Рисунок А. С. Пушкина.
Предположительно изображена Анна Николаевна Вульф
Увы, напрасно деве гордойЯ предлагал свою любовь:Ни наша жизнь, ни наша кровьЕё души не тронут твёрдой!Одним страданьем буду сыт,И пусть мне сердце скорбь расколет…Она на щепочку нассыт,Но и понюхать не позволит.
Анна Николаевна понимала, что Пушкин к ней равнодушен, но писала к нему, безуспешно пытаясь вызвать ревность и сострадание. Известны шесть её писем к Пушкину и два письма Пушкина к ней (остальные были по завещанию Анны Николаевны сожжены). В одном из писем к поэту она с горечью восклицает: «Ах, Пушкин, вы не стоите любви… »
Весь роман Пушкина с А. П. Керн проходил на глазах её тёзки; но она отнеслась к нему спокойно – вероятно, потому, что хорошо знала свою кузину и не верила в серьёзность её намерений; с другой стороны, как ей казалось, она достаточно хорошо узнала Пушкина и была уверена, что его чувства к Анне Петровне недолговечны.
Встречался Пушкин с Анной Николаевной в Малинниках и осенью 1828 года, вскоре после неудачного сватовства к Анне Олениной, и осенью 1829 года, после аналогичного отказа матери Натальи Гончаровой (в этот раз он пробыл в тверских имениях Вульфов три недели) – она всегда была готова утешить поэта.
Исследователи творчества Пушкина считают, что кроме приведённого выше язвительного стихотворения ей адресованы ещё три стихотворения 1825 года: «Я был свидетелем златой твоей весны», и «Хотя стишки на имянины» и «Н. Н.» («Примите, „Невский альманах“). Её имя было включено поэтом в так называемый донжуанский список.
Другую дочь П. А. Осиповой от первого брака – Евпрак–сию Николаевну Вульф – Пушкин назвал «полувоздушной девой» и увековечил в «Евгении Онегине»:
…строй рюмок узких, длинных,Подобно талии твоей,Зизи, кристалл души моей,Предмет стихов моих невинных,Любви приманчивый фиал, —Ты, от кого я пьян бывал!
Она отличалась удивительной женственностью, лебединой плавностью движений и походки; при этом, в противоположность своей серьёзной и мечтательной сестре Анне, Евпраксия была кокетлива и шаловлива. Летом 1826 года она царила в Тригорском. По вечерам именно Е. Н. Вульф варила для всей компании в ковшике с длинной серебряной ручкой жжёнку, для которой Александр Сергеевич заказывал ром из Петербурга через брата Льва.
Пушкин, как свидетельствовал Алексей Вульф, был «всегдашним и пламенным обожателем» Евпраксии. Пятая глава «Онегина» писалась именно в это лето, и пушкинский стих – «ты, от кого я пьян бывал» – можно понимать двояко: это и про жжёнку, и про любовь. В 1828 году поэт послал ей четвертую и пятую главы «Онегина» с многозначительной надписью: «Твоя от твоих».
Пик их отношений – а они, судя по некоторым свидетельствам, были интимно–близкими – приходится на 1828– 1829 годы. Осенью 1828 года Пушкин гостил в Малинниках, и сведущему в любовных делах Алексею Вульфу показалось, что в сестре что–то переменилось: «У неё было расслабление во всех движениях, которое её почитатели назвали бы прелестной томностью, – мне это показалось похожим на положение Лизы (имеется в виду сестра Анны Керн Елизавета Полторацкая, которая была безответно влюблена в Вуль–фа. – В. С.), на страдание от не совсем счастливой любви, в чём, я, кажется, не ошибся».
В январе 1829 года Пушкин вновь посетил тверские имения Вульфов и встречался с Евпраксией. Осенью этого же года он по пути в Петербург снова свернул в Малинники, где состоялась, должно быть, его последняя перед женитьбой встреча с Евпраксией. Поводом для столь неожиданного появления поэта в Малинниках послужил, скорее всего, день рождения Евпраксии Николаевны (12 октября). После этого Пушкин и Евпраксия Вульф расстались надолго.
18 февраля 1831 года женился Пушкин, а через полгода, 8 июля 1831 года, Евпраксия вышла замуж за барона Бориса Александровича Вревского – товарища Льва Сергеевича Пушкина по Благородному пансиону при Главном педагогическом институте, своего тригорского соседа, владельца имения Голубово. Брак этот оказался неожиданно счастливым. Супруги поселились в Голубове, где Евпрак–сия Николаевна принялась за «труды материнские», родив 11 детей.
Пушкин увиделся с Евпраксией Николаевной, уже баронессой Вревской, в начале 1835 года, когда она, будучи в очередной раз беременной, вместе с матерью и сестрой приехала в Петербург и остановилась у его родителей.
Осень 1835 года Пушкин провёл на Псковщине. По приглашению барона Б. А. Вревского он несколько раз бывал в Голубове, виделся с Евпраксией Николаевной и, по преданию, принял самое непосредственное участие в устройстве голубовского парка – помогал рыть пруд, рассаживал деревья и цветы. Пушкин относился к Борису Вревскому с явной симпатией, искренним дружеским расположением и с удовольствием гостил в имении супругов. Барон был достаточно умён и тактичен, чтобы не ревновать жену к поэту.
В 1836 году, побывав в Голубове после похорон матери, Пушкин писал поэту Н. Языкову: «Поклон Вам от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой Со–роти, от Евпраксии Николаевны, некогда полувоздушной девы, ныне дебелой жены, в пятый раз уже брюхатой…»
Е. Н. Вревская в очередной раз приехала в Петербург 16 января 1837 года, за десять дней до роковой дуэли. Она остановилась в доме своего деверя Степана Александровича Вревского на Васильевском острове. Пушкин навестил её сразу же, как только узнал о приезде.
25 января, за два дня до поединка, Пушкин написал письмо приёмному отцу Дантеса, барону Геккерну, и, сдав его на городскую почту, отправился на Васильевский остров к Вревской. Здесь состоялся его откровенный разговор с Евпраксией Николаевной, во время которого поэт рассказал ей о своей семейной драме и намерении стреляться. Евпраксия Николаевна пыталась напомнить Пушкину о детях, на что он ответил, что надеется на обещание императора позаботиться о них. Вернувшись в Тригорское уже после дуэли, она поделилась услышанным с матерью, и Прасковья Александровна позже писала А. И. Тургеневу: «Я почти рада, что вы не слыхали того, что говорил он перед роковым днём моей Евпраксии, которую он любил, как нежной брат, и открыл ей своё сердце. – Моё замирает при воспоминании всего услышанного. – Она знала, что он будет стреляться! И не умела его от того отвлечь!»
26 января, накануне дуэли, Пушкин вышел из дома в шесть часов вечера и, вероятно пожалев о том, что рассказал Евпраксии Николаевне, направился к Вревским и взял с неё слово никому не говорить об услышанном, которое она сдержала.
Известно, что и Наталья Николаевна Гончарова знала – а может, просто догадывалась – о их былой любви, и ревновала мужа к Евпраксии Вульф.
Дочь Евпраксии Николаевны по воле матери сожгла всю переписку сестёр Вульф с Пушкиным.
Имя Евпраксии Вульф в 1829 году было включено поэтом в так называемый донжуанский список, в первую его часть, рядом с именами женщин, которых он любил искренно и глубоко. Ей посвящены следующие стихотворения Пушкина: «Если жизнь тебя обманет…» (1825), «К Зине» («Вот, Зина, вам совет; играйте…», 1826), строки в пятой главе романа «Евгений Онегин».
Старший сын П. А. Осиповой Алексей Николаевич Вульф в 1822—1826 годах обучался в Дерптском университете, где познакомился и подружился с поэтом Н. М. Языковым. В 1824 году, приехав на каникулы в Тригорское и оказавшись в обществе своих молоденьких сестёр, увлечённых соседом–поэтом, он познакомился и сблизился с Пушкиным. Несомненно, юный студент сразу попал под влияние уже достаточно опытного в сердечных делах поэта. В нём Алексей увидел блестящего представителя эпохи, для которой признаком хорошего тона считалось «только нравиться, занимать женщин, а не более: страсти отнимают только время». Тёплыми летними вечерами Пушкин преподавал Вульфу науку обольщения. Тот оказался достойным учеником: на своём уровне, в основном в ближайшем родственном и дружеском окружении, он блестяще применял полученные от Пушкина приёмы и имел полный успех, в первую очередь – у своей кузины Анны Керн. Вульф разнился с Пушкиным только в одном: если у поэта расчётливый и тонкий разврат будил поэтическое вдохновение, то для его молодого ученика был просто самоцелью.
В декабре 1824 года Пушкин поделился с Алексеем Вуль–фом тайным намерением бежать за границу. Вульф предложил свою помощь – вывезти поэта под видом собственного слуги. По разным причинам план этот сорвался, но сам факт посвящения в него говорит о полном доверии Пушкина к сыну Прасковьи Александровны.
После окончания университета Алексей Вульф приехал в Петербург, где снова сблизился с Анной Керн, одновременно «не платонически» развращая её сестру Лизу и жену Антона Дельвига Софью. Анна Петровна, безусловно, знала обо всех романах Вульфа и не скрывала от него своих, что совершенно не мешало их взаимным наслаждениям. «Они не были в претензии друг к другу, – отмечал историк и литературовед П. Е. Щёголев, – в их отношениях поистине царила какая–то домашность, родственность. Вульф навсегда остался благодарен Анне Петровне за её любовь». 18 августа 1831 года Алексей Николаевич оставил в своём дневнике запись, касающуюся его кузины: «…никого я не любил и, вероятно, не буду так любить, как её».
Некоторое время А. Н. Вульф служил чиновником Департамента разных податей и сборов, а в 1829 году поступил унтер–офицером в гусарский полк принца Оранского, участвовал в Русско–турецкой войне 1828—1829 годов и подавлении Польского восстания 1830—1831 годов.
Большой знаток женской души, Вульф один из немногих понял, что смыслом всей жизни Анны Петровны была любовь.
Однако вернёмся к приезду Анны Керн в Тригорское.
Все эпизоды встречи Пушкина и Анны Керн в Тригор–ском и дальнейшего их общения неоднократно излагались и в прозе, и в стихах и комментировались как самими её непосредственными участниками, так и биографами поэта, и его коллегами по поэтическому цеху, и писателями–беллетристами. Мы же будем цитировать только первоисточники.
«Восхищённая Пушкиным, я страстно хотела увидеть его, – вспоминала Анна Петровна, – и это желание исполнилось во время пребывания моего в доме тётки моей, в Тригорском… Мы сидели за обедом и смеялись над привычкой одного г–на Рокотова
{28}, повторяющего беспрестанно: «Pardonnez ma franchise» и «Je tiens beaucoup a\' votre opinion» (« Простите за откровенность» и «Я весьма дорожу вашим мнением»). Как вдруг вошёл Пушкин с большой толстой палкой в руках. Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол; он обедал у себя гораздо раньше и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками chien–loop. Тётушка, подле которой я сидела, мне его представила; он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость видна была в его движениях. Я то же не нашлась ничего ему сказать, и мы не скоро ознакомились и заговорили. Да и трудно было с ним вдруг сблизиться: он был очень неровен в обращении: то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, – и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту… Вообще же надо сказать, что он не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописанно хорош, когда что–нибудь приятное волновало его… Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротой и увлекательностью его речи… »
Чем можно объяснить такое поведение Пушкина? Вероятно, перед ним в Тригорском предстала женщина, в реальности далеко не соответствовавшая тому образу, который начал складываться в его воображении после встречи у Олениных, а затем окончательно сформировался в результате довольно игривой переписки с Родзянко. Несмотря на то, что она была в расцвете своей блистательной красоты и женственности, сама это прекрасно понимала и пользовалась этим, кружа голову и соседу–помещику Рокотову, и Алексею Вульфу, и Пушкину, в её глазах часто отражалась какая–то тайная грусть, а в манере держаться ощущалась постоянно смущавшая Пушкина девическая застенчивость.
К Пушкину в Михайловское приехали гости – племянник директора Царскосельского лицея Е. А. Энгельгардта гусарский офицер Александр Петрович Распопов, с которым поэт был знаком ещё с лицейских времён, его сослуживец С. О. Юрьевич со своим дядей И. С. Деспот–Зеновичем. На следующий день Пушкин пригласил их прогуляться в Тригорское. «До позднего вечера мы провели очень приятно время, – вспоминал Распопов, – а в день нашего отъезда (гости пробыли в Михайловском четыре дня. – В. С.) были на раннем обеде; милая хозяйка нас обворожила приветливым приёмом, а прекрасный букет дам и девиц одушевлял общество. Александр Сергеевич особенно был внимателен к племяннице Осиповой, А. П. Керн, которой посвятил «Я помню чудное мгновенье»»
[14] .
В течение месяца Анна Керн и Пушкин виделись почти ежедневно, но поэт никак не мог преодолеть возникшее между ними напряжение, взять ровный определённый тон. Во время одной из встреч он всё же вручил Анне Петровне свой ответ Родзянко, адресованный больше ей, чем её бывшему любовнику. Он думал, что Анна как–то отреагирует на него, но этого не случилось.
В один из вечеров в тригорском доме занялись портрети–рованием; в это время был широко распространён способ создания профильных портретов при помощи свечи: карандашом обводилась тень от головы портретируемого на стене или листе бумаги, потом полученный силуэт затушёвывался. До нас дошли три силуэта, сделанные тогда в Тригорском: Анны и Евпраксии Вульф и Анны Петровны Керн. На обратной стороне теневого портрета нашей героини рукою Алексея Вульфа проставлена дата его создания: «1825». Анна Петровна изображена с высокой негладкой причёской и чуть полноватым подбородком – вероятно, такой её и увидел в Тригорском Пушкин.
«Во время пребывания моего в Тригорском, – писала в воспоминаниях А. П. Керн, – я пела Пушкину стихи Козлова:
Ночь весенняя дышалаСветлоюжною красой.Тихо Брента протекала,Серебримая луной… и проч.
