Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Павел Сергеевич Сухотин

Бальзак

Посвящаю мою работу театру имени Вахтангова






В Париж! В Париж!

Поэты родятся в провинции, а умирают в Париже Альфонс Карр
Только в конце жизни познается человек со всеми его достоинствами и пороками. Только в конце жизни (а после смерти еще крепче) за гением утверждаются новым поколением его права. Однако, бывают случаи когда почтенный мэтр, пользуясь властью, данной ему неписанным законом, судить и миловать, судит и не всегда милует «племя младое, незнакомое», не замечая того, что в коллективном зерне его зреет новый гений, — и тогда на такой неправедный суд уходящего мы часто слышим столь же несправедливый отклик тех, за кем будущее, кто смеет в детской резвости колебать треножник кумира. Отложим в сторону книги тех, кто по той или иной причине мог быть недоволен мэтром, и послушаем лучше то, что говорит о гении другой гений, его современник и без малого однолеток, что говорит об Оноре де Бальзаке Виктор Гюго[1]. У последнего была столь блестящая слава! Нет оснований заподозрить его в зависти или в преднамеренном желании преувеличить силы своего друга по ремеслу.

«Я позвонил. (Улица Фортюне, дом 14, в квартале Божон.) Месяц светил сквозь тучи. Улица была пустынна. Никто не вышел. Я позвонил еще раз. Дверь отперлась. Появилась служанка со свечой.

— Что угодно, сударь?

Она плакала. Я назвал себя. Меня впустили в гостиную, которая находилась в первом этаже и в которой на консоли, против камина, стоял огромный мраморный бюст Бальзака работы Давида Анжерского[2]. Горела свеча на богатом, стоявшем посредине гостиной, столе, ножки его представляли собой шесть позолоченных статуэток самого утонченного вкуса. Вошла другая женщина. Она тоже плакала.

— Он умирает, — сказала она. — Мадам ушла к себе. Доктора еще вчера потеряли надежду. У него рана на левой ноге. Антонов огонь. Доктора не знают, что делают. Они говорят, что водянка — жировая, мясо и кожа как бы просалены, и потому невозможно делать прокол. В прошлом месяце мосье, ложась спать, зацепился за резную мебель, кожа разорвалась, и вся вода, которая была у него в теле, вытекла. Доктора сказали: «Вот так штука!» Это их удивило, и с того времени они стали делать ему проколы. Но на ноге образовалась язва. Его оперировал господин Ру. Вчера сняли повязку. Рана, вместо того чтобы гноиться, стала красная, сухая, воспаленная. Тогда они сказали: «Он погиб!». И больше не возвращались. Ходили еще к четырем или пяти. Все они отвечали, что сделать ничего нельзя. Ночь была плохая. С девяти часов утра мосье не говорит Мадам посылала за кюре. Он пришел и соборовал мосье. Мосье подал знак, он понимал, что происходит. Через час он протянул своей сестре, мадам Сюрвиль, руку. С одиннадцати часов он хрипит. Он не переживет ночи. Если хотите, я позову мосье Сюрвиль, он еще не ложился…

Женщина ушла. Я ждал несколько минут. Свеча едва освещала обстановку гостиной и висевшие на стенах чудесные картины Порбуса[3] и Гольбейна[4]. Мраморный бюст маячил в полутьме, как призрак человека, который сейчас умирает. По дому распространялся трупный запах. Вошел господин Сюрвиль и подтвердил мне все, что говорила служанка.

Мы прошли коридор, поднялись по лестнице, застланной красным ковром, тесно уставленной статуями, вазами, увешанной по стене картинами, эмалевыми блюдами. Потом был опять коридор, в нем я увидел открытую дверь. Я услыхал громкое, жуткое хрипение. Я вошел в комнату Бальзака. Посреди нее стояла кровать красного дерева с брусьями и ремнями в головах и в ногах, — приспособление, чтобы поднимать больного. Голова Бальзака лежала на груде подушек, к которым прибавили еще диванные подушки, крытые красным дамасским шелком Лицо его было лиловое, почти черное, склоненное на правую сторону, небритое. Волосы седые, коротко остриженные. Глаза открытые и неподвижные. Я видел его в профиль и так он был похож на императора. Старушка-сиделка и слуга стояли по обеим сторонам постели. Одна свеча горела за его головой на столе, другая — на комоде у двери. На ночном столике стояла серебряная ваза. Мужчина и женщина молчали в каком-то ужасе и прислушивались к громкому хрипу умирающего. Свеча на столе ярко освещала висевший над камином портрет румяного, улыбающегося юноши. От постели исходило невыносимое зловоние. Я поднял одеяло и взял руку Бальзака. Она была потная. Я пожал ее. Он не ответил на пожатие.

В этой же комнате я был у него месяц назад. Он был весел, полон надежд, не сомневался в своем выздоровлении, смеясь, показывал на свою опухоль. Мы много разговаривали и спорили о политике. Он попрекнул меня моей «демагогией». Он был легитимистом. Он сказал мне: «Как могли вы так весело отказаться от звания пэра Франции, — самого прекрасного звания после короля Франции?» И еще он сказал мне: «У меня дом господина Божона, только без сада, но зато с часовней к маленькой церкви на углу! У меня в комнате есть дверь, ведущая в церковь. Поворот ключа — и я на мессе. Мне это гораздо дороже сада». Когда я от него уходил, он проводил меня до лестницы, с трудом ступая, потом указал мне на дверь и крикнул жене: «Главное, покажи Гюго все мои картины!»

Сиделка сказала мне: «На рассвете он умрет». Я сошел вниз, унося с собой в памяти этот поблекший образ. Проходя через гостиную, я снова увидел бюст, неподвижный, бесстрастный, надменный, озаренный смутным светом, и сравнил смерть с бессмертием.

Возвратившись домой, я нашел у себя — было воскресенье — несколько человек гостей, которые меня ждали, среди них Риза Бей, турецкий уполномоченный, испанский поэт Наваррете и итальянский эмигрант граф Арривабене. Я сказал им:

— Господа, Европа теряет сейчас великого человека.

Он умер в ночь. Ему был 51 год. Похоронили его в среду».

Так писал Гюго о 18 августа 1850 года. В его воспоминаниях рассказана не только точная история болезни, сведшей в могилу Бальзака. Перед нами его портрет. Изумительный рисунок пером — лаконичный и четкий. «Он весел, полон надежд, смеясь, показывал на свою опухоль…» Это — жизнерадостность и румяность Оноре. Попрекнул «демагогией» и сказал: «Как могли вы так весело отказаться от звания пэра Франции?…» Это — заветнейшая мечта Бальзака-политика. И тут же постоянная его суета-сует, расточительность на пустяки и наивное тщеславие — «Главное, покажи Гюго мои картины!». Но вот само величие: профиль императора. Величие на смертном одре. От постели исходило невыносимое зловоние, переходившее в какой-то общий мрачный средневековый фон: рядом часовня, поворот ключа — и месса… На рассвете гениальный человек умер. Смерть и бессмертие — неподвижный, бесстрастный бюст, озаренный смутным светом одинокой свечи.

На этом замечательном портрете мы находим подпись художника: «Возвратясь домой, я нашел у себя — было воскресенье — несколько человек гостей, среди них Риза Бей, турецкий уполномоченный, испанский поэт Наваррете и итальянский эмигрант граф Арривабене…» Это уже сам Виктор Гюго. Блестящий француз в ореоле славы. Кокетство эмиграцией, упоение салоном. Если бы Бальзак и Гюго в данном случае поменялись ролями, Оноре не преминул бы написать: «Дома меня ожидали маркиза де Кастри и герцог Фиц-Джемс[5]…»

Таковы были люди, такова была эпоха, наполненная отзвуками блестящего прошлого французской аристократии накануне победоносного восшествия на престол финансовой буржуазии, образы которой предвосхитил Бальзак в своих замечательных романах. В этом отношении Карл Маркс настолько ценил Бальзака, что думал даже, — как утверждает Франц Меринг, — написать о нем критическую статью, но великий революционер не оставил нам этого критического наследия, и лишь кое-где мы имеем его краткие и случайные высказывания о Бальзаке. По мнению Маркса, «Бальзак был не только бытописателем своего времени, но также творцом тех прообразов-типов, которые при Людовике-Филиппе[6] находились еще в зародышевом состоянии и достигли развития уже впоследствии, при Наполеоне III». Да и сам Бальзак говорит о таком своем предвиденьи в предисловии к «Крестьянам»: «Руссо[7] предпослал своей «Новой Элоизе» следующие слова: «Я видел нравы моего времени, и напечатал эти письма». Разве не могу я сказать, подражая великому писателю: я изучаю ход моей эпохи и печатаю этот труд… Речь идет о том, чтобы объяснить законодателя не сегодняшнего, а завтрашнего дня…».

И не этими только типами-прообразами богата портретная галерея Бальзака. Начало сознательной жизни его относится к буйным годам европейской истории, когда перекраивались географические карты государств, рушились надежды, зажженные Великой французской революцией, и целые народы, как итальянцы, были повергнуты в полное порабощение.

Не было в Европе страны, где бы реакция не искала своих жертв. Люди далекого прошлого, вчерашние победители, а сегодня — побежденные, люди, прошедшие с фантастической быстротой карьеру с метлы конюха до жезла маршала, мелкие лавочники, разбогатевшие на спекуляциях, — вот каково было окружение Бальзака в доме его отца, и нет сомнения, что история жизни многих из них послужила материалом для его произведений.

Салон отца Бальзака являл собою необычайно пеструю смену лиц, званий, титулов, рангов и положений. Назовем друга семьи генерала де Поммерейля, офицера артиллерии старой королевской армии, человека очень образованного, сотрудника «Энциклопедии» префекта департамента Эндр-э-Луар (1800–1805) впоследствии государственного советника и главного директора королевской типографии и библиотеки. 29 июля, 1815 года он был выслан из Франции и вернулся только в 1819 году. Граф Клеман де Рис — сенатор Империи, пэр Франции с 1814 года. Де Савари — богатый помещик в Вуврее, его зять де Маргонь, который жил в своем замке в Саше, на берегах Эндра, когда семья Бальзака жила в Туре. Имя последнего в связи с Бальзаками произносилось шепотом и с коварной улыбкой, намекающей на его «близкие» отношения с матерью Бальзака.

Барон Маршан — главный комиссар-распорядитель по военным делам и главный интендант наполеоновской армии, пожалованный в бароны Империи в 1813 году. Полковник д\'Утремон, после смерти Маршана женившийся на его вдове, урожденной де Ла рот де ла Рибельри. Барон Мале де Трюмильи, бывший эмигрант. Дворянин де Вилье де ла Фэ, манеры которого отличались изяществом дореволюционного времени. Супруги д\'Эрвильи, супруги Мессимье, проживавшие на острове Сен-Луи. Кастран де Воморель, господин Теодор Даблен, владелец оптовой скобяной торговли на улице Сен-Мартен, 201, Пепен-Леаллер — богатый фабрикант военного снаряжения. Доктор Накар, бывший военным врачом в эпоху консульства; в 1803 году он поселился в Париже и в 1808 году напечатал «Трактат о новой физике мозга или изложение доктрины Галля». Накар был близким другом и врачом Бальзаков и жил в Париже неподалеку от них — на улице Сент-Авуа, 39.

Но среди всех этих людей самым оригинальным человеком был отец Оноре Бальзака — Бернар Франсуа Бальзак. Филибер Одебран в своих «Воспоминаниях прохожего» пишет:

«Не помню уже, кто говорил о Жарди, об этом загородном доме романиста, оползавшем после дождя и не имевшем лестницы. По этому поводу рассказывали всякие небылицы — как Оноре де Бальзак собирался разводить там ананасы и как он заставлял своих гостей платить за поданный к столу салат. (Ни на чем, не основанное утверждение Гозлана[8].) Как вдруг из общего хора болтовни выделился один голос:

— Бальзак — эксцентрическая личность? Бальзак — оригинал? Конечно, конечно! Но что бы вы сказали, если бы знали его отца?

Эта сцена происходила в конце правления Людовика-Филиппа, на великолепных антресолях, выходивших на улицу Вивьен, в редакции журнала «Корсар-Сатана», и об отце Бальзака вспомнил Ле Пуатвен Сент-Альм, или попросту «папаша Альм», — семидесятилетний редактор журнала.

По словам «папаши Альма» отец Бальзака был человеком, «отлитым в превосходную форму, и сделан был из лучшего материала». Последователь Жан Жака Руссо, он запасся силой от пребывания на свежем воздухе и от умеренного образа жизни — он любил женщин весьма осмотрительно. Все это способствовало тому, что он прожил до 80 лет. У него была страсть совершать прогулки пешком. Самыми счастливыми людьми, по его мнению, являются крестьяне, потому что они меньше, чем кто бы то ни было, отступают от законов природы.

— Что может быть глупее современного богача? — восклицал Франсуа Бальзак. — Он строит себе дворец из зеленого мрамора только для того, чтобы заточить себя в тюрьму. Если он выходит, то на какой-нибудь час, и то забивается в карету. Четыре времени года проходят мимо него, он их не видит. Он превращает ночь в день и день в ночь, так как считает хорошим тоном поздно ложиться и поздно вставать. Ни один парижский миллионер не дышит живительным утренним воздухом. Пища его должна быть прежде всего изысканной, а не здоровой, — утонченность, специи, пряности, — все, что нужно для гастрита. Тонкие вина, которые ему подают к столу, — приятные яды или зелья, одурманивающие разум. Все прочее — политика, дела, процессы, обманутое честолюбие — это какой-то кипящий котел. И посмотрите на эту преждевременную дряхлость! Парижский богач в сорок лет изможден, лыс, у него старческая походка и одышка. Я не говорю уже о бледных отпрысках, которых он производит на свет. Боже мой! Это какие-то пигмеи или привидения!

— Понимаете ли вы, что такое наши законодатели? Они составляют законы, в силу которых подвергают медицинскому осмотру молодых людей, вступающих в ряды армии. По-видимому, нужно обладать отличным здоровьем, чтобы дать себя убить. Что же касается юношей, которых женят, то есть предназначают для продолжения рода, то их никакому официальному осмотру не подвергают. Если они недоразтвиты, золотушны, чахоточны или страдают идиотизмом, — все равно: для женитьбы их признают годными. Вот почему французская порода вырождается».

Вероятно, тут многое присочинено, и не все так, как говорил старик Бальзак, но вообще это великолепно в смысле определения бытовых черт эпохи. Произносить такие рацеи, мог, конечно, приверженец и ученик Руссо, и все-таки это еще не стиль Бернара Бальзака. Образ его гораздо своеобычнее и ярче.

Отец Бальзака — Бернар Франсуа Бальзак. Портрет художника Годфруа

Бернар Франсуа Бальзак родился 22 июля 1746 года в Лангедоке, в маленькой деревушке Нугериэ. «Слово «Нугериэ» на местном наречии означает местность, засаженную орешником, — пишет Октав Гальтье («Иллюстрасьон» 4/Х1 1933 г.). — Деревушка когда-то состояла из четырех дворов. Сейчас осталось только два жилища, из которых одно довольно хорошо сохранившееся, принадлежало некогда семейству Бальза. Это очень скромная ферма, построенная на засушливом плоскогорье над прохладными берегами Виара. Его светлые воды текут по извилистой ложбине под сенью ольх и тополей. Если свернуть с большой дороги, то в конце тропинки, вьющейся в зарослях боярышника и ежевики, ютится Нугериэ. Отсюда в нескольких минутах ходьбы две деревни: Каньзак — колокольня над несколькими крышами; и Лапрадель — несколько домиков вокруг школы. Нугериэ принадлежит к общине Монтира (Тарн), расположенной по соседству с Кармо и Корд.

