Он снова стремится в Вишховню, он восхищен видом этого имения, который ему прислала Ганьска: «Я сам принес домой этот ящик, сделанный из северного дерева, которое, расколовшись, распространило пленительное, чудесное благоухание, и оно пробудило во мне какую-то тоску по родине». Опять в этих письмах, как и в ранних, появляются строки, достойные занять почетное место в любом произведении Бальзака.
Так он описывает день 15 декабря 1840 года: «На Елисейскнх полях собралась стотысячная толпа. Можно было подумать, что природа действует сознательно: в тот момент, когда прах Наполеона вносили в Собор инвалидов, над собором появилась радуга… От Гавра до Пека оба берега Сены были черны от народа, и все эти люди падали на колени, когда мимо проплывал пароход. Это величественнее римских триумфов. Императора можно узнать в гробу: кожа белая, рука как бы что-то говорит. За пять дней было сделано 120 статуй, из них семь-восемь великолепных, сто триумфальных колонн, урны высотою в 20 футов и трибуны на сто тысяч человек. Собор инвалидов был затянут лиловым бархатом, расшитым золотыми пчелами».
Быть может, эта «говорящая» рука бывшего властителя и указала творческой фантазии Бальзака на «Темное дело», содеянное императором.
Борьба с разрушением
Как бы желая оглянуться на все, что сделано, как сделано и почему так сделано, Бальзак всему циклу своих произведений дает общее название — «Человеческая комедия». Под этим заголовком укладываются разделы: сцены частной жизни, провинциальной, парижской, политической, военной, сельской, философские и аналитические этюды. В этом плане с 1842 года начинает выходить полное собрание сочинений Оноре де Бальзака.
Чтобы предотвратить недоумение, которое могло вызвать у читателя это ко многому обязывающее название, Бальзак первому тому издания предпослал пространное предисловие. Но напрасно искать в этом предисловии то, что всегда интригует нас в писателе — увидать его самого перед лицом всех своих героев, когда не читатель, а как бы сами они вопрошают своего создателя о своих судьбах, жалуются, благодарят, каются, проливают счастливые или горькие слезы.
У каждого большого писателя остается какое-то сокровенное ощущение после рождения его героя, аналогичное ощущению женщины, родившей ребенка, оно является сокровенной причиной или необычайной любви или дикой ненависти к этому ребенку. Бальзак не открывает нам пути познания самого себя как творца, — он туманно ссылается на случай и называет его самым великим романистом, свою же роль сводит только к свидетельству: «Самим историком должно было оказаться французское общество, мне оставалось быть только его секретарем. Составляя опись пороков и добродетелей, собирая важнейшие случаи проявления страстей, изображая характеры, выбирая главные события из жизни общества, создавая типы путем соединения отдельных черт многочисленных однородных характеров, быть может, я мог бы в конце концов написать историю, забытую столькими историками, — историю нравов».
И он действительно написал историю нравов французского общества первых десятилетий XIX века. Однако, называя себя его секретарем, он только с некоторым приближением к истине определяет характер своего творчества и значение свое, как писателя. Но в основном он прав, и, развивая эту мысль далее, следует сказать, что отличительной чертой творчества Бальзака было именно то, что он, наблюдая жизнь, свидетельствовал о ней, но никогда не учительствовал; изображал жизнь, но не судил ее, отделяя добро от зла, не клеймил неправых, сочувствуя правым. Бальзак никогда не был моралистом, хотя сам себя считал моралистом и пытался это доказать тем, кто обвинял его в отсутствии морали, то есть в безнравственности.
В качестве доказательства Бальзак перечисляет целый ряд добродетельных лиц, изображенных в его произведениях, но в то же самое время, чувствуя и понимая несостоятельность этого аргумента, сам же себе возражает, направляя в сторону критиков горькое замечание: «Если вы правдивы в изображении, если, работая днем и ночью, вы начинаете писать необычайным по трудности языком, — тогда вам в лицо бросают упрек в безнравственности».
Бальзак был правдив в изображении, и был действительно, по его выражению, «смелым писателем». Этой смелостью современные Бальзаку писатели не могли похвалиться: ни Гюго, ни Жорж Сайд, которые оспаривали у него славу, никогда не были правдивы, реалистичны, потому что, с одной стороны, нарочито изображали жизнь не такой, какая она есть, а какой должна быть, а с другой стороны, потому, что в изображаемом хотели видеть самих себя. Жорж Санд часто старалась своими романами оправдать свою очередную страсть и образ своего поведения, Гюго всегда предпочитал учительствовать.
И вот, будучи правдивым и смелым писателем, Бальзак торопится зафиксировать все, что он видит и знает, и дает изображение всего того, чему был свидетелем, — то, что он сам называет сценами, то есть сцены жизни французского общества, начиная с Первой империи до 1850 года, причем по прозрению великого художника становится «творцом тех прообразов-типов, — как говорит Маркс, — которые при Людовике Филиппе находились еще в зародышевом состоянии и достигли развития уже впоследствии, при Наполеоне III».
Называя грандиозную галерею своих типов и их жизни «очерками нравов». Бальзак суживает значение своих произведений, которые не только изображают нравы, но главным образом вскрывают те социальные пружины, которые приводят людей к тем или иным взаимоотношениям и формируют их в определенные законченные типы.
И в этом отношении Бальзак стоял особняком среди современных ему писателей; он и сам это понимал, но когда попытался выразить это теоретически, опять сбился, подчиняясь модному увлечению «абстрактным естественно-историческим материализмом, исключающим исторический процесс» (Маркс). «Не создает ли общество, — говорит Бальзак, — из человека соответственно среде, где он действует, столько же разнообразных видов, сколько их существует в животном мире?»
Биологизм приводит Бальзака к тому, что он пытается провести параллель между развитием общества и развитием отдельного индивидуума. Так, например, он полагает, что сцены частной жизни должны изображать «детство, отрочество, их заблуждения», в то время, как сцены провинциальной жизни — «зрелый возраст, страсти, расчеты, интересы и честолюбие». В сценах парижской жизни должна быть дана «картина вкусов, пороков и тех необузданных проявлений жизни, которые вызваны правами, присущими столице, где существуют крайнее добро и крайнее зло». Сцены сельской жизни представляют собой «в некотором смысле вечер длинного дня», и только почему-то сцены политические являются «жизнью, протекающей вне общих рамок».
Позволительно спросить, почему относящийся к сценам частной жизни «Гобсек» должен изображать детство, а «Лилия в долине», входящая в сцены провинциальной жизни, и где много говорится именно о детстве, — не в пример «Гобсеку, должна изображать зрелый возраст? На этот вопрос вряд ли удовлетворительно ответил бы и сам Бальзак.
Несостоятельность таких аналогий в конце концов приводит Бальзака к тому, что он начинает представлять себе всю «Человеческую комедию» в виде архитектурного сооружения, которое он называет храмом и которое должно иметь вид спирали, причем (в письмах к Ганьской) аналитические этюды попадают на самый верх, а в предисловии к «Человеческой комедии» — на самый низ этой спирали.
План «Человеческой комедии» порождает много недоуменных вопросов, и мы смели бы спросить Бальзака, почему, например, среди его произведений, не нашлось места сценам рабочей жизни? Этот вопрос вполне естественен, так как мы помним молодого Оноре, спускающегося с мансарды на улице Ледигьер, чтобы вмешаться в толпу рабочих и прислушаться к их разговорам-жалобам на нищую жизнь. Но мы были бы правы только в том случае, если бы эти рабочие оказались действительно рабочими. На самом же деле надо полагать, что таким названием Бальзак определял людей, принадлежащих к окраинной бедноте, — мелких чиновников, приказчиков, вожделеющих о собственной торговле, и даже мелких ростовщиков, раскинувших свою паутину в захолустьи Парижа, скупость которых облекала их тела в лохмотья и отребье. Тех рабочих, о которых мы спрашиваем, он не знал, а не зная, не мог о них писать, ибо был правдив в изображении.
Насколько в жизни Бальзак был фантастом и отважился бы броситься в любую страну, с любым неизвестным человеком, для осуществления своих неосуществимых планов, настолько в своем творчестве он был расчетливым хозяином. «Мой труд, — говорит он, — имеет свою географию, так же как и свою генеалогию, свои семьи, свои местности, обстановку, действующих лиц и факты…». Он не уведет своего героя в прерии, чтобы заставить страдать в одиночестве, не создаст маску Квазимодо, чтобы обнаружить трогательное сердце под безобразным обличьем.
Рабочий кабинет Бальзака в его квартире в Пасси
Предисловие Бальзака не ограничивается только попытками теоретизировать и философски обосновать общий план своих произведений. Автор пожелал попутно изложить свои политические взгляды, хотя так еще недавно решительно заявлял о своем намерении оставить политику. Этого ему сделать не удалось и он снова возвращается к изложению своих политических принципов.
Причины такого возврата становятся ясны, если принять во внимание два обстоятельства; первое неугасимое желание играть видную роль среди парижской знати, второе — то, что Бальзак решил совершить путешествие в Россию, для чего ему необходимо стать вполне определенной политической фигурой, ибо в этой стране затребуют самый надежный паспорт, и, конечно, паспорт монархиста и ревнителя церкви.
Муж Ганьской умер, мадам свободна, и Бальзак снова лелеет мечту жениться на «молодой женщине». Письма в Вишховню опять полны нежности, он шлет их туда чаще, чем это было после размолвки в Вене. Бальзак старается привести в порядок свои денежные дела, чтобы они не задержали его, — и вдруг предстанет на пути закрытая для въезда царская застава? Надо это препятствие преодолеть, а преодолеть его можно только сняв с себя подозрение хотя бы в малейшем сочувствии республиканским идеям. В этом не трудно было признаться Бальзаку, — за несколько лет до смерти он сделался полным приверженцем королевского трона и отчасти ханжой.
«Просвещение, — говорит он в предисловии, — или, вернее, воспитание при помощи религиозных учреждений является для народов великой основой их жизни, единственным средством уменьшить количество зла и увеличить количество добра в каждом обществе. Мысль — начало добра и зла — может быть обработана, укрощена и направлена только религией. Единственно возможная религия — христианство…
Христианство создало современные народы, оно будет их сохранять. Отсюда же с несомненностью вытекает необходимость монархического принципа. Католичество и королевская власть — близнецы… Я высказываюсь в защиту двух вечных истин: религии и монархии, необходимость того и другого вызывается современными событиями, и каждый здравомыслящий писатель должен пытаться вести к ним нашу страну.
Не будучи врагом избирательной системы, этого прекрасного принципа созидания законов, я отвергаю ее, как единственную общественную систему, тем более, когда она так плохо организована, как теперь, ибо она не представляет имеющих столь значительный вес меньшинств, о духовной жизни и интересах которых позаботилось бы монархическое правительство».
В своих политико-религиозных рассуждениях Бальзак доходит до явных нелепостей: «Будучи вынужденным сообразоваться с понятиями народа, лицемерного по самой своей сущности, Вальтер Скотт клеветал на все человечество, изображая женщин, ибо его образы принадлежали протестантизму. Женщина-протестантка не имеет в себе ничего идеального. Она может быть целомудренной, чистой, добродетельной, но любовь не захватывает ее целиком, — она всегда остается спокойной и ровной, как выполненный долг…
В протестантизме для женщины падшей все кончено, тогда как в католической церкви ее возвышает надежда на прощение. Поэтому для протестантского писателя возможен только один образ, в то время как писатель-католик для каждого нового положения находит другую женщину.
Если бы Вальтер Скотт был католиком, если бы он взял на себя труд правдивого изображения различных слоев общества, сменявших друг друга в Шотландии, то возможно, что создатель Эффи и Алисы (два образа, за обрисовку которых он упрекал себя в старости) признал бы мир страстей с его падениями и возмездием и с теми добродетелями, к которым ведет раскаяние».
Эта сентенция говорит нам о том, что Бальзак, как истый монархист, был церковен; ревнительство к католической государственной церкви — это необходимая принадлежность светского человека, который по Бальзаку рассуждает так: «Религия всегда будет политической необходимостью. Возьметесь ли вы управлять народом, который склонен рассуждать? Чтобы помешать ему рассуждать, нужно внушить ему чувство; поэтому примем католическую религию со всеми ее последствиями. Если мы хотим, чтобы Франция ходила в церковь, разве мы не должны ходить туда сами? Религия — связующее звено консервативных принципов, которые позволяют богатым жить спокойно, — религия так тесно связана с собственностью. Священник и король — ведь это вы, это я, это олицетворенные интересы всех порядочных людей» («Герцогиня Ланже».)
