Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Предисловие

Иному читателю может показаться странным, что биография императрицы Анны Иоанновны издается в знаменитой серии «Жизнь замечательных людей». Однако слово «замечательный» в русском языке имеет два значения. Согласно первому, «замечательный» — это «выдающийся, необыкновенный по своим качествам». Именно так в советское время понимали это слово в названии серии «ЖЗЛ», хотя и в ней было много биографий людей совсем не выдающихся и даже вполне заурядных. Но есть и второе значение этого слова: «замечательный» — это «заслуживающий внимания», «примечательный», «интересный». Для педантов биография Анны Иоанновны вполне может проходить «по второму департаменту» — как биография человека, несомненно заслуживающего нашего внимания. При этом сразу скажу, что я не был преисполнен к своей героине ни особой симпатии, ни особого неприятия, поэтому стремился сказать о ней все и не утаить ничего.

Книг и статей об Анне Иоанновне у нас и за рубежом написано немного. Уж если историки и обращались к ее царствованию, то их, как правило, привлекал 1730 год, когда была предпринята уникальная попытка ликвидировать самодержавие, создать олигархическую монархию. Этот сюжет из истории XVIII века стал любимым для либеральных историков начала XX века и служил неким подтверждением возможностей развития России не только по самодержавному пути. На Анну Иоанновну историки смотрели при этом с пренебрежением и некоторым раздражением, как смотрят на случайного прохожего, который загораживает нам вид из окна на интересное происшествие на улице. С ней было все ясно — случайно попала на русский трон в результате политической интриги верховников и сама по себе внимания не заслуживала.

Другой темой из времен Анны Иоанновны, на которую обращали свое внимание историки и литераторы, была так называемая бироновщина или «засилье немецких временщиков» во главе с Бироном. Это весьма спорное толкование анненского периода явилось следствием определенных исторических традиций, уходящих корнями в правление Елизаветы Петровны. Последняя насильственно и с формальной точки зрения незаконно захватила трон в 1741 году и стремилась обосновать свое узурпаторство необходимостью свержения «немецкого ига» и возвращения утерянного со времен Петра Великого могущества России. И в этом случае ничего хорошего об Анне Иоанновне не писали.

Очень часто книги о правителях, в сущности, таковыми не являются. Их можно условно назвать «Россия во время правления…», причем о личности самого правителя говорится мало, рассказ же идет в основном о социальных, экономических, военных и иных событиях эпохи, в которую довелось править этому человеку. Книгу об Анне я решил писать немного иначе, отталкиваясь от личности императрицы Анны Иоанновны и от тех документов, которые позволяют судить о ее характере, привычках, пристрастиях, которые дают возможность внимательно присмотреться к ее окружению, создать некий «групповой портрет с дамой», ни на минуту не упуская из виду находящуюся в центре этого «портрета» государыню. Я старался уделять внимание прежде всего миру, в котором жила Анна Иоанновна, и тому, каким видела она этот мир. Слов нет, задача оказалась трудной — императрица Анна была личностью не особенно интересной, приземленной, неяркой. Она не оставила после себя богатых по мыслям и чувствам писем, подобно Екатерине II, не была она и столь честолюбива, чтобы думать о том, как изобразят ее в будущем. Но в ее простоте, даже простоватости, безыскусности есть своя прелесть, в ее поступках и решениях есть своя логика и смысл, а поэтому для историка личность Анны Иоанновны кажется вполне подходящим предметом для исследования.

Глава 1. Тридцать семь дней без самодержавия

* * *

Ночь с 18 на 19 января 1730 года многие в Москве провели без сна. В императорской резиденции — Лефортовском дворце (который в конце XVII века построил Петр Великий для своего фаворита Франца Лефорта) — умирал российский самодержец Петр II Алексеевич. Двенадцатью днями ранее — в один из главнейших православных праздников, Крещение Господне, или день Водосвятия, 6 января, юный царь — полковник Преображенского полка, прошел торжественным маршем во главе гвардии от Красных ворот до Кремля, долго простоял на литургии у «иордани» на Москве-реке на ветру и сильно простудился. Это стало ясно в тот же день вечером. Жена английского дипломата леди Рондо писала своей приятельнице, что государь пробыл на морозе четыре часа и сразу по возвращении во дворец «пожаловался на головную боль. Сначала причиной сочли воздействие холода, но после нескольких повторных жалоб призвали его доктора, который сказал, что император должен лечь в постель, так как он очень болен. Потом все разошлись». Полагали, что речь идет об обыкновенной простуде. Вскоре, однако, к простуде прибавилась оспа, нередко посещавшая дома наших предков. Как писал испанский посланник де Лириа, через три дня у императора «выступила оспа в большом обилии». Окружение Петра II было встревожено, но пока что не очень сильно.

Оспа была обычной, широко распространенной болезнью того времени. Ею болели десятки миллионов людей во всем мире. (Как выяснили современные ученые, нашествия оспы избежали только туземцы Каймановых, Соломоновых островов и острова Фиджи.) «Оспа и любовь минуют лишь немногих!» — говорили тогда в Европе. На оспу обращали не больше внимания, чем мы сегодня на грипп, шутливо называли ее Оспой Африкановной, намекая на ее происхождение с Черного континента. Чтобы успешно справиться с оспой, нужно было знать всего несколько простых правил: в комнате больного «в присутствии» «Оспицы-матушки» (второе ее имя в России) не ругаться матом, не сердить ее, часто повторять: «Прости нас, грешных! Прости, Африкановна, чем я перед тобой согрубил, чем провинился!» Полезным было также трижды поцеловаться с больным. А после этого следовало подождать и поглядеть, как будет вести себя Африкановна, в какую сторону повернет болезнь, ибо у нее были две формы: легкая и тяжелая, причем последняя почти всегда со смертельным исходом. Обычно большая часть больных переживала легкую форму оспы и только каждый десятый мог отправиться к праотцам раньше времени. Однако даже при легкой форме выздоровевший становился рябым от оспинных язвин, которые высыпали на лице и затем прорывались, оставляя после себя глубокие «воронки». Как зло говорили в деревне, на лице перенесших оспу «черти ночью горох молотили». Впрочем, юный император — не красна девица, и оспины для него были не страшны…

«Запрягайте сани, хочу к сестре!»

Болезнь императора протекала как будто нормально: испанский посланник писал, что «до ночи 28 числа (по российскому календарю — 17 января. — Е. А.) все показывало, что она будет иметь хороший исход, но в этот день оспа начала подсыхать, и на больного напала такая жестокая лихорадка, что стали опасаться за его жизнь». С этого дня состояние больного резко ухудшилось — Африкановна не смилостивилась! Петр некоторое время пролежал в забытьи и умер, не приходя в сознание. Как сообщал в Дрезден саксонский посланник Лефорт, последние слова умирающего императора были зловещи: «Запрягайте сани, хочу к сестре!» Царевна Наталья Алексеевна уже полтора года лежала в склепе Архангельского собора Московского Кремля — родовой усыпальницы Романовых…

Ночь на 19 января была одной из тех страшных ночей России, когда страна в очередной раз оказалась без своего верховного повелителя. Умер не просто император, самодержец, четырнадцатилетний рослый юноша. Умер ПОСЛЕДНИЙ мужской потомок династии Романовых по прямой линии, продолжатель рода основателя династии, своего прапрадеда Михаила Романова, прадеда царя Алексея Михайловича, деда Петра Великого и, наконец, отца, несчастного царевича Алексея Петровича, погибшего в Трубецком бастионе Петропавловской крепости в Петербурге в 1718 году от рук палачей. Кто же унаследует трон? — думали сановники, собравшиеся у постели агонизировавшего царя. Ведь Петр II умирал бездетным, он не оставил завещания! Страшная тень гражданской войны, смуты, казалось, нависла над Россией.

Подобное уже случалось в истории Русского государства и почти всегда влекло за собой тяжкие последствия. Так, в 1598 году после смерти бездетного царя Федора Ивановича власть в стране захватил Борис Годунов, а потом началась губительная страшная Смута. В апреле 1682 года умер также бездетным царь Федор Алексеевич. Тогда в борьбе за власть насмерть схватились два клана — Нарышкины и Милославские, что привело к кровавому стрелецкому бунту в мае 1682 года. И вот уже совсем недавно, на памяти всех присутствовавших в Лефортовском дворце, 28 января 1725 года, умер Петр Великий, не оставив ни наследника, ни завещания. И тогда страна чудом не обрушилась в омут бунта и кровопролития — тогдашний всесильный фаворит Александр Меншиков и его сторонники, воспользовавшись всеобщей растерянностью после смерти первого императора, подкупили и призвали себе на помощь буйных гвардейцев и возвели на престол «лифляндскую портомою», вдову Петра Великого Екатерину Алексеевну, ставшую императрицей Екатериной I. После ее смерти в 1727 году все облегченно вздохнули — на престоле по завещанию и неписаному древнему закону о престолонаследии оказался 12-летний внук Петра Великого Петр II Алексеевич (он родился в Петербурге 12 октября 1715 года). А что же будет теперь, после его смерти? Словом, этой ночью решалась судьба огромной страны, мирно спавшей и не ведавшей о том, что ждет ее поутру. Вспомним, что в те времена средства связи были еще очень примитивными и пройдут недели и даже месяцы, прежде чем в разных концах страны подданные уже вступившей в феврале 1730 года императрицы Анны узнают о смене власти в столице — ведь указы в то время из Москвы до крайней точки империи на востоке — города Охотска на берегу Охотского моря — доходили за 8–9 месяцев. Впрочем, зимой почта шла значительно быстрее — новости из центра в Охотске могли получить и за полгода! Если, конечно, курьера по дороге не сожрут волки, не убьют разбойники или он не замерзнет в буран…

Семейный заговор Долгоруких

Хотя смерть юного царя и была неожиданной, некоторые из присутствовавших в Лефортове все же попытались овладеть ситуацией. Это были князья Долгорукие, чей клан с 1727 года утвердился у власти благодаря фавору князя Ивана Долгорукого, ставшего наперсником Петра II во всех его весьма фривольных похождениях. Этому в немалой степени способствовали интриги его отца, князя Алексея Григорьевича Долгорукого, человека не умного, но ловкого и, как тогда говорили, «пронырливого». В конце 1729 года князь Алексей считал своим самым большим успехом то, что сумел добиться обручения императора со своей дочерью (и сестрой князя Ивана) княжной Екатериной Алексеевной. 30 ноября 1729 года состоялась пышная церемония обручения молодых, Петр и Екатерина обменялись кольцами. Долгорукие были счастливы и полны надежд — царская свадьба была назначена на 19 января 1730 года! Правда, мало кто из них обратил внимание на зловещий знак судьбы, который она подала в день обручения: въезжая во двор дворца, роскошная карета невесты зацепилась верхом за низкие ворота и с ее крыши в грязь, к ногам зевак и стоявших в карауле гвардейцев упало позолоченное украшение — императорская корона. Скверный знак! Но Долгоруким было все нипочем, они полагали, что уже укрепились у самого престола. Известно, какую большую роль при дворе начинают играть после свадьбы родственники царицы — вспомним Милославских, Нарышкиных, Лопухиных, Салтыковых и другие семейства, чей служебный успех и богатства непосредственно зависели от выбора их родственницы в царицы. На такую роль рассчитывал и клан Долгоруких. Их не смущала и печальная судьба Меншикова, который весной 1727 года, властвуя в России и поселив вступившего на престол Петра II в своем доме, там же обручил его со своей дочерью Марией, однако вскоре был свергнут и вместе с, как тогда говорили, «разрушенной невестой» был сослан в Сибирь в Березов, где оба и умерли как раз в самом конце 1729 года, то есть в дни празднеств по поводу обручения Екатерины Долгорукой и Петра II. Но, как известно, люди не принимают во внимание чужой опыт и учатся только на собственных ошибках. Потому-то Долгорукие, как остроумно заметил один из иностранных дипломатов, спешно дописывали «второй том глупости Меншикова».

И когда 18 января 1730 года, за день до предстоящей свадьбы, стало ясно, что государь-жених умирает, Долгорукие в отчаянии все-таки попытались ухватить за хвост ускользавшую от них птицу счастья. В дни болезни императора Петра II клан Долгоруких непрерывно совещался в доме князя Алексея Григорьевича. Позже, в апреле 1730 года, уже при Анне Иоанновне, в ходе расследования обстоятельств смерти Петра и междуцарствия, один из столпов клана — князь Василий Лукич Долгорукий — показал, что Долгорукие обсуждали, как бы возвести на престол именно Анну. Но на самом деле все было иначе. Правда всплыла лишь восемь лет спустя, когда в 1738 году началось кровавое дело князей Долгоруких и князь Иван, не выдержав допросов и пыток, рассказал, как был задуман «долгоруковский путч».

По его словам, замысел Долгоруких был незатейлив: подсунуть умирающему императору на подпись подготовленное ими завещание в пользу государыни — невесты княжны Екатерины Алексеевны и, если будет возможно, убедить его публично объявить свою волю. Уверенности Долгоруким добавлял и переданный им меморандум датского посланника Вестфалена, интриговавшего против других кандидатов на российский престол — младшей дочери Петра Великого цесаревны Елизаветы Петровны, а также двухлетнего Карла Петера Ульриха — сына уже покойной к тому времени старшей дочери Петра цесаревны Анны Петровны и голштинского герцога Карла Фридриха. Внук Петра Великого жил тогда с отцом в Голштинии, в Киле, и датчане очень опасались, что его приход на российский престол оживит старый территориальный спор Дании и Голштинии с явным, благодаря мощи России, перевесом последней. Поэтому Вестфален призвал семью Долгоруких «для спасения корабля вашей родины» возвести на престол Екатерину Долгорукую, заботясь, естественно, о непотопляемости исключительно корабля своей родины. При этом он ссылался на пример Меншикова и других, которые сумели посадить на царский трон Екатерину I и там ее «удержать».

И вот в ночь на 19 января, усевшись за стол в доме князя Алексея, князья Василий Лукич и Сергей Григорьевич (брат Алексея) при содействии самого Алексея Григорьевича сочинили завещание Петра II. В тот момент все они были весьма раздосадованы и возбуждены — только что произошла семейная ссора: хлопнув дверью, от них уехал один из столпов клана фельдмаршал князь Василий Владимирович. Предоставим слово ему самому.

В 1738 году В. В. Долгорукий показал на допросе, что при встрече в доме князя Алексея братья Сергей и Иван Григорьевичи говорили ему: «Вот, де, Его величество весьма болен и ежели, де, скончается, то надобно как можно удержать, чтобы после Его величества наследницею российского престола быть обрученной Его величества невесте княжне Катерине». На это фельдмаршал возразил: «Статься не можно, понеже она за Его величества в супружестве не была!» Братья выдвинули против этого главный аргумент: «Как этому не сделаться?! Ты в Преображенском полку подполковник, а князь Иван — майор. То можно учинить, и в Семеновском полку спорить о том будет некому; сверх же для того, говорить о том будем графу Гавриле Головкину и князь Дмитрию Голицыну, а ежели они в том заспорят, то будем их бить».

Князя Василия, человека простого, грубого и прямодушного, возмутило не само предложение «бить» великого канцлера и старейшего члена Верховного тайного совета, а та смехотворная причина, которая должна была поднять гвардию на мятеж: «И он, князь Василий, оным князю Сергею и князю Ивану, Григорьевым детям говорил: «Что вы, ребячье, врете! Как тому можно сделаться?» И как ему, князь Василью, полку объявить? Что, услыша от него об оном объявление, не токмо будут его, князь Василья, бранить, но и убьют, понеже неслыханное в свете дело вы затеваете, чтоб обрученной невесте быть российскаго престола наследницею!? Кто захочет ей подданным быть? Не токмо посторонние, но он, князь Василий, и прочие фамилии нашей никто в подданстве у ней быть не захотят!» Вскоре к Григорьевичам подъехали другие родственники. Разгорелась ссора, и фельдмаршал, который, вероятно, как истинный солдат, слов не выбирал, в гневе покинул покои князя Алексея.

Грубые, но здравые аргументы фельдмаршала не убедили Долгоруких, и они сели сочинять завещание, или, как тогда говорили, духовную. Князь Сергей Григорьевич написал сразу два экземпляра завещания, в котором, как свидетельствовал на допросе князь Иван, «подлинно было написано», что «Его императорское величество при кончине якобы учинил наследницею российского престола обрученную свою невесту княжну Катерину». Два экземпляра духовной были нужны компании «для верности» всей затеи. Один экземпляр тут же от имени царя подписал князь Иван, совершив тем самым подлог, а в сущности страшное государственное преступление, другой же был оставлен неподписанным. Инициатором подлога явился сам фаворит, который, по словам князя Сергея Григорьевича, «вынув из кармана черный (то есть черновой. — Е. А.) лист бумаги, [сказал] слова такия: «Вот посмотрите, письмо государевой и моей руки… письмо руки моей слово в слово как государево письмо», то есть подписи совершенно идентичны (выражение «слово в слово» означает «точь-в-точь», «буквально»). К столь беззастенчивому, преступному способу утверждения престола за княжной Екатериной Долгоруких подталкивала сама ситуация: император без сознания, надежды на его выздоровление уже растаяли без следа, надо было срочно действовать. И огорченное семейство решило послать князя Ивана к императору, чтобы он «как от болезни Его императорского величества будет свободнее и придет в память, показав оную духовную Его императорскому величеству, просил, чтоб Его императорское величество подписал, а ежели за болезнию Его императорского величества рукою подписано не будет, то и вышеписанную духовную, подписанную его, князь Ивановою, рукою, по кончине Его императорского величества объявим, что якобы учинил сестру его, князь Иванову, наследницею, а руки его, князь Ивана, с рукою Его императорского величества, может быть, не познают», то есть подделки не заметят.

Во исполнении этого плана в последнюю ночь жизни Петра князь Иван не отходил от постели умирающего императора ни на шаг, но напрасно — тот так и умер, не приходя в сознание. Тотчас к телу покойного подвели Екатерину Долгорукую, которая, увидев мертвеца, «испустила громкий вопль и упала без чувств». Думаю, что появление «государыни-невесты» у тела жениха непосредственно перед заседанием Верховного тайного совета и в присутствии всех его членов, а также ее «громкий вопль» были частью задуманного Долгорукими сценария. Впрочем, чувства девушки легко понять. То, что она увидела, часто производило сильнейшее и неблагоприятнейшее впечатление даже на мужчин с крепкими нервами. Вот какой, например, увидел умирающую от оспы больную герой романа Эмиля Золя «Нана»: «То был сплошной гнойник, кусок окровавленного, разлагающегося мяса, валявшийся на подушке. Все лицо было сплошь покрыто волдырями; они уже побледнели и ввалились, приняв какой-то серовато-грязный оттенок. Казалось, эта бесформенная масса, на которой не сохранилось ни одной черты, покрылась уже могильной плесенью». Романист ярко, но точно отразил последствия гнева «Африкановны». Когда в 1774 году от оспы умер французский король Людовик XV, то его тело почти тотчас буквально потекло, так что пришлось срочно делать второй гроб и немедля хоронить «королевскую падаль» (так писали оппозиционные парижские «листки») в аббатстве Сен-Дени…

«Нам ничего не остается, как обратиться к женской линии»

Итак, в ночь на 19 января 1730 года император Петр II отправился на своих невидимых конях к сестре, а на земле продолжалась грешная жизнь. По-видимому, в первые часы после его смерти князь Алексей Григорьевич отобрал у сына оба экземпляра фальшивого завещания. Члены высшего правительственного органа Верховного тайного совета — верховники направились в смежную с царскими палатами «особую камору» и заперлись там на ключ. Их было четверо: канцлер Российской империи Гаврила Иванович Головкин, князья Дмитрий Михайлович Голицын, Алексей Григорьевич и Василий Лукич Долгорукие. Кроме того, на совещание были приглашены сибирский губернатор, дядя невесты, князь Михаил Владимирович Долгорукий, а также два фельдмаршала — князь Михаил Михайлович Голицын и князь Василий Владимирович Долгорукий. Других же сановников, находившихся в это время у тела царя, верховники не позвали. А между тем среди них были люди весьма известные и уважаемые в обществе: фельдмаршал князь И. Ю. Трубецкой, бывший генерал-прокурор Сената П. И. Ягужинский, церковные иерархи, первым среди которых считался Феофан Прокопович. Вместе с тем один член Совета, несмотря на настойчивые приглашения, в зал заседания идти отказался. Это был вице-канцлер А. И. Остерман, который отговорился тем, что он иностранец и поэтому дела российского престолонаследия решать не может.

Стоит сказать пару слов о Верховном тайном совете. Он был образован в феврале 1726 года императрицей Екатериной I, для которой царский венец с самого начала казался слишком тяжел, или, как тогда говорили, — «неудобоносен». В указе императрицы об образовании этого высшего правительственного учреждения Российской империи простодушно говорилось, что Совет создан «при боку нашем не для чего, инако только, дабы… Нам вспоможение и облегчение учинил». Члены Верховного тайного совета назывались верховниками. Под этим именем они и вошли в историю. С самого начала существования Совета первое место в нем занял светлейший князь А. Д. Меншиков. С его падением в сентябре 1727 года и особенно после переезда двора императора Петра II в начале 1728 года в Москву в Верховном тайном совете закрепились Долгорукие и Голицыны. К тому времени одни из верховников умерли, другие оказались в опале, а рост влияния Ивана Долгорукого на царя привел к тому, что клан Долгоруких занял первенствующее положение в государстве. Если же говорить о реальном влиянии на дела в Верховном тайном совете, то его оказывал толковый и опытный чиновник — вице-канцлер Андрей Иванович Остерман, который любил интригу, но старался не выдвигаться на первый план, уступая честолюбивому и тщеславному Алексею Григорьевичу Долгорукому. Другим влиятельным членом Верховного тайного совета был князь Дмитрий Михайлович Голицын.

Экстренное ночное совещание Совета на правах старшего по возрасту открыл Д. М. Голицын. Долгорукие, и прежде всего князь Алексей, пытались сразу же решить дело в свою пользу. Они предъявили собравшимся фальшивое завещание в пользу княгини Екатерины Алексеевны — невесты покойного царя. Однако, как и предполагал фельдмаршал Долгорукий, их попросту высмеяли, причем кроме Голицыных в этом «посмеянии» участвовал и сам старый фельдмаршал князь Василий. Так просто и легко, в течение одной минуты, рухнул весь карточный домик, который строили хитроумные родственники царской невесты, алкавшие власти. Под развалинами этого домика были погребены их светлые мечты о воцарении в России новой династии Долгоруких.

После этого небольшого инцидента, за который много лет спустя, уже при Анне Иоанновне, Долгоруким пришлось отвечать головой, заседание Совета продолжилось. Согласно рассказу датского посланника Вестфалена, к присутствующим обратился с речью Дмитрий Голицын: «Братья мои! Господь, чтобы наказать нас за великие грехи, которые совершались в России больше, чем в любой другой стране мира, особенно после того, как русские восприняли модные у иностранцев пороки, отнял у нас государя, на которого возлагались обоснованные надежды. А так как Российская империя устроена таким образом, что необходимо, не теряя времени, найти ей правителя… коего нам нужно выбрать из прославленной семьи Романовых и никакой другой. Поскольку мужская линия этого дома полностью прервалась в лице Петра II, нам ничего не остается, как обратиться к женской линии и выбрать одну из дочерей царя Ивана — ту, которая более всего нам подойдет».

Сделаю два необходимых для читателя отступления — во-первых, о проводившем заседание князе Дмитрии Голицыне и, во-вторых, о царе Иване и его дочерях.

Князь Дмитрий Михайлович Голицын происходил из знатного боярского рода, уходящего своими корнями к литовским князьям Гедиминовичам, и, как многие его предки, служил русским государям. Он начал обычную для юноши знатного рода карьеру при дворе в качестве стольника. Но жил он в Петровскую эпоху, с ее метаморфозами и испытаниями. Как и многие его собратья, Голицын прошел все этапы карьеры петровского чиновника высокого ранга: в 34 года он в числе других стольников был отправлен за границу учиться, попал в Италию и, вернувшись домой, отправился в 1700 году в Стамбул чрезвычайным послом с ратифицированной грамотой заключенного накануне Россией тридцатилетнего мира с Османской империей. Большой отрезок его жизни был связан с Киевом, где он занимал должности воеводы и губернатора с 1708 по 1718 год. Особенно тяжелы были первые годы, когда после перехода гетмана Мазепы на сторону шведов Голицыну пришлось обеспечивать безопасность тылов и снабжение русской армии, отступавшей от границы, оберегать царскую власть на Украине. Одновременно Голицын руководил строительством крепости в Киеве, ведал весьма тонкими и непростыми отношениями с украинской старшиной, членам которой после измены Мазепы Петр уже не доверял. В отличие от Меншикова, Ягужинского, Петра Шафирова и других соратников Петра Великого — выходцев из низов Голицын был невольным сподвижником царя-реформатора. В сущности, он не любил ни самого Петра, ни его реформы. Однако князь Дмитрий был не только консервативен, но и разумен, осторожен, умел держать язык за зубами. Потому он и сделал блестящую карьеру в то время, когда его болтливые или менее гибкие единомышленники «ловили соболей» (жаргон того времени) в Сибири. Из киевского губернатора он вырос до первого президента Камер-коллегии (важнейшего финансового органа) и сенатора. В 1726 году он стал членом Верховного тайного совета. К этому времени князь Дмитрий был уже стар (в 1730 году он встречал свое 65-летие). Его важный вид, сдержанность, даже холодность, внушали окружающим невольное уважение. Английский резидент Рондо так характеризовал Голицына: «Имеет необыкновенные природные способности, которые изощрены наукой и опытом, одарен умом и глубокой проницательностью, предусмотрителен в суждениях, важен и угрюм, никто лучше его не знает русских законов, он красноречив, смел, предприимчив, исполнен честолюбия и хитрости, замечательно воздержан, но надменен и жесток».

Конечно, Голицын понимал несомненные преимущества государства, которое создавал Петр Великий, но его, выходца из знатнейшего рода, коробило пренебрежительное отношение Петра к родовитой знати, мучил страх царской немилости. В 1723 году началось громкое дело о должностных проступках сенатора П. П. Шафирова, который устроил безобразную и, как счел Петр, непристойную свару с обер-прокурором Г. Г. Скорняковым-Писаревым. По этому делу проходил и князь Голицын, не защитивший, как надлежало сенатору, честь высшего правительственного «места» империи. Его отстранили от дел и посадили под домашний арест. Обычно так в то время начиналась серьезная опала — отставка, следствие, ссылка в Сибирь и даже эшафот. Как записал в своем дневнике голштинский камер-юнкер Ф. В. Берхгольц, его господин голштинский герцог Карл Фридрих стал невольным свидетелем неприглядной сцены. На правах будущего зятя, своего, домашнего человека, он вошел в комнату императрицы Екатерины Алексеевны и увидел, что «у ног Ее величества лежал бывший камер-президент и теперешний сенатор князь Голицын, который несколько раз прикоснулся головой к полу и всенижайше благодарил ее за заступничество пред государем: по делу Шафирова он вместе с князем Долгоруким был приговорен к шестимесячному аресту и уже несколько дней сидел, но в этот день по просьбе государыни получил прощение».

Такое унижение князь Голицын, разумеется, не забыл. Как и многие другие подданные Петра, он был раздираем внутренними противоречиями. С одной стороны, у него было развито чувство собственной «породы», фамильной спеси. Остроту этим ощущениям придавали внедряемые Петром и хорошо усвоенные князем западноевропейские понятия о чести дворянина и джентльмена. С другой же стороны, что значил титул и все джентльменство в том случае, если самовластный государь возьмет да и прогневается? Тогда придется униженно просить пощады — напомню, что обычная формула подписи под челобитной государю была такой: «Как последний раб, пав на землю, покорно челом бью». А если нужно — так и валяться в ногах и громко стукаться лбом у подножия кресла бывшей портомои — жизнь-то дороже! И вот в 1730 году Голицыну показалось, что наступило его время, настал момент, когда он может осуществить свои давние, тайно выношенные мечты о новом государственном устройстве, при котором ему и ему подобным не нужно будет студить так голову и брюхо на холодном полу. Для осуществления задуманного плана ему оказались просто необходимы дочери покойного, давно забытого всеми царя Ивана V Алексеевича,

Царь Иван V был сыном от первого брака царя Алексея Михайловича с Марией Ильиничной Милославской. Во время майского 1682 года переворота стрельцы по наущению царевны Софьи свергли правительство Нарышкиных и «присоединили» к уже царствовавшему десятилетнему Петру его старшего брата Ивана и сестру Софью в качестве соправителей. Иван сразу же стал послушной игрушкой в руках своей волевой сестры, которая старалась использовать его в своих политических играх против семьи Нарышкиных. Желая окончательно устранить от власти Петра, царевна Софья женила болезненного, слабоумного Ивана на красивой, пышущей здоровьем дворянской девушке Прасковье Федоровне Салтыковой, которая принесла ему одну за другой пять дочерей. В 1689 году Петр сверг и заточил в монастырь Софью и начал самостоятельно править Россией, не считаясь более с безвольным и тихим братом Иваном. Царь Иван умер в 1696 году, оставив всю власть Петру, а царица Прасковья скончалась лишь в 1723 году в Петербурге. К 1730 году в живых были три ее дочери: старшая — 38-летняя Екатерина Иоанновна, средняя — Анна Иоанновна (так по традиции пишется и произносится ее отчество), которой 28 января должно было исполниться 37 лет, и младшая — 35-летняя Прасковья. Царевна Екатерина в 1716 году была выдана Петром Великим за герцога Мекленбургского Карла Леопольда, с которым она через несколько лет разошлась и с тех пор жила вместе с дочерью Елизаветой (Анной Леопольдовной) в России. Вторая дочь Ивана и Прасковьи Анна Иоанновна, вдова герцога Курляндского, пребывала в этот момент в Митаве — столице Курляндии. Наконец, младшая дочь царевна Прасковья находилась в Москве и, как было хорошо всем известно, состояла в морганатическом браке с генералом Иваном Дмитриевым-Мамоновым…

Вернемся, однако, на заседание Верховного тайного совета. Из всех дочерей покойной Прасковьи Федоровны самой подходящей кандидатурой на русский престол Голицыну показалась средняя дочь царя Ивана вдовствующая курляндская герцогиня Анна. Именно он первым произнес ее имя на заседании Совета: «Она еще в брачном возрасте и в состоянии произвести потомство, она рождена среди нас и от русской матери, в старой хорошей семье, мы знаем доброту ее сердца и прочие ее прекрасные достоинства, и по этим причинам я считаю ее самой достойной, чтобы править нами».