Общий вид фермы Бальза не изменился с восемнадцатого века. Дом — старый, готовый вот-вот развалиться, давно запущенный, но в нем есть какое-то благородство. Большие, темные камни стен увенчиваются шиферной крышей, разъеденной лишаем. Ветхость его волнует. Дверь в кухню и вход в хлев сплошь увиты виноградом. Наверху две комнаты с двумя окнами без ставней, над ними несколько щелей для голубей, а на крыше — слуховое окно, через которое складывалось на хранение зерно и сено. Навеса над этим окном во времена Бальза не существовало.

При входе в маленький дворик на куче мусора разрослась огромная бузина. За домом раскинулись ветви очень старых орешников. Все дорожки вокруг дома заросли крапивой. На склонах холмов зеленеют пастбища, где протекают ручейки. Посевы кукурузы, пшеницы, картофеля. Несколько участков занято коноплей и льном. Повсюду разбросаны кряжистые орешники, каштаны, вязы и дубы. Перед глазами развертывается спокойный, ровный пейзаж, залитый легким и немного грустным светом. Кругом тишина. Вблизи нет железной дороги. Нигде не видно фабричного дыма. Поле безлюдно, в лугах не пасутся стада. Какое уединение! Редко-редко прощебечет птица. С давних времен здесь — ничто не изменилось».

В акте о крещении Бальзака-отца значится: «Бернар-Франсуа Бальза(Balssa) сын Бернара Бальза, земледельца, и Жанны Гранье, повенчанных в Нугериэ, в приходе Каньзак, родился 22 июля тысяча семьсот сорок шестого года, около шести часов вечера, и крещен в тот же день в церкви означенного Каньзака; восприемники: Франсуа Гранье, дед, и Жанна Нувиаль, бабка новорожденного, из Праделя, неграмотные. — Священник Вьялар».

Архивариус департамента Тарны Порталь, просмотревший все записи рождений, свадеб и смертей семейства Бальза с 1693 по 1717 год, по поводу фамилии Бальзаков говорит следующее:

«1. Настоящая фамилия предков Оноре де Бальзака — Balssa или Balsa. Первым из них, прибавившим на конце букву «c», был отец романиста.

2. Все эти Balssa или Balsa были крестьяне, земледельцы, иногда даже простые батраки, т. е. поденщики».

В эпоху заката не только французской аристократии, но и аристократии других стран, усиленно развивается тщеславие и родовая кичливость, а потому орфографии фамилий придавалось сугубо серьезное значение. Филибер Одебран пишет: «Оноре де Бальзак, его сын, ушибленный знатным происхождением, — как это видно во всех его произведениях, — говорит, что он ведет свой род от семьи Анриеты де Бальзак». Еще при жизни его отца безжалостные исследователи, библиотечные и архивные крысы (намек на Сент-Бёва[9]) произвели раскопки с целью доказать, что эти претензии ни на чем не основаны. Если верить им, то автор «Эжени Гранде» не только не имел никакого права на частицу «де», но и превысил власть (!), когда писал свою фамилию через «z», которым он так гордился.

Марсель Бутерон, становясь в этом случае на защиту Оноре, говорит, что если кто и «узурпировал» эту частицу «де», то не он, а его отец, который приставил ее к своей фамилии в пригласительном билете на свадьбу своей младшей дочери Лоранс.

Защищая свое «де» и «z» Бальзак неистово фантазировал: «Если мое имя, — пишет он в предисловии к «Лилии в долине», — принадлежит древней галльской семье, то это не моя вина, но мое имя де Бальзак — родовое, — преимущество, коим не обладают многие аристократические семейства, которые назывались Оде, прежде чем называться Шатильон[10], Рике, — прежде чем называться Караман[11], Дюплесси — прежде чем Ришелье[12], и которые от этого не менее знамениты… Если мое имя слишком хорошо звучит для некоторых ушей, если ему завидуют те, которые недовольны своим, — я не могу от него отказаться… Мой отец занимал положение, достойное своего рода, и получил доступ в «Сокровищницу грамот»… Он гордился тем, что принадлежал к побежденному роду, к семье, которая пережила завоевание Оверни и из которой вышли д\'Антрэги. Он нашел в «Сокровищнице грамот» жалованную грамоту на землю, пожертвованную в V веке Бальзаками для основания монастыря в окрестностях городка Бальзака; копия с этой грамоты была, — как я слышал, — зарегистрирована по его ходатайству в парижском парламенте…».

Однако, когда появились разоблачения Сент-Бёва, Оноре продолжал настаивать на том, что он происходит из знатного рода Бальзаков д\'Антрэг, прославившихся во времена Генриха IV, и всюду изображал их герб: на карете, на чемоданах и на других вещах, а за публичное разоблачение этого «узурпаторства» грозился проткнуть Сент-Бёва гусиным пером.

Была еще одна попытка затуманить «низкое» происхождение отца Бальзака, сделанная безвестным автором рукописи, которая была найдена Одебраном у букиниста, под названием «Несколько слов об отце О. де Бальзака», где наивно сказано: «Семья его… жила в буржуазном доме, стоявшем среди голого поля, но именно по этой причине, и потому, что на нем был флюгер, дом называли в бедной округе «замком». Этот апокриф интересен в другом смысле и мы еще будем о нем говорить, но «низкое» происхождение Бернара-Франсуа Бальзака очевидно: он был крестьянином из Лангедока.

Как сообщает Гальтье, «отец Б.-Ф. Бальзака, родившийся 15 января 1716 года, женился первым браком 13 июня 1744 года на Мари Бланке. Овдовев через несколько месяцев, он повенчался 4 октября 1745 года с Жанной Гранье, 23 лет. У них было несколько клочков земли, но каменистая почва родила плохо, и им было трудно прокормить свой муравейник ржаным хлебом, каштанами, бобами и салом. Поэтому в зимние вечера мать сучила пеньку, а отец занимался ткацким ремеслом, изготовляя грубый, как кора, холст.

Их первенец, Бернар-Франсуа (всего было 11 детей), семилетним мальчиком пас стадо на берегах Лезера. Но его все же послали в школу. Там он выдвинулся среди сверстников умом и сметливостью, что заставило родителей учить его дальше. Он пел в церковном хоре соседнего села Каньзака. В мальчике принял участие священник Вьялар, который научил его основам латыни, грамматики и закона божья. Затем господин Альбар, нотариус Каньзака, взял его к себе в контору, где он постиг начала юриспруденции и судейский жаргон, — все это с необыкновенной легкостью. Такой быстрый успех заставил его уверовать в свои силы и поселил в нем желание отправиться в Париж — единственный во Франции город, который мог удовлетворить его честолюбивые стремления.

В конце ноября 1765 года Бернар-Франсуа Бальза, девятнадцати лет, держал путь на Париж, уверенный, что он идет к славе. Какого упорства ему стоило убедить своих родителей, чтобы они отпустили его в такое далекое путешествие и дали ему с собой горсточку тяжелым трудом накопленных грошей! Выехав из Альби, нужно было две недели трястись в почтовой карете, чтобы добраться до столицы. Поразительная отвага со стороны этого писца, мир которого до сих пор ограничивался представлением об изъеденной червями школьной скамье, ветхой часовне жалкого села и замшелой конторе нотариуса!

Он едет в столицу, без покровителя, почти без образования и без денег, имея приблизительное понятие о стоимости путешествия и о нескольких формулах обычного права, но он говорит с апломбом и смотрит на все сметливыми, решительными глазами. Этот молодой крестьянин, в грубошерстной одежде и, наверное, в деревянных башмаках, — первый герой бальзаковской эпопеи, отправляющийся завоевывать Париж: он сумеет пробиться, и в тридцать лет будет заседать в секретариате королевского совета. Это чудо было необходимо для того, чтобы в будущем веке была написана «Человеческая комедия».

Поступив на службу к одному парижскому прокурору, Бернар завоевывает его симпатии и быстро накапливает деловой опыт.

Существует анекдот о том, как Бернар Бальзак в первый раз обедал у своего начальника. К столу подали куропаток. Хозяйка спросила, умеет ли он разрезать птицу. Не будучи знаком с кулинарной анатомией, Бернар смело приступил к операции и с такой силой орудовал ножом и вилкой, что раздавил тарелку, разрезал скатерть и повредил дерево стола. Рассказчик анекдота, Теофиль Готье[13], добавляет: «Прокурорша улыбнулась, и с этого дня с молодым канцеляристом в доме стали обращаться очень ласково». Разумеется, операция Бернара была сделана с той неловкостью, которая производит более выгодное впечатление, чем «хорошие манеры».

«Иногда, — продолжает Гальтье, — посмеивались над выспренными выражениями и южным акцентом этого писца, но его отличали за тонкость и быстроту, с которыми он толковал дух законов. Он усердно трудится, зарабатывает себе отличия, оказывает услуги и приобретает связи. В 1776 году мы находим его сидящим в канцелярии совета Людовика XVI. Не совсем в качестве секретаря, как пишет его дочь, госпожа Сюрвиль, а в качестве первого канцеляриста штатного секретаря. Бальза принимал участие в составлении королевских приказов об арестах. Должность его, хотя и не высокая и не внесенная в королевские альманахи того времени, все же хорошо оплачивалась, была на виду и придавала ему авторитет. Он пробыл в ней долгие годы, но Великая французская революция лишила его этого места.

Тогда он открывает «кабинет юриста» на улице Фран-Буржуа, 19, примиряется с новым режимом и становится в 1793 году членом генерального совета коммуны, по отделу прав человека. В качестве такового он фигурирует в «Национальном альманахе» на этот год. Но его лояльность и деятельность показались подозрительными. Лучше было уйти с этого места. При поддержке одного члена конвента он уезжает в Валансьен, как поставщик фуража для Северной армии».

В предисловии к «Лилии в долине», — о котором мы уже упоминали, — Бальзак следующим образом описывает фигуру своего отца на фоне политических событий: «Мой отец был при Людовике XVI секретарем Верховного совета, в котором он ведал арестами. Кардинал Роганский[14] и господин де Калонн[15] приняли в нем сердечное участие; а впоследствии он разделил судьбу со своим другом де Бертран-Мольвилем[16].

Не будь революции, он составил бы себе большое состояние при старой монархии, свидетелем падения которой ему пришлось быть. Если он скромно закончил свою жизнь, начатую с некоторой надеждой, то это потому, что, разбитый революцией, он отошел от дел и очутился на более низкой должности, в 1814 году был уже стариком и был отвергнут вместе с господином де Мольвилем, который пытался отсоветовать Людовику XVIII вводить хартию.

В шестнадцать лет я писал под их диктовку длинную памятную записку, в тот самый момент, когда господин де Полиньяк[17] и господин де Виллель[18] отказались признать хартию. И я слышал, как господин де Бертран, высокий старик, поседевший в революциях воскликнул:

— Конституция погубила Людовика XVI, хартия убьет Бурбонов[19]! Сейчас ее можно не дать; впоследствии будет небезопасно взять ее обратно. Это долго не продлится; умрем спокойно, дорогой друг: мы видели начало, наши дети будут свидетелями конца!»

Здесь нелишне вспомнить о рукописи «Несколько слов об отце О. де Бальзака», о которой мы говорили выше. Следует с уверенностью оказать, что она написана если не знакомым семьи Бальзаков, то во всяком случае человеком, разделявшим ее традиции, и это можно усмотреть как раз в тех местах рукописи, где она совершенно невразумительна и далека от истины. Вот что говорит она о возвращении Бернара Бальзака в Париж в 1814 году: «Отец О. де Бальзака возвратился в Париж, но только для того, чтобы жить несчастно. Ведь старый король, которого вернули в Тюильри, не мог обогатить всех, а кое-кого нужно было особенно пригреть. В один день к нему поступило 6 тысяч прошений от мужчин и женщин, уверявших, что у них есть права на его милость. Произвели отбор и оставили пятьсот прошений. Остальные бросили в огонь. И почему было прошению Бальзака-отца не оказаться именно в числе этих остальных?».

Разве это не желание изобразить Бернара Бальзака честным роялистом, которого время до Реставрации повергло в нищету и несчастье? А на самом деле он вернулся в Париж в полном финансовом вооружении для благополучного чиновнического житья с большой семьей и вложил в государственную ренту порядочную сумму. Деньги эти были скоплены им в пребывание на должности заведующего поставкой провианта 22-й дивизии в Туре, где он прожил 17 лет, с 1797 по 1814 год.

В среде дельцов провиантского мира Бернар Бальзак имел связи ранее своего назначении на службу в Тур, ибо перед самым отъездом туда женился на Анне-Шарлотте-Лауре Саламбье, дочери бывшего торговца сукнами, вышивками и позументами на улице Сент-Оноре, который во время революции ликвидировал свое дело и сделался сперва начальником провиантского ведомства, а затем — начальником парижской городской больницы.

Л.-Ж. Арригон так говорит об этом менее всего известном периоде жизни Бернара Бальзака: «Революционная буря выбросила его в сорокапятилетнем возрасте из судейской среды, и начался период его жизни, полный приключений. Отдался ли он революционному опьянению? Увидел ли он в активном участии в революции хороший способ «преуспеть»? Или же он скрывал под маской ярого демократа свое истинное лицо роялистского агента? Как бы то ни было, он, член Парижской коммуны, связанный с многими актерами, которые играли первые роли или были статистами в великой драме, без сомнения скомпрометировал себя в 1793 году в каком-то грязном деле».

Думается, что политическая физиономия человека, выброшенного революцией из судейской среды и попавшего в среду бывшего торговца сукнами, вполне ясна. Роль члена Парижской коммуны была сыграна плохо, но, как человек изворотливый и умный, Бернар спохватился и почел за лучшее сменить место второстепенного участника драмы на первые роли в провинции, оставив в Париже защитником своих интересов своего же тестя Саламбье, умевшего носить маску и скрывать под ней свое истинное лицо врага революции.

Но вот отшумели революционные бури. Тенью Цезаря[20], искаженной в зрачке испуганного транзальпинца, маячит на пространстве от Египта до снегов Москвы фигура великого корсиканца — малорослая, с красивой головой и взором хищника. «Мы ставим во главе варваров представителя итальянского рода. Это будет нашей местью галлам», решает конклав, не предвидя страшного возмездия. И оно пришло — развенчанный император Наполеон I по воле европейских монархов удален от мира на остров святой Елены. Однако в то время, когда человечество, — как определил эту эпоху Оноре де Бальзак, — было залито кровью по щиколотку, — туреньский чудак никак не изменял образа своей жизни. «В отце было что-то от Монтеня[21], и от Рабле[22], и от дядюшки Тоби — по философии, оригинальности и доброте», — вспоминает дочь, Лаура Сюрвиль. «Его оригинальность, вошедшая в Туре в пословицу, проявлялась как в его рассуждениях, так и в действиях. Он ничего не делал и не говорил, как другие. Гофман[23] сделал бы из него персонаж какого-нибудь фантастического произведения… Семидесяти лет, встретившись с другом детства, он заговорил. С ним, нисколько не запинаясь, на диалекте своей родины, где он не был с четырнадцатилетнего возраста…».