Это говорит сокровенный безбожник и откровенный циник, которому нетрудно в нужный для него момент прикинуться верующим, что и делает Бальзак, ближе сошедшись с Ганьской. Он пишет ей: «Политически я принадлежу к королевской церкви… Перед богом я принадлежу к религии святого Иоанна, к мистической церкви — единственной, которая сохранила истинное учение. Это — самая сущность моего сердца. Когда-нибудь узнают, насколько предпринятый мною труд глубоко католичен и монархичен».
Как бы ни были туманны и совсем даже непонятны некоторые места предисловия к «Человеческой комедии», все же оно является для читателя очень ценным документом, в котором автор, поскольку он хотел, раскрывает самого себя как художника и как человека.
После многословной переписки с Ганьской, в которой он всякими ухищрениями пытается склонить мадам стать его супругой, Бальзак получает решительный отказ. В Вишховню опять летят жалобы на несчастную судьбу, и в конце концов Бальзак 18 июля 1843 года уезжает из Парижа в Россию, чтобы свидеться с Ганьской в Петербурге, куда он и прибывает 29 июля. Там он поселяется на Большой Миллионной в доме Титова, против дома Кутайсовых, где проживала Ганьска. За 32 рубля ассигнациями Бальзак получает из Третьего отделения вид на жительство, а за 50 рублей ассигнациями в месяц к нему приставляют лакея, изъясняющегося по-французски.
О его пребывании в русской столице пока мало что известно. Очевидно, его тамошнее времяпрепровождение ничем не отличалось от прежних встреч с Ганьской: те же салонные визиты к русской знати и званые обеды — известно, что однажды он обедал у Данзаса.
Но об этой поездке шли разговоры за границей, и «Аугсбургская газета» поместила сообщение о том, что Бальзак, прибывши в столицу России, послал императору Николаю I следующую записку: «Господин де Бальзак-писатель и господин де Бальзак-дворянин покорнейше просит его величество не отказать ему в личной аудиенции». На следующий день, — как утверждает та же газета, — к нему явился посланный от императора с запиской, начертанной собственной его императорского величества рукой: «Господин де Бальзак-дворянин и господин де Бальзак-писатель могут взять почтовую карету, когда им заблагорассудится».
После этого Бальзак будто бы немедленно покинул Петербург.
Сплетня это или не сплетня, но ее связывали с тем, что Николай хотел завербовать какого-нибудь французского писателя, искусно владеющего пером, который мог бы защитить его страну от нападков маркиза де Кюстина
[187], побывавшего в 1839 году в России и написавшего о ней далеко не лестные воспоминания.
С Ганьской в Петербурге у Бальзака установились трогательные отношения; на него были обращены заботы, и он прощался с ней, одетый в теплую шубу, обутый в валенки, обмотанный теплым платком, с саквояжем в руке, в котором был запасен на дорогу копченый язык. Он отбыл из России в октябре того же 1843 года, но по дороге задержался в Берлине и Дрездене, где заболел.
По его словам, у него сделалось воспаление сетчатой мозговой оболочки, на самом же деле это было, очевидно, резкое проявление склероза, которое сопровождалось очень сильными головными болями. По счету это был уже третий припадок, после которого они начинают учащаться и сопровождаются настолько большим упадком сил, что Бальзак теряет свою обычную трудоспособность и бездействует в течение долгих месяцев.
По приезде в Париж он долго оправляется после путешествия, не работает, и в это время позирует Давиду д\'Анжеру, который лепит его бюст. Опять воскресают мечты об академическом кресле, опять возникают разговоры о переизданиях, и именно потому, что Академия может дать определенный денежный фикс, а литературные доходы могли притечь только от прежних вещей, ибо нового ничего написано не было.
Бальзак. Карандашный набросок Давида д\'Анжера
Бальзак сообщает очень подробно Ганьской о вновь приобретенной мебели, о том, что ходит в церковь и однажды принес оттуда вербочку и поставил ее перед портретом мадам, висящем на стене на фоне алого бархата в какой-то необычайной золоченой раме. Несколько раз в этих письмах он с восхищением говорит об императоре Николае I, от которого все без ума, так как красота его — это «химера».
В начале 1844 года в Париже разыгрывается, — как говорит Бальзак, — «битва газет и фельетонов». Издание газет после революции 1830 года стало коммерческим предприятием, и вслед за Жирарденом с его «Прессой» и другими дешевыми изданиями появился с газетой «Век» («Сьекль») Арман Дютак
[188], второй «Наполеон прессы». Другим газетам оппозиции — «Конститюсьонель» и «Журналь де Деба» — пришлось тоже снизить подписную плату; в погоне за подписчиками они стали взапуски поставлять всякое чтиво, привлекая к его изготовлению самых популярных писателей, в том числе Жорж Санд, Дюма, Сю и Бальзака.
Кончились времена «высокой литературы», романов, выходивших отдельным изданием с тиражом не больше двух тысяч: теперь романы печатаются в газетах, и их читают все. Приобретая романы, газеты не скупятся на затраты, зная, что они себя оправдают. Так, например, «Конститюсьонель» купил у Сю «Вечного жида» за сто тысяч франков.
Входят в моду фабриканты романов, умеющие писать быстро и занимательно, на протяжении целого года разжигая читателя невероятными приключениями и интригой, подготовляя ее благополучное разрешение к декабрьским номерам. Бывший романтик Дюма организует целое производство, пользуясь услугами «негров», и печатает под своим именем романы сразу в трех-четырех газетах.
На газетных столбцах родился новый жанр романа — «роман-фельетон», который быстро узаконил свои особые приемы: нелюди-герои, неправдоподобная фабула с бесконечными перипетиями, таинственными убийствами в подземельях и пещерах, высокопарная сантиментальность речи и ни малейшего внимания к языку. Роман для автора сделался таким же коммерческим предприятием, как и газета для издателя. «Это, — писал Бальзак, — избиение подписчиков, борьба денег, битва чернил и прозы».
На этом поле битвы одним из первых воинов появляется Бальзак, который, конечно, непрочь был продать рукопись дважды. Но он не изменил себе: печатая свои романы в газетах, он по-прежнему правит по нескольку корректур и не меняет построения вещи ради того, чтобы прервать главу на самом интересном месте и заставить читателя непременно купить следующий номер газеты. В 1844 году он печатает в «Деба» «Мелких буржуа» — роман, оставшийся незаконченным.
Данью Бальзака роману-фельетону можно считать «Темное дело» и «Куртизанок», где много нарочитой занимательности, однако, эти романы по их социальной значимости и литературным достоинствам конечно не идут в сравнение с типичными фельетонами Сю, Дюма, Фредерика Сулье
[189] и прочих поставщиков захватывающего чтения.
Большинство тогдашних читателей, гоняясь за фабулой, просмотрело в «Темном деле» самое главное, что и до сих пор представляет чрезвычайный интерес, а тогда, без преувеличения можно сказать, было просто откровением. Это — раскрытие полицейско-шпионской системы Фуше, политика-хамелеона, сменившего в течение четверти века четыре окраски: 1) член Конвента, друг Робеспьера и председатель якобинского клуба; 2) министр полиции Директории; 3) министр полиции, сенатор и посланник Наполеона; 4) министр полиции короля Людовика XVIII.
Время, выдвинувшее этого страшного человека, создало целый ряд его сподвижников, и их фигуры с потрясающей силой показаны Бальзаком в «Темном деле», в «Последнем воплощении Вотрена» и др. Нет никакого сомнения, что в душах полицейских деятелей царской России хранился нерукотворный образ праотца политического сыска. Во всяком случае, в домашнем кабинете Победоносцева висел портрет Фуше.
Благодаря своей добросовестности Бальзак не имеет такого бешеного успеха у публики и ему не было суждено дожить до славы своего соперника Эжена Сю, у которого в комнате повесился в его отсутствии некий восторженный поклонник его таланта, — думая этим, очевидно, сделать автору «Парижских тайн» приятный сюрприз.
В начале апреля 1844 года Бальзак снова заболевает: у него разлилась желчь, и он полтора месяца лежит в постели. Но в июне силы его восстанавливаются, и он садится за окончание «Модесты Миньон», пишет последнюю часть «Беатрисы» и задумывает «Последнее воплощение Вотрена».
Есть уже надежды на новые заработки, и Бальзак начинает присматривать себе в Париже, в тихом квартале, дом с садом. Дом ему нужен для того, чтобы приобрести у издателей вес и перестать ходить к ним самому и напрашиваться на издание.
Ведь вот Эжен Сю, — пишет он, — имеет дом, и у него в прихожей толпятся издатели. Еще этот дом нужен для устройства салона, такого же, какой, например, был у Жерара, где станет принимать гостей Бальзак, уже царствующий в палате, и Ганьска — одна из королев Парижа. И, наконец, собственный дом даст ему возможность скорее попасть в Академию, так как, — по словам Нодье, — Академия скорее примет под свои своды политического преступника, жулика, избежавшего суда благодаря огромному состоянию, чем гениального человека, если он беден.
В октябре этого же года Бальзак еще продолжает работать и возвращается к роману «Крестьяне», но уже с усилием, и, как сам говорит, — голова его находится в опиуме. Что это значит, — сказать трудно, но наверное во избежание головных болей он применял опиум, принимая его внутрь, или в виде мази, как наружное средство.
Успех романа «Крестьяне» начался уже тогда, когда он был еще только на типографском станке, наборщики его читали и приходили в восторг. Достоинство романа сам Бальзак видит в том, что он «направлен против народа и демократии».
Опиум Бальзаку не помог, пришлось опять ставить пиявки и банки и лечь в постель. Отвлеченный от своей работы и озабоченный тем, как бы увеличить средства для создания будущего салона, Бальзак снова мечтает о Монтионовской премии и сочиняет план издания «Энциклопедии начатков знаний», которая, как ему кажется, должна быть премирована Академией. Но план так и остался планом.
Его сменяют новые заботы о подыскании дома и тревоги по поводу неожиданной вести: Ганьска решила уйти в монастырь. Она ждет Бальзака в Дрездене, но выехать он не может, так как, почувствовав себя немного лучше, опять садится за «Крестьян», и только 25 апреля 1845 года едет к Ганьской и живет с ней месяц в Капштадте. Они проводят за границей четыре месяца, и в конце августа расстаются в Брюсселе.
Побывав в доме Бальзака, Ганьска сделала первый шаг будущей хозяйки: по ее требованию Бальзак должен был расстаться с экономкой Брюньоль. Этот факт, сам по себе очень мелкий, говорит о том, что Ганьска, отодвигая сроки вступления в законный брак с Бальзаком, старается всеми средствами подчинить своему влиянию будущего супруга: пугает его уходом в монастырь, ревнует к женщинам, вплоть до экономки, прислушивается к сплетням тетки, Ржевусской, и, наконец, ставит все свои поступки в зависимость от того, как, когда и за кого выйдет замуж ее дочь Анна. И она добивается своего. Бальзак пишет ей: «Я могу теперь любить только тебя. Я думаю только о тебе, а не о своих произведениях. Ты дала мне познать бесконечное счастье, и больше мне ничего не надо. Я делаю только то, что имеет отношение к тебе».
И действительно, Бальзак очень мало пишет и занят всяческими пустяками: домом, нелепыми подарками Ганьской и покупкой антикварных вещей. После следующего путешествии с Ганьской в Неаполь он даже начинает писать ей поэму в прозе, изобилующую самыми нежными излияниями.
В поэме сообщалось о том, что он нашел ей в подарок коралловый убор: «Это — красный цвет победы, пурпур счастливой любви, — наш чудесный год, тысяча его причуд». В том месте поэмы, где он вспоминает о совместном морском путешествии, Бальзак восклицает: «Нельзя болеть морской болезнью, когда в сердце целый океан».
Карикатура на Бальзака. Работа Бенжамена Рубо (30-е годы)
Ганьска отлично знала, чем можно было подействовать на этого взрослого ребенка. Он конечно верил ее необычайно трогательным чувствам к дочери и, как истый буржуа, склонный к умилительной семейственности, сам принял участие в судьбе ее дочери Анны и совершенно серьезно советует: «Твоя дочь как богатая полячка находится в исключительном и опасном положении. Император Николай хочет, чтобы его империя была едина, любой ценой, и у него две мечты: уничтожить польский католицизм и национализм. Это — очевидно и необходимо. На его месте, если бы я был русским, православным императором, я бы это сделал. Он ничего не может предпринять, будучи скован по ногам Польшей и Кавказом.
Все гордое, богатое и сильное будет для него, а еще больше для его приближенных, мишенью. Подчиненные, со свойственной сарматам непоследовательностью, поживятся всласть. Мысль Анны о замужестве с поляком гибельна… Ничтожный поляк даст ей разориться, поляк легкомысленный сам ее разорит. Если же он будет мужественен и великодушен, то его будут преследовать… Мнишек, которого я не знаю, в политическом отношении неприемлем, как все потомки польских королей».
