась в покоях Зимнего дворца и допускала до себя почти исключительно одну «госпожу Бенкендорфшу», способную понять и облегчить её переживания — и при этом сохранить их в секрете. Позже, в 1790 году, увещевать Фридриха, снова попавшего в неловкое положение, отправляется Христофор Бенкендорф, «о котором их высочества думают, что сей преподаст принцу лучшие советы, нежели определённый к принцу Будберг, на которого всю вину относительно принцева поведения возлагают»17.
Анна выполняла многие частные поручения Марии Фёдоровны, требовавшие иногда определённой смелости. Так, например, «Тилли» доставила записку великой княгини и передала слова ободрения двадцатилетней фрейлине Головиной, у которой неудачные роды осложнились тяжелейшей формой кори18.
Мария Фёдоровна с восторгом отзывалась о своей наперснице: «Она всегда остаётся добрым и терпимым другом, честной, достойной женщиной, прекрасной, обаятельной, чувственной, дружелюбной и немного забавной…»19 Слегка ироничное отношение к подруге, даме довольно крупной (даже по меркам эпохи, когда пышность тела считалась нормой), видно и в описании досуга великой княгини: «После обеда проводим время в чтении, а вечером я играю в шахматы… восемь или десять партий кряду. Бенкендорф и Лафермьер сидят возле моего стола, а Нелидова… за другим… Когда пробьёт восемь часов, Лафермьер, с шляпой в руке, приглашает меня на прогулку. Мы втроём или вчетвером… делаем сто кругов по комнате; при каждом круге Лафермьер выбрасывает зерно из своей шляпы и каждую их дюжину возвещает обществу громким голосом. Иногда, чтобы оживить нашу забаву и сделать её более разнообразной, я и Бенкендорф пробуем бегать на перебежку. Окончив означенные сто кругов, Бенкендорф падает на первый попавшийся стул при общем смехе»20.
…Но эта Нелидова, «сидящая за другим столиком»! Фаворитка Павла, смолянка, увековеченная на портрете Левицкого. «По наружности она представляла полную противоположность с великою княгинею, которая была белокура, высокого роста, склонна к полноте и очень близорука. Нелидова же была маленькая, смуглая, с тёмными волосами, блестящими чёрными глазами и лицом, полным выразительности. Она танцевала с необыкновенным изяществом и живостью, а разговор её, при совершенной скромности, отличался изумительным остроумием и блеском», — вспоминал знаток придворных тонкостей Н. А. Саблуков21. Ему вторит фрейлина Варвара Головина: «Нелидова была небольшого роста, некрасива: с тёмным цветом лица, с маленькими узкими глазками, широким ртом и с длинной талией на коротких ножках. Всё это, вместе взятое, не представляло очень привлекательной внешности, но у неё было много ума и талантов, между прочим, сценический. Великий князь Павел, долго смеявшийся над ней, влюбился в неё, увидев в роли Зины в „Сумасшествии от любви“»22.
Павел разрывался между этими женщинами. Уезжая в 1788 году на театр военных действий против Швеции, он оставил каждой по трогательной записке: Марии Фёдоровне — в память о прошлом: «Пока я жив, я не забуду того, чем обязан вам»; Е. И. Нелидовой — в напоминание о настоящем: «Знайте, что, умирая, я буду думать о вас».
При «малом дворе» развернулась борьба «партий»: за влияние на наследника престола всерьёз схватились приверженцы Марии Фёдоровны и сторонники Нелидовой. Одной из жертв этой борьбы кланов стала Анна Бенкендорф. Её выставили в глазах Павла представительницей тех, что «владеют Марией Фёдоровной, которая их слушается»23, а стало быть, влияют и на самого Павла, который «слушается» жены. Самолюбие цесаревича было задето, он решил доказать Марии Фёдоровне, что она никакого влияния на него иметь не может, а, напротив, он сам волен распоряжаться и собой, и супругой. Доказательством стало отлучение от «малого двора» самых близких и преданных великой княгине людей, за которых она, несомненно, заступалась, но тщетно — Павел лишь получал удовлетворение от созерцания собственной твёрдости и непреклонности.
В ноябре 1791 года «Бенкендорфша» уехала в Дерпт, к родственникам мужа, ждать, когда Христофор вернется с турецкой войны.
Затем, «чтобы избежать последствий высочайшей немилости», семейство отправилось к родителям Марии Фёдоровны в Германию, в Байрейт. Более чем на год «великая княгиня была оставлена, пренебрежена и унижена всеми льстецами и угодниками»24, но потом мир в семье наследника престола восстановился. Бенкендорф вернулся — но только не в Петербург, а в Ригу, в качестве командира кавалерийской бригады.
Воцарение Павла Петровича 6 ноября 1796 года неожиданным образом привело к окончательному примирению Марии Фёдоровны и Екатерины Нелидовой. Биограф Павла Н. Шильдер объясняет это желанием обеих женщин «обере-гать государя от последствий присущих ему неразумных увлечений и необдуманных распоряжений»25. Одним из результатов произошедшего примирения было возвращение Анны Бенкендорф: она стала вновь ежедневно бывать в Зимнем дворце26. К тому же 12 ноября Павел I произвёл Христофора Ивановича в генерал-лейтенанты и назначил его, как «своего», на должность рижского военного губернатора.
Увы, радость от воссоединения подруг была недолгой: зимой 1796/97 года Анна Бенкендорф заболела настолько серьёзно, что не смогла сопровождать Марию Фёдоровну на коронационные торжества в Москве. В феврале, в день отъезда двора, подруги попрощались — как оказалось, навсегда.
Уже в Москве, в Петровском замке, в канун коронации «государыня получила извещение о смерти любимой подруги, г-жи Бенкендорф. Она оплакивала её целые сутки»27. Весь день Мария Фёдоровна провела в уединении и никого не хотела видеть. 27 марта, в Вербное воскресенье, двор готовился к торжественному въезду императора в Москву, и только императрица Мария больше всего беспокоилась о судьбе осиротевших детей своей лучшей подруги. Вот отрывок из написанного ею в тот день письма начальницам Смольного института: «Я только что получила печальное известие о кончине г-жи Бенкендорф. Несмотря на мою грусть по поводу этой утраты, моя первая забота была об её семье. Из двух дочерей, оставленных ею, одной едва минуло двенадцать, а другой одиннадцать лет. Мне кажется, я поступлю лучше всего, поместив их в Смольный; вашим материнским попечениям, г-жа Пальменбах, я препоручаю их в особенности. Итак, прошу вас сделать распоряжение, чтобы для них была приготовлена предварительно и притом немедленно хорошая комната, где они могли бы поместиться с их гувернанткой… Я желаю, чтобы мои две юные питомицы обедали за вашим столом, моя дорогая г-жа Лафон, и чтобы их гувернантка, с своей стороны, пользовалась таким же хорошим содержанием, как и классные дамы. Как только обе девочки, которые утешатся, может быть, только по прошествии некоторого времени, будут в состоянии принимать участие в уроках, я желаю, чтобы они присутствовали в классах, на уроках музыки, рисованья, истории и т. п…Я желаю, чтобы эти две девочки находились, таким образом, на моём иждивении, до моего возвращения; после чего я сделаю, может быть, иные распоряжения, поместив их окончательно пансионерками в классы и отпустив их воспитательницу… Убедительно поручаю вам моих двух бедных сирот, в которых я принимаю участие столь же горячее, сколь горяча была моя дружба к их покойной, превосходной матери. Прощайте, я уверена, что вы разделите моё горе; мой привет нашему дорогому Смольному. Мария»28.
Авторитет императрицы в деле воспитания молодых Бенкендорфов был подкреплён материальным фактором. Вскоре Мария Фёдоровна поместила в кассу Воспитательного дома довольно значительные суммы на содержание каждого из четверых детей своей компаньонки. Каждый год им выплачивалось по пять процентов с этой суммы, что было одновременно материальным обеспечением и педагогическим инструментом: в любой момент Мария Фёдоровна могла лишить подопечных части капитала.
Дети жили в столице, а Христофор Бенкендорф губернаторствовал в Риге. В 1798 году он получил чин полного генерала. Однако, как часто случалось в то короткое царствование, монаршая милость неожиданно сменилась монаршим гневом. А. X. Бенкендорф вспоминал: «Мой отец потерял свою должность и фавор у императора только из-за рапорта о том, что кто-то видел на улицах Риги круглые шляпы!»29 Формально Христофор Иванович был «уволен по болезни от службы с ношением мундира и с пенсионом полного по его чину жалования» 13 сентября 1799 года30, после чего окончательно поселился в Прибалтике. Впрочем, «на прощание» Павел заметно расширил основу дальнейшего материального благополучия рода Бенкендорфов: Христофор Иванович получил во владение большую часть Сосновки, крупного процветающего села в Моршанском уезде Тамбовской губернии.
Отец покинул службу «близ царя, близ чести», но успел передать эстафету сыновьям. Он приблизил их ко двору, заботу о них взяла Мария Фёдоровна, — дальше всё зависело от них самих. А отставной генерал ушёл из нашего повествования в частную жизнь и анекдоты о «чудаках и оригиналах»…
«На заре туманной юности»
Детская жизнь Александра Бенкендорфа поначалу связана с Павловском, одной из резиденций полуопального «малого двора» цесаревича Павла. В семейных преданиях сохранились воспоминания о том, что старший сын Анны и Христофора Бенкендорф был любимцем царской семьи с ранних лет. Кроме того, Саша был пажом Елизаветы Алексеевны, супруги великого князя Александра Павловича. Потомки сберегли подарок будущей императрицы — табакерку с её портретом и надписью «Моему амурчику»31.
В те времена в домах большого света личная забота родителей о воспитании детей не была в моде. Проявить родительскую заботу значило тогда выписать из Парижа гувернанта по рекомендации, а чуть позже — отдать ребёнка в частный пансион. Как вспоминал почти ровесник Бенкендорфа, Федор Толстой, «эти почтенные родители… видели своих детей только по утрам, когда гувернёры и гувернантки приводили их к родителям сказать „бонжур“, а ввечеру — „бон нюи“, и пробыв с полчаса, уводились гувернёрами и гувернантками в их половины. Модным и знатным людям во весь день не только следить за воспитанием детей, но и вспомнить об них было некогда… Папенькам приходилось тратить время по утрам, если не по обязанностям службы, то по обязанностям затеянных ими интриг, а остальное время — за завтраками и обедами, вечером — за театрами, любоваться хорошенькими актрисами и танцорками, а более всего — за карточными столами у приятелей и в клубах»32.
Тем не менее павловское время было эпохой придворных увеселений — праздников, балов, маскарадов, и дети тоже принимали в них участие.
Увы, в конце 1791 года удаление Бенкендорфов от «малого двора» разрушило идиллическую картинку придворного детства. В далеком от России Байрейте одиннадцатилетнего Александра поместили в пансион, и ему пришлось испытать на себе все неприятные последствия придворно-домашнего образования. Немецкие сверстники юного Бенкендорфа оказались намного лучше подготовлены, и он должен был отыскивать свой путь для столь важного в этом возрасте самоутверждения. Любопытно, что, по воспоминаниям самого Бенкендорфа, среди «маленьких немцев» он чувствовал себя русским. Он заставил уважать и себя, и «имя своей нации» не столько достижениями на учебном поприще, сколько участием в потасовках между мальчишескими «армиями», регулярно, по субботам, вступавшими в сражения. Вскоре Бенкендорф завоевал право возглавлять одну из «армий», и она даже стала называться «русской».
«Это было всё, что мне было нужно для того, чтобы уберечь свою честь от тех немногих успехов, которые я делал в учёбе, — вспоминал Бенкендорф. — Моя репутация стала ужасом для уличных проказников, которые каждый раз, когда представлялся случай, нападали на учеников нашего пансиона и были во множестве стычек биты молодёжью под моим командованием. Моё тело, покрытое шишками и ранами, являлось гарантией моих подвигов, а телесные наказания, которые я получал за эти акции, только воспаляли моё мужество и прибавляли мне силы. Апогеем моей славы стала дуэль с учеником из Эрлангена, против которого, в возрасте только тринадцати лет, я дрался на саблях. Все прусские офицеры гарнизона стали на мою сторону и много меня чествовали: на балу я получил щелчок и ответил пощёчиной. Три года происходили эти упражнения, которые укрепили мое здоровье и сформировали мой характер»33.
Баварский пансион сменился петербургским. После возвращения Бенкендорфов в Россию Мария Фёдоровна посодействовала помещению Александра и Константина в самое престижное и дорогое учебное заведение для высшей столичной знати.
Сам Бенкендорф вспоминал об этом так: «Поражённые моим невежеством родители отправили меня в Петербург в модный тогда пансион; им управлял аббат Николь. Этот пансион привлёк всю блестящую молодежь столицы. Мастерство уличных баталий, сила и смелость больше не были востребованы, следовало учиться, заниматься с усердием, а 9-летние мальчики делали это куда лучше меня. Чтобы настичь их, потребовалось три долгих зимних месяца»34.
Появление такого своеобразного учебного заведения, как пансион Николя, было следствием массовой эмиграции, вызванной событиями Великой французской революции. Если в прежние времена русская знать, желавшая дать своим чадам европейское (в их мнении наилучшее) образование, отправляла детей в Париж, то в начале 1790-х годов сам Париж — его дворянская элита, носители утончённой и возвышенной культуры «старого порядка», — оказался в России. Вместе с семействами французских аристократов приезжали и воспитатели; вследствие страстного желания петербургского света обучать своих наследников вместе с детьми эмигрантов система французского образования начала укореняться и на русской почве. Именно так случилось с аббатом Николем, первоначально — частным учителем в семье графа Мари Габриеля Флорана Опоста де Шуазель-Гуфье.
Этот обласканный двором Екатерины II аристократ в «прежней жизни» был членом Французской академии и послом Людовика XVI в Османской империи. В России граф занял весьма высокое положение, соответствующее, по мнению императрицы, его культурному уровню. Шуазель-Гуфье стал директором Императорских библиотек, президентом Академии художеств и чуть было не возглавил ещё и Академию наук! Всё семейство Шуазеля-Гуфье было принято в великосветских салонах Петербурга, а вместе с ним — и воспитатель молодого графа аббат Николь, когда-то бывший иезуитом и усвоивший иезуитскую систему воспитания. Его педагогическая слава стараниями французской эмиграции выросла и распространилась неожиданно быстро. «Стремление почерпнуть просвещение у знаменитого французского педагога пробудилось в сердцах многих сынов православной России»35. Можно привести и несколько более позднее письмо «столь известного у нас за самого русского» графа Ростопчина к Николю: «Когда речь идёт о гербах или качестве вина, я охотно советуюсь с г.*** и г.***. Но когда дело касается воспитания, я обращаюсь к вам… Надеюсь, что я этим доказал вам, насколько я люблю моё дитя»36.
Шуазеля стали умолять, чтобы он позволил сыновьям виднейших российских семейств вместе с его детьми приобщаться к знаниям у «самого» Николя. А поскольку аристократический дом французского графа невозможно было обратить в учебное заведение, даже самое привилегированное, то появилась мысль открыть в Петербурге специальный французский институт или пансион, благо у Николя был опыт — во Франции он возглавлял престижный колледж Святой Варвары.
Пансион открылся в 1794 году. «Он (Николь. — Д. О.) нашёл в отличающемся хорошим воздухом квартале на берегу чудного канала Фонтанки дом, расположенный между двором и садом. Каждый из… учеников имеет свою особую комнату, за которой наблюдает воспитатель из окна, проделанного в занимаемых ими покоях и позволяющего видеть все двери пансионеров», — расхваливал своего соотечественника и единоверца аббат Жоржель, живший в Петербурге в 1799–1800 годах37. Первыми учениками Николя стали юные Юсуповы и Голицыны. В пансионеры к Николю стремились многие, но в год открытия заведения аббат согласился принять только шестерых воспитанников.
