Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 





Владимир Владимирович Ермилов

ЧЕХОВ. 1860-1904


Решением Совета Министров СССР
ВЛАДИМИРУ ВЛАДИМИРОВИЧУ ЕРМИЛОВУ за книги «А. П. Чехов» и «Драматургия Чехова» присуждена Сталинская премия второй степени за 1949 год.


I. «В ДЕТСТВЕ У МЕНЯ НЕ БЫЛО ДЕТСТВА»

Когда вы раздумываете над судьбой Антона Павловича Чехова, «мальчика» в провинциальной бакалейной лавчонке, гимназиста-репетитора из обнищавшей мещанской семьи, студента-медика и одновременно поставщика увеселительного чтива для обывательских юмористических журнальчиков, ставшего великим мировым писателем, то одна черта прежде всего поражает вас в этой судьбе: тяжесть препятствий, враждебных развитию таланта. Нужна была постоянная, сосредоточенная внутренняя сила, не ослабевавшая воля к борьбе за творчество. Жизнь все время ревниво испытывала Чехова: достоин ли он своего гения? Она подставляла ему на каждом шагу коварные ловушки, в которые попадалось множество талантливых, но слабых людей — таких, например, как старшие братья Антона Павловича, Александр и Николай, писатель и художник, богато одаренные, но не сумевшие овладеть своим дарованием, не понявшие, что талант ничего не значит без повседневной борьбы за него, без неистового и кропотливого труда и без многих, очень многих других условий.

Чехов за все должен был платить — здоровьем, непрерывным подвижническим трудом, одиночеством, ни на минуту не прекращавшейся, требовавшей всех душевных сил работой над собою.

В одном из писем он говорил, прощаясь со своей молодостью, — ему тогда было 29 лет — возраст, в котором и Пушкин прощался с «младостью»:

«Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости».

История его жизни и творчества, — а вся жизнь его и была творчеством, — это история трудного шествия от победы к победе.

* * *

Антон Павлович родился 17 января[1] 1860 года в Таганроге.

Семья Чеховых была щедро, по-русски одаренной. Светлый ключ таланта пробивался чуть ли не в каждом из семьи.

Дед Антона Павловича, Егор Михайлович Чех, был крестьянином Воронежской губернии, крепостным помещика Черткова, отца известного толстовца. Егор Михайлович обладал упорством, организаторскими и административными способностями, ясным умом. При всем том он отличался необузданной резкостью, властным, деспотическим нравом, часто впадал в припадки нерассуждающего гнева.

У него была цель в жизни, мечта, к осуществлению которой он шел неуклонно, педантически отказывая себе во всем. Это была мечта о свободе для себя и своих детей. И она осуществилась. За большую по тем временам сумму в три с половиной тысячи рублей Егор Михайлович выкупился у своего помещика с женой и тремя сыновьями. Денег не хватило на выкуп дочери, но помещик смилостивился и отпустил на волю и ее. Как же сумел крепостной крестьянин собрать такие средства? Биографы высказывают различные предположения: одни считают, что Егор Михайлович был прасолом, другие полагают, что до своего выкупа он уже был специалистом по управлению имениями. Получив свободу, Егор Михайлович поступил на должность управляющего донскими имениями графа Платова, сына известного атамана Платова, героя 1812 года.

Испытавший на себе самом гнет рабства, Егор Михайлович, однако, не сделал вывода о вреде и недопустимости рабства и угнетения. Антон Павлович вспоминал, что дедушка его «по убеждениям был ярый крепостник». Вчерашний раб и в дальнейшем всю свою жизнь подневольный человек, Егор Михайлович был строг и требователен в отношениях с крестьянами. Сам он работал истово, вкладывая в дело все свои силы.

За тяжестью его характера скрывалась и некоторая причудливость, фантазерство. Это просвечивает в его письмах. «Любезный, тихий Павел Егорович», — так обращался он к своему сыну, отцу Антона Павловича, не только не отличавшемуся какой бы то ни было «тишиной», но даже превзошедшему Егора Михайловича в деспотической необузданности. Возможно, что Егор Махайлович угадывал в своем сыне то, что не было заметно окружающим: скрытую, тихую мечтательность. Во всяком случае, детям Павла Егоровича характеристика «тихий», примененная к их отцу, не могла не казаться странной. Можно предположить, что младшие Чеховы, с тем юмором и иронией, которые отличали их чуть ли не с младенчества, лукаво подтрунивали над этим словечком. Они-то хорошо знали «тишину» своего отца! В письме к Александру (1889), упрекая брата в самовластности, неуравновешенности в отношении его к своим детям и жене, Антон Павлович писал:

«Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери. Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой…

Деспотизм преступен трижды…»

Деспотизм играл фатальную роль в разных поколениях Чеховых. Егор Михайлович, его сын Павел Егорович, наконец, его внук Александр Павлович, — у всех этих представителей трех поколений чеховского рода мы встречаемся с чертами самовластия, необузданности, жесткого навязывания своей воли.

И, вместе с тем, всем трем поколениям присуща была и отмеченная черта фантазерства, связанная с художественной жилкой.

Егор Михайлович, при всей своей строгости, в письмах к сыну иной раз подшучивал над собой, у него проскальзывают неожиданные для вчерашнего крепостного крестьянина «литературные» интонации. Он пишет о себе то в первом лице, то вдруг в третьем:

«Я занят уборкою хлеба, который от солнечных жаров весь засушило и изжарило. Старец Чехов льет ног, терпит благословенный солнечный вар и зной, зато ночью спит спокойно».

Ясно уже из этих оборотов речи, что «старей Чехов» читал не только священное писание, а, по-видимому, и кое-какую беллетристику.

Любил он и такие торжественные обороты: «Не имею времени, милейшие наши деточки, через сию мертвую бумагу продолжать свою беседу за недосугами моими».

Оглядываясь на свою жизнь, сплошь прошедшую в труде и хлопотах, Егор Михайлович мот сказать, что своих целей он добился. Сыновей своих он пристроил к делу: Михаил стал в Калуге переплетчиком, Митрофан — приказчиком (в дальнейшем он, как и Павел Егорович, стал самостоятельным таганрогским «коммерсантом»), Павел — «мальчиком», а затем конторщиком у таганрогского купца.

Передал он «деточкам» и свой крутой нрав, и упорный характер, и ту черту «фантазерства», которая у Павла Егоровича уже разрослась в явную художественную одаренность.

Павел Егорович был «коммерсантом», как он солидно называл себя, по профессии и художником по душе.

Служба его по конторско-приказчичьей части у именитого купца Кобылина, таганрогского городского головы, мало чем отличалась от жизни приказчиков, как она была нарисована Островским, а затем и Чеховым в повести «Три года». От раннего утра и до темна надо было угождать всем, приговаривая холопское «с», кланяться и улыбаться даже и тогда, когда приходилось сносить затрещины и пощечины; надо было тянуть лямку, откладывая скудные гроши.

Как и у его отца, у Павла Егоровича была цель в жизни: выйти из холопского состояния, стать независимым. Он мечтал стать хозяином собственной лавочки. Впрочем, склонный к торжественности, Павел Егорович мечтал не о лавочке, а о «коммерциозном» предприятии. Обладавший огромной настойчивостью, Павел Егорович добился своего. В 1857 году он открыл бакалейную лавочку, торговавшую и галантерейными товарами. Как и его отец, он очень серьезно относился к своему делу (впоследствии Антон Павлович, с улыбкой отмечая у себя самого педантическую любовь к порядку, объяснял это влиянием отца).

Но у Павла Егоровича не было той цельности, какая отличала Егора Михайловича. Тому ничто не мешало добиваться целей своей жизни. Павлу Егоровичу мешала его душа художника.



Таганрог. Дом, в котором родился А. П. Чехов

Одаренность его была разносторонней. Он самоучкой выучился играть на скрипке. Любовь Антона Павловича к музыке была связана с отцовским влиянием. Кроме музыки, Павел Егорович увлекался и живописью. Он писал красками, занимался иконописью. Антон Павлович говорил о себе и о своих братьях и сестре: «Талант в нас со стороны отца, а душа со стороны матери».

Павел Егорович хотел музыкальной стройности, гармонического порядка, торжественной красоты в жизни. По вечерам он разыгрывал дуэты на скрипке со своим вторым сыном, Николаем. Ему нравилось благолепие церковного пения. Страстный человек, способный целиком, всей душой отдаваться увлечениям, властный, с большим самолюбием, призванный к кипучей деятельности, он не мог при своей необразованности расходовать талантливость и энергию иначе, чем на чудачества. Главным его чудачеством был созданный им церковный хор, отнимавший у него много времени в ущерб коммерческим делам. Со своей дотошностью он добивался, чтобы его хор был лучшим в городе. Он набрал певчих из кузнецов; партии дискантов и альтов исполняли его сыновья. И именно этот хор, а не торговля, составлял подлинный интерес его жизни.

А для его сыновей хор был проклятием. В статье «А. П. Чехов — певчий» Александр Павлович вспоминал: «Тяжеленько приходилось бедному Антоше, только еще слагавшемуся мальчику, с неразвившейся еще грудью, с плоховатым слухом и с жиденьким голоском… Немало было пролито им слез на спевках и много детского здорового сна отняли у него эти ночные, поздние спевки. Павел Егорович во всем, что касалось церковных служб, был аккуратен, строг и требователен. Если приходилось в большой праздник петь утреню, он будил детей в 2 и 3 часа ночи и, невзирая ни на какую погоду, вел их в церковь… Воскресные и праздничные дни для детей Павла Егоровича были такими же трудными днями, как и будни».

Павел Егорович, — писал Александр Павлович, — был глубоко убежден в том, что, заставляя своих малолетних детей петь в церквах, он делает хорошее и богоугодное дело, и не поддавался никаким резонам и убеждениям». Жена его, Евгения Яковлевна, с ее нежностью и добротой пыталась смягчить детство своих детей. Она решалась даже упрекать неумолимого Павла Егоровича в том, что он слишком мучает детей церковными службами. Но «Павел Егорович был тверд, как камень, и поколебать его было невозможно. Кроме того, он был страстным любителем церковного пения и положительно без него не мог жить».

Отношения между Павлом Егоровичем и Евгенией Яковлевной, ее страх перед ним могут отчасти напомнить один из рассказов Чехова — «Печенег». Конечно, герой рассказа, тупой человек, если и может чем-нибудь напомнить Павла Егоровича, то именно своей тяжелой самовластностью; во всем остальном это совершенно различные люди. Но образ героини рассказа, робко и страстно любящей своих сыновей, женственной и нежной, до крайности забитой и запуганной своим мужем, близок Евгении Яковлевне. В той грусти, которая, как облако, окружает в рассказе образ маленькой женщины, чья молодость была загублена деспотизмом ее мужа, мы можем уловить отзвук грусти Чехова о судьбе его матери.

На всю жизнь братья Чеховы возненавидели религиозное воспитание, с его ханжеством, лицемерием, рабским духом. Антон Павлович говорил, что всякое религиозное воспитание напоминает ему ширмочку: снаружи видны умильно улыбающиеся личики, а за ширмочкой мучают и истязают. В письме к писателю Щеглову он говорил по поводу религиозного воспитания детей:

«Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание — с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда бывало я и два мои брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками. Да, милый! Рачинского[2] я понимаю, но детей, которые учатся у него, я не знаю. Их души для меня потемки. Если в их душах радость, то они счастливее меня и братьев, у которых детство было страданием».