Мы пели этот романс Козлова на голос Benedetta
{29} sia la madre – баркаролы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал затем П. А. Плетнёву (19 июля 1825 года. – В. С.): «Скажи старцу Козлову, что здесь есть одна прелесть, которая поёт его ночь. Как жаль, что он её не увидит! Дай бог ему её услышать!»». Анна Петровна по памяти воспроизвела фразу из письма почти точно; сравним её с подлинным текстом: «Скажи от меня Козлову, что недавно посетила наш край одна прелесть, которая небесно поёт его Венецианскую ночь на голос гондольерско–го речитатива – я обещал известить о том милого, вдохновенного слепца. Жаль, что он не увидит её, но пусть вообразит себе красоту и задушевность – по крайней мере, дай бог ему её слышать!»
Пушкин наслаждался пленительной музыкальностью её пения, её чудным голосом, а более всего – обаянием и даже дурманом её женственности. Он пустил в ход весь арсенал своих методов обольщения: блестящие каскады остроумия, необычайную любезность и, наконец, тяжёлую артиллерию – поэтический талант.
«Однажды… – вспоминала далее А. П. Керн, – явился он в Тригорское со своею большою чёрною книгой, на полях
Силуэты: вверху – Анна Петровна Керн,
внизу – Анна Николаевна и Евпраксия Николаевна Вульф. 1825 г.
которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что он принёс её для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих Цыган. Впервые мы слышали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу!.. Я была в упоении как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаивала от наслаждения; он имел голос певучий, мелодичный и, как он говорит про Овидия в своих Цыганах:
И голос шуму вод подобный.
Через несколько дней после этого чтения тётушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июльская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тётушка с сыном в одном, сестра (Анна Николаевна Вульф. – В. С.), Пушкин и я – в другом. Ни прежде, ни после я не видела его так добродушно весёлым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов, хвалил луну, не называл её глупою, а говорил: «J\'aime la lune, quand elle eclaire un beau visaqe» (Люблю луну, когда она освещает прекрасное лицо), хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною; это был намёк на то, как он завидовал при нашей первой встрече А. Полторацкому, когда тот уехал со мной. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли сразу в старый, запущенный сад. «Приют задумчивых дриад», с длинными аллеями старых дерев, корни которых, сплетаясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника вздрагивать. Тётушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: «Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin a Madam» (Дорогой Пушкин, будьте же гостеприимны и покажите госпоже ваш сад). Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: «Vous aviez un air si virginal; n\'est ce pas, que vous quelque chose, comme une croix» (Вы выглядели такой невинной девочкой; на вас было тогда что–то вроде крестика, не правда ли)».
«ГЕНИИ ЧИСТОЙ КРАСОТЫ»
«На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою Анной Николаевной Вульф. Он пришёл утром и на прощание принёс мне экземпляр второй главы „Онегина“
{30}, в неразрезанных листах, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами:
К***
Я помню чудное мгновенье;Передо мной явилась ты,Как мимолётное виденье,Как гений чистой красоты.В томленьях грусти безнадежной,В тревогах шумной суеты,Звучал мне долго голос нежныйИ снились милые черты.Шли годы. Бурь порыв мятежныйРассеял прежние мечты,И я забыл твой голос нежный,Твои небесные черты.В глуши, во мраке заточеньяТянулись тихо дни моиБез божества, без вдохновенья,Без слёз, без жизни, без любви.Душе настало пробужденье:И вот опять явилась ты,Как мимолётное виденье,Как гений чистой красоты.И сердце бьётся в упоенье,И для него воскресли вновьИ божество, и вдохновенье,И жизнь, и слёзы, и любовь!
Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю».
Какие чувства владели тогда поэтом? Смущение? Волнение? Может быть, сомнение или даже раскаяние?
Было ли это стихотворение результатом мгновенного увлечения – или поэтическим озарением? Велика тайна гениальности… Всего лишь гармоничное сочетание нескольких слов, а при их звучании в нашем воображении сразу возникает, словно материализуясь из воздуха, лёгкий женский образ, полный чарующей прелести… Поэтическое любовное послание в вечность…
Многие литературоведы подвергли это стихотворение самому тщательному разбору. Споры о различных вариантах его толкования, начавшиеся на заре XX века, ведутся до сих пор и, вероятно, ещё будут продолжаться.
Некоторые исследователи творчества Пушкина считают это стихотворение просто озорной шуткой поэта, решившего из одних только штампов русской романтической поэзии первой трети XIX века создать шедевр любовной лирики. Ведь из ста трёх его слов более шестидесяти являются затёртыми банальностями («голос нежный», «порыв мятежный», «божество», «небесные черты», «вдохновенье», «сердце бьётся в упоенье» и т. д.). Не будем серьёзно относиться к такому взгляду на шедевр.
По мнению большинства пушкинистов, выражение «гений чистой красоты» – это открытая цитата из стихотворения В. А. Жуковского «Лалла–Рук»:
Ах! Не с нами обитаетГений чистой красоты;Лишь порой он навещаетНас с небесной высоты;Он поспешен, как мечтанье,Как воздушный утра сон;И в святом воспоминаньеНе разлучен с сердцем он!Он лишь в чистые мгновеньяБытия бывает к намИ приносит откровенья,Благотворные сердцам.
Для Жуковского эта фраза была связана с целым рядом символических образов – призрачного небесного виденья, «поспешного, как мечтанье», с символами упования и сна, с темой «чистых мгновений бытия», отрыва сердца от «темной области земной», с темой вдохновения и откровений души.
Но Пушкин, вероятно, этого стихотворения не знал. Написанное к празднику, данному в Берлине 15 января 1821 года прусским королём Фридрихом по случаю приезда из России его дочери Александры Фёдоровны – супруги великого князя Николая Павловича, оно появилось в печати только в 1828 году. Жуковский его Пушкину не присылал.
Однако все образы, символически сконцентрированные во фразе «гений чистой красоты», опять появляются у Жуковского в стихотворении «Я Музу юную, бывало» (1823), но уже в иной экспрессивной атмосфере – ожидания «даро–вателя песнопений», тоски по гению чистой красоты – при мерцании его звезды.
Я Музу юную, бывало,Встречал в подлунной стороне,И Вдохновение леталоС небес, незваное, ко мне;На всё земное наводилоЖивотворящий луч оно —И для меня в то время былоЖизнь и Поэзия одно.Но дарователь песнопенийМеня давно не посещал;Бывалых нет в душе видений,И голос арфы замолчал.Его желанного возвратаДождаться ль мне когда опять?Или навек моя утратаИ вечно арфе не звучать?Но всё, что от времён прекрасных,Когда он мне доступен был,Всё, что от милых тёмных, ясныхМинувших дней я сохранил —Цветы мечты уединеннойИ жизни лучшие цветы, —Кладу на твой алтарь священный,О Гений чистой красоты!
Жуковский снабдил символику, связанную с «гением чистой красоты», своим комментарием. В основе его лежит понятие прекрасного. «Прекрасное… не имеет ни имени, ни образа; оно посещает нас в лучшие минуты жития»; «оно является нам только минутами, для того единственно, чтобы нам сказаться, оживить нас, возвысить нашу душу»; «прекрасно только то, чего нет»… Прекрасное сопряжено с грустью, со стремлением «к чему–то лучшему, тайному, далёкому, что с ним соединяется и что для тебя где–то существует. И это стремление есть одно из невыразимейших доказательств бессмертия души».
Но, скорее всего, как впервые отметил в 1930–х годах известный филолог академик В. В. Виноградов, образ «гений чистой красоты» возник в поэтическом воображении Пушкина в это время не столько в непосредственной связи со стихотворением Жуковского «Лалла–Рук» или «Я Музу юную, бывало», сколько под впечатлением его статьи «Рафаэлева Мадонна (Из письма о Дрезденской галерее)», напечатанной в «Полярной звезде на 1824 год» и воспроизводившей распространённую в то время легенду о создании знаменитой картины «Сикстинская мадонна»: «Сказывают, что Рафаэль, натянув полотно своё для этой картины, долго не знал, что на нём будет: вдохновение не приходило. Однажды он заснул с мыслию о Мадонне, и верно какой–нибудь ангел разбудил его. Он вскочил: она здесь, закричав, он указал на полотно и начертил первый рисунок. И в самом деле, это не картина, а видение: чем долее глядишь, тем живее уверяешься, что перед тобою что–то неестественное происходит… Здесь душа живописца… с удивительною простотою и легкостью, передала холстине то чудо, которое во внутренности её совершилось… Я… ясно начал чувствовать, что душа распространялась… Она была там, где только в лучшие минуты жизни быть может.
Гений чистой красоты был с нею:
Он лишь в чистые мгновеньяБытия слетает к намИ приносит нам виденья,Недоступные мечтам.
…И точно приходит на мысль, что эта картина родилась в минуту чуда: занавес развернулся, и тайна неба открылась глазам человека… Всё, и самый воздух, обращается в чистого ангела в присутствии этой небесной, мимоидущей девы».
Альманах «Полярная звезда» со статьёй Жуковского привёз в Михайловское А. А. Дельвиг в апреле 1825 года, незадолго до приезда в Тригорское Анны Керн, и после прочтения этой статьи образ Мадонны прочно обосновался в поэтическом воображении Пушкина.
«Но Пушкину была чужда морально–мистическая основа этой символики, – заявляет Виноградов. – В стихотворении „Я помню чудное мгновенье“ Пушкин воспользовался символикой Жуковского, спустив её с неба на землю, лишив её религиозно–мистической основы…
Пушкин, сливая с образом поэзии образ любимой женщины и сохраняя большую часть символов Жуковского, кроме религиозно–мистических
И я забыл твой голос нежный,Твои небесные черты…Тянулись тихо дни моиБез божества, без вдохновенья…И для него воскресли вновьИ божество, и вдохновенье…
строит из этого материала не только произведение новой ритмической и образной композиции, но и иного смыслового разрешения, чуждого идейно–символической концепции Жуковского»
[15].
Не надо забывать, что Виноградов сделал такое заявление в 1934 году. Это был период широкой антирелигиозной пропаганды и торжества материалистического взгляда на развитие человеческого общества. На протяжении ещё полувека советские литературоведы не касались религиозной темы в творчестве А. С. Пушкина.
Строки «в молчаньи грусти безнадежной», «в дали, во мраке заточенья» очень созвучны «Эде» Е. А. Баратынского; Некоторые рифмы Пушкин позаимствовал у себя самого – из письма Татьяны к Онегину:
И в это самое мгновеньеНе ты ли, милое виденье…
И здесь нет ничего удивительного – творчество Пушкина насыщено литературными реминисценциями и даже прямыми цитатами; однако, используя понравившиеся строки, поэт преображал их до неузнаваемости.
По мнению выдающегося русского филолога и пушкиниста Б. В. Томашевского, это стихотворение, несмотря на то, что рисует идеализированный женский образ, несомненно, связано с А. П. Керн. «Недаром оно в самом заголовке „К***\" адресовано любимой женщине, хотя бы и изображённой в обобщённом образе идеальной женщины“
[16].
На это указывает и собственноручно составленный Пушкиным список стихотворений 1816—1827 годов (он сохранился среди его бумаг), которые поэт не включил в издание 1826 года, но намеревался ввести в своё двухтомное собрание стихотворений (оно вышло в 1829 году). Стихотворение «Я помню чудное мгновенье… » здесь имеет заголовок «К А. П. К[ерн], прямо указывающий на того, кому оно посвящено
[17].
Доктор филологических наук Н. Л. Степанов изложил сформировавшееся ещё в пушкинские времена и ставшее хрестоматийным толкование этого произведения: «Пушкин, как всегда, исключительно точен в своих стихах. Но, передавая фактическую сторону встреч с Керн, он создаёт произведение, раскрывающее и внутренний мир самого поэта. В тиши михайловского уединения встреча с А. П. Керн вызвала в ссыльном поэте и воспоминания о недавних бурях его жизни, и сожаление об утраченной свободе, и радость встречи, преобразившей его однообразные будни, и, прежде всего, радость поэтического творчества»
[18].
Другой исследователь, Е. А. Маймин, особенно отметил музыкальность стихотворения: «Это как бы музыкальная композиция, заданная одновременно и реальными событиями в жизни Пушкина, и идеальным образом „гения чистой красоты“, заимствованным из поэзии Жуковского. Известная идеальность в решении темы не отменяет, однако, живой непосредственности в звучании стихотворения и в его восприятии. Это ощущение живой непосредственности идёт не столько от сюжета, сколько от увлекающей, единственной в своем роде музыки слов. В стихотворении много музыки: певучей, длящейся во времени, протяжной музыки стиха, музыки чувства. И как в музыке, в стихотворении выступает не прямой, не предметно ощутимый образ любимой – а образ самой любви. Стихотворение строится на музыкальных вариациях ограниченного круга образов–мотивов: чудное мгновенье – гений чистой красоты – божество – вдохновенье. Сами по себе эти образы не содержат ничего непосредственного, конкретного. Все это из мира отвлечённых и высоких понятий. Но в общем музыкальном оформлении стихотворения они становятся живыми понятиями, живыми образами»
[19].
Профессор Б. П. Городецкий в своём академическом издании «Лирика Пушкина» писал: «Загадка данного стихотворения состоит в том, что всё известное нам о личности А. П. Керн и об отношении к ней Пушкина, несмотря на весь огромный пиетет женщины, оказавшейся в состоянии вызвать в душе поэта чувство, ставшее основой невыразимо прекрасного произведения искусства, ни в какой мере и ни в какой степени не приближает нас к постижению той тайны искусства, которая делает это стихотворение типическим для великого множества аналогичных ситуаций и способным облагораживать и овевать красотой чувства миллионов людей…
Внезапное и кратковременное появление «мимолетного виденья» в образе «гения чистой красоты», мелькнувшего среди мрака заточенья, когда дни поэта тянулись «без слёз, без жизни, без любви», могло воскресить в его душе «и божество, и вдохновенье, / И жизнь, и слёзы, и любовь» только в том случае, когда всё это было уже пережито им ранее. Taкогo рода переживания имели место в первый период ссылки Пушкина – они–то и создали тот его душевный опыт, без которого немыслимо было появление впоследствии и «Прощания», и таких потрясающих проникновений в глубины человеческого духа, как «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной». Они создали и тот душевный опыт, без которого не могло появиться и стихотворение «Я помню чудное мгновенье».