На самом же деле Ганьска, если бы вздумала до замужества дочери выйти замуж сама, должна была бы пройти целый ряд судебных сутяжничеств и в случае неудачи попасть в очень сложные юридические отношения со своей собственной дочерью в вопросе наследства.
Не нужно было, конечно, весьма практичной мадам Ганьской внушать Бальзаку ту мысль, что «быть домовладельцем — самое главное положение при Людовике-Филиппе», — это и без ее влияния в любом случае мог бы высказать и сам Бальзак, — но страшно то, что эта женщина, склонная к чувствительности, по природе своей была холодна, и этот холод послужил ей преградой к пониманию необычайно сложного человека — туреньского силача-галла и утонченного парижанина, способного растрачивать на житейские суеты столь же много сил, сколько он тратил на свои замечательные романы.
Бальзак писал ей: «Мне больше нравится писать тебе, чем сочинять романы», — это питало вздохи отшельницы-вдовы замка Вишховни, но великому писателю Франции это грозило бедствием, не говоря уже о том, что для человека, который работал по ночам, потому что ему не хватало дня, и пил по пятьдесят чашек крепкого кофе, потому что ему не хватало крепкого здоровья, — сорок шесть лет возраста были сорока шестью этапами, приближавшими его к неизбежному раннему концу.
Графиня Ганьска не могла ни понять, ни объять такое исключительное явление, каким был писатель Бальзак.
С каждым годом в письмах к Ганьской Бальзак все меньше уделяет места своим литературным планам, но зато самым подробным образом останавливается на житейских и издательских мелочах. Ганьска не ограничивается его сообщениями и еще в 1844 году в качестве соглядатайши присылает к Бальзаку гувернантку своей дочери — Анриетту Борель, — под тем предлогом, что этой женщине без его помощи трудно будет поступить в монастырь. Действительно, Анриетта задумала посвятить себя богу, но причем тут помощь Бальзака, когда сама Ганьска была настолько видной и знатной католичкой, что достаточно было только ее письма к какой-нибудь аббатессе, и эта дева могла бы явиться в обитель, заранее облекшись в печальные одежды.
Письмо Бальзака о приезде к нему Борель очень интересно рисует фигуру этой женщины, бегущей от соблазнов мира: «Ей здесь нравится, эта тихая, спокойная жизнь ей по душе. Она очень удивлена, что я так экономно живу. Еще немного — и мадам де Брюньоль придется показать ей свои расходные книги за четыре года, как доказательство того, что мы тратим всего 3 600 франков в год, — так это ее поражает. Я же говорил Вам, даже Вы не можете понять, что я работаю день и ночь и очень редко выхожу из дому. Брат мадемуазель Борель, наверное, вбил ей в голову, что я готовлю жемчуг и питаюсь бриллиантами, что у меня семь или восемь любовниц и лакеи, разряженные в золото; она так поражена, что прямо смешно. Еще немного — и она подумает, что я показываю ей подставного викария и фальшивую квартиру. Хорошие фрукты, вкусные и изысканные блюда примиряют ее с действительностью».
Очевидно, будущая невеста Христа обожала хорошо поесть не меньше, чем посплетничать. Во всяком случае, в Вишховню был отослан подробнейший донос о жизни Бальзака.
Мы знаем, что и сам Бальзак мог воодушевляться меркантильными замыслами и всякими пустяками, но во всем этом он неизменно проявлял какую-то ребяческую наивность. С той поры, как мадам Ганьска овладела его мыслями, житейские планы его мельчают, и та обстановка, в которой он представляет себе будущую совместную жизнь, насыщается духотой мещанских будней: «Мы будем спать спокойно в нашей красивой кровати Буля… — пишет он Ганьской. — Будет прекрасная комната в этом же стиле, ванная в стиле Фонтенебло, библиотека в стиле ампир и кабинет во вкусе мосье».
Так и кажется, что с этой благополучной кровати Буля спускаются ноги Цезаря Биротто в ту ночь, когда он задумал учинить великое пиршество. Купленные на деньги Ганьской двести акций Северной железной дороги — уже целое событие. Бальзак следит на бирже за их падением и повышением, подробно и многократно об этом сообщает в Вишховню. А творческие дни становятся все короче и короче.
Бальзак. Литография Августа Кнейзеля (30-е годы)
В мае он едет к Ганьской в Женеву, потом в Рим. Вероятно, эта поездка была задумана мадам со специальной целью посетить знаменитых докторов — она плохо себя чувствует. В конце концов выясняется, что она беременна. Это будет сын, и он уже назван Виктором-Оноре.
Вернувшись в Париж, Бальзак вскоре же отправляется в Тур за метрическим свидетельством, ибо нужно скорее венчаться, чтобы «покрыть грех». Попутно с этим Ганьска торопит свадьбу дочери, у которой есть жених — Георгий Мнишек.
Разлука с Ганьской очень трудна, мысль о том, что она может бросить его — ужасна, и если это случится, то он «через два года станет идиотом». Но более ужасна творческая пустота.
Кофе уже давно не действует: «вдохновенье, которое, бывало, пробуждало во мне кофе, — пишет он уже в 1834 г., — проходит очень быстро; кофе дает моему мозгу только две недели возбужденья; возбужденья рокового, ибо оно причиняет мне жестокие боли в желудке…».
Прошло то время, когда он с восторгом объяснял его действие Гозлану: «Кофе попадает к вам в желудок, и все приходит в действие; мысли движутся, как батальоны Великой Армии на поле битвы, и сражение начинается. Тяжелой поступью приближаются воспоминанья с развернутыми знаменами; легкая кавалерия сравнений скачет великолепным галопом; артиллерия логики подъезжает со своими орудиями и снарядами; остроумные слова мечутся, как стрелки; встают образы, бумага покрывается чернилами. Битва начинается и кончается потоками чернил, как настоящее сраженье — черным порохом…».
Теперь этот роковой возбудитель потерял над ним свою власть. В порыве отчаяния он намеревается курить гашиш и сообщает мадам, что курил его: как всегда, для Бальзака задуманное было уже совершенным. На самом же деле, он только пытался это сделать, и эту попытку описывает Теофиль Готье со слов Бодлера:
«Бальзак, наверное, думал, что нет большего позора и большего страдания, как отказ от своей воли. Я видел его однажды в обществе, где шла речь о чудесном влиянии гашиша. Он слушал и задавал вопросы с забавным вниманием и живостью. Люди, его знавшие, легко догадаются, что он этим заинтересовался. Однако возможность думать о чем-нибудь не по своей воле очень его возмущала. Ему протянули «давамеск», он потрогал его, понюхал, и вернул, не испробовав. На его выразительном лице отражалась борьба детского любопытства с отвращением к отказу от своей воли; в нем победило чувство собственного достоинства. И правда, трудно представить себе, чтобы теоретик воли, духовный близнец Луи Ламбера, согласился потерять хотя бы крупицу этой ценной «субстанции».
Готье добавляет: «Мы тоже были в этот вечер в доме Пимодана, и можем подтвердить точность этого анекдота. Прибавим только к нему характерную подробность: возвращая ложечку, которую ему предложили, Бальзак сказал, что опыт производить не стоит и что гашиш, он в этом уверен, не окажет на его мозг никакого действия.
Это вполне возможно: этот мощный мозг, в котором царила воля, который укреплялся ежедневным упражнением, пропитывался тончайшими ароматами кофе и на который не оказывали ни малейшего действия три бутылки самого крепкою вина Вуврей, может быть и был бы способен устоять перед мимолетным отравлением индийской пенькой».
Бальзак не решился испробовать этот яд, облегчающий воображение не потому, что боялся его разрушительного действия на организм, а потому, что он уже чувствовал, как после долгого и мучительного перерыва начинает нарастать творческий прилив. В июле того же 1846 года Бальзаком задуман план «Бедных родственников».
Он работает с таким напряжением, с каким никогда не работал, как бы чувствуя, что вот-вот иссякнут силы. Оторвавшись от работы и разговаривая с кем-нибудь, он вдруг прерывает речь, долго и напряженно молчит, вспоминая какое-нибудь самое простое слово. Он обрил голову, — конечно, не для того, чтобы предложить Ганьской из его волос сделать себе цепочку к медальону (это просто очередной сантимент), — а, вероятно, для того, чтобы удобнее было применять мази с опиумом или компрессы. Кроме того, лето 1846 года было необыкновенно жаркое, и Бальзак задыхался в своей тесной квартирке с низкими потолками, под раскаленной железной крышей.
Судя по письмам, он не раз прибегает к помощи своего доктора Накара, который предупреждает, что такая работа может кончиться очень плохо. Бальзак был тогда, как говорится, еще не в своем теле, ибо во время недавней болезни сильно похудел, что тоже могло способствовать дурному исходу. К его благополучию, ему пришлось на несколько дней уехать в Висбаден, чтобы присутствовать на бракосочетании Анны Ганьской с Мнишеком.
Бальзак в начале 40-х годов. Гравюра Дюжардена
Вернувшись в Париж, Бальзак снова безвыходно у письменного стола. В прежние годы он редко бывал в таком лихорадочном творческом состоянии, но последнее не следует расценивать как состояние человека, на которого, что называется, «накатило», тем более, что Бальзак сам очень ясно определил побудительные основания к такому невероятному упорству и усидчивости. «Обстоятельства требуют, — пишет он Ганьской, — чтобы я написал два или три капитальных труда, которые свергнут с пьедестала мнимых богов этой незаконнорожденной литературы и докажут, что я молод, свеж и велик, как никогда».
Под этой «незаконнорожденной» литературой надо понимать ужасные сочинения литературных «негров» Дюма и им подобных писак. Среди них уже появились любимцы читателей, которым в тысячу раз легче, чем Бальзаку, достались и слава, и деньги, и кареты, и собственные дома.
Бальзак с полным правом мог сказать, что он велик, — его «Бедные родственники» — увы, последнее, но замечательное произведение. По сравнению с паноптикумом романов-фельетонов, где показываются злодеи, нанизывающие на рыцарские шпаги сразу десяток порочных душ, сыщики, которые, ложась спать, развинчивают себя на части и правое ухо вешают на дверную скважину соседа, — кузен Понс и кузина Бетт — самые обыкновенные люди. Нет башен с узницами и пещер с жуткими тенями, но жуть и осиротелость человеческой души, загнанной в сети, раскинутые ловцами выгод, дешевого труда, пороков и несчастий, из которых можно извлечь золото — изображены Бальзаком с гениальной простотой.
Ни в одном из его романов не показана столь ярко гнилостность и полное разложение аристократии, среди которой, как пауки, ползают и набивают себе брюхо люди, подобные буржуа Клавелю. «В то время, как финансовая аристократия, — говорит Маркс, — издавала законы, управляла государством, распоряжалась всеми организованными общественными властями, фактически и при посредстве печати подчиняла себе общественное мнение, во всех сферах, начиная с двора и кончая Cafe Borgne, повторялся тот же разврат, тот же бесстыдный обман, та же жажда обогащения не посредством производства, а посредством ловкого фокусничества с уже существующим чужим богатством. Верхи буржуазного общества охватывались безудержным, вступающим в постоянные конфликты даже с законами буржуазного общества, развитием нездоровых и распутных вожделений, в которых богатство, нажитое азартной игрой, естественно ищет себе удовлетворения, превращая наслаждение в разврат и сливая в один общий поток деньги, грязь и кровь.
Финансовая аристократия как в своих способах наживы, так и в наслаждениях является ни чем иным, как возрождением пролетариата босяков на верхах буржуазного общества». (К. Маркс, «Борьба классов во Франции», стр. 23, изд. «Красная новь». М. 1923).
Такова была картина страшного города и таким его изобразил Бальзак, и в конце концов рассказ идет не о бедных родственниках, а о Париже кануна февраля 1848 года; Бальзака надо считать первым творцом в мировой литературе типа босяка, заседающего на верхах.
Романы Бальзака «Бедные родственники» показательны для его творчества еще и в отношении самого процесса писания и той особой атмосферы нарастания мрачности или подавленности, причину которой следует искать в возбудителях, в преступных друзьях фантазии и темных врагах творчества, — в кофе b опиуме, — к помощи которых прибегал Бальзак, обессиленный трудом.
Начиная рассматривать его рукописи, нельзя не заметить, что почерк, в заголовке и начальных страницах очень четкий и красивый, чем дальше, тем все больше искажается, становится трудно разборчивым и, наконец, превращается в нервные иероглифы, за которыми так и чувствуется рука с возбужденным пульсом.