Восходя все выше и выше по ступеням службы и обывательского почета, в стороне от политических сквозняков, в тишайшем Туре, «поклонник сельских нег и сельской простоты» предается вольтерьянским размышлениям или, беседуя с друзьями, читает проповеди в духе Руссо. Одаренный большой жизнеспособностью, честолюбивый, подвижной, тщеславный, любящий прихвастнуть, общительный и болтливый, грубоватый, охотно пересыпающий свою речь крупной солью простонародных ругательств, — Бернар Бальзак становится в городе первым человеком.

С 1804 по 1808 год он — второй помощник мэра, с 1804 по 1812 год — управляющий главной больницей. Ему предлагают избрание на должность мэра, но он отклоняет это предложение, не желая менять своей карьеры, укрепленной важным предстательством в парижских ведомственных сферах по продовольственному делу. Он прочно оседает в городе Туре и покупает себе дом на улице Арме-д\'Итали, № 29 (теперь № 53-бис по улице Насьональ). На этой же улице он живет со дня своего приезда в № 25, где и родился его сын Оноре.

В смысле культурного багажа буржуа-вольтерьянец Бернар Бальзак был энциклопедистом, и это сказалось в его литературных трудах. Он выпускает брошюры по самым разнообразным вопросам. «Отец Бальзака, — утверждает доктор Кабанес, — был не только гигиенистом, — он затронул также самые главные проблемы социологии, предвосхитив Фурье[24] и Сен-Симона[25]». Такое утверждение надо принимать с большой осторожностью, и не в этом главная ценность произведений Бернара Бальзака.

Страстная любознательность, стремление к реформам, обуреваемость самыми фантастическими планами, в том числе и планами к обогащению, совершенно неожиданное пристрастие к Китаю, который восхищает Бернара Бальзака тем, что люди этой страны подолгу живут (Бальзак собирался прожить дольше ста лет) — все это изобличает в авторе брошюр те свойства, которые унаследовал сын его Оноре де Бальзак, тоже немалый чудак.

Немецкий биограф Оноре де Бальзака специально ездил в Тур и ознакомился со всеми брошюрами его отца, изданными в этом городе, но, к сожалению, он излагает их содержание скупо и бегло. Брошюра «О позорном беспорядке, причиняемом молодыми девицами, обманутыми и брошенными в полной нужде, и о мерах использования части населения, потерянной для государства и весьма угрожающей общественному порядку» (апрель 1808 года), — это ни что иное как памятная записка, участливо описывающая судьбу обманутых девушек и предлагающая основать приюты для «девушек-матерей».

«История бешенства» (1809 год) утверждает, что за две тысячи лет от укусов бешеных собак умерли миллионы людей, и по этому вопросу было написано триста книг. С этой болезнью отец Бальзака предполагает бороться специальными законами и налогом на собак.

Трактат «О двух великих обязанностях, стоящих перед французами», ратует об увековечении памяти основателя французского государства Генриха IV и Наполеона. «Письменные свидетельства преходящи, — замечает отец Бальзака. — Вековечнее гигантские сооружения вроде китайской стены и египетских пирамид. На пяти печатных листах автор прославляет Наполеоновские походы, кодексы законов, налоговые кадастры, военные школы, церковную политику.

В память императора должна быть воздвигнута гигантская пирамида с лестницей внутри, ведущей в богато украшенные покои. Памятник должен увенчиваться бронзовой статуей на мраморном постаменте. В своем величии этот памятник должен быть символом огромных достижений гения, который, по мнению автора, дал человечеству лучшие блага. Местом сооружения должен служить двор между Лувром и Тюильри, либо Марсово поле, или Нейи. Этот план по своему колоссальному размаху далеко превосходит Триумфальную арку, которая была закончена только при Людовике-Филиппе.

«По словам эрудита господина де Монмерне, — замечает по этому поводу Кабанес, — первая идея Триумфальной арки также принадлежала отцу Бальзака». Не к тому ли порядку мыслей относится статья «О предполагаемом разрушении памятника герцогу Беррийскому», помещенная 31 марта 1832 года в легитимистском журнале «Реноватер» и написанная великим романистом Оноре де Бальзаком? Если мы подойдем к проекту Бернара Бальзака не с одной только точки зрения прожектерства, а его главной сущности, то перед нами встанет напыщенная фигура с косичкой одописателя XVIII века. Его перо воспевало политическую погоду, пользуясь приемами установленного временем канона, и в этом смысле отец и сын росли от одного корня, — помимо физиологического сходства Оноре унаследовал типичнейшие черты своей среды.

Каких-либо новых политических веяний не могла внести в воспитание сына и мать — Анна-Лаура Саламбье. Мадам Бальзак получила образование в монастыре Дам Сен-Жерве, она была вольтерьянкой, как и ее муж, и пересыпала свои письма и разговоры выпадами против попов.

Мать Бальзака, урожденная Анна-Шарлотта-Лаура Саламбье

Живая, умная, фантазерка, быстрая и точная в суждениях, обладающая врожденной культурой парижанки, она пишет очень приятные письма, высказывая в них здравые и разнообразные мысли, в выражениях, напоминающих мольеровских мещанок. Но эти блестящие качества портит неуравновешенность характера и болезненная подозрительность. В быту она мелочна, обидчива, суетлива и придирчива. К этому надо прибавить преувеличенное представление о своей болезненности.

Во всяком случае такой мы застаем ее в Туре 1799 году, и в этом отношении она является полной противоположностью супругу своему — туреньскому философу, моложе которого, кстати сказать, она была на 32 года. «Что касается папы, то это египетская пирамида, незыблемая среди землетрясений, молодеющая и т. д. и т. д., — пишет Оноре де Бальзак своей сестре Лауре из Вильпаризи, — ну, а мама, постоянно порхающая в Париж, покрывает своей живостью папину неподвижность…» Бернар и Анна Бальзак — в этой противоположности, может быть, и заключена некая разгадка будущего явления, которое представляет собою человек и писатель — Оноре де Бальзак. Порождая гения, природа совершает высочайшее напряжение, и в усиленном комплексе характерных черт, выработанных общественной средой и унаследованных от родителей, дает новое и замечательное сочетание.

По стопам Наполеона

Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь. А. Пушкин
Как Цезарь из Рима в Галлию, Наполеон переметнулся из Парижа в Египет, под предлогом того, что им выполняется великая миссия, которую Франция унаследовала от Людовика Святого, попавшего в плен в Египте 550 лет тому назад. Однако, под маской этой исторической задачи скрывалось лицо великого честолюбца.

Он ушел, чтобы прийти и сказать метавшейся в предсмертных судорогах Директории: «Один я все нес на своих плечах, с моим уходом все пошло прахом». И действительно — предсказания Бонапарта оправдались: Суворов во главе войск второй коалиции завоевывал то, что закрепил за Францией ее будущий властитель.

Страна была объята пожарищем мятежей. «Сухая гильотина» — ссылка — не щадила ни белого, ни красного, якобинец и роялист были равно повинны, и правых не было. Богатая аристократия покидала Клиши[26] и свои замки и бежала за границу. Таких было до ста тысяч человек. Баррас[27], Массена[28] и Моро[29] явно сочувствовали монархистам, делая вид, что блюдут интересы конституции. Революция стала лакомым блюдом дипломатических кабинетов европейских держав, и сама Франция жаждала узреть своего спасителя и его скрижали.

Но были люди, которые и тогда проводили свои дни вдали от мира правителей и политики, пользуясь в то же время обильными плодами пышно расцветшей спекуляции на военных поставках. Таким мирным обывателем города Тура и поставщиком на армию оказался Бернар-Франсуа Бальзак. Когда Сийес[30], бывший аббат, викарий епископа Шартрского, а потом член Учредительного собрания, якобинский оратор и друг Робеспьера[31], бежавший из Парижа во времена террора, был кем-то спрошен: «Что он делал?» — ответил: «Жил». Точно так же мог сказать Франсуа Бальзак, добавив: «… и плодился».

В 1799 году, 20 мая, жена принесла ему ребенка — сына Оноре. Крепкая натура крестьянина-гасконца и молоко крестьянки-кормилицы, которой сейчас же после рождения был отдан Оноре, обеспечили ему крепкое здоровье. Надо полагать, что и сама природа тишайшего Тура сыграла в этом не последнюю роль.

«Если вы хотите видеть природу (Турень), — пишет Бальзак («Лилия в долине»), — прекрасную и девственную, как невеста, пойдите туда в весенний день; если вы хотите утишить кровоточащие раны вашего сердца, вернитесь туда в последние дни осени. Весною там любовь парит в ясном небе, осенью думается там о тех, кого уже нет на свете. Больные легкие вдыхают там живительную свежесть, взгляд отдыхает на золотистых деревах, на душу сходит безмятежный покой. В это мгновение мельницы, стоящие на склонах Эндры, наполняли долину трепещущими звуками, качались, смеясь, тополя, на небе не было ни облачка, птицы пели, стрекотали сверчки, — все было одной мелодией. Больше не спрашивайте меня, почему я люблю Турень; я люблю его не так, как любят свою колыбель, и не так, как любят оазис в пустыне; я люблю его, как художник любит искусство… без Туреня я, наверное, не мог бы жить…

Вообразите себе три мельницы, расположенные среди красиво очерченных островов. Они стоят, увенчанные группой деревьев, на водной равнине. Какое другое имя дать этим водяным растениям, таким жизнерадостным, таким ярким? Они как ковром покрывают поверхность воды, волнуются вместе с нею, подчиняются ее причудам и клонятся под напором реки, которую хлещут мельничные колеса. Кое-где виднеются груды гравия, о них разбивается вода, образуя бахрому, в которой переливается солнце. Амарилисы, ненюфары, водяные лилии, камыши покрывают берега своими великолепными коврами. Шаткий мост из прогнивших балок, быки его заросли цветами, а покрытые вьющимися растениями и бархатистыми мхами перила склоняются к самой воде и все еще не падают; старые лодки, рыбачьи сети, однообразная песня пастуха, утки, плавающие среди островов или охорашивающиеся на песках, которые наносит Луара; подмастерья мельника, в колпаках набекрень, грузящие своих мулов, — все эти подробности придавали этому зрелищу удивительную простоту.

Представьте себе по ту сторону моста несколько ферм, голубятню, около тридцати хижин, меж ними сады, изгороди из жимолости и жасмина, кучи навоза перед каждой дверью, кур и петухов на дорожках: вот село Пон-де-Руан, село красивое, увенчанное старинной церковью, церковью времен крестовых подходов, каких ищут живописцы для своих картин. Окружите все это рамкой из старых орешников, молодых тополей с бледно-золотыми листьями, разбросайте изящные здания фабрик по обширным лугам, в которых теряется взор под горячим, знойным небом, — и вы будете иметь представление об одном из тысячи уголков этой прекрасной земли». Вот где родилась краснощекость молодого Бальзака. — Надо полагать, что в одном из домиков этого села Пон-де-Руан и проживала та женщина, которой суждено, было вскормить своей грудью великого писателя Франции. История не сохранила нам ее имени. Известно только то, что Оноре до четырех лет пробыл у своей кормилицы, потом был взят в родительский дом и его стали водить в экстернат Легюэ, считавшийся тогда лучшим детским садом в Туре, где он обучался до семилетнего возраста. После пансиона Легюэ его отдали в знаменитое в то время Вандомское училище, принадлежавшее монахам-ораторианцам. Поступил он в училище 22 июня 1807 года. В книге училища сохранилась запись:

«Оноре Бальзак, 8 лет и 5 месяцев, перенес оспу без последствий, характер сангвинический, вспыльчив, подвержен нервной раздражительности, поступил в пансион 22 июня 1807 года. Обращаться к господину Бальзаку, его отцу, в Туре».

Вандомское училище

Очень часто биографы впадают в ошибку, основывая свои догадки не на материалах, а на художественных произведениях писателя, в чем следует упрекнуть Рене Бенжамена («Необычайная жизнь Оноре де Бальзака»), но в таких романах, как «Лилия в долине», «Луи Ламбер», «Шагреневая кожа» и «Погибшие мечтания» столь явно проглядывают автобиографические черты, что мы не можем обойти их вниманием и не раз будем возвращаться к ним и, отсеивая то, что создано художественным вымыслом, черпать в них краски для образа живого Бальзака. Кстати сказать, на автобиографичность этих произведений указывают Теофиль Готье, другие друзья и знакомые Бальзака и его сестра — мадам Сюрвиль.

Вот как вспоминает Оноре о своем пребывании в Вандомском училище в романе «Лилия в долине»: «Как только я научился читать и писать, мать отправила меня в Пон-де-Руан, училище, содержавшееся ораторианцами, которые принимали детей моего возраста в класс, называвшийся классом «латинских шагов» (pas latins), где оставались также ученики, запоздалое развитие которых не позволяло им усвоить начатки знаний. Я пробыл там восемь лет, ничего не видя и влача жизнь пария. Вот как это случилось и почему. Мне давали только три франка в месяц на мои скромные развлечения — сумма, которой едва хватало на перья, — перочинные ножи, линейки, чернила и бумагу, которыми мы должны были сами обзаводиться. Я был изгнан из общих игр, так как не имел возможности покупать ходули, веревки и другие вещи, необходимые для школьных развлечений. Чтобы быть принятым в игры, я должен был подлизываться к богатым или льстить сильным. Малейшая из этих низостей, которые так легко позволяют себе дети, заставляла мое сердце обливаться кровью. Я проводил время, сидя под деревом, погруженный в жалостные мечтанья, я читал там книги, которыми ежемесячно снабжал нас библиотекарь. Сколько горестей было скрыто в глубине этого чудовищного одиночества, какие ужасы порождала моя заброшенность!»

Внутренний облик мальчика-Бальзака нарисован самим Бальзаком с присущей ему правдивостью. Это подтверждается словами о нем директора Вандомского училища: «В первые два года от него ничего нельзя было добиться. Его противодействие всякой задаваемой ему школьной работе было непобедимо. Эти годы он провел частью в своей комнате, частью — в карцере, помещавшемся в дровяном сарае. Он слыл (по крайней мере в Вандоме) за изобретателя трехконечного гусиного пера, которым он писал свои штрафные работы. Потом ему пришло в голову опередить свой класс, и он стал писать сочинения, подражая второклассникам и риторам. Начиная с четвертого класса, его парта всегда была полна его писаниями, прозвище «поэта» дали ему воспитанники его класса и младшие, старшие же ученики его не признавали и охотно повторяли корявый стих из начатой им эпической поэмы:



О, Инка! О, король несчастный, злополучный!



Рассказчик в романе «Луи Ламбер» признает себя автором этого стиха и добродушно над ним смеется».

Из этого описания школьных лет Бальзака становится ясно, почему в анналах Вандомского училища значится: «характера сангвинического, подвержен нервной раздражительности». Надо думать, что страдания одинокой и крайне впечатлительной детской души выражались у Оноре в резкой вспыльчивости, в быстрых переходах от грусти к веселью, от ласковости к грубым поступкам и, наконец, это одиночество породило в Бальзаке ту страсть, которая сделалась основой всей его жизни: страсть к труду, к упоению трудом. «Занятия для меня, — пишет Бальзак, — сделались страстью которая могла оказаться роковой, заключив меня в тюрьму в ту пору, когда молодые люди должны предаваться опьяняющим проявлениям своей весенней природы». «В толстом, щекастом мальчике с красным лицом, зимою с отмороженными руками и ногами» рано окрепла воля и воспитала в нем то упорство, с которым он устремлялся к намеченной цели.