Читатель наверняка заметил, что Голицын умышленно подчеркивал русское происхождение Анны Иоанновны, старину ее дома, то, что она была «рождена среди нас». Это был неприкрытый намек на незаконность других возможных наследников престола, происходивших от не бывшей «природной русской» Екатерины I. А такие наследники имелись и, действительно, русской крови в них текло маловато. После смерти в 1727 году шведки (или латвийской крестьянки — тут мнения ученых расходятся) Марты Скавронской, в течение двух лет занимавшей русский престол под именем императрицы Екатерины I, из десяти ее детей от Петра Великого в живых оставались две дочери — Анна и Елизавета. В 1725 году Анна Петровна была выдана замуж за герцога Голштинского Фридриха Вильгельма, уехала с ним в Киль и там, в 1728 году, родив мальчика Карла Петера Ульриха, умерла от родовой горячки. Таким образом, к 1730 году трем женщинам из ветви Ивана противостояли 20-летняя Елизавета Петровна и ее двухлетний племянник, живший в Германии.

Вопрос о том, кому наследовать престол после смерти Петра И, строго говоря, был запутанным и спорным. Ни один из пяти названных кандидатов не имел безусловного преимущества перед другими, да и покойный император не оставил после себя письменного завещания и не выразил определенно свою волю каким-либо иным способом. Впрочем, один акт государственного значения на сей счет все-таки существовал, и о нем знали многие. Речь шла о завещании — Тестаменте Екатерины I от апреля 1727 года. Согласно Тестаменту престол переходил к великому князю Петру Алексеевичу, ставшему императором Петром II. Поскольку тогда, весной 1727 года, он был всего лишь 12-летним недееспособным ребенком, Екатерина предусмотрела «запасные» варианты престолонаследия в случае его смерти (до совершеннолетия), то есть при невозможности законного назначения им собственного преемника. И хотя это положение Екатерина внесла в Тестамент ради того, чтобы защитить права своих дочерей Анны и Елизаветы и их возможного потомства, так уж получилось, что в 1730 году, в день смерти Петра II, Тестамент внезапно «попал» в точку, ибо, согласно ему, преимущество ветви от второго брака Петра Великого становилось очевидным.

В начале 1730 года можно было полностью реализовать содержание 8-го пункта Тестамента Екатерины I, который гласил: «Ежели великий князь (то есть Петр II. — Е. А.) без наследников преставитьца, то имеет по нем [право наследования] цесаревна Анна со своими десцендентами (потомками. — Е. А.), по ней цесаревна Елизавета и ея десценденты…» Иначе говоря, согласно букве Тестамента, после смерти Петра II и Анны Петровны на престол должен был вступить ее сын Карл Петер Ульрих, принц Голштинский. Верховный тайный совет еще в 1727 году признал правомочным Тестамент Екатерины и провозгласил императором, согласно его букве, Петра II. Однако ночью 19 января 1730 года о правах двухлетнего внука Петра Великого никто не вспомнил, как и о правах дочери первого императора цесаревны Елизаветы. Верховники обращались с законом по русской пословице, как с дышлом. Когда в 1742 году о причинах игнорирования этого документа спросили арестованного фельдмаршала Б. X. Миниха, тот простодушно отвечал, что в такой ситуации «надобно поступать по указу настоящего государя, а не прежних монархов». И хотя в тот момент никакого государя уже не было, принцип конъюнктуры перевесил принцип законного следования любым «бумажным» законам. Чуть позже Голицын объяснял нежелание приглашать духовенство для решения династических дел тем, что церковные иерархи после смерти Петра Великого опозорили себя, одобрили воцарение Екатерины I, точнее — «склонились под воздействием даров в пользу иностранки, которая некогда была любовницей Меншикова». Иначе говоря, ни Голицын, ни поддержавшие его верховники считаться с Тестаментом лифляндской портомои не собирались, хотя в 1727 году все они целовали крест в верности последней воле умирающей императрицы.

Более того, предложение Голицына было воспринято как весьма умный, удачный компромисс, который позволял без кровопролития сохранить равновесие политических сил в борьбе за наибольшее влияние при дворе. Были удовлетворены и обиженные Долгорукие, и все, кто ни в коем случае не желал прихода потомков Петра Великого и — не допусти, Господи! — продолжения его реформ. Именно поэтому фельдмаршал В. В. Долгорукий — наиболее авторитетный среди своего клана — воскликнул: «Дмитрий Михайлович! Мысль эта тебе внушена Богом, она исходит из сердца патриота, и Господь тебя благословит. Виват наша императрица Анна Иоанновна!» Другие участники совещания подхватили «Виват!» фельдмаршала. То-то, наверное, потом старый воин корил себя за эту неуместную горячность — его по ложному обвинению «в оскорблении чести Ея императорского величества» Анны Иоанновны в 1732 году засадили в крепостную тюрьму Иван-города и продержали там восемь лет, а потом отправили на Соловки!..

А далее, по словам весьма осведомленного датского посланника Вестфалена, произошел забавный эпизод, который как нельзя лучше характеризует отсутствовавшего на заседании Верховного тайного совета Андрея Ивановича Остермана. Услышав крики радости в зале, он бросился к двери, стал стучать, ему открыли, и «он присоединил свой «виват» к «виватам» остальных». Как видим, искусство политика состоит не только в твердом отстаивании своих взглядов, но и в умении вовремя присоединить свой «виват» к победным кликам победителей. Впрочем, как показали последовавшие через минуту события, испытания для Андрея Ивановича еще не кончились. Когда он уселся среди коллег, Голицын продолжил речь, и я думаю, что Андрей Иванович пожалел о том, что поспешил со своим «виватом».

Набросить намордник на спящего тигра

Дело в том, что председательствующий князь Голицын еще не кончил говорить. Дождавшись тишины, он сказал то, что привело в полнейшее изумление всех присутствующих. Голицын предложил при возведении Анны Иоанновны «себе полегчить» или «воли себе прибавить» посредством ограничения власти новой императрицы. Из последующих событий видно, что князь Дмитрий давно шел к этой мысли. Как человек опытный, умный, образованный, книгочей, он имел возможность изучать недостатки и достоинства различных политических режимов, существовавших когда-либо в истории. Он стал убежденным противником самовластия, которое в царствование Петра расцвело пышным цветом и привело к господству беспородных фаворитов вроде Меншикова, так и не включенного, несмотря на все его звания, титулы и награды, в боярские книги — список высшего чиновного дворянства XVII — начала XVIII века. Зато, по мнению Голицына, были унижены некогда равные и даже более знатные, чем Романовы, дворянские и княжеские роды. И вот, неожиданно, со смертью Петра II появилась уникальная возможность «набросить намордник на спящего тигра» — самодержавие. При этом основная власть перешла бы к Верховному тайному совету, большинство в котором было за знатными или, как тогда говорили, «фамильными». В глазах Голицына и его сподвижников Анна была заведомо слабым, несамостоятельным правителем, и она могла сыграть в русской истории ту же роль, которую сыграла Ульрика-Элеонора — младшая сестра и наследница погибшего в ноябре 1718 года шведского короля Карла XII. В 1719 году она смогла занять трон лишь ценой отказа от абсолютной власти, которой обладал ее великий брат-полководец. Согласно шведской конституции 1720 года, которая была дополнена Актом о риксдаге 1723 года, вся власть перешла к высшему совету — риксроду, состоящему из аристократов. Инициатором этой революции 1720 года был знатный вельможа Арвид Горн, который возглавлял этот самый риксрод и фактически самостоятельно правил королевством до 1738 года. Не исключено, что князь Голицын, знавший новейшую историю Швеции, был не меньшим честолюбцем, чем шведский аристократ, и брал с него пример. Уж очень похоже было все им продумано: избрание слабого правителя, ограничение его прав письменными обязательствами, сосредоточение всей власти в Верховном тайном совете, в котором все свои, «фамильные», а он, Голицын, самый хитрый и умный! Впрочем, понимая все преимущества предложения Голицына, опытный и осторожный дипломат Василий Лукич Долгорукий засомневался: «Хоть и зачнем, да не удержим?» — «Право, удержим!» — отвечал Голицын и тут же предложил оформить это «удержание» пунктами-кондициями, которые новая императрица была обязана подписать в случае ее согласия занять трон отца и деда.

Дальше предоставим слово секретарю Верховного тайного совета Василию Степанову, который позже давал письменные объяснения о том, что происходило тогда в зале заседания.

Степанов был приглашен в комнату, где совещались верховники: «Посадя меня за маленький стол, приказывать стали писать пункты, или кондиции, и тот и другой сказывали так, что я не знал, что и писать, а более приказывали: иногда князь Дмитрий Михайлович, иногда князь Василий Лукич». По-видимому, опытный секретарь Степанов был ошарашен этим натиском, лихорадочным порывом этой кучки властолюбивых стариков, которые, теснясь и толкаясь вокруг него, стали наперебой диктовать условия своего прихода к власти. Видя растерянность Степанова, канцлер Гавриил Головкин стал просить Остермана — большого специалиста по составлению государственных бумаг — продиктовать текст. Остерман же запел старую песню: «…отговаривался, чиня приличные представления, что так дело важное, и он за иноземчеством вступать в оное не может».

Общими усилиями глубокой ночью черновик кондиций закончили, и когда была поставлена точка после заключительных слов кондиций: «А буде чего по сему обещанию не исполню, то лишена буду короны Российской», верховники разъехались по домам, так как на утро 19 января в Кремле, в Мастерской палате, где обычно заседал Верховный тайный совет, было назначено чрезвычайное совещание всех высших чинов государства. Их, кстати говоря, было много — знать и рядовое дворянство почти в полном составе собрались на царскую свадьбу 19 января. Все рассчитывали на обычные в таком случае награды, пожалования и повышения. Верховники вышли к собранию и объявили свое решение о приглашении на престол герцогини Курляндии и Латгалии Анны Иоанновны. Это объявление не встретило никакого возражения присутствующих, — наоборот, по словам Феофана Прокоповича, «тотчас вси, в един голос, изволение свое показали и ни единаго не было, которой мало задумался».

Я, как историк, не могу спокойно пройти мимо этого важного исторического события. Ведь речь идет не о простом совещании, на котором верховники сообщили о своем решении высшим чинам государства, а почти о Соборе, где волею «земли», «всех чинов», «общества», «народа» уже со времен Бориса Годунова избирали на престол русских царей. Именно так на Земском соборе 27 апреля 1682 года был избран Петр I. В памятную январскую ночь 1725 года канцлер Г. И. Головкин предложил решить спор о том, кому — Петру II или Екатерине I — занять престол, обратившись к «народу». Разумеется, канцлер России имел в виду не народ в современном понимании этого слова, а верхушку, элиту, «землю» тогдашнего общества.

С годами состав «земли» уменьшался, утрачивал черты Земских соборов первой половины XVII века. Эта была печальная для нашей истории и до сих пор до конца неизъяснимая эволюция, досадное для наших свобод «усыхание» общественной власти, влияния народа через своих представителей на верховную власть. Возможно, что этот процесс был непосредственно связан с усилением самодержавия, стимулировавшим отмирание последних элементов сословно-представительной монархии. Порой кажется, что всякое представительское, избирательное, сословное или демократическое начало в России нужно верховной власти только до тех пор, пока эта власть испытывает серьезные трудности, когда ей нужно спрятаться от бед и напастей за спиной народа, выкарабкаться из затруднений за его счет. И тогда подданных называют непривычно и диковинно «братьями и сестрами», приглашают выборных людей, «советовать, думать думу». По мере того как к середине XVII века верховная власть крепла, она все менее нуждалась в «совете с народом», а с улучшением финансового положения отпала необходимость просить у него помощи в поисках денежных средств. Соответственно, к этому времени судьбу престола решало все меньшее и меньшее число людей.

Если на Земском соборе 1682 года были представлены не только высшее духовенство, бояре, но и служилые московские чины — стольники, стряпчие, дворяне московские, жильцы, а также высшие разряды московских посадских людей, то к 1720-м годам все кардинальным образом изменилось. «Общество», «народ», «собрание всех чинов» состояли, как правило, из руководителей и высших чинов государственных учреждений: Сената, Синода, коллегий и некоторых канцелярий (всего от ста до двухсот человек). Появился также новый влиятельный политический институт, новое сословие — «генералитет», включавший в себя фельдмаршалов, генералов, адмиралов, обер-офицеров гвардии и частично армии и флота. Именно такое «общество» вершило суд над царевичем Алексеем в 1718 году, оно же обсуждало, кому быть императором в январе 1725 года, а позже, в 1727 году, одобряло своими подписями Тестамент Екатерины I.

И вот подобное собрание, имевшее в период междуцарствия законодательную силу, подтвердило выбор верховников. Но тут произошел на первый взгляд незаметный, но ставший роковым сбой в системе, которую построили Голицын и другие верховники. Как писал один из современников, верховники объявили лишь об избрании Анны, «не воспоминая никаких к тому кондиций или договоров, но просто требуя народного согласия», которое и было дано «с великою радостью». Иначе говоря, верховники утаили от высокого собрания, что после смерти Петра II составили кондиции, ограничивавшие полномочия новой императрицы, и что власть сосредоточивается исключительно в их руках.

План солидных, уважаемых людей — верховников был по-жульнически прост: представить Анне кондиции как волю «общества», а после получения ее подписи под ними поставить «общество» перед свершившимся фактом ограничения власти императрицы в пользу Верховного тайного совета. В этом-то и состояла суть чисто олигархического переворота, задуманного Голицыным. Как только дворяне покинули Кремль, верховники снова засели за любимое дело — окончательное редактирование кондиций. Они начали, вспоминал Степанов, «те, сочиненныя в слободе (Лефортовский дворец находился в Немецкой слободе. — Е. А.) пункты читать, и многие прибавки, привезши с собою, князь Василий Лукич и князь Дмитрий Михайлович велели вписывать (значит, оба трудились ночью! — Е.А.), а Андрей Иванович Остерман заболел и при том не был и с того времени уже не ездил». «Дипломатический» характер болезни Остермана был всем хорошо известен. Составив черновик кондиций и письма к Анне с вестью о ее избрании императрицей, верховники распорядились, чтобы Степанов перебелил черновики и затем, объехав всех членов Совета, собрал их подписи. Так и было сделано. Степанову дважды пришлось ездить к Остерману. В первый раз он подписал лишь письмо к Анне и наотрез отказался подписать кондиции. И лишь когда пригрозили ему большими неприятностями, он поставил подпись и под кондициями. К вечеру все было готово, и делегация Верховного тайного совета 20 января, не дожидаясь утра, поспешно отбыла на почтовых в столицу Курляндии Митаву (ныне Елгава, в Латвии). В депутацию входили князь Василий Лукич Долгорукий, сенатор Михаил Михайлович Голицын — младший брат фельдмаршала М. М. Голицына, а также генерал-майор Михаил Леонтьев.

Хотя о том, что написаны некие ограничивающие власть государыни пункты, знали немногие, все-таки полностью утаить свою «затейку» верховникам не удалось. Так всегда бывало с крупными историческими событиями, слухи о которых неведомо каким образом облетают общество. Петр Великий, зная это обстоятельство, порой временно сажал под караул вестника, привезшего новость, и сам лично объезжал своих сподвижников, огорашивая их полученным известием. Таким образом он получал сполна то неизъяснимое удовольствие, которое испытывает человек, ставший вдруг обладателем некоей потрясающей новости. В такие минуты исчезает присущая людям жадность — наоборот, первого обладателя новости так и распирает от желания поделиться ею с другими. Получая в ответ «ахи» и «охи» окружающих, он наслаждается своей хотя и сиюминутной, но все-таки исключительностью. Так, наверное, и случилось. Кто-то из верховников не удержался, поделился с женой, близким родственником; новость зацепилась за край уха стоявшего у стола с посудой холопа, с ним влетела на кухню и потом пошла гулять по городу. Словом, утром следующего дня все всем уже было известно: ведь это же Москва — большая деревня!

Кроме того, москвичей насторожили какие-то странные, подозрительные события. Командиры застав вокруг Москвы получили строжайший приказ всех впускать и никого не выпускать из столицы. Так обычно поступают следователи, ведущие обыск на квартире подозреваемого, чтобы наружу не просочились сведения об обыске. А тут под арестом оказался целый город. Всех удивило и то, что в другие города не были посланы даже извещения о смерти Петра II и восшествии на престол Анны Иоанновны. В «Санкт-Петербургских ведомостях» за 26 января 1730 года о смерти Петра II не сказано ни слова, в номере за 12 февраля — тоже ни слова и только в номере за 16 февраля мы читаем печальное известие о событиях 19–20 января: император Петр II «в зело младых летах от времяннаго в вечное блаженство отъыде. Сего дня потом избрана в высоком тайном совете императрицею и самодержицею Всероссийскою Ея высочество государыня герцогиня Курляндская Анна Иоанновна». Между тем курьер с указом по зимней гладкой дороге в Петербург мог долететь максимум за двое суток!

Присутствовавшие на собрании 19 января дворяне удивились и отказу верховников провести полагающуюся к случаю торжественную литургию в честь новой императрицы. Между тем эта «забывчивость» верховников понятна — ведь на литургии пришлось бы огласить титулатуру новой самодержицы, а она в соответствии с кондициями должна была измениться самым решительным образом. Главное, из титула изымалось коренное со времен Ивана III слово — «самодержец». Конечно, эти и другие факты не прошли незамеченными: по столице поползли слухи, что «господа верховные иной некой от прежнего вид царствования устроили и что на нощном, малочисленном своем беседовании сократить власть царскую и некими вымышленными доводами яки бы обуздать и просто рещи — лишить самодержавия затеяли».

Когда уже на следующий день тайный план верховников стал секретом полишинеля, противники верховников постарались сразу же известить Анну о «затейке» Д. М. Голицына «с товарищи». 20 января три гонца — от Павла Ягужинского, графа Карла Густава Левенвольде и архиепископа Феофана Прокоповича — разными дорогами, но одинаково соря деньгами для ускорения езды, поскакали в Митаву. Первым, раньше депутации верховников, достиг Курляндии гонец Левенвольде, и когда 25 января князь В. Л. Долгорукий вошел в тронный зал Митавского замка, встретившая его герцогиня Анна уже знала обо всем задуманном в Москве.

Архипыч-то был прав!

Удивительно, как порой неожиданно, ошеломительно меняется жизнь! Еще 18 января вечером Анна отправилась почивать вдовствующей курляндской герцогиней, а утром 19 января проснулась российской императрицей! И при этом она ничего не знала о своей счастливой перемене почти что неделю — слишком далека была от Москвы заснеженная захолустная Митава — столица марионеточного немецкого герцогства на берегу Балтийского моря. Князь Василий Лукич, давно знавший Анну, объявил герцогине «сожалительные комплименты» по поводу преставления государя императора Петра II и сообщил об избрании ее императрицей. Анна, как и положено по протоколу, «изволила печалиться о преставлении Его величества, — писал в своем донесении в Москву В. Л. Долгорукий, — а потом велела те кондиции пред собой прочесть и, выслушав, изволила их подписать своею рукою так: «По сему обещаю все без всякого изъятия содержать. Анна».

Из этого донесения видно, что все мероприятие заняло минуты. Не было ни споров, ни дополнительных вопросов — взяла перо, обмакнула его и подписала бумагу. Вряд ли князь Василий Лукич, опытный дипломат и политик, особенно волновался. Он был уверен, что так и будет. Сила и право были на его стороне. По поручению Совета он диктовал условия: хочешь быть царицей — подписывай, а не хочешь — курляндствуй по-прежнему. Претендентов на престол, кроме тебя, хватает! Что думала Анна, мы не знаем, но нам известно — после прибытия гонца от Левенвольде до приезда депутации верховников прошли сутки, и у герцогини Курляндской было время обо всем подумать. А о чем, собственно, ей следовало думать?! И в те памятные январские дни 1730 года, и потом, став самодержицей Всероссийской, она никогда не сомневалась в своем праве царствовать — ведь она была царевна, законная дочь правившего некогда царя и достойной, из хорошего семейства царицы. По чистоте русской крови Анна считалась первейшей.

Правда, ходили слухи об удивительном «казусе»: Прасковья Федоровна, выданная замуж 9 января 1684 года за слабоумного и немощного царя Ивана Алексеевича, родила первого своего ребенка — царевну Марью лишь пять с лишним лет спустя после свадьбы, 21 марта 1689 года! А затем выпустила на свет Божий целую «серию» дочерей: 4 июня 1690 года — Феодосью, 29 октября 1691 года — Екатерину, 28 января 1693 года — Анну и, наконец, 24 сентября 1694 года — Прасковью. Злые языки говаривали про сердечного друга царицы — немца-учителя, старшего брата Андрея Остермана, а другие указывали на то необыкновенное влияние, которое при дворе вдовой Прасковьи Федоровны имел безвестный своими ратными и государственными подвигами стольник Юшков. Ну, это было уделом сплетников, а люди добрые всякий раз восхищались прибавлением в семье больного царя Ивана, да со смехом рассказывали случай, как в Измайлове пошел как-то раз государь-батюшка в нужник, да стоявшая рядом поленница дров рухнула и поленьями привалило нужничную дверь. Так и просидел тихий царь несколько часов в ароматном заточении, пока князья-бояре не хватились и не высвободили государя из «узилища».

Естественно, в своем происхождении от Романовых Анна не сомневалась и в дальнейшем зло потешалась над цесаревной Елизаветой — «выблядком» или, говоря не по-русски, а по-европейски — «бастардом» — внебрачной дочерью Петра Великого, которую ему принесла шведская портомоя Екатерина, а также над всею ее босоногою родней — бывшими крепостными крестьянами — дядьками и тетками, ставшими по воле Екатерины I графами Скавронскими и графами Гендриховыми. К тому же Анна хорошо помнила предсказание юродивого царицы Прасковьи Тимофея Архипыча, который в детстве напророчил царевне и трон, и корону. А суеверная Анна к таинственным и темным словам людей Божьих прислушивалась внимательно — глядишь, и правду скажут — сколько таких историй бывало!

Но все-таки суть дела заключалась не в этом. Через три дня после приезда депутации у Анны был день рождения — ей исполнялось 37 лет! Возраст для женщины в те времена почтенный. А что ей к тому времени довелось познать — и вспоминать не хотелось! Поэтому Анна была готова подписать что угодно, лишь бы вырваться из проклятой Митавы, прервать унылую череду лет бедной, неблагоустроенной, зависимой от других жизни, насладиться пусть не властью, но хотя бы удобством, комфортом, почетом и покоем. Ей так хотелось выйти из Успенского собора с императорской короной на голове, под звон родных ей с детства колоколов, под восторженные клики толпы и чтобы сзади нее в толпу бросали золотые и серебряные монеты и чтобы все ей низко кланялись. Конечно, ради этого Анна была готова подписать даже пустой лист, если бы Василию Лукичу такое пришло на ум. Она не могла не использовать этот чудесный, внезапно открывшийся ей шанс резко и навсегда изменить свою жизнь, не могла отказать депутации, не «восприять оставшийся ныне после Ея высочества предков императорский российский престол». Отъезд Анны из Митавы был намечен на 29 января…

Не хлебом единым…

Посланный вперед Анны и депутации верховников генерал Михаил Леонтьев 1 февраля вернулся в Москву, везя с собой драгоценный документ — подписанные Анной кондиции и ее письмо к подданным. На следующий день — 2 февраля — было назначено расширенное заседание Совета, на которое особыми повестками приглашались чиновники, высшие военные «по бригадира». Верховники не скрывали своей радости. В присутствии высших чинов государства были прочитаны кондиции и письмо Анны от 28 января, в котором сообщалось, что «пред вступлением моим на российский престол, по здравому разсуждению, изобрели мы запотребно, для пользы Российскаго государства и ко удовольствованию верных наших подданных» написать, «какими способы мы то правление вести хощем, и, подписав нашею рукою, послали в Верховный тайный совет».

В преамбуле кондиций Анна обещалась «в супружество во всю… жизнь не вступать и наследника ни при себе, ни по себе никого не определять». И ниже в кондициях следовало самое главное — положение об ограничении власти императрицы Верховным тайным советом: «Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякаго государства от благих советов состоит, того ради мы ныне уже учрежденный Верховный тайный совет в восми персонах всегда содержать и без онаго Верховнаго тайнаго совета согласия: 1) Ни с кем войны не всчинять. 2) Миру не заключать. 3) Верных наших подданных никакими новыми податми не отягощать. 4) В знатные чины, как в статцкие, так и в военные, сухопутные и морские, выше полковничья ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, и гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховнаго тайнаго совета. 5) У шляхетства живота, и имения, и чести без суда не отымать. 6) Вотчины и деревни не жаловать. 7) В придворные чины как русских, так и иноземцев без совету Верховнаго тайнаго совета не производить. 8) Государственные доходы в расход не употреблять. И всех верных своих подданных в неотменной своей милости содержать. А буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской». Сопоставление первоначальной («лефортовской») редакции с последней («кремлевской») показывает, что основные усилия верховников при доработке кондиций сводились к расширению числа ограничительных для императрицы статей закона. Если вначале царская власть ущемлялась только в делах войны и мира, введении новых налогов, в расходовании казенных денег, при раздаче деревень, а также в чинопроизводстве и праве судить дворян, то в окончательной редакции, составленной уже в Кремле утром 19 января, императрица лишалась права командовать гвардией и армией, вступать в брак и назначать наследников, а также жаловать в придворные чины.

Когда кондиции и письмо Анны были прочитаны собранию, наступило неловкое молчание, и, как писал Феофан, те, «которые вчера великой от сего собрания ползы надеялись, опустили уши, как бедные ослики, шептания во множестве оном пошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел, и нельзя было не бояться, понеже в палате оной, по переходам, в сенях и избах многочинно стояло вооруженнаго воинства, и дивное было всех молчание, сами господа верховные тихо нечто один с другим пошептывали и, остро глазами посматривая, притворялись, будто бы и они, яко неведомой себе и нечаянной вещи, удивляются».

Наконец, преодолев неловкое молчание и шушуканье, князь Д. М. Голицын громко сказал, что Анна, прислав кондиции, сделала благое дело для государства, не иначе «Бог ея подвигнул к писанию сему, отсель счастливая и цветущая Россия будет» и все присутствующие, «как дети отечества, будут искать общей пользы и благополучия государству». «И сия и сим подобныя, — вспоминал Феофан, — до сытости повторял». Но общество молчало, приветственных кликов не было (плохо верховники подготовились, не организовали клакёров!), это раздражало Голицына и других верховников, вероятно ожидавших привычного «Вивата!». «И когда, — пишет Феофан, — некто из кучи тихим голоском, с великою трудностию промолвил: «Не ведаю, де, и весьма чуждуся, из чего на мысль пришло государыне тако писать?» — то на его слова ни от кого ответа не было». Наивный вопрос простака-дворянина, который не мог понять, зачем же императрица добровольно ограничивает свою власть и во всем подчиняется Совету, сыграл роль знаменитого выкрика мальчика из сказки Андерсена о голом короле.

Неожиданно вперед вышел князь Алексей Михайлович Черкасский и потребовал, «чтоб ему и прочей братии дано [было] время поразсуждать о том свободно». Верховники на это с легкостью согласились, — не желая доводить дело до публичной ссоры и позорного разоблачения, они полагали, что так, в разговорах, будет выпущен весь «пар недоумения». Но тут началось то, чего никто из верховников не ожидал. Хотя между первым собранием 19 января и вторым — 2 февраля — прошло всего-то две недели, политическая ситуация в столице преобразилась. Можно сказать без преувеличения, что генерал Леонтьев привез кондиции в другую страну.

Что же произошло в Москве за это время? Если говорить научно, но кратко — пробудилось и активизировалось дворянское общественное сознание. Как небольшая прорубь в глухом ледяном панцире реки позволяет насытить подледную воду столь необходимым ей кислородом, так две недели междуцарствия насытили воздух столицы свободой, надеждами, спорами, пробудили дремавшее у большинства людей незнакомое им гражданское чувство. Конечно, не следует думать, что ранее Россия ничего подобного не знала. Дворяне начали осознавать свои сословные интересы задолго до 1730 года. На протяжении всего XVII века они не раз выражали свои требования к власти в многочисленных коллективных челобитных. Подавая их царю, участвуя в Земских соборах, они добивались упрочения крепостного права, расширения своих свобод в распоряжении землей, требовали от государства защиты их интересов от злоупотреблений «сильных» — бояр, «столичных чинов», которые захватывали земли уездных дворян, сманивали их крепостных, бесчинствовали в походах и на воеводствах. XVII век знал и серьезные политические требования дворянства. Нельзя не вспомнить, что в 1606 году избранный Земским собором царь Василий Шуйский присягнул в том, что не будет подвергать подданных бессудным опалам и казням, обещал не отнимать у безвинных имущество и не принимать во внимание ложные доносы. В присяге Шуйского отразились интересы всех служилых людей, и прежде всего — дворян, страдавших от тирании Ивана Грозного, а потом Бориса Годунова.

Еще важнее был знаменитый приговор Первого Земского ополчения 30 июня 1611 года, в основу которого была положена именно коллективная челобитная служилых людей. Приговор установил, что законодательную власть в стране имеет «Совет всей земли», которому подчинялись бояре — руководители ведомств. Фактически приговор ограничивал монархию в России. Земские соборы 20—30-х годов XVII века во многом играли роль «Совета всей земли». Однако, как уже сказано выше, к середине XVII века страна пошла по пути усиления самодержавия и самовластия, апофеозом которого стало царствование Петра Великого.

Петровская эпоха была подлинной революцией и в судьбе русского дворянства, которое именно тогда и стало превращаться в то дворянство, которое нам известно из российской истории XVIII–XIX веков. Петровские реформы в социальной, податной, служилой и военной сферах привели к распаду традиционного служилого сословия и отделению «шляхетства» — дворянства от низших слоев служилых, ставших однодворцами. Одновременно уничтожение Боярской думы, введение новых принципов службы и титулатуры привели к тому, что высшие разряды служилых слились в единую, хотя и разнородную, да и не равноценную, массу петровского шляхетства. Оно было загнано в жесткие рамки регулярной службы в армии, государственном аппарате и при дворе, было обязано беспрекословно подчиняться воле самодержца-императора.