Открывая любую страницу рукописи, почти нельзя ошибиться в определении — написана она днем или ночью. Свет дня и полусумрак свечей отражены на рукописи, точно также как в самих образах отражены ясность здравой мысли и затуманенность воображения. Некоторые критики пытались приписать Бальзаку пессимизм, но Бальзак не был пессимистом, — по натуре он был здоровый, подвижной, веселый человек, и все болезненные проявления этой крепкой натуры надо отнести за счет той ненормальной жизни, какую вел Бальзак.
Пока Бальзак был занят своими образами, в Вишховне не дремала зоркая наблюдательница. Для мадам Ганьской было ясно, что автор «Человеческой комедии» — в состоянии безволия и целиком находится в ее руках. Ему можно диктовать те или иные поступки, запрещать или разрешать, и она разрешила Бальзаку купить дом на улице Фортюне, чего бы, конечно, не допустила, если бы этот поступок не входил в план организации хозяйства ее будущего супруга.
Дом на улице Фортюнэ, где скончался Бальзак
Свое влияние на него она оказывала незаметным образом, но упорно и неизменно. Она даже временами потакала ему; заметив, что Бальзак равнодушен к детям, скинула на четвертом месяце предполагаемого Виктора-Оноре, но не откладывала перевоспитания жениха в духе любви и преданности королю Людовику-Филиппу и добилась признания Бальзака:
«Нужно признаться, что своим управлением Людовик-Филипп сделал из Франции первую державу мира. Подумайте только! Всё у нас настоящее; наша армия — прекрасная армия, у нас есть деньги, и сейчас все у нас — сила, и все — реально. Когда будет закончен Алжирский порт, у нас будет второй Тулон перед Гибралтаром; мы идем к господству на Средиземном море. Испания и Бельгия — наши. Этот человек многого достиг. Вы правы, и если бы он был честолюбив, если бы он хотел петь Марсельезу, то он уничтожил бы в свою пользу три империи. Если он приберет к рукам Магомета-Али, как он прибрал тунисского бея, то Средиземное море целиком будет в распоряжении Франции на случай войны. Это большая победа, и притом моральная, одержанная без единого пушечного выстрела. Кроме того, мы гигантскими шагами продвинулись в Алжире, перемещая центры военных действий; победа закреплена и восстание невозможно. Надеюсь, что Вы останетесь мною довольны и увидите, что я отдаю, наконец, должное монарху, которого Вы всегда защищали — не по симпатии, как Вы говорите, а из убеждения. Может быть, по существу Вы и правы. Может быть, действительно Франция меньше нуждается в славе, чем в свободе и безопасности, и поскольку она добилась этих двух больших благ, пожелаем, чтобы она сумела ценить и сохранить правительство, которое ей эти блага дало». Верноподданный Ганьской оказался верноподданным и королю. Теперь уже можно не бояться эксцентричных выступлений Бальзака в присутствии кавалерственной дамы-тетушки, графини Ржевусской. Для приезда жениха в Вишховню нет никаких препятствий.
Человеческая комедия
В 1847 году, в феврале, Ганьска инкогнито приехала в Париж и поселилась в хорошенькой квартирке, которая, — кстати замечает Бальзак, — и недорого стоила. Через три месяца он проводил ее в Германию, откуда она отправилась к себе в Вишховню.
Летом Бальзак кончает «Последнее воплощение Вотрена», переделывает пьесу «Меркаде», и осенью, наконец-то, отправляется в Вишховню, в обитель подневольного труда, ханжества, чопорности и сластолюбия, скрытого сантиментальностью, — обитель, над вратами которой красовался рыцарский герб.
По двум письмам Бальзака к сестре мы можем судить, каково было его впечатление от этой новой обстановки и какие мысли и намерения пробудила в нем дотоле неведомая страна.
«Это жилище — настоящий Лувр, и земли его не меньше одного из наших департаментов. Вы не можете представить себе обширность и плодородие этих земель, которые никогда не удобряют, сея на них хлеб каждый год. У молодой графской четы (Мнишеков) около двадцати тысяч крестьян мужского пола, что составляет сорок тысяч душ, но для обработки всех этих земель нужно четыреста тысяч человек. Сеют только то, что могут собрать.
Страна эта любопытна тем, что наряду с самым большим великолепием здесь не хватает самых простых вещей нашего обихода. Это имение — единственное, где есть карсельская лампа и больница. Зеркала в десять футов — и нет обоев на стенах. А Вишховня слывет самым богатым имением на Украине, которая величиной со всю Францию…
Несмотря на столь плодородные земли, превратить продукты в деньги крайне затруднительно, потому что управляющие воруют, и недостает рабочих рук для молотьбы хлеба, который молотят машинами. Вы не воображаете себе богатства и мощи России: нужно видеть, чтобы поверить. Эта мощь и это богатство — чисто территориальные, и поэтому Россия рано или поздно станет хозяйкой европейского рынка по сырью.
А вот по этому поводу сведения, которые я сообщаю твоему мужу, и вопросы, которые прошу его выяснить.
У двух графов Мнишек есть земля, одна из самых прекрасных в империи, расположенная, к счастью для них, на русской границе, в пяти милях от города Броды. В Бродах начинается большая Галицийская дорога, ведущая к Краковской железной дороге: а железная дорога от Кракова до Франции будет закончена 15-го сего месяца… Сейчас Франция, где потребляется огромное количество дубового леса для железнодорожных шпал, почти не имеет дуба. Я знаю, что цены на дубовый лес выросли почти вдвое…
Эти господа, владеющие 20 тысячами арпанов высокого строевого дубового леса, могут продать 60 тысяч футов дуба высотою в 10 метров, в среднем 15 дюймов в диаметре у корня и 10 дюймов у того места, где отрубают верхушку. Нужно вычислить цену, которую можно было бы заплатить за каждое дерево владельцам, принимая во внимание: 1) перевозку из Брод в Краков — 80 миль, 2) стоимость перевозки по железной дороге из Кракова в Париж, считая также сплав через Рейн у Кельна и через Эльбу в Магдебург, так как на этих, двух реках мостов-виадуков еще нет, и лес придется сплавлять, а сплав 60 тысяч таких стволов — дело не шуточное.
Но если первоначальная стоимость, скажем, десять франков, а фрахт будет стоить двадцать франков (я беру первые попавшиеся цифры, чтобы объяснить ход моих вычислений) и ствол обойдется в тридцать франков, то весь вопрос в том, чтобы узнать, сколько стоят в Париже 60 тысяч штук дубовых стволов длиною в 30 футов без отески, что даст 60 тысяч балок в 20 футов и 60 тысяч штук железнодорожных шпал в 10 футов длиной. Если это даст только двадцать франков прибыли, то и то это составит 1 200 тысяч франков.
Мне нужен определенный ответ по этому поводу… Я говорю только о стволах дубов, а не о ветках, а если взять на себя обрубку ветвей, то возможно, что толстые ветки дадут еще 120 тысяч шпал, не считая громадного количества дров…
Итак, ответьте мне возможно скорее, и пускай Сюрвиль составит точный перечень фрахтов от Кракова до Парижа, стоимости перевозки, пошлины, если таковая существует во Франции и т. д. Я узнаю здесь, сколько будет стоить перевозка от Брод до Кракова… Не следует удивляться, что дело это еще не сделано: так беззаботны здешние помещики; эта страна — какие-то ледяные Антильские острова, а помещики — креолы, эксплуатирующие свои земли при помощи мужиков…
Я желаю, чтобы это дело выгорело, и то, что я вам о нем пишу, доказывает, что я всегда думаю о вас и о моих племянницах. Вопрос сводится к тому чтобы узнать, какая перевозка дороже — по воде или по железной дороге; если необычайно выгодно сплавляют сосну из Риги и Архангельска в Гавр, наживая состояния в Риге, Гавре и Париже, то что же будет, когда станут перевозить не сосны, а дубы, которые стоят по крайней мере вдвое дороже…
Вы не представляете себе, какие огромные богатства сосредоточены в России и не используются за отсутствием транспорта. Мы топим здесь печки соломой (а Вишховня — дворец). В неделю сжигают в печах всю солому, какую можно найти на рынке святого Лаврентия в Париже.
Как-то я пошел на гумно в Вишховне, где молотят хлеб машинами, и там стояло, на одну деревню, 20 скирд высотою в 30 футов, длиною в 50 шагов и шириною в 12 шагов. Но воровство управляющих и расходы сильно уменьшают доходы.
Мы не представляем себе дома, как здесь живут. В Вишховне нужно иметь все свое: здесь есть кондитер, мебельщик, портной, сапожник и т. д. при доме. Я понимаю теперь, что рассказывал мне покойный господин Ганьский о трехсот слугах и о том, что в его распоряжении был целый оркестр. Граф Юрий Мнишек, счастливый супруг графини Анны, имеет в Волыни замок — польский Версаль…
В Вишховне… есть суконная фабрика, и сукно вырабатывают очень хорошее. Мне делают шубу, подбитую сибирской лисой, из местного сукна, чтобы я мог провести здесь зиму, и это сукно стоит французского. Фабрика выпускает 10 тысяч штук сукна в год.
У меня здесь прелестная квартирка, состоящая из гостиной, кабинета и спальни; кабинет выкрашен розовой клеевой краской, там есть камин, роскошные ковры и удобная мебель…»
Как видим, громадные латифундии Гаиьских и Мнишеков вдохновили Бальзака не на роман или повесть. Замки этих помещиков, несмотря на то, что напрашиваются на сравнение с Лувром и Версалем, — очевидно, и в отношении их внутреннего убранства, всяких редкостей и произведений искусства, — не содействовали литературным занятиям Бальзака. Среди их населения царил дух делячества и феодальных треволнений. Он то и затронул его слабые струны и вылился целым аккордом коммерческих соображений. Десятки тысяч десятин, сорок тысяч рабов, триста слуг, — все это вызывало в Бальзаке восхищение, и ему ни на минуту не казалось странным, что бок-о-бок с прекрасными картинами великих мастеров и роскошными коврами торгуют людьми, секут людей и ведут им счет так же, как ведут счет скотине, и в урожайные годы на мальчиков радуются приплоду рабочей силы.
Он увидел воочию эту «прекрасную» страну, о которой мечтал, и не отказался от своего влечения к фигуре «гиганта», как он называл императора Николая. Он не перестает обожать его, «во-первых, потому что он — единственный самодержец в полном смысле этого слова, то есть господин, управляющий самолично; во-вторых! потому что он пользуется властью, как ею нужно пользоваться; в-третьих, потому что он очень любезен с французами, приезжающими осматривать его город». Это подлинное признание вылилось из-под пера Бальзака в благодарность за рассказы Ганьской об императорской семье.
Дом в имении Ганьских в Вишховне (на Волыни)
Можно думать, что и в Вишховне за вечерним столом графиня не раз повествовала ему о том же императорском доме и о быте возлюбленного монарха, чтобы на ночь согреть душу человека, который «если бы не был французом… хотел бы быть русским». Речи графини, пересыпанные на каждой фразе «его величеством», мечтательные вздохи и взгляды молодоженов и любезность французского гостя, доходящая до самозабвения, — вот то, что повторялось изо дня в день в доме Ганьской. Бальзак не работает и пребывает в праздности и лени.
Однажды его возили в Киев вместе с супругами Мнишек. Молодой супруге Анне необходимо было появиться в киевском свете — показать себя, осчастливленную браком с родственником коварной Марты, пленившей некогда сердце самозваного русского царя. О Киеве и о том, что и кого он там встречал, Бальзак почти ничего не говорит:
«…итак, я видел северный Рим, православный город с тремястами церквей, и сокровища Лавры — степной святой Софии. Один раз это стоит посмотреть. Меня осыпали знаками внимания. Вообразите себе, что какой-то богатый мужик (moujik) читал все мои сочинения, что он каждую неделю ставил за меня свечку святому Николаю и обещал дать денег прислуге одной из сестер госпожи Ганьской, чтобы узнать, когда я приеду, и повидать меня…».
Через четыре месяца — в конце января 1848 года — он трогается в обратный путь — в Париж и возвращается туда за несколько дней до революции.
В то время как Бальзак, закутанный в шубу, подбитую сибирской лисой и крытую сукном изделия вишховнянских рабов, медленно двигался по ухабам, страдая от двадцатиградусного мороза, — в Париже чувствовалась весна, и в эту весну особым возбуждением были оживлены его улицы. Собирались толпы у редакций газет, у кафе, у кабачков, в рабочих районах и на больших бульварах, обсуждались политические новости, слухи превращались в истинное происшествие, происшествие разрасталось в большое событие. Из палаты депутатов целыми группами, в каретах и пешком, направлялись люди в какой-нибудь клуб или салон, и до поздней ночи на банкетах раздавались тосты, провозглашения и речи. Во всем слышалось нарастание политической бури.