Можно без преувеличения сказать, что первым местом самовоспитания для Оноре была тюрьма — иначе Вандомское училище назвать нельзя. Вот как он описывал свою alma mater в романе «Луи Ламбер»: «От испарений, которыми был заражен воздух, смешанных с запахом класса, всегда грязного и заваленного остатками наших завтраков и полдников, страдало обоняние… При наших классах имелись чуланчики, куда каждый прятал свою добычу — голубей, убитых для праздничного обеда, и блюда, похищенные из столовой.

В нашей жилой комнате находился громадный камень, на котором всегда стояло два ведра с водой (нечто вроде водопоя), куда мы каждое утро подходили сполоснуть лицо и руки по очереди, в присутствии надзирателя. Оттуда мы переходили к столу, где нас причесывали и пудрили женщины. Наша комната, которую убирали один раз в сутки, перед вставанием, всегда была неопрятна, — несмотря на множество окон и высоту двери, воздух в ней был тяжел от испарений прачечной, вони отхожего места и от пыли, которая летела, когда чесали парики… Этот училищный навоз, постоянно смешиваемый с грязью, которую мы приносили со двора, издавал невыносимое зловоние…

К трудностям душевного порядка, которые испытывал Ламбер, привыкая к училищу, присоединялось еще не менее суровое испытание, через которое мы прошли все: телесные страдания, выражавшиеся в самых разнообразных формах. Детская нежная кожа требует тщательного ухода, особенно зимой, когда дети переходят из ледяной атмосферы грязного двора в жарко натопленный класс. Лишенные материнской заботы «младшие» и «самые младшие» покрывались волдырями, кожа их трескалась.

Во время перемены им приходилось делать перевязки, но производилось это плохо, ввиду большого количества больных рук, ног и пяток… Его нежное, как у женщины, лицо, его уши и губы покрывались трещинами при малейшем холоде. Его руки, такие мягкие, такие белые, краснели и распухали. У него постоянно был насморк… Итак, Луи был объят страданиями до тех пор, пока не привык к вандомским нравам…»

Бальзаку было 14 лет, когда по просьбе директора училища господина Марешаля-Дюплесси мать приехала в Вандом, чтобы взять его домой. «На него, — вспоминает сестра, — нашло какое-то оцепенение. Учителя думали, что это не следует приписывать его умственному переутомлению, ибо он был в разряде ленивых и нерадивых учеников, но сам Бальзак впоследствии говорил, что у него тогда был своего рода застой мыслей, вызванный неумеренным чтением. Он прочел значительную часть богатой школьной библиотеки. Вернулся он домой похудевший и истощенный и напоминал лунатика, спящего с открытыми глазами. Он не слышал вопросов, с которыми к нему обращались, и не находился, что ответить, когда его внезапно спрашивали: О чем ты думаешь? Где ты витаешь?»

Бальзак проучился в Вандоме семь лет. Оттуда его взяли из второго класса и через некоторое время отдали экстерном в Турский лицей. Но там его пребывание было коротко. В конце 1814 года отец Бальзака получил назначение в Париж на должность заведующего поставкой провианта 1-й дивизии, и вся семья переехала в Париж и поселилась в квартале Маре.

«В эпоху Реставрации квартала Маре еще не коснулись перестройки и прокладки новых улиц, которые впоследствии совершенно изменили его лицо, — пишет Л.-Ж. Арригон. — Со своими старыми домами XIV и XV века, увенчанными башенками, со своими особняками времен Людовика XIII, замысловато сложенными из камня и кирпича, со своими величественными зданиями с фронтонами и коринфскими колоннами XVII и начала XVIII века, — он представлял собою живописный музей различных возрастов Парижа, был как бы живым свидетелем эволюции нравов и обычаев столицы. Он сохранял еще если не аристократический характер, то во всяком случае буржуазную добропорядочность. Несмотря на то, что мало-помалу (это движение началось уже во второй половине XVIII века) мелкий люд начал проникать в самые узкие его улицы, в гнусные и грязные дома, несмотря на то, что многие из бывших барских домов были уже преобразованы в рабочие жилища, там жили в большом количестве судейские чиновники и адвокаты, нотариусы и поверенные охотно открывали там свои конторы».

Все это было уже не то, что видел и мог увидеть Оноре в первый свой приезд в Париж, куда его возила мать на показ деду и бабке в 1804 году. Тогда Париж был особенно праздничен; поездка вероятно пришлась на летнее время (зимой вряд ли удобно было везти ребенка). В этом году пожизненный консул Бонапарт принял титул императора Наполеона I и «правление республики доверялось императору», как гласил об этом сенатус-консульт (постановление сената). Правда, волю народа опросили потом, но веселились все — одни, желая извлечь выгоду и обеспечить себе положение, другие — по трусости и лицемерию.

Тогда Париж показался пятилетнему мальчику сказочным видением. Теперь же, в 1814 году, это было первыми уроками красочной, шумной, соблазнительной и, внутри своих подвалов и чердаков, страшной и темной жизни. Бальзак окунулся в мир дельцов и сутяг, согбенных над своими конторками, биржевых спекулянтов и торгашей краденым провиантом от военных поставок, парфюмеров — изобретателей головных мазей и эликсиров красоты, фантастически вырастающих в богачей с жирным животом и бычьей шеей и, наконец, рабочих, которые после 14-часового труда несут в свои холодные норы жалкие куски пищи.

«Это было время, — говорит Энгельс, — когда чистоган стал, по выражению Карлейля[32], единственным связующим элементом этого общества. Количество преступлений вырастало с каждым годом. Если пороки феодальной эпохи, прежде выставлявшиеся напоказ, теперь хотя и не были уничтожены, но все же были отодвинуты на задний план, зато тем пышнее расцвели на их месте буржуазные пороки, прежде робко скрывавшиеся во тьме. Торговля все более и более проникалась мошенничеством. Революционный девиз «братства» осуществился в плутнях и зависти, порождаемой конкуренцией. Подкуп заменил грубое насилие, и вместо меча главнейшим рычагом общественной власти стали деньги. «Право первой ночи» перешло по наследству от феодалов к фабрикантам. Проституция выросла до неслыханных размеров, и даже самый брак остался, как и прежде, признанной законом формой, официальным прикрытием проституции…».

Вот та общественная и политическая трагикомедия, зрителем которой оказался пятнадцатилетний Оноре после тихих и ласковых пейзажей прекрасного Туреня и мирных картин патриархального быта Пон-де-Руана. Нет сомнения, что уже с этой поры начинают западать в память будущего творца «Человеческой комедии» те образы, которые с такой беспощадной реальностью нарисованы им в этой серии романов.

Уклад семейной жизни Бальзаков в Париже ничуть не изменился. В течение своей служебной карьеры Бальзак-отец научился ценить связи. Для того, чтобы обеспечить себе на случай нужды полезную опору, семья его привыкла сохранять и расширять круг знакомств. Связи были очень разнообразны, пестры: разбогатевший коммерсант соседствовал с новой знатью, дворянин старого режима — с бывшим офицером армии Республики или Империи.

Отметим, что многие знакомые Бальзаков принадлежали к миру, за которым, с 1792 по 1815 год, в течение долгих лет войны, удерживались разные должности на службе военных снабжений, — оригинальный мир, где встречались люди, пробившиеся из самых низов, с прошлым, часто сильно запятнанным, и другие, которые потеряли во время революции ранг и положение, то-есть «подозрительные», находившие здесь убежище, и революционеры, искавшие случая «обеспечить себя», — мир, где аппетиты были большие, а честолюбие — жадное до скорого осуществления, где делали себе состояние, смело искушая судьбу и часто рискуя головой.

Многие из этих связей восходили к давним временам. Так было с семьей Думерк. Даниэль Думерк, родившийся в 1738 году в Монтобане, в самом начале революции, в 1791–1792 годах, занимал должность начальника провиантского ведомства в Париже. С этого самого времени, а может быть и раньше, он был знаком с Б.-Ф. Бальзаком. Находившийся под угрозой ареста во время террора, потом выбранный депутатом в Совет пятисот, сосланный после 18 фруктидора, он в конце концов занял большой пост на службе военных снабжений, основав в 1814 году фирму, которая монополизировала на пятилетний срок поставку продовольствия и фуража для армии.

Без сомнения, его связи способствовали назначению в том же году Б.-Ф. Бальзака в Париж. Даниэль Думерк умер в 1816 году, но господин Бальзак поддерживал знакомство с его сыновьями, с госпожой Думерк и особенно с его дочерью, госпожой Деланнуа, вдовой богатого поставщика мясного провианта. Госпожа Деланнуа блистала, как и другие жены и дочери многочисленных нуворишей, в салонах Сегенов и Энгерлотов. Барон Жуанвиль, интендант 10-й дивизии, считался также в числе старых знакомых отца Бальзака, который во времена революции поддерживал связь с его семьей.

Как только Бальзаки переселились в Париж, Оноре сперва отдали в пансион Лепитра, улица Сен-Луи, 9, затем в пансион Ганзе и Безелена, улица Ториньи, 7, и, наконец, его послали в Школу права. Одновременно его определили канцеляристом сначала к поверенному, господину Гильоне-Мервилю, где он оставался до конца 1817 года, а может быть и до начала 1818 года, потом к нотариусу Пассе.

«…Мой отец, — говорится в романе «Лилия в долине», — стал сомневаться в пользе ораторианского воспитания и поместил меня в Париже в заведенье, находившееся в квартале Маре. Мне было пятнадцать лет. Огорчения, которые я испытывал в семье, школе, училище, стали преследовать меня в новом виде во время моего пребывания в пансионе Лепитра. Отец не давал мне денег. Раз родители знали, что меня будут кормить, одевать, забивать мне голову латынью и греческим — все было кончено. В школьные годы мне пришлось сталкиваться приблизительно с тысячью товарищами, и нигде я не видел примера такого безразличия…Господин Лепитр счел своим долгом исправить забывчивость моего отца, но сумма, которую он выдавал мне ежемесячно, была ничтожна…».

Тяжелый характер мадам Бальзак не преминул сказаться на самочувствии сына. Ее причуды доходили до того, что однажды Оноре и сестра его заподозрили у нее душевную болезнь и спросили доктора Накара: не больна ли она? «Ах, — ответил он, — она вовсе не сумасшедшая, а просто злюка». К тому же и присутствие в доме третьего лица — «матушки», госпожи Саламбье, не способствовало семейному согласию. Еще более взбалмошная и более грубая, чем ее дочь, она не жалела горьких слов по адресу своего зятя. У взрослых в семье Бальзаков только на одном сходились мнения — на вопросе о будущем детей.

Две дочери были совершенно различного характера: Лаура, грациозная и очаровательная, самая рассудительная и уравновешенная, и Лоранс, романтическая, пылкая, мечтающая о женихе и о любви, но в то же время любящая заниматься самыми скромными домашними делами: стиркой, шитьем, варкой варенья, приготовлением блюд. Для них все мечты были устремлены на блестящую или во всяком случае выгодную партию. Анри был еще мал, а для старшего Оноре прочили самое солидное положение, какое может себе представить буржуазная фантазия — профессию, одновременно прибыльную и почетную для семьи.

Сестра Бальзака Лаура в детстве

Кто знает, может быть в один прекрасный день Оноре сделается преемником своего патрона — нотариуса Пассе? Поэтому образ жизни юного Бальзака подвергается деспотически строгому контролю матери, время его строго распределено, и он покидает контору на улице Тампль, чтобы спешить в Школу права. Иногда только удается ему вырваться в Сорбонну, послушать лекции Вильмена[33] или Кузена[34].

Воспоминания о школьных годах, начиная с Вандома и кончая парижскими пансионами, говорят не только о косности и жестокости средневекового воспитания, — они примечательны еще и в том смысле, что в них уже ясно звучит тот лейтмотив, который становится главенствующим в гениальной симфонии Бальзака, если так можно назвать его жизнь и темы его произведений. Этот лейтмотив — деньги! деньги! деньги! И в этом отношении Бальзак от самых истоков своих является истинным сыном своей эпохи, когда главным социальным фактором жизни становятся деньги.

В конце 1818 года контора господина Пассе помещалась на улице Тампль, в доме № 40, на углу улицы Пастурель, — красивый дом, трехэтажный, с мансардами, высокие и широкие окна которого, числом пять, выходили на улицу Тампль, а четыре — на улицу Пастурель. Старшим письмоводителем там был некий господин Жанвье, человек замечательный как своими способностями по службе, знанием права, так и своим остроумием и бесконечными каламбурами.

Его обычно ставили в пример другому канцеляристу, далеко не столь ревностному, — который не приходил в восторг при виде контрактов и ликвидации и который слишком часто, бросив писанье бумаг, погружался в чтение какой-нибудь растрепанной книжки, никакого отношения к нотариальной конторе не имевшей, или, что было еще более предосудительно, принимался кропать стишки.

Этот ротозей и лентяй был юноша девятнадцати лет, среднего роста, коренастый, довольно нескладный, — в шутку его прозвали «слоном», — с полными, чувственными губами, едва оттененными пробивающимися усиками, скрывавшими уже гнилые зубы.

Его костистое лицо, с тою худобой, которая бывает у юношей, ведущих уединенную и сидячую жизнь, было увенчано густой, черной, непослушной шевелюрой и освещалось глазами, хотя и небольшими, но красивого коричневого цвета с золотыми крапинками.

Веселый, оживленный, увлекающийся, даже бурный, нисколько не застенчивый, уверенный в себе, очень разговорчивый, не стесняющийся в выражениях, любящий меткое словцо — таков внешне был Оноре, но никто еще не знал о его заветных мечтаниях. Противопоставляя им окружающую обстановку канцелярской гнили и крючкотворства, он не мог не испытывать ужаса перед тем будущим, которое уготавливали ему родители: сперва должность канцеляриста, потом заведующего конторой нотариуса, наконец, самого нотариуса, что сулило к почтенным годам судьбу идеального человека: рантье.

Оноре, конечно, видел, что есть в жизни другое дело и люди, которые ему служат; по молодости лет идеализировал их и по молодости и природному честолюбию прельщался тем блеском, каким мог его ослепить праздный, веселящийся, поющий и танцующий Париж, Париж не квартала Маре, а Клиши и Сен-Жерменского предместья, не тот Париж, который собирает и накапливает по грошам, а тот, который фантастически богатеет.

Об этой жизни он знал и раньше от подруги своей бабушки, мадемуазель де Ружмон, которая гащивала в их семье. Мадемуазель де Ружмон, замечательная рассказчица анекдотов из времен Людовиков XV и XVI и Революции, была близко знакома с автором «Севильского цирюльника». Бомарше[35], литератор и делец, бесстрашный авантюрист, отчаянно гонявшийся за богатством, изобретательный аферист — образ, который вызывал родственные ему вожделения у самого Бальзака.

Надо было иметь силу воли, чтобы не обнаружить перед другими своего душевного состояния и с таким упрямством ждать того времени, когда можно будет раскрыться. Время это приспело: ученье подходило к концу, и к тому же служебному положению отца внезапно был нанесен удар, и его материальное благополучие было сильно урезано.