Шарль Доминик Николь был потрясён неожиданно представившейся возможностью реализовать свои педагогические воззрения. «Подумать только! — восклицал он в одном из писем. — Проект, родившийся в аллеях Люксембургского сада, пересёкший Францию, Голландию, Германию, Италию, избегнувший столько бурь и невзгод, прибыл из Константинополя в Санкт-Петербург, чтобы осуществиться именно здесь!»38
Николь намеренно сделал свое заведение особо привилегированным. Цена за обучение в нём составляла неимоверную для того времени сумму в 1500 рублей в год (потом она только росла). Именно из-за непомерной платы Пушкины отказались от идеи поместить к Николю своего сына Александра.
Тем не менее, несмотря на чрезвычайно высокую плату, число пансионеров быстро выросло до 12, затем до 24, а в XIX веке достигало даже 33 человек. Знать считала это заведение необыкновенно престижным. Помимо Юсуповых и Голицыных здесь получили воспитание Орловы, Нарышкины, Гагарины, Меншиковы, Плещеевы, сыновья принца Вюртембергского, Гурьева, Кочубея, а также Волконские, Полторацкие, Дмитриевы, Потёмкины…
И Бенкендорфы.
Самое время отметить, что понятие «иезуитское воспитание» весьма далеко от расхожей трактовки «иезуитского» как чего-то жестокого, холодного и коварного. Как раз наоборот, для XVIII века система иезуитского воспитания считалась одной из наиболее продуманных и передовых. Её хвалили Вольтер и Монтескье, а в XIX столетии Шатобриан отзывался о ней в своих записках: «Образование никогда больше не поднималось так высоко… [Иезуиты] были особенно приятны для молодежи; их учтивые манеры устраняли из их уроков педантический тон, который отталкивает детей. Так как большую часть их учителей составляли писатели, известные в свете своим изысканным стилем, то молодые люди считали, что они находятся в знаменитой Академии»39. Один из воспитанников Николя, А. Сумароков, так описывал своего педагога: «Наружность аббата Николя была располагающая, речь мягкая, черты лица внушающие уважение, доброта неописанная, не слышно было, чтобы он крикнул на кого-нибудь… Словом сказать, он был нежным отцом и попечительной матерью… Он не был фанатиком и каждое воскресенье и праздник присутствовал при божественной литургии в нашей (православной. — Д. О.) церкви, а по окончании божественной литургии служил мессу для католиков…» Николь обладал изысканным слогом, однажды приятно поразившим Марию Фёдоровну. Великая княгиня посещала заведение аббата и сохранила к нему своё «неизменное расположение» и «благоволение», став императрицей. Она верила в педагогические способности Николя и доверила ему Александра и Константина Бенкендорфов.
Мальчикам разрешали спать не более девяти часов, поднимали в шесть утра, приучали ежедневно принимать холодную ванну, кормили «простой» пищей без приправ и пряностей. Два капитана, флотский и драгунский, водили их в сад «заниматься различными телесными упражнениями с непокрытой головой». Много внимания уделялось религиозному воспитанию. Молитвы читались вслух, утром и вечером, до и после еды; пансионерам вменялось в правило по пятницам есть постное, регулярно ходить в церковь, говеть как минимум раз в год. Обязательным считалось писать письма родным по воскресеньям — и не менее двух часов в день, а также употреблять половину карманных денег на помощь бедным. Обучение и общение с учениками велось на французском языке, среди учебных предметов были французский и латинский языки, география, история, математика, «мораль», но, как вспоминал пансионер 1802–1806 годов С. Г. Волконский, «преподаваемая нам учебная система была весьма поверхностной и вовсе не энциклопедическая». Ф. Ф. Вигель, ещё один пансионер с довольно саркастическим взглядом на жизнь, добавлял: «…О высших науках никто не помышлял». Этот пробел припоминали Бенкендорфу всю жизнь. «При очень приятных формах, при чём-то рыцарском в тоне и словах и при довольно живом светском разговоре он имел лишь самое поверхностное образование», — вспоминал М. Корф. Но поверхностным, заметим, оно было по аристократическим меркам XIX века. К тому же передача знаний и воспитание — понятия различные, а как воспитатель Николь заслуживал только похвалы. Отзывы о качестве преподавания в пансионе никогда не переносились на самого аббата. Большинство выпускников согласились бы с мнением известного поэта Константина Батюшкова: «Дай Бог здоровья аббату, который изготовляет полезных людей для государства, он неусыпен, и метода его прекрасная… Я говорил с родственниками детей: все просвещённые и добрые люди относятся к нему с благодарностью»40.
Бенкендорф в мемуарах не стремился приукрасить свои успехи в пансионе. 15-летний подросток некоторое время пытался «прилагать усердие», но сосредоточился вовсе не на поглощении преподаваемых ему наук. Он признавался: «Мне и брату стали позволять по воскресеньям бывать в компании девушек, видеться с сестрами… вместо всех этих математик, грамматик и прочих предметов любовь заполонила мою голову». Вот почему «аббат Николь не особенно стремился удерживать повесу (gamement), который больше не занимался учёбой и дурно влиял на остальную паству, вверенную его попечению»41. Едва Бенкендорфу исполнилось шестнадцать лет, что в то время считалось возрастом совершеннолетия, он поспешил поступить на военную службу. Иного начала взрослой жизни и карьеры для молодого дворянина в то время фактически не знали. Был и конкретный стимул, столь понятный для этого возраста: один из приятелей Александра, гвардеец, объяснял свои успехи в дамском обществе необыкновенной привлекательностью военной формы.
В 1798 году Александр Христофорович Бенкендорф был зачислен унтер-офицером в лейб-гвардии Семёновский полк.
Даже по сравнению с порядками иезуитского пансиона военная дисциплина павловского Петербурга поначалу слишком стесняла Бенкендорфа. К тому же невысокое унтер-офицерское положение его смущало, и он сперва не стремился к обществу сослуживцев. Вместо этого он отдался новому увлечению — черчению: нанял учителя и через некоторое время добился заметных успехов — смог начертить довольно выразительный план острова Мальта. План был настолько хорош, что его не стыдно было поднести в подарок самому Великому магистру Мальтийского ордена — Павлу I. Подношение пришлось весьма кстати — это было время увлечения императора всем, что имело отношение к романтическому и несчастному рыцарскому ордену. В результате повышенное внимание и благоволение государя материализовались в первое заметное продвижение по службе. С 31 декабря 1798 года Александр Христофорович Бенкендорф стал настоящим офицером — прапорщиком Семёновского полка и к тому же флигель-адъютантом императора Павла Петровича42.
Описание внешнего вида семёновского офицера павловских времен оставил Фёдор Петрович Толстой. Его взгляд профессионального художника отметил и передал детали новой униформы, оказавшейся столь же некрасивой, сколь и неудобной. Брат Толстого, офицер-семёновец, предстал однажды «в широком неуклюжем тёмно-зелёного цвета кафтане, …в белых суконных штанах и в чёрных суконных щиблетах выше колен, застёгнутых с боков часто маленькими медными пуговицами, в весьма некрасивой уродливой треугольной шляпе с огромною золотою петлицею, …а вверху петлицы, где в прежней гвардейской шляпе был красивый бант из белой атласной ленты о четырёх петлях с двумя концами, …вместо белого султана торчала неуклюжая небольшая серебряная кисть, воткнутая вверх концами, с двумя короткими пуклями, одна за другою на обоих висках; а сзади от самого затылка шла длинная коса, свитая чёрною лентою. Шпага на нём была надета не сбоку, как всегда я видел, а совсем сзади, и эфес… с серебряным темляком выглядывал из левой задней фалды. Я не мог не расхохотаться над этим смешным костюмом. Сначала мне пришло в голову, что брат для смеху так нарядился, но это был форменный мундир гвардейского полка. Ещё больше я удивился, и насмешило меня, когда брат сверх этого широкого мундира стал надевать точно такой мундир. Я не мог понять, зачем это; мне растолковали, что первое его одеяние был мундир, а второе, называемое юберрок, был сюртук, надеваемый, когда была холодная погода. Брат шёл в этот день куда-то в караул; на руках у него были белые перчатки с большими раструбами, как у нонешних конных. В правой руке у него было оружие вроде старинного бердыша и называемое ешпантоном. Долго я не мог привыкнуть к этому одеянию и не смеяться при встрече с братом в мундире»43.
Но и такая форма гвардейского офицера служила ключом ко многим дамским сердцам. Прапорщик Бенкендорф, в полном соответствии с эпохой, начал создавать свой «дон-жуанский список». Он оставил в мемуарах заметки о своих метаниях между молодой и весёлой женой господина Бале и очаровательной актрисой Джулиани. Его увлечение женским полом — такое понятное в восемнадцать лет! — привело к череде бурных, хотя и поверхностных романов, вызывавших негодование Марии Фёдоровны.
* * *
Служба в лейб-гвардии и должность флигель-адъютанта приблизили молодого человека к трону. О доверии императорской семьи говорит тот факт, что в 1800 году Бенкендорф даже ездил «по высочайшему повелению» в МекленбургШверин с частными поручениями44, среди коих было извещение дружественных немецких правящих дворов о свадьбах великих княжон Александры и Елены45, состоявшихся почти одновременно в Гатчине*.
Седьмого октября 1799 года, не пробыв прапорщиком и года, Александр Христофорович стал подпоручиком, а через год с небольшим, 28 ноября 1800 года — поручиком. В этом продвижении, видимо, сыграл свою роль ещё один могущественный патрон Бенкендорфа при дворе, начальник Военно-походной канцелярии Его Императорского Величества генерал-адъютант граф Христофор Ливен. Секрет его покровительства был прост: жена Ливена, Дарья Христофоровна, была младшей сестрой Александра и очень любила брата.
Находясь близ трона, Бенкендорф, по его признанию, наблюдал жизнь Павла «со всеми его буйствами». Именно Бенкендорфу император поручил передать приказ губернатору Палену о восстановлении «на следующее же утро» на Першпективной улице некогда бывшей там аллеи. Курьёз заключался в том, что дело происходило зимой, и сама мысль пришла Павлу в голову во время традиционной послеобеденной прогулки в санях. Как ни был смущён Бенкендорф, он передал приказ «слово в слово», а обратно повёз бодрый рапорт губернатора о том, что приказ уже исполняется. В записках он вспоминает трагикомическую картину: тысячи рабочих убирали снег, кололи лёд, долбили мёрзлую землю и — среди зимы — сажали деревья, тысячами выдранные из окрестных садов46.
«Мы… с трудом верили во все бурные картины, которые чередовались с неимоверной быстротой, — передает Бенкендорф взгляд младшего офицерства на павловские перемены и перемены перемен. — Кто поверил бы, что этот всесильный правитель России, чьи победоносные армии маршировали по Италии, чьи флоты приводили в трепет великого визиря, с кем искал союза Бонапарт, заводил войну против круглых шляп, против сапог с отворотами, против жилетов?»47 В целом же Александр Христофорович входил в число тех, кто был недоволен императором и считал его политику террором. Он знал (о чём писал в воспоминаниях) о многочисленных жертвах, несправедливо сосланных в Сибирь по прихоти императора или вследствие интриг его приближённых. На гатчинских плац-парадах, вспоминал Бенкендорф, молодежь самого благородного происхождения трепетала при мысли о реальной возможности отправиться с плаца прямо в крепость или в ссылку. Казалось, что «трепещет» вся Россия, а Петербург переживает пору бедствий и осады.
Хороший знакомый Александра Христофоровича, 25-летний преображенец Сергей Марин, сыграл важную роль в перевороте 11 марта 1801 года. Сам Бенкендорф в событиях не участвовал, но принадлежал к многочисленному кругу сочувствующих. Ранняя весна 1801 года, одновременное начало нового века и нового царствования, совпала с ранней весной его жизни. Отсюда такое радостное и полное надежд восприятие правления молодого царя Александра, при котором страна перешла «от террора к счастью», когда «на улицах все поздравляли друг друга» и «вся Россия приветствовала своего нового императора с радостью и любовью».
Но есть в мемуарах Бенкендорфа одна сцена, которая показывает, что в его душе нашлось место не только ликованию: на следующий день после переворота он посетил Зимний дворец и был тронут переживаниями маленькой великой княжны Анны, шестилетней дочери убитого императора. Девочка была потрясена всеобщим весельем, в рыданиях указывала в окна на праздничную иллюминацию города: «Посмотрите, как все радуются смерти моего отца»48…
И всё-таки: «Век новый, царь младой, прекрасный!»… Ожидание предстоящей коронации, назначенной на сентябрь 1801 года, казалось Бенкендорфу нескончаемой чередой праздников, маскарадов и фейерверков — возможно, оттого, что после долгих лет пансионных строгостей и павловской армейской муштры его охватило необыкновенное ощущение свободы. Он даже назвал тот период своей жизни «безумным летом» (fol ete). Центром встреч столичной великосветской молодежи стал великолепный дом Нарышкиных на Английской набережной. Он привлекал весельем и достойным обществом, собиравшимся вокруг прекрасной молодой супружеской пары: Елизаветы Нарышкиной и Аркадия Суворова, сына великого полководца. Скорее всего, Бенкендорф стал частым гостем этих «новых Афин» благодаря своему приятелю по пансиону Николя Льву Нарышкину. Он сблизился с офицерами Преображенского полка, среди которых его особое внимание привлекли поэт Сергей Марин, его друг Дмитрий Арсеньев и двоюродный брат Льва Нарышкина, только что приехавший из Англии Михаил Воронцов.
Казалось, такие полезные знакомства дополнят удачное начало гвардейской и придворной карьеры. Однако при новом императоре «люди Павла» и окружение вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны пришлись не ко двору. Своё восхождение по служебной лестнице Бенкендорфу пришлось начинать заново, вдали от ставшего привычным Петербурга.
Глава вторая
ОФИЦЕР
К землям полунощным…
Придворные игры начала XIX века принесли много разочарований приближённым Марии Фёдоровны. Вдовствующая императрица, вмешивавшаяся в политические дела, была «неудобна» и собственному старшему сыну, и его окружению. То ползли слухи, что в пользу Марии Фёдоровны хотят сделать «перемену правления», то она сама принималась за негласное расследование убийства мужа. В результате придворная партия императрицы-матери попала в немилость у нового императора, так что рассчитывать на большие успехи при дворе её сторонники не могли. Это нерасположение Александра, при всех временных приливах монаршей симпатии, Бенкендорф будет чувствовать почти четверть века — на протяжении всего александровского царствования. «Свобода» лета 1801 года стала уже к концу года всё больше ощущаться им как ненужность, а отсутствие ответственных поручений — как безделье.
Случай помог решить накопившиеся проблемы, избавить молодого Бенкендорфа от немилостей нерасположенного к нему «большого двора», дать ему возможность проявить себя в мирное время и расширить круг познаний.
В конце февраля 1802 года приятель Джакомо Казановы, политический авантюрист Егор Максимович (Георг Магнус) Спренгтпортен, швед на русской службе, отправился из Петербурга в длительную инспекционную поездку по России. По высочайшему повелению (и наверняка благодаря хлопотам генерала Христофора Ливена) в его свиту были зачислены два флигель-адъютанта: артиллерии майор М. Ф. Ставицкий и гвардии поручик А. X. Бенкендорф. В их задачу входило разъезжать по прилегающим к маршруту регионам и представлять генералу Спренгтпортену «коротенькие отчеты или, вернее, наброски»1.