Не раз со времени водворения июльской монархии Париж и другие города Франции переживали революционные вспышки, превращаясь на несколько дней в революционный лагерь; каждый раз сторона пролетариев терпела неудачи и, затаив в сердцах своих ненависть и месть, разбредалась по трущобам, насчитывая сотни жертв. Но чем дальше, тем напряженнее становилась классовая борьба, все ярче назревали конфликты между социальными группами, ибо, как писал Герцен, «эксплуатация пролетария была приведена в систему, окружена всей правительственной силой, нажива делалась страстью, религией, жизнь сведена на средство чеканить монету, государство, суд, войско — на средство беречь собственность».
Борьба угнетенных со своими угнетателями нарастала не только в одной Франции; недаром католик-демократ Монталамбер
[190] в январе 1848 года в парламенте предупреждал правительство о надвигающейся всеевропейской революции. Почему пала старая монархия? — спрашивал он. — «Она была сильнее вас — сильнее своим происхождением, она тверже вас опиралась на старые обычаи, на старые нравы, на древние верования. Она была сильнее вас и, однако, пала в прах. Почему она пала? По случайному обстоятельству? Думаете ли вы, что это было делом какого-то лица, дефицита, присяги в зале «для игры в мяч» Лафайета, Мирабо? Нет, милостивые государи, есть причина более глубокая, более действительная: эта причина в том, что тогдашний правящий класс сделался, по своему равнодушию, эгоизму и порокам, неспособным и недостойным править».
В данном случае депутат Монталамбер говорил о героях Бальзака, о которых не вспомнил бы сам Бальзак, если бы ему пришлось выступать в эти же дни и с этой же трибуны, и о которых он также не вспомнил, появившись одним из первых в Тюильри в день 24 февраля, когда революционная толпа ворвалась во дворец отрекшегося от короны и бежавшего в Сен-Клу Людовика-Филиппа.
Взятие Лувра. Июльская революция 1830 года. Картина Швебаха. Из собрания гравюр Гос. музея изобразительных искусств
Сцены революции 1830 года. Картина Швебаха. Из собрания гравюр Гос. музея изобразительных искусств
«Встреча с ним, в Маршальском зале, — вспоминает Шанфлери
[191], — меня поразила больше, чем сама революция и бегство короля. Среди бойцов и ружейных выстрелов странно было видеть человека, преданного монархическим принципам. Актер Монроз, который играл в «Изворотливом Квиноле», пробрался к господину де Бальзаку сквозь толпу и узнал от него, что он пришел взять лоскут бархата с королевского трона…».
В дни, когда «Европа, — по словам Маркса, — пораженная, очнулась от своей мещанской полудремоты», Бальзак пребывал в обывательском сне, навеянном монархическими дебрями Вишховни. Есть что-то предзакатное и утомленное во всей его фигуре. В волосах засеребрилась седина, на висках и у глаз желтые пятна. Он оживляется только в разговоре о литературе и искусстве, но тотчас же начинает брюзжать и жаловаться на свою бедность, изображая из себя приживальщика у какого-то несуществующего богатого человека.
В этом отношении очень интересны воспоминания того же Шанфлери, посетившего Бальзака вскоре же после встречи в Тюильри. «Господин де Бальзак излагает мне целый ряд мыслей о своем театральном будущем; ему хотелось бы организовать крупное объединение драматургов; но все они — бездельники, лентяи, с ними ничего нельзя сделать; нужно заставить их работать, как работали Кальдерон и Лопе де Вега, «которые были полны пантомимы», как говорит он. Единственный настоящий работник — это Скриб».
Бальзак рассказывает, что собирается возобновить на сцене «Вотрена», подав его под революционным соусом, как осмеяние Людовика-Филиппа, и будто бы к нему поступило заявление за пятьюдесятью подписями с просьбой возобновить эту пьесу. Затем разговор заходит о литературных трудах Шанфлери, и Бальзак очень доволен, что молодой писатель собирается много работать. «В добрый час, — говорит он ему, — вы похожи на меня, и я рад за вас, что вы на меня похожи». Вспоминает свои первые литературные опыты, говорит, что мало кто из писателей знает французский язык — только Гюго, Готье, да он.
«Господин де Бальзак поплакался на печальное положение литераторов во Франции, особенно романистов. По его словам, это — самое утомительное и самое плохо оплачиваемое ремесло. Он всю жизнь писал, чтобы не умереть с голоду; он сочинял романы по нужде, чтобы заработать на жизнь.
«Проработав двадцать лет по пятнадцати часов в сутки, — говорит Бальзак, — я не имею ни гроша, и если я живу здесь, то только потому, что люди, которым принадлежит этот дом, оставили меня здесь в качестве швейцара…».
Бальзак советует Шанфлери писать романы и рассказы только для собственного удовольствия, а деньги зарабатывать пьесами, потому что художник «должен вести роскошную жизнь». Вот Ламартин занялся политикой, и ничего не зарабатывает, и умрет нищим на соломе; да он, кроме того, совершенно не знает французского языка.
«После двухчасового разговора я встаю и прощаюсь; господин де Бальзак провожает меня до лестницы; проходя, я вижу мраморную статую, на две трети больше натуральной величины, изображающую господина де Бальзака. Она… кажется мне посредственной. — Ах, вы занимаетесь искусством! — говорит мне автор «Человеческой комедии». — Тогда я покажу вам свою галерею. — Мы поднимаемся в другие комнаты и входим в длинную картинную галерею, где на почетном месте висит большая картина, изображающая монаха-доминиканца. Там было много картин всех размеров, но теперь я уже забыл их сюжеты и имена художников.
Мы осматриваем галерею, и мне делается странно: я как будто уже знаю ее. Господин де Бальзак рассказывает о происхождении рам; одна из этих рам принадлежала Марии Медичи. Бальзак — энтузиаст живописи, особенно портретной; его галерея стоила больших денег; Ротшильд очень завидует знаменитой раме Марии Медичи. Я ломаю себе голову, стараясь вспомнить, где я видел эту галерею, никогда в ней не бывав.
Но вот, перейдя в соседнюю комнату, господин де Бальзак останавливает меня перед небольшой пустой рамой резного дерева, нарочно повешенной на видном месте. — Когда известный голландский антиквар (имя я забыл) узнал, что у меня есть рама этого мастера, — сказал Бальзак, — он заявил, что отдаст все, до последней капли крови, лишь бы получить половину…
Да ведь это — галерея кузена Понса, это — картины кузена Понса, это — редкости кузена Понса! Теперь я их узнаю! Они были описаны г-ном де Бальзаком в первой части «Бедных родственников» с пониманием и точностью, которых можно достигнуть только тогда, когда пишешь с натуры…
После картинной галереи мы вошли в залу с одним единственным окном. Там ничего не было, кроме богатых шкафов с книгами, в красивых переплетах. Без провожатого было бы трудно найти выход из этого убежища.
Опять начались жалобы Бальзака на свою бедность. Он боится, как бы я не подумал, что все это принадлежит ему.
— В этом доме меня только терпят, — сказал он, — и владельцы поручили мне приобрести для них все эти красивые вещи. В свое время Теофиль пустил по Парижу стух, что я прячу миллионы, но это неправда. Здесь ничего нет моего. — И господин де Бальзак повторил, что какие-то влиятельные люди были так добры, что приютили его.
Однако он показывал мне с восторгом, несвойственным временным жильцам, расположение комнат, разные залы, ванную комнату, бывший будуар финансиста Божона, где недавно реставрирована стенная роспись, и, наконец, большую гостиную, которая изобиловала всякого рода редкостями: резной мебелью, старинными креслами, заново отполированными и позолоченными с большой тщательностью…
Господин де Бальзак был очень доволен, что может показать свою коллекцию, почти законченную. Под конец он, очевидно, решил переменить тактику. — Прошу вас, сударь, не рассказывать в Париже о том, что вы видели, а то будут всякие неприятности».
Это не юродство. Для Бальзака наступил период, который наступает для каждого в разном возрасте, когда даже на физическом облике проступают пороки человека, как на поношенной одежде проступают сальные пятна. Отлетело то очарование молодости и силы, которое скрашивает недостатки.
Во всяком случае, из чувства стыда перед самим собой и людьми Бальзак в былое время не допустил бы мысли переделать пьесу «Вотрен» на новый революционный лад, как задумал переделать теперь, рассчитывая на подъем революционного духа у тогдашнего зрителя. Правда, в этом сказалась еще его неутолимая жажда театрального успеха, а успеха до 1848 года не было, и путь его, как драматурга, был устлан терниями.
После провала «Вотрена», в конце 1841 года, явился к Бальзаку новый театральный соблазнитель директор Одеона Огюст Лоре, такой же, как и Бальзак, прожектер по части снискания внезапных богатств. Из-под спуда была извлечена пьеса «Изворотливый Квинола». Труппе Одеона читал ее сам Бальзак. Во время чтения пятого акта примадонна Мари Дорваль раскапризничалась и заявила, что играть не будет. «Сказав это, — вспоминает Гозлан, — она с обычной поспешностью завязала ленты своей шляпки, двумя сухими щелчками оправила платье, измятое от долгого сидения, засунула свои вечно зябнувшие руки в муфту из серой лисы, поклонилась и вышла».
Лоре принял пьесу и назначил через два дня репетицию. Бальзак взял на себя распространение билетов на три первых спектакля: никаких клакеров! Он по нескольку часов сидел в кассе, и если кто-нибудь из пришедших за билетами ему не нравился и казался врагом, он говорил, что билеты все проданы. За билетами перестали ходить. Бальзак забеспокоился и прибегнул к письменным приглашениям. Он плел великосветские кружева, льстил, лгал и кокетничал именно в том кругу парижского общества, где более всего могло оказаться недовольных скандальным зрелищем «Вотрена», которые могли ему повредить за прошлое и теперь.
Премьера состоялась 19 марта 1842 года. Зал был почти пуст. Эта смесь слезливой драмы с бурлескной комедией пришлась, по-видимому, не по вкусу публике 1842 года. Зрители негодовали, свистали изо всех сил. Свистки, крики, грубые остроты — чего только не было в этом спектакле; даже в некоторых местах иронические аплодисменты. В пьесе были сделаны некоторые купюры, и она выдержала только 19 представлений.
Через полтора года после «Квинолы» на подмостках театра Гэтэ 26 сентября 1843 года была показана пьеса Бальзака «Памела Жиро». Сам автор был в Петербурге и не особенно интересовался судьбой своего произведения, к тому же переделанного каким-то безвестным драматургом. Журналисты, обозленные недавно напечатанной статьей Бальзака «Монография парижской прессы», разругали «Памелу», и один только Готье остался дружески расположенным к Бальзаку. Он оценил эту мелодраму, как вещь, написанную с большим знанием законов жанра и театральных подмостков.
Теофиль Готье писал в «Прессе» 30 сентября 1843 года: «Господин де Бальзак — один из самых живых и в то же время самых выдержанных умов нашего времени. Обладая непоколебимой волей, он сказал себе пятнадцать лет назад: «Я буду знаменитым романистом», — и он стал им — не сразу, а в результате неустанных усилий. Качество, которое как будто создало г-на де Бальзака для театра, — это его талант живописать характеры. Физиономии, им нарисованные, живут и глубоко запечатлеваются в памяти… Не боясь испортить свою репутацию, так законно им завоеванную, он захотел в последнее время испытать счастья на сцене.
Опыты его были неудачны — «Вотрен», «Квинола» провалились. Эти два провала не помешали г-ну де Бальзаку продолжать свои опыты, и вот в театре Гэтэ идет его новая пьеса «Памела Жиро», которая кажется нам не решающим его словом. Если понадобится, господин де Бальзак напишет еще сотню актов, пока не нащупает своей формы, и тогда мы нисколько не сомневаемся, что он обогатит театр пьесами столь же замечательными, как его лучшие романы».
Готье оказался прав: следующая пьеса, «Мачеха», является большим шагом вперед. В ней Бальзак освобождается от трафаретных сценических образов, интрига построена крепко и занимательно, в живом и остроумном диалоге предугадано театральное действие. Такой зритель, как Тургенев, проживавший тогда в Париже, был восхищен пьесой. Мало того — он целиком воспользовался ее фабулой и характерами ее персонажей для своего «Месяца в деревне».
День премьеры «Мачехи» — 25 мая 1848 года — был днем победы Бальзака над журнальной и литературной кликой, которая состояла в большинстве случаев из людей бездарных, а если и мало-мальски одаренных, то развращенных куплей-продажей успеха. В литераторы старались пролезть все, начиная от чиновников и кончая сочинителями парфюмерных объявлений.