Правда, некоторые неудачные спекуляции и до этого еще случая нанесли ущерб состоянию Бальзаков, но все же семья жила в большом достатке. Должность, занимаемая отцом, давала с 1817 года восемь тысяч франков в год: к этой сумме надо прибавить доходы от капиталовложений и, главным образом, с знаменитой тонтины Лафаржа — «общество пожизненных рент», — основанной в 1791 году. Не думая о своем возрасте, а ему было уже семьдесят два года, — которого он не замечал, Б.-Ф. Бальзак считал себя еще способным на деятельную жизнь в течение многих лет. И вот внезапно, 6 декабря 1818 года, граф Дежан, начальник провиантского ведомства военного министерства, препровождает приказ подать Бальзаку в отставку с 1 апреля 1819 года.

Старик был потрясен. Все дни проводил он в хлопотах, добиваясь разных документов для получения пенсии, осаждая своих прежних начальников просьбами об отзывах по службе. Это время совпало с окончанием курса наук сыном Оноре. 4 января 1819 года он сдал первый экзамен на бакалавра прав, а 10 апреля того же года закончил десятый семестр в Школе прав.

Было ли это то же самое десятое число апреля или какое другое, но столь же памятное, как день освобождения от науки прав, когда в неожиданном ратоборстве выступили отец и сын.

Оноре заявил, что он хочет сделаться литератором — homme de lettres. Л.-Ж. Арригон описывает эту сцену так:

«Господин Бальзак (отец), раскрасневшийся, с горящими глазами, почти в ярости, беспокойными шагами ходит взад и вперед по комнате.

— Ты хочешь писать? — восклицает госпожа Бальзак, — и это ради такого неопределенного будущего ты отказываешься от почетного и обеспеченного положения?

— Ты хочешь писать? — говорит в свою очередь господин Бальзак, ядовито усмехаясь и ускоряя шаги. — Ах! Ведь это прямо смешно! Разве ты не думаешь, что ты должен составить себе состояние? Неужели ты не знаешь, что писательство — самое худшее ремесло, что нужно быть королем среди писателей, иначе будешь меньше, чем ничем? Я предпочел бы для тебя какое угодно занятие, которое дало бы тебе возможность вести достойную жизнь, но только не карьеру писателя без денег. Тебе нужно зарабатывать себе на жизнь, а когда приходится жить своим пером, угождать вкусу публики, писать, чтобы ей нравилось и чтобы она покупала, — тогда нельзя сделать ничего серьезного и большого, и не можешь быть уверен даже, что тебя станут уважать

— Все дело в том, чтобы иметь талант, — возражает Оноре. — Печать призвана править миром, и те которые так или иначе примут в ней участие, будут людьми влиятельными, ты знаешь это лучше меня.

— А как ты попадешь в мир печати, ты, у которого нет никаких знакомств и никаких связей?

— Мне предстоит сделать многое, я это знаю, у меня есть сила воли, энергия и мужество.

— Твоя уверенность пугает меня, бедный мой сын, — говорит госпожа Бальзак. — Сколько разочарований тебя ожидает!

Спор был яростный и бурный».

Из всей этой странички верно только то, что у отца Бальзака, был вид взбешенного человека, и спор был яростен, а все прочие рацеи и убеждения придуманы, и неудачно.

Не таковы были родители Оноре, особенно мать, чтобы убеждать сына, да и весь семейный уклад не только Бальзаков, а всякой буржуазной семьи, зиждился на безусловном повиновении младших старшим, на жестоких мерах взыскания, на приказах, на авторитете долгих прожитых лет, и когда дети восставали против отцов и дедов, то в доме начинался не спор, как мы его понимаем, — а то, что попросту называется скандалом и шумом, после чего обычно наступало грозное молчание.

Оноре было не так легко добиться своей самостоятельности, как это изображает Арригон, забывая, что «с горящими глазами и почти в ярости» не беседуют столь приятно. Ярость отца, шагающего взад и вперед по комнате, вопли истерической «злюки» — мадам Бальзак, патриархально стонущая бабушка, полное безмолвие жантильной и, как говорят, «воспитанной» дочери Лауры и упорное отсиживание на своей позиции сына Оноре, которую он прочно укрепил с тех пор, как предугадал всей своей замечательной натурой путь, по которому должен идти, — вот что представляла собой картина семейной распри Бальзаков в апреле 1819 года.

Позже в письме к сестре Лауре Оноре дает весьма откровенную характеристику своей матери и бабушки и тому тону семейного быта, который был установлен этими женщинами в доме старика Бальзака: «Скажу тебе под страшным секретом, что бедная мама скоро сделается такой же нервной, как бабушка, а может быть и хуже. Вчера я слышал, как она причитала, совсем как бабушка, хлопотала над канарейкой, совсем как бабушка, придиралась к Лоранс и к Оноре, настроение ее менялось с быстротой молнии и так далее — совсем как у бабушки.

Может быть все это мне кажется, потому, что я боюсь за маму, во всяком случае я искренне желаю другого как для нее, так и для нас. Что мне больше всего не нравится, так это болезненная подозрительность, которая, царит в нашем доме. Мы четверо — маленький городок, и следим друг за другом, как Монтекукули[36] и Тюрень.

Как-то на-днях я вернулся из Парижа совершенно разбитый и забыл поблагодарить маму за то, что она заказала мне черный костюм; в моем возрасте от таких подарков уже не приходят в восторг; но мне нетрудно было бы представиться очень тронутым ее вниманием, тем более, что это с ее стороны была жертва, но я попросту забыл. Ну, и обиделась же на меня мама! А ты знаешь, какое у нее бывает лицо в таких случаях. Я как с неба свалился и стал думать: что же я такое сделал? К счастью, Лоранс предупредила меня, и две-три тонких фразы разгладили мамино лицо. Это — пустяк, капля, но это дает тебе понятие о наших нравах». (Июнь 1820 г.)

Это была первая победа Оноре, и не такая легкая, как нам ее изображают. Родители сдались и потребовали компенсации, которая свидетельствует о их лицемерии и страхе перед тем, что скажут люди — они потребовали арбитра. Арбитр (говорят, это был торговец скобяными товарами) выразился так:

— Этот мальчик, очевидно, не призван к великим делам. Он не желает быть нотариусом, — ну, что ж! У него хороший почерк, пусть будет писцом. Мы найдем ему место…

Такое решение было подсказано арбитру тем обстоятельством, что у молодого бакалавра прав Бальзака брали уроки чистописания, так как у него была, что называется, «четкая рука».

Торговец оказался плохим арбитром, и родители окончательно сдались. На семейном совете будущему писателю дали два года на испытание. В течение этих двух лет он сможет располагать их средствами только на самое необходимое. Но можно ли было признаться друзьям и знакомым, не краснея, что сын Бальзака бросил контору господина Пассе, чтобы сделаться литератором?

Поэтому придумана сказка: Оноре устал и болен, он покидает Париж и едет в Альби к кузену, чтобы восстановить здоровье. На самом же деле он должен был, тайно от всех, поселиться в какой-нибудь комнатушке в Париже и в одиночестве попытаться стать литератором. Родители сильно рассчитывали на жизненные неудобства, лишения и суровость такого существования и хотели этим отвратить сына от намерения быть homme de lettres.

Однако, этим не кончились тревоги и несчастия злополучного 1819 года. Бальзаку отказали в пенсии, а компания, основанная покойным другом семьи, Думерком, в предприятия которой была вложена большая часть капиталов, находилась накануне ликвидации. Для сокращения расходов решено было переехать в Вильпаризи. Кузен госпожи Бальзак, Мари-Клод-Антуан Саламбье, купил там дом и сдал его в аренду Бальзакам. Дом был большой, двухэтажный, со службами и садом. Вильпаризи находился на расстоянии 23 километров от Парижа. Сообщение со столицей в то время было удобное — по нескольку дилижансов в день. Уезжая в Вильпаризи, мадам Бальзак сняла для сына комнату в мансарде дома № 9 по улице Ледигьер.

Оноре остался в Париже один, почти без средств, но молодой, полный сил и энергии, с тем «простеньким цветком» в душе, о котором он говорит в своей повести «Неведомый шедевр»: «Есть во всех человеческих чувствах простенький цветок, взращиваемый благородным порывом, постепенно хиреющий, когда счастье становится только воспоминанием, а слова — ложью».

Оноре Бальзак, как некогда отец его, Бернар-Франсуа Бальзак, пришел завоевывать Париж.

Мансарда

Думал ли когда-нибудь архитектор Франсуа Мансар[37], создавая чертежи своих высоких крыш и слуховых окон, что с этими чердаками, названными его именем, будет связано столько вольного и невольного одиночества, страшной нищеты и прекрасной бедности, в которую повергали себя поэты и прозаики, мастера кисти и резца — служители всех муз, равно как и служители всех человеческих пороков?

В этих окошках, с нависшими над ними козырьками, которые воруют у них дневной и лунный свет, необузданная фантазия открывала целые миры, и оттуда развертывались такие умопомрачительные дали, о каких даже и вообразить себе не мог создатель Эйфелевой башни, жалко карабкающейся к небу.

Искусства и науки, загнанные на мансарды нуждой и королями, творили там свое великое дело. Таким немилостивым королем для Оноре Бальзака в его юные годы оказались деньги. Есть некоторые данные полагать, что нужда приводила его к намерению броситься «в холодные простыни Сены», но он этого не сделал, так как был очень здоровым человеком: жизнь и только жизнь, а смерть, как утверждение жизни. Он ушел на мансарду, чтобы взять в руку перо и не расставаться с ним ни днем, ни ночью, в течение тридцати лет.

В ранние годы сознательной жизни каждый человек, если только духовный рост его не обременен тяжкими запасами заранее и на всю жизнь заготовленных правил, всегда носит в себе тот образ, которым он восхищен, которому он хотел бы подражать и который возвысил бы его над средой. Кто же был для Бальзака таким чарующим образом, жизни и поведению которого он хотел бы подражать и стать таким же на своем поприще? Это был сын корсиканского дворянина Карло-Мария Буонапарте — император Франции, Наполеон. В этом отношении Бальзак не представлял исключения среди современной ему молодежи, выросшей под грохот орудий «рокового корсиканца».

«Во времена войн Империи, — говорит А. де Мюссе, — тревожные матери производили на свет поколение горячее, бледное, нервное». Но среди всех эпитетов, какими определяет он людей этого поколения, только одно можно отнести к натуре Оноре: он был горяч, но не был нервен и не был бледен — он был подвижен, и краснощек. Это дало ему возможность возложить на себя бремя лишений и колоссального труда, примеров которому не найти ни в одной литературе. Поселившись на мансарде, Бальзак стал готовиться к бою под Аустерлицем. Увлечение молодого Оноре фигурой Наполеона интересно как знак времени, как указание на его личное качество: «Сделать все, потому что хочу всего». С таким законом для своей воли он впервые поднялся на мансарду на улице Ледигьер.

Там он оказался в полном одиночестве, и адрес его был известен только некоей старушке и Даблену. Старушка, тетушка Комен, которую он прозвал Иридой, вестницей богов, появлялась у него на мансарде раз в неделю. Она служила связью между Парижем и Вильпаризи и вероятно выполняла роль приходящей прислуги, а Даблен — «папеньки», советника и утешителя. Даблен не одобрял того пути, который избрал себе Оноре, но уж раз совершилось, трудно было другу семьи Бальзаков вычеркнуть из памяти, что где-то на холодной и грязной мансарде обитает юноша, еще не знающий самостоятельной жизни.

Из двух писем Оноре (сентябрь и ноябрь 1819 года) к Теодору Даблену совершенно ясно, каковы были их отношения: «Вероломный папенька, я не видел вас уже целых шестнадцать дней. Это плохо. У меня только и утешения, что вы. Собственно говоря, это хуже всего. Но не будем ссориться, и я жду вас в воскресенье утром. Вы должны рассказать мне подробности о выставках картин, и я буду вас о них спрашивать. Вы думаете, что я живу далеко, но это философическая ошибка: прочтите Ньютона[38], и вы увидите, что я живу от вас в двух шагах. А латынь, предатель? Жду вас, чтобы опять за нее засесть. Прощайте». И другое: «Мне хотелось бы иметь полную Библию, латинскую, если возможно, с французским текстом en regard[39]. Нового Завета мне не нужно, он у меня есть».

Бальзак изучает латынь, интересуется выставками картин, куда не смеет показать носу, чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из знакомых семьи, — и тут помогал ему Даблен книгами и своими рассказами. Также на обязанности Даблана была доставка Оноре вновь вышедших пьес и билетов в театры, куда уж он никак не мог удержаться, чтобы не пойти, хотя и рисковал открытием своего инкогнито.

О том, какова была его тогдашняя жизнь, Бальзак рассказал нам в «Фачино Кане»: «В то время я жил на маленькой улице, которую вы, конечно, не знаете, на улице Ледигьер; она идет от улицы Сент-Антуан, против фонтана площади Бастилии, до улицы Серизе. Любовь и наука забросили меня на мансарду, где я работал ночью, а день проводил в соседней библиотеке. Я жил скромно и умеренно, вел чисто монашеский образ жизни, что так необходимо для тружеников. В хорошую погоду я гулял по бульвару Бурбон.

Помимо моих научных занятий меня увлекала одна страсть: страсть к наблюдениям. Я наблюдал нравы предместья, его обитателей и их характеры. Так как я своей одеждой не отличался от рабочих и был равнодушен к своей внешности, то они не обращали на меня никакого внимания, не остерегались меня, и я мог вмешиваться в их группы, присутствовать при их сделках, спорах и ссорах. Уже тогда я получил способность, наблюдая какое-нибудь лицо, проникать в его душу, не пренебрегая его телом, или, вернее, схватив внешние подробности, жить его жизнью, становиться на его место, вполне отожествляться с ним, подобно дервишу сказок «Тысяча и одной ночи», который, после известных заклятий, принимал душу и тело людей.

Вечером, встречая между одиннадцатью и двенадцатью часами рабочего, возвращающегося с женой из театра Амбигю-Комик, я шел вслед за ними, прислушиваясь к их разговорам. Сначала они говорили о виденной пьесе, потом мало-помалу переходили к своим личным делам…

Супруги считали деньги, которые должны были получить завтра, собирались издержать их на двадцать ладов. Тут уж начинались хозяйственные подробности: жалобы на дороговизну картофеля, на слишком большую продолжительность зимы, на недоступность топлива, высчитывалось то, что они должны булочнику, наконец разгорался спор, в котором каждый из них обнаруживал свой характер в образных словах и выражениях.

Слушая, я входил в их жизнь до того, что ощущал на своей спине их рубища, а на ногах их дырявую обувь, их желания и потребности переселялись в мою душу. Это был сон наяву. Я заодно с ними негодовал на начальников мастерских за их притеснения или на дурных заказчиков, заставлявших по нескольку раз напрасно ходить за деньгами.