Как и другие группы русского общества, шляхетство не было в восторге от многих петровских начинаний. Особое недовольство вызывала ставшая непрерывной военная и государственная служба, которая не позволяла даже изредка бывать в своих деревнях. «Крестьянишки» постоянно оставались без присмотра, что, конечно, печалило рачительных помещиков. Сильным ударом для дворянства стал и знаменитый указ о майорате 1714 года, ограничивший свободу распоряжения недвижимостью и обязавший передавать имение только одному из сыновей.

Но не хлебом единым жив был русский дворянин 20-х годов XVIII века. Петровские реформы принесли в Россию не только западные достижения в технике, военном деле или кораблестроении, но и новые нравы, ценности и понятия. Поездки за границу на учебу и по делам, знакомство с иностранцами, с обычаями других государств, большая, чем прежде, открытость русского общества — все это приводило к тому, что русское шляхетство 1730 года разительно отличалось от служилых людей XVII века, шел процесс оформления нового корпоративного дворянского сознания, построенного на иных, нежели прежде, нормах и ценностях.

Конечно, во многом это сознание включало в себя представления отцов — «государевых холопов», и это сочеталось с вполне европейскими понятиями о дворянской чести и достоинстве. Давящая сила этатизма, традиций, страх перед государем, отсутствие юридических свобод и прав, в том числе и на землю — все это вплоть до екатерининских времен оказывалось сильнее довольно смутных для российского шляхтича послепетровской поры понятий о достоинстве дворянина и ценности личности. Поэтому дворянское сознание и в это время привычнее выражалось в традиционных формах коллективных челобитных. И те коллективные проекты о государственном устройстве, которые начали уже на следующий день после памятного собрания в Москве составлять шляхтичи в 1730 году, весьма походили на челобитные их предков XVII века.

Но и в этой сфере жизни произошли заметные перемены. Настойчиво внушаемые петровской пропагандой принципы «доброго», честного служения Отечеству, часто повторяемые слова и клятвы о долге «верного сына Отечества» не пропали даром, их не глушил старинный принцип «государевых холопов», отвечающих на все вопросы знаменитой фразой пушкинской драмы: «То ведают бояре, не нам чета!» Важно и то, что со смерти Петра прошло уже пять лет, и у людей было достаточно времени, чтобы оценить некоторые ближайшие последствия Петровских реформ. За эти годы были значительно смягчены прежние суровые условия жизни подданных в бешеном режиме реформ, напряжения и страха. Как никогда прежде стало ясно, что реформы — ненормальное состояние жизни, общество жаждет стабильности, покоя. Но его не было. После смерти Петра власть лихорадило. Смены правителей и временщиков, ничтожества на троне и у трона и все это — при сохранении безграничного самодержавия… Словом, вдумчивому человеку было о чем поразмышлять, поспорить, заглянуть для сравнения в историю других стран и народов. А сравнивать было с чем. И если пример Речи Посполитой, где властвовала шляхетская анархия, вряд ли прельщал дворянских мыслителей, то иначе оценивали они устройство Англии, Голландии и Швеции. Все это, вместе взятое, сделало междуцарствие 1730 года удивительным временем. Сотни людей — пусть хотя бы сотни! — могли открыто высказывать свое мнение о будущем устройстве страны, о судьбе монархии, могли спорить, возражать, как равные с равными, а не оправдываться на дыбе в Тайной канцелярии.

Почти сразу же после провозглашения Анны императрицей дворяне стали сплачиваться в кружки, тайно по ночам собираться в домах у некоторых знатных особ. Первым острым общественным чувством в это время было всеобщее возмущение «затейкой» верховников. «Куда ни придешь, — вспоминал Феофан, — к какому собранию ни пристанешь, не ино что было слышать, только горестныя нарекания на осмеричных оных затейщиков (в Совете было восемь членов. — Е. А.) — все их жестоко порицали, все проклинали необычайное их дерзновение, ненасытное лакомство и властолюбие». Людей не меньше, а может быть, даже больше задело само жульничество, обман, к которому прибегли верховники. «Итако, — пишет с возмущением современник, — они, господа, именем народа обманули государыню в Курляндии, а именем государыни обманули народ в Москве… будто с государя содрать корону так легко, как с простого мужика мошеннику шапку схватить».

Никто не сомневался, что ограничение самодержавия делается не для блага государства или дворянства, а исключительно в интересах двух родов, захвативших власть и желавших продлить свое господство на долгий срок. Да, в сущности, верховники этого не скрывали — первое, что они сделали после отправки депутации в Митаву, так это ввели в Совет двух новых членов: фельдмаршалов М. М. Голицына и В. В. Долгорукого. Такие действия были всеми поняты однозначно. «Прибавка из их же фамилий, — писал анонимный автор записки о событиях 1730 года, — се уже не подозрение, но явный вид, что они за приватными своими интересы гонялися».

Назначение в состав Совета своих же родственников не было даже каким-то особым демонстративным жестом, вызовом общественному мнению (о существовании которого верховники тогда и не подозревали), но лишь признаком того, что верховники и в дальнейшем будут действовать исходя из своих клановых интересов. При этом верховники опирались на вполне традиционное представление о безмерном могуществе, авторитете и безнаказанности своей власти. А между тем члены Верховного тайного совета не обладали магической силой, которая исходила от царской верховной власти и запечатывала уста даже самому отважному подданному. Для дворян верховники были только «сильными», «боярами», к которым рядовое дворянство традиционно испытывало недоверие, памятуя, как при всех правителях они нагло пользовались своей властью, чтобы урвать для себя кусок пожирнее.

Важно, что это не было фронтальное противостояние рядового мелкопоместного дворянства и аристократии (в западноевропейском смысле этого слова) как особого, привилегированного слоя, элиты. Против верховников выступили и многие родовитые, знатные дворяне, также участвовавшие в ночных бдениях в доме знатного вельможи Черкасского и прочих недовольных сановитых. Так уж получилось, что верховники сами не были аристократами и не выражали взглядов аристократии. Такого сословия в России тогда вообще не существовало. Как правильно писал С. М. Соловьев, «новая Россия не наследовала от старой аристократии, она наследовала только несколько знатных фамилий или родов, которые жили особно, без сознания общих интересов и обыкновенно во вражде друг с другом; единства не было никакого, следовательно, не было никакой самостоятельной силы».

Да и откуда же могла взяться аристократия в России того времени? Вся история Московской Руси была сплошным «перебором людишек». Верховная власть последовательно и постоянно уничтожала все корни и корешки старой княжеско-боярской оппозиции, перемешивая родовитых, как в большом котле, с прочими столь же бесправными подданными, отучая их от мысли о каких-либо особых правах и привилегиях. Лишенное своих старинных корней, боярство XVII века так и не оформилось в аристократию европейского типа, оставаясь не «палатой пэров», а лишь высшей категорией служилых людей «по отечеству». Более того, когда Петр уничтожил старую систему служилых чинов, он сознательно отказался определить статус бояр, окольничих и прочих думных людей согласно нормам новой системы службы, которую определяла Табель о рангах 1722 года. Поэтому какое-то время «бояре» и «тайные советники» существовали одновременно, причем в дворянских списках бояре ставились ниже советников. Политика Петра, выраженная принципом «знатность по годности считать», была подчас нацелена на демонстративное унижение боярской верхушки, которая во время правления Софьи и Милославских недостаточно дружно выступила на стороне Петра и клана Нарышкиных. Царь Петр, сладострастно резавший в 1698 году боярам бороды и ставивший их под начало безродных гвардейских майоров, мстил за унижения и страхи детства и юности — ибо многие бояре были для него представителями ненавистной ему «старины». В своей «Гистории о царе Петре Алексеевиче» князь Б. И. Куракин пишет, что первые годы петровского царствования примечательны падением «первых фамилей, а особливо имя князей было смертельно возненавидено и уничтожено, как от Его императорского величества, так и от персон тех правительствующих, которыя кругом его были для того, что все оные господа, как Нарышкины, Стрешневы, Головкин, были домов самого низкого и убогого шляхетства и всегда ему внушали с молодых лет противу великих фамилей. К тому ж и сам Его величество склонным явился, дабы отнять у них повоир (силу. — Е. А.) весь и учинить бы себя наибольшим сувреном» (то есть господином).

Все это вместе взятое привело к тому, что сановники не выступили единым строем как осознающая себя и формулирующая свои сословные требования группа даже в самые благоприятные для этого моменты, как, например, сразу же после смерти Петра Великого. Князья Долгорукие, Голицыны, Трубецкие тогда были не партией аристократии, а лишь «партией» великого князя Петра Алексеевича, сына казненного царевича Алексея. При нем они надеялись оттеснить фаворитов и нахальных безродных выскочек вроде Меншикова или Ягужинского и занять их место у трона. Когда же Петр II вступил на престол, эта «партия» довольно быстро распалась: кланы Голицыных и Долгоруких постоянно враждовали между собой, ибо в основе их представлений о себе лежало не корпоративное сознание аристократии, а родовая спесь, та самая, которая ранее вела их к местничеству, а не к выражению идей «аристократства» и не к мысли оппонирования верховной власти. Да и бесчестье по-прежнему понималось ими не как оскорбление личности конкретного дворянина, а как понижение общественного статуса рода, фамилии.

На большее они не были способны. Поэтому, начиная расширенное заседание Совета ночью 19 января (а на нем решалась судьба престола и будущего России), верховники, как уже сказано выше, пригласили в зал только троих не являвшихся членами Совета — двух Долгоруких и одного Голицына, хлопнув дверью перед носом не менее знатных и высокопоставленных — фельдмаршала боярина князя И. Ю. Трубецкого (Рюриковича), князя А. М. Черкасского и других родовитых вельмож, бывших во дворце в ночь смерти царя. Да и на самом заседании, как уже известно читателю, верховники чуть не перессорились. И хотя компромиссное предложение Д. М. Голицына примирило кланы, ни у кого не было иллюзий насчет их единства. Как писал Феофан Прокопович, «между двумя сими фамилиями наследные зависти, и ненависти, и ссоры, и вражды из давних лет даже до того времени были, что всему русскому народу известно и несумнительно… Слухом же обносится, будто сие дружество и обеих сторон присягою утверждено».

На встречах с дворянством верховникам не помогли никакие фразы об «общем благе», о том, что они ставят превыше всего интересы общества. Их хорошо знали и поэтому им не верили. Упомянутый выше автор анонимной записки под названием «Изъяснение, каковы были некиих лиц умыслы, затейки и действия в призове на престол Ея императорского величества» подробно развивает мотив «гражданской обиды», которая охватила тех, кому не была безразлична судьба Отечества. Он упрекает верховников в обмане, поспешной суетливости, постьщнои в таком великом деле, как преобразование государственного устройства. «Если бы искалося от них добро общее, как они сказуют, — пишет автор — то нужно было бы такие вопросы не в узком кружке решать, а от всех чинов призвать на совет по малому числу человек», то есть провести совещание «всей земли».

И далее автор выражает те чувства, которые испытывали поколения русских людей всегда, когда власть имущие, действуя от имени народа и прикрываясь фразами о его «общем желании и согласии», на самом деле ни в грош не ставили народ, не доверяли ему, боялись и держали подданных за дураков: «Все ли сии (выборные. — Е. А.) не доброхотны и неверны своему отечеству, одни ли они (верховники. — Е. А.) и мудры, и верны, и благосовестны? И хотя бы и прямо искали они общей государству пользы (что весьма возможно есть), то, однако ж, таковым презрением всех, который и честию фамилии, и знатными прислугами не меньше их суть, обесчестили, понеже ни во что всех ставили или в числе дураков и плутов имели».

Как видно из текста, при всем своем неприятии методов и поступков верховников автор «Изъяснения» не считает их врагами Отечества. Это примечательно: дворяне были оскорблены не положениями кондиций, а тем, что они были написаны лишь в интересах двух кланов: Долгоруких и Голицыных. В «Изъяснении» явственно звучит упрек верховникам, погубившим такое, несомненно, перспективное для блага России дело. Автор как бы восклицает: «Ну как же можно этаким манером подобные дела делать?!» — и далее пишет: «Толь важное дело требует многаго и долгаго разсуждения». Частные дела так быстро не делаются, «а как государю царствовать и переменять форму государства, показалось [им] дельце легкое. И невозможно так скоро пива сварить, как скоро они о сем определили».

Зная всю последовательность событий января-февраля 1730 года, можно понять, что верховники не предполагали останавливаться на кондициях. Князь Д. М. Голицын разработал проект будущего государственного устройства страны. Судя по донесениям иностранных дипломатов, план Голицына состоял в закреплении ограничения власти императрицы — Анна располагала бы только карманными деньгами и командовала бы только придворной охраной. Предполагалось также, что императрица будет членом Верховного тайного совета, имея там два или три голоса. Здесь — прямая калька со шведского установления 1720 года, ограничившего власть короля именно таким образом. Сам Совет должен был состоять из 10–12 представителей знатнейших фамилий и обладать законодательной властью. Сенат в расширенном составе выполнял те функции, которые были за ним в 1726–1730 годах, то есть вносил в Совет дела и был высшей судебной инстанцией. Наконец, Голицын считал нужным учредить низшую палату (200 человек) из шляхетства, которая должна была охранять интересы этого сословия. Палата городских представителей стояла на страже интересов горожан.

По мнению большинства исследователей, проект Голицына воспроизводил не государственное устройство Швеции 1720 года (где с этого года и до нашего времени ведущую роль играет парламент при номинальной, представительской власти короля), но более архаичное государственное устройство ранних времен шведской истории, а именно правления королевы Кристины. Тогда, в 1634 году, была сочинена так называемая «форма правления», согласно которой власть принадлежала Совету, состоявшему из фактического правителя страны канцлера Акселя Оксеншерны и пяти его родственников. В 1660 году, с началом правления малолетнего короля Карла XI, «форма правления» 1634 года была усложнена «добавлением». После этого Совет, включавший королеву-мать и четырех регентов-аристократов во главе с канцлером М. Г. Делагарди, целых двенадцать лет управлял страной, пока Карл XI не достиг совершеннолетия и не взял власть в свои руки.

Верховники предполагали объявить о проекте Голицына 6–7 февраля 1730 года. Но уже 5 февраля для рассмотрения в Совете был подан первый коллективный проект, подготовленный кружком князя А. М. Черкасского и написанный В. Н. Татищевым. Василий Никитич Татищев был незаурядным человеком, историком, ученым. В 1725–1726 годах он жил в Швеции, где изучал ее передовое по тем временам рудокопное и металлургическое производство. Как человек пытливый, он не остался равнодушен и к политическому строю этой страны, который как раз незадолго перед этим существенно переменился. В то же время Татищев считался одним из лучших знатоков отечественной истории. Годами он собирал и изучал летописи и хронографы. Неудивительно, что именно этот человек взялся за составление проекта 1730 года о будущем России.

Этот проект кружка Черкасского — Татищева был наиболее основательным и целостным. Несколько раз он обсуждался на собрании дворян, исправлялся, дополнялся и, заверенный 249 подписями, был передан в Совет. Его содержание не могло понравиться верховникам, ибо первое, что требовали дворянские прожектеры, — это уничтожение Верховного тайного совета и учреждение вместо него «Вышняго правительства» из 21 персоны, включая самих верховников. Один из пунктов проекта предполагал квоту в составе правительства — по одному представителю от каждой «фамилии». Иначе говоря, из шести Долгоруких и Голицыных в новом органе власти должно было остаться лишь двое. Не меньшее опасение верховников вызывала идея создания «Нижнего правительства», в сущности игравшего роль парламента, трехразовые сессии которого назывались «Вышним собранием». Вместе с Сенатом, имевшим чисто декоративное значение, Собрание избирало администрацию — президентов коллегий, губернаторов и т. д. Голосование по всем вопросам предполагалось сделать демократичным: тайным, по альтернативным спискам кандидатов.

Проект предполагал установление контроля за деятельностью органов политического сыска, а также особые льготы дворянству: сокращение срока службы, отмену закона о единонаследии и т. д. Но все-таки основным было предложение о создании выборного дворянского учредительного собрания из ста депутатов. Его надлежало созвать немедленно и сразу же начать сочинение проекта государственного устройства.

Верховники оказались в тяжелом положении. Выдвинуть свой проект из-за его очевидной консервативности они уже не могли. В то же время верховники не могли ни принять проект кружка Черкасского, лишавший их власти, ни отвергнуть его — все-таки проект был подписан большим количеством весьма влиятельных людей. Поэтому верховники избрали иной путь: они объявили, что проекты могут представлять и другие дворянские кружки. Как они надеялись, это должно было расколоть шляхетство, выступившее первоначально довольно единодушно против них. А затем, в образовавшейся неразберихе суждений, мнений, споров, они, верховники, опираясь на свою власть, рассчитывали взять верх.

Но, как оказалось впоследствии, верховники просчитались. Споры о будущем России действительно разгорелись нешуточные. Вестфален пишет, что во дворце, где заседали верховники, непрерывно шли совещания дворян, и «столько было наговорено хорошего и дурного за и против реформы, с таким ожесточением ее критиковали и защищали, что в конце концов смятение достигло чрезвычайных размеров и можно было опасаться восстания». Восстания, конечно, не произошло, но в разноголосице мнений и суждений верховники напрасно пытались найти то, ради чего они «развели всю эту демократию». Под дошедшими до нашего времени двенадцатью проектами в течение нескольких дней подписались более тысячи дворян, и, по мнению изучавшего эти проекты Д. А. Корсакова, «все проекты склоняются к ограничению власти Анны Иоанновны, но не по программе верховников… Главное внимание проектов обращено на организацию центрального правительства: шляхетство желает такой организации, которая представляла бы наиболее гарантий от произвола, как единоличного управления, так и возвышения нескольких фамилий. Этих гарантий шляхетство считает возможным достигнуть при своем непосредственном участии в управлении».

Актуальную для них проблему удержания власти (с наименьшими потерями для себя) верховники думали решить, включив некоторые положения дворянских проектов в присягу подданных, которую должны были все принять после приезда Анны Иоанновны. Так, хотя общественному мнению были сделаны некоторые уступки, верховники не решились на главное — они не предоставили дворянству права участия в законодательных и правительственных органах. Дворяне, согласно букве присяги, имели лишь право совещательного голоса на некоторых этапах правительственной деятельности. Причина неуступчивости Д. М. Голицына и его товарищей была ясна для всех: как писал шведский посланник Дитмер, «члены Совета хотят удержать одни всю власть».

Словом, обсуждение проектов явно зашло в тупик. Верховники теряли инициативу и время, а вместе с ними, как песок сквозь пальцы, утекала их власть. Говоря высокопарно с высоты прожитых Россией лет, верховники упустили исторический шанс реформировать систему власти так, чтобы навсегда покончить с самодержавием, ввести систему сословно-демократического государственного устройства. Когда стало ясно, что установить олигархическую модель господства двух фамилий по сценарию кондиций не удалось, у верховников осталась реальная возможность найти компромисс с дворянскими прожектерами и тем самым не допустить восстановления самодержавия. Почва для такого компромисса была — ведь власть находилась в руках верховников. Но они не сделали ни шагу навстречу дворянству. Олигархизм, чувство фамильного превосходства пересилили даже инстинкт самосохранения. И хотя составленный в 20-х числах января план Д. М. Голицына предусматривал, как мы видели, и создание расширенного Сената, и шляхетскую палату, и палату городских представителей, но все же надо всем этим возвышался Верховный тайный совет, состоявший из десяти — двенадцати членов нескольких знатнейших фамилий. Было абсолютно ясно, что при подобном устройстве все стоящие ниже органы безвластны и ничего не решают.

И лишь в последний момент, под сильным воздействием шляхетских прожектеров, Дмитрий Михайлович решил подготовить присягу на верность Анне, уже сильно ограниченной во власти, составленную от имени Совета, Сената, Синода, генералитета и «всего российского народа». Но эта уступка в сложившейся обстановке была недостаточной, так как позиции «фамильных людей», согласно присяге, все равно остались чрезвычайно сильными: они получали преимущества при назначении и в Совет, и в Сенат, и на другие должности. Кроме того, как замечает Д. А. Корсаков, «старые и знатные фамилии имеют преимущество перед остальным шляхетством и имеют быть снабжены рангами и служебными должностями по их достоинству».

В итоге, не углубляясь в детали, скажем, что события вышли из-под контроля верховников, и Д. М. Голицын «с товарищи» быстро утратили инициативу. Это стало ясно к 15 февраля, когда Анна, в роскошной карете, запряженной восьмеркой лошадей, «зело преславно при великих радостных восклицаниях народа в здешний город свой публичный въезд имела». Анна проехала в Кремль, поклонилась святыням, вышла к стоявшим в строю полкам гвардии, допустила избранных к целованию августейшей руки, насладилась криками «Виват!», пушечным и ружейным салютами. Кремлевский дворец находился в «преизрядном убранстве». Анна вела себя вполне независимо, хотя впереди торжественного кортежа верхами ехали ее церберы — князь В.Л.Долгорукий и М. М. Голицын…

Гвардейцы, наоравшие самодержавие

Предшествующие этому события развивались следующим образом. 5 февраля 1730 года на улицах и площадях Москвы был прочитан манифест о том, что «общим желанием и согласием всего российского народа на российский престол избрана по крови царского колена тетка Его императорского величества (Петра II. — Е. А.) государыня царевна Анна Иоанновна, дщерь великого государя царя Иоанна Алексеевича. Чего ради к Ея императорскому величеству, чтоб изволила российский престол принять, отправлены с прошением» и далее перечислены известные нам члены депутации. В манифесте сказано, что государыня соизволила на прошение согласиться «и ныне обретается в пути».

10 февраля Анна прибыла в подмосковное село Всесвятское и остановилась там перед церемонией торжественного вступления в столицу. Василий Лукич Долгорукий, выполняя задание сотоварищей по Совету, вез императрицу как пленницу, даже сидел всю дорогу у нее в санях и по прибытии во Всесвятское не давал ей возможности остаться наедине со своими подданными. По-видимому, верховники предполагали «выпустить» Анну прямо в Успенском соборе на царском месте, чтобы тотчас короновать ее по сценарию Совета. Но начавшееся в Москве дворянское движение разрушило складный замысел верховников.

Оказавшись на пороге своего дома, императрица встретилась с сестрами Екатериной и Прасковьей, чтобы, естественно, «о щастливом прибытии поздравительные комплименты принять». Долгорукий при всем своем желании воспрепятствовать этому не мог, как и сердечным родственным разговорам один на один. От сестер Анна узнала о делах в Москве и… воодушевилась — она почувствовала, что может достичь большего. Анна начала искать опору, которая позволила бы вырваться из-под власти верховников и перехватить инициативу. Через сестер, а особенно через родственников по матери Салтыковых, Анна сумела наладить переписку со своими дворянскими «партизанами» в Москве и вскоре убедилась, что их много, что ее ждут и на нее надеются.

Анне благоприятствовало множество обстоятельств. Во-первых, как уже сказано, верховники вызывали в дворянском обществе ненависть и страх. Рядовые дворяне видели, что верховники не идут им навстречу, не делают существенных уступок и к тому же угрожают расправой с несогласными. Все это создавало нервозную обстановку, вызывало тоску по твердой руке. Самодержавие доброго царя, милостивого к своим верноподданным, — вот о чем в своем большинстве, несмотря на писание демократических проектов, мечтали дворяне.

А то, что верховники вызывали опасения, не подлежало сомнению. Поначалу, узнав о тайных шляхетских собраниях, они стали угрожать непослушным репрессиями и даже продемонстрировали свои решительные намерения, арестовав 3 февраля П. И. Ягужинского. Как писал Феофан Прокопович, некоторые, получив повестку о явке на собрание 2 февраля, впали в большую задумчивость, полагая, что это дело нечисто и верховники хотят всех, «противящихся себе, вдруг придавить». Анна же казалась совсем не страшной, наоборот, к ней — пленнице верховников — просыпалось сочувствие.

Во-вторых, многие всерьез сомневались, что дворянская демократия принесет пользу Российскому государству. Тогда, как и в наши дни, звучали сомнения в том, нужны ли вообще русскому человеку свободы. Часто цитируют письмо, приписываемое тогдашнему казанскому губернатору Артемию Петровичу Волынскому, в котором тот писал, что опасается, как бы при существовавшей в России системе отношений «не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий, и так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем горше прежний) идолопоклонничать и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно», ибо «главные» будут ссориться, а чубы будут трещать, как всегда, у «холопов» — дворян.

Высказывания Волынского отражают тогдашний менталитет дворянства, для которого пресмыкание перед сильными, «искание милостей» было нормой, не унижающей дворянина, а наоборот — облегчающей ему жизнь. Но Волынский — сам бывалый искатель милостей у «главнейших» — был циником и не щадил свое сословие, которому, по его мнению, именно исконное холопство не позволит создать справедливый политический строй. Он полагал, что новые институты власти сразу же будут искажены, «понеже народ наш наполнен трусостию и похлебством, и для того, оставя общую пользу, всяк будет трусить и манить главным персонам для бездельных своих интересов или страха ради». Так же будет, по мнению Волынского, и на выборах. «И так хотя бы и вольные всего общества голосы требованы в правлении дел были, однако ж бездельные ласкатели всегда будут то говорить, что главным надобно, а кто будет правду говорить, те пропадать станут». Неизбежной представлялась ему и бесчестная партийная борьба, в которой «главные для своих интересов будут прибирать к себе из мелочи больше партизанов, и в чьей партии будет больше голосов, тот что захочет, то и станет делать, и кого захотят, того выводить и производить станут, а безсильный, хотя б и достойный был, всегда назади оставаться будет».

Волынского страшила перспектива возможной войны с соседями: определить на каждого «для общей пользы некоторую тягость» в условиях дворянской демократии будет трудно, и в итоге сильнейшие окажутся в выигрыше, а «мы, средние, одни будем оставатца в платежах и во всех тягостях». Тревожила Волынского и одна из возможных льгот — свобода от службы. Это, считал он, неизбежно приведет к упадку армии, ибо «страха над ними (офицерами. — Е. А.) такова, какой был, чаю, не будет», а без страха служить никто не станет, и «ежели и вовсе волю дать, известно вам, что народ наш не вовсе честолюбив, но паче ленив и нетрудолюбив, и для того, если некотораго принуждения не будет, то, конечно, и такие, которые в своем доме едят один ржаной хлеб, не похотят через свой труд получать ни чести, ни довольной пищи, кроме что всяк захочет лежать в своем доме». В итоге все места в армии займут «одни холопи и крестьяне наши… и весь воинский порядок у себя, конечно, потеряем».

Одним словом, «неверием в творческие силы» своего сословия проникнуто письмо Волынского. Однако надо признать, что в этой злой сатире много правдивых черт, и мнение, что мы, россияне, «не доросли» до более справедливого порядка, до демократии, как видим, появилось не вчера. На фоне таких настроений и чувствований резко выдвинулась самодержавная партия, которая существовала и раньше в неоформленном виде, внутри движения реформаторов, и сливалась с ним в требовании ликвидации Верховного тайного совета. Когда же усилия прожектеров наткнулись на противодействие верховников, когда в обществе наметился раскол и разгорелись распри, эта «реставрационная группировка» выдвинулась на первое место, имея перед собой и ясную идейную цель — восстановление самодержавия, и конкретного, бесспорного кандидата на престол, самодержицу — Анну Иоанновну. Многие люди примкнули к ней, так как боялись «аристократической олигархии более, чем деспотической монархии» (из донесения саксонского посланника Лефорта). 23 февраля сторонники самодержавия, собравшись в доме у князя И. Ф. Барятинского, составили челобитную к Анне, требуя ликвидации Совета, уничтожения кондиций, восстановления самодержавия и власти Сената, как это было при Петре I и до образования Совета в 1726 году. Кружок Черкасского не разделял этих взглядов и восстанавливать самодержавие не собирался, но предложение обратиться к Анне поддержал. Это позволяло выйти из замкнутого круга бесплодных споров с верховниками и найти более конструктивный компромисс в соглашении с императрицей.

Между тем, вернувшись 15 февраля домой, в родимый Кремль, Анна почувствовала себя намного увереннее. За первые десять дней пребывания в Москве она сумела окончательно убедиться в том, что на ее стороне значительные силы, а самое главное — гвардия. Есть основания думать, что основным пропагандистом среди гвардейцев стал ее родственник Семен Салтыков, майор гвардии. Но вот что в это время делали верховники, остается непонятным. Они явно теряли инициативу.

25 февраля 1730 года начался последний акт исторической драмы. В этот день группа дворян во главе с А. М. Черкасским явилась в Кремль и в аудиенц-зале вручила Анне коллективную челобитную, подписанную 87 дворянами, которую прочитал В. Н. Татищев. Суть челобитной состояла в том, что дворянство, «всенижайше рабски благодарствуя» Анне за подписание кондиций, одновременно выражало беспокойство, так как «в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такия, что большая часть народа состоит в страхе предбудущаго беспокойства». Иначе говоря, кондиции-де хороши, да только все опасаются преимуществ, которые получат верховники, узурпировавшие власть посредством этих кондиций. Челобитчики жаловались, что верховники отказываются рассмотреть мнение о том, как «безопасную правления государственнаго форму учредить», и просили Анну дать распоряжение созвать некий учредительный орган — совет из высших чинов государства, чтобы «все обстоятельства исследовать, согласным мнением по большим голосам форму правления государственнаго сочинить и Вашему величеству ко утверждению представить».

Челобитная с таким содержанием понравиться императрице не могла. Не понравилась она и верховникам, которых тем самым лишали права законодательствовать и даже быть высшим арбитром при обсуждении реформ. Произошла словесная перепалка между Черкасским и В.Л.Долгоруким, который предложил Анне обсудить шляхетскую челобитную в узком кругу. Но тут, по свидетельству большинства иностранных наблюдателей, внезапно появилась старшая сестра Анны, Екатерина Иоанновна, с чернильницей и пером и потребовала у Анны немедленно наложить резолюцию на челобитную и разрешить подачу ей мнений об устройстве государства. Анна начертала: «Учинить по сему» — и это был конец всем усилиям верховников, пытавшимся притушить дворянское своеволие.