Так стремление Павла Егоровича к красоте и стройности, эстетизм его натуры превращались в нечто прямо противоположное какой бы то ни было красоте и эстетике, становились самым доподлинным мучительством.

Точно так же и любовь Павла Егоровича к строгому и гармоническому порядку, дисциплине в жизни, в труде была грубо искажена и оборачивалась мукой для его детей. Вот штрих, характеризующий его «систему воспитания». Забегая вперед, мы берем этот штрих уже из другого, не таганрогского, а московского периода жизни семьи Чеховых. После того как, совершенно разорившись, Павел Егорович тайно от своих кредиторов бежал из Таганрога в Москву, к старшим сыновьям, семья Чеховых жила, голодая, в жалком углу в тогдашнем темном районе Москвы, населенном проститутками, на Драчевке, около Трубной площади (старший, Александр, учился в университете на физико-математическом факультете и жил отдельно от семьи; Антон заканчивал гимназию в Таганроге). Павел Егорович сохранил в этих условиях таганрогские устои. Он повесил на стене расписание, торжественно называвшееся:

«Расписание делов и домашних обязанностей для выполнения по хозяйству семейства Павла Чехова, живущего в Москве

Николай Чехов, 20 лет. Встает от 5–7 и по усмотрению и внутреннему направлению.

Иван Чехов, 17 лет. По хозяйственному наблюдению и согласно сему расписанию.

Михаил Чехов, 11 1/2 лет

Мария Чехова, 14 лет

Хождение неотлагательно в церковь к всенощному бдению в 7 час. И ранняя обедня в 6 1/2 час., к поздней в 9 1/2 по праздникам.

Утвердил отец семейства для исполнения по расписанию.

Отец семейства Павел Чехов.

Неисполняющий подвергается сперва выговору, при коем кричать воспрещается».

Это «расписание» носило полушутливый характep, Однако, когда семнадцатилетний Иван допустил какую-то погрешность по части «хозяйственного наблюдения» —, Павел Егорович жестоко избил его во дворе, — настолько жестоко, что Иван начал кричать. На шум сбежались соседи. Домовладелец пригрозил выселением в случае повторения подобных шумных сцен.

Если так воспитывал Павел Егорович своих взрослых сыновей, то нетрудно представить, какой характер носило их воспитание в детстве. Александр Павлович рассказывает, что когда его брат Антон подружился с одним гимназистом, то первым вопросом, с которым обратился Антоша Чехов к своему приятелю, было: «Тебя часто секут дома?» Услышав ответ: «Меня никогда не секут», Антоша был изумлен.

Порки были частым явлением в семье Павла Егоровича. Из всех детских впечатлений Антона Павловича это было самым угнетающим; воспоминание о порках никогда не заживало в его душе. Он говорил В. И. Немировичу-Данченко: «Знаешь, я никогда не мог простить отцу, что он сек меня в детстве». Отцовские экзекуции были насилием прежде всего над душой мальчика, над его человеческим достоинством: именно эта сторона была больнее всего для Антоши.

В отношениях Павла Егоровича к детям господствовала жесткая требовательность, палочная, в буквальном смысле слова, дисциплина. Когда Чехов говорил: «В детстве у меня не было детства», то он подразумевал под этим многое. Прежде всего самый режим Жизни был не очень детским: это был почти каторжный трудовой режим. Лавочка Павла Егоровича торговала с 5 утра и до 11 вечера; кроме «мальчика», наемных служащих у него не было. Заботу о лавочке Павел Егорович нередко целиком возлагал на сыновей. Помимо увлечения хором, у него много времени отнимала еще и «общественная» деятельность по выборам — тоже в ущерб его торговым делам. День его детей распределялся между лавочкой, гимназией, опять лавочкой, бесконечными спевками и репетициями и такими же бесконечными церковными и домашними молениями. Кроме того, дети учились ремеслу. Антоша — портняжному. Много было дела по «хозяйственному наблюдению». Антоша должен был с малых лет приучаться и к счетному дёлу, а главное — к искусству торговли, в которое; входило и уважительное обращение с покупателями и знание приемов «обмеривания, обвешивания и всякого торгового мелкого плутовства, — как писал в своих воспоминаниях Александр Покойный Антон Павлович прошел из-под палки эту беспощадную подневольную школу целиком и вспоминал о ней с горечью всю свою жизнь. Ребенком он был несчастный человек».

Унизительные телесные наказании, тяжелый трудовой режим, постоянное недосыпание — таковы черты детства Чехова, столь не похожего на благословенное детство, поэзия которого встает перед нами со страниц Льва Толстого, Аксакова, Алексея Толстого («Детство Никиты») и других писателей, вышедших из дворянско-помещичьей среды. «Меня маленького так мало ласкали, — писал Чехов писателю В. А. Тихонову, благодаря его за теплую рецензию о пьесе «Иванов» — что теперь, будучи взрослым, принимаю ласки, как нечто непривычное, еще мало пережитое».

Из всего этого, однако, не следует, что семья Чеховых представляла собою какое-то мрачное исключение. Прав биограф Антона Павловича, его брат Михаил Павлович, характеризуя режим их семьи как обычный для мещанской среды. И, конечно, было бы неправильно рисовать жизнь семьи Павла Егоровича только темными красками. Помимо смягчающего влияния Евгении Яковлевны, даже и в самом воспитании, осуществлявшемся Павлом Егоровичем, была своя положительная сторона. Как бы то ни было, а он стремился привить своим детям с малых лет привычку к упорному труду, чувство обязанности, ответственности, дисциплины. Правда, его приемы внедрения этих качеств в детские души были таковы, что могли внушить детям отвращение к какой бы то ни было дисциплине: отчасти это так и получилось у Александра и Николая. Но зато Антон Павлович сумел отделить полезное от вредного в воспитании Павла Егоровича. Его отношение к своему отцу, несмотря на все мрачное и тяжелое, что стояло между ними, было и уважительным и любовным.

Павел Егорович хотел сделать своих детей разносторонне образованными людьми. Он чувствовал, что, будь он образованным человеком, он мог бы сделать что-то полезное, важное для людей. И он хотел, чтобы его дети были счастливее его. Он отдал их всех в гимназию, нанял для них учителя музыки, рано начал учить их языкам; старшие сыновья уже в отроческие годы свободно говорили по-французски.

И, тем не менее, все положительное, что было и в натуре Павла Егоровича и в его отношении к детям, — все это было искажено мещанством, чудачеством, самодурством, исковеркано страшной тяжестью жизни.

Чудаческие черты у близких — у отца и у дяди Митрофана Егоровича — привлекали пристальное внимание юных Чеховых. Наблюдательность, острое чувство смешного, глубокое чутье ко всякой фальши, неестественности — эти качества были присущи и Антоше и его старшим братьям. В их постоянном вышучивании чудачества сказывалось то, что можно назвать инстинктом таланта, еще почти не проявившегося, не осознанного, но уже тревожно настороженного по отношению к грозящим ему опасностям.

Характерно, что первый известный нам напечатанный рассказ Антона Павловича — «Письмо донского помещика…» (1880) — представляет собою пародию на стиль писем дедушки Егора Михайловича и дяди Митрофана Егоровича. Высокопарность в соединении с малограмотностью, стремление придать торжественную многозначительность самым обыденным вещам и будничным заботам отличают этот стиль. В рассказе «Письмо донского помещика…» предстает фигура, с Митрофаном Егоровичем имеющая очень мало общего: герой рассказа — человек мрачного пришибеевского склада, с нелепыми претензиями на «научность». «Пришибеевщина» была совсем не свойственна Митрофану Егоровичу. Антон Павлович видел в своем дяде «добрую душу и хороший, чистый, веселый характер». И все же Чехов счел возможным пародировать манеру и тон его писем. Иронизируя над слабостями дяди, Александр и Антон тем самым брали под обстрел и слабости отца. Кстати, письма Павла Егоровича тоже напрашивались на пародию. Стремление к многозначительному приукрашиванию обыденности, желание придать самым прозаическим вещам особенный, праздничный облик приводили к комическим эффектам. Вот, например, как писал Павел Егорович своему брату Митрофану Егоровичу, когда тот отправился в Москву, Петербург и другие города для закупки товара:

«Вы в Москве. Имеем честь и удовольствие поздравить вас с приездом в Царствующий град Москву и желаем исполнения делов Ваших производить счастливо, с пользою и успехом, и достигнуть до Резиденции наших Государей знаменитого Петербурга».

А когда Митрофан Егорович «достигнул» Петербурга, Павел Егорович написал ему целое патетическое послание, поделившись с братом необыкновенно возвышенными соображениями и о значении Санкт-Петербурга как столицы, и о необъятности русской земли, и о трепете иноземцев. Что касается чисто деловых вопросов, то Павел Егорович выражался так: «Покупайте товар посмелее и торжественнее…»

Именно «торжественнее»! Тут сказалась сама душа Павла Егоровича.

Братья отлично понимали друг друга, Митрофану Егоровичу в голову не могла прийти мысль о неуместности патетических высказываний в деловой переписке: ведь в его душе было то же стремление к чему-то, поднимающемуся над будничной жизнью. Ни в какой иной области, кроме религиозно-филантропической, он не имел возможности проявить себя и отдавал много энергии участию в благотворительных обществах, различным церковным делам. С этим был связан и святошеский стиль его разговоров и писем. Подобно Антону Павловичу, Александр Павлович в своих письмах пародировал этот стиль; младшие Чеховы тоже отлично понимали друг друга и умели найти общий язык. Но, высмеивая странности и чудачества, они понимали и причины этих странностей. В одном из писем Александра к братьям, Николаю и Антону, есть глубокое замечание о Митрофане Егоровиче:

«Это, братцы мои, святой, но живой человек. Ему бы деятелем быть, а он в святые отцы полез, и то поневоле. И на этом поприще он натворил такую массу неслышных дел, которая дает полное право на звание «деятель». Но в то же время он чувствует и одиночество свое в среде отцов протоиереев. Он чувствует, что дай ему бог что-то, так он зашиб бы всех этих гусей. Но этого чего-то бог ему не дал. Он смутно сознает, что это что-то кроется среди нашей братии, учащихся и просвещенных, и рвется к нам, а доброе сердце инстинктивно заставляет протягивать к каждому из нас объятия, как к другу и брату. Прибавлю к этому, что он — скрытый кладезь премудрости (по-нашему — практичности и расчета) и вместе с тем — чистый сердцем человек».

Здесь Александру Павловичу удалось сказать главное — и не только о Митрофане Егоровиче, но и о Павле Егоровиче. Оба они были прирожденными «общественниками», и, конечно, с присущей им настойчивостью, ясным умом и одаренностью они могли бы сделать немало в любой серьезной области.

Ирония над странностями дяди и отца была для юных братьев Чеховых одною из форм борьбы с главным врагом — мещанством. Именно оно, мещанство, искажало, делало уродливым то хорошее и чистое, что было и в отце и в дяде. В торжественном приукрашивании и возвышении повседневности, в этой праздничной драпировке неприглядной, жалкой действительности, в которой главной осью была копейка (Антон Павлович с горечью говорил в письме 1888 года: «Я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился и начал писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль»), — во всем этом сказывалось не что иное, как мировоззрение и эстетика мещанства. Именно мещанству свойственно стремление приукрасить жалкую действительность и тем самым примириться с ней.