Все мое развлечение тогда заключалось в том, чтобы забывать свои привычки, делаться совсем другим человеком. Чему я обязан этим даром? Ясновидение ли это? Не одно ли это из тех качеств, которое ведет к безумию? Я никогда не доискивался до причины этой силы. Я обладаю и пользуюсь ею, вот и все. Скажу только, что с того времени я разложил разнородные элементы массы, называемой народом, анализировал ее, чтобы иметь возможность взвесить ее хорошие и дурные стороны. Я понимал, какую пользу вынесу из изучения этого предместья, рассадника революций, заключающего в себе героев, изобретателей, ученых, людей практических, мошенников, негодяев, добродетели и пороки, сдавленные нищетой, заглушенные нуждой, потопленные в вине, истощенные крепкими напитками.

Вы представить себе не можете, сколько забыто интересных историй, сколько драм — в этом городе скорби! Сколько ужасных и прекрасных вещей! Воображение всегда окажется ниже правды, скрывающейся в нем, правды, которую никому не удастся обнаружить. Надо спуститься слишком низко, чтобы увидеть эти сцены, трагические или комические».

Бальзак вскрывает нам здесь, с редкой для него откровенностью, тот метод, каким он пользовался, изучая «город скорби» и его героев, а нам следует из этого заключить, насколько серьезны были первые шаги молодого человека, пришедшего сюда, чтобы покорить мир своим пером. И вот, когда он разложил разнородные элементы массы, называемой народом, и произвел анализ его, он воскликнул: «Это был сон наяву».

Замешавшись в жизнь предместья, как соучастник ее, он увидел то, чего не мог видеть раньше. Замкнутый в крепкие тиски школьной морали, он должен был знать только равных себе по социальному положению и ни в коем случае тех, кто ниже.

Но, робко наблюдая за тем, что творится за пределами дозволенного, Бальзак, движимый страстью заключенного в нем гения, решается на подвиг, спускается в низы и, независимо от своих политических убеждений, чутьем художника угадывает ту подпочву, в которой таятся источники будущих революций. Париж — город скорби — с этих дней, но еще не ведомо для него, становится его главным героем.

Однако «дервишское» приятие в себя тела и души людей этого страшного города, а проще говоря творческая память, долго еще не получит своего художественного воплощения.

Он не мог еще освободиться от тех литературных традиций и вкусов, которые унаследовал от семьи и школы.

Эпиграфы его ранних романов дают нам точное представление о его литературной пище того времени. Над главами романов мелькают имена Лабрюера[40], Шекспира, Корнеля[41], Виргилия[42], Тибо, Лафонтена[43], Ларошфуко[44], евангелистов, Расина[45], Вольтера[46], Боссюэ[47], Малерба[48], графа Максима Одена, Перро[49], Ронсара[50], Жан-Батиста Руссо[51], Фомы Аквинского, Ротру[52] и Дюрье[53], Гомера[54], Горация[55], Плавта[56], Тейлора[57], Клеман Маро[58] и других.

Этот пестрый перечень имен говорит о том, что строгой системы в чтении не было. Оноре был жаден до любой книги, также как это было в Вандомском училище, где он читал все, что попадется под руку: историю, магию, философию, путешествия, античную, средневековую и более позднюю литературу. Но он совершенно незнаком еще не только с великим литературным переворотом, который подготовлялся, но и с писателями-новаторами и предшественниками романтической школы.

Читал ли Бальзак Шатобриана[59]? Читал ли мадам де Сталь[60]? Читал ли он «Адольфа» Бенжамена Констана[61], вышедшего в 1816 году, и первую книгу Ламенне[62] «О равнодушии», напечатанную в 1817 году? 1819 год — год появления «Манфреда» Байрона, которым были опьянены Жорж Санд[63] и Мишле[64]. Отшельник с улицы Ледигьер по-видимому не заражен эти восхищением.

Из трагиков он знает и ценит Корнеля, Расина и Вольтера; с Шекспиром он знаком по скопческим переводам Дюси[65], пристрастен к Бомарше, знает Мольера и Реньяра[66], Бальзак высоко ценит Ричардсона[67], а Руссо «Новой Элоизой» его совершенно очаровывает. Он находит в Руссо и пищу для своего воображения, и зеркало для своей чувствительности, и образец для своего стиля. Стерн[68], который стал переводиться во Франции с 1787 года, тоже принадлежит к его любимым авторам, и эта симпатия по-видимому внушена ему отцом: подробное изображение реалистических мелочей, юмористическое многословие и нелепые теории автора «Тристрама Шенди» — в стиле отца Бальзака.

Неизвестно, познакомился ли он с Рабле, а если и познакомился, то очень поверхностно. Наконец, в поэзии он застрял на Вольтере, Делиле[69], на холодных и скучных версификаторах XVIII века, к которым можно отнести «Поэмы Оссиана» Макферсона[70], переведенные в 1771 году и переложенные в стихи в 1801 году Баур-Лормианом, и, может быть, читал Парни[71].

Пока он еще как будто не знает «преромантиков»: Мильвуа[72], Фонтана[73], Андре Шенье[74]. Однако стихотворения последнего, изданные Латушем[75] в 1819 году и прочитанные Бальзаком несколько позже, произвели на него глубокое впечатление, о чем он рассказал в «Погибших мечтаниях». Из всего этого видно, чти Бальзак с улицы Ледигьер весь еще в XVIII веке.

Поэтому-то, когда он воспламенился намерением обрести славу писателя, то в выборе своей темы он останавливается на Кромвеле[76], то есть пишет то, что должен был бы писать молодой человек, мечтающий накануне Великой французской революции сравняться с каким-нибудь Мармонтелем[77]. Пять месяцев он работает над планом «Кромвеля» и только в сентябре 1819 года приступает к его написанию.

Мадам Бальзак, посетившая сына на улице Ледигьер в начале декабря этого года, пишет о своих впечатлениях: «Если тот, на кого я больше всего рассчитывала, потерял в несколько лет большую часть своих сокровищ, которыми одарила его природа, то это потому, что меня не послушали — его изнежили удовольствиями, тогда как он должен был идти по трудному и утомительному пути, ведущему к успеху, выйти в люди и стать старшим письмоводителем… А ему ничего не нравилось, кроме названий театральных пьес, имен актеров и актрис… О, как была бы я несчастна, если бы могла в чем-нибудь упрекнуть того, от кого я ожидала столько будущих благ! Увы! Он уже достаточно наказан, и я должна помочь ему, как будто бы он оправдал мои большие надежды. Все старшие письмоводители; в Париже имеют перед собой открытую карьеру, но у них когда-то были удовольствия, соответствовавшие их возрасту».

Мать права: блистательной карьере письмоводителя Оноре предпочел вот какую жизнь: «Новости о моем житье-бытье, — пишет он сестре в октябре 1819 года, — очень печальны, и труды мои вредят опрятности. Этот мерзавец Я-Сам все больше и больше распускается. Он ходит за покупками только раз в три-четыре дня, ходит к самым скверным торговцам, которые ближе всего живут, хорошие лавки далеко, и паренек экономит свои шаги; получается из этого то, что твой брат (которому суждена такая слава) питается совершенно как великий человек, то есть умирает с голоду.

Еще одна печальная вещь: кофе отчаянно расплескивается по полу, и требуется много воды, чтобы убрать это безобразие; но поскольку вода не поднимается естественным образом на мою небесную мансарду (она только спускается туда, когда идет ливень), то после покупки рояля придется подумать об устройстве гидравлической машины, если кофе будет убегать в то время, как слуга и хозяин считают ворон.

Вместе с Тацитом[78] не забудь мне прислать одеяло для ног. Если бы ты могла присоединить к нему какую-нибудь наистарейшую шаль, она очень бы мне пригодилась. Ты смеешься? Как раз этого мне не хватает для ночного костюма. Сначала приходится подумать о ногах, которые больше всего страдают от холода; я заворачиваю их в туреньский каррик[79], сшитый блаженной памяти Гуньяром. Означенный каррик доходит мне только до середины туловища, и остается верх, плохо защищенный от мороза, которому нужно проникнуть только через крышу и фланелевую телогрейку, чтобы вцепиться в мою братскую кожу, увы, слишком нежную, чтобы его переносить.

Для головы я рассчитываю на дантовскую шапочку— только тогда она может храбро бороться с аквилоном. Экипированный таким образом, я буду с большой приятностью проводить дни в своем дворце… Флюс мой нынче утром благополучно прорвался. Увы, может быть, через несколько лет я буду питаться одним хлебным мякишем, кащей и прочей пищей стариков, мне придется натирать редиску на терке, как бабушке. Тебе хорошо говорить: вырви! Лучше предоставить природу самой себе. Разве у волков есть зубные врачи?»

Свидетель пребывания Бальзака на этой мансарде, Жюль де Петиньи, описывает его так: «…прекрасным летним вечером я прогуливался по бульвару Тампль, как вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Я обернулся и узнал Бальзака, или, вернее сначала не узнал его, так он изменился. Лицо его, обычно очень румяное, было бледно и расстроено, глаза впалые, щеки небритые, одежда в беспорядке. Как будто он выскочил из больницы или из мелодрамы в театре Гэтэ.

Не дав мне раскрыть рта, он отвел меня в сторону и сказал многозначительно: «Мое теперешнее существование — тайна для всех, даже для моей семьи. Но от вас у меня нет секретов; вы узнаете место моего пребывания. Приходите ко мне завтра в полдень, и вам все откроется».

На этом он покинул меня, оставив мне свой адрес — на какой-то уличке в квартале Сент-Антуан. Господин Баше напомнил мне, что это была улица Ледигьер. Найдя указанный номер дома на этой уединенной улице, которая была заселена исключительно рабочим людом, я подумал сначала, что сделался жертвой мистификации. Однако я стал решительно подниматься по узкой и темной лестнице, и напрасно стучал в несколько дверей: все жильцы были на работе.

Одна женщина, у которой я спросил о господине де Бальзаке, подумала, что я смеюсь над ней; другая посмотрела на меня искоса и приняла за агента полиции.

Наконец я поднялся на самый последний этаж, под крышей, и в полном отчаянии, толкнув ногой последнюю дверь, состоявшую из плохо сколоченных досок, я услышал мужской голос. Это был голос Бальзака.

Я вошел в тесную мансарду, обставленную рваным стулом, колченогим столом и скверной кроватью, наполовину закрытой двумя грязными занавесками. На столе была чернильница, толстая тетрадь, исписанная каракулями, кувшин с лимонадом, стакан и горбушка хлеба. В этой каморке была удушающая жара, и воздух, казалось, был полон заразы, холеры… Бальзак лежал в постели, в коленкоровом колпаке сомнительного цвета.

— Видите, — сказал он, — жилище, которое я за два месяца покинул только один единственный раз — в тот вечер, когда вы меня встретили. Все это время я не вылезал из постели, где я работал день и ночь над великим произведением, ради которого я осудил себя на отшельническую жизнь и которое я, к счастью, кончил, ибо силы мои пришли к концу. Я давно уже мечтал о деле, которое я наконец сделал, но я понял, что серьезная работа невозможна среди светских развлечений и деловой беготни. Поэтому я разорвал все связи, соединявшие меня с общественной жизнью, бежал от рода человеческого и похоронил себя заживо. Теперь, когда мое дело сделано, я воскресаю и возобновляю мои сношения с людьми. Очень рад начать с вас.»

И вот этот юноша с гнилыми зубами, мечтающий, как бы только укутаться от холода и укрыться от капели и призывающий на защиту старенький каррик и прабабкину шаль, садится за первое свое творение, ибо «в голове одного бедного юноши, — как он пишет сестре, — загорелся пожар, и пожарные не могли его потушить. Его зажгла прекрасная женщина, которой он не знает. Говорят, что она живет на улице Четырех народов, в конце моста Искусств, и зовут ее — «Слава».

Кроме этого пожара, какие же имелись основания, чтобы сесть за поэму-трагедию? Всего лишь 34 стиха первой песни «Людовика Святого», поэмы в духе Вольтера, которая ведется от лица некоего аббата Сиротена, 26 стихов «Роберта Нормандского», да 22 стиха «Книги Иова», потом замысел трагедии «Сулла» и незаконченный и сохранившийся только в отрывках текст к комической опере «Корсар» — вот и все.

Еще не зная романтиков, Оноре смутно чувствовал, что античные сюжеты не в духе времени. Была мода на английскую историю. В марте 1819 года Вильмен выпустил в двух томах «Историю Кромвеля». Напрашивалась соблазнительная для роялиста-Бальзака параллель казни Карла I[80] с казнью Людовика XVI.

Выбор сделан, и Оноре упорно трудится. Работая над «Кромвелем», он открыто заимствует целые строки из разных книг, иногда просто выписывая их, иногда переиначивая и приспосабливая к своему плану. Так он использует Виргилия, Корнеля, «Ифигению» Еврипида[81], речь Боссюэ над гробом Генриетты Английской, «Ифигению» Расина, а главное «Цинну» Корнеля, из которого берет целыми кусками, и к весне 1820 года трагедия была написана. Жюль де Петиньи, которого Бальзак заставил прослушать трагедию, отзывается о ней так:

«Произведение это, которое так дорого стоило автору, было ни больше ни меньше как трагедия в пяти действиях, в стихах, и мне пришлось прослушать ее от начала до конца. Сюжетом была смерть Карла I. Бальзак вложил туда все свои роялистские чувства.

Пьеса мне показалась безукоризненной в смысле классических правил. Стихи были правильны, три единства тщательно соблюдены. Кое-где были вспышки гения, несколько глубоких проникновений в человеческое сердце, особенно в отношении Кромвеля, но все вместе было холодно и достаточно сухо. Он, конечно, по моему лицу заметил, какое впечатление произвела на меня эта пьеса, и остался мною весьма недоволен. Тем не менее он сообщил мне, что намерен прочесть пьесу комитету Французского театра».

Закончив свой первый труд, Бальзак в начале апреля 1820 года покидает свою мансарду и едет отдохнуть и погостить в Лиль-Адан к другу семьи, господину Вилье де-ла-Фе, довольно образованному, живому и остроумному старичку. У него Оноре отдохнул и поправился, и к 18 мая был уже в Вильпаризи, спеша на свадьбу сестры Лауры.

Тут, на семейном совете, должны прослушать его первый шедевр. Оноре весел, потому что надеется быть триумфатором. Он хочет, чтобы на чтении присутствовали кое-какие друзья, а особенно Даблен.

«Друзья собираются, — рассказывает Лаура, — начинается торжественное испытание. Энтузиазм чтеца постепенно охлаждается, когда он замечает, что впечатление плохое, а лица окружающих удивленные, застывшие».

Трагедия никуда не годится. На общем совете решено направить ее на суд профессора словесности Андрие[82], тоже писателя. Андрие пишет мадам Бальзак: «Я далек от того, чтобы отнять у вашего сына охоту писать, но я думаю, что он с большей пользой мог бы употребить свое время, чем на писание трагедий и комедий. Если он сделает мне честь и посетит меня, я скажу ему, как, по моему мнению, следует рассматривать изучение изящной литературы и какие преимущества можно и должно из нее извлекать, не делаясь профессиональным поэтом». Свидание Оноре с Андрие не состоялось, и уроки словесности были отложены навсегда.