К экспедиции был также прикомандирован художник Е. М. Корнеев, подающий надежды пансионер Академии художеств, чьей обязанностью было делать зарисовки с натуры.
В европейской культурной традиции того времени молодому человеку для окончательного взросления было необходимо пережить «годы странствий», период соприкосновения книжных представлений с реальным миром. Путешествия наследников российского престола в конце XVIII и на протяжении всего XIX века считались необходимой завершающей ступенью в их образовании. В. А. Жуковский, отправлявшийся по России вместе с 19-летним Александром Николаевичем, будущим царём-освободителем, писал императрице: «Пусть это похоже на такое чтение книги, при котором великий князь ознакомится только с оглавлением. Зато он получит общее понятие о её содержании». «Оглавление», просмотренное Александром Бенкендорфом в 1802–1804 годах, было весьма подробным. Да и с «содержанием» ему в ряде случаев удалось познакомиться довольно близко: Шлиссельбург, Тихвин, Рыбинск, Большая Волга («Волга-матушка» — пишет Бенкендорф), Казань, Оренбург, а там — Урал, Сибирь, Забайкалье, Якутия…
Дневник, который Бенкендорф вёл на протяжении путешествия, лёг в основу его мемуаров. Эти воспоминания могли бы стать заметным явлением в литературе путешествий — особенно в начале XIX века, — если бы были в своё время опубликованы. Увы, желание прославиться в качестве писателя начнёт привлекать молодых людей более поздних поколений. Его же записки о путешествии пролежат в архиве до самого начала XXI века2, хотя они весьма далеки от скучного перечисления географических названий. Молодой человек, составлявший эти записки, предстаёт достаточно инициативным, любознательным и — сколько бы ни говорили о «поверхностности» его образования — довольно знающим.
Уже окрестности Петербурга, медленно проплывающие перед молодым поручиком по берегам Ладожского канала, наводят его на размышления о «созидательном гении» Петра Великого, чьи колоссальные проекты «встречаешь и узнаёшь на каждом шагу». Бенкендорф восхищён плодами деятельности монарха, которая принесла «процветание и славу России». Это не только флот и армия, но и город, явившийся свидетельством того, что можно «покорить природу», «сама наша столица, воздвигнутая на болоте, ныне ставшая образцом красоты и великолепия, местопребыванием наук и искусств; эти загородные дворцы со всех сторон Петербурга, которым Пётр умело выбирал место и сам планировал парки; и, наконец, этот водный путь, который доставляет к набережным столицы товары со всего обширного пространства России!». Интересно, что дальнейшее путешествие по стране несколько умеряет восхищение Бенкендорфа Петербургом: он начинает осознавать чересчур удалённое положение столицы от «большой» России, её торговых путей. Город, «где всякий русский оказывается чужаком и где всякий собственник находится, по меньшей мере, в 300 верстах от своих владений», куда «все предметы первой необходимости должны прибывать с большими издержками из глубины страны», даже покажется издалека «язвой, разъедающей Россию». В Нижнем Новгороде Бенкендорф приходит к мысли о том, что именно здесь было бы идеально расположить столицу России (между прочим, за два десятилетия до предложений Пестеля и Никиты Муравьёва о переносе туда столицы, переименовывавшейся, по проекту последнего, в Славянск). По его мнению, географическое положение Нижнего Новгорода «в центре самых прекрасных губерний подлинной России» чрезвычайно благоприятно. Этот город, «сближая дворян с их поместьями, был бы центром культуры, чьи лучи проникали бы в самые дальние уголки и окраины России. Присутствие государя только поддерживало бы интерес собственников и устранило бы притеснения, отягощающие население, а коммерция легко вернулась бы в руки русских торговцев, которых совершенно вытеснили иностранные предприниматели и которые теперь чужеземцы в Петербурге». При этом Бенкендорф прекрасно осознаёт, что его идея достаточно утопична, ибо за минувший век столичный статус детища Петра I уже устоялся и вряд ли кому «придёт в голову оставить Петербург, когда в него вложено столько миллионов, где появились на свет все наши князья, где сосредоточены финансы и где деньги значат всё»… Характерная для молодости критичность мышления присуща и Бенкендорфу. В Оренбурге («по названию — крепость, а на деле — скорее нищий городок, окружённый ничтожными крепостными стенами») его возмущает бездеятельность местных властей, которые не стремятся использовать выгодное географическое положение города. «Вне всяких сомнений, — рассуждает Бенкендорф, — если бы провидение хоть один раз послало в Оренбург губернатора, руководствующегося в своих действиях разумными взглядами, коммерческими и деятельными, то город смог бы извлечь из здешнего товарообмена огромное богатство для империи… Но до настоящего времени наши губернаторы остаются неспособными решать подобные задачи, они скорее полицейские надзиратели, притесняющие торговцев, а для находящихся в их полной зависимости киргизов — ограниченные и алчные начальники». В Сибири Бенкендорф поражается тому, что этот необыкновенный край, «который щедро одаривает Россию богатствами», получает взамен «только отбросы людей, чьи преступления должны караться смертью, или известных интриганов, сосланных другими интриганами»…
То там, то тут в записках о путешествии проступает «имперский патриотизм» автора. В том же Оренбурге он искренне желает вызвать в «киргизах» (так тогда называли казахов) «естественную склонность к оседлому заселению этого пустынного края», а до этого с большой симпатией рассуждает о татарах, потомках золотоордынцев, «некогда грозы мира и поработителей Руси». «Теперь, — пишет он, — этот народ подаёт пример покорности и спокойствия. Татары — законопослушные граждане, преданные и храбрые солдаты». Казань названа в записках «одним из самых важных городов империи благодаря своему богатству, народу и безграничным ресурсам, кои она предоставляет для внутренней торговли». Восхищение Бенкендорфа вызывают и башкиры — ловкие наездники, демонстрировавшие удивительные для столичных гостей трюки. «Самым красивым, но и самым опасным зрелищем было, когда один из них водружал на свою пику шапку и нёсся во весь дух, преследуемый всей группой, которая старалась сбить эту шапку стрелой или пистолетным выстрелом». Через десять лет Бенкендорфу доведётся командовать башкирами во время Отечественной войны, и он ни разу не выразит недовольства своими подчинёнными.
Впрочем, в записках Бенкендорф не стремится представить себя ни политическим мудрецом, ни «философом в осьмнадцать лет». Рассуждения и путевые заметки сменяются описаниями романтических похождений, притом достаточно откровенными. Молодой гвардейский офицер в провинции — явление примечательное, и в любом городе и городке дамы местного «общества» не перестают баловать его своим вниманием.
Сергей Марин, ко всему прочему известный тогда стихотворец, словно на это случай сочинил куплеты:
Девицы, опасайтесь
Гвардейских вы господ.
На них не полагайтесь,
Не суйте пальца в рот!
Учтивостью пленяют
И взгляд их очень льстив,
Но вас переменяют
Как будто часовых!3
В Костроме неожиданная болезнь Бенкендорфа сделала его объектом забот сразу полудюжины дам. Среди них счастливый больной немедленно выделил некую мадемуазель, ежедневно приходившую справляться о его здоровье («но так как могло показаться двусмысленным приходить одной к постели молодого офицера, то она приходила вместе со своей сестрой»). Барышня «была столь недурна», что и болезнь, и задержка в путешествии из-за начавшегося ледохода показались Бенкендорфу кстати. Когда же настала пора трогательного расставания, поклонница снабдила своего героя рекомендательным письмом к подруге в Нижнем Новгороде. Подруга оказалась «прехорошенькой женщиной, пухленькой и очень доступной», а арсенал ухаживаний Бенкендорфа пополнился таким классическим приёмом, как ночное проникновение в окно спальни предмета вожделения. Потом было душещипательное прощание на рассвете накануне отплытия, и «новая и неутолённая страсть» осталась позади. Подобного рода приключения Бенкендорфа продолжались и далее, причём особого упоминания удостоилась встреченная в Екатеринбурге жена полкового командира генерала Певцова: она была «мила, любезна и приятна в обхождении», но осталась в памяти тем, что «высокомерно» отвергла ухаживания нашего любителя лёгких побед. Это разожгло в Бенкендорфе страсть, даже было принятую им за любовь, а вместе с ней и гнев на «тупого солдафона» — мужа, недостойного такой супруги. И тем не менее из Екатеринбурга к границам Сибири незадачливый воздыхатель уехал, получив несколько отказов кряду. (На обратной дороге он снова потерпел фиаско при попытке новой осады неприступной генеральши…)
Сибирь! Как и многие путешественники, Бенкендорф пересекал её границу с чувством какого-то «безотчётного смятения» — ведь он въезжал в край, считавшийся в Европе, да и в Петербурге, землёй ссыльных (их здесь называли «несчастными»). Для передачи этого чувства в записках автор использует довольно поэтичные, хотя и мрачноватые образы: «гибельная тюрьма», «могила позора», «земля, орошённая столькими слезами»… Всё это рождает «грустное и тяжёлое» впечатление от Сибири.
И вдруг — Тобольск, столица края, после которого мнение Бенкендорфа о Сибири начинает переменяться. Тобольск «скрашивает» его впечатление: в нём есть каменные дома и даже свой театр, в котором играет труппа из ссыльных. Побывавший здесь за год до Бенкендорфа (не по своей воле, а по капризу Павла) немецкий драматург Август Коцебу был потрясён тем, что в тобольском театре идут его пьесы и имя их автора хорошо знакомо губернатору. Пьесы, правда, исполнялись столь своеобразно, что сочинитель выдерживал на спектаклях не более четверти часа. Год спустя Бенкендорфу также запомнилось не столько актерское мастерство ссыльных, сколько вид дирижёра оркестра — итальянца с рваными ноздрями, осуждённого и сосланного за убийство из ревности.
А широкий Иртыш манил на север. И Бенкендорф выхлопотал у своего начальника командировку «на край ночи», к берегам Ледовитого океана. Для экспедиции была запасена провизия, куплена и опробована лодка с палубой и парусом, наняты гребцы. В конце июня 1802 года Бенкендорф вместе с художником Корнеевым, двумя казаками для охраны и слугой пустился вниз по течению.
С каждой сотней вёрст цивилизация отступала всё заметнее: попадавшиеся поначалу по берегам городки сменялись скромными селениями, в месте слияния Иртыша и Оби стоял маленький монастырь, в котором несли послушание всего три монаха. После него уже не было и селений — изредка встречались только кочующие остяки (манси) «со своими переносными шалашами». Лес мельчал, затем сменился кустарником; через 300 вёрст ниже слияния Иртыша и Оби исчез и кустарник, землю покрыл мох.
Вместе с цивилизацией отступало и лето. Дни, правда, становились всё длиннее, но неожиданные холодные порывы ветра пронизывали путешественников насквозь и поднимали такие волны, что не слишком умелая команда старалась прятаться от непогоды в укромных бухтах или на островах. На одном таком острове пришлось провести целый день: приполярный июль казался промозглой осенью. В довершение Бенкендорф был вынужден питаться весь день «отвратительной вяленой рыбой». Правда, остяки, пережидавшие непогоду рядом с участниками экспедиции, предложили попробовать проверенные «консервы» — оленье сало, но Бенкендорф не отважился даже взять его в рот. Один из аборигенов сносно говорил по-русски и охотно отвечал на расспросы о своём народе. Бенкендорф передаёт его рассказы с симпатией и состраданием. Он жалеет этот небольшой народ, «обладающий тихим и покорным нравом» и живущий в «невесёлой» стране, покрытой снегами девять месяцев в году; с осуждением говорит о «казаках и авантюристах», которые «нещадно эксплуатировали их и в конце концов прибрали к рукам все природные богатства края, оставив этим несчастным только то, что невозможно было отнять, — непригодные для жизни условия, суровость которых пагубно воздействует на народонаселение». Неприязненно отзывается автор записок и о купцах, приезжающих «обирать» остяков и наживающихся на «беззаконной спекуляции пушниной». Табак, водка и уничтожающий народ сифилис — вот следствия прихода сюда «цивилизации».
Почти через тысячу вёрст плавания экспедиция Бенкендорфа достигла знаменитого городка Берёзова. Путешественники разместились у одного из «благородных ссыльных» — бывшего конногвардейского офицера, наказанного за участие в афере с печатанием фальшивых ассигнаций. За 28 лет ссылки этот «несчастный» завёл здесь семью и достиг весьма обеспеченного существования благодаря своей ловкости и предприимчивости. Тем не менее он мечтал вернуться, и Бенкендорф с радостью отметил: «Впоследствии я имел счастье способствовать его помилованию».
Видимо, этот ссыльный рассказал о последних годах жизни в Берёзове знаменитого Александра Даниловича Меншикова. Судя по запискам, симпатии Бенкендорфа были на стороне «полудержавного властелина», потому что в беде и нищете тот оказался человеком «стойким и достойным — к стыду своих гонителей». Наш путешественник считал, что причиной опалы Меншикова были зависть придворных к его могуществу, их страх и жажда мести. Бенкендорф восторгался тем, что в Берёзове Меншиков сам построил для своей семьи дом и небольшую часовенку: «…Те же руки, что помогали держать императорский скипетр, должны были взяться за топор».
С ощущением того, что Берёзов — место самого страшного во всей империи климата, Бенкендорф устремился ещё дальше — туда, где Обь становится настолько широкой, что кажется морем. Июльская жара перебивалась пронизывающим ветром, прилетавшим с Ледовитого океана. Тот же ветер гнал против слабевшего течения несколько льдин. Солнце, едва упав к открывшимся хребтам приполярного Урала и скрыв свой диск не более чем наполовину, немедленно начинало снова подниматься вверх, знаменуя наступление нового дня.
Крайней точкой путешествия Бенкендорфа стало местечко Обдорск (ныне Салехард), добавлявшее к длинному полному титулу императора Всероссийского звание «князь Обдорский». Примечательным было не само местечко и не остатки построенного давным-давно острога, а большое поселение самоедов, собиравшихся к реке именно летом из-за обильной рыбной ловли. Общение с вождём проходило по правилам дипломатического этикета: Бенкендорф нанёс ему визит с вручением соответствующих «посольских даров» и был принят с большим почтением. На следующий день вождь, сопровождаемый приближёнными, предпринял ответное посещение. Его вид заставлял путешественников в момент приветствия сдерживать смех: босой, с «туземной причёской» вождь был облачён в обшитый галуном французский кафтан из малинового бархата и панталоны. Этот наряд, присланный ему когда-то из Петербурга, надевался только для наиболее ответственных официальных мероприятий.
В последовавшей затем продолжительной беседе (прошедшей, конечно, в обстановке полного взаимопонимания) высокие стороны обсудили возможность дальнейшего путешествия экспедиции по суше к полярному Уралу. Вождь поведал о таком количестве препятствий для этого предприятия, что от идеи пришлось отказаться.
На прощание последовал обмен ценными подарками. Делегация Бенкендорфа получила четыре шкурки соболей, огромную рыбу и бутылку водки. Вождю преподнесли табак, сукно и украшения.