А. П. Чехов (стоит второй слва) в кругу семьи (1876)

С детских лет Чехов возненавидел ложь во всех ее видах, — недаром в процитированном письме к Александру он выделил двух врагов, с которыми столкнулся еще в детстве: деспотизм и ложь. Поразительно рано развилось у Антоши Чехова обостренное чувство правды и отвращение ко всяческой лжи. Маленький Антоша чувствовал различие между правдой и ложью на каждом шагу. Он чувствовал ложь во время церковных песнопений, когда все умилялись ангельскими голосками детей Павла Егоровича, а дети ощущали себя маленькими каторжниками. Он чувствовал ложь в склонности отца и дяди к умилению. Он очень рано начал понимать, что умиляться в той жизни, которая окружала его, не было решительно никаких оснований. В этой жизни поминутно оскорбляли и унижали людей, обижали детей, обманывали и обмеривали, сопровождая обман подобострастной или наглой улыбкой. Рано начал догадываться Чехов, что только ложь может скреплять всю эту жизнь. И все глубже учился он ненавидеть все проявления лжи, в том числе и ложь умиления, украшательства, мещанской сентиментальности, прикрывающей грубость и жестокость реальных отношений. Он угадывал во всем этом психологию рабства.



А. П. Чехов — гимназист (1875)

Вся окружавшая его жизнь была покушением на его свободу.

Еще более сильным врагом его свободы, чем семейный деспотизм, была гимназия. Таганрогская гимназия была идеальной с точки зрения царского министерства народного просвещения. То была настоящая фабрика рабов.

Всем известен чеховский «человек в футляре», учитель гимназии Беликов.

«Человеки в футляре» держали в своих руках таганрогскую гимназию. Один из них, инспектор Дьяконов, от части и послужил прототипом для учителя Беликова.



Здание Таганрогской гимназии, в которой учился А. П. Чехов

Писатель Тан — Богораз, обучавшийся в таганрогской гимназии, характеризует её как особый вид тюрьмы. «Таганрогская гимназия в сущности представляла арестантские роты особого рода. То был исправительный батальон, только с заменой палок и розог греческими и латинскими экстемпоралями.[3] Об атмосфере страха, подобострастия, доносительства, царившей в гимназии, можно судить по такому штриху. Учитель латинского языка Урбан в одном из своих доносов попечителю сообщал, что на заседаниях педагогического совета учителя позволяют себе курить, «не обращая внимания, что в учительской комнате висит икона и портрет государя».

Из учащихся нужно было воспитать таких же «человеков в футляре», какими были сами учителя. Забить учеников до состояния постоянного трепета, угодливости, уничтожить в них сознание собственного достоинства, подготовить из них нужные правительству кадры рабов и надсмотрщиков над рабами — такова была цель.

Александр Павлович рассказывал в своих воспоминаниях: «Многие из моих сверстников покинули гимназию с горечью в душе. Мне же лично чуть ли не до 50 лет по ночам снились строгие экзамены, грозные директорские распекания и придирки учителей. Отрадного дня из гимназической жизни я не знал ни одного». Антон Павлович признавался в одном из писем 1886 года: «Мне до сих пор иногда еще снится гимназия: невыученный урок и боязнь, что учитель вызовет…»

Поистине, гимназия была разновидностью тюрьмы, если можно было так долго и остро чувствовать ее кошмар.

Со всех сторон наступала на Чехова действительность, стремившаяся сделать из него раба, отовсюду надвигалось на него насилие, как будто многоликий Никита, тупой и исполнительный палач, больничный сторож из «Палаты № 6», шел на него с поднятыми кулаками. Но чем грубее был натиск действительности, тем сосредоточеннее, сознательнее, упорнее становился юноша Чехов в отстаивании своего человеческого достоинства.

II. ПРЕДЧУВСТВИЯ ТАЛАНТА

Уже в детские и ранние отроческие годы Антоша бессознательно защищался от всего тяжелого и мрачного своим юмором.

Юмор юных братьев Чеховых был удивительно светлым и, при всем своем лукавстве и дерзости, добрым, окрашенным любовью к жизни, к людям. В их шутках, остротах, забавных выдумках светится молодая игра созревающих творческих сил, радостное предчувствие таланта. Несмотря на то, что действительность била братьев Чеховых свинцовым кулаком, они вступали в жизнь доверчиво, с улыбкой, как будто думали, что не может жизнь погубить смех, радость, свет. Жизнерадостность отличала братьев Чеховых — вопреки лавке, гимназии, хору, экзекуциям — вопреки всему! Они брали реванш у суровой жизни — смехом.

Антоша был блестящим мастером импровизации. Выдумки его были чаще всего комическими. Он быстро менял облик и интонации, становясь то зубным врачом, то афонским монахом, то стариком-профессором, читающим лекцию. Любил он держать экзамен на дьякона. Роль архиерея, экзаменующего будущего дьякона, играл Александр. «Вытянув шею, — рассказывает Михаил Павлович, — которая становилась от этого старчески жилистой, и изменив до неузнаваемости выражение лица, Антон Павлович старческим, дребезжащим голосом, как настоящий деревенский дьячок, должен был пропеть перед братом все икосы, кондаки и богородичны на все восемь гласов, задыхался при этом от страха перед архиереем, ошибался и в конце концов все-таки удостоивался архиерейской фразы: «Во диаконехеси».

Неизвестно, как относился богомольный Павел Егорович к таким сценам; надо думать, что они разыгрывались без его ведома. Так «мстили» братья Чеховы, единственным доступным им тогда способом, за мучения церковных и домашних молений, за ханжество, за свою каторгу.

Антоша любил представлять градоначальника в соборе на параде по случаю «царского дня». Самодовольство, тупое сияние, надутую важность, — приблизительно то самое, что так остро схвачено в известной картине Федотова «Мирная марсомания», — Антоша передавал с замечательным мастерством. Другая тема его инсценировок — важный чиновник, танцующий кадриль на балу. Сколько «важных чиновников» предстанет в будущем в рассказах Чехова, с их выбритыми усами, лакейскими физиономиями, трусливой чванливостью.

А в такой сцене, как зубная хирургия, в которой Антоша, «зубной врач», вооружившись щипцами для углей, вытаскивал после долгих мучений пробку изо рта «пациента», Александра, и с триумфом показывал ее зрителям, изнемогавшим от хохота, мы можем узнать черновик знаменитой «Хирургии».

Антоша рассказывал слушателям и свою теорию сотворения мира, согласно которой был невероятный беспорядок в мироздании: «Все смешалось в одну Кучу, и коринку невозможно было отличить от изюма».

Антоша великолепно умел гримироваться. Однажды, одевшись нищим, он направился с сочиненным им жалобным письмом в дом дяди Митрофана Егоровича. Дядя не узнал племянника и, разжалобившись, подал ему милостыню. Жаль, что до нас не дошло письмо: надо думать, что в нем Антоша подобрал слова-ключи к сердцу дядюшки. Это был его первый гонорар — одновременно и актерский и литературный.

Александр и Николай были вполне достойными участниками шуток и сценок, «постановщиком» которых был Антон. Братья никогда не скучали друг с другом.

Вот описание каникулярной поездки в гости к дедушке (М. П. Чехов. «Антон Чехов на каникулах»):

«К этой поездке приготовлялись задолго. Старший брат Александр долго клеил себе из сахарной бумаги шляпу с широкими полями, которою потом испугал лошадь, а брат Николай, будучи пятнадцатилетним мальчиком, добыл себе откуда-то складной цилиндр (шапо — кляк) и задумал ехать в нем. Насмешкам со стороны Антона не было конца. Мамаша Евгения Яковлевна, конечно, напекла и наварила всякой снеди в дорогу. Наняли простого дрогаля, то — есть ломового извозчика, Ивана Федорыча, устлали его дроги подушками, одеялами и ковром, и все семеро, не считая самого извозчика, уселись на дроги и поехали: мамаша, сестра Маша, братья — Александр в шляпе из бумаги, Николай в цилиндре, Антон, Иван и я. Даже и не представляю себе теперь, как мы могли разместиться на этих дрогах и ехать целые семьдесят верст туда и семьдесят обратно. И все время Николай сидел в цилиндре, босой и, прищурив один глаз, терпеливо выслушивал от Антона насмешки и название «Косой».

— Косой, дай покурить. Мордокривенко, у тебя есть табак?»

Николай всю дорогу не расставался с полюбившимся ему цилиндром, а Антон всю дорогу придумывал новые и новые шутки над роскошным шапокляком. Он срывал его с головы брата, бросал под колеса телеги, но кроткий Николай, со своим прищуренным глазом, доставал помятый цилиндр, у которого с боков повылезли наружу пружины, и вновь с невозмутимым видом надевал его на голову. И только уже у дедушки разыгрался финал. Николай не мог расстаться с цилиндром и во время купанья. «Голый, в цилиндре, он барахтался в реке, когда Антон подкрался к нему сзади и сбил с него цилиндр. Шляпа свалилась у Николая с головы, упала в реку и, ко всеобщему удивлению, захлебнула воды и… утонула».

Все это было театральными масками, игрой, в которую братья вкладывали весь свой азарт. Они были лицедеями, разыгрывавшими спектакли для себя самих. Однако им мало было их постоянного «театра для себя», — они, и особенно Антоша, стремились к настоящему театру, хотели играть в настоящих пьесах. В детские и отроческие годы театр был самым сильным увлечением Чехова.

Гимназистам не разрешалось посещать театр без письменного разрешения начальства. Инспектор Дьяконов часто отказывал в разрешении: ему не нравилась пьеса, он находил ее вредной для юношества, — «как бы чего не вышло!» Но Антоша отправлялся в театр и без разрешения. Иной раз он даже гримировался, чтобы в нем не узнали гимназиста: так артист шел смотреть игру артистов.

Антоша уже не мог жить без театра и театральных интересов. Впервые он посетил театр, когда ему было тринадцать лет. Шла оперетта «Прекрасная Елена». Затем он смотрел «Гамлета», пьесы Островского, инсценировку «Хижина дяди Тома».

Первой пьесой, в которой Антоша играл сам, был «Ревизор». Это был домашний спектакль, в нем участвовали братья Чеховы и их приятели. Антоша играл городничего. После успеха спектакля молодые актеры осмелели. Они устроили почти всамделишний, постоянный театр на квартире у гимназиста Дросси: тут был зал, помещения для артистических уборных, бутафория, костюмы. В пьесе Островского «Лес» Антоша играл Несчастливцева.

Театр был для Антона Павловича первой любовью художника. Всю жизнь он возвращался к своей первой любви, хотя часто и давал зарок никогда не писать пьес. Первое известное нам юношеское произведение Чехова написано для театра. Это пьеса «Безотцовщина».

Вместе с увлечением театром шли и первые литературные опыты. Гимназистом четвертого-класса Антоша сотрудничал в рукописном журнале, выходившем под редакцией ученика старшего класса. В этом журнале было помещено сатирическое стихотворение Антоши, посвященное инспектору Дьяконову, — так еще тринадцатилетним мальчиком Чехов отравлял существование «человекам в футляре».