Довольные дворяне удалились на совещание в отдельный зал, верховников же Анна пригласила обедать. И далее произошло событие, которое решило судьбу и Анны, и России, и самодержавия. Пока Анна обедала с верховниками и тем самым не давала им возможности обсудить новую ситуацию наедине, без свидетелей, или что-то предпринять для спасения своего положения, шляхетство совещалось в отдельном помещении. Тем временем оставшиеся в аудиенц-зале гвардейцы, которые по приказу Анны охраняли собрание, подняли такой страшный шум, что императрица была вынуждена встать из-за стола и вернуться в аудиенц-залу.

Дадим слово испанскому посланнику де Лириа: «Между тем возмутились офицеры гвардии и другие, находившиеся в большом числе, и в присутствии царицы начали кричать, что они не хотят, чтобы кто-нибудь предписывал законы их государыне, которая должна быть такою же самодержавною, как и ее предшественники. Шум дошел до того, что царица была принуждена пригрозить им, но они все упали к ее ногам и сказали: «Мы, верные подданные Вашего величества, верно служили вашим предшественникам и пожертвуем нашу жизнь на службу Вашему величеству, но не можем терпеть тирании над Вами. Прикажите нам, Ваше величество, и мы повергнем к Вашим ногам головы тиранов!» Тогда царица приказала им, чтобы они повиновались генерал-лейтенанту и подполковнику гвардии Салтыкову, который во главе их и провозгласил царицу самодержавной государынею. Призванное дворянство сделало то же».

Здесь возникают неизбежные параллели с событиями в Зимнем дворце в ночь смерти Петра Великого 28 января 1725 года. Тогда угрозы гвардейцев, которыми умело дирижировали Меншиков и другие сторонники вдовы Петра Екатерины Алексеевны, решили судьбу престола в ее пользу. Теперь же — в 1730 году — управляемая истерика ражих гвардейцев не просто решила все дело в пользу Анны, а имела более серьезные последствия, а именно — привела к восстановлению самодержавия в России. Выступление гвардейцев 25 февраля 1730 года было, в сущности, спланированным дворцовым переворотом. Известно, что, как только Анна приехала во Всесвятское, к ней явились гвардейцы «и бросились на колени с криками и со слезами радости». Анна тотчас объявила себя шефом Преображенского полка. По-видимому, все это оказалось полной неожиданностью для верховников, но воспрепятствовать встрече они не смогли. Зато Анна была воодушевлена таким началом и «призвала в свои покои отряд кавалергардов, объявила себя начальником этого эскадрона и каждому собственноручно поднесла стакан вина». Так писал саксонский посланник Лефорт, человек весьма информированный. Да и логика поведения Анны и гвардии довольно легко угадывается в происшедших событиях.

Оба фельдмаршала — члены Совета М. М. Голицын и В. В. Долгорукий — сидели за обеденным столом в соседней комнате и не посмели выйти и утихомирить своих подчиненных. Подполковник Семен Салтыков, опиравшийся на мнение гвардейцев, оказался сильнее их обоих. И М. М, Голицына, и В. В. Долгорукого, не раз на полях сражений смотревших смерти в глаза, грешно обвинять в трусости — просто они прекрасно понимали, чем им грозит попытка утихомирить мятежного Салтыкова и гвардейцев — жизнь-то одна! Напомню читателю, что говорил на ночном совещании клана Долгоруких фельдмаршал Василий Владимирович о возможных действиях гвардейцев, если он будет поступать вопреки их желаниям и требовать возведения на престол невесты покойного Петра II: «…не токмо будут его, князь Василья, бранить, но и убьют». Впрочем, Лефорт передает слух о том, что князь Василий Васильевич, по-видимому, под давлением родственников, явился к преображенцам и предложил им присягнуть в верности государыне и Верховному тайному совету, однако «они отвечали ему, что переломают ему все кости, если он снова явится к ним с подобным предложением». При этом Лефорт отмечает особую роль в сопротивлении верховникам подполковника Салтыкова…

О том же, слушая вопли распаленных российских янычар, вероятно, думали дворяне-реформаторы, которые сидели в другом зале и совещались о проекте государственного переустройства. Им становилось явно неуютно. И когда после завершения обеда Анны и верховников они вновь вошли в аудиенц-залу, в руках князя Трубецкого оказалась новая челобитная, которую прочитал князь Антиох Кантемир. Это примечательно, ибо он и ранее был известен как последовательный сторонник самодержавия и даже был послан накануне уговорить кружок Черкасского подписаться под челобитной о восстановлении полновластия Анны. Новая, кремлевская, челобитная была написана не людьми из кружка Черкасского — Татищева, а теми, кто, как и Кантемир, принадлежал к партии сторонников восстановления самодержавия Анны. Авторы благодарят императрицу за подписание предыдущей челобитной. И пишут, что в знак «нашего благодарства всеподданнейше приносим и всепокорно просим всемилостивейше принять самодержавство таково, каково Ваши славные и достохвальные предки имели, а присланные к Вашему императорскому величеству от Верховного совета и подписанные Вашего величества рукою пункты уничтожить». Далее следует «нижайшая» просьба восстановить Сенат в том виде, какой он имел при Петре, довести его состав до 21 человека, а также «в члены и впредь на упалыя места в оный правительствующий Сенат, и в губернаторы, и в президенты поведено б было шляхетству выбирать баллотированием, как то при дяде Вашего величества… Петре Первом установлено было…». В конце челобитной эти благородные сыны Отечества, спорившие о судьбе России и ее недеспотическом будущем, смиренно дописали: «Мы, напоследок, Вашего императорского величества всепокорнейшие рабы, надеемся, что в благоразсудном правлении государства, в правосудии и в облегчении податей по природному Вашего величества благоутробию призрены не будем, но во всяком благополучии и довольстве тихо и безопасно житие свое препровождать имеем. Вашего императорского величества всенижайшие рабы». И далее следовало 166 подписей.

Не будем рассуждать о том, прав или не прав был в конечном счете Артемий Волынский, чьи взгляды на свое сословие, как мы видели, были совершенно беспощадны. Можно лишь представить, что произошло в палате, где собрались дворяне. Как только в соседней аудиенц-зале начали митинговать гвардейцы, мнение большинства дворян склонилось на сторону самодержавия. Иначе говоря, как и в 1725 году, гвардейцы оказали сильное моральное давление на колеблющихся членов дворянского собрания, запугали его. Тогда-то и была поспешно составлена новая челобитная, которая через час под ревнивыми взглядами гвардейцев была весьма благосклонно выслушана Анной.

Императрица приказала подать письмо и кондиции, подписанные ею в Митаве. «И те пункты, — бесстрастно фиксирует один из последних журналов Верховного тайного совета, — Ея Величество при всем народе изволила, приняв, изодрать». Верховники молча смотрели на это — их партия была проиграна. Понадобилось всего 37 дней, чтобы самодержавие в России возродилось. И вот уже в «Санкт-Петербургские ведомости» ушла корреспонденция: «Ея Величество, всемилостивейшая наша государыня императрица изволила вчерашнего дня, то есть 25 дня сего месяца, свое самодержавное правительство к общей радости, при радостных восклицаниях народа, всевысочайше восприять». Далее сообщалось, что город «иллуминирован», что все веселятся. Если бы от описанных выше исторических событий осталась бы только эта газетная заметка в 18-м номере «Ведомостей» от 2 марта 1730 года, то мы так никогда и не поняли бы, что же там все-таки произошло.

…Этот знаменитый исторический документ дошел до наших дней и хранится в архиве. Большого формата, желтый, неровно разорванный сверху донизу лист бумаги. Кто знает, может быть, он дал бы России новую историю, заложив основы конституционной монархии, ограниченной поначалу только советом родовитых вельмож. Но ведь кроме этого совета предполагалось создать еще дворянские выборные органы, пусть тоже несовершенные. Пусть! Впереди (по крайней мере до наших дней) им предстояло прожить два с половиной века парламентской истории. С годами выработались, окрепли бы начала парламентаризма, закрепились традиции несамодержавной жизни. Может быть, это было бы и не так плохо. И уж точно, мы жили бы в другой России… Но не будем фантазировать! Слепое властолюбие одних, раздоры и склоки других, глупость третьих, наглость четвертых не позволили реализоваться этой альтернативе русской истории. Шанс был упущен, отдушина в сплошном льду быстро затягивалась…

А после переворота 25 февраля 1730 года начались присяга, празднества, иллюминация. Но, глядя на всю эту красоту, люди вспоминали, что накануне въезда Анны в столицу, 14 февраля, видели на небе необычайное явление. Это было северное сияние, но какое-то странное, зловещее. С 10 часов вечера над горизонтом стали двигаться, скрещиваться и расходиться какие-то огромные огненно-красные столбы света. Сойдясь в зените, они образовали огненный шар, «который в подобие луны сиял». Как писала газета, «все сие продолжалось до третияго часа пополуночи, а потом все пропало». Люди с ужасом смотрели на небо — уж очень плохое предзнаменование для новой государыни! Но официально все обстояло благополучно — как выразился по поводу явления самой Анны Иоанновны лукавый поп Феофан Прокопович, «Бог неоскудно обвеселил нас»…

Глава 2. Порфирородная особа, или бедная родственница

* * *

Так, неожиданно для всех, в феврале 1730 года Анна Иоанновна стала российской императрицей и, конечно же, тотчас попала в фокус всеобщего внимания. В момент борьбы за власть никто не интересовался ею как личностью — ни боровшиеся за нее сторонники самодержавия, ни противники самодержавного всевластия. Те, кто был при дворе, конечно, знали Анну и ее сестер, но относились к ним весьма пренебрежительно. Княжна Прасковья Юсупова, сосланная впоследствии Анной Иоанновной в монастырь, говорила с презрением, что при Петре I «государыню (то есть Анну. — Е. А.) и других царевен цареднами не называли, а называли только Ивановнами». Анна была малоизвестна и в дипломатических кругах. Сообщая в Мадрид о замыслах верховников, испанский посланник де Лириа, путая сестер, писал, что на престол будет посажена «герцогиня Курляндская Прасковья». Да и откуда испанскому дипломату было знать, которая из дочерей забытого всеми царя Ивана Алексеевича была курляндской герцогиней, — все они пребывали на задворках власти, вне поля всеобщего внимания. И вот «Ивановна» оказалась самодержицей, власть которой не уступала власти Петра Великого.

В 1730 году появилась карикатура на новую императрицу работы некоего монаха Епафродита, который изображал Анну в виде урода с огромной, заклеенной пластырями головой, крошечными ручками и ножками и указующим в пространство пальцем. Подпись под карикатурой гласила: «Одним перстом правит». На допросе карикатурист дал пояснения: «А имянно в надписи объявлено, что вся в кластырех, и то значило, что самодержавию ее не все рады», то есть ее перед вступлением на престол здорово побили. Такой же карикатурно страшной увидела новую императрицу юная графиня Наталия Шереметева, невеста князя Ивана Долгорукого. Сразу же после свадьбы ее вместе с мужем — бывшим фаворитом Петра II сослали по воле Анны в Сибирь. Даже тридцать лет спустя графиня помнила то отталкивающее впечатление, которое оставила в ее душе Анна Иоанновна, хотя их встреча была весьма короткой: «…престрашнова была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста».

Другой мемуарист, граф Э. Миних-сын, писал об Анне значительно мягче: «Станом она была велика и взрачна. Недостаток в красоте награждаем был благородным и величественным лицерасположением. Она имела большие карие и острые глаза, нос немного продолговатый, приятные уста и хорошие зубы. Волосы на голове были темные, лицо рябоватое и голос сильный и пронзительный. Сложением тела она была крепка и могла сносить многие удручения». И на голштинского придворного Берхгольца курляндская герцогиня произвела в 1724 году весьма благоприятное впечатление: «Герцогиня — женщина живая и приятная, хорошо сложена, недурна собою и держит себя так, что чувствуешь к ней почтение». А вот мнение упомянутого выше герцога де Лириа: «Императрица Анна толста, смугловата, и лицо у нее более мужское, нежели женское. В обхождении она приятна, ласкова и чрезвычайно внимательна. Щедра до расточительности, любит пышность чрезмерно, отчего ее двор великолепием превосходит все прочие европейские (неужто даже Эскориал или Версаль? — Е. А.). Она строго требует повиновения к себе и желает знать все, что делается в ее государстве, не забывает услуг, ей оказанных, но вместе с тем хорошо помнит и нанесенные ей оскорбления. Говорят, что у нее нежное сердце, и я этому верю, хотя она и скрывает тщательно свои поступки. Вообще могу сказать, что она совершенная государыня, достойная долголетнего царствования». Впрочем, не будем придавать большого значения столь лестным характеристикам новой государыни. Испанского дипломата можно легко понять — он-то знал, что письма иностранных посланников перлюстрируются, а заработать столь невинным способом капиталец при дворе новой государыни для настоящего политика всегда очень важно — ведь его «секретное» послание может быть воспринято высокопоставленными русскими перлюстраторами за чистую монету.

Другие авторы, хорошо осведомленные о неприглядных делах Анны, идут по проторенной тропе тех мемуаристов, которые уверены (или делают вид, что уверены), будто правитель сам по себе очень добр, но только — вот беда — излишне доверчив, чем и пользуются его корыстные и низкие любимцы, на которых он так опрометчиво положился. У генерала К. Г. Манштейна читаем: «Императрица Анна была от природы добра и сострадательна и не любила прибегать к строгости. Но как у нее любимцем был человек чрезвычайно суровой и жестокий (речь идет о Бироне. — Е. А.), имевший всю власть в своих руках, то в царствование ее тьма людей впали в несчастье. Многие из них, и даже люди высшего сословия, были сосланы в Сибирь без ведома императрицы». Запомним это утверждение — мы к нему еще вернемся. Манштейну вторит сын фельдмаршала Миниха, граф Эрнст Миних: «Сердце [ее] наполнено было великодушием, щедротою, соболезнованием, но воля ее почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой» (имеется в виду, конечно, Бирон). Не отступает от распространенного мнения и жена английского посланника леди Рондо, часто видевшая Анну на официальных приемах и куртагах: полнота, смуглое лицо, царственность и легкость в движениях. И далее: «Когда она говорит, на губах появляется невыразимо милая улыбка. Она много разговаривает со всеми, и обращение ее так приветливо, что кажется, будто говоришь с равным; в то же время она ни на минуту не утрачивает достоинства государыни. Она, по-видимому, очень человеколюбива, и будь она частным лицом, то, я думаю, ее бы называли очень приятной женщиной».

Нет, не повезло нам с проницательными наблюдателями! Читатель уже понял, что автор не особенно жалует императрицу, и дело тут не в личных симпатиях или антипатиях: как ни абстрагируешься от стереотипов и негативных оценок нашей героини, сколько ни пытаешься взглянуть на нее с новой точки зрения, ничто не помогает. Сильнее субъективного стремления к переоценке традиций действует сам исторический материал, мощнейшая инерция подлинных документов. И все же попытаемся повнимательнее присмотреться к этой женщине, прожившей не очень длинную (всего лишь 47 лет!) жизнь, чтобы понять, как сформировались ее характер, нрав, привычки и привязанности.

Анна Иоанновна, родившаяся 28 января 1693 года, была одной из последних московских царевен (точнее сказать — предпоследней, так как последней царевной можно считать ее младшую сестру Прасковью, которая родилась 24 сентября 1694 года). Как и другие царские дети, Анна появилась на свет в Крестовой палате Московского Кремля, которая ко времени родов царицы по традиции убиралась с особым великолепием. В обычное время Крестовая использовалась как молельня, но на время родов туда переносили царскую кровать с «постелей лебяжьей, взголовье лебяжье ж, на него пуховик — пух чижевою, подушка атлас, червчат». В ногах рожениц лежали одеяло пуховое «по белой земле травки золотые». Царские роды в те времена в России проводили в бане, на особого рода стуле (отсюда запись в дворцовых разрядах: «И того дни… великая государыня изволила сесть на место»). Родившегося и обмытого повивальными бабками ребенка показывали вначале священнику, входившему в праздничных ризах. Тот прочитывал молитву и давал ребенку имя. Совершенно очевиден магический, «оберегальный» смысл этой церемонии: раньше родного отца новорожденного видел его духовный отец, который сразу же молитвой защищал ребенка от злых сил, «определял» новорожденному имя его высочайшего небесного покровителя. А уж потом младенца показывали отцу-государю и выносили в Крестовую палату. Первое, что мог увидеть там, хотя и не осознав, появившийся на свет ребенок — это дивный свет красок, цветное буйство настенных росписей, блеск золота и серебра иконных окладов, красота «ковра золотого кызылбашского» (то есть персидского), разноцветие уборов боярынь и мамок. Царской постели не уступали в красочности и стены дворцовых комнат. Они были затянуты сверху донизу цветными сукнами зеленого, голубого и различных оттенков красного цвета (багрец, червленые, червчатые), причем цвета эти могли чередоваться на стене в шахматном порядке. Праздничные «родинные столы» устраивались в построенной итальянскими мастерами роскошной Грановитой палате, которая сама по себе необыкновенно красива. При этом нередко стены и потолок царицыных покоев обивали атласом, златоткаными обоями и редкостной красоты тисненой золоченой кожей с изображениями фантастических птиц, животных, трав, деревьев. Из описания дворца мы точно знаем, что именно такими кожами были обиты в 1694 году стены комнаты царевны Анны Иоанновны.

Я намеренно подчеркиваю, что Анна была одной из последних московских царевен. Но девочку ждала иная судьба, чем ее предшественниц — царских дочерей XVII века, мир которых десятилетиями был неизменен и ограничен суровыми законами предков. Анне было суждено родиться не только на рубеже веков, но и в переломный момент российской истории, когда изменялись, переворачивались и переламывались судьбы людей и всей огромной страны. За свои 47 лет Анна прожила как бы три различные жизни. Первые пятнадцать лет — тихое, светлое детство и отрочество, вполне традиционные для московской царевны. В семнадцать лет по решению грозного дядюшки-государя Петра Великого она стала курляндскою герцогинею, и почти два десятилетия ей суждено было прожить в чужой, непонятной для нее стране. И наконец, волею случая и чужого политического расчета ставшая в январе 1730 года императрицей, она последние десять лет своей жизни просидела на престоле одной из могущественнейших империй мира. Это были очень разные жизни, потому что каждый раз Анна оказывалась в ином культурном окружении, ей приходилось заново приспосабливаться к новому укладу. Это наложило свой отпечаток на ее личность, нрав, поведение, сформировало причудливый, непростой характер.

…«Санкт-Петербургские ведомости» — единственная газета, выходившая в России в 1730 году, — писала через четыре месяца после вступления Анны на трон: «Из Москвы от 22 иуня 1730. Наша государыня-императрица еще непрестанно в Измайлове при всяком совершенном пожелаемом благополучии при нынешнем летнем времени пребывает». Там же, как сообщает газета, Анна присутствовала при полевых «упражнениях» гвардии, принимала знатных гостей. То, что в официальных сообщениях замелькало название Измайлова, не случайно — старый загородный дворец царя Алексея Михайловича был отчим домом Анны, куда она после двух десятилетий бесприютности, тревог и нужды вернулась в 1730 году полновластной царицей, самодержицей всея России.

Измайлово для Анны было тем же, что Преображенское для Петра — любимым уголком детства. Сходство бросается в глаза, если вспомнить, что именно в Измайлове Анна в 1730 году организовала новый гвардейский полк — Измайловский, ставший в один строй с полками старой петровской гвардии — Преображенским и Семеновским, названными в честь «малой родины» Петра Великого. С Измайловым у Анны были связаны самые ранние и, вероятно, — как это часто бывает в жизни — самые лучшие воспоминания безмятежного детства. Сюда после смерти царя Ивана в 1696 году переселилась вдовствующая царица Прасковья с тремя дочерьми: пятилетней Катериной, трехлетней Анной и двухлетней Прасковьей. История как бы повторялась снова — точно так же в 1682 году в подмосковное село Преображенское перебралась вдова царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, с десятилетним Петром и девятилетней Натальей. Но если тогда будущее обитателей Преображенского дворца было тревожно и туманно, то для хозяев Измайловского дворца политический горизонт был чист и ясен: к семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно. Дорога его реформ прошла в стороне от пригородного дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: две с половиной сотни стольников, штат «царицыной» и «царевниных» комнат. Десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей.

Измайлово было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Теперь, идя по пустырю, где некогда стоял деревянный, точнее, «брусяной с теремами» дворец, который напомнил бы современному человеку декорации Натальи Гончаровой к опере «Золотой петушок» Римского-Корсакова, с трудом можно представить себе, как текла здесь в конце XVII — начале XVIII века жизнь. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись почти двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады — вишневые, грушевые, яблочные. По мнению историков Москвы, в Измайлове со времен царя Алексея Михайловича было устроено опытное дворцовое хозяйство. На полях вокруг Измайлова выращивали злаки, в том числе и из семян, привезенных из-за границы. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец. Алексей Михайлович развел в Измайлове тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце был маленький театр, и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И. Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». При небольшом усилии фантазии легко представить себе трех юных царевен, одетых в яркие платья, медленно плывущих на украшенном резьбой, увитом зеленью и цветными тканями ботике (вспомним, что свой знаменитый ботик — «дедушку русского флота» — Петр I нашел именно здесь, в одном из амбаров Измайлова, где он, вероятно, служил царю Алексею Михайловичу для прогулок по Измайловским прудам) и кормящих плескающихся в водах рыб. Историк М. И. Семевский утверждал, что в Измайловских прудах водились щуки и стерляди с золотыми кольцами в жабрах, надетыми еще при Иване Грозном, и что эти рыбы привыкли выходить на кормежку по звуку серебряного колокольчика.

Есть старинное русское слово — прохлада. По Владимиру Далю, это «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летной холодок, тень и ветерок». Но есть и обобщенное, исторически сложившееся понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни — в тишине, добре и покое. Именно в такой «прохладе» и жила долгое время, пока не выросли девочки, семья Прасковьи Федоровны. Нельзя, конечно, сказать, что Измайлово было полностью изолировано от бурной жизни тогдашней России — новое приходило и сюда. С ранних лет царевнам, помимо традиционных предметов — азбуки, арифметики, географии — преподавали немецкий и французский языки, танцы, причем учителем немецкого был Иоганн Христиан Дитрих Остерман — старший брат будущего вице-канцлера Андрея Ивановича Остермана, а танцы и французский преподавал француз Стефан Рамбург. Учитель гимназии Глюка, он был «танцевальным мастером телесного благолепия и комплиментов чином немецким и французским». В 1723 году Рамбург жаловался, что он с царевнами занимался пять лет, их «со всякой прилежностью танцевать учил», но ему так и не заплатили жалованье. Думаю, что Прасковья Федоровна поступила справедливо — языка Мольера и Расина Анна так и не выучила, неважно обстояли дела и с танцами — неуклюжей и немузыкальной царевне танцевальные фигуры и «поступи немецких учтивств» так и не дались.

В неустойчивом мире Петровской эпохи царица Прасковья Федоровна сумела найти свое место, ту «нишу», в которой ей удавалось жить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовой царицы, но и в той осторожности, политическом такте, которые всегда проявляла Прасковья. Она демонстративно держалась вдали от политических распрей той эпохи. Ее имя не упоминалось ни в деле царевны Софьи и стрельцов в 1698 году, ни в деле царевича Алексея и Евдокии в 1718 году. Это показательно, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Прасковья оставалась в стороне от всей этой борьбы и тем спаслась. Может быть, отстраненность вдовствующей царицы объясняется ее особой приземленностью, тем, что она была не очень знатного рода (Салтыковых) и не была связана родством с Милославскими.

Как бы то ни было, ее двор был вторым после Преображенского двора сестры Петра Натальи Алексеевны островком, на который изредка ступала нога царя. Петру было памятно Измайлово. Некоторые историки считают, что именно тут он и родился. Царь не чурался общества своей невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы.

Блаженная жизнь в Измайлово продолжалась до 1708 года, когда царь «выписал» свою «фамилию», то есть семью, в новую столицу. Петр встречал 20 апреля 1708 года под Шлиссельбургом своего сына, 18-летнего царевича Алексея, и восемь женщин, в число которых входили единокровные сестры Петра I Федосья и Мария (от первой жены царя Алексея Михайловича Марии Милославской), единоутробная сестра Наталья Алексеевна и две снохи — вдовы покойных братьев Петра, царей Федора Алексеевича и Ивана Алексеевича, царица Марфа Матвеевна (урожденная Апраксина, сестра генерал-адмирала) и Прасковья Федоровна. Последняя взяла с собой в дорогу дочерей Екатерину, Анну и Прасковью.

Царь привез «фамилию» в Шлиссельбург. Здесь русские царевны и царицы увидели широкую, серую и неприветливую Неву, которая быстро несла к морю свои воды. Она была так непохожа на светлые, теплые речки Подмосковья… Грозный братец как-то сказал, что приучит свою семью к воде, и решил с этим не тянуть. В Шлиссельбурге, под грохот пушек, он посадил женщин на яхту и поднял парус. Когда показался Петербург, сестры, уже порядком укачавшиеся на волне, ничего, в сущности, и не увидели — город еще жался к земле вокруг низкой крепости и не производил впечатления рая — «парадиза», как ласково называл его царь. Но мнением родни Петр не интересовался, он с гордостью водил сестер и снох по первым петербургским улицам, а потом, вспомнив о своем зароке, направил яхту в открытое море — катал их вокруг Кронштадта.

Впрочем, экскурсии и жизнь в Петербурге продолжались недолго. Пришла срочная депеша — шведы перешли Березину, и война вступила в решающую фазу. Петр поспешил навстречу своей славе полтавского героя. Родственники же уехали в Москву. Но вся история с прибытием сестер, снох и племянниц на берега Невы была важной и символичной. Отныне Романовы считались жителями Петербурга, ибо царской родне полагалось пребывать в новой столице постоянно. К этому и шло после победной для русской армии Полтавы в 1709 году. В Петербурге для них строили дома. Переселение семейства Прасковьи Федоровны произошло тогда, когда Анне было пятнадцать или шестнадцать лет. Прасковья Федоровна жила в собственном дворце на Московской стороне, ближе к современному Смольному. И хотя эти места были повыше и посуше, нежели болотистая Городская (Петербургская) сторона или Васильевский остров, привыкнуть к новому, «регулярному», построенному по строгим архитектурным канонам дворцу московским царевнам было трудно. Туманы, сырость и слякоть, пронизывающий ветер новой столицы — все это так отличалось от родного Измайлова. С этого времени для Анны кончилось безмятежное детство московской царевны и началась юность.

Переезд в Петербург для Прасковьи Федоровны совпал с тем тревожным для каждой матери временем, когда решается женская судьба подросших дочерей. В старину царица не испытывала бы никакого беспокойства на этот счет — московские царевны жили в Кремлевском дворце, летом выезжали в загородные дворцы, а с годами тихо перебирались в уютную келейку расположенного неподалеку, в Кремле же, Вознесенского монастыря. Под полом Вознесенского собора находили они и свое последнее пристанище. Замуж их не выдавали — против этого была традиция: «А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояре их есть холопи и в челобитье своем пишутся холопьми. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось для того, что не одной веры и веры своей оставить не хотят, то ставят своей вере в поругание». Так писал о московских царевнах Григорий Котошихин, автор сочинения о России времен царствования Алексея Михайловича.

Однако в новой российской столице дули новые, свежие балтийские ветры. Волнение старой царицы объяснялось просто — Петр задумал серией браков связать династию Романовых с правящими в Европе родами. Первым кандидатом стал сын царя Алексей, переговоры о женитьбе которого на Вольфенбюттельской кронпринцессе Шарлотте Софии уже вовсю шли в 1709 году и закончились в 1711 году свадьбой Алексея и Шарлотты в Торгау. Подумывал Петр о будущем и любимых дочерей — Анны и Елизаветы. Их с малых лет воспитывали так, чтобы подготовить к браку с европейским монархом или принцем. После поездки в Париж царь возмечтал в будущем выдать семилетнюю Елизавету Петровну за ее ровесника — французского короля Людовика XV. Намеревался Петр выгодно пристроить и племянниц — дочерей покойного брата Ивана, только следовало тщательно подобрать им хорошие заморские партии. Критерий при этом был один — польза государству Российскому! В 1709 году такой жених появился — молодой курляндский герцог, племянник прусского короля, Фридрих Вильгельм. Почему именно он достался, как вскоре выяснилось, в мужья нашей героине? Дело в том, что Петр активно пожинал созревшие под солнцем победной Полтавы дипломатические и военные плоды. В 1710 году русской армии сдались Ревель и Рига, а с ними в руках царя оказались обширные прибалтийские территории Эстляндии и Лифляндии, которые Петр — о чем сразу же было заявлено — не собирался никому уступать. После взятия Риги — столицы шведских заморских территорий в Восточной Прибалтике русские владения вплотную подошли к Курляндии — ленному, вассальному владению Речи Посполитой, стратегически важному герцогству. По его земле уже прошлась русская армия, изгнавшая из столицы герцогства Митавы и других городов шведские войска, оккупировавшие герцогство в начале Северной войны. Забегая вперед, скажу, что Петр так и не смог «проглотить» Курляндию — эту задачу он оставил потомкам — а именно Екатерине II, включившей в 1795 году в состав России вассальное герцогство Речи Посполитой по Третьему разделу Польши уже вместе с ее сюзереном — Польшей.

Положение Курляндии в петровское время было незавидным. Ее теснили со всех сторон. Во-первых, территорию герцогства неоднократно пытались присоединить (инкорпорировать) как обыкновенное старостатство поляки Речи Посполитой. Во-вторых, другой сосед курляндцев — прусский король Фридрих Вильгельм I, давний собиратель германских земель, тоже выжидал момент, чтобы захватить Курляндию. О том же долго мечтали господствовавшие в течение всего XVII века в Риге и Лифляндии (Видзема, Латгалия и Южная Эстония) шведы. Когда вместо шведских гарнизонов в Лифляндию пришла еще более могущественная русская армия, ситуация в Курляндии, естественно, изменилась в пользу России. Однако так просто проблему расширения своей империи за счет Курляндии Петр решить не мог, ибо устойчивость положения герцогства достигалась как раз равновесием тянущих в разные стороны соперников — поляков, пруссаков и русских. Применить же грубую военную силу Петр тоже не мог — это вряд ли понравилось бы балтийским державам, а согласие с Пруссией и Польшей было чрезвычайно важно для решения главной задачи — победы над Швецией в ходе Северной войны.