Обратная дорога была намного труднее. 350 вёрст до Берёзова, а затем ещё 1250 до Тобольска предстояло преодолеть против течения. Помогал северный ветер, ранее осложнявший путешествие; зато мешала собранная в дорогу провизия — ненавистная вяленая рыба, единственная доступная еда, в то время как хотелось привычного хлеба. Как-то раз ветер загнал судно на подводный камень, и часть дороги пришлось буквально ползти вдоль берега, вычерпывая воду, прибывавшую сквозь еле залатанные пробоины. Прибытию в Берёзов, недавно казавшийся столь суровым, радовались, словно возвращению в родной дом; здесь экспедиция пару дней наслаждалась цивилизованной жизнью. Дальнейшее продвижение вверх по реке оказалось ещё труднее. Кое-как добравшись до слияния Оби с Иртышом, измученные путешественники бросили свою лодку и оставшиеся до Тобольска 300 вёрст проделали посуху.
Вояж казался бесконечным, и Бенкендорф удивился тому, что в Тобольске его назвали счастливчиком. Оказывается, срок, за который его экспедиция добралась до «края ночи» и вернулась обратно, — семь недель — был необыкновенно коротким. В пустынных неприветливых краях с капризной погодой, с небольшими запасами пищи путешественники чудом избежали большого количества проблем, обычно удлинявших путь на месяцы.
Однако Спренгтпортен не собирался ждать своего подчинённого даже несколько недель. Он отправился дальше на восток, по пограничной линии, тянувшейся в то время по Иртышу более тысячи вёрст, от Омска до Усть-Каменогорска. Бенкендорф и Корнеев догнали его в Семипалатной (нынешнем Семипалатинске) — генерал путешествовал за казённый счёт, а потому не торопился. В Усть-Каменогорске — очередная продолжительная остановка. Любознательный Бенкендорф выпросил эскорт из шестидесяти казаков и отправился во владения киргизов, за сотню вёрст по безлюдной, безводной и пустынной степи — ради того, что увидеть своими глазами развалины легендарного буддистского монастыря-крепости Аблайкит, свидетеля разгоревшейся в XVII веке борьбы казахов с нашествием джунгаров.
В жаркую ночь, проведённую близ Аблайкита, Бенкендорф долго не мог заснуть, поражаясь размаху проделанного путешествия. Не более двух месяцев назад он ночевал в устье Оби, в полярном Обдорске, «окружённый самоедами и льдинами», а теперь улёгся под открытым небом, в пышущей жаром пустынной степи, «среди киргизов, у развалин неведомого храма»!
Ко времени возвращения Бенкендорфа в Усть-Каменогорск Спренгтпортен отбыл в Томск, столицу недавно образованной губернии. Лишь к началу XIX века петербургские власти осознали, что Сибирь настолько велика, что управлять ею при помощи только двух губернаторов, тобольского и иркутского, невозможно. Из двух губерний сделали три, каждая из которых всё равно была больше, чем любое европейское государство.
Дорога на Томск, а потом через Красноярск на Нижнеудинс^ окончательно переменила предвзятое отношение нашего героя к Сибири. Он увидел благодатную страну, объединённую широким и красивым Енисеем. «Поистине Сибирь — край изобилия, — восхищается Бенкендорф. — Реки полны чудной рыбой, леса — дичью всех видов, скот здесь великолепен и невероятно размножается; здешняя земля даёт обильный урожай, строевой лес в изобилии, и неудивительно, что крестьяне живут в достатке, а деревни здесь выстроены лучше, чем в России… Даже преступники, чьи деяния не были столь тяжкими, чтобы быть приговорёнными к работам в рудниках (которые повсюду разбросаны по деревням и городам), живут здесь очень хорошо. Многие обзаводятся семьёй, строят дома и становятся полезными и законопослушными гражданами».
Тридцатого сентября Спренгтпортен и его чиновники прибыли в Иркутск — «по величине второй после Тобольска, а по богатству — первый город Сибири». Здесь, в 6500 верстах от Петербурга, удивляла не необычность внешнего облика города, а, наоборот, его похожесть на «нормальные» европейские города России: основательная постройка, лавки, полные разнообразных товаров, и даже экипажи на улицах. Сходной, увы, была и степень мздоимства чиновников. Тогдашний военный губернатор генерал Н. П. Лебедев был наиболее одиозной фигурой. Он «любил пунш и вино и „вся яже к тому есть“». В членах столичной комиссии Спренггпортена видели долгожданных заступников; посланец императора «изумился, каким людям иногда вверяют отдаленные провинции»4.
Бенкендорф рассказывал: «Мы нашли в действиях иркутского военного губернатора столько деспотизма, несправедливости и различных нарушений закона, что по возвращении сочли необходимым сразу же уведомить об этом императора. Он тотчас же отозвал этого самоуправца, который, пользуясь отдалённостью губернии от столицы, безнаказанно злоупотреблял доверенной ему властью». «Сразу же… по возвращении», то есть через несколько месяцев; «тотчас же отозвал» — значит, повеление пришло в Иркутск только на следующий год. Спренгтпортен покинул Иркутск 19 ноября 1802 года, а Лебедев был отставлен в 1803 году; в 1804-м он занимал должность командира Иркутского гарнизона.
Можно допустить, что обширная и познавательная, но необыкновенно долгая поездка Бенкендорфа зародила в нём первые сомнения в рациональности «инспекции» как чрезмерно медленного способа сбора информации о состоянии империи. Получалось, что сведения о злоупотреблениях местных чиновников доводились до центральной власти только периодически, а водворение справедливости растягивалось на многие месяцы, если не годы.
Но Иркутск не был конечным пунктом поездки Спренгтпортена. Там, за Байкалом, существовала весьма нечёткая граница с Китаем и на ней — главная и единственная точка реального соприкосновения двух гигантских империй, город Кяхта. Чтобы туда добраться, пришлось на довольно утлом судёнышке пересечь хмурые воды Байкала и проделать долгий путь через Верхнеудинск и Селенгинск.
Кяхта оказалась городком торговцев, чиновников и военных, поселением исключительно «служивым» — там не было ни одной женщины. Большая площадь делила Кяхту на две части, русскую и китайскую.
Военный комендант китайской части устроил посланникам русского императора званый обед «на манер своей страны». Бенкендорф удивлялся огромному количеству маленьких фарфоровых чашечек, в которых подавались многочисленные блюда, «в столь маленьких порциях, что их еле удалось распробовать».
Столичный гвардейский поручик с любопытством знакомился с иной цивилизацией, в то время ещё слишком закрытой для европейцев. В его описании увиденного звучат ноты уважения к великому соседу. Ему нравятся ухоженные дома, со вкусом отделанный «языческий» храм, дисциплинированные солдаты; он замечает, что здешние пушки не являются подражанием европейским, что подтверждает китайское первенство в изобретении и применении пороха. Вообще же Бенкендорфа поразили древность империи и «стабильность законов, которые ею управляют»: чего стоят правительственные распоряжения об исполнении некоторых установлений на протяжении будущего полустолетия!
В окрестностях Кяхты Спренгтпортен и Бенкендорф посетили буддистский храм, удивляясь его обрядам, украшениям и больше всего — совершенно непривычной музыке. Ближе и понятнее им были военные упражнения бурятских конников, охранявших вместе с казаками границы империи. Вечером в дороге офицеров застал буран; сильно замёрзнув, они остановились на ночь в бурятской юрте.
Эта ночёвка под войлочной крышей вместе с бурятским семейством подвигла Бенкендорфа на философские рассуждения, демонстрирующие его знакомство с идеями мыслителей Просвещения. «Я хотел бы, — писал он, — чтобы наши великие философы, проповедники человеческого счастья в его первобытном состоянии, провели бы эту ночь в этой юрте вместе со мною; они, я думаю, изменили бы свою максиму и воспели бы счастье цивилизованного человека. Но они также умилились бы вместе со мной, увидев, как эта семья, изнемогающая под тяжестью нищеты, встретила первые лучи солнца. Все они вышли из своего бедного кочевого шалаша, вход которого всегда обращён на восток, упали ниц на землю, приветствуя благодетельное небесное светило, и елейно помолились. Есть ли в самом деле более прекрасный храм, нежели природа; более прекрасное божественное изображение, чем светило, которое освещает и греет мир! Насколько самые величественные церкви малы, насколько самые торжественные обряды мелки!»
Достигнув фактически восточной окраины империи, Спренгтпортен поспешил на зимовку обратно в Иркутск. Он даже не стал дожидаться, пока на Байкале станет лёд, и приказал лично для него продлить срок навигации. В результате обратное плавание по озеру-морю вышло куда более утомительным, нежели предыдущее. Первый выход «на отвратительном торговом судёнышке» оказался неудачным, хотя даже Бенкендорф до полного изнеможения боролся с бесчисленными льдинами, отталкивая их от борта. Лоцман не решился продолжить плавание и повернул к берегу, когда команда окончательно потеряла силы (а Александр Христофорович даже уснул от усталости). Судёнышко пристало в 30 верстах от порта отправки. Только поднявшийся ночью сильный восточный ветер — редкость для этого сезона необычайная — позволил быстро поднять паруса и перелететь Байкал за одну ночь. Вместо унылого и долгого ожидания на берегу Байкала экспедиция Спренггпортена вернулась в Иркутск к Рождеству 1802 года.
В самом же начале 1803 года наш неутомимый поручик предпринимает ещё один бросок на север. Пока генеральский эскорт медленно тянулся обратно в Тобольск, он по быстрому санному пути помчался в другую сторону, к Якутску. Почти тысячу вёрст до Киренска на берегу Лены посланец императора преодолел на удивление легко, пользуясь правом требовать себе хоть восьмёрку лошадей. В Киренске Бенкендорф пересел на нарты и отправился в путь по замёрзшему руслу Лены.
В Якутске накрытый полярной ночью Бенкендорф дал волю романтическим переживаниям: «…Как не видел я ночи в Обдорске в течение лета, так не увидел я дневного света здесь в конце декабря. Только в полдень его еле хватило, чтобы прочесть на столбе: 2600 вёрст от Иркутска и 9250 от Москвы! Это расстояние не на шутку меня испугало: вот что мне ещё предстоит преодолеть, чтобы вернуться; я вдруг осознал, что был без преувеличения на краю света, этот столб произвёл на меня впечатление зловещего оракула, в одно мгновение я живо представил все испытания, все тяготы, которые меня ещё ожидали и которые казались теперь, когда любопытство путешественника было уже удовлетворено, тем более невыносимыми».
Неожиданное появление адъютанта императора вызвало переполох среди якутского чиновничества и купечества. Город был центром Российско-американской компании, которая в то время стала, как писал Бенкендорф, местом обогащения многих мошенников. До «человека из центра» местная «общественность» постаралась немедленно донести всю правду о несправедливостях, творящихся в компании, и опасения, что она вообще скоро исчезнет, ибо «основы её торговли и её связей с островами японских морей, с Кадиаком (островом у берегов Аляски. — Д. О.) и американским континентом стали основываться на обмане, лицемерии и самом постыдном унижении». Некий морской офицер живописал Бенкендорфу «жуткую картину преступлений и махинаций, кои служащие Американской компании позволяют себе не только с несчастными обитателями Курильских островов, алеутами большого острова Кадиака, но даже с русскими матросами». Конечно, гвардейский поручик не обладал никакой властью для изменения положения к лучшему; всё, что ему оставалось, — это передать тревожную информацию «по инстанциям».
Якутск — крайняя точка поездки Бенкендорфа. И нам самое время остановиться и подумать: не является ли такое дальнее и непростое, особенно для гужевого XIX века, путешествие выдумкой мемуариста? Благодаря сохранившейся «Летописи» иркутского купца Василия Кротова можно с уверенностью сказать: нет, не выдумка. «30-го числа сентября, — записал Кротов, — прибыл в Иркутск генерал от инфантерии Егор Максимович Шпрейпартен с 15-летним сыном. При нём находился Его Величества флигель-адъютант Бекендорф. По каким делам приезжал в Иркутск этот генерал, неизвестно, а меж тем Бекендорф ездил в Якутск»5.
Итак, в Якутске Бенкендорф действительно был. Более того, ему хотелось продолжить свой вояж до Охотска и Камчатки, но он был обязан возвращаться к Спренгтпортену и выделенные на Якутск восемь дней потратил на знакомство с жизнью и бытом якутов. По сравнению с самоедами и остяками это племя показалось ему куда более цивилизованным, правда, танец шамана, завораживающе действовавший на туземцев, показался ему весьма удручающим, а сам шаман «зловещим».
К середине января Бенкендорф уже вернулся в Иркутск, на обратном пути довольно сильно обморозив ноги. Прежде чем отправляться вдогонку за начальником, ему пришлось потратить время на лечение и только потом нагонять инспекторов по самому быстрому и удобному зимнему санному пути. Делая по 350 вёрст в сутки, Бенкендорф присоединился к Спренгтпортену в Тобольске (никаких особых происшествий по дороге — только привычное романтическое приключение с одной «горячей сибирячкой», женой станционного смотрителя). Здесь он застал Масленицу и с восхищением отдался народной забаве — катанию с ледяных гор. Даже в саду своего тобольского пристанища Бенкендорф велел построить такие горы и порой проводил на них целый день.
Но среди масленичных развлечений стала сказываться усталость от путешествия, чей срок пошёл уже на второй год! Вот почему обратное пересечение границы Сибири вызвало у Бенкендорфа нескрываемую радость. Он покидал громадную территорию с суровым климатом, «приговорённую к слезам и покаянию», край, в котором своими глазами увидел «столько несчастных и столько несправедливости».
Соскучившись по родным и петербургским друзьям, Бенкендорф выпросил у начальника командировку в столицу и поспешил назад без длительных остановок. Последние вёрсты он мчался наперегонки с оттепелью, уже царапая полозьями землю в проталинах, и успел прибыть в Петербург вместе с наступлением весны 1803 года.
К землям полуденным…
Как приятно в двадцать лет играть роль бывалого путешественника, вернувшегося из дальних и необычных краёв! Восхищённые взоры барышень, уважительное внимание друзей, бесконечные расспросы, искреннее удивление…
Но на это удовольствие отведены только три недели. А потом пришло время оставить и друзей, и привычные столичные удовольствия — и снова в дорогу! Инспекция Спренгшортена не закончена, но на этот раз путь лежит в другую сторону — на южную окраину империи.
В перерыве между двумя маршрутами шестидесятилетний генерал не терял времени — он женился! Теперь он ехал вместе с женой и оттого, в отличие от Бенкендорфа и его приятеля, молодого графа Гурьева, не очень спешил увидеть небезопасные пограничные земли. Спренгтпортен совмещал удовольствие от даровой казённой поездки с радостями первых недель семейной жизни и потому подолгу останавливался в волжских городах. Когда Бенкендорф и Гурьев примчались через Рязань и Тамбов в Царицын, где надеялись перехватить своего начальника, то выяснилось, что о нём там и не слыхивали. (Семейство генерала добралось только до Нижнего Новгорода.) Пришлось подниматься по Волге и встречать Спренггпортена в Симбирске, где «молодец-генерал» сделал продолжительную остановку; он всецело отдавался радостям медового месяца, а его окружение умирало со скуки.
Единственным развлечением стал доморощенный театр одного из местных помещиков. Три вечера подряд этот любитель искусства демонстрировал почётным гостям оперу, комедию и трагедию в провинциальной трактовке; в дополнение он не забывал потчевать их концертами за каждым обедом и ужином. «Кто устоит перед обаянием крепостного театра!» — восклицал Бенкендорф, вспоминая, как он попытался завязать роман с оперной примадонной, покорившей его красотой и обаянием. Развязка оказалась совсем не романтичной: за чрезмерный интерес к столичным зрителям примадонну высекли на конюшне. Незадачливый ухажёр предпочёл придержать свои чувства, дабы наказание не повторилось.
Тем временем наступило лето. Долг службы принудил Спренгтпортена оставить Симбирск и направиться в Царицын, близ которого к Волге сходились три разных мира, объединённых — относительно недавно — Российской империей.