Не следует понимать всё это слишком упрощённо, в том смысле, что для создания стихотворения реальный образ А. П. Керн и отношения к ней Пушкина были мало существенны. Без них, разумеется, не было бы и стихотворения. Но стихотворения в том его виде, в каком оно существует, не было бы и в том случае, если бы встрече с А. П. Керн не предшествовало прошлое Пушкина и весь тяжёлый опыт его изгнания. Реальный образ А. П. Керн как бы вновь воскресил душу поэта, раскрыл перед ним красоту не только безвозвратно ушедшего прошлого, но и настоящего, о чём прямо и точно сказано в стихотворении:
Душе настало пробужденье.
Именно поэтому проблему стихотворения «Я помню чудное мгновенье» следует решать, как бы повернув её другой стороной: не случайная встреча с А. П. Керн пробудила душу поэта и заставила минувшее оживиться в новой красе, а, наоборот, тот процесс оживления и восстановления душевных сил поэта, который начался несколько ранее, полностью обусловил и все основные характерные особенности и внутреннее содержание стихотворения, вызванного встречей с А. П. Керн»
[20].
Литературовед А. И. Белецкий более 50 лет назад впервые робко высказал мысль, что главный герой этого стихотворения – вовсе не женщина, а поэтическое вдохновение. «Совершенно второстепенным, – писал он, – нам представляется вопрос об имени реальной женщины, которая вознесена затем на высоту поэтического создания, где реальные черты её исчезли, а сама она стала обобщением, ритмически упорядоченным словесным выражением некоей общей эстетической идеи… Любовная тематика в данном стихотворении явно подчинена другой, философско–психологической тематике, и основной его темой является тема о разных состояниях внутреннего мира поэта в соотношениях этого мира с действительностью»
[21].
Дальше всех в отождествлении образа Мадонны и «гения чистой красоты» в данном стихотворении с личностью Анны Керн пошёл профессор М. В. Строганов: «Стихотворение „Я помню чудное мгновенье…“ было написано, очевидно, в одну ночь – с 18 на 19 июля 1825 года, после совместной прогулки Пушкина, Керн и Вульфов в Михайловском и накануне отъезда Керн в Ригу. Во время прогулки Пушкин, по воспоминаниям Керн, говорил о их „первой встрече у Олениных, выражался о ней восторженно и в конце разговора сказал: <…>. Вы выглядели такой невинной девочкой…“ Всё это входит в то воспоминание о „чудном мгновенье“, которому и посвящена первая строфа стихотворения: и сама первая встреча, и образ Керн – „невинной девочки“ (virginal). Ho это слово – virginal – означает по–французски и Богоматерь, Непорочную Деву. Так происходит невольное сравнение: „как гений чистой красоты“. А на другой день утром Пушкин принёс Керн стихотворение… Утро оказалось мудренее вечера. Что–то смутило Пушкина в Керн, когда он ей передавал свои стихи. Видимо, усомнился он: сможет ли она быть этим идеальным образцом? Явится ли она им? – И захотел отобрать стихи. Не удалось забрать, и Керн (именно потому, что она не была такой женщиной) напечатала их в альманахе Дельвига. Всю последующую „похабную“ переписку Пушкина с Керн можно, очевидно, рассматривать и как психологическую месть адресату стихотворения за свою излишнюю поспешность и возвышенность послания»
[22].
Рассматривавший в 1980–х годах это стихотворение с религиозно–философской точки зрения литературовед С. А. Фомичёв увидел в нём отражение эпизодов не столько реальной биографии поэта, сколько биографии внутренней, «трёх последовательных состояний души»
[23] . Именно с этого времени наметился ярко выраженный философский взгляд на это произведение. Доктор филологических наук В. П. Грех–нев, исходя из метафизических представлений пушкинской эпохи, трактовавшей человека как «малую вселенную», устроенную по закону всего мироздания: трёх–ипостасное, подобное Богу существо в единстве земной оболочки («тела»), «души» и «божественного духа», увидел в «чудном мгновении» Пушкина «всеобъемлющую концепцию бытия» и вообще «всего Пушкина»
[24]. Тем не менее оба исследователя признавали «живую обусловленность лирического начала стихотворения реальным источником вдохновения» в лице А. П. Керн.
Профессор Ю. Н. Чумаков обратился не к содержанию стихотворения, а к его форме, конкретно – к пространственно–временному развитию сюжета. Он утверждал, что «смысл стихотворения неотделим от формы его выражения…» и что «форма» как таковая «сама… выступает как содержание…»
[25]. По мнению Л. А. Перфильевой, автора последнего по времени комментария к этому стихотворению, Чумаков «разглядел в стихотворении вневременное и бесконечное космическое коловращение самостоятельной Пушкинской Вселенной, созданной вдохновением и творческой волей поэта»
[26].
Ещё один исследователь поэтического наследия Пушкина С. Н. Бройтман выявил в этом стихотворении «линейную бесконечность смысловой перспективы»
[27]. Та же Л. А. Перфильева, тщательно изучив его статью, констатировала: «Выделив „две системы смыслов, два сюжетно–образных ряда“, он допускает и их „вероятную множественность“; в качестве важного компонента сюжета исследователь предполагает „провиденциальность“
{31}».
Теперь познакомимся с довольно оригинальной точкой зрения самой Л. А. Перфильевой, базирующейся также на метафизическом подходе к рассмотрению и этого, и многих других произведений Пушкина.
Абстрагировавшись от личности А. П. Керн как вдохновительницы поэта и адресата этого стихотворения и вообще от биографических реалий и исходя из того, что основные цитаты стихотворения Пушкина заимствованы из поэзии В. А. Жуковского, у которого образ «Лаллы–Рук» (впрочем, как и другие образы его романтических произведений) предстаёт в качестве неземной и нематериальной субстанции: «призрак», «видение», «грёза», «милый сон», исследовательница утверждает, что пушкинский «гений чистой красоты» является в своей метафизической реальности «посланника Небес» как таинственный посредник между авторским «я» поэта и некой потусторонней, высшей сущностью – «божеством». Она считает, что под авторским «я» в стихотворении подразумевается Душа поэта. А «мимолётное виденье» Душе поэта «гения чистой красоты» – это «момент Истины», божественное Откровение, мгновенной вспышкой озаряющее и пронизывающее Душу благодатью божественного Духа. В «томленьи грусти безнадежной» Перфильева видит мучительность пребывания души в телесной оболочке, во фразе «звучал мне долго голос нежный» – архетипическую, первичную память души о Небе. Следующие две строфы «рисуют Бытие как таковое, отмеченное утомительной для души продолжительностью». Между четвёртой и пятой строфами незримо явлены провиденциальность или «Божественный глагол», в результате которого «Душе настало пробужденье». Именно здесь, в промежутке этих строф, помещается «незримая точка, создающая внутреннюю симметрию циклически замкнутой композиции стихотворения. Одновременно она является точкой поворота–возврата, с которой „пространство–время“ малой пушкинской Вселенной вдруг поворачивает, начиная течь себе навстречу, возвращаясь от земной реальности к небесному идеалу. Пробужденная Душа вновь обретает способность восприятия божества. И это акт её второго рождения – возвращение к божественной первооснове – «Воскресение». <…> Это обретение Истины и возвращение в Рай…
Усиление звучания последней строфы стихотворения знаменует всю полноту Бытия, торжество восстановленной гармонии «малой вселенной» – тела, души и духа человека вообще или лично самого поэта–автора, то есть «всего Пушкина».
Подводя итог своему анализу пушкинского произведения, Перфильева предполагает, что его, «независимо от той роли, которую сыграла в его создании А. П. Керн, можно рассматривать в контексте философской лирики Пушкина, наряду с такими стихотворениями, как „Поэт“ (которое, по мнению автора статьи, посвящено природе вдохновения), „Пророк“ (посвящено провиденциальности поэтического творчества) и „Я памятник себе воздвиг нерукотворный…“ (посвящено нетленности духовного наследия). В их ряду „Я помню чудное мгновенье…“ действительно, как уже отмечалось – стихотворение о „всей полноте Бытия“ и о диалектике души человека; и о „человеке вообще“, как о Малой Вселенной, устроенной по законам мироздания».
Кажется, предвидя возможность появления такой чисто философской трактовки пушкинских строк, уже упоминавшийся Н. Л. Степанов писал: «В таком истолковании стихотворение Пушкина лишается своей жизненной конкретности, того чувственно–эмоционального начала, которое так обогащает пушкинские образы, придаёт им земной, реалистический характер. Ведь если отказаться от этих конкретно–биографических ассоциаций, от биографического подтекста стихотворения, то образы Пушкина потеряют своё жизненное наполнение, превратятся в условно–романтические символы, означающие лишь тему творческого вдохновения поэта. Пушкина мы тогда можем подменить Жуковским с его отвлечённым символом „гения чистой красоты“. Этим обед–нится реализм стихотворения поэта, оно лишится тех красок и оттенков, которые так важны для пушкинской лирики. Сила и пафос пушкинского творчества в слиянии, в единстве отвлечённого и реального».
Но даже пуская в ход сложнейшие литературно–философские построения, трудно оспорить утверждение Н. И. Черняева, сделанное спустя 75 лет после создания этого шедевра: «Своим посланием «К***\" Пушкин обессмертил её (А. П. Керн. – В. С.) так же, как Петрарка обессмертил Лауру, а Данте – Беатриче. Пройдут века, и когда множество исторических событий и исторических деятелей будут забыты, личность и судьба Керн, как вдохновительницы пушкинской музы, будет возбуждать большой интерес, вызывать споры, предположения и воспроизводиться романистами, драматургами, живописцами»
[28].
«Я К ВАМ ПИШУ…»
Но вернёмся от литературоведческих споров к нашей героине.
Романтически описанная Анной Петровной прогулка по Михайловскому парку состоялась 18 июля 1825 года; а уже на следующий день, в воскресенье, Прасковья Александровна, по выражению П. В. Анненкова – «во избежание катастрофы», а формально – с намерением лично способствовать примирению Анны Петровны с мужем, увезла племянницу, а вместе с нею и дочерей Анну и Евпраксию в Ригу. Вскоре вслед за ними уехал и Алексей Вульф. Перед его отъездом Пушкин проговорил с ним около четырёх часов. Что они обсуждали, доподлинно неизвестно; вероятно, разрабатывали план побега поэта за границу, в осуществлении которого Алексею отводилась одна из главных ролей. Но, безусловно, много говорили и об Анне Керн.
Анна Петровна уезжала (вернее, её увозили) в тот момент, когда Пушкин уже пылал страстью, которая вот–вот должна была охватить и её. Но на пути этого пламени встала Прасковья Александровна…
Некоторые исследователи прямо называют главным мотивом поспешного увоза Анны Керн ревность (или зависть к успеху?) Прасковьи Александровны к молодой и обольстительной племяннице. Возможно, отчасти так и было; и Анна Петровна долго не могла простить ей этого. Но главная причина состояла в том, что мудрая Прасковья Александровна первой почувствовала опасность надвигающейся беды и мгновенно бросилась спасать близких людей, и без того не обласканных судьбой, от новых жизненных осложнений. Не увези тогда Прасковья Александровна племянницу в Ригу – и разыгралась бы драма, ведь в Пушкина были влюблены все без исключения обитательницы Тригорского.
Почему же Анна Петровна так безропотно дала тётушке увезти себя от Пушкина? Может быть, потому, что была в полном смятении чувств, не успела разобраться в себе. В её отношениях с Пушкиным всё было так неопределённо… Да, он посвятил ей дивные стихи, в которых были и восторг, и упоение, и любовь. Но ведь он адресовал поэтические признания в любви и другим обитательницам Тригорского, и эти стихи его ни к чему не обязывали. К тому же её лучшая подруга, Аннет Вульф, именно тогда открыла ей тайну своей любви к Пушкину. Не ускользнула от глаз Анны и влюблённость в поэта Евпраксии Вульф – пусть пока ещё детская, но стремительно набиравшая высоту. А к тому же она была в гостях, хотя и у своих родственников и друзей, и разрушать с трудом сложившуюся хрупкую тригорско–михай–ловскую идиллию ей не позволяли заложенные с детства нравственные принципы.
Пушкин был обескуражен – охваченный любовью, налетевшей на него, как горячий вихрь, и лишившийся предмета обожания, он испытывал отчаяние. Уже через день после отъезда Анны Петровны и тригорских барышень он начинает переписку с ними. Эти замечательные по красоте и силе чувства, озорные и остроумные, интригующе–интимные и страстные письма поэта, выдающиеся шедевры эпистолярного искусства, адресованные в основном Анне Петровне, несмотря на то, что они многократно воспроизводились в печати, мы процитируем полностью, так как они содержат много нюансов, которые нельзя упустить, чтобы суметь разобраться во взаимоотношениях этих людей. Картина была бы яснее, если бы существовала возможность привести ответные письма А. П. Керн; однако они не сохранились, и остаётся только обращаться к её воспоминаниям.
Первое письмо, написанное 21 июля 1825 года, как и все остальные, по–французски, поэт адресует Анне Николаевне Вульф. В нём после шуточных вопросов: «Итак, вы уже в Риге? Одерживаете ли победы? Скоро ли выйдете замуж?.. » и нескольких советов в том же духе вдруг следует признание Анне Петровне:
«Всё Тригорское поёт «Не мила ей прелесть ночи», и у меня от этого сердце ноет, вчера мы с Алексеем проговорили 4 часа подряд. Никогда ещё не было у нас такого продолжительного разговора. Угадайте, что нас вдруг так сблизило. Скука? Сродство чувства? Не знаю. Каждую ночь гуляю я по саду и повторяю себе: она была здесь – камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа, я пишу много стихов – всё это, если хотите, очень похоже на любовь, но клянусь вам, что это совсем не то. Будь я влюблён, в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, между тем мне было только досадно, – и всё же мысль, что я для неё ничего не значу, что, пробудив и заняв её воображение, я только тешил её любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает её ни более задумчивой среди её побед, ни более грустной в дни печали, что её прекрасные глаза остановятся на каком–нибудь рижском франте с тем же пронизывающим сердце и сладострастным выражением, – нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, – нет, лучше не говорите, она только посмеётся надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце её нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю её, – слышите? – да, презираю, несмотря на всё удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для неё чувство».
А через четыре дня Пушкин пишет уже самой Керн:
«Я имел слабость попросить у вас разрешения вам писать, а вы – легкомыслие или кокетство позволить мне это. Переписка ни к чему не ведёт, я знаю; но у меня нет сил противиться желанию получить хоть словечко, написанное вашей хорошенькой ручкой.
Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня наша встреча у Олениных. Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши, – это стараться не думать больше о вас. Если бы в душе вашей была хоть капля жалости ко мне, вы тоже должны были бы пожелать мне этого, – но ветреность всегда жестока, и все вы, кружа головы направо и налево, радуетесь, видя, что есть душа, страждущая в вашу честь и славу.
Прощайте, божественная; я бешусь и я у ваших ног. Тысячу нежностей Ермолаю Фёдоровичу и поклон г–ну Вульфу.
25 июля.
Снова берусь за перо, ибо умираю с тоски и могу думать только о вас. Надеюсь, что вы прочтёте это письмо тайком – спрячете ли вы его у себя на груди? Ответите ли мне
длинным посланием? Пишите мне обо всём, что придёт вам в голову, – заклинаю вас. Если вы опасаетесь моей нескромности, если не хотите компрометировать себя, измените почерк, подпишитесь вымышленным именем – сердце моё сумеет вас угадать. Если выражения ваши будут столь же нежны, как ваши взгляды, увы! – я постараюсь поверить им или же обмануть себя, что одно и то же. – Знаете ли вы, что, перечтя эти строки, я стыжусь их сентиментального тона – что скажет Анна Николаевна? Ах вы чудотворка или чудотворица!
Знаете что? Пишите мне и так и этак – это очень мило».
А. П. Керн в воспоминаниях пишет: «Получа это письмо, я тотчас ему отвечала и с нетерпением ждала от него второго письма; но он это второе письмо вложил в пакет тётушкин, а она не только не отдала его мне, но даже не показала. Те, которые его читали, говорили, что оно было прелесть как мило». Она цитирует также отрывок из не дошедшего до нас письма Пушкина к Прасковье Александровне, написанного в конце июля – августе 1825 года: «Хотите ли вы знать, что за женщина г–жа Керн? У неё гибкий ум, она понимает всё; огорчается легко и так же легко утешается, робка в приёмах обращения и смела – в поступках; но она чрезвычайно привлекательна».
А вот другое, не менее «милое» письмо, написанное поэтом 13 или 14 августа и обращенное к Анне Петровне:
«Перечитываю ваше письмо вдоль и поперёк и говорю: милая! прелесть! божественная!.. а потом: ах, мерзкая! – Простите, прекрасная и нежная, но это так. Нет никакого сомнения в том, что вы божественны, но иногда вам не хватает здравого смысла; ещё раз простите и утешьтесь, потому что от этого вы ещё прелестнее. Например, что вы хотите сказать, говоря о печатке, которая должна для вас подходить и вам нравиться (счастливая печатка!) и значение которой вы просите меня разъяснить? Если тут нет какого–нибудь скрытого смысла, то я не понимаю, чего вы желаете? Или вы хотите, чтобы я придумал для вас девиз? Это было бы совсем в духе Нетти. Полно, сохраните ваш прежний девиз («Не скоро, а здорово»), лишь бы это не было девизом вашего приезда в Тригорское, – а теперь поговорим о другом. Вы уверяете, что я не знаю вашего характера. А какое мне до него дело? Очень он мне нужен – разве у хорошеньких женщин должен быть характер? Главное – это глаза, зубы, ручки и ножки (я прибавил бы ещё – сердце, но ваша кузина очень затаскала это слово). Вы говорите, что вас легко узнать; вы хотели сказать – полюбить вас? Вполне с вами согласен и даже сам служу тому доказательством: я вёл себя с вами, как четырнадцатилетний мальчик. Это возмутительно, но с тех пор, как я вас больше не вижу, я постепенно возвращаю себе утраченное превосходство и пользуюсь этим, чтобы побранить вас. Если мы когда–нибудь увидимся, обещайте мне… Нет, не хочу ваших обещаний: к тому же письмо – нечто столь холодное, в просьбе, передаваемой по почте, нет ни силы, ни взволнованности, а в отказе – ни изящества, ни сладострастия. Итак, до свидания – и поговорим о другом. Как поживает подагра вашего супруга? Надеюсь, у него был основательный припадок через день после вашего приезда. (Поделом ему!) Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку! Божественная, ради бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты и чтобы у него сделался приступ, подагры, подагры! Это моя единственная надежда!
Перечитывая снова ваше письмо, я нахожу в нём ужасное если, которого я сначала не приметил: если моя кузина останется, то осенью я приеду ит. д.
Ради бога, пусть она останется! Постарайтесь развлечь её, ведь ничего нет легче; прикажите какому–нибудь офицеру вашего гарнизона влюбиться в неё, а когда настанет время ехать, досадите ей, отбив у неё воздыхателя; опять–таки, ничего нет легче. Только не показывайте ей этого; а то из упрямства она способна сделать как раз противоположное тому, что надо. Что делаете вы с вашим кузеном? Напишите мне об этом. Только вполне откровенно. Отошлите–ка его поскорее в его университет; не знаю почему, но я недолюбливаю этих студентов так же, как и г–н Керн. – Достойнейший человек этот г–н Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток – то, что он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Этого я так же не могу себе представить, как не могу вообразить рая.
Всё это было написано вчера. Сегодня почтовый день, и, не знаю почему, я вбил себе в голову, что получу от вас письмо. Этого не случилось, и я в самом собачьем настроении, хоть и совсем не справедливо: я должен быть благодарным за прошлый раз, знаю; но что поделаешь? Умоляю вас, божественная, снизойдите к моей слабости, пишите мне, любите меня, и тогда я постараюсь быть любезным. Прощайте… »
21 августа Пушкин снова пишет Анне Петровне: «Вы способны привести меня в отчаяние; я только что собрался написать вам несколько глупостей, которые насмешили бы вас до смерти, как вдруг пришло ваше письмо, опечалившее меня в самом разгаре моего вдохновения. Постарайтесь отделаться от этих спазм, которые делают вас очень интересной, но ни к чёрту не годятся, уверяю вас. Зачем вы принуждаете меня бранить вас? Если у вас рука была на перевязи, не следовало мне писать. Экая сумасбродка!
Скажите, однако, что он сделал вам, этот бедный муж? Уж не ревнует ли он часом? Что ж, клянусь вам, он не был бы неправ; вы не умеете или (что ещё хуже) не хотите щадить людей. Хорошенькая женщина, конечно, вольна… быть вольной (в другом переводе – вправе… иметь любовников. – В. С). Боже мой, я не собираюсь читать вам нравоучения, но всё же следует уважать мужа, – иначе никто не захочет состоять в мужьях. Не принижайте слишком это ремесло, оно необходимо на свете. Право, я говорю с вами совершенно чистосердечно. За 400 вёрст вы ухитрились возбудить во мне ревность; что же должно быть в 4 шагах? (NB: Я очень хотел бы знать, почему ваш двоюродный братец уехал из Риги только 15 числа сего месяца, и почему имя его в письме ко мне трижды сорвалось у вас с пера? Можно узнать это, если это не слишком нескромно?) Простите, божественная, что я откровенно высказываю вам то, что думаю; это – доказательство истинного моего к вам участия; я люблю вас гораздо больше, чем вам кажется. Постарайтесь хоть сколько–нибудь наладить отношения с этим проклятым г–ном Керном. Я отлично понимаю, что он не какой–нибудь гений, но в конце концов он и не совсем дурак. Побольше мягкости, кокетства (и главное, бога ради, отказов, отказов и отказов) – и он будет у ваших ног, – место, которому я от всей души завидую, но что поделаешь? Я в отчаянии от отъезда Аннеты; как бы то ни было, но вы непременно должны приехать осенью сюда или хотя бы в Псков. Предлогом можно будет выставить болезнь Аннеты. Что вы об этом думаете? Отвечайте мне, умоляю вас, и ни слова об этом Алексею Вульфу. Вы приедете? – не правда ли? – а до тех пор не решайте ничего касательно вашего мужа. Вы молоды, вся жизнь перед вами, а он… Наконец, будьте уверены, что я не из тех, кто никогда не посоветует решительных мер – иногда это неизбежно, но раньше надо хорошенько подумать и не создавать скандала без надобности.
Прощайте, сейчас ночь, и ваш образ встаёт передо мной, такой печальный и сладострастный; мне чудится, что я вижу ваш взгляд, ваши полуоткрытые уста.
Прощайте – мне чудится, что я у ваших ног, сжимаю их, ощущаю ваши колени, – я отдал бы всю свою жизнь за миг действительности. Прощайте, и верьте моему бреду; он смешон, но искренен».
Одно из писем Пушкина к Анне Петровне было вскрыто и прочитано П. А. Осиповой, после чего она разорвала отношения с племянницей и вернулась в Тригорское. Об этом стало известно поэту. 28 августа, делая вид, что не знает об отъезде Прасковьи Александровны из Риги, Пушкин пишет Анне Петровне:
«Прилагаю письмо для вашей тётушки; вы можете его оставить у себя, если случится, что они уже уехали из Риги. Скажите, можно ли быть столь ветреной? Каким образом письмо, адресованное вам, попало не в ваши, а в другие руки? Но что сделано, то сделано – поговорим о том, что нам следует делать.
Если ваш супруг очень вам надоел, бросьте его, но знаете как? Вы оставляете там всё семейство, берёте почтовых лошадей на Остров и приезжаете… куда? В Тригорское? Вовсе нет; в Михайловское! Вот великолепный проект, который уже с четверть часа дразнит моё воображение. Вы представляете себе, как я был бы счастлив? Вы скажете: «А огласка, а скандал?» Чёрт возьми! Когда бросают мужа, это уже полный скандал, дальнейшее ничего не значит или значит очень мало. Согласитесь, что проект мой романтичен! Сходство характеров, ненависть к преградам, сильно развитый орган полёта и пр. и пр. – Представляете себе удивление вашей тётушки? Последует разрыв. Вы будете видаться с вашей кузиной тайком, это хороший способ сделать дружбу менее пресной – а когда Керн умрёт – вы будете свободны как воздух… Ну что вы на это скажете? Не говорил ли я вам, что способен дать вам совет смелый и внушительный!»
Шутливо нарисовав перспективу оставления Анной Петровной мужа и его последствия, Пушкин переходит к обсуждению возможностей общения с нашей героиней, одновременно пытаясь заставить её ревновать:
«Поговорим серьёзно, т. е. хладнокровно: увижу ли я вас снова? Мысль, что нет, приводит меня в трепет. – Вы скажете мне: утешьтесь. Отлично, но как? Влюбиться? Невозможно. Прежде всего надо забыть про ваши спазмы. – Покинуть родину? Удавиться? Жениться? Всё это очень хлопотливо и не привлекает меня. – Да, кстати, каким же образом буду я получать от вас письма? Ваша тётушка противится нашей переписке, столь целомудренной, столь невинной (да и как же иначе… на расстоянии 400 вёрст). Наши письма наверное будут перехватывать, прочитывать, обсуждать и потом торжественно предавать сожжению. Постарайтесь изменить ваш почерк, а об остальном я позабочусь. – Но только пишите мне, да побольше, и вдоль и поперёк, и по диагонали (геометрический термин). Вот что такое диагональ. А главное, не лишайте меня надежды снова увидеть вас. Иначе я, право, постараюсь влюбиться в другую. Чуть не забыл: я только что написал Нетти (Анне Николаевне Вульф. – В. С.) письмо очень нежное, очень раболепное. Я без ума от Нетти. Она наивна, а вы нет. Отчего вы не наивны? Не правда ли, по почте я гораздо любезнее, чем при личном свидании; так вот, если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до чрезвычайности – в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю – у ваших ног. Прощайте. 28 августа.
Не распечатывайте прилагаемого письма, это нехорошо. Ваша тётушка рассердится.
Но полюбуйтесь, как с Божьей помощью всё перемешалось: г–жа Осипова распечатывает письма к вам, вы распечатываете письмо к ней, я распечатываю письмо Нетти – и все мы находим в них нечто для себя назидательное – поистине это восхитительно!»
Таким образом, Пушкин начинает игру. Его письмо, датированное тем днём и адресованное Прасковье Александровне Осиповой, фактически предназначено для прочтения Анной Петровной:
«Да, сударыня, пусть будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает. Ах, эти люди, считающие, что переписка может к чему–то привести. Уж не по собственному ли опыту они это знают? Но я прощаю им, простите и вы тоже – и будем продолжать.
Ваше последнее письмо (писанное в полночь) прелестно, я смеялся от всего сердца; но вы слишком строги к вашей милой племяннице; правда, она ветрена, но – терпение: ещё лет двадцать – и ручаюсь вам, она исправится. Что же до её кокетства, то вы совершенно правы, оно способно привести в отчаяние. Неужели она не может довольствоваться тем, что нравится своему повелителю г–ну Керну, раз уж ей выпало такое счастье? Нет, нужно ещё кружить голову вашему сыну, своему кузену! Приехав в Тригорское, она вздумала пленить г–на Рокотова и меня; это ещё не всё: приехав в Ригу, она встречает в её проклятой крепости некоего проклятого узника и становится кокетливым провидением этого окаянного каторжника! (Не об этом ли эпизоде упоминал А. В. Марков–Виноградский? – В. С.) Но и это ещё не всё: вы сообщаете мне, что в деле замешаны ещё и мундиры! Нет, это уж слишком: об этом узнает г–н Рокотов, и посмотрим, что он на это скажет. Но, сударыня, думаете ли вы всерьёз, что она кокетничает равнодушно? Она уверяет, что нет, я хотел бы верить этому, но ещё больше успокаивает меня то, что не все ухаживают на один лад, и лишь бы другие были почтительны, робки и сдержанны, – мне ничего больше не надо. Благодарю вас, сударыня, за то, что вы не передали моего письма: оно было слишком нежно, а при нынешних обстоятельствах это было бы смешно с моей стороны. Я напишу ей другое, со свойственной мне дерзостью, и решительно порву с ней всякие отношения; пусть не говорят, что я старался внести смуту в семью, что Ермолай Фёдорович может обвинять меня в отсутствии нравственных правил, а жена его – издеваться надо мной. – Как это мило, что вы нашли портрет схожим: «смела в» и т. д. Не правда ли? Она отрицает и это; но конечно, я больше не верю ей.