Это пестрое сборище служителей пера, каким мы застаем его в 1848 году, так описывает Шанфлери: «Если память мне не изменяет, в мае 1848 года господин Ледрю-Роллен напечатал в газетах официальное извещение, которым он приглашал всех литераторов собраться в определенный день в одной из зал Инститю де Франс.
Около двух часов зала, в которой происходят обычно торжественные заседания, запестрела «литераторами», отличительным признаком которых было отсутствие какого бы то ни было отношения к литературе. Все смотрели друг на друга, пытались друг друга узнать — и не узнавали.
Там были фурьерист Туснель
[192], Франсис Вей и несколько молодых людей, составлявших «гору» этого клуба; на трибуне восседал в качестве председателя Сезар Дали, архитектор-фурьерист (довольно странный председатель на собрании литераторов!). Были там Ахилл Конт, естествоиспытатель, и многие другие, которых я не запомнил.
Внезапно входит господин де Бальзак, и все собрание поворачивает головы к толстому человеку в зеленом костюме и перчатках. Он быстро оглядел присутствующих, узнал меня и сел рядом, нисколько не сомневаясь, что садится на «горе».
Некто взошел на трибуну и возвестил, что он прислан г-ном Ледрю-Ролленом, министром внутренних дел, чтобы узнать, какие меры надобно принять в отношении художественных изданий. Это слово «художественные издания» сразу оживило собрание, и поднялся крик, к которому не привыкли залы Института.
Господин Вей произнес остроумную речь, в которой правильно указал, что художественные издания — один из бичей литературы; что художественные издания съедают все фонды, предназначенные для литераторов; что художественные издания всегда заказываются и чрезвычайно дорого оплачиваются лжеученым, которые поручают работу своим секретарям; что художественные издания — это просто книги с картинками, и часто эти картинки — всего-навсего старые клише, купленные на вес у жестянщика и перепроданные министерству, как новые. Господин Вен заключил, что художественное издание в том его виде, в каком оно до сих пор поощрялось министерствами — вещь бесполезная и даже крайне вредящая интересам литераторов.
После довольно бесцветного возражения г-на Леба, сидевшего в президиуме, собрание еще трижды испустило рыкание по адресу художественных изданий. Тогда личный секретарь г-на Ледрю-Роллена вышел, ни слова не говоря, и предоставил литераторов на съедение друг другу.
Господни де Бальзак много смеялся над этой сутолокой; он, как ребенок, забавлялся шумом, и живот его плясал под складками панталон. — Какие странные литераторы, — сказал он мне, — и я ни одного из них не знаю… Откуда они взялись? Можете вы назвать мне фамилии? — Я назвал всех, кого знал, а Бальзак признал только господина де ла Ландель, бывшего моряка, занявшегося изготовлением романов.
Когда волнение немного поостыло, собрание более или менее пришло к соглашению и постановило отправить к г-ну Ледрю-Роллену двух депутатов, чтобы дать ему понять, что художественные издания в революционные времена — вещь бесполезная, и что лучше поощрять более популярные литературные труды. Представителем собрания литераторов единогласно был избран господин де Бальзак. Великий романист взошел на трибуну и взял слово.
Бальзак. Портрет Берталя
Сначала он поблагодарил своих собратьев за честь, которую они ему оказали, выбрав его депутатом; но он не может принять на себя этого поручения. Бальзак снова поставил вопрос в той же форме, что и секретарь министра. Г-н Ледрю-Роллен спрашивает, что нужно сделать по части художественных издании, и он, Бальзак, считает, что собрание не может отвечать на вопрос министра советом.
— Не отвечайте ничего, — сказал он, — или отвечайте о художественных изданиях. Министр не спрашивает вас, считаете ли вы художественные издания нужными или нет — он спрашивает вас о художественных изданиях, и ничто не может заставить вас обойти этот вопрос. — И, снова поблагодарив своих собратьев, Бальзак удалился.
Возможно, что посещение этого собрания и отеческий тон выступления были со стороны Бальзака демонстрацией победителя перед побежденными. Во всяком случае, не общественные побуждения привели его в Инститю де Франс, ибо там не могло оказаться королевского трона, как в Тюильри.
Бальзак как будто не замечал, что творится в Париже. Он нигде ни одним словом не упоминает ни о февральских, ни о страшных июньских днях, когда обманутый пролетариат снова стал на баррикады и потребовал у Национального собрания своих прав, а в ответ на это сверкающие свободолюбием речи Ламартина внезапно превратились в бомбы народного расстрельщика Кавеньяка
[193].
«Три месяца, — писал Герцен, — люди, избранные всеобщей подачей голосов, выборные всей земли французской, ничего не делали и вдруг встали во весь рост, чтобы показать миру зрелище невиданное — восемьсот человек, действующих как один злодей, как один изверг. Кровь лилась реками, а они не нашли слова любви, примирения; все великодушное, человеческое, покрывалось воплем мести и негодования… Убийство в эти страшные дни сделалось обязанностью; человек, не омочивший себе рук в пролетарской крови, становился подозрительным дня мещан». И на знамени этих людей красовалось: долой социализм!
Просидев в Париже за занавешанными от всего мира окнами, Бальзак в начале сентября направляется в Вишховню и прибывает туда в двадцатых числах. Весть о событиях в Париже была встречена там так, как и следовало ожидать. «Французов, — пишет он оттуда, — считают здесь сумасшедшими, и вполне справедливо, особенно после февраля 1848 года». Бальзак скорбит о Франции, но постольку, поскольку это касается благополучия близких ему людей.
«Я хотел бы знать, — спрашивает он Лоран-Жана
[194], — что сталось с вашей бедной Францией, которую республиканцы, как мне кажется, держат в постели? Я слишком патриот, чтобы не думать о глубочайшей нужде, которая, должно быть, захватила всех, особенно художников и литераторов. Какая пропасть — теперешний Париж! Она поглотила Ламартина, Гюго, и, наверное, многих других. Ну, а ты, друг мой, что с тобой? Позволяет ли тебе Республика завтракать в кафе Кардинал и обедать у Вашетта?»
По мнению Лоран-Жана, Республика является сточной канавой, и Бальзак вторит ему и пророчествует на целый год всякие несчастья для Франции, полагая, что только по восстановлении в ней крепкой и сильной монархии можно будет начать делать какие-нибудь дела.
Однако и в тишайшей России не удается Бальзаку хоть «десять минут подумать о литературе», — сперва он был поглощен встречей с мадам и ее делами, а потом начинаются частые заболевания, и напрасно винит Бальзак февральские дин и «это дурацкое поголовное ополчение демократии, которое должно пожрать своих писателей». Дела Бальзака обстояли гораздо хуже — он начинал быстро и мучительно приближаться к своему концу.
Вскоре по приезде в Вишховню Бальзак заболевает, и местные доктора, отец и сын Кноте, определяют у него гипертрофию сердца, которая осложняется простудами. Бальзак проклинает климат и азиатские ветры, которые с каждым разом нее дольше и дольше держат его в постели, но на самом деле главным виновником этого был общий склероз.
Его мучат сильные головные боли, кровавая рвота, при высокой температуре расширенное сердце давит на легкие, и он задыхается. Каждое движение вызывает одышку и головокружение, он не может уже сам одеваться, слабеет и страшно худеет. Но все это не смущает графиню, и как только ему становится лучше, она снова тащит его за собой и за Мнишеками в Киев.
«Я просидел двадцать дней в комнате (в Киеве), — пишет он сестре, — и единственным моим развлечением было видеть мадам Мнишек, отправляющуюся на бал в костюмах царского великолепия; вы не знаете, что такое туалеты в России, — это выше, много выше того, что можно видеть в Париже. Большинство женщин разоряют своих мужей роскошью своих туалетов, а кавалеры по танцам разрушают туалеты дам своими резкими движениями.
В одной фигуре мазурки, где кавалеры оспаривают друг у друга носовой платок дамы, разорвали в клочки платок молодой графини, стоивший пятьсот франков с лишним, один из самых красивых в ее приданом, которым я восхищался перед ее отъездом на бал. Ее очаровательная мать поправила дело, отдавши ей самый лучший из своих платков, вдвое богаче: полотна там только на кончик носа, а все остальное — английские кружева. Вот главные события нашей жизни; суди же о прочем!»
Дом на улице Кассини, где жил Бальзак с 1830 по 1835 год
Однако, высиживая в комнате по двадцать суток и еле двигаясь, Оноре Бальзак все еще помышляет о свадьбе, но свадьба откладывается, и не по болезни его, а потому, что Ганьска встревожена каким-то тяжебным делом относительно земель своей дочери и тем обстоятельством, что мать и сестра Бальзака сообщают о каких-то долгах писателя, и вообще она колеблется в выборе: здесь она знатна и богата, а в Париже ее ждут только платежи и расходы на содержание салона, о котором мечтает мосье.
Да и неизвестно еще, что там в Париже делается после революции. Но сам Бальзак полон заботами о будущей семейной жизни и пишет матери о найме прислуги, о том, что кухарка не должна заводить кошек, так как мадам их не выносит, и что нанятый им в Киеве молодой лакей, оказывается, курит, и если немедленно не отвыкнет от своей дурной привычки, то будет изгнан безжалостно.
В конце 1849 года, почувствовав улучшение, Бальзак и сам начинает собираться в Париж для лечения, но задерживает только насморк, а после очередного выезда в Киев опять ему становится хуже.
У него выпали передние зубы, по вечерам он не может читать — так ослабли его глаза, он лежит в постели, дышит с хрипом и со свистом. На письменном столе лежат какие-то наброски, — он недавно пытался работать, и не мог. И не потому ли сослан в библиотечную комнату из комнат жилых его портрет кисти Буланже, который, по слонам самого Бальзака, выражает силу и веру в будущее? И странно: портрет «превратился в самую омерзительную мазню, какую только можно себе представить», — жалуется Бальзак в письме к Лауре, — «все почернело — это ужасно… Мне стыдно, как французу, за такое полотно».
В начале марта 1850 года наконец назначается день свадьбы и совместный отъезд в Париж Бальзака и графини. Он пишет матери: «Я хочу, чтобы мадам Оноре увидала дом в его лучшем убранстве, и чтобы там были красивые цветы во всех жардиньерках. Нужно, чтобы они были свежие; я напишу тебе из Франкфурта и укажу день, когда ты должна будешь расставить цветы. Я готовлю сюрприз и ничего об этом не рассказываю».
А через четыре дня, 15 марта, уже сообщает: «Моя дорогая, любимая и добрая мама! Вчера, в семь часов утра, благодарение богу, состоялось мое бракосочетание в церкви святой Варвары в Бердичеве. Обряд совершал священник, присланный епископом Житомирским. Его преосвященство сам хотел венчать меня, но был занят и отправил вместо себя святого отца, ксендза графа Чарусского, славнейшего представителя польского католического духовенства.
Госпожа Ева де Бальзак, твоя невестка, чтобы устранить все деловые препятствия, приняла героическое решение, полное возвышенных материнских чувств: она отдала все свое состояние детям, оставив себе одну только ренту…».
И тем же числом помечено письмо к сестре, и в нем он печалится о супруге: «Руки и ноги распухают так, что она не может ни шевелить пальцами, ни ходить…».
Печальное зрелище, которое представляли собой молодожены, заставляет задуматься над тем, что собственно побудило их связать друг друга узами законного брака. Бальзак, конечно, верил в свое выздоровление, но могла ли верить в него графиня, наблюдавшая в течение полутора лет, как умирает человек? А если не верила, то могут быть только две причины, заставившие ее повенчаться: по-человечески — жалость, формально — желание церковью покрыть грех «незаконного» сожительства. Но и в том и другом случае Бальзак не был вознагражден за свои искренние чувства и привязанность.
Есть какая-то беспомощность в той торопливости, с которой Бальзак стремится оповестить своих друзей о своем счастливом браке, и, главное, с кем! «Узнав, что я стал мужем внучатной племянницы Марии Лещинской
[195], — пишет он доктору Накару, — что я делаюсь шурином графа Ржевусского (тестя графа Орлова) — старшего адъютанта его императорского величества, самодержца всея России, племянником графини Розалин Ржевусской, первой кавалерственной дамы ее величества императрицы… и сто раз далее, — все поднимут меня на смех…
Но счастье самое полное, самое необычайное — вот чем лучше всего искупается всеобщая зависть. Но что мне до нее! Бог, несколько друзей, семья моей жены — свидетели, что я всегда любил в ней только ее самое…».