К юго-западу от города лежали владения калмыков. К их правителю нужно было ехать верхом не менее сотни вёрст, поэтому необходимый инспекционный визит генерал доверил Бенкендорфу. На ходу меняя выносливых калмыцких лошадей, флигель-адъютант в один день доскакал до резиденции тамошнего князя, изведал особенности местного этикета, вытерпел торжественный церемониал приёма гостей, отметил многочисленность и ухоженность конских табунов, верблюжьих и бараньих стад и вернулся обратно.
Чуть ниже Царицына по течению Волги жили немецкие поселенцы-протестанты. Бенкендорф посетил аккуратный городок Сарепту с населением в 600 душ обоего пола и удивился, насколько типично немецким он оказался: «…Здесь всё вас заставляет забыть, что вы находитесь в степи, населённой калмыками, и на границе с первобытной Азией. Всё напоминает Германию, и можно даже получить чисто немецкое удовольствие в настоящей харчевне, с хорошим обслуживанием и отличной немецкой едой».
Совсем иным был простирающийся к востоку от Царицына мир донского казачества. Именно здесь Дон подходит к Волге ближе всего, и Бенкендорф демонстрирует в записках осведомлённость о грандиозных, но нереализованных попытках Сулеймана Великолепного, а позже и Петра Великого прорыть здесь канал, соединяющий бассейны Волги и Дона. Более того, Бенкендорф оставил предсказание: «Думаю, государь, который осуществит этот грандиозный проект, сделает больше для процветания и обогащения России, чем те, кто прибавляет новые губернии к и без того бескрайней её территории. Канал даст возможность вывозить в Чёрное море продукцию плодородных частей России и соединит Каспийское море с морями Европы».
В первой же донской казачьей станице посланца императора принимало знаменитое семейство Орловых-Денисовых. В. П. Орлов долгое время являлся войсковым атаманом (только в 1801 году его сменил М. И. Платов), а породнившийся с ним род Денисовых был первым графским родом среди донских казаков.
Нагостившись, генерал Спренгтпортен, не любивший без надобности жертвовать комфортом, отправился к казачьей столице, Черкасску, напрямую, по большой почтовой дороге. Бенкендорф же и его молодые спутники Гурьев и Нехлюдов выбрали путь верхом вдоль Дона, от станицы к станице.
Донское казачество вызвало искреннее восхищение Бенкендорфа. Его радовали видимый достаток населения, здоровье и весёлость всех встреченных мужчин и женщин, их чувство собственного достоинства — следствие отсутствия принуждения.
«Истинное удовольствие, — признаётся Бенкендорф в записках, — находиться среди этого свободного, воинственного народа, управляемого своими собственными законами, не имеющего иного страха, кроме страха каких-либо в своей жизни перемен, и иного желания, чем всегда оставаться в том состоянии, в котором он находится. Невольно думалось: насколько же у нас мало правительств, достаточно мудрых и либеральных, для того, чтобы народ не желал никаких изменений!» В этом пассаже впервые проявляются консервативные черты мировоззрения Бенкендорфа: казачьи порядки представляются ему идеальным общественным устройством, а их носители — достигшими золотого века, для которого любые перемены будут ухудшением, а не улучшением. Сам казак — одновременно воин и гражданин — кажется нашему наблюдателю примером для армий всех стран. Там — «несчастные наёмники», оторванные от семьи и родного очага, гнущие шею в казармах и лагерях, ради защиты своих соотечественников перестающие быть членами общества; здесь — воины, готовые идти в бой по первому призыву императора, но при этом возвращающиеся к своим родным, в свои дома, на землю, которую знают с детства.
Такое состояние достигается, по Бенкендорфу, мудрой деятельностью «либеральных» правительств. Конечно, здесь имеется в виду вовсе не политический лцберализм (такого термина в то время и не существовало). Бенкендорф понимал «либерализм» как терпимость и понимание.
В столице Войска Донского, Черкасске, золотой век воплотился наиболее зримо. Казаки, казачки, лошади, даже казачья кухня — всё казалось Бенкендорфу совершенным. С неохотой покидал молодой поручик Донские земли.
Путь экспедиции лежал на юг, степями, к столице новообразованной Кавказской губернии, городу Георгиевску. Большой Черкасский тракт — главная в то время сухопутная дорога на Кавказ — шёл вдоль пограничной Кавказской линии, протянувшейся во времена императрицы Екатерины II от Азова через Ставрополь к Моздоку. Между девятью крепостями этой линии каждые 25–30 вёрст располагались редуты или форты, а каждые 3–5 вёрст — казачьи пикеты. Поскольку это была ещё и граница христианского и мусульманского миров, императрица повелела дать крепостям имена святых: Святой Екатерины, Святого Павла, Святой Марии, Святого Александра Невского… Крепость Святого Георгия стала городом Георгиевском.
В этой небольшом административном центре края с крутого обрыва над рекой Подкумок Бенкендорф мог наблюдать Главный Кавказский хребет от Казбека до Эльбруса (Шат-горы, как называли её местные жители). Он видел не просто горную цепь, но «предел побед Александра Македонского» и «границу рабства, которое Рим навязал народам», одновременно и каменные ворота, через которые проходили бесчисленные полчища завоевателей, и гигантский склеп для многих канувших туда армий…
Через 20 вёрст от Георгиевска, прямо у подножия пяти гор, именуемых Бештау, начинался русский фронтир — шов цивилизаций, одновременно разделявший и соединявший разные миры. Непрочный пограничный покой охраняли здесь крепостца Константиногорская, два полка казаков и 16-й егерский полк. Именно вездесущие егеря заново открыли у подножия горы Машук горячие воды и за десять лет до приезда Спренгтпортена рассказали о целебных свойствах источников учёному-путешественнику Палласу. Слава минеральных вод начала распространяться по России, и в 1803 году сюда стали приезжать для лечения ревматизма, подагры, кожных болезней и т. п. Незадолго до прибытия инспекции, 24 апреля 1803 года, был издан императорский указ о признании Кавказских вод «целебной местностью государственного значения».
В этой «целебной местности» уставший от однообразной дороги Спренгтпортен решился лично и обстоятельно проверить исполнение царского указа. Для проверки сведений о лечебных свойствах серных вод он вместе с супругой принялся за ежедневный приём ванн. Молодёжь же, чтобы не скучала и не докучала, была отослана за тридцать вёрст, к водам кислым. Здесь — пока не в домах, а в шатрах — уже разместилось «водяное общество», хотя черкесы, по признанию Бенкендорфа, весьма неодобрительно смотрели на подобное «чужеземное заведение, расположенное в их родных горах». Тем не менее в 1803 году вели они себя довольно мирно и даже гостеприимно, несмотря на то, что соблазн поживиться за счет состоятельных больных из «водяного общества» был весьма велик. Под впечатлением от спокойной жизни на пограничной линии Спренгтпортен даже «порицал постройку на Кавказе крепостей, когда довольно было бы, по его отзыву, десяти пушек для того, чтобы держать всё в порядке и контролировать поведение черкесской знати»6.
С одним из кабардинских князей, Росламбеком Мисостовым, Бенкендорф завёл дружбу, тем более что князь числился полковником лейб-гвардии казачьего полка, а двоюродный брат его был известной в Петербурге личностью. Звали брата Измаил Атажукин, он с 14 лет воспитывался в России и получил Георгиевский крест за штурм Измаила. Похождения этого Исмельпсыго (как звали его на родине) уподоблялись кабардинцами подвигам легендарных нартов.
Как не вспомнить:
На нём чекмень, простой бешмет,
Чело под шапкою косматой;
Ножны кинжала, пистолет
Блестят насечкой небогатой;
И перетянут он ремнём,
И шашка чуть звенит на нём;
Ружье, мотаясь за плечами,
Белеет в шерстяном чехле…
…Читатель, хорошо знакомый с творчеством Лермонтова, немедленно переспросит: неужели Бенкендорф был знаком с прототипами «восточной повести» «Измаил-бей»? Судя по мемуарам Бенкендорфа, дело обстояло именно так. Летом 1803 года он прикоснулся к началу легенды, которую декабрист Якубович будет пересказывать как давнее предание, достойное литературного сюжета7, а Лермонтов обратит в «повесть про старину»:
Давным-давно, у чистых вод,
Где по кремням Подкумок мчится,
Где за Машуком день встаёт,
А за крутым Бешту садится…
В том году полковник Росламбек отнёсся к прибывшим из Петербурга офицерам с примерным гостеприимством и даже уговорил их отправиться за 30 вёрст от Кислых вод, вглубь черкесской территории, чтобы посмотреть на жизнь горцев, их воинов и жилища. Особенно увлекла Бенкендорфа идея увидеть сестру Росламбека — красота черкесских девушек была известна по всему Кавказу. Сестру князя он, правда, увидел только мельком, подивившись её восхитительной фигуре («элегантное одеяние черкешенок даёт возможность показать её»), но зато стал участником грандиозного пира и свидетелем воинских состязаний, состоявших из различных упражнений, в том числе поразительно меткой стрельбы по мишени на полном скаку. «Это была кавалерия наивысшего уровня, самая искусная и наилучшим образом вооружённая из всех, какие только могут быть», — утверждал Бенкендорф в воспоминаниях.
Вид четырёх сотен черкесов, прискакавших невесть откуда по одному знаку Росламбека, вызывал кроме восхищения и некоторую тревогу. Бенкендорф знал, что князь периодически принимал участие в боевых действиях против России; к тому же предводитель горцев заметил русским офицерам, как бы между прочим, что посреди этого воинственного окружения с ними всего-навсего небольшой казачий конвой…
Тонкость намёка Бенкендорф осознал только после возвращения, к счастью, благополучного. В русском лагере его уже не чаяли увидеть живым — настолько рискованной и дерзкой считалась подобная поездка. Пришлось выслушать немало упрёков в легкомыслии, и упрёков справедливых. Всего через год (по мемуарам Бенкендорфа — через два), в июле 1804-го, Росламбек ушёл в горы и стал «одним из самых диких и бешеных абреков». Перед этим он обманом заманил за Кубань роту егерей и тридцать пять казаков, прикинулся дружелюбным союзником — и перебил почти всех, организовав внезапное нападение своих воинов — видимо тех, которыми так любовался Бенкендорф.
Жизнь на водах с её непременными курортными романами («это была очень красивая женщина, более чем легкомысленного поведения, и, надо сказать, это было именно то, что нужно для путешественника…») продлилась недолго. Пограничная линия не заканчивалась в Георгиевске, поэтому инспекция направилась на восток, к Моздоку и Кизляру.
В этих неспокойных местах дорога шла по левому берегу Терека, и проезд по ней всех более или менее значительных персон обязательно сопровождала внушительная охрана из казаков Гребенского казачьего войска, древнейшего на Северном Кавказе. Бенкендорф с удовлетворением заметил, что снаряжение и воинская сноровка гребенцев не уступают горской. Казаки переняли у соседей всё лучшее, выработанное опытом столетий, — оружие, снаряжение, одежду, — но при этом не утратили основ русской духовной жизни. Как писал историк казачества Михаил Караулов, «всё это невероятное смешение выработало в гребенце тип хозяина-воина редких качеств, всегда выделявшего его из общей массы даже в среде таких войск испытанной отваги и удали, какими были войска Кавказской линии»8. С таким эскортом Спренгтпортен и его спутники достигли восточного края пограничной линии без приключений. Затем были наводящее уныние движение по пустынной калмыцкой степи — и прибытие в большой торговый город Астрахань.
Здесь, в Астрахани, началась прочная и долгая — на ближайшие сорок лет! — дружба Александра Христофоровича Бенкендорфа с его ровесником Михаилом Семёновичем Воронцовым. Два гвардейских офицера были знакомы ещё в Петербурге, но сблизились именно в Астрахани в сентябре 1803 года. Их общий столичный товарищ С. Н. Марин, узнав об этой встрече, немедленно откликнулся: «Завидую, любезный друг, очень завидую Бенкендорфу, которому, пожалуйста, от меня поклонись, и хвала ему, что едет с тобой; а тебя с тем поздравляю, он прелюбезный…»9 Как тут обойтись без хрестоматийного «Скажи мне, кто твой друг…»?
Михаил Воронцов, сын русского посланника в Лондоне и племянник влиятельного канцлера, фактически всё детство и отрочество провёл с отцом в Англии, где получил всестороннее систематическое образование. В 12 лет он свободно читал римских классиков в оригинале и хохотал над пьесами Мольера, но при этом тесно общался со священником посольства и «на всякий случай» изучал столярное ремесло. На последнем настоял отец, Семён Романович, считавший, что ремесло может пригодиться Михаилу: чтобы, «когда его крепостные скажут ему, что они его больше не хотят знать, а земли его разделят между собой, он мог заработать себе на жизнь честным трудом и иметь возможность сделаться одним из членов будущего пензенского или дмитровского муниципалитета».
С 16 лет — времени вступления во взрослую жизнь — Михаил служил в канцелярии посольства, получив, благодаря семейным связям, высокий придворный чин камергера. Отец не спешил отсылать его в Петербург на военную службу — но не от страха, а из-за чрезвычайно скептичного отношения к «новомодным» павловским порядкам. Как только наступила весна александровского царствования, весна 1801 года, восемнадцатилетний Михаил Воронцов немедленно был отправлен в Россию и стал офицером Преображенского полка, в который был записан ещё в четырёхлетнем возрасте. Он мог бы сразу стать генералом (при переходе из придворной службы в военную камергеру полагалось звание генерал-майора), но отказался. Эта история стала широко известна и только добавила уважения к Воронцову со стороны его новых друзей, гвардейских подпоручиков и поручиков. Он начинал вровень с ними — тем справедливее был его дальнейший взлёт. Но пока, в начале 1800-х годов, его ждала рутина повседневной службы: караулы, разводы, смотры, парады. А хотелось дела — и Михаил использовал авторитет дяди, чтобы отправиться на «настоящую войну». 20 августа 1803 года последовал рескрипт императора Александра, командировавший «лейб-гвардии Преображенского полку поручика графа Воронцова» в единственную в то время «горячую точку» империи.
Таким образом, в Астрахани поручик Воронцов был проездом. Он направлялся на Кавказ, волонтёром в войска князя П. Д. Цицианова, недавно занявшего пост астраханского военного губернатора и главноначальствующего Грузии (в 1801 году принятой в состав России Картли-Кахетии), фактически — кавказского наместника. Дядя Воронцова, канцлер Александр Романович, писал в рекомендательном письме к Цицианову: «В нынешней службе мало есть чему научиться, но поелику нигде, кроме края, где вы командуете, нет военных действий, где бы молодому офицеру усовершенствоваться можно было в воинском искусстве, да к тому присовокупляя, что под начальством вашим несомнительно более можно в том успеть, нежели во всяком другом месте…» Далее добавлялось, что от Михаила ждут, «чтобы он был полезен Отечеству» и «усовершенствовался во всём, к тому относящемся»10.
Цицианов, не в пример своему предшественнику, барону Кноррингу, больше занятому собственным обогащением, проводил в Закавказье весьма активную политику. Как писал знаток эпохи В. А. Потто, «при Цицианове уже не враги разоряют Грузию, а сама Грузия берёт в свои руки судьбу окружавших её народов»11. Именно тогда
…почуя бой кровавый,
На негодующий Кавказ
Подьялся наш орёл двуглавый;
Когда на Тереке седом
Впервые грянул битвы гром
И грохот русских барабанов,
И в сече, с дерзостным челом,
Явился пылкий Цицианов…
Весной 1803 года «пылкий Цицианов» (ещё бы не пылкий — выходец из древнего грузинского княжеского рода, двоюродный брат последней грузинской царицы Марии Георгиевны!) начал расширять южные границы империи — под предлогом восстановления «территориальной целостности» Грузии.