Но урок первой неудачи не ослабил рвения ледигьерского отшельника, он продолжает свои творческие опыты в самых тяжелых семейных условиях. Оноре пишет Лауре Сюрвиль в Байе, куда она уехала сейчас же после замужества: «Если ты хочешь знать нашу жизнь, представь себе сначала папу, расхаживающего по комнате после прочтения газеты, затем маму в постели, еще не оправившуюся после мнимого воспаления легких, возле нее Лоранс и, наконец, твоего дорогого брата, пишущего перед камином, на маленьком столике, где стояла когда-то твоя чернильница…». К этому постоянному напряжению, которое могло в один миг вылиться в семейный скандал, надо еще прибавить новые заботы женской половины дома Бальзаков: заневестилась Лоранс. «Трубадур приходит завтракать, обедать и усиленно ухаживает, однако, признаюсь тебе, что во всех его улыбках, словах, поступках, жестах и т. д. я не вижу ничего, что напоминало бы любовь, как я ее понимаю».

«Подарки, подношения, безделушки… Я не мог ни думать, ни работать, а мне нужно писать, писать каждый день, чтобы завоевать себе независимость, в которой мне отказывают. Пытаться стать свободным при помощи романов, и каких романов!.. Если я не начну быстро зарабатывать деньги, снова появится призрак должности. Во всяком случае, я не сделаюсь нотариусом, потому что господин Т. умер. Но мне сдается, что господин Г. тайно подыскивает мне место. Какой ужасный человек! Считай же меня мертвым, если мне нахлобучат на голову этот колпак, — я сделаюсь манежной лошадью, которая делает свои тридцать или сорок кругов в день, ест, пьет, спит по расписанию. И это механическое круговращение, это постоянное возвращение одного и того же называется жизнью!»

В семье Бальзака то извергаются вулканы женских истерик, то водворяются серые монотонные будни, то вдруг дом приобретает мещански праздничный вид со всеми этими жениховскими безделушками, подношеньями и улыбками, за которыми чуется скука механического круговращения, и наконец, и что самое ужасное для Оноре, встает призрак колпака нотариуса, от которого он бежал и спасался на мансарде.

Все это конечно не благоприятствует творческим замыслам молодого писателя и повергает его в тоску, но в этой тоске и томлении есть одна замечательная черта: «а мне нужно писать, писать каждый день». Это уже говорит о той дисциплине, которую успел выработать в себе будущий мастер и которая дала возможность страстной галльской натуре Оноре вынести феноменальный труд.

Неудача «Кромвеля» не сломила Бальзака, и он пробует свои силы в другой области. Он садится за чтение и проглатывает колоссальное количество романов Ретиф де-ла-Бретона[83], Себастьена Мерсье[84], Дюкре-Дюминиля[85] и Пиго Лебрена[86], романов, весьма посредственных, конца XVIII и начала XIX века, в которых вялая и несносная сентиментальность чередуется с пошловатой нескромностью. Он читает также иностранные романы: «Клариссу Гарло» Ричардсона, «Векфильдского священника» Гольдсмита[87], «Калеба Вильяма» Годвина[88], произведения немецкого романиста Августа Лафонтена[89], полные мещанской чувствительности, переводы которых издавались в 1818–1820 гг.; особенно увлекается чтением Анны Радклифф[90], Льюиса[91] и Матюрена[92] и наконец открывает Вальтер Скотта[93], известность которого достигла Франции, и восторгается «Кенильвортом».

Французская публика в те годы зачитывалась романами, хотя они и считались еще «низшим жанром» в литературе. Количество выходивших романов возрастало с каждым годом. Почему и Бальзаку не заняться этим делом? И вот, в 1820 году он задумывает роман «Фальтурно», действие которого происходит в Италии (от него дошло до нас только несколько глав). Начинает роман в письмах «Стенио, или философское заблуждение» — здесь чувствуется влияние Руссо, причем первое письмо содержит описание, очень неплохое, Тура и его окрестностей, в котором уже чувствуется будущий Бальзак.

В этот период, посещая Париж и в самом Вильпаризи, Оноре завязывает личные связи с людьми от литературы. В конце 1820 года он знакомится с Огюстом ле-Пуатвен де-л\'Эгревилем, известным под псевдонимом ле-Пуатвен Сент-Альм. Он был на несколько лет старше Бальзака и родился в 1792 году. Бальзак излагает ему свои планы: написать две-три больших пьесы в духе Бомарше и затмить славу автора «Фигаро». Через нового приятеля Бальзак попадает в круг молодых журналистов и писателей — правда, довольно посредственных.

Весною Оноре начал работать. В феврале 1821 года выходит роман «Два Гектора или два бретонских семейства». Возможно, что в написании этого романа принимал участие и Бальзак, во всяком случае уговор был — писать вместе. В июне Оноре едет в Париж. Он не хочет больше оставаться в родительском доме и намерен снять себе комнату в Париже, ибо уже целиком погрузился в литературные пучины.

«Анри (младший брат Оноре) вырос за четыре месяца на 15 линий[94]. Оноре не растет — увы, — пишет он Лауре из Вильпаризи в 1822 году. — Но его известность растет не по дням, а по часам, о чем можно судить по следующему обзору:

«Наследница Бирагского замка» продана за 800 франков;

«Жан-Луи» — 1300;

«Клотильда Люзиньянская» — 2000.

Милая сестра, я буду работать, как лошадь Генриха IV, когда она не была еще отлита из бронзы, и в этом году я надеюсь заработать 20 тысяч франков, которые послужат основой моего состояния. Мне нужно написать: «Арденнского викария», «Ученого», «Одетту де Шандивер» (исторический роман) и «Семейство Р\'оон», и еще кучу театральных пьес.

Скоро лорд Р\'оон будет модным мужчиной, самым плодовитым, самым любезным писателем, и дамы будут лелеять его, как зеницу своего ока. Тогда плутишка Оноре будет ездить в коляске, задирать голову, глядеть гордо и набивать себе желудок; при его появлении будет раздаваться льстивый шепот идолопоклонной публики: «Это — брат госпожи Сюрвиль». Мужчины, женщины, дети и зародыши будут прыгать до небес…».

Эта похвальба, молодой задор и мечты однако не соответствовали художественной ценности упомянутых им в письме романов. Это были слабые вещи и успеха они не имели. Правда, в них уже чувствуется некоторый навык технически располагать сюжет, отмечать в пейзаже типичность красок и рисунка, но все же они еще только лепет гения — наследника всех литературных болезней прошлого времени.

Вместе с тем характерно и то, что с творческими помыслами Бальзака неразрывно связаны помышления о благополучном существовании рантье, и тогда, когда литература не оказалась столь тучной дойной коровой, Бальзак вступил на путь авантюрных предприятий, и гению Бальзака явился его главный заказчик — деньги. Однако не следует делать заключение, что этот заказчик и в то же время «заимодавец жадный» мог безвозвратно увлечь Бальзака от литературы на путь делячества, так как в конце концов его писательские устремления шли не от того, что нужно ради наживы, а от тех внутренних творческих порывов, которыми одарен всякий талант.

Теофиль Готье говорит следующее о Бальзаке: «Не было человека менее корыстного, чем автор «Человеческой комедии», но его гений заставил его предугадать огромную роль, которую суждено было сыграть в искусстве новому герою — золоту, более интересному для современного общества, чем все Грандисоны, Легрие, Освальды, Вертеры, Малек-Адели, Рене, Лары, Веверлеи, Квентин-Дорварды и прочие.»

Надо думать, что опьянение от заработков, которые грезились Оноре в будущем, передалось и родителям, — во всяком случае мать в восторге от его работ, и Оноре получает относительную независимость и семейное признание в роли писателя. Сохранилась рукопись «Кромвеля», переписанная рукою мадам Бальзак — это ли не признание после заветных мечтаний о сыне-нотариусе?

К этим большим и малым радостям присоединилось новое чувство, которое до сих пор еще было как будто неведомо Оноре — в Вильпаризи он встретил женщину, полюбил ее, и эта любовь в судьбе Бальзака была очень значительна.

Краснощекий Оноре

«Первая женщина, которую встречаешь, полный иллюзий молодости, — это нечто высокое и священное». Этот эпиграф к своей, а думается, и ко всякой первой любви начертан Бальзаком в письме к Ганьской через тринадцать лет после первой встречи с мадам де Берни, тогда, когда он, уже умудренный опытом жизни, узнал, что «впоследствии мы любим в женщине — женщину, тогда как в первой любимой женщине мы любим все: ее дети — наши дети, ее дом — наш дом, ее интересы — наши интересы, ее горе — наше самое большое горе, мы любим ее платье и мебель, нас больше огорчает порча ее хлебов, чем потеря собственных денег, мы готовы разбранить гостя, который переставляет наши безделушки на камине. Эта святая любовь заставляет нас жить в другом, но потом — увы — мы втягиваем в себя другую жизнь, требуя, чтобы женщина обогатила своими юными чувствами наши оскудевшие способности».

Бальзак. 22 года. Рис. сепией Девериа.

Дочь музыканта-арфиста Людовика XVI (фамилия его была Гиннер) и камеристки Марии-Антуанетты Лаура де Берни родилась в 1777 году и провела, свою раннюю молодость при дворе. Отец ее умер в 1784 году, и мать вторично вышла замуж в 1787 году; за шевалье де Жарже, помощника начальника главного штаба, доверенного королевы, пытавшегося помочь ей бежать из тюрьмы: его имя встречается во всех мемуарах той эпохи. В самый разгар террора, 8 апреля 1793 года, дочь Гиннера стала госпожою де Берни.

По утверждению Аното и Викер, она была крестницей короля и королевы, была воспитана в кругу их приближенных. Свидетельница последних королевских торжеств и казни королевской четы, она держала в своих руках письма, серьги и прядь волос Марии-Антуанетты, которые прислала королева с эшафота ее отчиму. Мадам де Берни была не только живой книгой событий Великой французской революции, но и, частично, со стороны замужества, ее жертвой. Революции столь же неожиданно соединяют людей, сколь и разъединяют.

Мы мало что знаем о господине де Берни, но в период встречи Бальзака с его женой это был человек сварливый, болезненный и малоприятный. Он прижил с ней девятерых детей, но вряд ли можно считать, что большое чувство к Бальзаку вытеснило большое чувство к мужу из сердца мадам де Берни. Рисуя портрет Анриетты де Морсоф («Лилия в долине»), прообразом которому послужила мадам де Берни, Бальзак бросает такой штрих: «Ее маленькие, красивой формы уши были, по ее собственному выражению, ушами рабыни и матери».

Мы знаем яркие примеры того, как мать семейства долгие годы и даже до преклонных лет остается для мужа женой-любовницей, но Лаура де Берни была только рабою мужа и матерью девятерых детей, в выращивание которых вложила все свои лучшие чувства и способности. Ни один женский портрет не написан Бальзаком с такой любовью, с какой написан портрет Морсоф-Берни:

«Я могу набросать вам карандашом основные черты, по которым всякий мог бы узнать графиню, но самый точный рисунок, самые теплые краски ничего не могут передать. Лицо ее — из тех, которые требуют несуществующего художника, умеющего изобразить отражение внутреннего огня и передать этот светящийся пар, который наука отрицает, который слово бессильно передать, но который видит влюбленный…

Ее закругленный, выпуклый, как у Джоконды, лоб, казалось, был полон невыраженных мыслей, сдержанных чувств, цветов, потопленных в горьких водах. Ее зеленоватые глаза, усеянные коричневыми точками, были всегда бледны, но если дело шло о ее детях если у нее вырывались живые порывы радости или горя, столь редкие в жизни сдержанных женщин, то ее глаза излучали нежный свет, который, казалось, загорался в истоках ее жизни и должен был иссушить их…

Греческий нос, как бы изваянный Фидием[95] и соединенный двойной дугой с изящно изогнутыми губами, одухотворял ее продолговатое лицо, кожа которого, подобно лепесткам белых камелий, окрашивалась на щеках в нежные розоватые тона. Ее полнота не вредила ни изяществу ее талии, ни округлости, нужной для того, чтобы ее формы оставались прекрасными, хотя и развитыми…

На затылке ее не было тех впадин, которые делают шеи некоторых женщин похожими на древесные стволы. Мускулы не образовывали никаких узлов, и все линии закруглялись, — это было отчаянием для взора и для кисти. Еле видный пушок покрывал ее щеки и выпуклость шеи, задерживая на них свет, который становился шелковистым. Ее маленькие, красивой формы уши были, по ее собственному выражению, ушами рабыни и матери…

Руки у нее были красивые, кисти их с изогнутыми пальцами были длинны и, как на античных статуях, кожа тонкой пленкой находила на ногти… У нее была нога благородной женщины, нога, которая мало ходит, быстро утомляется и радует взор, когда виднеется из-под платья. Несмотря на то, что она была матерью двоих детей, я никогда не встречал женщины, более похожей на девушку. Вся ее внешность выражала простоту, соединенную с чем-то запретным и мечтательным, что привлекало к ней, как живописец привлекает нас к лицу, в котором его гений выразил целый мир чувств.

Ее видимые качества можно описать только при помощи сравнений. Вспомните чистый и дикий запах вереска, который мы сорвали, возвращаясь с виллы Диодати[96], — этого цветка, который так понравился Вам черными и розовыми тонами, — и Вы поймете, как эта женщина могла быть элегантна вдали от света, естественна в своих выражениях, изысканна в вещах, с которыми она сроднилась, — розовая, с черным. Ее тело обладало той свежестью, которая пленяет нас в только что распустившихся листьях.

Ее ум был глубок, как у дикаря, она была ребенком по чувству, серьезной в своих страданиях — помещица и подросток. Она нравилась безыскусственной манерой садиться, вставать, молчать или вставлять свое слово. Обычно сдержанная, бдительная, как часовой, от которого зависит спасение всех и который подстерегает бедствие, она иногда позволяла себе невольные улыбки, которые выдавали в ней природную смешливость, скрытую под житейскими условностями.

Ее кокетство сделалось тайной, она заставляла мечтать, вместо того, чтобы вдохновлять на любезную внимательность, которой требуют женщины, и давала угадывать ее первоначальную природу из живого огня, — ее первые голубые сны, как небо, голубеющее сквозь тучи. Скупость ее движений, а особенно взглядов (кроме детей, она ни на кого не смотрела), придавала необычайную торжественность всему, что она делала и говорила, когда она делала и говорила что-нибудь с тем видом, который умеют принимать женщины в то мгновенье, когда они роняют свое достоинство признанием…»

Эта страница написана пятнадцать лет спустя после того дня, когда юноша-Оноре впервые увидел мадам де Берни. «В тот день на госпоже де Морсоф было розовое платье с тысячей складок, воротничок с широким рубцом, черный пояс и полусапожки того же цвета. Ее волосы, просто заложенные на голове, были заколоты черепаховым гребнем».

Пылкий юноша угадал ее сны, голубеющие сквозь житейские тучи, угадал запретное и мечтательное, и она как нежный плющ обвилась вокруг его страстной могучей натуры, лаская и матерински затеняя его от губительного зноя жизни, который иссушает человеческое сердце. Такова была любовь мадам де Берни, и недаром Оноре называл ее своей матерью: «Я ее ребенок, потому что она спасла меня от неудач и крушений, чуть не погубивших меня в юности. Я живу только сердцем, и она дала мне жизнь».

Но с первого же дня, который соединил их как любовников, перед мадам де Берни, которой было тогда уже 44 года, встает грозный призрак старости. Об этом знал Оноре: «Да позволено мне будет ей сказать, — пишет он Ганьской, — вы хотели найти себя самое двадцатилетней, чтобы лучше меня любить и давать мне даже радости тщеславия». Вот что было для нее навеки запретным и мечтательным. Но она еще борется, пока не иссякло женское обаяние и свежесть. Потом, когда в воспоминаниях вставали былые радости, Оноре должен был признаться: «Только последняя любовь женщины может удовлетворить первую любовь мужчины». («Герцогиня Ланже»).