В 1875 году старшие братья переехали в Москву, стали студентами: Александр — университета, Николай — Училища живописи, ваяния и зодчества. В жизни Антона их отъезд был серьезным событием. Дружба между братьями была крепкой и глубокой. Стыдясь сентиментальности, главным врагом которой был Антон, братья выражали свою нежную любовь друг к другу в шутливых насмешках, дружеских издевательствах. Но любовь не спрячешь, — она сквозит в каждом слове их переписки, в их постоянной заботе друг о друге, в глубине их взаимного понимания. Никто не мог бы заменить Антоше его старших братьев в том, что так важно для всякого художника, а особенно для художника пробуждающегося. Это — творческое сочувствие, создающее ту светлую, завидную атмосферу, в которой ни один удачно найденный штрих, ни одна хорошая шутка, ни одно меткое сравнение, наблюдение не пропадают понапрасну, не повисают в воздухе, непонятые и ненужные.

Братья Чеховы умели создавать талантливую атмосферу. У всех троих была чудесная способность понимать любую шутку. А в глазах Антона Павловича эта способность всегда представляла очень важное человеческое качество. Бунин вспоминал, что Чехов «чрезвычайно ценил этот талант, талант шутки, и тех, которые быстро улавливают шутку:

— Да-с, это уж вернейший признак: не понимает человек шутки — пиши пропало!.. И знаете: это уж не настоящий ум, будь человек хоть семи пядей во лбу».

Антоша скучал по братьям, или, как говорили в Таганроге, «за братьями». Он так привык к общению с ними, что стал издавать для них и посылать в Москву юмористический журнал под названием «Заика». К сожалению, до нас не дошли номера «Заики». Александр, который тогда был непререкаемым авторитетом для Антоши во всем, что касалось литературных вопросов, одобрял своего младшего брата.

Так, еще в ранние годы юмор играл огромную роль в жизни будущего гениального юмориста и сатирика. Это было утверждением внутренней свободы, преодолением пошлости жизни. Юный Чехов, сначала бессознательно обнажал смешную, жалкую сущность самых страшных своих врагов — деспотизма, рабства, лжи, мещанства, ханжества, и враги переставали казаться непобедимыми.

III. «ПРОЩАЙ, ДОМ! ПРОЩАЙ, СТАРА Я ЖИЗНЬ!»

Внутренние процессы большого, решающего для всей жизни значения происходили в душе Антоши. Он очень много читал, много думал. Он был приветливым, веселым товарищем, но глубоко самостоятельным человеком, ревниво оберегавшим от всех свою независимость. Свобода! Вот слово, которое вбирает в себя все стремления юного Чехова.

Мечта о свободе руководила его дедом, откладывавшим годами гроши для того, чтобы откупиться от рабства. Мечта о свободе руководила его отцом, когда он накапливал изо дня в день, из года в год деньги для того, чтобы завести свое собственное «независимое» дело. Но Антоша видел, что ни дед, ни отец не стали свободными людьми, он видел, как вкоренилось рабство в их душах, он уже догадывался, что и в их деспотизме тоже сказывались рабские черты неуважения к людям, к человеческому достоинству. Свобода Антоши Чехова была иной. Это была свобода от всех навыков, чувств, устоев, традиций мещанства, рабства, собственничества — от всего, что прививалось из поколения в поколение и, казалось, проникало в самую кровь людей.

Постепенно созревал в душе молодого Чехова его идеал свободы и свободного человека.

Переломными в его внутреннем созревании явились годы 1876–1879, когда он остался один в Таганроге. Вслед за Павлом Егоровичем перебралась в Москву Евгения Яковлевна с Михаилом и Машей; вскоре уехал и Иван. Произошло резкое изменение всего строя жизни Чеховых. Из обеспеченной семьи они стали бедняками. В Москве они спали на сыром полу вповалку. Узнали Чеховы и предательство друзей. Их таганрогский жилец, некто Селиванов, служащий коммерческого суда и карточный игрок, сумевший очаровать доверчивую Евгению Яковлевну и стать «членом семьи», обещал спасти семью от беды и оплатить вексель, предъявленный Павлу Егоровичу. Он действительно оплатил вексель, но зато приобрел дом Чеховых в свою собственность.

Часто встречающаяся в произведениях Чехова тема прощания с родным гнездом, переходящим в чужие руки, несомненно, связана с юношескими впечатлениями. Прощание с родным домом было для Антона Павловича одним из тех глубоких переживаний, которые врезываются в память на всю жизнь. Поразило его и вероломство. Тяжело было расставаться с домом, где прошло все детство. Сразу, без переходов, катастрофически резко наступала совсем иная, взрослая жизнь. Приходилось смотреть прямо в лицо грубой, неприкрытой нищете.

А. Роскин в своей книжке «Антоша Чехонте» отмечает, что в рассказе Чехова «Чужая беда» разорившееся семейство, вынужденное продать свое имение, гораздо ближе к бедной мещанской семье, чем к поместной дворянской, да и самое имение лишено привлекательных черт, — это, в сущности, домик Чеховых в Таганроге. Когда новые хозяева, говорится в «Чужой беде», перебрались в опустевшее имение, «то первое, что бросилось в глаза… были следы, оставленные прежними жильцами: расписание уроков, написанное детской рукой, кукла без головы, синица, прилетевшая за подачкой, надпись на стене: «Наташа дура», и проч. Многое нужно было окрасить, переклеить и сломать, чтобы забыть о чужой беде».

Как всегда у Чехова, маленькие детали дают читателю бесконечно много. Синица, по-прежнему прилетающая за обычной подачкой, сразу вызывает представление о разрушении целого строя жизни, отшумевшей в этой усадьбе, — чужой жизни, казавшейся когда-то налаженной, прочной. И все другие детали — частички отшумевшей жизни, которые были когда-то живыми, горячими, понятными и стали теперь холодными, мертвыми, нелепо-ненужными.

Каким бы мрачным ни было детство, а все же сколько дорогих сердцу частичек пережитого оставалось в таганрогском домике! «Многое нужно было окрасить, переклеить и сломать» Селиванову, «чтобы забыть о чужой беде».

Антоше пришлось жить в доме, который стал особенно чужим, потому что прежде был родным. Новый хозяин предложил ему угол в доме за уроки, которые Антоша должен был давать его племяннику. Подумав, Чехов согласился: в сущности, ему некуда было деваться.

И все же не одна только грусть прощания с прошлой жизнью, с родным углом, с детством окрашивала его переживания. Было в его чувствах и нечто совсем иное, близкое той радости свободы, которую чувствует юная Аня, прощаясь со своим детством, со своим вишневым садом, со всей своей прежней жизнью. «Прощай, дом! Прощай, старая жизнь!» Радость прощания, со старым играет в произведениях Чехова гораздо большую роль, чем отмечавшийся биографами мотив грусти расставания.

Сбывалась мечта хо свободе от деспотической власти отца, от опостылевшей и, наконец, обанкротившейся лавочки, от всего душного уклада жизни семьи. Правда, свобода пришла в неожиданном виде, смешалась с горем, бедой, обидами, унижениями, нищетой. И все-таки это была свобода!

Трудности новой, взрослой жизни обступили Чехова. Он справлялся с ними. Шестнадцатилетний юноша из разорившейся семьи, над несчастьем которой, над бегством от кредиторов главы семьи вдоволь насмехались таганрогские обыватели, Антоша держал себя с безупречным достоинством. В этом был и секрет его победы во взаимоотношениях с Селивановым: в спокойной, не подчеркнутой, не вызывающей, но твердой независимости. И Селиванову не могло прийти в голову третировать этого юношу, слегка насмешливого, но вежливого, ровного в обращении. Скоро он стал относиться к гимназисту-репетитору, как к равному, уважительно называя его Антоном Павловичем.

Биографы очень мало знают об этом самостоятельном таганрогском периоде жизни Чехова. Ясно лишь, что это были годы, наполненные уже вполне осознанным, огромным трудом самовоспитания. Это видно уже из письма девятнадцатилетнего Антоши своему четырнадцатилетнему братишке Михаилу (апрель 1879 года):

«Дорогой брат Миша!

Письмо твое я получил как раз в самый разгар ужаснейшей скуки, зевая у ворот, а потому ты можешь судить, как оно, огромнейшее, пришлось весьма кстати. Почерк у тебя хорош, и во всем письме я не нашел у тебя ни единой грамматической ошибки. Не нравится мне одно: зачем ты величаешь особу свою «ничтожным и незаметным братишкой». Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам быть одинаковыми… Среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну, и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность. Не смешивай «смиряться» с «сознавать свое ничтожество».

Эти строки писал юноша, много раз битый и сеченный, воспитывавшийся в подобострастной покорности всяческому начальству, всем, кто хоть немного посильнее и побогаче. Какое зрелое понимание человеческого достоинства успел он выработать в себе! Мы видим, что тот процесс «выдавливания из себя, по каплям раба», о котором Антон Павлович напишет впоследствии в одном из своих наиболее значительных писем, начался очень рано. И уже в девятнадцать лет Чехов выступает в качестве воспитателя, стремящегося к тому, чтобы борьба за освобождение от рабских черт началась в душе его младшего брата.

Так постепенно начинает формироваться Чехов, будущий художник, пафосом творчества которого была борьба за достоинство человека.

Привыкший оберегать свою независимость, внутреннюю свободу, Чехов в юношеские годы не сходился особенно близко ни с кем, хотя был прекрасным товарищем, способный на любую жертву для дружбы. Все, что казалось ему посягательством на его свободу, вызывало в нем настороженность, подозрительность. Эта черта осталась характерной для него до конца его дней. В юности он хотел до всего доходить только своим умом. Впоследствии он осудил такую позицию, как никому не нужное открывание давно открытых Америк. В молодые же годы он с особенной, почти болезненной остротой защищал свою независимость. Слишком тяжелым было подавление его свободы и в семье и а гимназии!

Чехова волновали моральные и эстетические вопросы. Он сознательно вырабатывал свой моральный кодекс человека. Антоша был далеко от прямых, непосредственно политических интересов. Глухой город, потерявший к тому времени былое экономическое значение, мещанское окружение, отсутствие глубоких связей со сверстниками — все это не могло способствовать развитию политических интересов у юноши из купеческо-приказчичьей семьи.

Аполитичность сказывалась у Чехова и в более зрелые годы, когда у него уже выработалось его атеистическое и материалистическое мировоззрение.

Корни этой аполитичности нужно искать, в числе прочего, в условиях и обстановке формирования его личности в отроческие и юношеские годы. В конечном итоге здесь сказывались влияния того самого мещанства, которое Чехов успел так рано возненавидеть. Враг оказывался живучим и хитрым, он надевал разные личины, в том числе и личину духовной независимости, нежелания подчиняться давлению каких бы то ни было авторитетов, скептического недоверия ко всякому постороннему вмешательству. Семидесятые годы не были «аполитичными». Народничество еще было революционным; оно начало вырождаться в либерально-кулацкое течение после убийства Александра II в 1881 году. Но Чехов ни в гимназические, ни в студенческие годы не был захвачен революционными настроениями. В семидесятые годы он «не успел» заинтересоваться политикой, а в восьмидесятые годы, как мы увидим, прибавились другие сложные факторы, не способствовавшие росту у Чехова активного интереса к политическим вопросам.

Формирование личности юноши Чехова было, таким образом, односторонним. Но в его этическом кодексе сказывались и демократизм, и влияния передовой русской литературы, и ненависть к мещанству, подготовляя последовавший в будущем процесс постепенного, медленного, трудного преодоления аполитичности.