Поэтому, стремясь усилить влияние России в Курляндии, Петр предпринял обходной и весьма перспективный в отдаленном будущем маневр: в октябре 1709 года при встрече в Мариенвердере с прусским королем Фридрихом I он сумел, на гребне полтавского успеха, добиться согласия пруссаков на то, чтобы молодой курляндский герцог Фридрих Вильгельм женился на одной из родственниц русского царя. В итоге судьба семнадцатилетнего юноши, который после оккупации герцогства шведами в 1701 году (а потом — саксонцами и русскими) жил в изгнании в Гданьске со своим дядей-опекуном герцогом Фердинандом, была решена без его ведома. Впрочем, иного способа вернуть себе когда-то потерянное в огне Северной войны владение молодому Фридриху Вильгельму и не представлялось. Поэтому-то в 1710 году он и оказался в Петербурге. Герцог не произвел благоприятного впечатления на формирующийся петербургский свет: хилый и жалкий юный властитель разоренного войной небольшого владения, он вряд ли казался завидным женихом. Узнав от Петра, что в жены герцогу предназначена одна из ее дочерей, Прасковья Федоровна пожертвовала не старшей и обожаемой ею дочерью Катериной, которую звала в письмах «Катюшка-свет», а второй, нелюбимой, семнадцатилетней Анной. Думаю, что никто в семье, в том числе и невеста, не испытывал радости от невиданного со времен Киевской Руси династического эксперимента — выдания замуж в чужую, да еще «захудалую» землю царской дочери.

До нас дошел весьма выразительный документ — составленное, вероятно, в Посольской канцелярии в 1709 году письмо Анны Иоанновны к своему далекому и незнакомому жениху: «Из любезнейшего письма Вашего высочества, отправленного 11-го июля, я с особенным удовольствием узнала об имеющемся быть, по воле Всевышняго и их царских величеств моих милостивейших родственников, браке нашем. При сем не могу не удостоверить Ваше высочество, что ничто не может быть для меня приятнее, как услышать Ваше объяснение в любви ко мне. Со своей стороны уверяю Ваше высочество совершенно в тех же чувствах: что при первом сердечно желаемом, с Божией помощью, счастливом личном свидании представляю себе повторить лично, оставаясь, между тем, светлейший герцог, Вашего высочества покорнейшею услужницею». В этом послании, полном галантности и вежливости, совсем нет искренних чувств. Да и откуда им взяться? Как не вспомнить «Путешествие из Москвы в Петербург» А. С. Пушкина: «Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли вышла она замуж? «По страсти, — отвечала старуха, — я было заупрямилась, да староста грозился меня высечь». Таковые страсти обыкновенные Неволя браков давнее зло». «По страсти» в XVIII веке выходили замуж и русские царевны, только старостою у них был сам царь-государь. У знающих Анну нет сомнений в том, что она не сама писала это письмо. Интересно другое — читала ли она его вообще? Как бы то ни было, свадьба намечалась на осень 1710 года.

Любопытно, что много лет спустя, в 1740 году по доносу одного усердного «патриота» копииста Колодошина была схвачена и доставлена в Тайную канцелярию посадская баба из Шлиссельбурга Авдотья Львова, которая очень некстати, при посторонних людях, запела давнюю песню о царевне Анне Иоанновне. В компании зашел разговор о правящей императрице, и вспомнили, что она была курляндской герцогиней. Тут Авдотья и сказала: «Как изволила [государыня] замуж итить, то и песня была складена тако». И далее Авдотья запела:



Не давай меня, дядюшка, царь-государь Петр Алексеевич, в чужую землю нехристианскую, бусурманскую,
Выдавай меня, царь-государь, за своего генерала, князь-боярина.



«И потом, — продолжает доносчик, — спустя с полчаса или менее, оная жинка Авдотья говорила, что был слух, что у государыни сын был и сюда не отпущал, а кого сюда не отпущал, того оная жинка именно не говорила». На допросе перед страшным начальником политического сыска генералом Андреем Ивановичем Ушаковым несчастная баба лепетала, что все это «говорила с самой простоты своей, а не ис какова умыслу, но слыша тому лет с тритцать (то есть примерно как раз в 1710 году. — Е. А.) в робячестве своем, будучи в Старой Русе, говаривали и певали об оном малые робята мужеска и женска полу, а кто имянно, того она, Авдотья, сказать не упомнит». Ушаков дал приказ начать пытку, и Авдотью подняли на дыбу. Она по-прежнему стояла на своем первоначальном показании и говорила, что «таких непристойных слов от других от кого, она, Авдотья, не слыхала».

Подследственную пытали еще дважды, но ничего нового выведать у нее не смогли и наконец 9 сентября 1740 года было приказано Авдотью Львову «бить кнутом нещадно и свободить, а при свободе сказать, что Ея императорского величества указ под страхом смертной казни, чтоб таковых непристойных слов отнюдь нигде никому, никогда она не произносила и не под каким видом отнюдь же бы не упоминала». Несчастной бабе выдали паспорт до Шлиссельбурга, и она навсегда исчезла из нашего поля зрения. Вполне допускаю, что стареющая императрица, которая регулярно слушала доклады Ушакова практически о всех делах его ведомства, ознакомившись с делом, могла дрогнуть и указала отпустить певунью, напомнившую песней старую историю ее несчастного замужества. Замечательна не только точность, с которой Авдотья указала время появления песни, но и то, как чутко общество, народ откликались на драмы, происходившие в царской семье. Эта песня о несчастной 17-летней девушке, царевне Анне, которую насильно, не по любви, выдают за «бусурманина», нерусского человека, встает в один ряд с подобными песнями о несчастной судьбе женщин царского рода. Тут и песня о насильно заточенной в монастырь царице Евдокии Федоровне («Постригись, моя немилая, построгись, моя постылая…»), тут и песня о том, «Кто слышал слезы царицы Марфы Матвеевны», — о 15-летней царице, которая была супругой царя Федора Алексеевича всего лишь два месяца, а потом долгих 34 года, до самой смерти, влачила жалкую одинокую участь вдовицы.

Однако вернемся к нашей героине. 31 октября 1710 года только что познакомившиеся молодые, которым исполнилось тогда по семнадцать лет, были торжественно обвенчаны. Венчание и свадьба происходили в Меншиковском дворце. На следующий день там же был устроен царский пир. Его открыл Петр, разрезавший кортиком два гигантских пирога, откуда, к изумлению пирующих, «появились по одной карлице, превосходно разодетых». Так описывал это настольное действо бывший на празднестве ганноверский дипломат Вебер. Карлики на столе протанцевали изящный менуэт. Собственно, свадьбы было две: Фридриха Вильгельма и Анны Иоанновны, а чуть позже — личного карлика Петра I Екима Волкова и его невесты. По сохранившимся гравюрам можно представить, как это происходило: столы герцогской пары и их высокопоставленных гостей стояли в большом зале Меншиковского дворца в виде разомкнутого кольца. Внутри этого стола помещался второй, низенький стол для карликов-молодоженов и их сорока двух собранных со всей страны миниатюрных гостей. Высокоумные иностранные наблюдатели усмотрели в такой организации торжества бракосочетания герцога Курляндского некую пародию, явный намек на ту ничтожную роль, которую играл молодой герцог со своим жалким герцогством в европейской политике. Не думаю, что именно в этом состояла суть затеи Петра, — он всегда был рад позабавиться, и идея параллельной свадьбы шутов могла ему показаться весьма оригинальной и смешной. После свадьбы Петр не дал молодоженам долго прохлаждаться в «парадизе» — спустя немногим более двух месяцев, 8 января 1711 года, герцогская пара отправилась в Курляндию. И тут, на следующий же день, произошло несчастье, существенным образом повлиявшее на всю последующую жизнь и судьбу Анны Иоанновны, — на первом же яме, в Дудергофе, герцог Фридрих Вильгельм умер, как полагают, с перепоя, ибо накануне позволил себе состязаться в пьянстве с самим Петром. Анна, естественно, вернулась назад, в Петербург, к матери. Мы не знаем, что она думала, но можем предположить, что семнадцатилетней вдовой владели противоречивые чувства: с одной стороны, она облегченно вздохнула, так как теперь уже могла не ехать в чужую немецкую землю, но, с другой стороны, даже безотносительно к тем чувствам, которые она испытывала к своему нежданному мужу, она не могла особенно и радоваться: бездетная вдова — положение крайне унизительное и тяжелое для русской женщины того времени. Ей нужно было или вновь искать супруга, или уходить в монастырь. Впрочем, Анна полностью полагалась на волю своего грозного дядюшки, который, исходя из интересов государства, должен был решить ее судьбу.

Петр долго молчал, но в следующем, 1712 году сделал выбор, скорее всего неожиданный для Анны: ей не нашли нового жениха, ее не отправили в монастырь, а попросту приказали следовать в Курляндию той же дорогой, на которой ее застало несчастье 9 января 1711 года. Это решение явно не обрадовало ни Анну, ни курляндское дворянство, получившее 30 июня 1712 года именную грамоту Петра, в которой, со ссылкой на заключенный перед свадьбой контракт, было сказано: подготовить для вдовы герцога Фридриха Вильгельма пристойную резиденцию, а также собрать необходимые для содержания двора герцогини деньги. Вместе с Анной в Митаву отправился русский резидент П. М. Бестужев-Рюмин, которому Анна и должна была во всем подчиняться. Впрочем, Петр и не рассчитывал, что приезд русской герцогини будет с восторгом встречен местным дворянством. В письме Бестужеву-Рюмину в сентябре 1712 года он предлагал ему не стесняться в средствах для поиска необходимых для содержания Анны доходов и, если будет нужно, попросить вооруженной помощи у рижского коменданта, благо оккупированная в 1710 году русскими Рига была в двух часах езды от Митавы.

Итак, с осени 1712 года потянулась новая, курляндская, жизнь Анны. В чужой стране, одинокая, окруженная недоброжелателями, не знавшая ни языка, ни культуры, она полностью подпала под власть Бестужева, который, по-видимому, через некоторое время стал делить с молодой вдовой ложе. Анна не чувствовала себя ни хозяйкой в своем доме, ни герцогиней в своих владениях. Да и власти у нее не было никакой. Герцогством после смерти Фридриха Вильгельма формально владел его дядя Фердинанд, которого судьба забросила в Гданьск. Оттуда он и пытался управлять делами герцогства. А это было непросто, ибо фактическая власть в герцогстве принадлежала дворянской корпорации. Поддерживаемые Речью Посполитой, вольнолюбивые немецкие дворяне уже давно сделали власть своего герцога формальной, оставив ему лишь управление его собственным доменом да сборы некоторых налогов. А на съезде «братской конференции» в 1715 году дворяне лишили герцога власти за превышение полномочий и под тем предлогом, что он не может править ими из-за границы. Польская комиссия 1717 года в споре дворянства с герцогом встала, естественно, на сторону курляндских дворян, но Фердинанд, опираясь на поддержку России, не желавшей расширения польского влияния. в Курляндии, опротестовал в суде решения «братской конференции» 1715 года. Тяжба затянулась на двадцать лет, вплоть до смерти Фердинанда в 1737 году.

Можно лишь посочувствовать Анне. Ее жалкое пребывание в Митаве нужно было одному лишь русскому правительству, которое могло вмешиваться в дела Курляндии. А делалось это под предлогом защиты бедной вдовы — племянницы русского царя. При своем высоком статусе Анна была бедна как церковная мышь. Формально курляндцы выделили ей, по брачному контракту 1710 года, вдовью часть герцогского домена. Но прожить на средства, получаемые с разоренного и разворованного за время долгого отсутствия в стране герцогов домена, было невозможно. В 1722 году Анна писала Петру, что, приехав в Митаву в 1712 году, она нашла герцогский замок разоренным и поначалу была вынуждена поселиться в заброшенном мещанском дворе. Ей пришлось закупать все необходимое для жизни. Другое письмо Анны от 11 сентября 1724 года, посланное в Кабинет Петра I, гласило: «Доимки на мне тысяча четыреста рублев, а ежели будет милость государя батюшки и дядюшки, то б еще шестьсот мне на дорогу пожаловали по своей высокой милости». На челобитной курляндской герцогини стоит резолюция Петра: «Выдать по сему прошению». Но так бывало не всегда — батюшка-дядюшка был, как известно, прижимист и сам ходил в штопанных своей царицей чулках. Все, даже малейшие, расходы двора Анны были возможны только после одобрения Петром. Он сам или через кабинет-секретаря А. В. Макарова определял, сколько и каких вин посылать в Митаву, какие траты на еду, одежду, украшения Анне можно позволить, а какие нет.

Как только представлялась возможность, Анна уезжала в Россию — в Петербург или Москву. Но Петр не давал племяннице особенно долго прохлаждаться в «парадизе», а тем более в Измайлове, и гнал ее обратно на место «службы». Так было и в 1716 году, да и в 1718 году, когда Анна, по мнению царя, непозволительно долго задержалась в Петербурге, нянча понравившегося ей маленького сына Петра и Екатерины царевича Петра Петровича. Петр хотел, чтобы в Курляндию отправилась и царица Прасковья, которая переживала за дочь, но старая царица жить в «неметчине» не возжелала. С какого-то момента отношения Анны с матерью испортились. Возможно, они не были добрыми с давних пор — ведь неслучайно за бедного курляндского герцога Прасковья Федоровна выдала не старшую дочь Екатерину (как требовал обычай), а среднюю Анну. Из переписки матери с дочерьми видно, что отношения Прасковьи Федоровны к дочерям сильно разнились: материнские тепло и нежность доставались «Катюшке-свет», а суровая взыскательность — Анне. Из писем Анны к императрице Екатерине Алексеевне также явствует, что царица Прасковья считала Анну как будто в чем-то виноватой перед собой, и дочь даже побаивалась писать матери.

Возможно, одна из причин этих странных отношений состояла в том, что Анна, находясь в Митаве, пыталась поступать по-своему хотя бы в личных делах. Мать же, узнав о «срамной», по ее мнению, связи Анны со стариком Бестужевым-Рюминым, добивалась у Петра отзыва Бестужева из Митавы и очень хотела или самой приехать к дочери и лично навести там порядок, или же посадить постоянно при дворе Анны своего брата, Василия Салтыкова, который бы выполнял поручения царицы и доносил о всех делах и проделках племянницы. Анна этому явно противилась. Сварливый Василий Салтыков, как-то приехав в Митаву, сразу же рассорился с Бестужевым-Рюминым и писал Прасковье Федоровне самое плохое и о Бестужеве, и об Анне. Что это был за человек, хорошо видно из его письма в Юстиц-коллегию, датированного 1720 годом. Салтыкову пришлось объясняться за жестокое обхождение с собственной женой Александрой, жаловавшейся на побои самому государю: «Жену безвинно мучительски не бил, немилостиво с ней не обращался, голодом ее не морил, убить до смерти не желал… только за непослушание бил жену сам своеручно, да нельзя было не бить: она меня не слушала, противность всякую чинила…»

Упрямство и скрытность Анны, приписываемые ей грехи — все это вызывало раздражение Прасковьи Федоровны, которая то прерывала с дочерью переписку, то требовала, чтобы та с повинной явилась к ней в Петербург. В 1720 году Анна сообщала царице Екатерине, что мать ей давно не пишет и «со многим гневом ка мне приказывать: для чево я в Питербурх не прашусь, или для чево я матушку к себе не заву». Ни того ни другого Анна как раз и не хотела и потому умоляла хорошо относившуюся к ней жену Петра поучаствовать в небольшой инсценировке — обмане: «Хотя к матушке своей о том писать я стану и праситца к ним (в Петербург. — Е. А.), аднакож, матушка моя, дорогая тетушка, по прежнему моему прошению до времени меня здеся додержать соизволите». Анна испытывала страх перед матерью и не раз просила Екатерину не вызывать ее из Курляндии, несмотря на требования царицы Прасковьи.

Незадолго до смерти, осенью 1723 года Прасковья написала дочери письмо, по-видимому, не очень доброе. Анна вновь прибегла к посредничеству Екатерины, прося ее передать матери следующее: «Ежели в чем перед нею, государынею матушкою погрешила, [то] для Вашего величества милости, меня изволит прощать». Екатерина, по-видимому, просьбу Анны передала царице Прасковье и та написала в Митаву: «Слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки, государыни императрицы Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении якобы под запрещением или, тако реши (так сказать. — Е. А.), — проклятием от меня пребываешь, и в том ныне не сумневайся: все для вышеупомянутой Ея величества моей вселюбезнейшей государыни невестушки отпущаю вам и прощаю вас во всем, хотя в чем вы предо мною и погрешили». «Отпущает», как видим, да только ради «невестушки».

Царица (а с 1724 года императрица) Екатерина Алексеевна была, пожалуй, единственным человеком, который по-доброму, с сочувствием относился к несчастной Анне. Екатерина изредка направляла весточку митавской «узнице», и та радостно откликалась, посылала государыне какой-нибудь скромный подарок вроде настольного янтарного прибора. Письма Анны к Екатерине лучше всяких слов показывают то униженное, жалкое положение, в котором долгие годы находилась курляндская герцогиня. В 1719 году она так писала Екатерине: «Государыня моя тетушка, матушка-царица Екатерина Алексеевна, здравствуй, государыня моя, на многие лета вкупе с государем нашим батюшкой, дядюшком и с государынями нашими сестрицами! Благодарствую, матушка моя, за милость Вашу, что пожаловала изволила вспомнить меня. Не знаю, матушка моя, как мне благодарить за высокую Вашу милость, как я обрадовалась, Бог Вас, свет мой, самое так порадует… ей-ей, у меня, краме Тебя, свет мой, нет никакой надежды. И вручаю я себя в миласть Тваю матеренскую…. При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога, у Вас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть — мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Также неволили Вы, свет мой, приказывать ко мне: нет ли нужды мне в чем здесь? Вам, матушка моя, известна, что у меня ничево нет, кроме што с воли вашей выписаны штофы, а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочитых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава… а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать… Еще прошу, свет мой, штоб матушка (Прасковья Федоровна. — Е. А.) не ведала ничево».

Как мы видим по этому письму, Анну более всего волновало «супружественное дело» — жить почти десять лет вдовой было тяжело. Но найти для нее жениха оказалось непросто: ведь его кандидатура должна была устраивать Россию, причем не вызывая протеста у других заинтересованных сторон — Польши и Пруссии, — и в то же время не нарушить сложившегося неустойчивого равновесия сил вокруг Курляндии и внутри ее самой. Поэтому Петр I отклонял одного за другим возможных женихов Анны. Почти три сотни писем, посланных Анной из Курляндии и дошедших до нашего времени, напоминают жалобные челобитья сирой вдовицы, бедной родственницы, человека совершенно беззащитного, ущемленного и униженного. Подобострастные письма к Петру и Екатерине («батюшке-дядюшке» и «матушке-тетушке») лежат вместе с не менее жалкими письмишками к влиятельным петровским сподвижникам. Анна не забывает всякий раз поздравить светлейшего князя Меншикова и его домочадцев с очередным праздником, именинами, стараясь таким образом напомнить о себе и своих вдовьих горестях.

В 1726 году, уже после смерти Петра I, когда на российском престоле сидела благодетельница Анны императрица Екатерина I, возник неожиданный и очень достойный кандидат на руку Анны — Мориц, граф Саксонский, внебрачный сын польского короля Августа II и графини Амалии Вильгельмины Авроры Кенигсмарк. Молодому энергичному человеку надоела служба во французской армии, и он решил устроить разом свои династические и семейные дела. Он приехал в Курляндию, предстал перед Анной и совершенно обаял еще нестарую вдову. Мориц понравился и курляндскому дворянству, которое 18 июня 1726 года на съезде выбрало его своим герцогом, а старика Фердинанда, по-прежнему жившего в Гданьске, лишило курляндского трона. Мориц посватался к Анне. Вдова была счастлива и, узнав, что в Курляндию едет с поручением Екатерины I А. Д. Меншиков, бросилась навстречу светлейшему и, как он потом описывал эту сцену в письме к императрице Екатерине I, «приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь о известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по желанию о вступлении с ним в супружество мог я исхадатайствовать у Вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует (пятнадцать, отметим мы. — Е. А.), второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о ее супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай». Но Меншиков, достигший в это время пика своего могущества, ехал с другими целями и мечтал о другом. Выходка Морица встревожила Россию и Пруссию. Избрание сына польского короля Августа II на трон Курляндии резко нарушало баланс сил, равновесие в этой части Прибалтики. Кроме того, у Меншикова были свои виды насчет Курляндии. Как и многие выскочки, он хотел получить еще один титул — «герцога Курляндии и Семигалии». Свои намерения он высказал уже в Петербурге и даже уверял членов Верховного тайного совета, начавших обсуждать эту щекотливую проблему, что достаточно ему явиться в Митаву, как ему поднесут герцогскую корону — курляндцы якобы «не без склонности… на его избрание».

Неудивительно, что при встрече с герцогиней он тотчас охладил ее романтические порывы. Меншиков сказал то, что думали тогда в Петербурге: выборы Морица герцогом недопустимы: как сын польского короля, он будет поступать «по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность проводить свои планы в Польше». А как раз усиления королевской власти в Польше никто из ее соседей — будущих участников раздела Речи Посполитой во второй половине XVIII века — не хотел. Анна, поняв наивность своих просьб, сникла и (по словам Меншикова) сказала, что ей более всего хочется, чтобы герцогом был сам Александр Данилович, который смог бы защитить ее домены и не дал ей лишиться «вдовствующего пропитания». Возможно, Меншиков точно передал этот вполне формальный ответ Анны, но он явно не отражал истинных чувств и намерений герцогини. Во-первых, избрание самого Меншикова на курляндский трон обращало Анну из герцогинь в царевны, и она должна была вернуться в Россию, где ее никто не ждал. Во-вторых, Анна решила бороться дальше и сразу же после встречи с Меншиковым помчалась прямо в Петербург, чтобы переговорить о своих делах уже с самой императрицей Екатериной I. Но «матушка-заступница» на этот раз не помогла — интересы империи были превыше всего, да и возражать Меншикову Екатерина не хотела.

Тем временем в Митаве разгорался скандал, получивший в истории русской внешней политики название «Курляндского». Меншиков, находясь в Риге, встретился с представителем России в Курляндии П. М. Бестужевым-Рюминым и русским посланником в Варшаве, уже известным по первой главе князем Василием Лукичом Долгоруким. По требованию Меншикова они вынесли кандидатуру светлейшего перед дворянским собранием Курляндии и тут же потерпели фиаско — курляндцы не хотели менять полюбившегося им Морица на Меншикова. И тогда светлейший решил поехать в Митаву лично — после смерти Петра Великого в январе 1725 года еще не было случая, чтобы ему кто-нибудь посмел возражать. 29 июня Меншиков встретился с дворянами и пригрозил наказать их за упрямство — определить на постой в Курляндии 20 полков русской армии. Как известно, такое квартирование было пострашнее ссылки. В целом, Меншиков вел себя как пресловутый медведь из русской сказки, который пытался взгромоздиться на теремок мышки-норушки и лягушки-квакушки и раздавил все это хрупкое сооружение. Австрийский посланник в России граф Рабутин писал тогда, что Меншиков «являлся здесь как бы авторитетом, от которого зависит судьба человечества. Он казался крайне удивленным тем, что жалкие смертные могли действовать столь необдуманно и столь мало понимали свои выгоды, что не желали чести быть подданными князя. Напрасно они с таким глубоким почтением объявляли, что не могут считать его вправе давать им приказания, он им ответил, что они говорят вздор и что он им это докажет ударами палки». И все же вежливая форма отказа была воспринята Меншиковым как завуалированная форма согласия. Он был убежден, что курляндцы поломаются-поломаются, да и согласятся на его кандидатуру. Этой иллюзии способствовала и встреча Меншикова с Морицем, который притворно обещал уступить свое место более достойному кандидату и даже выразил желание похлопотать за светлейшего перед отцом — польским королем. Однако, вернувшись в Ригу, Меншиков с удивлением узнал, что ни дворяне, ни Мориц его условий исполнять и не собираются. Он написал канцлеру Курляндии Кейзерлингу такое письмо, что обязанный передать его Василий Лукич Долгорукий ослушался приказа Меншикова и письмо скрыл, опасаясь в случае оглашения его текста грандиозного международного скандала. Одновременно Меншиков просил разрешения Екатерины утихомирить Курляндию вооруженной рукой. Тогда, писал светлейший императрице, «все курлянчики иного мнения воспримут и будут то дело производить к лучшей пользе интересов Вашего величества». Но грубые действия Меншикова, который, как сказал один острослов, охотился на птиц с дубиной, произвели сильное впечатление в Польше — все-таки Курляндия была вассальной территорией этой страны. Польский сейм, заседавший в Гродно, принял решение объявить Курляндию «поместьем Республики» и включить ее в состав Речи Посполитой. Екатерина срочно отозвала Меншикова в Петербург и послала в Польшу П. И. Ягужинского — замять совершенно ненужный России международный скандал.

А что же Анна? Она вернулась в Митаву и получила на голову те шишки, которые натряс в Курляндии Меншиков — дворянское собрание решило урезать и без того скудное содержание марионеточной герцогини. В те дни лета 1726 года Анна видела, как посланные в Курляндию русские отряды охотятся за Морицем. Тот был известен как большой любитель риска и женщин, что часто совпадает, и, несмотря на предупреждения своих доброжелателей, отказывался покидать герцогство, не перепробовав всех местных красавиц. Русские же отряды все туже затягивали кольцо окружения вокруг Морица. 17 июля Мориц с 60 слугами занял круговую оборону в своем доме. Его уведомили, что этой ночью русские попытаются штурмом захватить дом и арестовать его. Когда первые русские разведчики просочились в парк возле дома, то они увидели, как из окна осторожно спускается закутанный в темный плащ человек. Полагая, что это и есть утекающий от врагов мятежный принц, они накинулись на него. Но, оказывается, в их руки попал не Мориц, а прелестная девушка, которая вылезла из спальни своего кавалера-любовника. Сам Мориц в это время, по-видимому, отдавал вооруженной прислуге последние распоряжения и заряжал пистолеты, готовясь отразить штурм. Завязался бой и, потеряв 70 человек убитыми и ранеными, русский «спецназ» отступил. Мориц жил в Курляндии еще полгода, доводя до белого каления и официальный Петербург, и курляндских мужей-рогоносцев. Наконец охоту за будущим французским маршалом возглавил с целым войском тоже будущий (русский) фельдмаршал П. П. Ласси. Он осадил Морица в Южной Лифляндии, и тому пришлось срочно бежать вроде своей подружки через окна, впопыхах бросив все свои вещи. Чуть позже его встретил ехавший в Россию испанский посланник де Лириа, который писал, что Мориц умолял его выхлопотать у русского правительства «множество записочек, кои получил он от разных дам и хранил в сундуке, который отняли у него русские». Но более всего он расстраивался, что не успел спасти «журнал любовных шашней при дворе короля, отца своего» Августа II, который он тщательно вел в течение нескольких лет. Мориц был убежден, что этот журнал взорвет европейский мир, а главное — подорвет его престиж. При этом неясно, у кого: у дам или у кавалеров. Обошлось! Сундук, наверное, разграбили, надушенные записочки дам пошли на пыжи, а «журнал любовных шашней» извели в нужнике.

Мориц навсегда покинул Курляндию и впоследствии, вероятно, радовался такому повороту событий, ибо, вернувшись во Францию, стал одним из самых выдающихся полководцев XVIII века, прославив свое имя на полях многих сражений. Его походы потом изучали в военных академиях. Анне оставалось только вспоминать о необыкновенно завидном женихе — ведь ловеласы всегда высоко ценятся вдовами. После этого понятен смысл речи знаменитого витии Феофана Прокоповича, которую он произнес 12 марта 1730 года, сразу же после вступления Анны на престол: «Твое персональное доселе бывшее состояние всему миру известно: кто же, смотря на оное, не воздохнул, видя порфирородную особу в самом цвету лет своих впадшую в сиротство отшествием державных родителей (Иван V умер в 1696 году, Прасковья Федоровна в 1723 году. — Е. А.), тоску вдовства приемшую лишением любезнейшаго подружия (герцог Фридрих Вильгельм умер в 1711 году. — Е. А.), не по достоинству рода пропитание имеющую (имеется в виду ее отчаянная бедность. — Е. А.), но что и вспомянуть ужасно, сверх многих неприятных приключений от неблагодарного раба и весьма безбожного злодея (Феофан ненавидел Меншикова. — Е. А.) страх, тесноту и неслыханное гонение претерпевшую». Как ни лукав и подобострастен Феофан, сказанное им — все истинная правда! Судьба Анны была тяжкой.

Уехал Меншиков, уехал Мориц, и Анна возобновила свою жалобную вдовью «работу» — переписку с сильными мира сего. Вот перед нами очередное душещипательное письмо Анны к русскому послу в Польше П. И. Ягужинскому. Оно кончается типичной для посланий Анны того времени фразой: «…за что, доколе жива, вашу любовь в памяти иметь [буду] и пребываю вам всегда доброжелательна Анна». Но и Ягужинский, которого также отозвали в Петербург, не помог Анне в ее вотчинных и супружественных делах. И вновь она осталась у разбитого корыта.

Справедливости ради скажем, что она не была так уж одинока — давний роман с обер-гофмейстером Петром Бестужевым-Рюминым все еще тянулся. Но в 1727 году Меншиков, раздосадованный «Курляндским кризисом», взвалил всю вину за его возникновение на Петра Михайловича, который якобы постарел и слишком уж разнежился под боком курляндской герцогини. Словом, по настоянию светлейшего в июне 1727 года Бестужева решили отозвать из Курляндии. И тут неожиданно Анна сорвалась. Сохранилось 26 жалобных писем Анны, написанных с июня по октябрь ко всем, кому только можно было написать в столице. Анна просила, настаивала, требовала, умоляла: оставьте в Митаве Бестужева, без него все дела «встанут»! В письме к Остерману порфирородная царевна прибегает к оборотам, более уместным в челобитье солдатской вдовы: «Нижайше прошу Ваше Превосходительство попросить за меня, сирую, у Его Светлости (Меншикова. — Е. А.)… Умилосердись, Андрей Иванович, покажите миласть в моем нижайшем и сироцком прошении, порадуйте и не ослезите меня, сирой. Помилуйте, как сам Бог!.. Воистину в великой горести, и пустоте, и в страхе! Не дайте мне во веки плакать! Я к нему привыкла!» Последняя фраза все и объясняет.