Прощайте, сударыня. С великим нетерпением жду вашего приезда… мы позлословим на счёт Северной Нетти, относительно которой я всегда буду сожалеть, что увидел её, и ещё более, что не обладал ею. Простите это чересчур откровенное признание тому, кто любит вас очень нежно, хотя и совсем иначе.
Михайловское».
Однако вскоре Пушкин, вероятно, испугался, что А. П. Керн всё же пошлёт это письмо своей тётушке и тем самым может поссорить его с хозяйкой Тригорского (она конечно же не отправила его. – В. С.), и в послании от 22 сентября 1825 года из Михайловского в Ригу к Анне Петровне поэт обращается с просьбой:
«Ради бога не отсылайте г–же Осиповой того письма, которое вы нашли в вашем пакете. Разве вы не видите, что оно было написано только для вашего собственного назидания?»
Пушкин перемежает упрёки в кокетстве советами, как вести себя с поклонниками, и предлагает возможные места встречи с Анной Петровной: «Кстати, вы клянётесь мне всеми святыми, что ни с кем не кокетничаете, а между тем вы на „ты“ со своим кузеном, вы говорите ему: я презираю твою мать. Это ужасно; следовало сказать: вашу мать, а ещё лучше – ничего не говорить, потому что фраза эта произвела дьявольский эффект. Ревность в сторону, – я советую вам прекратить эту переписку, советую как друг, поистине вам преданный без громких слов и кривляний. Не понимаю, ради чего вы кокетничаете с юным студентом (притом же не поэтом) на таком почтительном расстоянии. Когда он был подле вас, вы знаете, что я находил это совершенно естественным, ибо надо быть рассудительным. Решено, не правда ли? Бросьте переписку, – ручаюсь вам, что он от этого будет не менее влюблён в вас. Всерьёз ли говорите вы, уверяя, будто одобряете мой проект? У Анеты от этого мороз пробежал по коже, а у меня голова закружилась от радости. Но я не верю в счастье, и это вполне простительно. Захотите ли вы, ангел любви, заставить уверовать мою неверующую и увядшую душу? Но приезжайте, по крайней мере, в Псков; это вам легко устроить. При одной мысли об этом сердце у меня бьётся, в глазах темнеет и истома овладевает мною. Ужели и это тщетная надежда, как столько других?.. Перейдём к делу: прежде всего нужен предлог: болезнь Анеты – что вы об этом скажете? Или не съездить ли вам в Петербург? Вы дадите мне знать об этом, не правда ли? – не обманите меня, мой ангел. Пусть вам буду обязан я тем, что познал счастье, прежде чем расстался с жизнью! – не говорите мне о восхищении: это не то чувство, какое мне нужно. Говорите мне о любви: вот чего я жажду. А самое главное, не говорите мне о стихах… Ваш совет написать его величеству тронул меня, как доказательство того, что вы обо мне думали – на коленях благодарю тебя за него, но не могу ему последовать. Пусть судьба решит мою участь; я не хочу в это вмешиваться… (Пушкин, вероятно, всё же воспользовался советом Анны Петровны – попытался писать к Александру I, но прошение так и осталось в черновике, недопи–санным; вскоре, 19 ноября, император умер. – В. С.) Надежда увидеть вас ещё юною и прекрасною – единственное, что мне дорого. Ещё раз, не обманите меня. 22 сент. Михайловское.
Завтра день рождения вашей тётушки (Прасковье Александровне в этот день исполнялось 44 года. – В. С.); стало быть, я буду в Тригорском; ваша мысль выдать Анету замуж, чтобы иметь пристанище, восхитительна, но я не сообщил ей об этом. Ответьте, умоляю вас, на самое главное в моём письме, и я поверю, что стоит ещё жить на свете».
Пушкина настолько увлёк роман с Анной Керн, что на второй план отодвинулась даже поэзия. Казалось бы, должно происходить наоборот, ведь «душе настало пробужденье»,– но стихи не рождались…
И, тем не менее, к 1825 году относится весьма интересное стихотворение поэта – восьмистишие «Всё в жертву памяти твоей»
{32}:
Всё в жертву памяти твоей:И голос лиры вдохновенной,И слёзы девы воспаленной,И трепет ревности моей,И славы блеск, и мрак изгнанья,И светлых мыслей красота,И мщенье, бурная мечтаОжесточённого страданья.
Исследователи традиционно считают это произведение адресованным Елизавете Ксаверьевне Воронцовой.
«Сторонники такой версии, – пишет С. М. Громбах в статье, чьё заглавие повторяет название стихотворения, – не утруждают себя аргументацией, довольствуясь распространённым представлением о любви Пушкина к Воронцовой. Но нельзя не отметить, что… почти все строки стихотворения „Всё в жертву памяти твоей“ решительно противоречат общепринятой версии. Действительно, как согласовать „принесение в жертву“, т. е. отказ от блеска славы, со всем тем, что известно о мыслях Пушкина при воспоминаниях о Воронцовой? Он совершенно не пренебрегал славой, более того – жаждал её: достаточно вспомнить хотя бы знаменитое „Желание славы“. Пушкин не забывал и „мрака изгнанья“, а напротив, очень тяготился им. При воспоминании о Воронцовой не исчезал и „трепет ревности“ – об этом говорит страстное „Но если…“, которым обрывается стихотворение „Ненастный день потух…“. Рассеять для Пушкина мрак изгнания, заглушить ревность могли, по–видимому, лишь воспоминания о другой женщине, скрасившей это изгнание, заставившей забыть далёкую возлюбленную, отодвинувшей мечты о мести. Этой „другой“ была Анна Петровна Керн. Именно к ней и обращено стихотворение „Всё в жертву памяти твоей“.
Нельзя не отметить, что насколько все строки стихотворения «Всё в жертву памяти твоей» упорно сопротивляются отнесению его к Воронцовой, настолько легко и естественно они выстраиваются при соотнесении его с Керн. Все перечисленные в нём «жертвы» вполне могли стать незначительными, забытыми при воспоминании («памяти») об уехавшей недавно из Тригорского Анне Петровне. «Голос лиры вдохновенной» действительно замолк – в ближайшее после отъезда Керн время не создано (во всяком случае, не дошло до нас) ни одного лирического стихотворения. Исчез «трепет ревности». В словах о ревности склонны иногда видеть намёк на ревность к А. Н. Вульфу. Но при том, что Пушкин действительно ревновал Анну Петровну к её кузену, в стихотворении речь идет не об этом. Забыть («принести в жертву») «трепет ревности» заставили воспоминания не о женщине, которую ревновал поэт, а о той, увлечение которой затмило старую любовь и старую ревность»
[29].
Анализируя далее в таком же духе все фразы этого стихотворения, Громбах высказывает твёрдое убеждение в том, что оно адресовано именно Анне Петровне. Что касается даты его создания, то в любом месяце из трёх (июль, август или сентябрь), находящихся в промежутке между приездами А. П. Керн в Тригорское, в двадцатых числах у Пушкина был повод для его написания.
Жизнь Анны Петровны в Риге поначалу складывалась вполне удачно. Она помирилась с мужем и стала с ним совместно проживать. Двухэтажный каменный дом коменданта рижской крепости находился в цитадели. Рядом с ним были строения, где жили офицеры, располагалась гауптвахта, и находилась православная церковь Петра и Павла
{33}, которую посещали супруги Керны.
Но пушкинские письма сделали своё дело – поэт буквально покорил ими Анну Петровну. Был забыт даже Алексей Вульф, довольно часто на правах кузена навещавший её и настойчиво ухаживавший. Он писал нашей героине 1 октября 1825 года из Дерпта: «Вот уже целая вечность, что Вы мне не пишете! Что Вы меня забыли, дорогой друг?.. Вы более спокойны – это ли причина Вашего молчания? Не знаю, что я пишу Вам; нет, неправда, я не забыт, – скажите да! Ведь Вы так добры, – наверно есть какая–то другая причина для Вашего молчания!.. Вместо Вашего я получил письмо от моей матери; она говорит о Вас; например, она пишет: „один Загрядский и один Дадианов“ заменяют на минуту опасного кузена… Кто этот последний? Вы мне скажете это, – не правда ли?.. Не покидайте меня! Я ничего не прошу! Только это забвение, – оно ужасно!»
Примерно в то же время, когда было написано это письмо, Анна Петровна совершила довольно решительный поступок – вновь приехала в Тригорское, на этот раз вместе с мужем – якобы для примирения с тётушкой Прасковьей Александровной.
В 1859 году А. П. Керн описала ситуацию автору первой научной биографии Пушкина П. В. Анненкову: «Вы видели из писем Пушкина, что она (П. А. Осипова. – В. С.) сердилась на меня за выражение в письме к Алексею Вульфу: «Je meprise ta mere» (Я презираю твою мать). Ещё бы!.. Было и за что…
Керн предложил мне поехать. Я не желала, потому что, во–первых, Пушкин из угождения к ней перестал писать, а она сердилась. Я сказала мужу, что мне неловко поехать к тётушке, когда она сердится. Он, ни в чём никогда не сомневающийся, как следует храброму генералу, объявил, что берёт на себя нас примирить. Я согласилась. Он устроил романическую сцену в саду (над которой мы после с Анной Николаевной очень смеялись). Он пошёл вперёд, оставив меня в экипаже. Я через лес и сад пошла после и – упала в объятия этой милой, смешной, всегда оригинальной маленькой женщины, вышедшей ко мне навстречу в толпе всего семейства. Когда она меня облобызала, тогда все бросились ко мне, Анна Николаевна первая. Пушкина тут не было. Но я его несколько раз видела. Он очень не поладил с мужем, а со мною опять был по–прежнему и даже больше нежен, хотя урывками, боясь всех глаз, на него и меня обращенных».
Однако Пушкин в письме к Алексею Вульфу в Дерпт от 10 октября 1825 года изобразил сложившиеся у него с Е. Ф. Керном отношения иначе: «Что скажу вам нового? Вы, конечно уже знаете всё, что касается до приезда А. П. Муж её очень милый человек, мы познакомились и подружились». Относительно дружбы с мужем Анны Петровны поэт конечно же слукавил.
Среди биографов поэта сложилось мнение, что Ермолай Фёдорович, Прасковья Александровна и Анна Вульф неустанно ревниво следили за Пушкиным и Анной Петровной. Александр Сергеевич якобы был крайне раздосадован невозможностью даже на короткое время остаться наедине с женщиной, в которую был страстно влюблён. В какой–то момент он, вероятно, не смог скрыть раздражения по поводу такой тотальной слежки и сказал что–то неприличное в адрес Ермолая Фёдоровича. Произошёл конфликт, среди свидетелей которого была и Анна Петровна; в результате в глазах поэта ореол очарования женщины, недавно являвшейся предметом его страстного увлечения, на фоне несносного, неумного и смешного мужа неожиданно потускнел.
Однако можно предположить, что тогда Пушкин уже добился от Анны Петровны желаемого (вспомним её слова из письма к Анненкову: «со мною опять был по–прежнему и даже более нежен»; а ведь она, не желая в воспоминаниях и письмах прямо рассказывать об интимном, тем не менее часто делала намёки). Вероятно, муж почувствовал неладное – и его отношения с поэтом испортились. Если близость имела место, то это объясняет многие дальнейшие действия Анны Петровны, непонятные в другой ситуации: её прямо–таки маниакальное стремление сблизиться с семьёй Александра Сергеевича и вскружить голову брату Пушкина Льву, перезнакомиться со всеми его друзьями (в первую очередь с ближайшим другом ещё с лицейских времён Антоном Дельвигом) и войти в их круг; даже то, что по прошествии многих лет при написании «Воспоминаний о Пушкине» она не упомянула об этом своём приезде в Тригор–ское и новой встрече с поэтом – и это после такой страстной переписки?!
Супруги Керн пробыли в Тригорском всего несколько дней и вернулись в Ригу.
В библиотеке Пушкина хранятся два небольших томика в старинных переплетах – роман в письмах Юлианы Крю–денер «Валери» (Juliane von Krudener. Valerie, 1803). На страницах романа заметны многочисленные подчеркивания, от–меты ногтями, на полях – карандашные маргиналии, сделанные по–французски.
Действие романа развертывается в Италии конца XVIII века. Юный Густав де Линар полюбил супругу графа Б., друга его покойного отца, шестнадцатилетнюю Валери. Поначалу Густав сам не догадывается о своей любви; но когда истина открывается ему, герой осуждает себя, пытается бороться с чувством, решает расстаться с любимой женщиной навсегда. Он ищет забвения на лоне природы, в монастыре, в путешествиях, но не в силах забыть Валери, заболевает и умирает.
Пушкин в примечаниях к «Евгению Онегину» назвал повесть баронессы Крюденер «прелестной» и включил её в круг чтения Татьяны.
Литературовед Я. И. Ясинский пришёл к заключению, что пометы в книге сделаны рукою Пушкина. М. А. Цявловский в 1925 году утверждал: подчёркивания, отчёркивания и записи на полях связаны с увлечением Пушкина Анной Петровной. Несколько позднее Б. В. Томашевский обратил внимание на смысловое единство подчёркнутых фраз и выдвинул гипотезу о том, что в совокупности их «правомерно рассматривать как своеобразную переписку Пушкина – быть может, с А. П. Керн».
Л. И. Вольперт назвала их «зашифрованным письмом»: «В романе подчёркнутые фразы составляют в совокупности довольно обширный текст. Трудно ожидать, чтобы выхваченные из текста романа фразы соединялись между собой в органическом единстве, между ними чаще всего остаётся некое „разреженное пространство“. Всё же в письме можно найти некую организованность. Её создают удачно отобранные начало и концовка, определяющие известную композиционную законченность „письма“»
[30].
Развивая эту тему, исследовательница попыталась объяснить выделенные фразы и увязать их с конкретными событиями, имевшими место во взаимоотношениях поэта и его музы, в особенности во время посещения Анной Петровной Тригорского.