Поэтому можно себе представить, что испытывал Бальзак наряду со своими литературными удачами весною 1821 года. «Любовь, — говорит он, — этот тройной порыв сердца, ума и тела, этот полный обмен жизнями, это совершенное слияние всех точек сердца во всякую минуту, этот божественный восторг друг перед другом, этот культ всех красот, это бесконечное наслаждение самым малым, это удовлетворение, которое дает удачный выбор и которое отражается в зависти других…».

Правда, именно такой-то любви он будто бы и не нашел в мадам де Берни, — как он признается Ганьской спустя много лет, — но этому не следует верить. Он нашел такую любовь, когда «ангел явился», и потерял ее тогда, когда ангел поблек и он «страдал у него на груди, скрывая от него мечту о молодой и красивой женщине».

Итак, сделаны первые шаги к славе, в будущем — деньги, не ради денег, а как средство стать независимым от родительских подачек, и, наконец, любовь. Оноре мечется между Вильпаризи и Парижем, и давно переехал бы туда совсем, если бы не мадам де Берни. Об отношениях с ней Бальзака в Вильпаризи зашипели сплетни. Родителям этот роман конечно пришелся не по нраву, и может быть этим надо объяснить внезапный отъезд Оноре в Байе к семейству Сюрвиль. Оттуда он тайно переписывается с мадам де Берни, а из дому получает родительские письма с бесконечными и скучными советами — житейскими и литературными (даже бабушка пытается критиковать его в писания).

Ранние романы Бальзака, выпущенные им под псевдонимами лорда Р\'оона, А. де Вьеллергле и Ораса де Сент-Обена, почти совершенно забыты. Сам он не считал их достойными своего имени. Исследователи творчества Бальзака о них серьезно не говорят, и большинство французских критиков отзывается о них пренебрежительно.

Современник Бальзака Альфред Неттеман[97] писал: «…едва выйдя из детского возраста, этот плодовитый ум стал нагромождать в невероятном изобилии сочинения, осужденные на забвение. Можно подумать, что до того, как начать творить что-либо связное, у него была потребность освободиться от излишков энергии, и он как бы производил отсев. Если память не изменяет нам, автор издавал под вымышленными именами этих нелепых недоносков, эти беспорядочные произведения, которые были плодом преждевременных родов».

Злейший враг Бальзака, Сент-Бёв, который написал о нем в 1834 году критический очерк, доставивший много огорчений прославленному тогда писателю, ядовито рассказывает, как он перерыл библиотеку для чтения с каталогами в руках, разыскивая плоды юношеского творчества Бальзака. Коварный критик прочел все эти романы (а заодно и романы Пуатвена, написанные без участия Бальзака) и в заключение замечает: «Признаемся, что мы мало были вознаграждены за наши нескромные изыскания, пробегая эти тома господина де Вьеллергле, которые тогдашний «Мируар» относил по выбору сюжетов к романам Пиго и Ретифа, а книгопродавец Пигоро помещал в разряд «веселых романов» в противоположность романам «черным» — историям о преступниках и привидениях. И это все, что можно о них сказать».

Сам Бальзак был не особенно высокого мнения о своих первых произведениях. В 1822 году он писал сестре: «Я не прислал тебе «Наследницы Бирагского замка», потому что это настоящее литературное свинство… В «Жане-Луи» ты найдешь несколько довольно забавных острот, но никуда негодный план. Единственное достоинство этих двух романов, дорогая моя, — это тысяча франков, которые они мне дадут».

И действительно, похоже на то, что молодой Бальзак смотрел на эти романы как на коммерческое предприятие, как на средство получить материальную независимость для серьезной работы. Он очень следил за тем, как идут его романы, и поручал сестре и ее мужу спрашивать их в книжных лавках и рекомендовать знакомым. В этом отношении он очень близок Некрасову, начавшему свою литературную карьеру с того, что теперь называется у нас халтурой.

Биограф и исследователь Бальзака А. Бельэссор поражен: «Это — пример, который кажется мне единственным в литературе. Было бы естественно, если бы он занялся издательским делом, стал писать исторические компиляции, поваренные книги. Но то, что он относится как к коммерческому предприятию к жанру, в котором мечтает обессмертить свое имя, — это по меньшей мере странно». Наконец, госпожа Сюрвиль, выпустившая для реабилитации памяти брата книжку воспоминаний о нем, и вовсе стыдится упоминать об этих романах «Я остерегусь назвать хотя бы одно заглавие из этих первых произведений, повинуясь его воле — никогда не признавать его их автором…». Но этот отказ от авторства для нас необязателен. Литературный путь Бальзака очень интересен и своеобразен, и нельзя отмахиваться, как от какого-то недоразумения, от восьми больших романов, написанных романистом в четыре года. Вопрос этот еще ждет своего исследователя.

К тому времени, когда Бальзак засел за писание своего первого романа «Наследницы Бирагского замка», во Франции романа, как серьезного литературного жанра, еще не существовало. То, что носило название романов в «высокой» литературе — «Рене» Шатобриана, «Коринна» и «Дельфина» госпожи де Сталь, «Адольф» Бенжамена Констана — было скорее лирической исповедью, изображением внутреннего мира одного героя, оторванного от среды и эпохи.

Впоследствии Теофиль Готье писал в своей большой статье о Бальзаке: «До него роман ограничивался изображением одной единственной страсти — любви, но любви в идеальной сфере, вне нужд и невзгод жизни. Действующие лица этих чисто психологических произведений ничего не ели, не пили, нигде не проживали и не имели счета у портного. Они вращались в абстрактной среде, как в трагедии. Если они собирались путешествовать, они, не выхлопотав себе паспорта, ссыпали в карман несколько горстей бриллиантов и расплачивались ими с почтальонами, которые на каждом перегоне, как водится, загоняли лошадей; замки неопределенной архитектуры принимали их в конце путешествия, и они собственной кровью писали своим прекрасным возлюбленным бесконечные послания, помеченные «Северной башней». Героини, столь же нереальные существа, напоминали акватинты Анжелики Кауфман[98]: большая соломенная шляпа, длинное платье из белой кисеи, стянутое на талии лазурным шарфом».

Такова была «изящная литература» во Франции в начале XIX века. Но широкий читатель, выдвинутый Французской революцией, жадно поглощал другую литературу — «низкого жанра», литературно неполноценные и часто безграмотные сюжетные романы, неправильно названные «народными», которые при всех их недостатках — неправдоподобии, сентиментальности — обладали одним неизменным достоинством: от них нельзя было оторваться. Это были романы Ретиф-де-ла-Бретона, Пиго Лебрена и Дюкре-Дюминиля. Они полны приключений и препятствий и неизменно кончаются свадьбой; в них нередко являются героями люди «из народа».

Наряду с народным романом появилась и народная драма — то есть мелодрама. Королем мелодрамы был драматург Жильбер де Пиксерекур[99]. Он царствовал на бульварном театре около сорока лет, с 1799 по 1834 год. По собственному его признанию, он написал 120 пьес, причем каждая из них выдержала в среднем 500 представлений, но «Трехликий человек» шел 1022 раза, «Собака Монтаржи» — 1158 раз, «Троемужница» — 1346 раз, а «Белый плащ» — более 1500 раз. В это же время, в конце XVIII и начале XIX века, во Франции стали усиленно переводить английские «романы ужасов» — Анны Радклифф, Льюиса и Матюрена, стоявшие выше аналогичных французских.

И вот, французские читатели, не находившие пищи для своего воображения в высоких литературных жанрах, прятавшие под подушку истрепанные толстые томики бульварных романов, получили Вальтер Скотта. «Это было больше, чем успех, — пишет Луи Мегрон, — это была всеобъемлющая страсть. Целое поколение было потрясено и очаровано. Модистки и герцогини простой народ и верхушка интеллигенции — все подпали под его чары. Ни один иностранец никогда не пользовался у нас такой популярностью, скажем больше — с 1820 по 1830 год ни одно французское имя не было так известно и прославлено во Франции».

Секрет успеха исторических романов Вальтер Скотта заключался в том, что в них хороший литературный стиль сочетался с занимательностью, они были сюжетны и в то же самое время серьезны. А главное в них люди начали жить в окружающей среде, герои приобрели характерную внешность, оделись в подобающее платье, окружены были обстановкой и вещами, заговорили настоящим бытовым языком — словом, зажили полнокровной жизнью.

Романы Скотта породили целый поток подражании и просто плагиатов, и в этот литературный поток, вместе с Нодье[100] и другими, влился и молодой Бальзак. Что это была до некоторой степени спекуляция на модном жанре, — Бальзак не скрывает («Погибшие мечтания»), с другой же стороны, это был инстинкт, толкнувший юного писателя на правильный путь.

У Вальтер Скотта было чему поучиться и Бальзак, пройдя эту учебу, многое из нее вынес. Впоследствии он признался что каждый роман он писал с определенной целью — на одном он научился искусству строить сюжет, на другом — изображению характеров и т. д.

С 1822 по 1825 год бальзак написал восемь романов (остальные, приписываемые ему, по всей вероятности, не принадлежат ему в большей своей части). Это — «Наследница Бирагского замка» (1822), «Жан-Луи и найденная дочь» (1822), «Клотильда Люзиньянская или прекрасный еврей» (1822), «Столетний старик или два Бирингельда» (1822), «Арденнский викарий» (1822), «Последняя фея или новая волшебная лампа» (1823), «Аннета и преступник» («Пират Арго — 1824) и «Джен Бледнолицая» («Ванн-Хлор» — 1825).

Все эти романы сыры недоработаны, написаны небрежным языком, но они увлекательны, как и многие другие «народные» французские романы и исторические романы Вальтер Скотта. В них уже много настоящих бальзаковских черт и сестра Бальзака правильно сказала, что «он судил себя слишком строго; эти произведения, правда, содержали только зародыши его таланта, но он делал такие успехи от одной книги к другой, что мог бы выпустить последние из них под своим настоящим именем, не боясь повредить своей будущей славе».

Так как эти романы никогда не выходили в русском переводе, интересно вкратце рассказать содержание хотя бы одного из них, чтобы дать некоторое представление об этих «нелепых недоносках», из которых постепенно выкристаллизовался великий романист.

Возьмем самый первый роман, написанный Бальзаком в сотрудничестве с Пуатвеном. Полное его название «Наследница Бирагского замка. Повесть, извлеченная из рукописного наследия Дона Раго бывшего настоятеля бенедиктинского монастыря, изданная двумя его племянниками, господином А. де Вьеллергле и лордом Р\'ооном». Роман претендует быть историческим, но истории в нем, — как мы увидим, — меньше всего. Внешне он сделан по образцу Вальтер Скотта — разделен на главы, и над каждой главой один или несколько эпиграфов. На этом романе, пожалуй, больше чем на каком-нибудь другом, сказалось влияние английского романиста.

Действие происходит в царствование Марии Медичи[101] (первая половина XVII века). В своем Бирагском замке в Бурггундии живет Матье LXVI, граф де Морван, со своей супругой Матильдой и молодой, прекрасной дочерью Алоизой. Отец графа погиб на море. Рассказывали что отец был против женитьбы графа на Матильде, дочери незнатного и разорившегося дворянина Шанкло и что граф отпраздновал свадьбу тотчас же после смерти отца.

Граф Матье мрачен, как будто у него на душе тяжкий грех. Матильда имеет любовника, итальянского маркиза Виллани, авантюриста, за которого хочет выдать свою дочь Алоизу. Но Алоиза любит своего двоюродного брата, шевалье д\'Ольбрез, и отец ее очень одобряет этот союз. Одно из самых важных лиц в замке — и в романе — старый управляющий Робер XIV, последний представитель длинной династии управляющих Роберов, верный и преданный слуга. Особенно любит он наследницу — Алоизу.

В Бирагском замке готовится большой праздник. Съезжаются гости, в том числе отец Матильды, капитан де Шанкло, со своей младшей дочерью. Костюмированный бал. Веселье в полном разгаре. Бьет полночь. В зал медленно входит неизвестный — старик в черном костюме судьи. Он говорит на ухо Алоизе, что ее ждут большие испытания, но она не должна отчаиваться, потому что у нее есть могучий покровитель, неустанно следящий за ее судьбой. Сказав мимоходом несколько неприятных слов маркизу Виллани, таинственный старик приближается к хозяевам замка и намекает на какое-то преступление, совместно ими совершенное. При общем смятении старик исчезает. Виллани велит своему слуге разыскать старика и убить его.

Старик идет по большой дороге. Слуга маркиза, итальянец Жеронимо, подстерегает его и ранит кинжалом в грудь. Ехавший той же дорогой капитан де Шанкло распарывает итальянцу брюхо шпагой, привязывает его к дереву и берет раненого старика к себе в замок. Старик, очнувшись, просит оставить его в покое, но добрый капитан все же привозит его к себе и зовет врача.

У старика оказывается фальшивая борода и много денег. Недели две он лежит в замке Шанкло. Когда он излечивается от раны, капитан, прежде чем отпустить гостя, хочет узнать его имя, но старик говорит, что настоящее его имя — тайна, а известен он под именем Жана Паке. Он просит капитана принять от него деньги, уверяя, что он очень богат и знатен, и обещает ему свое покровительство.

Пока старик гостит еще в замке, возвращается домой младшая дочь капитана; ее провожают Алоиза и ее отец. Граф Морван видит незнакомца ночью в саду, падает в обморок, а очнувшись, седлает коня и мчится без оглядки домой. Дома он рассказывает жене, что неизвестный старик, очевидно, знает о их преступлении.

Маркиз Виллани догадывается, что у Морванов есть какая-то преступная тайна, и ключ от этой тайны — у таинственного старика. Виллани выгодно узнать эту тайну, чтобы получить руку Алоизы и приданое. Граф Морван решительно против брака дочери с маркизом, и между родителями идет борьба. Управляющий Робер советует Алоизе пойти в полночь помолиться в семейную часовню. Девушка видит там седого старика, который благословляет ее и дает ей четки. Если ей будет очень плохо — пусть она бросит четки в бассейн, и он придет ей на помощь.

Тем временем графиня Матильда, желая удалить свидетеля преступления, пишет письмо в город к сенешалу[102] и просит посадить в тюрьму разбойника Жана Паке, скрывающегося в замке ее отца. Старика арестовывают, везут в город и сажают в тюрьму. На другой день он посылает письмо сенешалу, сенешал сам приходит в тюрьму и велит его освободить.

Сенешал (брат графа Морвана) приезжает в Бирагский замок говорит с графом, и назначается свадьба Алоизы и ее двоюродного брата. В замке появляется таинственный старик — Жан Паке. Матильда, боясь его, ночью пробирается с факелом в подземелье, чтобы уничтожить следы преступления (можно уже догадаться, что граф и его жена убили отца Морвана). Она находит скелет, собирает кости в шарф, поджигает факелом, и кости быстро сгорают (!). Но Виллани, следивший за Матильдой, поднимает и прячет выпавший у нее из волос гребень. Наутро назначена свадьба, гости уже собрались. Виллани входит к Матильде, показывает ей гребень и говорит, что он все знает и будет молчать, если свадьба не состоится. Свадьбу отменяют.