Моральный и интеллектуальный облик юноши Антоши Чехова поражает нас своей серьезностью, мужественностью, зрелостью и глубиной оценок и суждений. В том же процитированном нами письме к Михаилу мы встречаем и следующие строки:

«Хорошо делаешь, если читаешь книги. Привыкай читать. Со временем ты эту привычку оценишь. Мадам Бичер — Стоу выжала из глаз твоих слезы? Я её когда-то читал, просел и полгода тому назад с научной целью и почувствовал после чтения неприятное ощущение, которое чувствуют смертные, наевшись не в меру изюму и коринки… Причти ты следующие книги: «Дон Кихот» (после 7 или 8 частей). Хорошая вещь. Сочинение Сервантеса, которого ставят, чуть ли не на одну доску с Шекспиром. Советую братьям прочесть, если они еще не читали, «Дон Кихот и Гамлет» Тургенева. Ты, брате, не поймешь. Если желаешь прочесть нескучное путешествие, прочти «Фрегат Паллада» Гончарова…»

Роман Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» воодушевлен самыми благородными намерениями автора и сыграл положительную роль в борьбе за освобождение негров. Но он проникнут сентиментализмом. Жалостливость к «малым сим», а не мужественная борьба за достоинство и свободу окрашивала «Хижину дяди Тома». Все это вызывало ироническое отношение у Чехова, казалось ему слащавым. В своем письме он выступает в качестве и морального и эстетического воспитателя своего брата.

Множества забот свалилось на Антошу. Он должен был не только содержать себя самого и оплачивать свое учение в гимназии, но и помогать семье, бедствовавшей в Москве. Особенно его угнетала мысль о страданиях материи. Александра писал ему: «Мать с каждым днем все гаснет и гаснет, как свечка. Сестра тоже очень больна и лежит в постели. Я в горе, которое, я думаю, ты поймешь».

Антоша распродавал остатки домашней обстановки, бегал по урокам и высылал деньги в Москву. Ему пришлось познакомиться с унизительным ожиданием по месяцам заработанных грошей, с косыми взглядами «хозяев», брошенными невзначай на проданные башмаки репетитора, с мучительными мечтами о стакане сладкого чаю, который могут подать, а могут и не подать.

Да, во всем этом не было ничего веселого, так же как в постоянных мыслях о нищете семьи. Антоша пытался приобдрить мать и отца, он шутил в своих письмах, а Евгения Яковлевна обижалась на это.

«Мы от тебя получили 2 письма, — писала она Антоше, — наполнены шутками, а у нас это время только было 4 коп. на хлеб и на светло ждали от тебя не пришлешь ли денег, очень горько должно быль вы нам верите,[4] у Маши шубы нет у меня теплых башмаков сидим дома…»

Разумеется, Антоша верил всему этому, да и как было не верить? Павел Егорович долго не мог найти работу. Александр помогал, но этого было очень мало. На помощь Николая почти совсем нельзя было рассчитывать.

«У Коли много заказу, — писала Евгения Яковлевна Антоше, — мог бы заработать, да некогда, почти каждый день в гостях, за всю зиму едва одну картину написал».

Александр и Николай, ставшие студентами, москвичами, тоже переживали свою свободу. Но их свобода — увы! — оказалась сомнительной. Как и Антон, старшие братья хотели быть свободными от всего «таганрогского», мещанского, они рано начали «бунт» против деспотизма Павла Егоровича. Таганрогское означало подавление их воли, и им хотелось своевольничать. Таганрогское связывалось с деспотической дисциплиной, подневольным трудом, и им особенно Николаю, казалось, что свободный труд, вдохновение боится размеренного, строгого режима, железной дисциплины. Быть «свободным» для Николая и отчасти Александра означало поступать наоборот всему таганрогскому. Но богема — это мещанство навыворот.

Когда Евгения Яковлевна сокрушенно писала в письме к Антоше о том, что Николай «каждый день в гостях», она подразумевала под этим много горького для её материнского сердца. И Николай и Александр много пили, напиваясь до потери образа. Оба они постепенно становились алкоголиками.

Евгения Яковлевна и с надеждой и с опасением ожидала приезда своего любимица Антоши.

«Я каждый час прошу бога чтобы скорей ты приехал а папаша говорит и Антоша как приедет, будет по гостям ходить да ничего не делать, а Федичка спорит что ты домосед и трудолюбив не знаю чья правда…

Скорей кончай в Таганроге ученье да приезжай пожалуйста скорей терпенья не достает ждать и непременно по медецынскому факультету сашино занятие не нравится нам, присылай наши иконы по немногу, еще скажу, антоша, если ты трудолюбив то в Москве всегда дело найдешь и зарабатываешь деньги.

Мне так и кажетца что ты как приедешь то мне лучше будет».

Что — то подсказывало ей, что Антошу можно положиться. А Павел Егорович не надеялся уже на своих сыновей.

Найдя, наконец, место конторщика у купца Гаврилова, он жил теперь в Замоскворечье, вместе с гавриловскими приказчиками навещая свою семью лишь в праздничные дни. Предприятие Гаврилова, жизнь его приказчиков обрисованы в повести «Три года». Жалованья получал Павел Егорович всего тридцать рублей в месяц. Евгения Яковлевна кое-что зарабатывала шитьем на швейной машинке.

IV. «ГЛАВА СЕМЬИ»

После окончания гимназии Антоша провел все лето в Таганроге, хлопоча о назначении ему стипендии, которую Таганрогская городская управа выплачивала одному из таганрожцев, обучавшихся в высших учебных заведениях. Стипендия составляла двадцать пять рублей в месяц. Антоша получил стипендию сразу за 4 месяца, и у него было целых сто рублей. Кроме того, он оказал помощь семье и тем, что привез с собою двух пансионеров — нахлебников на попечение Евгении Яковлевны. Так его приезд сразу обозначил перелом к лучшему в положении семьи. Скоро появился и третий пансионер. Чеховы сняли квартиру в пять комнат тут же, на Драчевке, в другом доме.

Антоша стал студентом медиком и сотрудником юмористических журналов. Это произошло почти одновременно. Сразу установился строй жизни, наполненной непрерывным трудом.



Студенческий билет А. П. Чехова

Медицинский факультет считался одним из самых серьезных факультетов, требовавших большой работы от студентов в отличие, например, от юридического факультета, студентов которого называли в шутку бездельниками. Антон Павлович любил медицину, благоговел перед профессорами, среди которых были такие знаменитые ученые, как Захарьин, Склифасовский, — имена, составляющие гордость русской науки. Чехов учился очень основательно, и совмещать с работой в юмористических журналах ему было трудно.



Бальник А. П. Чехова (1875–1876)

А между тем его сотрудничество в юмористических журналах скоро стало главным источником средств к существованию всей семьи. Еще из Таганрога Антоша посылал на суд Александру мелочи — остроты, маленькие анекдоты для передачи в редакции. Александр Павлович был литератором, подававшим надежды. Свои рассказы, печатавшиеся в юмористических журналах, он подписывал различными псевдонимами, чаще всего — «Агафопод Единицын». Он пристраивал в журналы мелочь, посылавшуюся Антошей, критиковал сочинения брата, руководил им, писал ему письма с рекомендацией книг для чтения. Свой первый серьезный литературный опыт — пьесу «Безотцовщина» — Антоша с трепетом послал старшему брату, и тот разнес в пух и прах этот труд. Когда Антон Павлович поселился в Москве, Александр на первых порах оказывал ему покровительство в московских редакциях. Антоша подписывался под своими рассказами разнообразно; был у него и такой псевдоним — «Брат моего брата», подчеркивавший второстепенную роль Антоши по сравнению с Александром. Чаще всего подписывался он псевдонимом «Антоша Чехонте» — прозвище, данное ему смешливым учителем закона божьего в гимназии.

Рассказы Антоши Чехонте пользовались все большим успехом, редакторы начинали даже охотиться за ним. И уже Антон стал покровительствовать Александру. Переменились роли братьев и в более глубоком смысле. Настал момент, когда Александр и с грустью и с гордостью за талант младшего брата целиком признал его литературное и моральное превосходство над собой.

Как-то незаметно девятнадцатилетний Антоша стал главой семьи, её главным кормильцем и её воспитателем.

Евгения Яковлевна всю жизнь вспоминала и много лет спустя любила рассказывать о том, как Антоша стал главой семьи. Т. Л. Щепкина — Куперник пишет о своем пребывании в Мехилеве, подмосковном именьице Антона Павловича, приобретенном им в 1892 году:

«И у нее (у Евгении Яковлевны — В. Е.) в её комнатке я любила сидеть и слушать её воспоминания. Большей частью они сводились к «Антоше».

С умилением она рассказывала мне о той, для нее незабвенной минуте, когда Антоша — тогда еще совсем молоденький студентик — пришел и сказал ей:

— Ну, мамаша, с этого дня я сам буду платить за Машу в школу!

(до этого за нее платили какие-то благожелатели)

— С этого времени у нас и пошло… — говорила старушка. — А он — первым делом, — чтобы все самому платить и добывать на всех… А у самого глаза так блестят — «сам, говорит, мамаша, буду платить».

И когда она рассказывала мне это, у нее самой блестели глаза, и от улыбки в уголках собирались лучи — морщинки, делавшие чеховскую улыбку такой обаятельной. Она передала эту улыбку и А. П. и М. П.»

Да, он стал воспитателем и маленьких и взрослых в своей семье, и даже Павел Егорович незаметно для самого себя подпал под моральное влияние юного студентика.

Павел Егорович, как мы знаем, был кремень. Сначала он полуиронически относился к Антоше, так же как к Александру и Николаю, и пытался отстаивать прежние таганрогские устои. Правда, его позиции были ослаблены хотя бы уже тем, что забота о содержании семьи перешла с его плеч на плечи Антона Павловича. Антоша без всякого шума, но зато последовательно, изо дня в день, вел наступление на все таганрогские навыки и традиции. В этом он оказался так же тверд и неумолим, как когда-то Павел Егорович в своей системе воспитания.

«Воля Антона сделалась доминирующей, — вспоминает Михаил Павлович. — В нашей семье появились вдруг неизвестные мне дотоле резкие, отрывочные замечания: «Это неправда», «Нужно быть справедливым», «Не надо лгать» и т. д.».

Свое отвращение ко лжи Чехов передаст впоследствии всем своим любимым героям. Малейшее отступление от правды, любой оттенок фальши заставляет их страдать, как от острой физической боли.

«Тля ест траву, ржа — железо; а лжа — душу» — это присловье старика-маляра из повести «Моя жизнь» выражает главное в облике любимых Чеховым героев его произведений.

Рано определился высокий моральный пафос Чехова, благодаря которому он смог создать свою поэзию правды. Безотчетно, еще не думая о том, что он станет настоящим писателем; молодой Чехов вел борьбу за свой талант, за право на творчество, беспощадно выжигая в своей душе и в душах близких ему людей все рабское. Для него это было тогда борьбой за свою человеческую личность; о своей писательской личности он еще не заботился. Когда же он стал думать и о ней, то пришел к ясному выводу, что воспитание в себе человека и воспитание в себе художника представляет две стороны единого целого.

Моральное обаяние его личности действовало на всех людей, близких ему. Около него все становились лучше.

Добиться непререкаемого морального авторитета в семье неопытному юноше было не просто. Семья была трудная. О том, какие отношения складывались в ней до приезда Антоши в Москву, когда главным источником помощи являлись ресурсы Александра, можно судить по такой картинке, рисуемой Александром в письме к Антону (1877). Александр описывает жизнь семьи со свойственной ему иронической интонацией, но видно, что ему не до смеха.