Известно, что обитательницы Тригорского были тонкими ценительницами поэзии и знатоками как европейской, так и русской литературы. В их кругу были в почёте всевозможные литературные игры. Вероятно, Анна Керн во время пребывания в Тригорском была активной участницей этих игр. Будучи любительницей развлечений, связанных с литературой, она ценила импровизации, экспромты, с увлечением играла в шарады. Пушкина, в совершенстве владевшего искусством остроумного намёка, лукавого подтекста, интригующей недоговорённости, «домашней семантикой», также можно легко представить участником эпистолярной игры. Шутливая приписка к чужому посланию, «обманное письмо», сообщение, отправленное от чужого имени, – все эти забавы в «царстве переписки» были его стихией. Использование «чужого слова» для составления «зашифрованного» любовного письма – ещё один вид той же игры. Эпистолярная форма романа Крюденер – любовные излияния Густава де Линара – могла подсказать идею сложить из строк романа лирическое письмо.
Любовное послание, составленное из подчёркнутых строк в тексте французского романа, отлично вписывается в атмосферу развлечений Тригорского. Оно начинается со строки, подчёркнутой в тексте романа ногтем: «Увы, буду ли я когда–нибудь любим!» Далее следуют строки об упоительном пении Валери во время прогулки в гондоле по Бренте. Вспомним рассказ Анны Петровны о восхищении Пушкина её исполнением романса «Венецианская ночь», в котором также идёт речь о Бренте. Особо выделены (и подчёркиванием, и отчёркиванием на полях) строки, повествующие о волнении Густава, вызванном внезапно донёсшимися звуками песни, которую любила напевать Валери: «Я замер, моё сердце и чувства были охвачены экстазом, знакомым лишь душам, в которых обитала любовь». А следующие отмеченные строки: «Почему она поёт так страстно, если сердце её не знает любви? Откуда она берёт эти звуки? Им учит страсть, а не одна лишь природа» – могли звучать для «адресата» по–особому, наполняться тайным, лишь ему понятным смыслом.
Оказались помеченными и фразы, описывающие внешность героини: её «хрупкость», «изящество», «девственный облик», а также «сочетание ветрености и серьёзности» и «прелесть выразительных глаз». Вероятно, эпизоды гадания на ромашке, танца с шалью, исполнительница которого будто сошла с картины Корреджо, подчёркнуты поэтом так же не случайно, как и апельсиновая корочка, которой касались губы Валери.
В составленном из фраз романа «письме» заметна перекличка с посланиями Пушкина, отправленными им Анне Керн в Ригу в июле—августе 1825 года. И в нём, и в почтовой переписке особо выделено получение первого письма от любимой. «Автор» выделяет дважды – и карандашом, и от–метой ногтя (что всегда является знаком особой важности) – восторженную реакцию Густава на неожиданное получение им письма от Валери. И в переписке, и в «письме» напряжённо звучит тема ревности. Густав мучительно и остро ревнует Валери к мужу: «И однако она прикасалась к его груди, он вдыхал её дыхание, её сердце билось рядом с его сердцем, а он оставался холодным, холодным как камень. Эта мысль приводила меня в неизъяснимую ярость». Тот же мотив в отношении мужа Анны Керн слышится в письмах Пушкина: «Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку».
Примечательно, что и стиль двух словесных помет, обра–щённых непосредственно к «адресату», выдержан в духе романа Крюденер.
Первая – отклик «автора» на переживания Густава в связи с болезнью Валери. Подчёркнуты строки о физическом состоянии Густава, отражающем его отчаяние и ужас: «Когда мне показалось, что ее страдания стали невыносимыми, кровь бросилась мне в голову, и я ощутил, с какой силой она бьётся в артериях <…> Я задрожал от ужаса, мне показалось, что кровь остановилась в венах, и я едва дотянулся до стула». Рядом с этими словами на полях книги «автор» написал по–французски: «Si une certaine personne e\'tais mala–de je serais dans une position plus cruelle que celle a\' Gustave» (Если бы известная особа заболела, я был бы в более мучительном положении, чем Густав).
Вторая словесная помета на полях, обращенная к «адресату», – краткий комментарий «автора» к прощальному, предсмертному письму де Линара к Валери, составляющему своего рода кульминацию и романа, и «письма»: «Ты была самой жизнью моей души: после разлуки с тобой она лишь изнемогала. В мечтах я вижу тебя такой, какой знал прежде. Я вижу лишь тот образ, который всегда хранил в сердце, который мелькал в моих снах, который я открывал своим горячим молодым воображением во всех явлениях природы, во всех живых существах. Я любил тебя безмерно, Валери!» Рядом с этими словами на полях стоит приписка, связывающая воедино судьбы «автора» и героя романа: «tout cela au presents ( всё это в настоящее время).
В неожиданной связи с текстом «письма» оказалась и дарственная надпись на шмуцтитуле второго тома, сделанная неизвестным лицом чернилами, по–французски: «Мадемуазель Ольге Алексеевой. Увы, одно мгновение, одно единственное мгновение <…> всемогущий Бог, для которого нет невозможного; это мгновение было так прекрасно, так мимолетно… Чудная вспышка, озарившая жизнь как волшебство». «Мгновение», «прекрасно», «мимолётно», «чудная», «волшебство» – не правда ли, мы всё это уже слышали в прекрасном стихотворении, посвященном Анне Керн?
Конец «письма» – прямое признание в любви – взят из предсмертного послания Густава: «Ты была самой жизнью моей души <…> Я любил тебя безмерно, Валери».
Этот эпизод – возможно, и спорный – тем не менее, думается, поможет современному читателю ощутить и атмосферу домашних развлечений, принятых в образованном дворянском обществе XIX века, к которому, безусловно, относились обитатели Тригорского, и чувства Пушкина, высказанные таким оригинальным способом.
16 октября 1825 года Пушкин написал стихотворение «Цветы последние милей», копия которого с небольшим изменением и с названием «Стихи на случай в позднюю осень присланных цветов к П. от П. О.» сохранилась в альбоме их адресата Прасковьи Александровны Осиповой.
Цветы последние милейРоскошных первенцев полей.Они унылые мечтаньяЖивее пробуждают в нас.Так иногда разлуки часЖивее сладкого свиданья.
Альбомное название этого стихотворения свидетельствует, что оно стало ответом на присланный букет. «Но следует обратить внимание на одно обстоятельство, – пишет С. М. Громбах в статье, посвященной тщательному разбору этого стихотворения. – Нежно любящая поэта Прасковья Александровна часто посылала ему цветы из своего сада. Даже уезжая, она оставляла распоряжение посылать Пушкину цветы. Но лишь единственный раз Пушкин отозвался на это стихами. Видимо, их продиктовала не вежливость, а нечто иное <…>. В поисках объяснения обратимся к датировке стихотворения… Если автограф этого стихотворения, так же как и альбомная запись родились в один день – 16 октября 1825 г., то в словах о разлуке и свидании мы вправе усмотреть отклик на недавний второй приезд А. П. Керн в Тригорское».
В таком случае из последних строк, по мнению Громба–ха, вытекает, что «по сравнению с этим, разочаровавшим его свиданием предшествовавшая ему разлука, заполненная оживлённой перепиской и постоянными воспоминаниями о первой встрече с Анной Керн в Тригорском, для Пушкина была „живее самого свиданья“. Именно это, вероятно, и хотел сказать Пушкин Прасковье Александровне Осиповой, выражая благодарность за присланные цветы. Ей, с вниманием и тревогой следившей за всеми перипетиями взаимоотношений Пушкина с её очаровательной и ветреной племянницей, была вполне понятна причудливая ассоциация, отозвавшаяся в пушкинских строках»
[31].
А разночтение между сохранившимся автографом, по которому приведённое выше стихотворение было напечатано в «Современнике», и альбомным текстом заключается в замене всего лишь одного слова: «сладкого свиданья» на «самого свиданья». Может быть, Пушкин в альбомном варианте, адресованном тётке нашей героини, хотел такой заменой несколько приглушить автобиографичность текста?
Через два месяца, почувствовав, что беременна, Анна Петровна решила окончательно порвать с мужем и уехать в Петербург. Перед отъездом из Риги она послала Пушкину последнее издание Байрона (вероятно, это было пятое, 12–томное издание «Сочинений Байрона в переводах на французский язык» 1822 года, с десятью добавочными томами, выпущенными в 1824 году), о котором он давно хлопотал. Одновременно Анна Петровна послала письмо кузине, Анне Николаевне Вульф, где сообщала о своём намерении уйти от мужа и поселиться в Петербурге.
Через некоторое время она получила от Пушкина ответ – одно из самых любезных, но в то же время наименее чувственных писем:
«Никак не ожидал, чародейка, что вы вспомните обо мне, от всей души благодарю вас за это. Байрон получил в моих глазах новую прелесть – все его героини примут в моём воображении черты, забыть которые невозможно. Вас буду видеть я в образах и Гюльнары и Леилы – идеал самого Байрона не мог быть божественнее. Вас, именно вас посылает мне всякий раз судьба, дабы усладить моё уединение! Вы – ангел–утешитель, ая – неблагодарный, потому что смею ещё роптать… Вы едете в Петербург, и моё изгнание тяготит меня более, чем когда–либо. Быть может, перемена, только что происшедшая, приблизит меня к вам, не смею на это надеяться. Не стоит верить надежде, она – лишь хорошенькая женщина, которая обращается с нами как со старым мужем. Что поделывает ваш муж, мой нежный гений? Знаете ли вы, что в его образе я представляю себе врагов Байрона, в том числе и его жену.
8 дек[абря].
Снова берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что я по–прежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости, что я целую ваши прелестные ручки и снова перецеловываю их, в ожидании лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны и пр. и пр. и пр.».
Далее следовала приписка Анны Николаевны Вульф: «…Алексей писал мне, что ты отложила все свои намерения об отъезде и решила остаться. Я начинала успокаиваться на твой счёт, как вдруг письмо твоё так разубеждает меня! Почему ты не говоришь мне положительного, а оставляешь таким образом в неизвестности?.. Положительно ли решён твой отъезд в Петербург?.. Байрон примирил тебя с Пушкиным; он посылает тебе деньги – 125 рублей, – его теперешнюю цену… »
Это письмо оказалось последним, дошедшим до нас из их переписки; им закончилась эпистолярная часть романа Пушкина с Керн.
Анна Петровна поняла характер складывающихся отношений с поэтом и не обольщалась радужными перспективами на их предмет. В своих воспоминаниях она чутко подметила несколько отстранённое, а иногда даже циничное отношение Пушкина к женщинам, особенно уже завоёванным им: «Живо воспринимая добро, Пушкин, однако, как мне кажется, не увлекался им в женщинах: его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота. Кокетливое желание ему понравиться не раз привлекало внимание поэта гораздо более, чем истинное и глубокое чувство, им внушённое».
Часть II. «НИ ВДОВА ТЫ, НИ ДЕВИЦА…»
РАЗРЫВ С МУЖЕМ И ПЕРЕЕЗД В ПЕТЕРБУРГ
Итак, в начале 1826 года наша героиня, наконец, окончательно порвала с ненавистным супругом и уехала в Петербург. Здесь Анна Петровна быстро сблизилась с семьёй Пушкина и даже некоторое время жила у родителей поэта
{34} на набережной Фонтанки у Семёновского моста в доме Устинова.
Весной 1826 года умерла четырёхлетняя дочь А. П. Керн, звавшаяся, как и мать, Анной. Хоронили её приехавшие в Петербург родители Анны Петровны Пётр Маркович и Екатерина Ивановна Полторацкие. Сама она на этой печальной церемонии отсутствовала, сославшись на недомогание, связанное с беременностью. В это время Анна Петровна проживала вместе с родителями и сестрой Елизаветой на набережной Фонтанки у Обухова моста в доме генеральши С. И. Штерич
{35}.
Но и будучи в положении, Анна Петровна не лишилась присущего ей обаяния и кокетливости. Её не оставляли вниманием многочисленные поклонники.
О её знакомствах и «дружбах» через письма родных и друзей, в первую очередь Прасковьи Александровны Осиповой, становилось известно Пушкину. Вероятно, это и дало ему повод в письме Алексею Вульфу от 7 мая 1826 года бросить фразу: «Что делает вавилонская блудница Ан[на] Петр[овна]? Говорят, что Болтин
{36} очень счастливо метал против почтенного Ерм[олая] Фёд о ровича]. Моё дело – сторона; но что скажете вы? Я писал ей: «Вы пристроили Ваших детей – это прекрасно (две дочери Анны Петровны Екатерина и Анна воспитывались в Смольном институте. – В. С.). Но пристроили ли Вы Вашего мужа? Последний – гораздо большая помеха»».
Такую резкую пушкинскую антитезу – «гений чистой красоты» и «вавилонская блудница» – можно объяснить по–разному. Последняя фраза была употреблена поэтом в личном письме к своему близкому другу, одновременно являвшемуся одним из любовников Анны Петровны. Пушкин, безусловно, знал о их связи и такой характеристикой хотел умалить достоинство Анны Керн именно в глазах Алексея Вульфа, и только его! Можно также предположить, что эти слова Пушкина – следствие ревности и досады: на непостоянство предмета его некогда страстной любви, на то, что она имела романы с другими, в том числе не только с Болтиным, но и самим Алексеем Вульфом. А может быть, всё это было сказано поэтом в шутку?
Никогда Анна Петровна не была блудницей, никогда не была развратницей. Каждому новому увлечению она предавалась с таким пылом, с такой страстью, что это вызывало подчас недоумение у её прежних почитателей.
До нас дошло одно из писем Анны Николаевны Вульф к поэту, которое указывает ещё на одну причину, по которой Пушкин мог назвать А. П. Керн «вавилонской блудницей»:
«Как изумилась я, – писала кузина нашей героини Пушкину 2 июня 1826 года из Малинников, – когда получила недавно большое послание от вашей сестры, написанное ею совместно с Анетой Керн; обе они очарованы друг другом. Лев (Лев Сергеевич, брат поэта. – В. С.) пишет мне в том же письме тысячу нежностей, и к великому своему удивлению я нашла также несколько строк от Дельвига, доставивших мне много удовольствия. Мне кажется, однако, что вы слегка ревнуете ко Льву. Я нахожу, что Анета Керн очаровательна, несмотря на свой большой живот, – это выражение вашей сестры. Вы знаете, что она осталась в Петербурге, чтобы родить, а потом собирается приехать сюда. Вы хотите на „предмете“ Льва выместить его успех у моей кузины. – Нельзя сказать, чтобы это свидетельствовало о вашем безразличии к ней»
[32].