Впоследствии историки-моралисты с неким осуждением писали о чрезмерной привязанности герцогини к этому старику, а потом и к Бирону. Между тем Анна никогда не была особенно любострастна. Женщина простая, незатейливая, не очень умная и не отличавшаяся женственностью, она всю свою вдовью жизнь, жестоко исковерканную железной волей Петра, мечтала лишь о надежной защите, поддержке, которую ей мог дать муж, мужчина, хозяин дома, господин ее судьбы. Искренним желанием найти себе хотя бы какую-нибудь защиту объясняется униженный тон всех ее писем к членам царской семьи и сановникам петербургского двора, исполненных готовностью «предать себя в волю» любому покровителю, защитнику. Просьбами как можно скорее разрешить ее «супружественное дело» проникнута вся ее переписка с Петром, Екатериной, матерью. Она буквально рвалась замуж именно от ощущения беззащитности, неприкаянности. Но жизнь, как назло, препятствовала исполнению ее сокровенного и совсем не грешного желания. Поэтому со временем Бестужев-Рюмин стал для нее опорой — тем, что она хотела получить от мужчины. Конечно, это был не самый лучший вариант. Бестужев был старше Анны на 19 лет, характер имел тяжелый и в то же время был не в меру блудлив. Как писал один из доносчиков на Бестужева, «фрейлин водит зо двора и [им] детей поробил».

И когда Бестужева-Рюмина отозвали, Анна стала неприлично убиваться по нему как по покойнику и совсем не потому, что беззаветно любила старика. Анна просто не могла и не хотела быть одной, она «к нему привыкла». Ее страшили пустота, одиночество, холод вдовьей постели. Именно об этом буквально вопит она в своих 26 письмах лета — осени 1727 года…

Но не будем отчаиваться! Время — лучший доктор. Уже в октябре непрерывный поток писем внезапно прекращается, хотя положение разлученных нисколько не улучшилось — Бестужеву в Митаву дорога была прочно перекрыта. В письмах Анны за октябрь 1727 года, когда главный недруг ее и Бестужева Меншиков уже «считал березки» по знаменитому тракту в Сибирь, имя Бестужева даже не упоминается. Дело в том, что у Анны появился новый возлюбленный и, как показало время, на всю оставшуюся жизнь. Это был знаменитый впоследствии Эрнст Иоганн Бирон.

Явление Бирона в новом качестве — любовника Анны — следует отнести к осени 1727 года. Как раз после свержения Меншикова, Бестужев наконец получил возможность вернуться в Митаву, но место его было уже занято. «Я в несностной печали, — писал он тогда дочери Прасковье, — едва во мне дух держится, что чрез злых людей друг мой сердечный от меня отменился, а ваш друг (это иронично о Бироне. — Е. А.) более в кредите остался… Знаешь ты, как я того человека (Анну. — Е. А.) люблю?» Но было поздно, и Бестужев понял, что проиграл: Анна уже подпала под влияние нового фаворита, который был опасен Бестужеву, и последний не захотел даже связываться с ним: «Они могут мне обиду сделать: хотя Она и не хотела [бы], да Он принудит». Последней главкой романа Анны и Бестужева стало письмо герцогини императору Петру II, написанное в августе 1728 года. Анна послала в Москву с доверенным человеком жалобу на Бестужева и просила тогдашние компетентные органы разобраться, как Бестужев ее «расхитил и в великие долги привел». Всплыли какие-то махинации бывшего обер-гофмейстера с герцогской казной, куда-то пропавшими сахаром и изюмом. Конечно, речь шла не об исчезнувшем по вине бывшего обер-гофмейстера изюме, а о полной и безвозвратной «отмене» Бестужева, против которого начал действовать новый счастливчик, как раз и занявший его место возле дарового изюма и сахара…

Впрочем, из переписки Анны Иоанновны с новыми людьми у власти (речь идет о дворе Петра II и его окружении) видно, что в жизни ее мало что изменилось — то же безвластие, бедность, неуверенность. Стремясь угодить юному императору-охотнику Петру II, она посылает ему «свору собачек». Теперь она пишет подобострастные письма уже не Меншикову или его свояченице, которые давно находились в ссылке, а сестре Петра II великой княгине Наталье Алексеевне, новым фаворитам — князьям Долгоруким, другим сановникам, и всех их слезно просит не забывать ее, и что «вся надежда на Вашу высокую светлость».

Может быть, так бы и состарилась бывшая московская царевна в захолустной Митаве, среди курляндцев, если бы не яркая вспышка московских событий начала 1730 года, когда по указке князя Д. М. Голицына верховники посмотрели в ее сторону и тем самым решили ее судьбу.

Глава 3. Всероссийская помещица Ивановна и ее двор

* * *

Итак, в тридцать семь лет герцогиня захудалой Курляндии стала российской императрицей. Сохранилось много исторических документов, по которым мы можем достаточно полно представить себе ее образ жизни, ее привычки и вкусы. Приведу пример наиболее характерный. В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова. Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея императорского величества и видели, как шел мимо мужик, и Ея императорское величество соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я — посацкой человек». — «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне, которая смотрит на двор, где «под окном индейки с криком выступали вослед за мокрым петухом».

Нельзя забывать, что в данном случае речь идет об императрице, самодержице, что события эти реальные и происходили они в Петербурге, в императорском дворце. Естественно, ничего странного и предосудительного в описанном поведении Анны нет — не должна же она в самом деле целый день сидеть на троне с державой и скипетром в руках. Но мелькнувший образ скучающей помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, никак не соотносится, например, с императрицей Екатериной II или даже с Елизаветой Петровной. Однако, как мне кажется, вполне соотносим именно с Анной Иоанновной, в чьем характере проявлялось немало подобных черт. Да вот только имением ее было не сельцо Ивановское с деревеньками Большое и Малое Алешино, а огромное государство. Вот она в июле 1735 года открыла как-то окошко, понюхала воздух, да тут же села и написала, как помещица управляющему, начальнику Тайной канцелярии Ушакову: «Андрей Иванович! Здесь так дымно, что окошка открыть нельзя, а все оттого, что по-прошлогоднему горит лес; нам то очень удивительно, что того никто не смотрит, как бы оные пожары удержать, и уже горит не первый год. Вели осмотреть, где горит и отчего оное происходит, и при том разошли людей и вели как можно поскорее, чтоб огонь затушить».

Именно с такой помещицей Ивановной мы встречаемся в рассказе жены управляющего дворцовым селом Дединовым Настасьей Шестаковой, которая каким-то образом попала во дворец Анны в 1738 году. По-видимому, императрица некогда знала Шестакову и вызвала ее к себе — так она не раз делала со своими знакомыми по «прежней», доимператорской жизни. Шестакова рассказывает, что вначале во дворце она попала к Ушакову и начальник Тайной канцелярии, поговорив с ней, приказал проводить ее в императорские покои. Вечером ее привели в спальню государыни, и та «изволила меня к ручке пожаловать и тешилась: взяла меня за плечо так крепко, что с телом захватила, ажно больно мне было». Мужиковатость и сила были присущи Анне, о чем свидетельствуют и другие источники, да и стреляла она как заправский мужчина, не боясь ушибить плечико прикладом. «И изволила привесть меня к окну, — продолжает Шестакова, — и изволила мне глядеть в глаза, сказала: \"Стара очень, никак была Филатовна, только пожелтела\". И я сказала: \"Уже, матушка, запустила себя: прежде пачкавалась белилами, брови марала, румянилась\". И Ее величество изволила говорить: \"Румяниться не надобно, а брови марай\". И много тешилась и изволила про свое величество спросить: \"Стара я стала, Филатовна?\" И я сказала: \"Никак, матушка, ни маленькой старинки в Вашем величестве!\" \"Какова же я толщиною — с Авдотью Ивановну?\" И я сказала: «Нельзя, матушка, сменить Ваше величество с нею, она вдвое толще». Только изволила сказать: \"Вот, тот, видишь ли!\" А как замолчу, то изволит сказать: \"Ну, говори, Филатовна!\" И я скажу: \"Не знаю что, матушка, говорить, душа во мне трепещется, дай отдохнуть\". И Ее величеству это смешно стало, изволила тешиться: \"Поди ко мне поближе\"»…

После этого совсем помертвевшую от страха и восторга Филатовну вывели из спальни императрицы. А утром Анна стала распрашивать ее, где она живет, чем занят муж, спросила: «А где вы живете, богаты ли мужики?» — «Богаты, матушка». — «Для чего ж вы от них не богаты?» Тут в первый раз Шестакова осмелела и ответила остроумно: «У меня… муж говорит, всемилостивейшая государыня, как я лягу спать, ничего не боюся и подушка в головах не вертится». Очень хороший образ: подушка вертится в головах только у тех, кто неспокоен, кто боится! Анна выразила одобрение сказанному неким неуклюжим афоризмом: «Этак лучше, Филатовна: не пользует имение в день гнева, а правда избавляет от смерти». «И я в землю поклонилась, — продолжает Шестакова. — А как замолчу, изволит сказать: \"Ну, говори, Филатовна, говори!\" И я скажу: \"Матушка, уже все высказала\". — \"Еще не все сказала: скажи-ка, стреляют ли дамы в Москве?\" — \"Видела я, государыня, князь Алексей Михайлович (Черкасский) учит княжну стрелять из окна, а поставлена мишень на заборе\". — \"Попадает ли она?\" — \"Иное, матушка попадает, а иное кривенько\". — \"А птиц стреляет ли?\" — \"Видела, государыня, посадили голубя близко к мишени и застрелила в крыло, и голубь ходил на кривобок, а другой раз уже пристрелила\". — \"А другие дамы стреляют ли?\" — \"Не могу, матушка, донесть, не видывала\". Изволила мать моя милостиво распрашивать, покамест кушать изволила». Остановимся на минутку. Ни до, ни после императрицы Анны Иоанновны, безумно любившей стрельбу в цель, государственные деятели вроде канцлера князя Черкасского не обучали своих нежных дочерей пулевой стрельбе, а тут вдруг разом увлеклись! К нему бы это? А дело известное — пристрастие правителя в России становится безумием светской черни!

Сцена завтрака императрицы, перед столом которой стояла Шестакова, закончилась для последней вполне благополучно: «\"Прости, Филатовна, я опять по тебе пришлю, поклонись Григорью Петровичу, Авдотье Ивановне\"… И пожаловала мне сто рублев, изволила сказать: \"Я-де помню село Дединово: с матушкой ездила молиться к Миколе\". А я молвила: \"Нут-ко, мол, матушка, ныне пожалуй к Миколе-то Чудотворцу помолиться\". И Ее величество изволила сказать: \"Молись Богу, Филатовна, как мир будет\". Изволила меня послать, чтобы я ходила по саду: \"Погляди, Филатовна, моих птиц\". И как привели меня в сад, и ходят две птицы величиною и от копыт вышиною с большую лошадь, копыта коровьи, коленки лошадиные, бедра лошадиные, а как подымет крыло — бедра голые, как тело птичье, а шея как у лебедя длинна, мер в семь или восемь…; головка гусиная и носок меньше гусиного; а перье на ней такое, что на шляпах носят. И я стала дивится такой великой вещи и промолвила: \"Как-та их зовут\", то остановил меня лакей: \"Постой\". И побежал от меня во дворец, и прибежал ко мне возвратно: \"Изволила государыня сказать — эту птицу зовут строкофамил (ошибся лакей или рассказчица — строфокамил! сиречь страус. — Е.А.), она де яйца те несет, что в церквах по паникадилам привешивают\"».

Нравы помещицы, не особенно умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной, отразились и в ходивших в обществе рассказах о том, как сурово она обращалась со своими фрейлинами — в сущности, высокопоставленными дворовыми девками: била их по щекам за плохой танец, а если они просили пощады, то отправляла их стирать белье на Прачечном дворе (он находился там, где теперь Прачечный мост через Фонтанку). Пока государыня была в спальне, фрейлины должны были сидеть в соседней комнате и, как дворовые девки, заниматься рукоделием, вязанием. Соскучившись, как пишет историк С. Н. Шубинский, Анна «отворяла к ним дверь и говорила: \"Ну, девки, пойте!\"» — и девки пели до тех пор, пока государыня не кричала: «Довольно!»

Быть придворным и дворцовым служителем при Анне было непросто. Но угодившие государыне могли надеяться на щедрую милость. В 1740 году Анна отправила указ Сенату, определивший судьбу известной семьи Милютиных: «Всемилостивейше пожаловали Мы двора нашего комнатного истопника Алексея Милютина в дворяне и на оное дворянство дать ему диплом». Видно, хорошо топил печи Милютин, дров по утрам на пол с грохотом не бросал, долго поленья не растапливал, в топку не дул, дыму в палаты не запускал, к полуночи умел ловко и незаметно входить и тихо закрывать вьюшки, да так, чтобы и печь не выстудить, и государыню с Бироном угарным газом не отравить. В общем, большое искусство — есть за что дать дворянскую грамоту.

Иногда Анна требовала к себе гвардейских солдат с их женами и приказывала им плясать по-русски и водить хороводы, «в которых заставляла принимать участие присутствовавших вельмож». По словам Шестаковой, главные фрейлины Анны — Аграфена Александровна Щербатова и Анна Федоровна Юшкова — развлекали гостью. Кроме того, Шестакова вспоминает, что за столом с ней сидели княгиня Голицына и другие знатные дамы. Особенно ценила Анна графиню Авдотью Чернышову за то, что та мастерски рассказывала городские сплетни и анекдоты.

Источники Шубинского о вышесказанном мне неизвестны, но они кажутся вполне достоверными, подтверждаются другими источниками, хорошо показывают образ жизни и личности государыни — помещицы Ивановны. Десятки писем императрицы Анны, которые она в течение нескольких лет посылала в Москву к С. А. Салтыкову, расширяют наше представление об Анне. Семен Андреевич — близкий родственник императрицы по матери — после событий 25 февраля 1730 года, в которых он вместе с гвардейцами сыграл такую важную роль, сделал стремительную карьеру: уже 6 марта он был пожалован в генерал-аншефы, обер-гофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии. Вскоре, после смерти 5 октября 1730 года дяди императрицы Василия Федоровича Салтыкова, Семен стал генерал-губернатором или, как тогда называли, главнокомандующим Москвы и российским графом. Именно Семена Андреевича, хоть и не отличавшегося умом и благонравием, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем Москвы, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть спокойна за свою вторую столицу — главнокомандующий Москвы был надежен и верен, как скала. Она ценила его, писала ласковые письма и в 1735 году послала ему в подарок «чарку прадедушки нашего», то есть царя Михаила Федоровича. Но потом государыня узнала, что Салтыков ведет дела по Москве не так уж хорошо, злоупотребляет властью, много пьет, и в ее письмах к Салтыкову исчезли сердечность и родственное чувство, из-за чего тот очень убивался. И все-таки долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы (она часто писала ему: «И пребываю к Вам неотменно в моей милости») и с готовностью исполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о внутреннем мире Анны, круге ее интересов. Ценность их в том, что эти письма — частного характера, шедшие не через официальные каналы, и они-то как раз и позволяют изучить нравы «всероссийской помещицы», писавшей к «приказчику» по делам своего лучшего «имения» — Москвы и «людишек», ее населявших. При этом хорошо видно, как императрица питается слухами, просит Салтыкова действовать не публично, «как возможно тайным образом истину проведать», «под рукой разузнать…». И это придает переписке особую ценность.

Читая письма государыни, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали сплетни, слухи, матримониальные истории и, конечно, шуты, точнее — поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался, и как их принимал — спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать».

Князь Волконский принадлежал к родовитой знати. Его жена Аграфена Петровна (или в дружеском кругу — Асечка) была урожденной Бестужевой, дочерью того самого Петра Михайловича Бестужева-Рюмина, которого так ловко вытеснил из сердца курляндской герцогини Анны Иоанновны Бирон. Вместе с мужем Асечка часто бывала у отца в Митаве, и Волконский, видимо, уже тогда обратил на себя внимание Анны своими причудами. После смерти Петра I Асечка испытала большие потрясения. С ней и ее кружком друзей, среди которых был Абрам Ганнибал, грубо расправился Меншиков: за вполне невинную болтовню их всех отправили в ссылку. Асечка оказалась в подмосковной деревне, а потом ее заключили в монастырь, где она и умерла в 1732 году. Как только Анна, приложившая свою руку к ужесточению заключения Асечки в монастыре, узнала о ее смерти, она предписала выведать, как там поживает в своей деревне вдовец. После того как она потребовала от Салтыкова, чтобы он прислал так называемое «Житие» Волконского, последовало уточнение: «К «Житию» Волконского вели приписать, спрося у людей, сколько у него рубах было и поскольку дней он нашивал рубаху».

Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был спесив, грязен или портил воздух в покоях. Дело в том, что поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. Также были затребованы данные о поведении с детства Ивана Матюшкина: «Какое он имел с малолетства воспитание при отце и как содержан был». В ответе, присланном из Москвы в марте 1733 года, сказано о том, что интересовало государыню:

«Иван Иванович с малолетства при отце своем жил в великой неге и когда станут обедать, за столом не резывал ничего: отец его или мать отрежат мяса или рыбы… и поставят перед ним».

Слово «дурак» — столь часто употребляемое и ныне — в прошлом и применительно к шутовству включало в себя нечто большее, чем констатация человеческой глупости. Конечно, дурак — это смешной человек, шут, обязанный развлекать царственную особу. Он должен быть прежде всего потешным, смешным, иметь какую-то свою забавную «роль», черту, особенность поведения. Если этого не было, то кандидата забраковывали. Именно поэтому мы читаем в одном из писем Анны к Салтыкову, что она возвращает ранее вызванного из Москвы некоего Зиновьева, потому что он «не дурак». Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но в реальности все оказывалось гораздо сложнее — шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель — шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой во все времена.

Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность», памятуя о ее четких границах. В правила этой должности — игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем.

Шутовство можно назвать придворной службой, порой тяжелой, грязной, а иногда и опасной. В одном из появившихся много лет спустя «анекдотов» о шуте Балакиреве описан случай, когда тот, спасаясь от рассердившегося на его каламбуры Петра I, прячется под шлейфом платья царицы Екатерины. Это значит, что слово — единственное оружие шута — дало осечку, шутка была не понята, старинное правило прощения шута «На дураке нет взыску» не сработало, и знаменитая дубинка грозного царя нависла над его головой. Так бывало и позже. Во время путешествия императрицы Елизаветы Петровны в Троице-Сергиев монастырь ее шут принес в шапке ежа и показал его императрице. Еж высунул мордочку, а императрица, подумав, что это крыса, страшно испугалась. Шута немедленно схватили и «с пристрастием» допрашивали в застенке Тайной канцелярии, с какой целью он хотел напугать императрицу и кто «подучил» его совершить это государственное преступление.

В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ибо уместной шуткой он мог повлиять на принятие важного решения. Как повествуют «Анекдоты о шуте Балакиреве», в основе которых могли лежать реальные факты, «некто из придворных, совершенно без способностей, своими происками достиг, наконец, до того, что Петр Великий обещал ему одно довольно важное место. Балакирев молчал до времени, но когда государь приказал придворному явиться к себе за решительным определением, то Балакирев притащил откуда-то лукошко с яйцами и сел на него при входе в приемную. Скоро явился придворный и стал просить шута, чтобы тот доложил о нем государю. Сначала Балакирев не соглашался, отговариваясь тем, что ему некогда; но потом согласился с тем, однако, условием, чтобы проситель тем временем посидел на его месте и до возвращения не сходил бы с лукошка. Придворный, нимало не думая, охотно занял место шута и уселся на лукошко, как ему было приказано. Балакирев же, зайдя в кабинет Петра, попросил царя заглянуть в прихожий покой. «Вот кому даешь ты видное место, государь! — заметил Балакирев, когда Петр Великий отворил дверь в прихожую. — Место, на которое я посадил его, ему приличнее и, кажется, по уму доступнее. Рассуди и решай!» И государь тотчас решил удалить от себя молодца, не умнее яйца».

В другом случае, наоборот, шут своими средствами мог кого-то спасти. Согласно еще одному «анекдоту», «один из близких родственников Балакирева подпал под гнев и немилость царя. Государь отдал его под суд и уже готов был утвердить приговор онаго, как вдруг является Балакирев с грустным лицом и весь расстроенный. Государь, увидав причину прихода Балакирева, обратился к присутствующим и сказал; «Наперед знаю, зачем идет ко мне Балакирев, но даю честное слово не исполнить того, о чем он будет просить меня». Между тем Балакирев начал речь свою так: «Государь всемилостивейший! Удостой услышать просьбу твоего верноподданного: сделай такую милость, не прощай бездельника, моего родственника, подпавшего под твой гнев царский и ныне осужденного судом и законами!» — «Ах ты, плут! — вскричал Петр. — Каково же ты поддел меня? Нечего делать, я обязан не исполнить твоей просьбы и потому должен простить виновного…»

Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, сохранил и развил традицию шутовства. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами, которые потешно, ради смеха государя и его окружения, ссорились и дрались. А между тем распри шутов были нешуточные — борьба за милость государя шла между ними с не меньшим напряжением, чем в среде придворных. В этой борьбе все средства — кляузы, подлости, мордобой — были хороши. Что, собственно говоря, и веселило…

Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Так было и при Анне Иоанновне. Ей более всего нравились «пьесы», которые годами разыгрывали ее шуты, сплетничая и жалуясь друг на друга. Особенно ее развлекали свары и драки шутов. Г. Р. Державин вспоминал рассказ современника Анны Иоанновны о том, как, выстроив шутов друг за другом, императрица заставляла их толкаться, что приводило к драке и свалке. При виде этой неразберихи государыня и двор хохотали. О подобном же развлечении писал и один свидетель-иностранец — человек, чуждый русской жизни. Он так и не понял всей сути потехи: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа. — Е. А). Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху».

Но это был не просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого, без преувеличения, похабного зрелища. И напрасно — все имеет свое объяснение. Его весьма удачно дал Иван Забелин, писавший о шутовстве XVII века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито». Важно заметить, что императрица Анна была ханжой, строгой блюстительницей общественной морали, но при этом состояла в незаконной связи с женатым Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (последнее она достоверно знала из материалов Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать неосознанное напряжение. Шутовство — всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских спектаклей, «пьес» шутов. Конечно, за этим стояло древнее восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, шутовское воспроизведение которой поэтому и смешило зрителей до колик, но было непонятно иностранцу, человеку другой культуры.

Впрочем, суть не только в различии культур — шутов и в средневековой Европе было немало. Но XVIII век смотрел на это иначе. Шутовство в том безобразном виде, в котором оно пришло к русскому двору с древних времен, в преддверии надвигающейся эпохи Просвещения и относительной терпимости, отживало свой век даже в России. Неслучайно при расследовании дела Бирона в 1741 году на него взвалили вину за разгул придворного шутовства, хотя в этом и других случаях он виноват только относительно — шуты и их проделки были утехой самой императрицы, вульгарной частью ее мира. Но здесь важно то, что перелом в отношении к средневековому шутовству уже произошел, и мы хорошо видим это из официального обвинения Бирону: «Он же, будто для забавы Ея величества, а в самом деле, по своей свирепой склонности, под образом шуток и балагурства, такия мерзкия и Богу противныя дела затеял, о которых до сего времени в свете мало слыхано. Умалчивая о нечеловеческом поругании, произведенном не токмо над бедными от рождения или каким случаям дальнего ума и разсуждения лишенными, но и над другими людьми, между которыми и честной породы находились, о частых между оными заведенных до крови драках и о других оным ученным мучительств и безстыдных мужеска и женска полу обнажениях, и иных скаредных между ними его вымыслом произведенных пакостях, уже и то чинить их заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно». Может быть, в последнем весьма туманном отрывке идет речь о радостном придворно-шутовском событии, которым Анна Иоанновна с воодушевлением поделилась 2 сентября 1734 года с Салтыковым: «Да здесь играичи женила я князь Никиту Волконского на Голицыном»?

Словом, возвращаясь к шутам, скажем, что в первой половине 30-х годов XVIII века при дворе императрицы сформировался целый «штат» шутов: шесть человек, двое иностранцев и четверо русских, да около десятка лилипутов — «карлов». Среди шутов были и старые придворные дураки, унаследованные от Петра I, и новые, благоприобретенные в царствование Анны. Самым опытным был «самоедский король» Ян Д\'Акоста, которому некогда царь Петр I подарил пустынный песчаный островок в Финском заливе. Петр часто беседовал с шутом по богословским вопросам — ведь памятливый космополит, португальский еврей Д\'Акоста мог соревноваться в знании Священного Писания не только с Петром, но и со всем Синодом. Другой персонаж, неаполитанец Пьетро Мира (в русской редакции Петрилий или Педрилло) приехал в Россию в составе итальянской труппы в качестве певца и скрипача, но поссорился с капельмейстером Франческо Арайя и примерно в 1733 году перешел в придворные шуты. С ним Анна обычно играла в подкидного дурака, он же держал банк в карточной игре при дворе. Исполнял он и разные специальные поручения императрицы: дважды ездил в Италию и нанимал там для государыни певцов, покупал ткани, драгоценности, да и сам приторговывал бархатом. Граф Алексей Петрович Апраксин происходил из знатной, царской семьи. Он был сыном боярина и президента Юстиц-коллегии времен Петра I Петра Матвеевича Апраксина, племянником генерал-адмирала Апраксина и царицы Марфы Матвеевны. Этот шут был проказником по призванию и, как о нем говорил Никита Панин, «несносный был шут, обижал всегда других и за то часто бит бывал». Возможно, за ревностное исполнение своих обязанностей он получал от государыни богатые пожалования.

Живя годами рядом, шуты, придворные и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы Анны Иоанновны о том, чтоб к шуту Ивану Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных — взят будет в крепость, а подлые будут сосланы на каторгу».

«Что за странный указ?» — подумаем мы. «Да ничего особенного, — сказал бы петербургский житель тех времен. — Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался, как свинья, а она — ой строга! — пьяных на дух не выносит». И верно — «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц — 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «… К помянутому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы». Вся эта история напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой — делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков.

Но, когда нужно, императрица грудью защищала своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву Семену Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить». В другой раз долгое время при дворе разыгрывался еще один «спектакль» Балакирева. О нем писала Салтыкову императрица: «При сем посылаю вам бумажку: Балакирев лошадь проигрывает в лот и ты изволишь в Москве приказать, чтоб подписались, кто хочет и сколько кто хочет, и ты, пожалуй, подпиши, а у нас все пишут». Надо думать, что московские высшие чиновники как один подписались участвовать в лотерее, чтобы спасти лошадь царского шута. В шутовские «спектакли» Балакирева втягивались не только придворные, но и иерархи Русской Православной Церкви. Как-то Балакирев стал публично жаловаться на свою жену, которая отказывала ему в постели. Этот «казус» стал предметом долгих шутовских разбирательств, а потом Священный Синод на своем заседании принял решение о «вступлении в брачное соитие по-прежнему» Балакирева со своей супругой. Пикантность всей ситуации придавал известный всем факт сожительства Бирона с Анной. Почти так же открыто, как при дворе обсуждали беды Балакирева, в обществе говорили о нем, при этом некоторые особо отмечали, что Бирон с Анной живут как-то уж очень скучно, «по-немецки, чиновно», — и это вызывало насмешку.

Но вернемся к Ивану Емельяновичу Балакиреву. Столбовой дворянин, в молодости он попал в армию, служил в Преображенском полку. Ловкий и умный преображенец чем-то приглянулся Петру и был зачислен в штат придворных служителей. Его шутки при дворе первого императора были увековечены в знаменитых «Анекдотах». Но Балакирев сильно пострадал в конце царствования Петра I, оказавшись втянутым в дело фаворита царицы Екатерины Виллима Монса. Он якобы работал у любовников «почтальоном», перенося любовные записочки, что вполне возможно для добровольного шута. В 1724 году за связь с Монсом Балакирев получил 60 ударов палками и был сослан на каторгу в Рогервик. Подобные обстоятельства, как известно, мало способствуют юмористическому взгляду на мир. К счастью для Балакирева, Петр вскоре умер. Екатерина же Алексеевна, став государыней Екатериной I, вызволила с каторги верного слугу и определила его снова в Преображенский полк. Но военная служба у Балакирева не пошла. При Анне Иоанновне отставного прапорщика Ивана Балакирева окончательно призвали в шуты, и тут он и прослыл большим остроумцем. Достойно внимания то, что после смерти Анны в 1740 году Балакирев выпросился в отставку и до самой смерти в 1760 году уединенно жил в своей деревне. Наверное, окрестные помещики не встречали более мрачного соседа — Балакирев свое отшутил…

Как уже сказано выше, каждый шут играл собственную, затверженную роль. Педрилло не только ездил в Италию за покупками для императрицы, но и разыгрывал свои «пиесы» с большой пользой для себя. Так, современник рассказывал, что однажды Бирон в шутку осведомился, не женат ли он на козе, намекая на редкую уродливость его супруги. Шут радостно отвечал, что это «не только правда, но жена моя беременна и должна на днях родить. Смею надеяться, что Ваше высочество будете столь милостивы, что не откажетесь, по русскому обычаю, навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младенцу». Бирон, смеясь, обещал заглянуть в дом шута. Через несколько дней шут объявил Бирону, что коза — его жена благополучно разрешилась от бремени, и напомнил ему об обещании. Затем Анна, любившая такие шутки и следующее за ними обсуждение, послала всех придворных к роженице. Они увидели в постели шута настоящую козу, украшенную бантами. Каждый поздравлял «супругов» и клал под подушку червонец «на зубок» новорожденному. Так у шута с козой быстро образовался неплохой капитал. В 1735 году по поручению Анны Педрилло написал тосканскому герцогу Гастону Медичи — слабоумному и бездетному правителю о желании своей государыни приобрести «ваш самобольшой алмаз (у герцога был огромный бриллиант в 139,5 карата. — Е. А.), о котором слава происходит, что больше его в Италии не имеется; ежели недорогою ценою оный продать намерены, то я вам купца нашел, ибо (правду вам сказать) я хочу малой прибылью попользоваться. Ее императорское величество намерена тот алмаз купить и деньги за оный заплатить, но изволит, чтоб я себя купцом представил и торговал». Не исключено, что все это было задумано как очередная забава шута, вступившего в переписку с миланским дураком в короне.