«Является Ма.[5] «Что тебе?» — «Мамаша планы и зовет тебя поскорее. Там папаша бранится с нею и обвиняет ее, что ты не даешь нам деньги, а тратишь их бог знает куда… и т. д.». Ругаюсь, одеваюсь и еду. Дорогой Ма говорит, что они боятся, чтобы я не женился. Ладно. Приезжаю. Что такое? Маменька в кухне в пальто, вся в саже, а тятенька благолепно сидят… и починяют шубу. Маменька реву! и голосят, а обидчик тятенька благодушнейше говорят: «Сели здоровы?» Я понятно за разборку принялся. Оказывается, что тятенька обидели маменьку, назвавши ее дурой». Далее следует «слезный рассказ» Евгении Яковлевны, из которого Александр выясняет, что отец, оказывается, упрекает ее в том, что по ее вине Александр не живет вместе с семьей и не помогает деньгами.

Такие грубые мещанские сцены были частыми в семье. Установить в ней здоровую, чистую атмосферу, вытравить все некрасивое, унизительное, тяжелое — эта задача была не по плечу Александру, да он и не ставил ее перед собой. Ее упорно, настойчиво решал Антон. Он одерживал все более крупные моральные победы.

Перевоспитать Павла Егоровича с его кремневым характером — разве это не означало настоящей победы? Конечно, невозможно было превратить старика в другого человека. Но уже одно то, что Павел Егорович начал стыдиться своего прошлого, своего деспотизма, свидетельствовало об успехах будущего великого «инженера человеческих душ», Антона Павловича Чехова. В том письме к Александру, в котором Антон Павлович просит брата вспомнить об «ужасе и отвращении», какие испытывали дети Павла Егоровича, «когда отец за обедом поднимал бунт из-за пересоленного супа или ругал мать дурой», есть как бы мимоходом брошенное добавление: «Отец теперь никак не может простить себе всего этого». Антон Павлович не поясняет, вследствие каких влияний произошла такая перемена во взглядах Павла Егоровича. Но Александру было ясно, что в этом добавлении звучала и гордость Антона Павловича, добившегося своей деликатной, но несгибаемой твердостью целого переворота в сознании старого человека, нетерпимого, властного, воспитанного на крепостнических традициях, соединенных с купеческим самодурством.

Каких душевных усилий стоило все это Антону Павловичу, какой выдержки требовало от него — об этом мы можем судить по одному признанию, сделанному в письме к его жене, О. Л. Книппер — Чеховой: «Ты пишешь, что завидуешь моему характеру. Должен сказать тебе, что от природы характер у меня резкий, я вспыльчив и проч. проч. Но я привык сдерживать себя, ибо распускать себя порядочному человеку не подобает. В прежнее время я выделывал чёрт знает что. Ведь у меня дедушка по убеждениям был ярый крепостник».

Это признание всегда будет казаться неожиданным. Так прочно утвердился во всеобщем представлении образ поразительно деликатного, мягкого, чуткого, скромного «доктора Чехова», что кажется невероятным представить его резким, вспыльчивым, «выделывающим чёрт знает что». А Чехов слов на ветер не бросает: если он сказал, что бывал таким, то мы обязаны ему верить. Тем более, что, как мы знаем, резкость, вспыльчивость — ведь это были фамильные черты Чеховых. Возможно, конечно, что со всею строгостью к себе он судил себя слишком сурово. Но несомненно, что его характер был выработан им в упорном труде самовоспитания, в борьбе с самим собою, начавшейся еще в ранние годы.

В его рассказе «Тяжелые люди», в котором изображается ужасная по грубости ссора отца с сыном, примечателен вариант конца рассказа, впоследствии отвергнутый автором. По этому варианту между поссорившимися происходит примирение. И сын раздумывает: «Отчего это в природе ничего не дается даром?.. Даже гуманность, мягкость и кроткий характер достигаются путем жертв и тяжелых уроков».

Много личного для автора было в этом раздумье.

Те, кто принимал мягкость Антона Павловича за слабость, глубоко ошибались: под этой мягкостью скрывалась сила человека, сумевшего выйти победителем в борьбе с опасным противником с самим собою.

Это подтверждают мемуаристы. Петербургский приятель Чехова, литератор И. Щеглов рассказывает об изменениях во внутреннем облике Антона Павловича:

«Это был как бы другой человек. В тот первый период жизнерадостной юности и неугомонных успехов Чехов обнаруживал «по временам» досадные черты какой-то студенчески легкомысленной заносчивости и даже, пожалуй, грубоватости…

… В своих работах он стал вдумчивее, углубленнее, в речах осмотрительнее, деликатнее, в отношениях к людям заметно сдержаннее».

«В моей памяти встают, — пишет И. Потапенко, — некоторые, прочитанные мною раньше, воспоминания о Чехове, продиктованные несомненно самыми лучшими намерениями и прекрасными чувствами. И тем, кто смотрит сквозь призму этих воспоминаний, А. П. должен рисоваться существом, как бы лишенным плоти и крови, стоящим вне жизни, — праведником, отрешившимся от всех слабостей человеческих, без страстей, без заблуждений, без ошибок…

…Нет, Чехов не был ни ангелом, ни праведником, а был человеком в полном значении этого слова. И те уравновешенность и трезвость, которыми он всех изумлял, явились результатом мучительной внутренней борьбы, трудно доставшимися ему трофеями. Художник помогал ему в этой борьбе, он требовал для себя все его время и все силы, а жизнь ничего не хотела уступить без боя.

…Бывают счастливцы с изумительно симметрическим сложением тела. Все у них в идеальной пропорции. Такое тело производит впечатление чарующей красоты.

У Чехова же была такая душа. Все было в ней — и достоинства и слабости. Если бы ей были свойственны только одни положительные качества, она была бы так же одностороння, как душа, состоящая из одних только пороков.

В действительности же в ней наряду с великодушием и скромностью жили и гордость и тщеславие, рядом с справедливостью — пристрастие. Но он умел, как истинный мудрец, управлять своими слабостями, и оттого они у него приобретали характер достоинств.

Удивительная сдержанность, строгое отношение к высказываемым им мнениям, взвешивание каждого слова придавали какой-то особенный вес его словам, благодаря чему они приобретали характер приговора».

Постоянная борьба с тяжелым наследством рабства, мещанства, строжайшая критика самого себя, непрерывный, трудный путь от победы к победе в этой борьбе — вот что помогало Чехову добиться того, что его личность и его творчество становились все более полным, радостным, вызывающим гордость потомков воплощением многих лучших черт русского национального характера. Мы можем сказать, на языке нашей современности, что Чехов не отделяй личное от общего: его борьба за вытравление всего мещанского в нем самом, в его семье, в личном быту перекликалась с борьбой против мещанства, против лжи, против, всего, что унижает достоинство человека, с той борьбой, которую он вел в своем творчестве. В рассказе «Тяжелые люди» можно услышать отзвук личного, автобиографического и в самом описании ссоры отца с сыном; столь же трудные отношения были и у Павла Егоровича с двумя его старшими сыновьями.

Частой причиной ссор Александра и Николая г отцом была болезненная чуткость братьев Чеховых ко всему, что казалось им покушением на их самостоятельность.

Но представление Николая, да и Александра, о «самостоятельности» было неглубоким. И самый их бунт против отца теперь, когда они стали взрослыми и все положение изменилось, свидетельствовал скорее о недостаточной зрелости, чем о подлинной самостоятельности.

«Бунт» Антона носил совсем иной характер. Это была не вспышка, не бравада, а постоянная борьба против устоев мещанского мира, которую он вел пока в своей семье, но уже начинал вести и в своем творчестве.

Забота о семье требовала много сил и труда.

Девятнадцатилетний юноша ясно понял, что он становится единственным оплотом семьи, что на него ложится и вся материальная и вся моральная ответственность за нее. Он тогда еще был далек от потери веры в Александра и Николая как в одаренных людей, призванных к серьезному труду. Еще в течение многих лет он будет бороться за них, за их талант, за их человеческое достоинство, против них самих. Но что-то уже подсказывало ему, что именно он должен думать обо всех, он должен дать покой отцу, освободить его от унизительной для старика службы у Гаврилова, он должен дать отдых матери, он должен платить в гимназию за Машу и Мишу, и он же должен бороться за старших братьев.

Он принял эту ответственность без какого бы то ни было мрачного оттенка, без тоски о съедаемой прозой жизни молодости. Он сохранял свою жизнерадостность. В облике молодого Чехова много пушкински — светлого. Любил он беспечное веселье, дружбу. «А я люблю всевозможные гульбища, — писал семнадцатилетний Антоша своему калужскому двоюродному брату, — русские гульбища, сопряженные с плясками, с танцами, с винопийством». Его «винопийство» никогда не приобретало того необузданного мрачного характера, который оно носило у старших братьев. Чехов был изящен во всем. Ему было бесконечно близко настроение пушкинского светлого веселья. Он любил и хоровые песни за чашей и общество «нежных дев и юных жен». Любил долгие бесцельные прогулки, уженье рыбы; природа вызывала в нем радостный подъем всех сил. Он воспринимал жизнь широко, со всей свежестью молодости. Кажется, ни к кому из писателей не относятся в такой полной мере слова: «создан для счастья», как к молодому Пушкину, молодому Чехову. Но именно Чехову суждено было наиболее глубоко из всех русских писателей выразить тему отказа от личного счастья…

Впрочем, эта тема, как и все большие чеховские темы, была еще в будущем.

Пока же сотрудник юмористических журналов проходил свою начальную литературную школу.

Забота о семье вела к многописанию: гонорар был нищенский, надо было писать как можно больше, писать непрерывно, не разгибая спины, не зная отдыха. Изнуряющее многописание было опасным врагом молодого, только еще созревавшего таланта. Оно опустошало души многих литераторов.

Опасно было и то, что Чехов в первые годы не придавал серьезного значения своему литературному труду, считая его десятистепенным по сравнению со своими медицинскими, научными интересами.

Но были и еще более грозные опасности, подстерегавшие его талант. Эти опасности были заложены и в условиях самой эпохи и в характере тех юмористических журналов, в которых было суждено Чехову начинать свой литературный путь.

V. «В ТЕ ГОДЫ ДАЛЬНИЕ, ГЛУХИЕ…»

Восьмидесятые годы вошли в историю России как эпоха «безвременья», грубого, циничного торжества реакции. Это было переходное время, когда народничество потерпело окончательный крах, а марксизм и революционное движение рабочего класса созревали в глубоких недрах эпохи.

Из всех попыток народников повести за собою крестьянство ничего не вышло, потому что по-настоящему они не знали и не понимали реальной жизни и интересов крестьян. Заранее была обречена на неудачу и попытка народников бороться против самодержавия лишь своими силами, без поддержки народа. 1 марта 1881 года «Народная воля» убила Александра II. Это явилось и концом революционного народнического движения. Начался период вырождения народничества, превращения его в одну из форм заурядного либерального приспособления к существовавшей действительности. Реакция воспользовалась убийством царя для установления террористического режима в стране. Воплощением кровавой помещичьей диктатуры, злобного подавления какой бы то ни было общественной мысли, отвратительного ханжества явилась зловещая фигура Победоносцева, управлявшего страной при Александре III, этом царе-Пришибееве.