Из этого письма можно понять, что вскоре по приезде в Петербург у Анны Петровны завязался роман с братом Пушкина и Лев имел успех, что, впрочем, вызывает большое сомнение. Неизвестно также, кто был тем «предметом», на котором Пушкин хотел выместить успех младшего брата. Роман Льва Сергеевича с Анной Петровной продолжился и после её родов. В первой половине января 1827 года А. А. Дельвиг писал Пушкину: «Нынче буду обедать у ваших, провожать Льва. Увижу твою нянюшку и Анну Петровну Керн, которая (между нами) вскружила совершенно голову твоему брату Льву…» Но в марте 1827 года Лев Пушкин поступил юнкером в Нижегородский драгунский полк и отправился для участия в боевых действиях на Кавказ.
7 июля 1826 года, ровно через девять месяцев после того, как Анна Петровна вторично побывала в Тригорском, она родила дочь Ольгу.
Интересно, что официальным восприемником при крещении Ольги, которое происходило 9 июля «в церкви Вознесения Господня, что при Адмиралтейских слободах», записан генерал–майор Фёдор Петрович Базин (или Пётр Петрович Базен)
[33] , в то время как в работах многих пушкинистов на основе писем Ольги Сергеевны Пушкиной утверждается, что восприемницей (может быть, заочно?) последней дочери Анны Петровны была также сестра поэта; именно в её честь девочку и назвали Ольгой. Сама Ольга Сергеевна 31 июля писала Пушкину, что она «так сдружилась с Керн, что крестила её ребёнка», и в дальнейшем называла эту дочь Анны Петровны крестницей. Так, 13—15 сентября 1827 года она писала из Ревеля: «Нежно целую мою маленькую крестницу».
Пётр Петрович (Пьер Доминик) Базен (Bazaine) (1786 – 1838) был инженером–строителем, учёным, механиком, математиком, педагогом. Выходец из Франции, принятый в 1810 году Александром I на русскую службу, он во время Отечественной войны 1812 года «из предосторожности» был отправлен сначала в Ярославль, затем в Пошехонье, а потом в Иркутск, а тамошним начальством на всякий случай помещён в острог, где получил варикозное расширение вен – как тогда называли, «аневризм». Только после окончания войны, весной 1815 года Базен был возвращён в Санкт–Петербург. Он спроектировал около 30 объектов – мосты Санкт–Петербурга и пригородов (большинство из которых были построены), набережные, эллинги, гавани, шоссе, являлся автором проектов перекрытий Зимнего дворца, Алек–сандринского театра (не осуществлены) и Троицкого собора. Пётр Петрович руководил строительством Обводного канала, зданий Сената и Синода, Шлиссельбургских шлюзов, гидросооружений Охтинского порохового завода. В 1824– 1827 годах Базен разработал проект защиты Санкт–Петербурга от наводнений, предусматривавший строительство пяти плотин и водо–и судопропускного сооружения общей длиной около 24 километров по створу Горская – остров Котлин – Ораниенбаум, который не был осуществлён. Он первым указал на циклоны как одну из основных причин наводнений в столице. Он являлся также автором трудов по математике («Начальные основания дифференциального исчисления» и «Начальные основания интегрального исчисления»), транспорту и строительству. В 1817 году П. П. Базен стал членом–корреспондентом, а в 1827 году – почётным членом Петербургской Академии наук. В 1815—1820 годах он служил профессором Института корпуса инженеров путей сообщения, в 1824—1834 годах – его директором. С 1816 года он состоял членом, а в 1824—1834 годах – председателем Комитета для строений и гидравлических работ. В 1826 году Базен получил чин генерал–лейтенант–инженера, а в 1830 году – генерал–лейтенанта. Пётр Петрович числился в Санкт–Петербургской масонской ложе Палестины (в степени шотландского рыцаря) и двух масонских ложах Франции. Среди его наград были ордена Святого Александра Невского, Белого орла, Святого Владимира 2–й степени, Святой Анны 1–й степени. С 1824 года он проживал в Санкт–Петербурге по адресу: набережная Фонтанки, 115. С 1835 года, оставаясь на российской службе, он работал во Франции. В 1839 году в здании Института путей сообщения был установлен бюст П. П. Базена, который ныне утрачен.
Кроме выдающихся инженерных знаний и талантов, Пётр Петрович обладал разнообразными гуманитарными способностями: владел пятью языками, неплохо знал русскую литературу и историю, писал стихи. Перевод значительной части поэмы Хераскова «Россиада» на французский язык, выполненный им, с его же комментариями был включён в вышедшую в 1823 году в Париже «Русскую антологию». Он посещал литературные вечера у князя Лобанова–Ростовского, был знаком с Н. М. Карамзиным, А. Н. Олениным, В. А. Жуковским, Н. И. Гречем, Ф. В. Булгариным, Д. И. Хвостовым, М. Ю. Виельгорским, Ксавье де Местром, Е. И. Загряжской, будущими декабристами А. А. Бестужевым–Марлинским и Г. С. Батеньковым.
С генеральшей Керн Пётр Петрович познакомился, вероятно, ещё до того, как она навсегда ушла от мужа. В жизни этой женщины много тайн; одна из них несомненно связана с генералом Базеном. Красота Анны Петровны не оставила его равнодушным. О их необыкновенно тёплых и близких отношениях поведал в своих воспоминаниях будущий цензор, а в описываемое время студент и начинающий литератор А. В. Никитенко, тоже имевший виды на нашу героиню и несколько смущённый развязностью обращения с ней генерала:
«Сентябрь 18[27]. Вечером был у г–жи Керн. Видел там известного инженерного генерала Базена. Обращение последнего есть образец светской непринуждённости: он едва не садился к г–же Керн на колени, говоря, беспрестанно трогал её за плечо, за локоны, чуть не обхватывал её стана. Удивительно и не забавно! Да и пришёл он очень некстати. Анна Петровна встретила меня очень любезно и, очевидно, собиралась пустить в ход весь арсенал своего очаровательного кокетства».
Анна Петровна в воспоминаниях отмечала, что Базен «в своём тесном, дружеском кружке отличался самою доброжелательной любезностью».
Через неё Базен познакомился с А. А. Дельвигом, Л. С. Пушкиным и его родителями. 22 августа 1827 года Надежда Осиповна Пушкина писала А. П. Керн: «…Базен всё не едет, не может расстаться с вами – его можно понять». Вполне вероятно, что генерал был знаком и с Александром Сергеевичем.
На протяжении многих лет П. П. Базена связывала с Анной Петровной дружба. До конца своих дней наша героиня берегла две маленькие записочки генерала, написанные по–французски аккуратным бисерным почерком.
«Если бы я не был столь болен, – говорится в одной из них, – то непременно приехал бы повидать Вас, дорогой друг, но я претерпеваю муки от моего аневризма. Как только я смогу говорить, пошлю за Вами экипаж, прося Вас приехать ко мне. А пока Ваше письмо… отправится с первым фельдъегерем, и я дам знать Элькану, что он должен вернуть Вам Ваши рукописи. Преданный Вам».
Вероятно, речь здесь идёт о переводах, которыми Анна Петровна предполагала подрабатывать после ухода от мужа и которые присылала Петру Петровичу для просмотра. А. В. Марков–Виноградский на оборотной стороне одной из записок оставил коротенькую информацию о Базене, которая заканчивается словами, написанными, безусловно, с подачи Анны Петровны: «Умён, добр и честен».
Сохранились два письма Надежды Осиповны Пушкиной к Анне Керн, написанных в августе 1827 года. Мать поэта называла её «дорогая и добрейшая моя Анета», делилась весточками, приходившими с Кавказа от Леона (Льва Сергеевича), и новостями из Михайловского, просила подыскать новую квартиру. Приведём фрагменты этих посланий:
16 августа 1827 года из Петербурга: «…Александр изредка пишет два–три слова своей сестре, он сейчас в Михайловском, подле своей „доброй нянюшки“, как вы мило её называете. Давно уже не имею вестей от Прасковьи Александровны».
22 августа 1827 года из Ревеля: «До чего же я обязана вам, любезнейшая моя, дорогая Анета, за то, что вы так аккуратно отвечаете мне и хлопочете по моему поручению о приискании для нас квартиры; очень мне жаль, но дом, который находится в одном дворе с вашим, никак нам не подходит – я эту квартиру знаю, она уныла как тюрьма, ни одно окно не выходит там на улицу, солнца не бывает никогда. <…>
Другая же квартира, что по соседству с вами, слишком для нас дорога. Какая жалость, что не хватает одной комнаты в доме Полторацких. <… >
Мы остаёмся здесь ещё до 14–го, а затем я отправлюсь в окрестности Нарвы повидаться с кузинами, а вы пока что, моя милая, добрая Анета, постарайтесь подыскать нам квартиру, не смущаясь тем, что первые две нам не подошли. Мне самой это обидно – я так люблю Фонтанку. Однако хватит на сегодня толковать о квартирах. Позвольте мне немного попенять вам, что вы так мало пишете о себе; вы ничего не говорите, принимаете ли вы ванны, которые должны были принести вам облегчение; что поделываете? С кем встречаетесь? Всё так же ли вы ленивы ходить пешком? Как ваши денежные дела? Извольте ответить на все эти вопросы, которые лишь свидетельствуют о том, с каким живейшим интересом я отношусь ко всему, что касается до вашей прелестной особы. <… >
Прощайте! Шлю тысячу нежных приветов всем вашим. Целую вас от всего сердца… Мой муж целует ваши ручки.
Прасковья Александровна перестала писать мне с тех пор, как Александр подле неё…»
Вот ещё несколько записочек, подтверждающих тёплые отношения, сложившиеся у Анны Керн с матерью Пушкина:
«Что вы поделываете, любезная Анна Петровна, как ваше здоровье, а также здоровье вашего ребенка? Нынче я счастлива, только что получила письмо от Леона, хотела утром же идти к вам пешком, да страшная грязь на улице. Буду ли я иметь удовольствие видеть вас у себя? От всего сердца обнимаю вас и сестру вашу».
«Тысяча благодарностей, любезная Анна Петровна, за вашу милую предупредительность. Чёрную шаль я оставлю у себя только на несколько часов, мне нужно сделать визит соболезнования. Надеюсь иметь удовольствие ещё нынче вас обнять – вы ведь придёте к нам обедать, не правда ли?»
«Придёте ли вы нынче пообедать к нам, любезная моя Анна Петровна? Надеюсь, вы доставите мне это удовольствие. Ваша тётушка (П. А. Осипова. – В. С.) едет навестить свою кузину Бегичеву, а вечером все мы будем у Дельвигов, где Леон обедает. Прасковья Александровна пообещала тоже быть там. Не желаете ли к нам присоединиться?»
В КРУЖКЕ ДЕЛЬВИГА
Ещё в период беременности состоялось более тесное знакомство Анны Петровны с ближайшим другом Пушкина Антоном Антоновичем Дельвигом и его женой Софьей Михайловной, вскоре переросшее в дружбу.
Отец Дельвига, тоже Антон Антонович, 30 августа 1816 года был произведён в генерал–майоры и назначен на службу в Полтавскую губернию. Здесь произошло его знакомство с генералом Е. Ф. Керном, который в это время командовал 15–й пехотной дивизией и ходил в женихах Анны Полторацкой.
Сразу после выпуска из Лицея Антон Дельвиг приезжал к отцу в Хорол, который находится всего в нескольких верстах от Лубен. Вполне возможно, что Анна Петровна была знакома с Антоном Дельвигом, ещё проживая в Малороссии. После выпуска из Лицея Дельвиг служил в Департаменте горных и соляных дел, затем в канцелярии Министерства финансов, с 1821 по 1825 год – помощником библиотекаря в Императорской публичной библиотеке, а позже – в Министерстве внутренних дел, к концу жизни имея чин надворного советника (VII класс по Табели о рангах).
Один из товарищей оставил такое описание внешности А. А. Дельвига: «Это был молодой человек, довольно полный, в коричневом сюртуке. Большие, осенённые густыми, тёмными бровями, глаза блестели сквозь очки в чёрной оправе; довольно полное, но бледное лицо было задумчиво, и вообще вся наружность выражала несвойственное летам равнодушие».
Дельвиг состоял в обществе «Зелёная лампа», являлся действительным членом Вольного общества любителей российской словесности, с 1819 года входил в состав пред–декабристской организации «Священная артель», был членом Санкт–Петербургских масонских лож «Елизаветы и добродетели» и «Избранного Михаила». В 1825—1831 годах он издавал альманах «Северные цветы», в 1829—1830 годах – альманах «Подснежник», с 1830 года – «Литературную газету».
А. П. Керн так характеризовала его в воспоминаниях: «Дельвиг соединял в себе все качества, из которых слагается симпатичная личность. Любезный, радушный хозяин, он сумел осчастливить всех, имевших к нему доступ. Благодаря своему британскому юмору он шутил всегда остроумно, не оскорбляя никого. <…>
Кроме прелести неожиданных импровизированных удовольствий, Дельвиг любил, чтобы при них были и хорошее вино, и вкусный стол. Он с детства привык к хорошей кухне; эта слабость вошла у него в привычку. <… >
Юмор Дельвига, его гостеприимство и деликатность часто наводили меня на мысль о Вальтер Скотте, с которым, казалось мне, у него было сходство в домашней жизни. В его поэтической душе была какая–то детская ясность, сообщавшая собеседникам безмятежное чувство счастия, которым проникнут был сам поэт. Этой особенностью Дельвига восхищался Пушкин. <…>
Я никогда не видела его скучным или неприятным, слабым или неровным. Один упрёк только сознательно ему можно сделать, – это за лень, которая ему мешала работать на пользу людей. Эта же лень делала его удивительно снисходительным к слугам своим, которые могли быть всё, что им было угодно: и грубыми, и пренебрежительными; он на них рукой махнул, и если б они вздумали на головах ходить, я думаю, он бы улыбнулся и сказал бы своё обычное: «Забавно!»».
Сам Дельвиг называл Анну Петровну своей «второй женой», а себя – зная о её многочисленных романах, проходивших на его глазах, – «мужем безномерным».
«Однажды Дельвиг и его жена, – вспоминала Анна Петровна, – отправились, взяв с собою и меня, к одному знакомому ему семейству; представляя жену, Дельвиг сказал: „Это моя жена“, и потом, указывая на меня: „А это вторая“. Шутка эта получила право гражданства в нашем кружке, и Дельвиг повторил её, надписав на подаренном мне экземпляре поэмы Боратынского „Бал“: „Жене № 2–й от мужа безномерного“.