Бенкендорф одобрительно относился к присоединению закавказских территорий. По его мнению, хотя Грузия и требует от империи «множества людей и денег», её следует «рассматривать как передовой рубеж, который Россия имеет в Азии, для того, чтобы быть вовремя осведомлённой о военных приготовлениях, которые Азия может однажды предпринять за непроницаемым заслоном, каким является Кавказ».
В Астрахани Бенкендорф увлёкся идеей побывать за Кавказом и решил вместе с Воронцовым ехать в края, где можно испытать и проявить себя. Уже ничто — ни губернские балы, ни потрясающее зрелище колоссального сезонного промысла идущей на нерест рыбы («настоящая морская баталия, в движении одновременно находятся больше сотни баркасов»), ни очередной командировочный «романчик» с симпатичной армянкой — не могло его отвлечь от желания поучаствовать в настоящем «деле». Благо неторопливый Спренгтпортен оказался весьма покладист и разрешил отлучиться на несколько месяцев. Почему бы и не разрешить? Ведь ехал Бенкендорф почти по служебной надобности, к новым границам России, продвинувшимся на юг, за Кавказ, всего два года назад.
И снова — калмыцкая степь, богатый винами Кизляр, неспокойная Линия и угасающий заштатный город Екатериноград с его двенадцатиметровой триумфальной аркой потёмкинских времён. По красно-белой арке шла надпись: «Дорога в Грузию»: за ней действительно начиналась дорога, много позже получившая название Военно-Грузинской.
Чтобы пройти по ней, необходимо было дождаться серьёзного конвоя, состоявшего из роты егерей и почти сотни казаков: с самого начала движения, сразу после переправы через Терек, за дорогой с безопасного расстояния наблюдали черкесы.
На ближайшей остановке, близ Елизаветинского редута, Бенкендорф и Воронцов были взбудоражены известиями о появлении противника. Они немедленно оседлали своих рассёдланных было лошадей и помчались с небольшим отрядом вперёд. Молодые офицеры стремились поскорее ввязаться в первую схватку, но, к их разочарованию, замеченные всадники обратились в бегство. Ещё большим разочарованием стало то, что эти всадники, как вскоре выяснилось, оказались вовсе не неприятелем, а казаками, конвоировавшими почту из Владикавказа.
Боевого крещения в первый же день не получилось, но в неспокойном краю гор это оказалось легко поправимо. Вскоре после крепости Владикавказ, в узкой теснине между селениями Балты и Ларс, конвой попал под ружейный обстрел. На этот раз противник был настоящий. Гвардии поручик Бенкендорф возглавил авангард отряда, гвардии поручик Воронцов — главные силы, и оба устремились в первую в своей жизни атаку. «Я был бы счастлив, — писал Бенкендорф, — если бы каждый последующий в моей военной карьере бой позволил мне ощутить столь радостный подъём духа, какой я пережил в те минуты боевого крещения!» Нападение горцев было сравнительно легко отбито, и отряд добрался до ночлега за стенами редута в Ларсе.
И вот — естественные ворота Кавказа, самая суровая и величественная часть Военно-Грузинской дороги, Дарьяльское ущелье. На протяжении 17 вёрст приходилось 20 раз пересекать быстрые воды Терека. (Первый постоянный мост появится здесь только в 1809 году, а колёсная дорога будет пробита сквозь скалы ещё позже.) К страху быть унесённым горным потоком, легко перекатывающим камни, примешивался страх перед ущельем глубиной почти в версту, с нависающими над головой скалами («небо чуть видно, как из тюрьмы…»). Вдобавок казаки предупреждали: «Здесь на путников нападают чаще всего». Но всё обошлось, и в конце трудной дороги приятелей встречал замок правителя Хевсурии, князя Казбеги, объявившего о своей преданности России. Вид этой крепости настроил молодых офицеров на романтический лад: он напомнил им «готические» романы модной в то время английской писательницы Анны Радклиф с их суровыми средневековыми подземельями, рыцарями, мрачными тайнами. Бенкендорфу показалось, что здесь, среди гор, средневековье сохранилось в полной мере и они с Воронцовым перенеслись то ли в прошлое, то ли в мир, созданный воображением.
Казалось, что после Дарьяла природа стала благосклоннее к путешественникам; однако им ещё предстояло преодолеть Крестовый перевал. Он оказался так высок, что было страшно взглянуть вниз — туда, где плывут облака и еле угадываются водные потоки: с одной стороны — Терека, а с другой — Арагви, начинающей свой путь в Грузию. Но зато, спустившись с перевала в долину Арагви, офицеры почувствовали, что попали в другой мир: с доброжелательной природой, живописными пейзажами, мягким климатом и укутанной в тень деревьев дорогой. В селении Ананури они отметили переход Кавказского хребта местным вином, приятно удивившим их. До места назначения было рукой подать.
Наутро Бенкендорф и Воронцов оставили медленный конвой и поспешили в Тифлис верхом. Только несколько казаков «на всякий случай» последовали за ними. По дороге пришлось объезжать русскую воинскую часть, отгородившуюся штыками от внешнего мира: недавно по всему Кавказу прокатилась эпидемия чумы, и часовые получили приказ не пропускать в лагерь никого, включая офицеров. Затем — короткая остановка в Мцхети, древней столице Грузии: просто невозможно было не отдать дань живописному пейзажу, сплетающимся водам Арагвы и Куры, необычной для российского глаза архитектуре храмов. Этот прекрасный вид на фоне гор останется в памяти Бенкендорфа.
Ещё 20 вёрст — и Тифлис! Контрасты Кавказа проявляются и здесь: красота города — и чумное кладбище, напоминающее о недавней трагедии; древние стены, скалы над Курой — и опустевшие улицы, дома, брошенные жителями, бежавшими от морового поветрия (в 1803 году население города уменьшилось на треть).
Князь Цицианов в это время готовился к серьёзному походу на Гянджинское ханство. Предлогом стало «арестование и ограбление грузинских купцов» его правителем Джавадханом. Реальной же причиной было стремление Цицианова к «собиранию грузинских земель». К лету 1803 года к Грузии — а значит, и к России — была присоединена Алазанская долина, бывшая прежде базой для лезгинских набегов на Кахетию. Осенью настал черёд лежавшего к югу, вниз по течению Куры, Гянджинского ханства. Как считалось в то время, «прежде Гянджа находилась в подданстве Грузии и платила дань царю Ираклию, но с недавнего времени отложившийся Джеват-хан предался Персии и был главнейшею причиною разорения Тифлиса, в 1795 году случившегося, посему князь Цицианов решился наказать сего хана и Гянджинскую область присоединить обратно к Грузии»12.
Нелишне добавить, что схожие аппетиты были и у Персии, и у Турции: начало XIX века явилось пиком соперничества трёх империй за обладание Кавказом. Отсюда такое обилие Русско-персидских и Русско-турецких войн. В то же самое время персидский шах, например, заявлял в послании к имеретинскому правителю Соломону И: «Ведайте, что земли грузинские есть часть самодержавного иранского владения, а Георгий царь и его дети изменничеством и безумием привели малое количество войск российских для своей защиты и пособия и поставили их в Тифлисе»13.
Цицианов не боялся войны с Персией (официально она начнется через полгода с небольшим), но прежде желал обеспечить России выгодный плацдарм на юге. Именно Гянджа считалась ключом ко всему Южному Азербайджану. В конце ноября «главноначальствующий Грузии» выступил в поход с драгунским полком, шестью батальонами пехоты и двенадцатью орудиями. Пока отряд шёл вниз по правому берегу Куры, к нему присоединялись местные правители с собственными хорошо вооружёнными отрядами (грузины, армяне, «татары», то есть азербайджанцы). Бенкендорф отметил их искусную выездку и владение оружием.
На седьмой день пути войско достигло новой южной границы России. Отсюда Цицианов отправил Джавад-хану письмо с требованием добровольной покорности. «Гянджа со времени царицы Тамары, — писал князь, — принадлежала Грузии и слабостью царей грузинских была отторгнута от оной… Недостойно бы было с силой и достоинством высокомощной и Богом вознесённой Российской империи оставить Гянджу, яко достояние и часть Грузии, в руках чужих. Пришед с войсками брать город, я, по обычаю европейскому и по вере, мной исповедуемой, должен, не приступая к пролитию крови человеческой, предложить вам о сдаче города… Буде завтра в полдень не получу ответа, то брань возгорится, понесу под Гянджу огонь и меч, чему вы будете свидетель…»14
Войска остановились в ожидании близ развалин древнего города Шамхора, известного высоким минаретом, получившим прозвание «одинокий столб». Ответ из Гянджи последовал довольно быстро. Джавад-хан счёл подобное обращение неверного оскорбительным и отреагировал соответственно: «Где это видано, чтобы вы были храбрее персиян? Видно, несчастный рок доставил вас сюда из Петербурга, и вы испытаете его удар». Бенкендорфу запомнилось ещё утверждение, что «если русские пушки длиной в аршин, то пушки хана — длиной в четыре аршина». После такого обмена любезностями осада и штурм города стали неминуемы. Для изучения обстановки 2 декабря 1803 года Цицианов придвинулся со значительными силами к городу и совершенно неожиданно натолкнулся на сопротивление в окружавших город садах и предместьях: их глинобитные и каменные ограды превратились в настоящие полевые укрепления.
Завязался бой, ставший первым серьёзным сражением для Бенкендорфа и Воронцова. Они упросили Цицианова позволить им принять непосредственное участие в деле. Каждый получил по 30 егерей и приказ выбить неприятеля из укреплений. Благодаря помощи артиллерии это удалось, и войска с разных сторон пробились через предместье Гянджи к торговой площади. За ней возвышалась довольно внушительная крепость с шестью башнями, двумя рвами, двойной стеной и цитаделью.
Первый успех окрылил молодых офицеров. Они решили с ходу взять передовое укрепление перед главными воротами, но попали под страшный обстрел с крепостных стен. Вокруг градом защёлкали пули, стали падать убитые и раненые. В этот момент был ранен в ногу капитан Котляревский, ровесник Бенкендорфа и Воронцова, в то время командир роты, а в будущем легендарный кавказский генерал. Воронцов и рядовой Богатырёв бросились на помощь. Богатырёва сразила пуля, но Воронцов сумел вытащить Котляревского из-под огня. Уцелевшие силы атакующих закрепились за стенами слободы, туда стали подтягивать орудия. Из-за укреплений Бенкендорф впервые увидел жуткую подробность восточной войны: сделавшие вылазку солдаты противника добивали оставшихся у стен раненых и отрезали им головы. Так сложилась «непропорциональная» статистика потерь в войсках Цицианова: на 70 убитых только 30 раненых… Правда, Джавад-хан недосчитался не только 250 погибших в боях за предместье, но и 500 перебежавших к русским (в том числе 200 армян).
За участие в овладении городским предместьем, садами и караван-сараем Гянджи Бенкендорф и Воронцов получили первые боевые награды. На эфесах шпаг обоих поручиков засветился красный финифтевый медальон с крестом — «клюква», знак ордена Святой Анны 3-й степени. Теперь им хотелось новых боевых подвигов. Но война приобрела характер неспешной лагерной жизни: обед на открытом воздухе, верховая прогулка-рекогносцировка, иногда несколько ружейных выстрелов по крепости. Потянулась рутина осады с неторопливым ходом сапёрных работ, устройством батарей и укреплений, проведением переговоров.
Цицианов несколько раз предлагал Джавад-хану сдаться, чтобы избегнуть лишнего кровопролития, но ответом были неизменное «ты найдёшь меня мёртвым на крепостной стене» и ночные вылазки осаждённых. Не добавляло желания сдаться и размещение штаба Цицианова в мечети.
И вот в один из декабрьских дней Цицианов вызвал к себе Воронцова и Бенкендорфа и сказал, ч+о хочет избавить их от скуки долгой осады и поэтому отправляет назад, в Грузию, под начало генерала Гулякова, готовящего военную экспедицию в горы. Там, убеждал начальник, у них будет гораздо больше шансов отличиться.
Цицианов хитрил. Он уже решил брать Гянджу приступом и, насмотревшись на характерную для молодости безудержную храбрость обоих поручиков, хотел застраховать себя от неприятной обязанности сообщать о смерти героев их столичным покровителям. В письме Цицианову канцлер Александр Романович Воронцов просил поберечь племянника Мишу: «Он один у нас». С другой стороны, предложение Цицианова послать молодого Воронцова в Петербург с сообщением о первой же одержанной победе было отклонено Воронцовыми-старшими как недостойный способ получения чина и награды (вестников удачи в то время награждали независимо от их вклада в победу). Компромиссом стала отправка заезжих столичных гвардейцев на казавшийся более безопасным участок.
Пятидесятидвухлетний генерал-майор Василий Семёнович Гуляков считался храбрым и опытным воином и «бывалым» кавказцем. Он находился здесь уже три года и заслужил Георгия 3-й степени. Его успешный поход против лезгин весной 1803 года заставил этих неспокойных соседей присягнуть на верность России. Но, как это часто бывало на Кавказе, присяга, принесённая на бумаге, не смогла остановить опустошительные набеги на Грузию. В октябре 1803 года даже военный лагерь Гулякова подвергся атаке десятитысячного «скопища» горцев (лезгин и дагестанцев), которую пришлось отбивать с помощью пушек. На самое начало 1804 года был запланирован новый поход русских сил в Алазанскую долину. Однако пока войска собирались, пришло известие о том, что один из дагестанских правителей, казикумыкский Сурхай-хан (тот, что нападал на лагерь в октябре), перешёл пограничную реку Алазани и грабит грузинские селения в сорока верстах от русского лагеря. Гуляков решил атаковать вторгшихся грабителей.
Бенкендорф и Воронцов попали в боевой поход, словно с бала на корабль. Ещё недавно они встречали Рождество с весёлым тифлисским комендантом, «в окружении певцов и бутылок», наперегонки увивались за княжной Юстинианой в тщетных надеждах ей понравиться; теперь в самый канун новогодней ночи им пришлось выступить в поход и почти немедленно идти в бой.
Первого января 1804 года в первых рядах стрелков приятели пошли в атаку на неприятельский лагерь. Однако личной храбрости оказалось недостаточно для немедленного прорыва обороны. Знаменитая русская штыковая атака натолкнулась на яростное сопротивление горцев. Завязалась долгая интенсивная перестрелка. Вообще, судя по воспоминаниям Бенкендорфа, эта схватка с Сурхай-ханом не была такой успешной в военном отношении, какой её рисуют донесения Гулякова и Цицианова и вторящие им исторические исследования. Горцы не бежали, как писали в реляции, «спасаясь вплавь», а обеспечили отход главных сил со значительной частью захваченной добычи. Бенкендорфа поразила картина, дающая представление о размерах награбленного: когда он с одним из отрядов двинулся в обход, то издалека увидел на горе и большой части долины словно гигантское белое покрывало — это были стада овец, угнанные у местных жителей. Запомнилась ему и ночёвка в чистом поле, под снегопадом: отряд построился в каре и ощетинился штыками, опасаясь внезапной атаки вражеской конницы. Стонали раненые, хотелось пить, но воды не было ни для людей, ни для лошадей — до самого возвращения в лагерь.