В те годы дальние, глухие
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла.
И не было ни дня, ни ночи,
А только тень огромных крыл…

А. Блок. Возмездие


После казни вождей «Народной воли», а затем — после провала покушения на Александра III, подготовлявшегося группой Александра Ульянова, террор реакции становился все более свирепым.

«Боялись громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боялись помогать бедным, учить грамоте», — так рисовал впоследствии Чехов в своем «Человеке в футляре» жизнь в победоносцевской России.

Конечно, восьмидесятые годы были далеко не только годами «безвременья». Ленин сравнивал восьмидесятые годы с тюрьмой. И вместе с тем Ленин указывал, что «…в России не было эпохи, про которую бы до такой степени можно было сказать: «наступила очередь мысли и разума», как про эпоху Александра III! […] Именно в эту эпоху всего интенсивнее работала русская революционная мысль, создав основы социал-демократического миросозерцания. Да, мы, революционеры, далеки от мысли отрицать революционную роль реакционных периодов. Мы знаем, что форма общественного движения меняется, что периоды непосредственного политического творчества народных масс сменяются в истории периодами, когда царит внешнее спокойствие, когда молчат или спят (повидимому, спят) забитые и задавленные каторжной работой и нуждой массы, когда революционизируются особенно быстро способы производства, когда мысль передовых представителей человеческого разума подводит итоги прошлому, строит новые системы и новые методы исследования […] Одним словом, «очередь мысли и разума» наступает иногда в исторические периоды человечества точно так же, как пребывание политического деятеля в тюрьме содействует его научным работам и занятиям».[6]

Русская передовая общественная мысль, русская наука, русское искусство многим обогатились в восьмидесятые годы.

В 1883 году была создана первая в России марксистская группа — знаменитое «Освобождение труда». Плеханов писал свои философские работы. В статье «Писатель и время», посвященной Чехову («Литература и искусство», № 29 от 15 июля 1944 года.), А. Белецкий правильно подчёркивает, что на духовном развитии Чехова не могли не сказываться такие явления эпохи, как труды Менделеева, Тимирязева, гениальные создания русской живописи — картины Сурикова, Репина, бессмертные творения Чайковского, Римского-Корсакова. Все это и составляло подлинную сущность эпохи, воспитавшей Чехова.

Но на поверхности политической жизни все представлялось сонным, мрачным, безнадежным, особенно для таких представителей тогдашнего юного поколения разночинной интеллигенции, входившего в жизнь, каким был Чехов, — для людей, «разочаровавшихся» в политике, еще не успев «очароваться» ею.

Чехов начинал свой писательский путь в эпоху, небывало тяжелую для печати.

Едва ли не главной задачей Победоносцев считал подавление печати, полное «запрещение» общественной мысли. В одном из своих программных писем к царю в 1882 году Победоносцев излагал следующие соображения: «В нынешнее тяжкое время для правительства всего нужнее — успокоить умы, угомонить мысль общественную, сбитую с толка, возмятенную до безумия, — прекратить невообразимую болтовню, которою заняты все, — чтобы меньше было праздных слов… Вот почему я был всегда того мнения, что невозможно предпринять ничего прочного и существенного для водворения порядка, покуда останется полная разнузданная свобода, для газет и журналов. К сожалению, никто еще не принялся за это необходимое дело твердой рукой».[7]

Конечно, только Победоносцеву и его присным могло казаться «свободой печати» тогдашнее положение журналов и газет. «Вы спрашиваете, — писал Салтыков-Щедрин А. Жемчужникову в 1877 году, — почему меня нет в февральской книжке? — очень просто: статью мою цензура из книги вырезала. А из статьи, помещенной в январской книжке, выдрала девять страниц, т. е. всю внутренность. Вот и извольте писать при таких каторжных условиях».

Но даже и эти каторжные условия представлялись Победоносцеву «либерализмом». Он стремился, по выражению его политического друга, известного реакционного публициста К, Леонтьева, «подморозить» Россию. За подавление печати он принялся поистине «твердой» рукой ханжи и изувера, смертельно враждебного всей русской культуре. Одним из его преступлений против русской культуры было закрытие знаменитых «Отечественных записок», передового журнала, возглавлявшегося Салтыковым — Щедриным.

Бесконечно далекими, почти сказочными стали казаться шестидесятые годы, время подъема революционно-демократического движения в стране, когда выходили, конечно, тоже в тяжелой борьбе с цензурой, — органы русской революционно-демократической мысли, каким был «Современник», боевые сатирические журналы, каким была «Искра». Победоносцев изменил лицо русской печати. На поверхности оставались лишь робкие умеренно-либеральные и либерально-народнические издания да пресмыкающаяся пресса вроде суворинского «Нового времени» и черносотенных погромных листков.

VI. ЛЕТАЮТ И ПЛИ ШУТ «СТРЕКОЗЫ»…

Подлинным знаменем эпохи был необычайный расцвет обывательских юмористических журнальчиков. В Москве и Петербурге они плодились и размножались с поразительной быстротой. Они носили названия: «Стрекоза», «Осколки», «Будильник», «Развлечение», «Зритель» и множество других и отличались друг от друга главным образом своими названиями.

Самый тип и объем этих еженедельных изданий требовали жанра миниатюр: короткие хлесткие подписи к карикатурам, маленькие, в десяток строк, анекдотцы, двустрочные диалоги, крошечные рассказики, сценки и т. п.

Цензура запрещала все то, что напоминало, как выражался Победоносцев, «невообразимую болтовню», вытравляла даже самое ординарное «либеральное» зубоскальство. Всем этим журнальчикам приходилось пробавляться пьяными купцами, на все лады «обыгрывая» купецкий жаргон, мещанскими свадьбами, дачными мужьями, ветреными женами, кумом-пожарным, модницами и франтами и т. п.

Героями рассказиков, сценок, карикатур, печатавшихся в юмористических журнальчиках, были обыватели, городской разнолюд, приказчики, мелкие чиновники, служащие, коммивояжеры, конторщики, почтальоны, кассиры, адвокаты, врачи, художники, актеры, учителя и т. д.

Изобилие юмористических журнальчиков объяснялось, с одной стороны, победоносцевской политикой «обуздания» и запрещения серьезной общественной печати. А, с другой стороны, сказывались и такие процессы, как рост значения городов в жизни страны, связанный с быстрым ходом ее капиталистического развития. Расширялась среда городского мещанства, разночинной интеллигенции, тех слоев, с которыми уже были связаны знаменитые произведения русской литературы: гоголевская «Шинель», повести Помяловского, «Бедные люди», «Униженные и оскорбленные», «Преступление и наказание» Достоевского, рассказы Гаршина.

Но демократическая и прогрессивная литература, героем которой стал бы рядовой человек большого города, еще не оформилась. Шестидесятник Помяловский, восьмидесятник Гаршин были ее талантливыми предтечами, но они не смогли еще поднять ее на уровень великого искусства. Не найдя дороги к Чернышевскому, духовно близкий ему, изнывая от одиночества, Помяловский спился и умер в возрасте двадцати восьми лет. Гаршин, с его обнаженной совестью, болезненно чутким и хрупким душевным складом, не смог выдержать тяжесть победоносцевской эпохи. Он надломился психически, заболел душевной болезнью и покончил самоубийством, бросившись в пролет лестницы. Он написал мало, прожив всего тридцать три года.

Новый, массовый читатель жаждал своей литературы, которая помогла бы ему разобраться в его будничной жизни, взятой не в той приподнято трагической исключительности положений и переживаний, в какой она предстала у автора — «Преступления и наказания», а в ее обычном, типическом обличий. Вместо этого читателю предлагались произведения многообразных Щегловых, Баранцевичей и других современников Чехова, изображавших жизнь этого нового читателя в обывательски-мещанском освещении.

Вместо настоящей литературы, о которой мечтал демократический читатель, ему предлагались пестрые, крикливые журнальчики, казалось бы, близкие ему, поскольку в них говорилось о его будничной жизни, и вместе с тем издевательски далекие от его, еще не ясных ему самому, не оформленных, но серьезных, жизненно важных запросов. И все же он жадно набрасывался на эти журнальчики со смутной тоскливой надеждой найти что-то душевное, свое под оскаленной маской тупого гогота, нелепого смеха над пустяками — смеха, столь, в сущности, странного в трагическую эпоху! Как бы то ни было, а все-таки эти журнальчики «обыгрывали» будничную массовую жизнь обыкновенных «маленьких людей». Пусть все эти «Стрекозы» касались своими легкомысленными крылышками только поверхности жизни, но ведь и неюмористическая литература Щегловых и Баранцевичей тоже не шла дальше и глубже. Можно было бы сказать словами Маяковского: «Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать».

VII. РОЖДЕНИЕ НОВАТОРА. СКАЗКА О ГАДКОМ УТЕНКЕ

Но «хитрость истории» сказалась в том, что именно отсюда, из этих невзрачных задворков русской печати, и вышел опасный враг всех и всяких Пришибеевых и Победоносцевых, враг «старой, проклятой, крепостнической, самодержавной, рабьей России» (Ленин), обличитель всего строя жизни, унижающего человека. Этим врагом был новый могучий русский писатель, скрывавшийся пока под лукаво развлекательным псевдонимом «Антоша Чехонте» и далеко не отдававший самому себе отчета в значении своего новаторского труда. Героем его произведений стал рядовой интеллигент-разночинец, мелкий служащий — «маленький» человек.

Начиная свое сотрудничество в юмористических журналах, Чехов вовсе не думал не только о каком бы то ни было новаторстве, но и вообще о более или менее серьезном значении своей работы. Два побудительных двигателя было у него: потребность найти выход для своего неисчерпаемого юмора и необходимость заработка.

Но тайная сила творчества, высокий пафос правды властно вели его вперед. Веселые рассказы Антоши Чехонте все чаще вызывали неожиданное раздумье у читателя. Читатель испытывал странное чувство, читая рассказы этого автора. В них встречались те же самые положения, та же обстановка, те же персонажи, даже как будто бы те же самые приемы юмора, — словом, все то, что привык читатель встречать у всех других авторов «Будильников» и «Осколков». И вместе с тем как-то странно оказывалось, что это — и то и совсем не то! Все у Антоши Чехонте представало волшебно, поэтически преображенным. Антоша Чехонте внешне целиком оставался в пределах обыкновенного юмористического жанра, развлекательного стандарта. Но он возводил жанр рассказа-миниатюры в «перл создания». Оставаясь в рамках жанра, он совершал чудо преображения жанра. Зубоскальские журнальчики становились почвой для гения.

Как же развертывалась эта удивительная история, как происходило чудо?