Двоюродные братья Дельвига Андрей и Александр, молоденькие прапорщики, также не избежали всесильных чар любвеобильной красавицы.
Жена Антона Дельвига Софья Михайловна, урождённая Салтыкова (1806—1888), была дочерью члена литературного общества «Арзамас» и тайного советника Михаила Александровича Салтыкова. Её мать, француженка Елизавета Фран–цевна, в девичестве Ришар, умерла в 1814 году, после чего Софья была отдана отцом в петербургский женский пансион Е. Д. Шрётер. Преподавателем российской словесности в нём был П. А. Плетнёв, который и познакомил её летом 1825 года с Дельвигом. До этого у неё уже было два романа – с однокурсником Пушкина и Дельвига по Лицею Константином Гурьевым и с будущим декабристом Петром Каховским, который, посватавшись к Софье и получив от её отца отказ, в пылу чувств даже безуспешно уговаривал барышню бежать с ним.
30 октября 1825 года она вышла замуж за барона Антона Дельвига. Обаятельная, хорошо образованная, да к тому же неплохая музыкантша, Софья Михайловна устроила в доме своеобразный литературно–музыкальный салон, где, кроме поэтов, собирались многие любители классической фортепианной музыки и романса. На этих вечерах присутствовали и несколько женщин: жена Плетнёва Степанида Александровна (урождённая Раевская), супруга Одоевского Ольга Степановна (урождённая Ланская).
Софья Михайловна буквально боготворила Анну Петровну. В письме от 10 января 1829 года она писала своей подруге и соученице по пансиону Александре Николаевне Карелиной: «Из дам вижу более всех Анну Петровну Керн; муж её генерал–майор, комендант в Смоленске; она несчастлива, он дурной человек, и они вместе не живут около трёх лет. Это добрая, милая и любезная женщина 28 лет; она живёт в том же самом доме, что и мы, – почему мы видимся всякий день; она подружилась с нами и принимает живое участие во всём, что нас касается, – а следовательно, и в моих друзьях…»
В следующем письме Софья Михайловна продолжает информировать подругу об Анне Петровне: «Она живёт здесь из–за своей старшей дочери, девочки 11 лет, которая в монастыре. Она должна была поместить её туда, чтобы спасти её от плохих забот её отца, который взял бы её к себе при их разъезде. Ты знаешь, что это так водится. Это очаровательная женщина, повторяю это ещё раз…»
Поселившись по соседству с Дельвигами на Загородном проспекте, в доме купца Кувшинникова, Анна Петровна стала посещать их дружеские литературные вечера, на которые обычно дважды в неделю, по средам и воскресеньям, около восьми часов вечера собирались петербургские литераторы: И. А. Крылов, В. А. Жуковский, П. А. Плетнёв, В. Ф. Одоевский, О. М. Сомов, В. Н. Щастный, А. И. Подо–линский, Е. Ф. Розен, М. Д. Деларю и др. Часто у Дельвигов бывали его сослуживец по Императорской публичной библиотеке Н. И. Гнедич, молодой поэт Дмитрий Веневитинов, а также высланный в Россию польский поэт Адам Мицкевич. «Во всём кружке, – вспоминала Анна Петровна, – была родственная простота и симпатия; дружба, шутки и забавные эпитеты, которые придавались чуть не каждому члену маленькой республики, могут служить характеристикой этой детски весёлой семьи».
На вечерах говорили не по–французски, как было принято в тогдашнем светском обществе, а по–русски. Довольно часто здесь звучала музыка – превосходной пианисткой была хозяйка, иногда приглашали молодого композитора и пианиста Михаила Глинку; прекрасно пел, играл на скрипке, гитаре и фортепиано соученик Дельвига по Лицею Михаил Яковлев, нередко под аккомпанемент жены пел и сам хозяин.
«Душою всей этой счастливой семьи поэтов, – вспоминала А. П. Керн, – был Дельвиг… Дельвиг соединял в себе все качества, из которых слагается симпатичная личность. Любезный, радушный хозяин, он умел счастливить всех, имевших к нему доступ».
Анна Петровна быстро оказалась в курсе всех дел и творческих забот членов этого литературно–дружеского кружка. Вместе с С. М. Дельвиг она читала в корректуре «Северные цветы» и «Литературную газету» и сама пробовала переводить французские романы. Своим женским очарованием, начитанностью и искренней любезностью в обращении Керн во многом способствовала созданию особой атмосферы дельвиговских вечеров – открытых, весёлых, шумных, с импровизациями и лёгкой влюблённостью. Здесь она всегда находила понимание, дружескую поддержку и – что немаловажно для молодой кокетливой женщины – восторженное поклонение.
Постоянное и разнообразное чтение помогло нашей героине сформировать хороший литературный вкус, умение отличать истинную художественность от литературных подделок и испытывать наслаждение при встрече с настоящим талантом.
«Приятно жилось в это время, – вспоминала Анна Петровна. – Баронесса приходила ко мне по утрам: она держала корректуру „Северных цветов“. Мы иногда вместе подшучивали над бедным Сомовым, переменяя заглавия у стихов Пушкина, например: „Кобылица молодая“ мы поставили „Мадригал такой–то“. Никто не сердился, а всем было весело. Потом мы занимались итальянским языком, а к обеду являлись к мужу…»
Ближайший помощник А. А. Дельвига по изданию «Северных цветов», а затем и «Литературной газеты» Орест Михайлович Сомов (1793—1833), о котором упомянула А. П. Керн, происходил из Харьковской губернии, окончил университет и с 1817 года обосновался в Петербурге. До 1826 года он состоял столоначальником в правлении Российско–Американской компании, где правителем канцелярии был Кондратий Фёдорович Рылеев. По подозрению в причастности к восстанию декабристов Сомов был арестован 19 декабря 1825 года и заключён в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, но 7 января 1826 года освобождён. С этих пор Орест Михайлович стал жить только литературным трудом. Первые стихотворные, прозаические и переводные произведения он начал печатать ещё во время учёбы в Харьковском университете. По приезде в Петербург он публиковался в журнале «Благонамеренный», состоял членом Вольного общества любителей российской словесности. Сомов являлся автором произведений на тему украинской истории: «Песнь о Богдане Хмельницком – освободителе Малороссии», «Гайдамак», «Юродивый», «Русалка», «Оборотень» и других «малороссийских былей».
Некоторое время Сомов работал в изданиях Булгарина, который ценил его как человека полезного, но, зная, как тот нуждается, обходился с ним дурно и даже иногда обсчитывал его. Однажды Булгарин за что–то прогневался на Сомова и объявил ему отставку. Оставшись без средств к существованию, Сомов в 1827 году предложил свои услуги в качестве помощника в издательских делах А. А. Дельвигу. Тот охотно принял предложение Ореста Михайловича. С этих пор ни одна книжка «Северных цветов» не появлялась без повестей Сомова и его обозрений российской словесности.
«Появление Сомова, – вспоминал Андрей Иванович Дельвиг, – было очень неприятно встречено в обществе Дельвига. Наружность Сомова также была не в его пользу. Вообще постоянно чего–то опасающийся, с красными, точно заплаканными глазами, он не внушал доверия. Пушкин выговаривал Дельвигу, что тот приблизил к себе такого неблагонадёжного и мало способного человека. Плетнёв и все молодые литераторы были того же мнения. Между тем все ошибались насчёт Сомова. Он был самый добродушный человек, всею душою предавшийся Дельвигу и всему его кружку и весьма для него полезный в издании альманаха „Северные цветы“ и впоследствии „Литературной газеты“. Вскоре, однако же, все переменили мнение о Сомове. Он сделался ежедневным посетителем Дельвига или за обедом, или по вечерам. Всё его общество очень полюбило Сомова. Только Пушкин продолжал обращаться с ним с некоторою надменностью».
Со своим приходом в «Северные цветы» О. М. Сомов стал одной из центральных фигур украинского литературного землячества в Петербурге. Он опекал начинающего литератора А. В. Никитенко, вдохновлял благожелательными критическими отзывами «осьмнадцатилетнего стихотворца» Н. В. Гоголя, привлекал к сотрудничеству в альманахе И. П. Котляревского. Орест Михайлович собирал тексты украинских народных песен, малороссийских былей, преданий и сказок.
Сомов был человеком честным и благородным, обладал добрым и кротким нравом и в результате скоро стал любимцем женской части дельвиговского кружка, являясь при этом горячим поклонником Анны Петровны Керн. Кроме взаимной симпатии их сближало трепетное отношение к малороссийскому фольклору и обычаям. Сам Орест Михайлович называл А. П. Керн и С. М. Дельвиг «изящными произведениями природы».
В 1830 году после запрещения Дельвигу издавать «Литературную газету» именно Сомов стал её официальным издателем и редактором и выпускал газету до июня 1831 года.
В 1826 году Анна Петровна познакомилась с Михаилом Ивановичем Глинкой. Вот как она описала эту встречу в воспоминаниях:
«В это время ещё немногие живали летом на дачах. Проводившие его в Петербурге любили гулять в Юсуповом саду, на Садовой. Однажды, гуляя там в обществе двух девиц и Александра Сергеевича Пушкина
{37}, я встретила генерала Базена, моего хорошего знакомого. Он пригласил нас к себе на чай и при этом представил мне Глинку, говоря: «Jen e vous promets pas cTexcellent the, car je ne nfy connais quere, mais un accompagnement delicieux: vous entendrez Glinka, un ce nos premiers pianists» (Прекрасного чаю обещать не стану, ибо не знаю в нём толку, но зато обещаю чудесное общество: вы услышите Глинку, одного из первых наших пианистов). Тогда молодой человек, шедший в стороне, сделал шаг вперёд, грациозно поклонился и пошёл подле Пушкина, с которым был уже знаком и прежде. Лишь только мы вошли в квартиру Базена, очень просто меблированную, и уселись на диван, хозяин предложил Глинке сыграть что–нибудь. Нашему хозяину очень хотелось, чтобы Глинка импровизировал, к чему имел гениальные способности, а потому Базен просил нас дать тему для предполагаемой импровизации и спеть какую–нибудь русскую или малороссийскую песню. Мы не решились, и сам Базен запел малороссийскую простонародную песню с очень простым мотивом:
Наварила, напеклаНе для Гришки, для Петра,Ой лих мой Петрусь,Бело личко, черноусь!
Глинка опять поклонился своим выразительным, почтительным манером и сел за рояль. Можно себе представить, но мудрено описать моё удивление и восторг, когда раздались чудные звуки блистательной импровизации; я никогда ничего подобного не слыхала, хотя и удавалось мне бывать в концертах Фильда
{38} и многих других замечательных музыкантов; но такой мягкости и плавности, такой страсти в звуках и совершенного отсутствия деревянных клавишей я никогда ни у кого не встречала!
У Глинки клавиши пели от прикосновения его маленькой ручки. Он так искусно владел инструментом, что до точности мог выразить всё, что хотел; невозможно было не понять того, что пели клавиши под его миниатюрными пальцами.
В описываемый вечер он сыграл, во–первых, мотив, спетый Базеном, потом импровизировал блестящим, увлекательным образом чудесные вариации на тему мотива, и всё это выполнил изумительно хорошо. В звуках импровизации слышалась и народная мелодия, и свойственная только Глинке нежность, и игривая весёлость, и задумчивое чувство. Мы слушали его, боясь пошевелиться, а по окончании оставались долго в чудном забытьи.
Впоследствии Глинка бывал у меня часто; его приятный характер, в котором просвечивалась добрая, чувствительная душа нашего милого музыканта, произвёл на меня такое же глубокое и приятное впечатление, как и музыкальный талант его, которому равного до тех пор я не встречала. <… >
Он был один из приятнейших и вместе добродушнейших людей своего времени, и хотя никогда не прибегал к злоречию насчёт ближнего, но в разговоре у него было много весёлого и забавного. Его ум и сердечная доброта проявлялись в каждом слове, поэтому он всегда был желанным и приятным гостем, даже без музыки. <… >
Глинка был чрезвычайно нервный, чувствительный человек, и ему было всегда то холодно, то жарко, чаще всего грустно… Являясь ко мне, он просил иногда позволения надеть мою кацавейку и расхаживал в ней, как в мантии, или, бывало, усаживался в угол на диване, поджавши ножки. Летом, кажется, в 1830 году, когда я жила с Дельвигом на даче у Крестовского перевоза, Глинка бывал у нас очень часто и своей весёлостью вызывал на разные parties de plaisir ( увеселительные прогулки). <… >
Михаил Иванович Глинка был такого милого, любезного характера, что узнавши его коротко, не хотелось с ним расставаться, и мы пользовались всяким случаем, чтобы чаще его видеть. Однажды… он пригласил весь наш кружок к себе на чай. Когда мы приехали к нему, он тотчас повёл нас в сад и там угощал фруктами, чаем и своей музыкой. Много мы шутили и долго смеялись над одною из надписей на беседке его садика: «Не пошто далече и здесь хорошо». В конце этого счастливого лета мы ещё сделали поездку в обществе Глинки в Ораниенбаум. Там жила в то лето нам всем близкая по сердцу, дорогая наша О. С. Павлищева (сестра А. С. Пушкина. – В. С), она была больна и лечилась морским воздухом и купаньями. <…>
Ради правды нельзя не признаться, что вообще жизнь Глинки была далеко не безукоризненна. Как природа страстная, он не умел себя обуздывать и сам губил своё здоровье, воображая, что летние путешествия могут поправить зло и вред зимних пирушек; он всегда жаловался, охал, но между тем всегда был первый готов покутить в разгульной беседе. В нашем кружке этого быть не могло, и потому я его всегда видела с лучшей его стороны, любила его поэтическую натуру, не доискиваясь до его слабостей и недостатков».
По поводу знаменитого романса, шедевра двух гениев – поэтического и музыкального – Анна Петровна вспоминала: «Он взял у меня стихи Пушкина, написанные его рукою: „Я помню чудное мгновенье…“, чтоб положить их на музыку, да и затерял их, Бог ему прости! Ему хотелось сочинить на эти слова музыку, вполне соответствующую их содержанию, а для этого нужно было на каждую строфу писать особую музыку, и он долго хлопотал об этом».