Титульный лист к «Человеческой комедии». Работа Берталя
И о том же в письме к Зюльме Каро: «Мы такие старые друзья, что Вы должны узнать от меня самого о счастливой развязке великой и прекрасной драмы сердца, длившейся шестнадцать лет. Итак, три дня назад я женился на единственной женщине, которую любил, люблю больше, чем когда-либо, и буду любить до самой смерти. Мне кажется, что бог вознаградил меня этим союзом за столько бедствий, столько лет труда, столько трудностей, перенесенных и преодоленных. У меня не было ни счастливой юности, ни цветущей весны; у меня будет самое сверкающее лето, самая теплая осень».
Но вряд ли Бальзак думал о сверкающем лете, когда, сам больной и с больной женой, в апреле 1850 года тронулся в дальний путь и путь тяжелый: «Нам потребовался почти месяц на дорогу, — сообщает он сестре из Дрездена, — которая делается в неделю. Не один раз, а сто раз на день наша жизнь находилась в опасности. Часто надо было звать на помощь 15–16 человек с домкратами, чтобы вытаскивать нас из бездонной грязи, в которой мы застревали по самые дверцы кареты. Такое путешествие старит на десять лет… Болезнь глаз мешает мне видеть, что я пишу, и эта-то болезнь и заставила нас, несмотря ни на что, отправиться в Париж, чтобы ее вылечить…
Я рассчитываю на тебя: дай понять маме, что она не должна быть на улице Фортюне, когда я приеду. Моя жена должна первая нанести ей визит. Когда это будет сделано, она может показать всю свою преданность, но она потеряет свое достоинство, если будет помогать нам распаковывать вещи. Итак, пусть она приведет дом в порядок, позаботится о цветах и обо всем прочем, 20-го числа, а потом отправится ночевать к тебе или к себе, в Сюрен. Через день после приезда я представлю ей ее невестку».
А в письме к матери, в этот же день и оттуда же, опять напоминает о цветах и умоляет ее быть не у себя, а у Лауры, так как он не в состоянии подниматься выше, чем на двадцать пять ступенек.
Мать в точности выполнила пожелания сына: квартира была убрана цветами, и когда путешественники подъехали к дому в ночное время, он был ярко освещен, но увы, попасть в пего никак нельзя было. Ни звонки, ни стуки в дверь не могли призвать лакея Франсуа к исполнению своих обязанностей, — он сошел с ума. Пришлось вызвать слесаря, и только после взлома замка супруги де Бальзак попали в свой дом.
Это обстоятельство крайне тяжело подействовало на Бальзака, и он увидел в этом дурное предзнаменование. Еще только один раз, летом 1850 года, Бальзак покидал Париж для лечения соленым воздухом в Биаррице, еще только один раз выезжал в карете на парижскую таможню для выкупа двух тысяч килограмм багажа, пришедшего из Вишховни, и уже ни разу не получал из типографии свежей корректуры.
Когда наступила «теплая осень», Оноре де Бальзак умер.
О его смерти французские газеты сообщили: «Один из самых плодовитых и самых известных наших писателей, господни де Бальзак, скончался. Отпевание состоится в среду 21 августа, в одиннадцать часов, в церкви св. Филиппа Рульского.
Сбор в часовне квартала Божон, улица Сент-Оноре, 193».
Бальзак на смертном одре. Рисунок Эжена Жиро
21 августа 1850 года, на кладбище Пер-Лашез Виктор Гюго сказал: «Господа!
Человек, сошедший в эту могилу, — один из тех, кого провожает общественная скорбь. В наше время иллюзий больше нет. Теперь взоры обращены не к тем, кто правит, а к тем, кто мыслит, и когда один из мыслящих уходит, содрагается вся страна. Отныне смерть человека талантливого — это всеобщий траур, смерть гениального человека — траур всенародный.
Господа, имя Бальзака вольется в блистательный след, который наша эпоха оставит в веках.
Господин де Бальзак принадлежал к тому мощному поколению писателей девятнадцатого века, которое пришло после Наполеона, точно так же как славная плеяда семнадцатого века пришла после Ришелье, — словно в развитии цивилизации есть закон, по которому за победителями мечом приходят победители умом.
Господин де Бальзак был одним из первых среди самых великих, одним из самых высоких среди лучших. Здесь не место говорить обо всем, чем был этот великолепный и полновластный ум. Все его книги образуют одну книгу, книгу живую, блистательную, глубокую, где живет и движется страшная, жуткая и вместе с тем реальная, наша современность; чудесную книгу, которую поэт назвал комедией, и которая могла бы называться историей, которая являет все формы и все стили, которая, опережая Тацита, достигает Светония
[196], и, соприкасаясь с Бомарше, доходит до Рабле; которая щедро расточает истинное, личное, мещанское, пошлое, земное, и которая иногда, сквозь завесу всего сущего, разорванную резким и широким движением, показывает вдруг самый мрачный и самый трагический идеал.
Сам того не зная, хотел он этого или не хотел, согласился бы он с этим или нет, — творец этого огромного и странного произведения был из крепкой породы писателей революционных. Бальзак идет прямо к цели. Он берет современное общество мертвой хваткой. Он у каждого что-нибудь отнимает: у одних — иллюзию, у других — надежду, у этих исторгает вопль, с тех срывает маску. Он копается в пороке, он разымает страсть. Его скальпель проникает в человека, в душу, в сердце, во внутренности, в мозг, в пропасть, которую каждый носит в себе. И вот, даром своей свободной и мощной натуры и преимуществом умов нашего времени, которые, видев вблизи революции, яснее прозревают конечную цель человечества и яснее понимают провидение — Бальзак, после этих страшных трудов, приводивших Мольера к меланхолии и к мизантропии — Руссо, выходит улыбающийся и светлый.
Вот что он делал среди нас. Вот творение, которое он нам оставляет, творение высокое и крепкое, прочная громада гранитных глыб, монумент! Творение, с высоты которого будет отныне сиять его слава. Великие люди сами создают себе пьедестал, о статуе заботится будущее.
Его смерть повергла Париж в оцепенение. Несколько месяцев тому назад он вернулся во Францию. Чувствуя, что умирает, он еще раз хотел увидеть родину, как хочет обнять сын свою мать накануне дальнего странствия.
Жизнь его была коротка, но полна; больше наполнена трудами, чем днями.
Увы! этот могучий и неутомимый труженик, этот философ, этот мыслитель, этот поэт, этот гений прожил среди нас жизнь, полную гроз, борьбы, схваток, битв, общую во все времена всем великим людям. И вот он вкусил мир. Он выше соперничества и вражды. В один и тот же день он вступает в славу и в могилу. Отныне, превыше туч, нависших над нашими головами, он будет снять в созвездии нашей родины.
Вы все, собравшиеся сюда, разве вы ему не завидуете?»
Судьба писателя
«Поэт не есть ли такой человек, который осуществляет свои чаяния раньше времени?»
Оноре де Бальзак
«Гений великого писателя принадлежит всему миру, а сердце его — ему одному». Гений Бальзака известен всему миру, но сердце его никому не открыто.
Буйность речи, сверкание золотых точек в зрачках, веселость, сообщавшая даже дурной одежде Бальзака какую-то улыбку, — все это заставляло думать, что перед вами стоит или сидит, спешит мимо в типографию или прогуливается по Люксембургскому саду человек открытого нрава, который сейчас, после нескольких слов приветствия, возьмет вас за руку, отведет в сторону и откроет вам свою душу с такою же легкостью, с какою в его словах нижутся мысли и блистает остроумие, — что вот-вот, еще немного, и вы станете друзьями.
Нет, у Бальзака не было друзей. У таких людей друзей не бывает. Их жизнь своеобычна. В нее они редко кого-нибудь допускают, а если и допускают, то только того, кто им почему-нибудь нужен или того, кто очень слаб. Ни Огюст Борже, ни Сандо — кратковременные сожители Бальзака — не могли назвать себя его друзьями, и не называли, и даже не оставили о нем ни строки воспоминаний.
С Огюстом Борже Бальзак разделял наследственное увлечение Китаем, в Сандо он предполагал найти соавтора по выполнению многих своих литературных планов. Казалось бы, тут-то и мог раскрыться перед ними тайный мир его сердца в дружеском единении и близости. Но получилось так, что они ушли от него с пустой памятью\' и холодным сердцем, а Сандо даже стал его врагом. Леванжуль замечает: «Отношения Бальзака почти со всеми людьми, с которыми он сталкивался, остались тайной. В большинстве случаев эти отношения кончались катастрофой».
Свою семью Бальзак тоже не баловал своей дружбой, и только сестра Лаура в некоторых случаях располагала его к откровенности, и все же он допускал ее в свою жизнь не дальше маленьких тайн холостяцкого обихода, а чаще всего его дружба с сестрой была «обменом тщеславия».
Но вскоре и она перешла во вражду. Мадам де Берни, — пишет он Ганьской, — говорила: «Вы — орлиное яйцо, которое высидели эти гусыни». «Она отличала от них моего отца, а когда я хотел защитить и сестру, она говорила мне: «Ваша сестра будет такой же, как ваша мать». И она была права…
Я ничто в своей семье, в которой нет настоящего духа семьи. Постепенно они порвали все семейные узы. Я оседлаю работу, я опять воскрешу обычай — очень редко видеться с сестрой, как это было во времена мадам де Берни. Вот уже долгое время, как я наблюдаю странное превращение моей сестры в мою мать, предсказанное мадам де Берни. Я потрясен прозорливостью этого женского ума. Доброта моей сестры проявляется только порывами. Роковые слова мадам де Берни: «Вы — цветок, выросший на куче навоза» — к сожалению, правильны…».
Разрыв с сестрой продолжался несколько лет, потом они помирились и так называемая дружба их превратилась в самые обычные официально-семейственные отношения. Бальзак гораздо охотнее писал ей о вишховнянских дубах и каких-то коммерческих планах в Англии господина Сюрвиля, чем о своих литературных планах, а о самом себе он сообщал только то, что могло быть предметом бахвальства перед другими для этой закоренелой мещанки.
В Ганьской Бальзак избрал себе женщину, но не избрал друга. Он был всю жизнь одинок и умер одиноким. У его смертного одра стояли и плакали слуги, а мадам находилась в своих апартаментах в интимной беседе с молодым художником Жаном Жигу
[197]. И, возможно, только одна прекрасная тень друга могла возникнуть в последней памяти писателя — это Лаура де Берни. Только она одна могла бы нам открыть многое о Бальзаке, но, к сожалению, даже писем его к ней не сохранилось, — они уничтожены ее сыном, как преступные свидетели «преступной» связи.
Роковым образом произошло так, что после смерти Бальзака все, кто близко стоял около него, старались не вскрыть перед нами его внутренний облик, а всячески затушевать или показать его в ином свете, то есть таким, каким они сами хотели его видеть, а потому, издавая его письма, и сестра, и жена исправили в них то, что было не по нраву добропорядочным мещанам. Свои же письма к Бальзаку Ева Ганьска уничтожила. Об этом особенно сожалеть не приходится, ее образ совершенно ясен, вы его найдете в богатейшей галерее образов самого Бальзака.
Супруги Бальзак. Карикатура из книги «Четыреста авторов»
Бальзак был одинок и хотел быть одиноким. Вот его идеал подруги жизни: «Человек, предпринявший то, что предпринял я, либо женится, чтобы иметь спокойную жизнь, либо соглашается на нужду Лафонтена и Руссо. Ради бога, никогда не говорите мне о моей беспорядочности, потому что она — следствие независимости, в которой я живу и которую хочу сохранить… Заявляю, (хотя я и перешел за роковой возраст — 36 лет), что я хотел бы иметь жену, соответствующую мне по годам, самого знатного происхождения, образованную, умную, богатую, которая одинаково хорошо могла бы жить на мансарде и играть роль супруги посла, не вела бы себя дерзко, как одна известная Вам особа в Вене, и не жаловалась бы, что она — жена бедного работника пера; я хотел бы быть исключительно обожаем, как за мои недостатки, так и за немногие мои достоинства, и чтобы эта женщина обладала в достаточной степени возвышенным умом и понимала, что при жизни вдвоем должна быть священная свобода, благодаря которой все доказательства любви добровольны, а не вызываются чувством долга, потому что в делах сердечных долг мне ненавистен; когда я найду этого феникса, единственную женщину, которая не сделает несчастным автора «Физиологии брака», — тогда я посмотрю».
«Священную свободу» надо понимать у Бальзака, как меру защиты от внедрения постороннего ока во внутреннюю жизнь человека, предпринявшего то, что предпринял Бальзак-писатель. Предпринятое — грандиозно, и, как все грандиозное, всегда немножко страшно, но тот, кто не убоялся создать грандиозное, тот скорее согласятся на нужду, чем подпустит к своему делу робкого и маленького человека.