В общем, наступление Гулякова не стало яркой военной победой, однако главную свою задачу выполнило: набег был отбит и не нанёс такого вреда, какой мог бы быть, останься нападение горцев безнаказанным. Личная храбрость флигельадъютанта Бенкендорфа и графа Воронцова была замечена Гуляковым и достойно вознаграждена. В петлице Бенкендорфа вскоре появился малый крест ордена Святого Владимира 4-й степени. Почти сразу после боя в лагерь пришло важное известие: в ночь с 2 на 3 января Цицианов штурмовал Гянджу и овладел ею после упорного и кровопролитного боя. Джавад-хан, как и обещал, пал на крепостной стене, до последней минуты отбиваясь от противников саблей. В современном Азербайджане эта славная гибель сделала правителя героем борьбы за независимость. Над могилой Джавад-хана возвели мавзолей из красного кирпича, ему сооружают памятники, о нём пишут книги и снимают эпический художественный фильм. Родовой герб Джавад-хана стал гербом современной Гянджи, а 3–5 января в городе отмечают как «дни героизма Джавад-хана»15.
Между тем Гуляков приготовился перейти границу Грузии и заново привести горцев к покорности. У берегов Алазани Бенкендорфу и Воронцову пришлось разлучиться: флигель-адъютанту пора было ехать назад, чтобы присоединиться к заждавшемуся Спренгтпортену, а графу предстояло отправиться с Гуляковым в горы. Разлука чуть было не стала вечной: обычно удачливый генерал через несколько дней попал в Закатальском ущелье в классическую горную засаду. В теснине его отряд был обстрелян и тут же атакован лезгинами сразу со всех сторон. Гуляков, который по обыкновению шёл впереди колонны, пал от пули одним из первых; его тело пришлось отбивать у горцев. Началась жестокая схватка, в которой Воронцова спасла не столько храбрость, сколько случайность: бросившийся назад авангард смял основную колонну, и в безумной давке под обстрелом многие, и в их числе Воронцов, были скинуты толпой в «прекрутой яр». Сберегло Воронцова только то, что его падение смягчили тела людей и лошадей, упавших раньше. Кое-как выбравшись, он даже принял участие в бою, закончившемся спасительным отступлением.
О случившемся несчастье Бенкендорф узнал в Тифлисе: сначала сообщили, что Воронцов погиб. Трагическое известие понеслось дальше, в Петербург и Лондон, и на несколько дней повергло отца, дядю и сестру Михаила в «ужас отчаяния». Но сам он, к радости друзей, вскоре объявился в Тифлисе — живой, хотя и не вполне невредимый.
Воронцов ещё примет участие в войне с Персией, заслужит капитанский чин и орден Святого Георгия 4-й степени, будет ходить в походы то по выжженным степям, то «по горло в снегу», перенесёт две горячки и три лихорадки и только в конце 1804 года покинет Цицианова, получив от него похвалы и предложение остаться в дружеской, «а не чиновной» переписке.
А Бенкендорф уже в начале 1804 года отправится назад через заснеженные перевалы Кавказского хребта. Позади останется страна, поразившая его контрастом роскоши и бедности, героизма и предательства, восхитительной, но безжалостной к человеку природой; благодатный край, страдавший от междоусобиц, набегов, войн и эпидемий.
Напоминания о недавней чуме не оставляли путников на всём протяжении Военно-Грузинской дороги. А в самом её конце, уже у Моздока, как и все прибывавшие из Закавказья, Бенкендорф попал в «прескучный карантин». Он вспоминал: «Нас заперли на несколько дней в отвратительной хижине, в которой ветер и снег, проникавший во все дыры, как нельзя лучше очистили нас от всех возможных заразных болезней». Только в полюбившемся ему казачьем Черкасске Бенкендорф провёл несколько спокойных дней, наслаждаясь забытыми городскими радостями: житьём в удобстве, не имея надобности ни в оружии, ни в охране и «по возможности развлекаясь».
Проезжая по Новороссии, Бенкендорф отдал должное гению Потёмкина, по его словам, «творца всего Юга России».
В Херсоне, тогда ещё гордившемся званием главной базы Черноморского флота, Бенкендорф не мог не признать величия сделанного всего двумя десятилетиями ранее: «Значительный город, внушительная крепость, активная торговля, которую ведёт Херсон, — всё это тоже деяние Потёмкина, этого — можно даже наградить его титулом высшего должностного лица побеждённой им империи — визиря императрицы, великого и замыслами, и талантами, и пороками». С заметными нотками сожаления записывает Бенкендорф историю о том, как в царствование Павла был разорён мавзолей «визиря», а его тело выброшено в волны Днепра. Сделанный из неё вывод перекликается с его личным опытом: «Низость придворных всегда идёт дальше желаний тиранов»…
В Херсоне Бенкендорфа и других своих подчинённых дожидался «старина генерал». В его планах были не только Новороссия и Крым, но и Константинополь, и Греческий архипелаг, с посещением которого экспедиция должна была завершиться.
Бенкендорф начинает задумываться о будущем. 5 марта 1804 года он пишет Воронцову письмо, где делится полупланами, полусомнениями: «Я ещё не знаю, чего и желать. Хочется объехать архипелаг, повеселиться в Италии, видеть Берлин и через Польшу возвратиться домой, но в таком случае, если войны не будет; а коли скоро наши войска тронутся, то ни за что не останусь при генерале или в чужих краях. Если князь Павел Дмитриевич (Цицианов. — Д. О.) останется главнокомандующим в Грузии, то с радостию и под Эривань постараюсь поспеть… Ты видишь, любезный Михаил Семёнович, не ведаю, что со мной будет, и жду на это от Ливена письма»16. (Зять Бенкендорфа генерал X. А. Ливен всё ещё оставался начальником Военно-походной канцелярии Его Императорского Величества, и от него во многом зависели будущие назначения.)
В начале весны, когда в сборе были все участники экспедиции, Спренгтпортен направился в Крым, завоевание которого было ещё совсем недавней историей. Бенкендорф снова вспоминает Потёмкина; но, наблюдая пустынные земли от Перекопа до Ак-Мечети (Симферополя), то есть на протяжении более 100 вёрст, он составляет весьма критическое мнение о присоединении полуострова: «Справедливости ради следует сказать, что вечным позором для завоевателей и для царствования Екатерины будет то, что эта прекрасная область, когда-то житница Константинополя и всей Малой Азии, покрытая городами с цветущими садами и питавшая более миллиона трудолюбивых жителей, была превращена в пустыню. Весь Крым сделался безлюдным». Добравшись до Кафы (Феодосии), Бенкендорф расстроился ещё больше: «Весьма просторная бухта была некогда заполнена судами; теперь здесь нет и полутора сотен жалких лачуг, ни тени торговли; разруха и нищета овладели этим городом с того момента, как он перешёл под власть великой Екатерины. Находясь в Кафе, испытываешь стыд; татары здесь искусно строили, русские всё варварски разрушили». Удручённое настроение усугубляет поразившая молодого поручика красота Крымского побережья, тогда практически неизвестная в России. Он отправляется на прогулку пешком от Феодосии до Судака, пересекает знаменитые «плюшевые» холмы в районе Коктебеля, взбирается на гору с генуэзской крепостью и с её высоты любуется «незабываемым видом на безбрежные дали Чёрного моря». По воспоминаниям видно, как романтические и поэтические чувства захлестывали 22-летнего офицера: «Весь этот край завораживает древностью и легендарностью своей истории, потрясениями, которые он испытал, народами, которые его населяли и, сменяя друг друга, владели этой землёй, — следами присутствия греков, генуэзцев, татар и вот теперь — русских».
В Бахчисарае экспедицию размещают в знаменитом ханском дворце, тщательно сохраняемом со времён Екатерины. И здесь, среди былой роскоши Гиреев, среди фонтанов, мраморных купален, садов Бенкендорф проникается чувством симпатии к былым правителям края. Уезжая в Севастополь, он «всё пытался представить печаль, которую должен был испытывать хан, вынужденный навсегда покинуть свой дворец и сам прекрасный Крым».
Только построенный по строгому плану Севастополь с его обширной бухтой-портом («все флоты Европы могли бы здесь встать на якорь») кажется Бенкендорфу оправданием завоевания Крыма.
Что же, Крым — место, «где обрывается Россия / Над морем чёрным и глухим», — конец путешествия? Вовсе нет. В Севастополе участников вояжа подхватывает военный бриг и несёт к берегам Босфора, в Турцию, в Константинополь.
Война за войной
Это было время первого равноправного и взаимовыгодного русско-турецкого союза, заключённого в 1799 году. После него русско-турецкая эскадра под командованием адмирала Ушакова начала операцию по освобождению Ионических островов, захваченных французами. Именно тогда «корабли штурмовали бастионы», а Ф. Ф. Ушаков вошёл в историю уникальной победой — взятием мощной приморской крепости не с суши, как это предписывалось правилами военного искусства, а с моря. Ни последующий мир с Францией, ни дипломатические игры Наполеона с целью отвадить Турцию от России долго не могли разрушить этого союза, продлённого в 1805 году. А в 1804-м султан Селим ясно выразил свою позицию в одном из посланий великому визирю: «Если Франция объявит войну моему государству и России, моему союзнику, то по требованиям договора мы выступим против Франции. Так я понимаю этот вопрос, и таковы мои намерения». Он же в знак расположения переслал Александру письмо Наполеона с резкими выпадами против российского императора17.
Вот почему в 1804 году русский военный бриг так легко вошёл в укреплённый Босфор, отсалютовал у самого входа в него форту Килия и через несколько часов бросил якорь в самом широком месте пролива, у деревушки Буюк-Дере, близ которой находилась (и находится до сих пор) летняя резиденция русского посланника.
Многолюдный город, расположенный в двух частях света, потряс молодого поручика. Налюбовавшись Константинополем с бирюзовых вод Босфора, он записал: «Восхищённый взгляд сначала теряется на неохватном пространстве нагромождения домов, построек, минаретов и, наконец, замирает на вершине, где среди окружающих его садов возвышается дворец султана… Поистине Константинополь представляется столицей мира. Не только величие греков, могущество султанов — кажется, что и сами небеса обосновались здесь, между Европой и Азией, между Севером и Югом, чтобы властвовать на земле».
Русских союзников встречали в Стамбуле весьма радушно. Министр иностранных дел принял Спренгтпортена и его спутников в Диване — средоточии османского государственного управления. Сам султан Селим III пригласил посланцев императора присутствовать на манёврах и любезно угощал их в своем шатре кофе и трубками.
Гостям было позволено посетить султанский дворец Топкапы (пока правитель был в загородной резиденции) и даже самые красивые мечети Стамбула. Правда, прогулка по мечетям должна была проходить непременно в сопровождении янычар — что, как буднично объяснили турки, просто необходимо для защиты российских подданных от фанатичных мусульман: они «не любят, когда христианские собаки заходят в эти священные места», так что без охраны могут и убить…
Однако особой религиозной строгости Бенкендорф не заметил. Точнее, строгость эта у многих турок была внешней, напускной. В немусульманском районе Пера, отделённом от старого города бухтой Золотой Рог, вечерами и ночами гуляла турецкая молодёжь, забывавшая предписания пророка ради вина и чувственных удовольствий. В посольстве рассказывали историю о некоем хитроумном греке, представлявшем молодых женщин-европеек, посещавших его сомнительное заведение, исключительно как «жён дипломатов и послов». Такой качественный живой товар приносил значительные доходы до тех пор, пока мошенничество не привело к скандалу. Поверившие греку молодые турки начали хвастать своими «международными победами» по всему Стамбулу, и эти похвальбы достигли ушей великого визиря. Тот обратился с нотой к иностранным посланникам, в которой призвал их унять своих «беспутных жён». Потрясённые дипломаты потребовали объяснений и расследования. В конце концов мошенник-грек был повешен.
…А Бенкендорф наслаждался жизнью большого и необычного города — то ли турецко-мусульманского Стамбула, то ли антично-византийского Константинополя. Он бродил по экзотическим восточным лавочкам и базарам, совершал верховые прогулки в Буюк-Дере и, конечно, не забывал о приключениях амурных, разрываясь между некой прекрасной вдовой и благосклонной женой неаполитанского консула. Времени было предостаточно: Спренгтпортен ждал, когда в Константинополь прибудет русская эскадра.
Корабли пришли тайно, под торговыми флагами, с задраенными орудийными люками и выкрашенными в чёрный цвет бортами. Эти предосторожности явились данью режиму проливов, согласно которому Оттоманская империя не позволяла проход через них иностранным военным судам. На кораблях находились войска, артиллерия и амуниция — всё это предназначалось для укрепления важного средиземноморского форпоста России — Ионических островов. В 1804 году считали, что Бонапарт захочет взять реванш за неудачу Египетского похода. Поэтому, делали вывод эксперты, сосредоточение значительных французских сил на берегах Адриатического моря и в Неаполитанском королевстве «не оставляет сомнения в том, что Бонапарт имеет намерение предпринять в ближайшее время высадку в Далмации и Греции»18. Личный эмиссар Первого консула Франции Ф. Себастьяни опубликовал в официальной правительственной газете отчёт о поездке по Восточному Средиземноморью, в котором настаивал на повторном захвате Египта и Ионических островов19.
В конце концов император Александр отправил в Средиземноморье экспедиционный корпус генерал-майора Р. К. Анрепа — военачальника, которому прочили большое будущее. Его задачи поясняла инструкция: «…Знатные приуготовления, чинимые в разных пунктах Италии, и готовность флота Тулонского к отплытию с немалым корпусом десантных войск утверждают доходящие до нас сведения о видах Первого консула на Ионические острова и области турецкие со стороны Адриатического и Белого моря. Поелику в политической системе Россиею признано необходимым препятствовать всеми силами разрушению Оттоманской империи по многим соображениям, а наипаче по бессилию, в коем ныне оная находится и которое соделывает её соседом для России безопасным, а потому наилучшим, то и принята здесь решимость тому соответственная, вследствие коей назначены к отправлению на Ионические острова в подкрепление находящегося там малого корпуса войск наших, для внутреннего токмо устройства и охранения, ещё двенадцать батальонов инфантерии и две роты артиллерийские…»20
Дойдя до Константинополя, корабли открыли пушечные порты только для приветственного салюта — и подняли флаги. Состоялась торжественная встреча русской и турецкой эскадр. Как вспоминал Бенкендорф, «трудно увидеть более впечатляющее зрелище: порт, пролив были покрыты бесконечным множеством баркасов и лодок, берега Азии и Европы наводнили толпы народа». Над Босфором «бушевало дружное „ура“ и клубился дым орудий; раскаты залпов ещё долгое время неслись над проливом».
Вдогонку за русской эскадрой направилась и экспедиция Спренгтпортена. Бриг покинул стоянку у Буюк-Дере, скользнул мимо Галаты с её высокой генуэзской башней, мимо усыпанного лодками Золотого Рога, мимо высокого мыса с султанским дворцом, мимо мрачного Семибашенного замка у городских стен и — прощай, Стамбул! Бенкендорф больше не увидит этот город никогда.
К вечеру уже показались пустынные берега Дарданелл, навеявшие мысли о войнах персов и греков, о Ксерксе, приказавшем высечь непослушное море, о долгом соперничестве мусульман и генуэзцев…
Дальнейшее путешествие Бенкендорфа на бриге вдоль берегов Эгейского моря — в то время внутреннего моря Турции — окончательно окунуло его в легендарный мир античной Греции. «Видя все эти места, которые занимали твой ум в детстве, приходишь в состояние сна наяву», — признавался он. Классика обретала здесь реальные черты: вот Ламзак, родина Эпикура; вот Троя Александра, близ которой где-то в холме спрятана Троя Гомера. Вот остров Лесбос, а вот и Измир, ниспадающий с гор к заполненной кораблями бухте. Здесь была остановка в резиденции русского консула и затем — верховая прогулка в некогда великолепный Эфес. Море отступило, что заставило людей покинуть богатый город. В окружении античных руин Бенкендорфом овладела меланхолия: два дня провёл он в мёртвом городе, исходив его вдоль и поперёк, и развалины постоянно наводили его на мысли о бренности бытия. Облегчение принесло только отплытие: с борта брига молодой путешественник размышлял об Азии, казавшейся ему «обреченной на долгие века варварства и забвения: может быть, исчезнут даже следы руин Эфеса, прежде чем цивилизация и свобода вернутся, чтобы осчастливить свою колыбель».