Вообще такие шутки и довольно неуклюжие розыгрыши были по нраву государыне. Особенно часто для этого использовались письма. Анна требовала, чтобы ей «ради смеху» присылали письма шутов и их родственников, которые потом, под смех присутствующих, торжественно зачитывали при дворе. В 1732 году она предписала главнокомандующему на Украине князю А. И. Шаховскому посмотреть, «как живет жена Матвеева, смирно ли и что родила: человека или урода, сына или дочь и каков? О том всем отпиши». И при этом добавляла: письмо об этом пошли в Петербург в двух вариантах: «В одном напиши правду, а при том другое приложи фальшивое, чтоб было чему посмеяться, а особливо ребенка опиши так, чтоб на человека не походил». Можно вообразить себе, как солидный генерал изощрялся в нелепых шутках и как потешалась потом над своими придворными Анна, прочитав им полученное от наместника Украины «фальшивое письмо» о монстре, родившемся у госпожи Матвеевой.

История другого шута — Михаила Голицына — весьма трагична. Он был внуком знаменитого боярина князя Василия Васильевича Голицына — первого сановника времен царевны Софьи, жил с дедом в Пинеге, а потом был записан в солдаты. В 1729 году он уехал за границу. В Италии перешел в католицизм, женился на простолюдинке-итальянке и вернулся с ней в Россию. Свою новую веру и брак с иностранкой Голицын тщательно скрывал. Но потом все открылось и в наказание за отступничество его взяли в шуты. В иных обстоятельствах Голицын в лучшем случае мог бы попасть в монастырь. Однако до императрицы Анны дошли сведения о его необычайной глупости. Она приказала привезти Голицына в Петербург, на «просмотре» князь понравился государыне, и 20 марта 1733 года Анна сообщила Салтыкову, что «благодарна за присылку Голицына, Милютина и Балакиревой жены, а Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил, ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь». Его же несчастной жене-итальянке в чужой стране жилось нелегко. Анна справлялась о ней у Салтыкова, и тот поручил разведать о жене Голицына каптенармусу Лакостову. Каптенармус нашел женщину в Немецкой слободе в отчаянном положении — без денег, без друзей. «Она нанимает квартиру бедную и в той квартире хозяин выставил двери и окошки за то, что она, княгиня, денег за квартиру не платит, а ей… не токмо платить деньги, и дневной пищи не имеет и ниоткуда никакой помощи к пропитанию не имеет… и валяется на полу, постлать и одеться нечем». Женщина «со рвением говорила, хотя бы-де мне дьявол денег дал, я бы ему душу свою отдала, видишь-де какое на мне платье и какая у меня постеля… При том же она говорила и тужила: где-де ныне мой сын, князь Иван, которого я родила с ним, князем Михаилом Алексеевичем», который, по ее словам, внезапно исчез и не подавал никаких вестей. Неизвестно, помогла ли ей Анна тогда, но через год несчастную женщину было велено привезти в Петербург и чтобы «явитца у генерала Ушакова тайным образом». Это было в сентябре 1736 года. С тех пор следы Голицыной теряются в Тайной канцелярии. Муж же ее благополучно жил при дворе и получил прозвище Квасник потому, что ему поручили подносить государыне квас.

У князя Никиты Волконского, супруга покойной Асечки, были другие обязанности — он кормил любимую собачку императрицы Цитриньку и разыгрывал бесконечный шутовской спектакль — будто он по ошибке женился на князе Голицыне. При этом императрица, увлеченная очередной «интригой», писала Салтыкову, чтобы главнокомандующий Москвы передал письмо Волконского его управителю, «в котором написано, что он женился вправду, и ты оное сошли к нему в дом стороною, чтоб тот человек не дознался и о том ему ничего сказывать не вели, а отдай так, что будто то письмо прямо от него писано». Так и видишь, как самодержица Всероссийская вот-вот лопнет со смеху от задуманной ей смешной интриги в ожидании еще более забавного продолжения.

Не все, конечно, подходили в шуты привередливой госпоже. Апраксину, Волконскому и Голицыну нужно было немало потрудиться, чтобы угодить ей. В отборе шутов императрица была строга — обмана не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шутах не представлялось возможным. При этом ни шуты, ни окружающие, ни сама Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. Когда в августе 1732 года Анна потребовала прислать в Петербург упомянутого Волконского, то, чтобы успокоить кандидата в шуты, вероятно напуганного внезапным приездом за ним нарочных гвардейцев, она писала Салтыкову: «И скажи ему, что ему ведено быть за милость, а не за гнев». Именно как милость, как привилегированную государеву службу воспринимали потомки Рюриковичей и Гедиминовичей службу в шутах. Впрочем, нередко и в прежние времена шутами в России бывали знатные люди. Известна печальная судьба шута — князя Осипа Гвоздева, убитого на пиру Иваном Грозным. В списке придворной челяди вдовой царицы Евдокии Федоровны за 1731 год мы находим имя князя Д. Елышева — лакея.

Шуты из знати существовали и при Петре I. Это неудивительно — титулованные высокопоставленные чиновники, князья, графы, обращаясь к государю, по-прежнему подписывались: «Раб твой государской, пав на землю, челом бьет» (эта формула заменила запрещенные Петром подписи XVII века на челобитных: «Холоп твой Ивашка (или Петрушка, Никишка и т. д.) челом бьет…»). Так подписывался, к примеру, генерал-адмирал, кавалер и президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин. При Анне подписывались так же: «Всенижайше, рабски припадая к стопам Вашего императорского величества…» И это не была какая-то особая форма унижения, сопровождающая слезную просьбу, это была обыкновенная форма подписи под рапортом, докладом на высочайшее имя. Естественно, что в обществе поголовных государевых холопов ни для князя, ни для графа, ни для знатного боярина не считалось зазорным быть шутом или лакеем, выносящим горшки, — тоже ведь государева служба. Грань между шутовской и «серьезной» должностью была вообще очень тонкой — вспомним шутовского «князь-папу» думного дворянина, графа Никиту Зотова, который одновременно был и шутом при дворе Петра I, и начальником Ближней канцелярии — центрального финансового органа управления. Уместно припомнить и шутовского «князь-кесаря» князя Федора Ромодановского, долгие годы ведавшего страшным Преображенским приказом — политическим сыском…

Читая письма Анны, начинаешь понимать, что для нее подданные — государственные рабы, судьбой, жизнью, имуществом которых она свободно распоряжалась по своему усмотрению: «Изволь моим указом сказать Голицыной — «сурмленой глаза» (кличка. — Е. А.), чтоб она ехала в Петербург, что нам угодно будет, и дать ей солдата, чтоб, конечно, к Крещенью ее в Петербург поставить или к 10 января» (декабрь 1732 года). В другом письме от 8 февраля 1739 года читаем: «Прислать Арину Леонтьеву с солдатом, токмо при том обнадежите ее нашею милостию, чтоб она никакого опасения не имела и что оное чинится без всякого нашего гневу».

Из многих материалов видно, что Анну — человека переходной эпохи неудержимо тянуло прошлое с милыми для нее привычками, нравами. Это был мир так называемой «царицыной комнаты». Известно, что в Кремле царица имела свой двор: штат верховых боярынь, мам царевичей и царевен, казначеев, комнатных псаломщиц, чтиц, боярышень-девиц, сенных девиц, которые постоянно жили в комнатах царицыной части дворца. С ними рядом находились постельницы, комнатные бабы — лекарки. На самом низу служилой лестницы располагались дурки-шутихи, уродки, старухи-богомолицы, девочки-сиротинки, дети-инородцы (калмычки, арапки, грузинки). В таком мире Анна жила при дворе матушки Прасковьи Федоровны, и Петр, приезжая в Измайлово, каждый раз брезгливо разгонял по лестницам и закоулкам дворца целую стаю убогих и калек.

Взойдя на престол, Анна стала постепенно возрождать в Петербурге «царицыну комнату». Конечно, в полном объеме это сделать было невозможно — времена московских теремов прошли, но какие-то элементы «комнаты» появились и при императорском дворе в 1730-е годы. Старые порядки появлялись как бы сами собой, как ожившие воспоминания бывшей московской царевны, разумеется, с новациями, которые принесло время. По документам можно проследить, как Анна собирает по кусочкам свою «комнату», выписывая из Москвы, из монастырей всеми забытых, но памятных ей, Анне, старушек-матушек, приживалок прежнего Измайлова. Одновременно идет, как уже сказано выше, тщательная селекция шутов, выписываются из разных мест новые персонажи: «Отпиши Левашову (в то время — главнокомандующему русскими войсками в Персии. — Е. А.), чтоб прислал 2 девочек из персиянок или грузинок, только б были белы, чисты, хороши и не глупы». Это из письма Семену Салтыкову в 1734 году. При дворе появляются две «тунгузской породы девки», отобранные у казненного иркутского вице-губернатора Андрея Жолобова. В 1738 году С. А. Салтыков получил указ найти несколько высокорослых турок для исполнения обязанностей гайдуков на каретах. К письму была приложена «мера, против которой, как лучше возможно выбрать надлежит, чтоб меньше оной не были». Так, наверное, главнокомандующий и поступал — измерял по эталону всех привезенных к нему пленных турок. В 1732 году императрица пишет Салтыкову: «По получении сего письма пошли в Хотьков монастырь и возьми оттудова матери безношки приемышка мальчика Илюшку, дав ему шубенку, и пришли к нам на почте с нарочным салдатом, также есть у Власовой сестры тетушки сын десяти лет… и его с Илюшкой пришли вместе».

Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого, семнадцатого века кличками: «Мать-Безножка», «Дарья Долгая», «Девушка-Дворянка», «Баба-Катерина». Воспоминаниями о безвозвратно ушедшем Измайловском детстве веет из писем Анны к Салтыкову. Императрица собирает чем-то памятные ей с детства вещицы, даже проявляет интерес к истории. В октябре 1732 года она пишет Салтыкову: «Спроси у князя Василья Одоевского, нет ли у него в казенных (кладовках. — Е. А.) старинных каких книг русских и который прежних государей, чтоб были в лицах, например о свадьбах или о каких-нибудь прочих порядках». В другой раз она требует прислать к ней «портрет поясной сестры царевны Прасковьи Иоанновны», письма «матушки» и сестер, хранившиеся в Кабинете. Со смерти матери царицы Прасковьи Федоровны прошло уже много лет, бесчисленные обиды, которые претерпела Анна от матери (известно, что перед смертью та было прокляла дочь), и недоразумения забылись, и, как каждый человек, Анна грустит и вспоминает безвозвратно ушедшее прошлое: «Слышала я ныне, что у царевны Софьи Алексеевны в Кремле и в Девичье монастыре были персоны моего батюшки, также и матушки моей поясныя, а работы Виниюсовой, а матушкин портрет в каруне (короне. — Е. А.) написан». Анна просит Салтыкова его найти: «Мне хочется матушкин патрет достать».

Императрица хотела найти людей, памятных ей с детства, знавших ее и родителей, а потом куда-то исчезнувших. Так, в июле 1734 года Анна предписывает найти и прислать к ней Аксинью Юсупову, «которая жила у матушки». Если эти люди умерли или были уже стары, то просила подобрать замену: «Поищи в Переславле из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокрещенову, а она, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтобы годны ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которыя бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова, или как были княжны Настастья и Анисья Мещерская». Умение говорить без перерыва, рассказывать сказки и байки, талантливо пересказывать сплетни очень ценила скучавшая от безделья Анна, природное любопытство и склонность к сплетням которой отмечал даже заезжий иностранец Фрэнсис Дэшвуд. В 1734 году, предписывая забрать у княгини Вяземской некую девку, императрица приказывала от себя успокоить ее, «чтоб она не испужалась… я ее беру для забавы, как сказывают, она много говорит».

Впрочем, не всякого человека из прошлого Анна была готова встретить с распростертыми объятиями. В декабре 1734 года она с тревогой писала Салтыкову: как слышно, некая княжна Марья Алексеевна, жившая в Москве и чем-то серьезно больная, собралась навестить государыню в Петербурге. Салтыков должен был предупредить этот нежелательный для мнительной Анны визит: «Надобно ей сказать, чтоб она лучше осталась дома для того она человек больной, а здесь у меня особливо таких мест нет, где держат больных».

Конечно, не только «собиранием комнаты» и забавами шутов тешилась русская императрица. На нее в полной мере распространялась харизма российских самодержцев. Как и Екатерина I, она претендовала на роль «Матери Отечества», неустанно заботившейся о благе страны и ее подданных. В указах это так и называлось: «О подданных непрестанно матернее попечение иметь». В день рождения императрицы, 28 января 1736 года, Феофан Прокопович произнес приветственную речь, в которой, как сообщали на следующий день «Санкт-Петербургские ведомости», подчеркивал, что приятно поздравлять того, «который не себе одному живет, но в житии своем и других пользует и тако и прочим живет». А уж примером такой праведной жизни может быть сама царица, «понеже Ея величество мудростью и мужеством своим не себе самой, но паче всему Отечеству своему живет».

Однако сама императрица понимала свою роль не столь возвышенно, как провозглашал с амвона златоустый вития Феофан. Она и здесь ощущала себя скорее рачительной и строгой хозяйкой большого поместья, усадьбы, где для нее всегда находилось дело. Роль верховной свекрови-тещи, всероссийской крестной матери, обшей кумы, несомненно, нравилась императрице. Она, с общепринятой точки зрения, сама погрязшая в грехе сожительства с чужим мужем, сурово судила всякие отклонения от принятых канонов, вольности и несанкционированные амуры. Как-то в «Санкт-Петербургских ведомостях» был опубликован такой «отчет»: «На сих днях некоторой кавалергард полюбил недавно некоторую российской породы девицу и увезти [ее] намерился». Далее подробно описывается история похищения девицы прямо из-под носа у сопровождавшей ее бабушки и тайное венчание в церкви. «Между тем учинилось сие при дворе известно (можно представить себе, какое разнообразие в скучную жизнь двора Анны внесло это известие! — Е. А.), и тогда в дом новобрачных того ж часу некоторая особа отправлена, дабы оных застать. Сия особа (полагаю, что это был А. И. Ушаков, начальник сыска. — Е. А.) прибыла туда еще в самую хорошую пору, когда жених раздевался, а невеста на постели лежала». Все участники приключения именем государыни были арестованы, взяты под караул и «ныне, — заключает придворный корреспондент, — всяк желает ведать, коим образом сие куриозное и любительное приключение окончится». Нет сомнений, что операцией по срыву «незаконной» первой брачной ночи из своего «штаба» руководила сама государыня — незыблемый оплот нравственности подданных, глава Русской Православной Церкви.

Но особенно любила императрица быть свахой, женить своих подданных. Речь не идет об обычном, традиционном позволении, которое давал (или не давал) самодержец на просьбу разрешить сговоренную свадьбу. Анна такие высочайшие позволения также давала, но при этом часто сама выступала свахой в прямом смысле слова. И, как понимает читатель, отказать такой свахе было практически невозможно.

Лишь нечто из ряда вон выходящее могло помешать намеченному императрицей браку. «Сыскать, — пишет Анна Салтыкову 7 марта 1738 года, — воеводскую жену Кологривую и, призвав ее себе, объявить, чтоб она отдала дочь свою за [гоф-фурьера] Дмитрия Симонова, которой при дворе нашем служит, понеже он человек добрый и мы его нашею милостию не оставим». Через неделю Салтыков отвечал, что мать невесты сказала, мол «с радостию своею… и без всеякаго отрицания отдать готова» дочь, но той лишь 12 лет. Получился некоторый конфуз.

Но обычно сватовство Анне удавалось. Вообще все, связанное с браком и амурными делами ее подданных, страшно интересовало императрицу, готовую при случае лично припасть к замочной скважине. При этом нельзя не заметить, что в шумных хлопотах Анны о семейном благополучии своих подданных скрыто звучит трогательная нота участия к беззащитным, бедным людям, которые, как некогда она сама, не смогли устроить свою судьбу и поэтому могут остаться несчастливы. В письме Салтыкову в 1733 году она хлопочет о судьбе каких-то двух бедных дворянских девушек, «из которых одну полюбил Иван Иванович Матюшкин и просит меня, чтоб ему на ней жениться, но оне очень бедны, токмо собою недурны и неглупы и я их сама видела, того ради, по получении сего, призови ево отца и мать и спроси, хотят ли они его женить и дадут ли ему позволение, чтоб из помянутых одну, которая ему люба, взять, буде же заупрямятся для того, что оне бедны и приданаго ничего нет, то ты им при том разсуди и кто за него богатую даст». В январе 1734 года Анна Иоанновна с удовлетворением сообщала Салтыкову, что Матюшкин благополучно женился и что «свадьба была изрядная в моем доме», то есть государыня устроила свадебный пир бедной молодой паре в своем Зимнем дворце!

Интересы императрицы-сплетницы были чрезвычайно обширны и разнообразны. По ее письмам легко представить себе источники информации государыни — в основном сплетни, слухи, которые, к великой радости повелительницы, приносили на хвосте ее челядинцы: «уведомились мы…», «слышала я…», «слышно здесь…», «слышали мы…», «чрез людей уведомились…», «известно нам…», «пронеслось, что…» и т. д. Так она писала о своих информаторах. Как бы пронзая взглядом пространство, императрица видит, что «у Василья Федоровича Салтыкова в деревне крестьяне поют песню, которой начало: «Как у нас, в сельце Поливанцове, да боярин от-дурак: решетом пиво цедил», что «в Москве, на Петровском кружале, стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают», что некто Кондратович, который «по указу нашему послан… с Васильем Татищевым в Сибирь, ныне… шатается в Москве», что «в украинской вотчине графа Алексея Апраксина, в деревне Салтовке, имеется мужик, который унимает пожары», что, наконец, «есть в доме у Василья Абрамовича Лопухина гусли». Естественно, императрица немедленно требует прислать гусли, «увязав хорошенько», в Петербург, так же как и списать слова потешной песни, доставить скворца и мужика, а Кондратовича, как и многих других, за кем присматривает рачительная хозяйка, немедленно отправить на службу.

Мелочность, присущая ей в обыденной жизни, проявлялась и в том, как она преследовала своих политических противников. 24 января 1732 года Анна предписывает послать в тамбовскую деревню к опальным Долгоруким унтер-офицера, чтобы отобрать у них драгоценности, причем особо подчеркивает: «Также и у разрушенной (так презрительно называли невесту умершего императора Петра II — Екатерину Долгорукую. — Е. А.) все отобрать и патрет Петра Втараго маленькой взять».

Поручение было исполнено, и вскоре мстительная царица могла перебирать драгоценности и Долгоруких, и Меншикова (которые потом Анна Леопольдовна отнимет у Бирона, а у нее их в свою очередь отберет Елизавета). Не прошло и года, как Анну стали мучить сомнения — все ли изъято у Долгоруких, не утаили ли они чего? И вот 10 апреля 1733 года Семен Андреевич получает новый приказ: «Известно Нам, что князь Иван Долгорукий свои собственные пожитки поставил вместе с пожитками жены своей (Наталии Борисовны Долгорукой, урожденной Шереметевой. — Е. А.), а где оные стоят, того не знают. Надобно вам осведомиться, где у Шереметевых кладовая палата, я чаю, тут и князь Ивановы пожитки». Причем Анна приказывала не афишировать эту секретную акцию, а служащего Шереметевых «с пристрастием спросить, чтоб он, конечно, объявил, худо ему будет, если позже сыщется». Более того, все слуги после обысков и допросов в доме Шереметевых, произведенных в отсутствие хозяев, были вынуждены расписаться, «что оное содержать им во всякой тайности» под угрозой смертной казни.

Вообще-то шарить, когда вздумается, по пыльным чуланам своих подданных, проверять их кубышки и загашники, читать письма принято у власти издавна, а уж Анне с ее привычками и сам Бог велел. «Семен Андреевич! Изволь съездить на двор [к] Алексею Петровичу Апраксину и сам сходи в его казенную палату, изволь сыскать патрет отца его, что на лошади написан, и к нам прислать (хорош вид у обер-гофмейстера Двора Ея императорского величества, генерал-аншефа, кавалера, графа и главнокомандующего Москвы, который лезет в темную казенку или попросту пыльный чулан и копается среди рухляди! — Е. А.), а он, конечно, в Москве, а ежели жена его спрячет, то худо им будет».

Узнав о каких-либо злоупотреблениях, Анна распоряжалась не расследовать их, а вначале собрать слухи и сплетни: «Слышала я, что Ершов, келарь Троицкой, непорядочно в делах монастырских, и вы изволь, как возможно, тайным образом истину проведать и к нам немедленно отписать» (из письма 27 июля 1732 года).

В других случаях императрица-помещица предпочитала просто ради профилактики пригрозить забывшимся холопам-подданным. Примечательно письмо Салтыкову от 11 марта 1734 года по поводу некоего попа, который донес на своего дьякона непосредственно Анне, минуя московские инстанции: «Ты попа того призови к себе и на него покричи…» Ниже будет подробно сказано о введении государевых указов «с гневом».

Необходимо коснуться заповедных интересов Анны к сыску. Тайная канцелярия, созданная в 1732 году, была для Анны тем «слуховым аппаратом», который позволял ей слышать, знать, что думают о ней люди, чем они сами дышат и как пытаются скрыть от постороннего взгляда свои пороки, страстишки, тайные вожделения — словом, то, что иным путем до императрицы могло и не дойти. Материалы Тайной канцелярии свидетельствуют, что Анна постоянно была в курсе ее важнейших дел. Начальник Тайной канцелярии генерал А. И. Ушаков был одним из приближенных Анны и постоянно докладывал ей о делах своего ведомства. Он приносил итоговые экстракты закончившихся дел, а по ходу следствия докладывал устно. Важно заметить, что Анна активно влияла на расследование, давала дополнительные указания Ушакову, вносила поправки в ход следствия. Сама она никогда не приходила в застенок, но не раз Ушаков передавал ее устные указы своим подследственным.

С особым вниманием следила Анна за делами об «оскорблении чести Ея и. в.» — весьма распространенном тогда преступлении. В том, как реагировала на них императрица, видна ее обеспокоенность прочностью и авторитетом своей власти, ее подозрительность и недоверчивость. Уже в июне 1730 года из Измайлова она писала воронежскому вице-губернатору Пашкову о дошедших до нее слухах относительно «странного» поведения одного из церковных иерархов: «Слышно нам стало, что воронежский архиерей, получив через тебя ведомость о Богом данной нам императорской власти и указ о возношении имени Нашего с титлою в церковных молениях, не скоро похотел публичного о нашем здравии отправлять молебствия и бутто еще некое подозрительное слово сказал, а какое слово было и ты о том доносил куда надлежит? Скоро о всем обстоятельно с сим посланным напиши к нам, толикож отнюдь никому о сем не объявляй под опасением гнева нашего».

Судя по хорошему знакомству императрицы с делами Тайной канцелярии, у Анны не могло оставаться никаких иллюзий относительно того, что думает о ней ее народ, так сказать «широкие народные массы». В крестьянских избах, в канцеляриях, дворянских особняках, за кабацким застольем, в разговорах попутчиков, на паперти церкви можно было услышать крайне нелестные отзывы о царствующей особе. В основном криминальные суждения делились на два типа. Первое хорошо отражает известная русская пословица: «У бабы волос долог, да ум короток» или же: «Владеет государством баба и ничего не знает», «Я бабьего указа не слушаю». А что стоит тост в застолье: «Здравствуй (то есть Да здравствует. — Е. А.), государыня, хотя она и баба!» Эти темы варьировались в разных, порой непристойных плоскостях и в таких выражениях, которые и приводить не стоит, дабы не возмущать читающую публику. Самое пристойное передается в бумагах Тайной канцелярии так: «Называл Ея императорское величество женским естеством, выговорил то слово прямо». В других случаях речь велась о том, что Бирон (иногда — Миних) «з государынею блудно живет» (или «телесно живет»), и далее следовали соответствующие весьма непристойные уточнения и вариации в том смысле, что «Един Бог без греха, а государыня плоть имеет, она-де гребетца».

Приведу отрывок из допроса подмосковного крестьянина Кирилова за 1740 год, который выразителен и, вероятно, ординарен для распространенных представлений народа об императрице: «В прошлом 739-м году по весне он, Кирилов, да помянутые Григорей Карпов, Тихон Алферов, Леонтий Иванов, Сергей Антонов в подмосковной деревне Пищалкиной пахали под яровой хлеб землю и стали обедать, и в то время, прислыша в Москве пальбу ис пушек, и он, Кирилов, говорил: \"Палят знатно для какой-нибудь радости про здравие государыни нашей императрицы\". И Карпов молвил: \"Какой то радости быть?\" И он же, Кирилов, говорил: \"Как-та у нашей государыни без радости, она Государыня земной Бог, и нам ведено о ней, Государыне, Бога молить\". И тот же Карпов избранил: \"Растакая она мать, какая она земной Бог, сука, баба, такой же человек, что и мы: ест хлеб и испражняетца и мочитца, годитца же и ее делать…\"» Весьма печально кончилось это дело для крестьянина Карпова, хотя и то, что говорил о земном Боге Кирилов, имело довольно сильный язвительный оттенок.

Среди материалов Тайной канцелярии есть такие, которые хоть и не касались важных политических дел, но привлекали особое внимание императрицы, любившей покопаться в чужом грязном белье. Такова история двух болтливых базарных торговок — Татьяны Николаевой и Акулины Ивановой, подвергнутых тяжелым пыткам по прямому указу Анны, и дело баронессы Соловьевой, и дело Петровой — придворной дамы принцессы Елизаветы Петровны, и многих других людей, близких ко двору. Можно без сомнений утверждать, что жизнь постоянного потенциального оппонента Анны в борьбе за власть — Елизаветы Петровны, дочери Петра I, — проходила благодаря усердию ведомства Ушакова под постоянным наблюдением императрицы. Под контролем Анны были и все дела о «заговорах»: дела Долгоруких, Голицына и Волынского.

На экстрактах многих политических дел мы видим резолюции императрицы, которая окончательно решала судьбы попавших в Тайную канцелярию людей. Иногда они были более жестокие, чем предложения Кабинета министров или Ушакова, иногда наоборот — гораздо мягче. «Вместо кнута бить плетьми, а в прочем по вашему мнению. Анна» (дело упомянутой И. Петровой, 1735 года). Но в своем праве решать судьбы Анна, конечно, никогда не сомневалась и такие решения никому не передоверяла.

Были люди, которых Анна люто ненавидела и с которыми расправлялась со сладострастной жестокостью. Так случилось с княжной Прасковьей Юсуповой, которая по неизвестной причине (думаю — из-за длинного языка) была сослана в монастырь сразу же после воцарения Анны. Но и в Тихвине княжна не «укротилась». Вскоре до двора дошли ее крамольные речи о том, что если бы императрицей была Елизавета, то ее в такой дальний монастырь не сослали бы, и что при дворе много иноземцев, и что… одним словом, обычная болтовня. Но она дорого обошлась княжне и ее товарке Анне Юленевой, которую пытали в Тайной канцелярии. 18 апреля 1735 года Анна начертала на докладе Ушакова о Юсуповой резолюцию: «Учинить наказание — бить кошками и постричь ее в монахини; а по пострижении из Тайной канцелярии послать княжну под караулом в дальний крепкий девичий монастырь… и быть оной Юсуповой в том монастыре до кончины жизни ее неисходно». Порой видно, как глубоко вникала Анна в дела сыска, особенно если в них шла речь о людях света. Тогда Анна давала распоряжения как опытный следователь, не останавливаясь перед пытками: «Спросить с пристрастием накрепко (высшая степень пытки. — Е. А.) под битьем батогами…»

Тайная канцелярия, делами которой так пристрастно интересовалась императрица, казалась пыточным подвалом ее «усадьбы». Поднявшись из него, царица могла заняться и вполне интеллектуальными делами. О том, что императрица была «не чужда» и науке, мы можем заключить из ее указа генерал-лейтенанту князю Трубецкому от 8 октября 1738 года: «О найденной в Изюме волшебнице бабе Агафье Дмитриевой, которая, будучи живая, в допросе показала, будто она через волшебство оборачивалась козою и собакою и некоторых людей злым духом морила, и объявила и о других, которые тому ж волшебству обучались (из которых некоторые, також и оная баба сама, после допроса померли), а прочих, оговоренных от нея, людей послали вы сыскивать, и когда те люди, показанные от помянутой умершей бабы, сыщутся и по. допросам в том волшебстве себя признают или другими обличены будут, то надлежит учинить им пробу, ежели которая из них знает вышеозначенное волшебное искусство, чтоб при присутствии определенных к тому судей (жаль, что не академиков. — Е. А.) в козу или собаку оборотились. Впрочем, ежели у них в уме помешания нет, то, справясь о их житии, оных пытать и надлежащее следствие по указам Нашим производить».

Ныне трудно сказать, каким государственным деятелем в действительности была императрица Анна. Думаю, что таковым она вообще не являлась, и если мы видим в указах Анны или газетах тех времен фразу о том, что императрица «о государственных делах ко удовольствованию всех верных подданных еще непрестанно матернее попечение имеет» или «изволит в государственных делах к безсмертной своей славе с неусыпным трудом упражняться», стоит относиться к этому с большим скепсисом. Пространные резолюции Анны по довольно сложным делам написаны канцелярским почерком и такими оборотами, которыми Анна явно не владела. Краткие же собственноручные резолюции типа: «Выдать», «Учинить по сему», «Жалуем по его прошению» и тому подобные об особенном даровании государственного деятеля не свидетельствуют.

Впрочем, Анна и не стремилась прослыть выдающимся государственным деятелем и мыслителем и явно не испытывала потребности начать философскую переписку, например, с Шарлем Монтескье. Она жила в своем, достаточно узком и примитивном мире и была, по-видимому, этим вполне довольна. Ей казались важными не только вопросы государственной безопасности или фиска, но и масса таких дел, которые покажутся нам смешными и недостойными правителя великого государства. Конечно, Анна выдерживала принятый со времен Петра официальный протокол. Она, приняв по сложившейся при Петре традиции чин полковника Преображенского и Семеновского полков, присутствовала на парадах. Правда, в них она в отличие от Петра не участвовала. Лишь однажды, летом 1730 года, в Измайлове, «как оные полки в парад поставлены, Сама, яко полковник оных полков, в своем месте стать изволила, отчего у всех при том присутствующих, а особливо у офицеров и солдат, неизреченную радость и радостное восклицание возбудила». Принимала императрица послов, «трактовала» орденоносцев тогдашних трех орденов, устраивала обеды и сменившие петровские ассамблеи куртаги, где со страстью «забавлялась» картами, причем ее карточные долги должны были платить подданные.