Наиболее прочно Чехов связался с петербургским журналом «Осколки». Из всей массы подобных издании это было все-таки наиболее порядочным, желавшим оставаться либеральным и сохранить по мере возможности оттенок «подобающего протеста». Но стремление угождать на все вкусы, обслуживать и Тит Титычей, и их жен, и их приказчиков, давление цензуры, а также и самая фигура редактора «Осколков» Лейкина — все это приводило к тому, что «лучший» журнал немногим отличался от «худших». Те же дачные мужья, безобразящие купцы, подвыпившие чиновники, загородные воскресные гулянья, свадьбы, блины, поминки…

Николай Александрович Лейкин был колоритной фигурой. В своей молодости, в шестидесятых годах, он сотрудничал в знаменитых «Современнике» и «Искре», печатая очерки и рассказы из жизни городского мещанства и купечества. Он хорошо знал эту жизнь, потому что вышел из купеческо-приказчичьей семьи и сам был когда-то приказчиком. Он знавал Некрасова, Помяловского, Решетникова, Глеба Успенского. Но давно уже стали легендой бурные шестидесятые годы! В восьмидесятых годах Лейкин стал удачливым хозяином распространенного журнальчика. По всему своему облику и по своему отношению к журнальному предприятию, во главе которого он стоял, Лейкин был оборотистым, прижимистым купцом. Его рассказы-миниатюры, бойкие, не без «сочного» быта, с характерным диалогом, аккуратно появлявшиеся в каждом номере «Осколков», не возвышались над обывательским уровнем героев этих миниатюр. То была натуралистическая, «сырая» литература, не возводившая материал жизни до высоты поэзии, а лишь фотографировавшая действительность в смешном раккурсе. Лейкин был одаренным юмористом, его рассказы, в самом деле, были смешны, и если нельзя применить к ним высокое слово «мастерство», то, во всяком случае, они отличались подлинным профессиональным умением.

Он ловко строил свои миниатюры, овладев техникой развития законченного сюжета на узеньком пространстве в шестьдесят-восемьдесят строк.

Почуяв в молодом, на редкость остроумном и трудолюбивом студенте-медике полезного человека, Лейкин решил приобрести Чехова в полное распоряжение своей фирмы. Он ревниво следил за тем, чтобы Чехов не печатался в других журналах, и стремился выжать из плодовитого сотрудника все, что только было возможно. Гонораром он его не баловал, но все же постепенно прибавлял по копеечке, опасаясь, как бы Антошу Чехонте не перекупили конкуренты.

Антон Павлович стал у Лейкина журнальным чернорабочим. Со своей истовой работоспособностью он не гнушался никакой работой. Он писал подписи к карикатурам, поставлял всевозможную «мелочь», придумывал темы для рисунков, анекдоты и диалоги, вел юмористический календарь, шуточные заметки фенолога, писал пародии, взялся за специальный отдел «Осколки московской жизни». Непрерывная работа для лейкинской фирмы продолжалась пять лет подряд. Несмотря на ревность Лейкина, Чехов сотрудничал, кроме того, и во множестве других журналов, а затем стал писать и для газет, вел судебный репортаж для «Петербургской газеты» и т. д. Его плодовитость удивляла его самого.

Многие из его «мелочишек» ничем не отличались от таких же, более или менее смешных пустяков, сочинявшихся другими сотрудниками. Рассказы-миниатюры Антоши Чехонте являлись иной раз лишь более распространенной формой «мелочишек»: в основе таких рассказов лежал анекдот. Лейкин требовал от Чехова именно таких произведений искусства. Кстати, рассказ Чехова «Произведение искусства» Лейкин считал программным для «Осколков». «Вот такие рассказы именно для юмористических журналов и надо», — писал он автору.

«Произведение искусства» было непритязательным анекдотом, рассказанным, конечно, с чеховским блеском, но все же лишь анекдотом, целиком остававшимся в традиции «осколочного» юмора. Сюжет сводится к странствованиям из рук в руки бронзового канделябра «художественной работы» и крайне фривольного содержания. Канделябр достается доктору от благодарного пациента, который глубоко сожалеет, что у него нет в подарок доктору пары канделябров. Не решаясь оставить рискованную вещицу в семейном доме, доктор подносит ее в бенефис знакомому актеру-комику; тот, по тем же соображениям приличия, продает канделябр скупщице — матери благодарного пациента. И вот пациент вновь торжественно появляется у доктора с тем же канделябром, в восторге от того, что, как он думает, теперь у доктора будет, наконец, пара! Кроме занимательного сюжета-бумеранга, в рассказе ничего не было.

Но Лейкин ничего другого от Чехова не ждал и не хотел. Он ревновал Антошу Чехонте не только к другим изданиям, но и к рассказам, в которых его ухо улавливало нечто новое, странное, как будто бы и «осколочное», а все-таки чем-то непохожее, иное. Так утки и утята в знаменитой сказке враждебно смотрели на молодого лебедя, считая его неправильным утенком.

Лейкин хотел задержать рост Чехова, стиснуть молодого сотрудника в рамках «осколочных» традиций. Он все надеялся на то, что Антоша Чехонте, — как надеялась утка в сказке о гадком утенке, — «со временем выровняется и станет поменьше». Он был далек от мысли, что рядом с ним творится чудо рождения и созревания великого художника.

Его давление на Чехова вовсе не было безобидным. Нет, он энергично, суетливо боролся за своего, понятного ему Антошу Чехонте. Он давил на молодого писателя не только своим авторитетом столичной знаменитости, — Лейкин пытался запугивать Чехова, внушая ему, что и все общественное мнение столицы невысоко расценивает те рассказы Антоши Чехонте, в которых он отступает от «осколочной» программы.

Иногда Лейкин смешно обманывался. Он принимал за «осколочные» как раз такие рассказы Чехова, в которых и совершалось преображение «осколочного» жанра. Внешне эти рассказы выглядели, как обыкновенные, непритязательные юмористические пустяки.

Например, Лейкин снисходительно похвалил рассказ Чехова «Неосторожность», назвав его «премиленькой вещицей». Кроме смешного сюжета, он ничего не увидел в этом рассказе.

Вспомним содержание «Неосторожности». Этот рассказ характерен с интересующей нас точки зрения: как совершалось рождение великого художника, втиснутого в рамки рассказа-миниатюры пошловатых юмористических журнальчиков?

Герой «Неосторожности», Петр Петрович Стрижин, «тот самый, у которого в прошлом году украли новые калоши», вдовец, чье хозяйство ведет строгая свояченица, старая дева, вернулся однажды поздно ночью домой с крестин. Чувствуя, что недостаточно выпил в гостях, Стрижин нашел в шкафу керосин и, приняв его за водку, выпил целую рюмку. Поняв свою ошибку, страдая от сильной боли и от предсмертного ужаса, он бежит в комнату свояченицы, будит ее и рассказывает о случившемся.

«— Я… я, Дашенька, выпил керосину… — Вот еще! Нешто там подавали керосин?»

Узнав, в чем дело, Дашенька не только не входит в переживания Стрижина, но набрасывается на несчастного, ругая его на чем свет стоит за то, что он имел дерзкое намерение выпить водку без ее ведома. Стрижин бежит к докторам, но или не застает их дома, или не может достучаться. Он заходит в аптеку, где важный солидный фармацевт тоже бранит его за то, что он беспокоит людей по ночам. Помощи нет и здесь. Стрижин в отчаянии решает, что ему суждено умереть, пишет предсмертную записку и до утра ждет смерти. Утром, улыбаясь счастливой улыбкой чудом уцелевшего человека, он объясняет Дашеньке причину благополучного исхода тем, что, дескать, «кто ведет правильную и регулярную жизнь, дорогая сестрица, того никакая отрава не возьмет…

— Нет, это значит — керосин плохой! — вздыхала Дашенька, думая о расходах и глядя в одну точку. — Значит, лавочник мне дал не лучшего, а того, что полторы копейки фунт. Страдалица я, несчастная, изверги-мучители, чтоб вам на том свете гак жилось, ироды окаянные…

И пошла, и пошла».

В рассказе есть все то, что можно было встретить в обычных «осколочных» рассказах. Сколько раз острили в юмористических журналах и над сварливыми хозяйками и над подвыпившим человеком, с которым происходят всяческие недоразумения! Но у Антоши Чехонте все это было преображено улыбкой над трагикомедией жизни «маленького человека». Этого и не заметил Лейкин. Не увидел он и того, что фигура Дашеньки — классическая фигура, с ее маниакальной ограниченностью, с этим взглядом, устремленным в одну точку, с этой страшной погруженностью в пустяки жизни. Лейкин ничего не заметил в рассказе, кроме забавности. Его взгляд, подобно взгляду Дашеньки, был устремлен в одну точку и замечал только пустяки, «осколки» жизни. Это был профессионально «осколочный» взгляд.

А Чехов сделал свое новаторское дело. «Низкий жанр» юмористической безделушки, крошечного рассказика он поднимал до высот шедевров мировой литературы, учился выражать в пределах этого жанра глубочайшие мысли, создавать монументальные образы.

Удивительно гармонирует со всем писательским и человеческим обликом Чехова даже эта скромность рождения его новаторского таланта. Он не претендовал ни на какие перевороты в литературе, он честно писал бытовые сценки, рассказики для юмористических журналов, выдержанные во всех правилах «низкого» жанра. Но его скромная бытовая сценка вдруг оказалась «Унтером Пришибеевым» — монументальным образом, стоящим в одном ряду с самыми знаменитыми сатирическими образами мировой литературы. Пришибеев — такое же популярное, всем знакомое лицо, как Чичиков, Собакевич, Ноздрев, Хлестаков, Иудушка Головлев, щедринские помпадуры. А ведь Пришибеев — не герой романа или повести, он всего лишь персонаж крошечной «бытовой сценки». Но мы знаем его характер, все его обличие. «Пришибеевщина» стала символом наглого и глупого самодовольства, самоуверенного невежества, хамского высокомерия, грубого и нелепого вмешательства не в свое дело, стремления «пресечь», подавить все живое. А для своего времени образ Пришибеева был символом всех реакционных сил эпохи с их стремлением «подморозить», остановить самую жизнь страны. Какая же сила мастерства нужна была для того, чтобы в крошечном рассказе соорудить такой классический монумент, создать такой выпуклый, многозначный характер!

Выглядел «Унтер Пришибеев» с внешней стороны совсем скромно. Сколько печаталось в журналах и газетах бытовых сценок, в которых фигурировали отставные дядьки вроде Пришибеева, любители поучать «невежественный народ».

Многие читатели и критики и воспринимали Антошу Чехонте в общем ряду обычных поставщиков увеселительного чтива. Но читатели более чуткие все яснее начинали понимать, что перед ними нечто новое, только по внешности похожее на обыкновенное.

Лейкин же хотел именно и только обыкновенного. «Унтер Пришибеев» ему очень не понравился. У него было удивительное чутье наоборот: ему всегда почти безошибочно не нравилось как раз то новое, что Чехов вносил в «осколочные» жанры. Исключения были редки и лишь подтверждали правило: ведь «Неосторожность» понравилась Лейкину только потому, что он принял ее за вполне стандартный «осколочный» рассказ.

Если бы Антоша Чехонте слушался Лейкина, то он никогда не стал бы Чеховым.

А Лейкин имел данные для того, чтобы оказывать влияние на Антошу Чехонте. Много было общего в их судьбе. Одна и та же среда взрастила их. Оба сознавали свою противоположность дворянской литературе, чувствовали себя «плебеями» в литературе. Чехов в свои юные таганрогские годы зачитывался рассказами Лейкина, хотел писать, как Лейкин. Но и позже он ценил наблюдательность Лейкина, его характерность в изображении быта.

Если судить только с формально-литературной стороны, то Лейкин был прямым предшественником Чехова в области рассказа-миниатюры.

Помимо всего, он был опытным литератором.

Но Чехов раскусил Лейкина, понял, что за его внешним добродушием кроется, как написал он о Лейкине в одном из писем, «буржуа до мозга костей». Когда Чехов приходил к такому мнению о человеке, этот человек переставал интересовать его.

Борьба Лейкина с Чеховым, — а именно так можно охарактеризовать сущность их отношений, — имела глубокий смысл. Рассказ-миниатюра был лейкинским жанром. Он стал чеховским.