И вот не потому ли предпринятое и гениально выполненное Бальзаком имеет свою одинокую судьбу. Как не было друга в жизни писателя, так не скоро нашелся друг среди потомков, способный понять и оценить по достоинству высокое искусство Бальзака. Мнение тех немногих современников, как Гюго, Готье и Неттеман, которые угадали в Бальзаке явление замечательное, оказалось гласом вопиющего в пустыне, и человек, родившийся в год смерти Бальзака и достигший через четверть века зрелого возраста, заинтересовавшись этим писателем, мог найти в авторитетнейшей справочно-поучительной настольной книге всякого интеллигентного француза — в словаре Ларусса — такую оценку Бальзаку:
«Биография Оноре Бальзака представляет лишь относительный интерес».
Массовый читатель Ларусса после этой фразы, вероятно, закрывал книгу и дивился, почему собственно некоторые люди так восторженно говорят об этом писателе? Но если он даже и не закрывал книги на этой фразе, то его и в дальнейшем ожидало разочарование. Ларусс сообщает, что Бальзак не имел писательского призвания и напал на мысль заняться литературой, имея дело с типографией и словолитней, что писательство давалось ему с большим трудом, доказательством чему служит его стиль. Такое заключение конферент по Бальзаку выводит из описания Теофиля Готье о том, как Бальзак правил свои корректуры.
«Шуаны», — по его мнению, — еще не вывели Бальзака на широкую дорогу литературы, и первое его произведение, заслужившее внимание, это — «Физиология брака», книга безнравственная и циничная, даже в некоторых местах скабрезная, напоминающая «Порнографа» Ретиф де ла Бретона. Успех ему создала «Шагреневая кожа», которая, наряду с отдельными местами, свидетельствующими об истинном таланте, содержит неудачные подражания Гофману и отчасти Рабле, лирические высокопарности, псевдо-философские длинноты, вульгарную декламацию и претензии на безнравственность.
К концу жизни Бальзак совершенно исписался, все больше впадал в вульгарность, изображая все более и более низкие предметы. В жизни есть много вещей, — заявляет критик из Ларусса, — воспроизводить которые бесполезно и неинтересно, и много таких, которые описывать просто неудобно, а Бальзак смел описывать.
Бальзак не создал типов, как Шекспир, Мольер и другие действительно великие писатели: смешно называть типами Вотрена и Растиньяка, мадам Марнеф и кузину Бетт. Типы его не реальны, таких людей никогда не было, он их выдумал, и выдумал неудачно. «Их кажущийся реализм — химера. Вотрен — мрачный романтический злодей, Растиньяк — низкий бездельник, без характера и без физиономии, отец Горио — маньяк». Все его герои до того безнравственны и отвратительны, что тошно читать, и с омерзением бросаешь книгу. «Их также нельзя считать типами, как нельзя считать оригинальностью тлю на розе». Стиль Бальзака ужасен, композиция его произведений никуда не годится. Он брал только внешнюю сторону явлений, а идеала у него не было. Его поклонники оправдывают его безнравственность тем, что он описывал жизнь так, как она есть, не неся ответственности за то, что она уродлива, но он описывал ее неправильно, да и жизни он не видал, ибо сидел всю жизнь у себя дома и пил кофе. Он не столько наблюдал, сколько выдумывал.
Порядочные писатели должны возвышать душу читателя, а Бальзак ее принижает, описывая только одну грязь. Прочитав Бальзака, становишься не лучше, а хуже. Он забывал, что основную массу читателей изящной литературы составляют женщины и молодежь, и не щадил их стыдливости. Со времени Бальзака общество стало еще развращеннее, превратилось в сплошную язву и виноват в этом Бальзак. Чтение Бальзака — вещь нездоровая и вредная. Влияние Бальзака на литературу так же плачевно, как и на правы.
Но оставим Ларусса и справимся о писателе Бальзаке в самой популярной истории французской литературы Лансона, которая является учебным пособием для школ всей Европы и по настоящее время. По мнению Лансопн, у Бальзака нет стиля, нежные чувства он изображать не умеет, слишком много рассуждает, воображая, что он — светоч; у него нет вкуса и чувства меры. Природы он не понимает, — «перед полями и лесами этот великий художник испытывает чувства коммивояжера», его интересует только человек и все, что его сопровождает и объясняет. Он безнадежно романтичен в дурном смысле этого слова, половина его творчества принадлежит к низкому романтизму по неправдоподобию и нагромождению чепухи. Никаких тонких характеров он изображать не может, и все его великосветские женщины — куклы и штампы. «Добродетель, как и грация, мало удается Бальзаку. Его гений начинается там, где начинается вульгарность и порок».
Так трактуют о Бальзаке французские справочники и учебники. Не лучше обстоит дело и с книгами, относящимися к разряду серьезных, как например труд Фаге, вышедший в серии «Великие французские писатели». Этот интеллигентный француз, воспитанный на классиках, не может скрыть своего презрения к Бальзаку и как к писателю, и как к человеку, к этому разночинцу, пролезшему в литературу, которого некоторые ошибочно считают гением.
Такое же презрение не мог скрыть от читателя и Бретон, написавший в общем неплохую книгу о Бальзаке. В конце ее он говорит так: «Он оставил после себя такой огромный памятник, какого не воздвигал себе ни одни романист, и все-таки колеблешься дать этому памятнику название произведения искусства, так как он пребывает в состоянии хаотического беспорядка и особенно еще потому, что в нем нет ничего, или почти ничего, великого и благородного. Он не из тех, которые внушают нам, как говорили в старину, «благородные и мужественные чувства». В общем почти так же трудно любить Бальзака, как трудно им не восхищаться».
Книги Фаге и Бретона вышли незадолго до империалистической войны, Ларусс и до сих пор непременно присутствует во всякой так называемой «порядочной» библиотеке; следовательно, и мещанин из Ларусса, и снисходительный профессор Фаге, и повышенно интеллигентный Бретон сочувственно перекликаются друг с другом на протяжении более чем полувека.
Что же это такое, что называют безнравственностью, в которой обвиняют Бальзака? Прежде чем ответить на этот вопрос, следует уяснить себе, кто его обвиняет. Обвиняют его представители буржуазной критики, укрепившей свои позиции с тех пор, как господствующим заказчиком литературы стала буржуазия. А между тем, на стороне Бальзака должны были быть все ее симпатии, ибо этот писатель, являющийся ее же представителем, никогда не намеревался расшатывать установившийся капиталистический строй, верил в его незыблемость, и единственно в чем он видел действенность уходящей в прошлое аристократии, — это в том, что на ней лежит задача облагородить буржуазные нравы. Однако эти буржуазные нравы были изображены им с такой беспощадной правдой, что буржуазия не могла не увидать на своем молодом и, казалось бы, здоровом и сильном теле признаки близкого разложения. Это стало для нее более очевидным после тою, как все явственнее и явственнее слышалась поступь ее могильщика, который в 1871 году решительно обнаружил свое истинное и страшное для нее лицо.
Предчувствуя надвигающуюся смерть, буржуазия требовала от писателя увода от действительности, она хотела, чтобы он насыщал ее воображение не миром страшных пороков, а миром благополучия, и не обнаруживал бы тех противоречий, которые должны привести ее к гибели, изображая лишь те добродетели, которые должны служить ей личиной.
Натуралистическая школа Золя еще решительнее совлекла румяна и пудру с ее мертвенно-бледного лица и устремила свое внимание к нечистым подробностям ее интимной жизни. Натуралистическая школа вызвала резкую критику, и постольку, поскольку Золя причислял себя к ученикам Бальзака, блюстители общественной нравственности накинулись на праотца «безнравственной» литературы — на Оноре де Бальзака. И в таком отношении к Бальзаку воспитывались целые поколения французов! И поэтому неудивительно, что на наших глазах произошло следующее событие.
В июле 1910 года, только через шестьдесят лет после смерти Бальзака, в Париже, в Пасси, был открыт музей его имени, и открыт на частные средства, между прочим, Марселя Бутерона, по инициативе литератора Луи Бодье-Ройямона, снявшего для этого дом, где жил Бальзак, и поселившегося там в качестве квартиранта.
Дом в Пасси, где жил Бальзак. Теперь это здание занято музеем его имени (вид из сада)
Во время империалистической войны музей заглох и пришел в упадок. По окончании воины группа бальзаковедов упросила владелицу дома, мадам Барбье, назначить арендную плату в размере 3 тысяч франков, при условии выплаты музеем задолженности за помещение. Удалось также по подписке собрать деньги на внутреннее оборудование и на ремонт. Контракт на дом был заключен по 1936 год, но владелица умерла в 1929 году, завещав дом государству, с оговоркой, что он перейдет во владение государства только в 1950 году, к столетию со дня смерти Бальзака. Тогда наследники поторопились извлечь из этого дома средства и продали все владение покойной мадам Барбье какой-то фирме, а она, в свою очередь, чтобы с излишком покрыть свои расходы на покупку дома, увеличила арендную плату музея до 10 тысяч франков. Это легло непосильным бременем на бюджет музея, и в прошлом году встал вопрос о его закрытии.
Это, конечно, не случайность, это — знамение времени. Это говорит о том, что потрясающая сила образов Бальзака создала ему в капиталистическом обществе против тысячи друзей миллионы врагов, которые не только не дадут ни единого су на содержание музея его имени и с удовольствием прочтут Ларусса, но и пойдут дальше, к более решительным мерам, что и великолепно доказано. В Австрии при правительстве Дольфуса-католика изъяты из публичных библиотек сочинения Бальзака, как безнравственная и вредная литература.
Но такие варварские меры буржуазии по отношению к памяти Бальзака уже не новы. Дом на улице Фортюне давно уже куплен Ротшильдами и снесен до основания.
Бальзак стал вреден потому, что разгадана революционность его реализма, на которую указал в своей надгробной речи Виктор Гюго, и которая совершенно ясна нам. Вот почему буржуазный писатель и роялист-Бальзак интересен для советского читателя. Мир, изображенный Бальзаком, еще жив, и хотя он в достаточной мере одряхлел, он все же добровольно не уступит места новому миру, создаваемому пролетариатом. Пролетариат борется с этим одряхлевшим миром и должен знать его лицо — лицо своего врага.
Список произведений Бальзака, вошедших в «Человеческую комедию»
(В хронологическом порядке напечатания)
1829 «Шуаны». «Физиология брака».
1830 «Портрет женщины». «Мир домашнего очага». «Дом кошки, играющей в мяч». «Бал в Со». «Ведетта». «Гобсек». «Двойное семейство». «Два сна» («О Екатерине Медичи»). «Прости». «Эликсир долгой жизни». «Сарацин». «Страсть в пустыне». «Случай из времен террора».
1831 «Рекрут». «Изгнанники». «Неведомый шедевр». «Красная гостиница». «Шагреневая кожа». «Иисус во Фландрии». «Мэтр Корнелиус».
1832 «Госпожа Фирмиани». «Послание». «Полковник Шабер» «Турский священник». «Биржа». «Покинутая женщина». «Луи Ламбер». «Гренадьер». «Мараны».
1833 «Феррагюс» («История Тринадцати»). «Деревенский доктор». «Эжени Гранде». «Славный Годиссар».
1834 «Герцогиня Ланже» («История Тринадцати»). «Поиски абсолюта». «Тридцатилетняя женщина». «Отец Горио».
1835 «Драма на морском берегу». «Раскаявшийся Мельмот». «Златоокая девушка» («История Тринадцати»). «Брачный контракт». «Серафита».
1836 «Заупокойная обедня атеиста». «Опека». «Фачино Кане». «Лилия в долине». «Проклятое дитя». «Старая дева». «Тайна Руджиери» («О Екатерине Медичи»).
1837 «Два поэта» («Погибшие мечтания»). «Служащие». «Гамбара». «История величия и падения Цезаря Биротто».
1838 «Лавка древностей». «Банкирский дом Нюсенжан». «Дочь Евы».
1839 «Великий провинциал в Париже» («Погибшие мечтания». «Сельский священник». «Тайны княгини Кадиньянской». «Массимилла Дони».
1840 «Пьеретта». «З. Маркас». «Принц богемы». «Пьер Грассу».
1841 «Темное дело». «Мученик-кальвинист» («О Екатерине Медичи»). «Урсула Мируэ». «Мнимая любовница». «Воспоминания двух молодых».
1842 «Альбер Саварюс». «Первый шаг». «Рыбачка». «Другой портрет женщины».
1843 «О Екатерине Медичи», введение. «Онорина». «Департаментская муза». «Как любят девки» («Куртизанки, часть I). «Мучения изобретателя» («Погибшие мечтания»).
1844 «Модеста Миньон». «Годиссар II». «Во что любовь обходится старикам» («Куртизанки»). «Беатриса». «Крестьяне» (2-я часть появилась в печати в 1855 году).
1845 «Деловой человек».