Меланхолию излечили бело-голубые цвета островов Греческого архипелага с их запоминающимися запахами моря и апельсинов. С острова Хиос открылся вид на обширную Чесменскую бухту, памятную громкой победой русского флота в 1770 году. Любопытно, что Бенкендорф видит её не глазами русского офицера, а глазами местного населения. «Я подумал, — записывает он, — каким ужасным зрелищем тогда должны были предстать для жителей Хиоса взрыв нашего линейного корабля и гибель более семидесяти турецких судов».
Венец «путешествия в древность» — Афины. Записки отражают наполнивший душу путешественника восторг: «Мои взоры не могли оторваться от этого прославленного города или, скорее, от воспоминаний, связанных с этой античной твердыней, одно только имя которой воскрешает в памяти череду великих событий, великих лиц, великих подвигов, эпохи его процветания и превратностей его судьбы. Я с восторгом созерцал прекрасное зрелище последних закатных лучей между колоннами храма Минервы, золотивших отполированный веками мрамор. Наш бриг бросил якорь в порту Пирея! Я провёл бессонную ночь на борту нашего брига, пытаясь пожить за две тысячи лет до моего рождения. Едва занялся день, я сошёл на берег и не могу выразить того живого ощущения, которое я испытал, ступая по этой земле; мое воображение поднимало из руин разрушенное, вновь отстраивало храмы, воскрешало рядом со мной Алкивиада и его великих воинов».
Болезнь Спренгтпортена подарила Бенкендорфу целых шесть недель общения с миром Античности. Он обстоятельно исследовал Афины и их окрестности, начиная с Парфенона и превращённого в мечеть храма Минервы и заканчивая Элевсином, некогда известным своими пышными мистериями.
Искренние восторги доверялись путевому дневнику; друзьям же, в частности Воронцову, Бенкендорф писал о своих экскурсиях не без иронии: «Бегаю по развалинам, занимаюсь вырытыми вазами, заключающими пепел знаменитых греков… и если б Минервины, Тезеевы, Юпитеровы и Ерехтеевы храмы не были в столь жарком крае, я бы тебе о них славное описание послал»21.
Спренгтпортен был чужд восторгов, вызываемых памятниками Античности. Поправив здоровье на одном из живописных греческих островов, он приехал в Афины только для того, чтобы собрать свою экспедицию и отправиться дальше. Прощаясь с центром легендарной Эллады, Бенкендорф еле сдерживал эмоции: «Надо ли говорить, с каким чувством я отплывал! В виду… исчезающего в море силуэта (греческих берегов. — Д. О.) я дал обет — как бы ни сложилась моя судьба, однажды сюда вернуться, чтобы поднять его из руин».
А вот художник Емельян Корнеев воспринимал отплытие из Афин с радостью: он для того провёл почти три года со Спренгтпортеном, чтобы в конце концов посетить вожделенную Италию. Его ждала встреча с Неаполем и Венецией, Бенкендорфу же попасть в Италию и Германию на этот раз не довелось.
Конечный пункт маршрута экспедиции Спренгтпортена — остров Корфу — стал отправной точкой в карьере Бенкендорфа-командира. Он стал, если применить современное понятие, «иностранным военным специалистом». Пришедший из Петербурга приказ «изымал» поручика из-под начальства Спренгтпортена и вверял в руки генерала Р. К. Анрепа, командовавшего русской военной базой на Корфу. В сентябре Бенкендорф сообщает Воронцову: «Итак, дорогой друг, я вновь волонтёр, не знающий точно, против каких войск мы будем драться, что меня не волнует, лишь бы была возможность участвовать в бою»22.
К этому времени Россия имела на Ионических островах мощную военную базу: около 11 тысяч солдат и не менее 16 кораблей23. Важно отметить, что эти силы не просто снискали расположение местных жителей, а находили в них искренних союзников.
Гвардии поручику Бенкендорфу была доверена военная подготовка особого отряда, так называемого Албанского легиона. Его составили «зилоты» — жители горной Албании, бежавшие от турецких притеснений на независимые греческие острова. До этого они 17 лет пытались отстаивать свою свободу, так что Бенкендорф получил под начальство 600 опытных воинов, правда, незнакомых с воинской дисциплиной и способами ведения «правильного» боя в строю. Разномастный отряд предстояло превратить в подобие регулярного войска, провести его строевую и тактическую подготовку. «Наши учения и военные игры, — замечает Бенкендорф, — обычно следовали после приёма пищи и весьма забавляли это воинственное племя». Для лучшего понимания образа мышления греков поручик время от времени надевал их национальную одежду. Вскоре он завоевал расположение своих подчинённых: они даже обещали, что однажды на руках вознесут командира на стены Константинополя. «Невольно думалось, глядя на них: грек всё ещё остаётся тем, чем он был в лучшие времена Афин, одно проникновенное слово может воодушевить его; думаю, что энтузиазм, к которому он восприимчив более, нежели все народы Европы, вознесёт на высочайший уровень могущества того, кто сумеет его зажечь и вернуть этой нации её прежнюю независимость».
Результаты обучения легиона проверял сам генерал Анреп. Ему были продемонстрированы небольшие манёвры, состоявшие из атаки и защиты деревни и садов. Прошли они успешно: Бенкендорф показал себя неплохим строевым командиром.
А вот манёвры на любовном фронте вовлекли 23-летнего поручика сначала в шпионскую историю, а потом и в политическую интригу.
Ещё в Константинополе, за несколько дней до отплытия на Корфу, с ним «случайно» познакомилась обаятельная француженка, некая генеральша Леюойер. Так же «случайно» она через некоторое время оказалась на судне, поставленном в карантин у берегов Корфу. К французам, как к потенциальным противникам, греки относились весьма подозрительно и на берег старались их не выпускать. Мадам Леюойер поспешила дать знать Бенкендорфу, что она рядом: муж-генерал отправил её в Париж в обществе секретаря, а она еле уговорила провожатого остановиться на Корфу на несколько дней — ради возможности увидеться с запавшим ей в душу русским поручиком. Привыкший к собственной неотразимости Бенкендорф поверил такой романтической истории и через генерала Анрепа добился, чтобы местные власти избавили красавицу от карантина. Мадам Леюойер и её сдержанный спутник ступили на берег и вскоре уже обживали приготовленную для них квартиру. Сопровождавший генеральшу секретарь с пониманием отнёсся к её желанию сполна вознаградить освободителя за его заботу, поэтому не мешал романтическим свиданиям. Вскоре наш гвардейский поручик пригласил французского секретаря отобедать в компании русских офицеров, и тут случился конфуз: один из моряков узнал в госте… самого генерала Лекюйера, сотрудника французского посольства в Константинополе и заботливого супруга вызволенной из карантина дамы. Леюойер бросился вон из комнаты, следом — Бенкендорф, немедленно поспешивший доложить Анрепу о затеянной французской четой игре. Выяснилось, что супруги были шпионами, собиравшими сведения о русской военной базе на Ионических островах. Податливость Бенкендорфа на женские чары сделала его пешкой в искусной игре и чуть было не позволила генеральше и её «секретарю» узнать всё необходимое из первых рук. Анреп получил дополнительные сведения о парочке Леюойер по другим каналам, но снаряжённая погоня опоздала, — свежий ветер уже нёс французский корабль подальше от опасности. Для Бенкендорфа этот опыт стал потрясением: он впервые встретился и с бесчестностью мужа, торгующего собственной супругой ради достижения корыстных целей, и с мошенничеством женщины (теперь он называл её «бесстыдной»). Подобные разведывательные методы французского правительства Бенкендорф считал «грязным макиавеллизмом».
Полученный урок добавил молодому поручику осторожности, но вовсе не отвратил его от поиска новых побед на любовном фронте. В результате новый виток амурных приключений, которые Бенкендорф подробно, чуть ли не смакуя, описывал в своих мемуарах, столкнул его с русским посланником на Корфу графом Е. Д. Моцениго. Причиной раздора стала первая красавица острова, юная вдова мадам Армани, общительная, музыкальная и, в дополнение ко всем своим достоинствам, богатая. У неё не было недостатка в кавалерах, но именно трудность задачи вновь (и не в последний раз) распалила влюблённость 23-летнего поручика настолько, что он оставил дела, посвятив все усилия предмету своего вожделения. Он вошёл в круг обожателей мадам Армани и благодаря настойчивым ухаживаниям не просто освоился в нём, а постепенно выдвинулся на первые роли. Для окончательного достижения успеха у молодой вдовы Бенкендорф применил сильнодействующее средство: он «рискнул внушить, что может жениться на ней». В результате конкуренты-ухажёры были отправлены в отставку, в том числе и посланник Моцениго. Этот венецианец по происхождению и дипломат по профессии немедленно сделался «другом» удачливого Бенкендорфа и дал ему понять, что совершенно смирился со своим фиаско. На самом же деле хитроумный Моцениго затеял ловкую интригу и к весне 1805 года добился удаления Бенкендорфа с Корфу. Для этого посланник «открылся» правительству Ионических островов и генералу Анрепу, что, как друг Бенкендорфа, потрясён его коварством, скрытностью и подозрительностью. Как пишет сам пострадавший, «он измыслил, что я занимаюсь обучением зилотов лишь для осуществления каких-то своих тайных и опасных политических планов, в его наветах я был выведен как тщеславный выскочка, внушавший зилотам видеть во мне их вождя, якобы… даже приказывал им называть себя ромейским эфенди».
Впрочем, Анреп попытался найти компромиссное решение: удаление нашего героя произошло под благовидным предлогом. Бенкендорф, как флигель-адъютант, был отправлен к императору Александру с докладом: ему было вменено в обязанность лично сообщить царю и министрам о состоянии русской военной базы на Корфу и дать все необходимые пояснения. Он охотно отправился в Россию — он был уверен, что вернётся, самое позднее, через несколько месяцев.
Спустя неделю после отплытия корабль, взявший на борт Бенкендорфа, пробился через мартовские штормы к Триесту. Здесь посланцу Анрепа пришлось провести двадцать дней в карантине, а потом, простыв от слишком ранних морских купаний, ещё шесть недель проваляться с лихорадкой в Вене. После этого он помчался в столицу России так быстро, что даже обогнал по дороге австрийского курьера, выехавшего на сутки раньше.
«Его Величество Император принял меня с добротой и приказал мне побеседовать с министром военно-морских сил и министром иностранных дел о различных вопросах, касающихся наших сил и нашей позиции в Корфу; после этого мне было объявлено, что я должен оставаться в Петербурге».
В предчувствии большой войны он торопится вкусить прежних прелестей столичной гвардейской жизни. «Надо, — читаем мы в очередном письме Воронцову, — посмеяться в Петербурге и приготовиться к кампании против французов». Бенкендорф ещё надеялся, что эта кампания начнётся в Средиземноморье; но вернуться на Корфу ему не пришлось.
В Петербурге вся гвардия распевала «Марш Преображенского полка», бравую песню, написанную другом Бенкендорфа и Воронцова Сергеем Мариным:
Пойдём, братцы, за границу, бить Отечества врагов!
Вспомним матушку-царицу, вспомним, век её каков!
Война с Наполеоном становилась неизбежной. Осенью 1804 года Россия и Австрия подписали декларацию о тесном союзе, а зимой 1805-го был заключён союзный договор с Швецией. Весной того же года подобный договор соединил Россию и Англию, которая уже воевала с Наполеоном и с тревогой вглядывалась во французский берег Ла-Манша, где собралась гигантская армия вторжения. Наконец, летом Австрия объявила о своём присоединении к союзу России и Англии. Оставалась ещё колебавшаяся Пруссия, но и без неё сложившаяся антифранцузская коалиция (третья по счёту) могла направить против Наполеона полмиллиона штыков, поддержанных миллионами английских фунтов стерлингов.
Война должна была прокатиться по всей Европе: части под командованием бывшего начальника Бенкендорфа генерала Анрепа планировалось перебросить морем с Ионических островов в Неаполь, чтобы наступать в Италии (где в марте новым королём был провозглашён Наполеон). Войска Кутузова должны были вместе с австрийцами вступить в Баварию. Почти стотысячная русская армия под командой Михельсона (некогда победителя Пугачёва) стояла на границе с Пруссией, то ли «подталкивая» этого соседа к присоединению к коалиции, то ли готовясь направиться в Австрию следом за Кутузовым.
На север континентальной Европы, для совместного с англичанами и шведами действия в Шведской Померании, Ганновере, а потом и Голландии, предполагалось направить 20-тысячный корпус графа П. А. Толстого. Именно в этом корпусе довелось продолжить службу Бенкендорфу и Воронцову. Полковник М. С. Воронцов, поправивший здоровье после возвращения с Кавказа, занял должность бригад-майора24, то есть начальника штаба корпуса; его двоюродный брат JI. А. Нарышкин и А. X. Бенкендорф, оба поручики, стали адъютантами Толстого.
Граф Пётр Александрович Толстой, личность в своё время весьма приметная, стал на ближайшие годы не просто начальником, но и покровителем Бенкендорфа. Художник Ф. П. Толстой, весьма близко знавший своего дядю, в семье которого одно время воспитывался, дал ему такую характеристику: «Граф Пётр Александрович… был неглупый человек, но и не отличался своим умом; образование получил также совсем не отличное, он и по-французски говорил плохо. Он, кажется, полагал, что более того, что он знал, и знать не нужно. Я никогда не видал, чтобы он занимался чтением, не знаю, учился ли он топографии… Зато он был очень добр, правдив, щедр и честен в высшей степени и за правду готов был стоять перед чем бы то ни было непоколебимо»25.
П. А. Толстой был племянником графа Салтыкова, представителя одного из самых влиятельных семейств при дворах русских императриц, и состоял либо в родстве, либо в самых тесных связях со всей знатью. Удачная женитьба на княжне Голицыной (фрейлине и одной из богатейших невест России, при этом круглой сироте, воспитанной под присмотром императрицы) принесла ему материальное благополучие. Участие в Польском походе 1794 года под началом Суворова было отмечено (по личному представлению великого полководца) орденом Святого Георгия 3-й степени и званием полковника. Впрочем, всё это добавило обязанностей: под командование Толстого был отдан самый крупный кавалерийский полк русской армии, Псковский драгунский, чтобы, как вспоминал Ф. П. Толстой, «он деньгами своей жены поправил положение полка»: «Тогда говорили, что этот полк был дан Петру Александровичу потому, что никто его не принимал, так он был расстроен в финансовом отношении»26. Парадокс ситуации заключается в том, что тогда многие офицеры жаждали полковничьей должности, чтобы, наоборот, поправить своё материальное положение за счёт армейской кассы.
В царствование Павла Толстой стал генералом в двадцать восемь лет, а членом Военной коллегии — в тридцать! Правда, в ту нестабильную эпоху ему пришлось испытать не только милость, но и гнев неуравновешенного монарха: однажды ему было велено в три дня вместе со всем семейством выехать из Петербурга. Впрочем, вскоре он уже был назначен сенатором…