Присутствовала она и при спуске судов, после чего, как повелось при царе-плотнике, праздновала рождение нового корабля. Но по документам тех лет хорошо видно, что морские страсти Петровской эпохи поутихли, наступило время эпигонства. Вот как описывается в «Санкт-Петербургских ведомостях» торжества на борту только что сошедшего со стапеля 100-пушечного корабля «Императрица Анна» в июне 1737 года. Корабль основательно подготовили к празднеству в духе нового времени: на палубе натянули шатер, разложили персидские ковры и «индеанские покрышки», так что палуба боевого корабля «уподобилась великому залу». При Петре такого быть не могло — в домах, где проводились праздники, лишь постилали на пол толстый слой сена и соломы, чтобы гости, которые под сильным давлением самого царя перепивались, не испортили паркетных полов всем тем, что изливалось из них при гомерическом пьянстве. При дворе же Анны пьяных, как мы уже знаем, не любили.

На палубе корабля установили роскошный балдахин для императрицы и два стола — для дам и для кавалеров. Между столов «италианские виртуозы, которые во время обеда разные кантаты и концерты пели, а в нижней части корабля (там, где при Петре, вероятно, грудами лежали павшие в сражении с Бахусом — Ивашкой Хмельницким. — Е. А.) поставлены были литаврщики и трубачи для играния на трубах и литавренного бою, что с наибольшим радостным звуком отправлялось, когда про всевысочайшее Ея императорского величество, также императорской фамилии и их высококняжеских светлостей герцога и герцогини здравие пили». Напомним, что пили все же умеренно и пьяных безобразий вроде лазания на мачты с кружками в зубах, как случалось при Петре, не было и в помине.

Весь этот пассаж с кораблем в рассказе о личности императрицы Анны не кажется мне случайным. Действительно, банальный образ России — только что спущенного на воду корабля — неразрывно связан с Петровской эпохой, временем самодержавного романтизма, смелых, головокружительных замыслов о плавании русских кораблей в Мировом океане и русском флаге на Мадагаскаре и в Индии. Да, в послепетровское время инерция мощного толчка сохранялась и Россия еще напоминала только что спущенный со стапеля корабль, но теперь, во времена одной из преемниц великого преобразователя России, он был украшен персидскими коврами и «индеанскими покрышками». Вместо пушечных выстрелов с его бортов слышался «литавренный» грохот, а слух повелительницы ублажало пение скрипок итальянских виртуозов.

В сущности, этот грандиозный корабль — «Императрица Анна», который современники считали самым большим в мире, был и не нужен: в Мировой океан Россия пока не собиралась, имперские аппетиты ее еще только разгорались. И корабль этот, который для большего удобства императрицы и ее свиты подтащили вверх по Неве к самому Летнему дворцу, более напоминал тот ботик, на котором по тихим прудам Измайлова некогда «в прохладе» катались царевны — дочери царицы Прасковьи Федоровны. Правда, «ботик» стал побольше, а приятный пикник на воде приобрел вид торжественной церемонии, но суть осталась прежней.

Собственно, вся петербургская жизнь Анны была возвращением к Измайловской «прохладе». Когда читаешь официальные сообщения о времяпрепровождении императрицы, то мелькают весьма характерные для состояния «прохлады» выражения: Анна «при всяком высоком благополучии нынешнее изрядное летнее время с превеликим удовольствием препровождает», или она «при выпавшем ныне довольном снеге санною ездою забавлялась», или слушала концерт «к своему высочайшему удовольствию», а также «изволила по Перспективной гулять» (то есть прогуливаться по Невскому). Летом же чаще всего подданные узнавали из газеты, что императрица в Петергофе «с особливым удовольствием забавляться изволит». Конечно, это делалось исключительно «к несказанной радости всех верных подданных».

Особо нужно сказать об отношении Анны к Церкви. Она была глубоко верующим человеком, хотя и весьма суеверным, унаследовав от Измайловских времен любовь к «святым людям», убогим странникам — традиционным носителям Божественной истины. Вместе с тем в церковной политике Анны сохранялась прежняя, петровская жесткость. В 1730-х годах продолжилась борьба власти против «тунеядцев» — монахов, число монастырей уменьшалось. В 1734 году было запрещено вообще кого-либо постригать в монахи, кроме вдовых священников и отставных солдат. Белому духовенству было не велено принимать монахов даже на ночлег. На Церковь смотрели как на государственную контору и, когда в 1736 году выяснилось, что в армии, воевавшей с турками, не хватает полковых священников, не церемонясь объявили «призыв» и насильно забрали в армию немалое количество служителей Церкви. Вместе с тем из документов эпохи отнюдь не следует, что самый известный тогда церковный деятель Феофан Прокопович пользовался при дворе особым фавором. Со свойственной ему «пронырливостью» он всячески старался приблизиться к государыне, был безмерно льстив и угодлив, но Анна держала лукавого монаха на расстоянии.

Зато всей душой привязалась она к архимандриту Троице-Сергиевого монастыря Варлааму, о котором будет сказано ниже. Благодаря этому старинный русский монастырь был при ней официально признан главной обителью империи, чего он был лишен в 1725 году. Анна отпустила серебро на создание знаменитой раки преподобного Сергия Радонежского. Все это ударило по значению первенствующего тогда Александро-Невского монастыря, где заправлял Феофан.

Но кроме суеверного старомосковского благочестия у Анны было еще одно пристрастие, необычайное для московской царевны, о котором стоит сказать подробнее. Она слыла прекрасным стрелком, достигшим поразительных успехов на этом поприще. Как известно, дед Анны, царь Алексей Михайлович, был страстный охотник, и в том, что его внучка пристрастилась к любимой потехе русских царей — звериной травле, то есть зрелищу грызни собак с медведями, волками, травли оленей, кабанов или науськанных друг на друга крупных хищников, нет ничего удивительного. Указаниями на подобное времяпрепровождение пестрят страницы государственной газеты анненского времени. Например: «Вчерашняго дня гуляла Ея императорское величество в Летнем саду и при том на бывшую в оном медвежью травлю смотрела» (31 мая 1731 года). По-видимому, при Зимнем дворце был устроен специальный зверинец с манежем наподобие древнеримского цирка, куда и приходила развлечься императрица. Так и следует понимать часто повторяемую информацию «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Едва не ежедневно по часу пред полуднем» императрица «смотрением в Зимнем доме бывающей медвежьей и волчьей травли забавляться изволила». 14 мая 1737 года Анна изволила «забавляться травлею диких зверей. При сем случае травили дикую свинью, которую, наконец, Ея императорское величество собственноручно застрелить изволила». Вот тут-то и начинается самое удивительное. Охотничьи увлечения Анны ничем не походили на соколиные и псовые охоты царя Алексея Михайловича или на охоты Елизаветы Петровны с борзыми, где огромную роль играли знание повадок зверей, умелая организация гона и чутье охотника. Оказывается, не сама охота привлекала Анну, а стрельба в живую мишень. Стрельба по мишени или по птицам была главным занятием Анны особенно в Петергофе. «Наша монархиня находится здесь (в Петергофе. — Е. А.) со всем придворным статом во всяком возделенном благополучии и изволит всякий день после обеда в мишень и по птицам на лету стрелять» — так писали «Санкт-Петербургские ведомости» от 19 августа 1735 года. Более того, государыня втягивала в это занятие придворных, суля им щедрые награды. Так, 25 июля 1737 года государыня «приказала при дворе учредить стреляние птиц, а награждение за оное состояло в золотых кольцах и алмазных перстнях». Сама же Анна хваталась за первое попавшееся ей ружье (их специально расставляли во всех простенках дворца Монплезир), завидев пролетающую мимо ворону, галку или чайку. Кроме того, Анна била из ружья по птицам, которых в большом количестве содержали в вольерах. Согласно легенде, в одной из панелей Лакового зала Монплезира сидели две пули, выпущенные императрицей по ошибке. Монплезирским слугам нужно было глядеть в оба, чтобы не попасть под огонь российской Дианы. Впрочем, Анна была стрелком отменным, хорошо знала оружие и особенно ценила ружья Сестрорецкого завода. Штуцера, легкие и удобные, для нее делали по специальному заказу, украшали резьбой и золотой гравировкой, снабжали изящными фигурными ложами. По-видимому, у государыни собралась хорошая коллекция оружия и не раз она требовала, чтобы легкие штуцера присылали из Оружейной палаты, искали их в Преображенском. А в 1736 году из Петергофа Остерман писал русскому посланнику в Париже князю А. Д. Кантемиру, чтобы он немедленно прислал «шесть французских фузей лучший работы и от лутчаго знатного мастера». Анна, как опытный спортсмен, стреляла ежедневно, не упускала случая предаться любимому занятию даже в дороге: «Во время пути изволила Ея величество в Стрельной мызе стрелянием по птице и в цель забавляться». Так написано в газете 1737 года.

В окрестностях Петергофа, где в течение всего царствования Анны слышалась, как при осаде Очакова, непрерывная пальба, создали крупные загоны, куда со всей страны свозили различных зверей и птиц. В этих загонах, прогуливаясь по парку, и «охотилась» наша коронованная Диана. Убить зверя в этих условиях ей не составляло никакого труда, да и стреляла она и в самом деле отлично. Государыня брала то ружье, то лук, а так как она была женщиной крупной и сильной, натянуть тугую тетиву ей было вполне под силу. Впрочем, Анна охотилась и с собаками. Для нее за огромные деньги в Англии и Франции специально закупали самых экзотических для России того времени охотничьих собак: бассетов, английских гончих, легавых, хортов, такс.

Устраивали в Петергофе и варварские охоты с так называемых «ягт-вагенов» — особых высоких повозок, которые устанавливали в центре поляны. Задолго до начала охоты сотни загонщиков охватывали сплошным кольцом огромные лесные массивы и несколько суток напролет гнали из лесу все живое, что бегало по земле. Постепенно круг сужался, звери попадали в длинный и высокий полотняный коридор (для хранения этого корабельного полотна был построен специальный цейхгауз). Коридор становился все уже, а полотняные стены его все выше и выше. Вскоре вся масса несчастного зверья — медведи, волки, лоси, олени, зайцы, козы, кабаны, рыси — все вместе попадали на ограниченную полотняной стеной поляну, посреди которой стоял ягт-ваген императрицы и ее вооруженной до зубов свиты. Анна открывала огонь, а ее обер-егерь Бом непрерывно подавал государыне одно заряженное ружье за другим. Он даже придумал особые гильзы, смазанные салом, что помогало быстро перезаряжать ружья. Бойня продолжалась до «полной победы». После этого не удивляют грандиозные «успехи» российской Дианы, убившей только за два с небольшим месяца своего пребывания в Петергофе в 1740 году 9 оленей, 16 диких коз, 4 кабана, 1 волка, 374 зайца, 68 диких уток и 16 морских птиц. Впрочем, уток и птиц государыня скорее всего била влет прямо из окна Монплезира. В общем, земля Монкуража была пропитана кровью сотен, а может быть, тысяч зверей…

Попутно замечу, что Петергоф, ставший при Анне любимым загородным местом отдыха, преобразился. О прежнем запустении не могло идти и речи. Анна распорядилась продолжить и завершить начатые Петром I постройки. Дело поручили Михаилу Земцову. Началась серьезная перестройка фонтанов, была развита сеть аллей Верхнего сада и Нижнего парка. Б. К. Растрелли одну за другой создавал свинцовые статуи, которые золотили и укрепляли на подножии фонтанов. В 1735 году в ковше Большого каскада по модели Растрелли был отлит и установлен знаменитый Самсон. Сама идея фонтана — памятника победе России под Полтавой 27 июня 1709 года, в день святого Сампсония, была весьма популярна в литературе и искусстве петровского времени, но изображение богатыря Самсона (Россия), раздирающего пасть льву (Швеция), появилось в анненскую эпоху. С тех же времен дошел до нас прелестный фонтан «Дубок», который придумал Б. К. Растрелли. Не меньше внимания уделяли птичнику и обширному зверинцу, столь любимому императрицей.

Конечно, грандиозные охоты и ежедневная стрельба требовали большого количества дичи, которой в окрестностях Петергофа, да и в Петербургской губернии уже не хватало. И тогда во все концы страны рассылались указы о ловле зверей и птиц, которыми пополнялись зверинец и «менаже-рии» — птичники. Сделать это было не всегда легко. Генерал А. И. Румянцев — военный администратор Украины — в конце 1739 года сокрушался, что указ «о добытии в Украине зверей, диких кабанов и коз и о ловле куропаток серых» выполнить не может «за весьма опасным от неприятеля… (шла война с турками и татарами. — Е. А.) и за приключившеюся в малороссийских полках продолжающеюся опасною болезнью».

Конечно, здесь можно порассуждать о «комплексе амазонки», обратить внимание на силу, мужеподобные черты и грубый голос императрицы, сделать из этого далеко идущие выводы и окончательно запутать доверчивого читателя. Но я делать этого не буду, тем более что ни шуты, ни стрельба не могли вытеснить самой главной страсти императрицы Анны к единственному, обожаемому ею мужчине — Эрнсту Иоганну Бирону.

Глава 4. Групповой портрет с императрицей

* * *

Ни один из придворных льстецов, как бы подобострастен и лжив он ни был, не решился назвать императрицу Анну Иоанновну красавицей. Это было бы уж слишком, что хорошо видно по всем ее портретам. Вот она сидит на троне — высокая, грузная женщина. Короткая шея, ниспадающие на плечи локоны густых, смоляных волос. Открытое белое платье с фламандским кружевом не выглядит изящным и красивым, не придает ей женственности и шарма. Длинный нос, угрюмый вид, недобрый взгляд черных глаз… Ох, не красавица! И не добрейшей души человек! Это мы уже поняли из предыдущей главы. Попробуем дополнить этот известный портрет и сделать его групповым портретом с дамой. Итак, вокруг трона Анны почтительно замерли ее главнейшие сподвижники. Расскажем о некоторых из них…

Справа от государыни — высокий, красивый человек с несколько одутловатым, надменным лицом и тяжелым взглядом. Это тот, кто стал притчей во языцех в анненское царствование и оставил свое имя для целой эпохи русской истории — «бироновщина».

Герцог Бирон, или Любимый обер-камергер

Сыну фельдмаршала Б. X. Миниха, Эрнсту Миниху, принадлежат весьма выразительные строки об отношениях Анны и Бирона: «Сердце ее (Анны. — Е. А.) наполнено было великодушием, щедротою и соболезнованием, но ее воля почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой. Верховную власть над оною сохранял герцог Курляндский даже до кончины ее неослабно, и в угождение ему сильнейшая монархиня в христианских землях лишала себя вольности своей до того, что не токмо все поступки свои по его мыслям наитончайше распоряжала, но также ни единого мгновения без него обойтись не могла и редко другого кого к себе принимала, когда его не было».

Остановим мемуариста. Во-первых, не забудем, что он сын своего знаменитого и весьма амбициозного отца, который, конечно, сам был бы не прочь «лишить вольности» императрицу и занять место Бирона с правой руки императрицы. Во-вторых, о какой «вольности» в представлениях Анны — по складу характера женщины домостроевского XVII века, умолявшей, как мы помним, своего дядюшку Петра Великого побыстрее решить ее «супружественное дело», — может вообще идти речь? В Бироне Анна нашла своего избранника и подчинилась ему, как подчинилась бы любому определенному дядюшкой или судьбой мужу. И подчинение это не было для нее тягостным, как полагает «вольнолюбивый» отпрыск фельдмаршала.

Впрочем, далее он пишет: «Никогда на свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемлющей взаимно в увеселении или скорби совершенное участие, как императрицы с герцогом Курляндским. Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же мгновение встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное напечатывалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, то из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога, и через него одного императрица на оные решалась». Есть множество других источников, которые подтверждают полнейшую зависимость Анны от Бирона. Но все-таки в их отношениях обращает на себя внимание одна выразительнейшая деталь, которую, как и другие мемуаристы, подметил Миних-сын.

Он писал о том, что Анна и Бирон никогда не расставались, проводили целые дни вместе. Это подтверждают другие современники Анны. Так, из доноса В. Н. Татищева на полковника Давыдова следует, что Давыдов говорил ему: «Чего добра уповать, что государыню мало видят — весь день с герцогом: он встанет рано, пойдет в манежию (конный манеж. — Е. А.) и поставят караул, и как государыня встанет, то уйдет к ней и долго не дождутся, и так государыни дела волочатся, а в Сенат редко когда трое [сенаторов] приедут».

Примечательно и одно курьезное дело Тайной канцелярии 1735 года о дворовом человеке помещика Милюкова Василии Герасимове, который при посторонних распространялся на следующую тему: «Господин их пропал от генерала Бирона, который приехал з государынею императрицею и с нею, государынею, живет и водится рука за руку, да и наш господин был пташка, и сам было к самой государыне прирезался, как она, государыня, в покоях своих изволила опочивать. И тогда господин мой, пришел во дворец, вошел в комнату, где она, государыня, изволила опочивать (поражает при этом патриархальная простота нравов двора. — Е. А.), и, увидя ее, государыню, в одной сорочке, весь задражал (целомудренно полагаю, что со страху. — Е. А.), и государыня изволила спросить: \"Зачем ты, Милюков, пришел?\", и он государыне сказал: \"Я, государыня, пришел проститца\" — и потом из комнаты вышел вон», что и стало якобы причиной гонений на Милюкова, которого сослали в Кексгольм.

Сам же Герасимов признался, что «слова, что когда государыня императрица изволит куда ис покоев своих итить, то господин обер-камергер Бирон водит ее, государыню, за ручку, вышеписанному Алексею Семенову (доносчику на Герасимова. — Е. А.) говорил… того ради, что как он, Герасимов, до посылки помещика своего в Кексгольм, бывал за оным помещиком своим во дворце, то он, Герасимов, видел, что когда Ея императорское величество ис покоев куда изволит шествовать, и тогда Ея императорское величество за ручку водил означенной господин обер-камергер Бирон». А о том, как бравый Милюков, «напився пьян», так неудачно «прирезался» к императрице, он слышал от другого дворового.

Любовь Анны к Бирону бросалась в глаза всем. Императрица не могла ни дня обойтись без фаворита. Его увлечения становились ее увлечениями. То она вслед за Бироном едет осматривать конюшни миниховского кирасирского полка, куда пригнали из Германии 500 лошадей, и показывает свое «всемилостивейшее удовольствие». То отправляется в только что построенный манеж Бирона и смотрит «экзерциции конной езды» и, конечно, «искусство ездящих (а кто был одним из этих замечательных наездников, мы знаем. — Е. А.) и изрядныя лошади возбудили у Ея императорского величества великое удовольствие». Не прошло и двух недель, как государыня вновь поехала в «построенный для конной езды дом» посмотреть на вольтижировку. Наверняка там был и Бирон. Еще через две недели она смотрела там же экзерциции кадетов и «свое удовольствие о том… словами объявить изволила» и т. д. и т. п.

Миних-отец так писал о Бироне: «Он был вкрадчив и очень предан императрице, которую никогда не покидал, не

109

оставив вместо себя своей жены». Эта неволя не была тягостна Анне, которая нуждалась в покровительстве и защите, и Бирон, по-видимому, такую защиту ей давал. Наконец, не следует забывать, что во все времена отношения, в том числе и при дворе, были обусловлены не только расчетом, но и просто тем, что называется любовью и чего применительно к людям из далекого прошлого часто не могут понять и простить высокоученые потомки. На следствии в 1740–1741 годах в ответ на обвинения, что он лишил государыню воли и значения, ни на шаг от нее не отходил, Бирон говорил, что тут была необыкновенная привязанность самой государыни, что «ему всегда легчее было, когда посторонние при Ея императорском величестве присутствовали, дабы между тем иметь от беспрестанных своих около Ея императорского величества усердных трудов хотя какое отдохновение». Понимая известное лукавство властолюбивого фаворита, недремно сторожившего государыню, как Кощей Бессмертный свой сундук, все-таки можно поверить его утверждению, что когда он в присутствии Анны Леопольдовны уходил от императрицы, «в тот час опять к себе призвав, приказывала» какие-то дела, да еще и жаловалась, что она ему «прискучила».

Понятно, что при таких отношениях влюбленная Анна и не думала скрывать своей близости с Бироном, всюду появлялась с ним под ручку («герцог Курляндский вел ее под руку» или «Ее величество опиралась на руку герцога Курляндского» — из записок англичанки Э. Джастис), публично и особо выделяла его из прочих придворных, что неизбежно порождало волны слухов, сплетен и осуждения. В 1734 году придворный служитель Коноплев рассказывал: «Я видел, что ныне обер-камергер со всемилостивейшею государынею во дворце на горе (имеется в виду возвышение для трона или места обеда государя. — Е. А.) при вышних персонах сидел на стуле и держал-де Ее величество за ручку, а у нас-де князь Иван Юрьевич Трубецкой, генерал-фельдмаршал, и князь Алексей Михайлович Черкасский изстари старые слуги, а они все стоят». На это коллега Коноплева, намекая на распространенные слухи о том, что Бирон регулярно государыню «штанами крестит», ядовито отметил, что иным сановникам «далеко… такой милости искать — ведь обер-камергер недалече от государыни живет».

Бирон появился в окружении Анны в конце 1710-х годов. Историк С. Н. Шубинский сообщает, что 12 февраля 1718 года, по случаю болезни обер-гофмаршала и резидента при дворе герцогини Курляндской Петра Бестужева-Рюмина, Бирон докладывал Анне о делах. Вскоре он был сделан личным секретарем, а потом камер-юнкером герцогини. До этого он пытался найти место в Петербурге при дворе царевича Алексея и его жены Шарлотты Софии. К середине 20-х годов XVIII века Бирон был уже влиятельным придворным герцогини Анны. Сохранился указ Екатерины I к Петру Бестужеву-Рюмину: «Немедленно отправь в Бреславль обер-камер-юнкера Бирона или другова, который бы знал силу в лошадях и охотник к тому, и добрый человек для смотрения и покупки лошадей, которых для нас сыскал князь Василий Долгорукой в Бреславле». Как видим, Бирон, страстный любитель лошадей, был уже известен в ту пору (возможно, с чьих-то слов) в Петербурге императрице Екатерине I. Весной 1725 года сестра Анны Прасковья Иоанновна передала 200 рублей для Анны через камер-юнкера Бирона.

Как говорилось выше, сближение Анны с Бироном произошло, вероятнее всего, осенью 1727 года, после того, как из Митавы по воле Меншикова был отозван Бестужев-Рюмин, бывший, как уже говорилось выше, ее любовником. Возвращения Бестужева герцогиня тщетно добивалась все лето и осень 1727 года. Когда же Бирон занял место Бестужева в спальне герцогини, тот был крайне раздосадован этим поступком подчиненного и негодовал на проходимца, который втерся к нему в доверие: «Не шляхтич и не курляндец, пришел из Москвы без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел, и, как видно, то он за мою великую милость делает мне тяжкие обиды и сколько мог здесь лживо меня вредил и поносил и чрез некакие слухи пришел в небытность мою [в Митаве] в кредит».

Говоря о Бироне, нельзя не коснуться его родословной. Действительно, происхождение фаворита живо обсуждалось и современниками, и потомками. В 1735 году одна придворная дама Елизаветы Петровны — Вестенгард — донесла на другую даму — Иоганну (Ягану) Петрову, которая якобы говорила, что «обер-камергер очень нефомильной (незнатный. — Е. А.) человек и жена ево еще просто нефомильная, а государыня императрица хотела ево Курляндским герцогом зделать, и я тому дивилась». «И она, Вестенгард, на то сказала: \"Какой князь Меншиков нефомильной был человек, да Бог зделал ево великим человеком, а об обер-камергере и о жене ево слышала она, Вестенгард, что они оба фомильныя, и коли Бог изволит им дать, то всем на свете надобно почитать и радоватца\". И Ягана на то говорила: \"Что за него ты стоишь?\", а она, Вестенгард, сказала: \"Дай Бог, чтоб был он герцог Курляндской, и что он от Бога желает, ко мне в Москве показал великую милость по поданному государыне прошению о жалованье моем…\" И Ягана [в ответ] говорила: \"Когда он будет герцог Курляндской, то жену свою отдаст в клештор (монастырь. — Е. А.), а государыню императрицу возьмет за себя\", и она, Вестенгард, той Ягане сказала: \"Это неправда и неможно того зделатца и не могу о том верить, что это у нас не манер\"».

Перед нами — запись типичной придворной сплетни, обычной болтовни двух придворных кумушек, причем третья, присутствовавшая при этом разговоре и потом проходившая по делу как свидетельница, — некая девица Лизабет — приседала от страху и «той Ягане трижды [говорила]: \"Ради Христа о том ты не говори — окны ниски, могут люди услышать!\"» Попутно замечу, что доносчица на следствии старательно изображает из себя особу в высшей степени лояльную Бирону, но если бы так было на самом деле, разговор с Яганой Петровой едва ли сделался бы возможным.

Слухи о «нефомильности» (то есть незнатности) Бирона циркулировали постоянно. Добрейшая Наталия Борисовна Долгорукая (урожденная графиня Шереметева) в своих «Своеручных записках» писала о нем, что «он ничто иное был, как башмачник, на дядю моего сапоги шил». Подобный взгляд прочно внедрился в историческую литературу. Редкий автор не отметит, что Бирон — из форейторов, конюхов или, по крайней мере, что дед его состоял при конюшне курляндских герцогов. Забавно, что всем известная страсть фаворита к таким благородным животным, как лошади, в этом контексте как бы подтверждает незнатность происхождения Бирона.

Конечно, любовь к лошадям еще не говорит о происхождении будущего герцога Курляндского из конюхов. Нет оснований верить и официальной версии тех времен, гласившей, что курляндские Бироны — родственники французского герцогского рода Биронов. Впрочем, «генеалогическая суетность» (выражение историка Евгения Карновича) вполне простительна для «нефомильного» Бирона. Известное тщеславное стремление связать свое происхождение с древним и — непременно — иностранным родом было весьма характерно для дворянства России, да и других стран. Разве можно было считать себя по-настоящему знатным господином, если твой предок не вышел из зарубежья, лучше — немецкого, литовского, но можно, на крайний случай, и из «знатных татарских мурз». В этом смысле Бирон мало чем отличался от Меншикова, выводившего свой род от литовского рода Менжиков, или от Разумовского (фаворита Елизаветы), породнившегося в генеалогических таблицах со знатным польским родом Рожинских, или от Потемкина, которому академик Миллер приискал предков в Священной Римской империи германской нации. Эта простительная человеческая слабость существует и ныне, чем пользуются, например, антиквары США, предлагающие большой выбор старинных дагеротипов и фотографий неизвестных дам в кринолинах и господ в цилиндрах (так и написано — «Доллар за предка»), чтобы каждый мог выбрать «предков» по своему вкусу, повесить их портреты на стене в гостиной и знакомить со своей придуманной родословной простодушных гостей.

Бирон родился 23 ноября 1690 года, иначе говоря, он был старше Анны на три года. В версии о его происхождении положимся на Е. П. Карновича, изучавшего с этой целью курляндские архивы. По наблюдениям Карновича выходит, что отец Эрнста Иоганна Бирона был немцем, корнетом польской службы (что в условиях вассальной зависимости Курляндии от Речи Посполитой выглядит естественно), а мать происходила из дворянской семьи фон дер Рааб. По-видимому, род Биронов можно отнести к мелкопоместному неродовитому служилому сословию, не внесенному (по причине худородства) в списки курляндского дворянства, что и служило предметом терзаний Бирона и причиной его генеалогических комплексов. У Эрнста Иоганна было два брата: старший — Карл Магнус и младший — Густав. Оба впоследствии сделали при помощи брата военную карьеру: старший стал генерал-аншефом в сентябре 1739 года, младший догнал брата через полгода — в феврале 1740-го и, недолго побыв генерал-аншефом, умер в 1742 году.

Известно также, что Эрнст Иоганн учился в Кенигсбергском университете, но вышел из него недоучкой — курса не кончил. Причиной этого стала какая-то темная история, о которой Бирон летом 1725 года писал обер-камергеру Екатерины I Густаву Левенвольде, жалуясь на свою «тяжкую нужду». Оказалось, что в 1719 году он «с большой компанией гулял ночью по улице, причем произошло столкновение со стражею, и один человек был заколот. За это все мы попали под арест; я три четверти года находился под арестом, потом выпущен с условием заплаты на мою долю 700 талеров штрафа, а иначе просидеть три года в крепости». И далее Бирон просит Левенвольде замолвить за него слово перед прусским посланником в Петербурге Мардефельдом. Левенвольде, пользуясь своим влиянием на императрицу Екатерину, вероятно, помог Бирону избавиться от долга, покинуть пределы прусского короля и приехать в Россию. По-видимому, он жил в Риге. В 1738 году сибирский вице-губернатор Андрей Жолобов, оказавшийся в Тайной канцелярии, признался на допросе, что познакомился с Бироном в Риге во времена губернаторства там князя А. И. Репнина (конец 1710-х — первая половина 1720-х годов). Жолобов добровольно, без принуждения, даже хвалясь, сказал вдруг начальнику Тайной канцелярии Ушакову, что он Бирона «бивал, а ныне рад бы тому был, чтоб его сиятельство узнал меня. Хотя не ради чего, только чтоб знал. И есть у меня курьезная вещица: 12-ть чашечек ореховых, одна в одну вкладывается, прямая вещица такому графу — ведь ему золото и серебро не нужно!» (в том смысле, что он и так уж богат). Некстати для себя болтун вспомнил, что в Риге, «будучи на ассамблее, стал оный Бирон из-под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею и он сунулся в стену». Жолобова, обвиненного в мздоимстве, без особого шума казнили. Это наводит на мысль, что невольно, по глупости, он сообщил некие действительные и малоприятные эпизоды из ранней жизни герцога Курляндского в России. Но тогда, по-видимому, Бирон не нашел места и, возможно, как это описывает Бестужев-Рюмин, в весьма стесненных обстоятельствах вернулся к родным пенатам и припал к ногам всесильного в Митаве русского резидента и фаворита Анны с просьбой о помощи. Тогда-то Бестужев и взял в штат двора герцогини способного юношу. А уж затем произошло все то, что и произошло… Бирон прочно засел в спальне и сердце герцогини.

Тотчас же после утверждения самодержавия Анны в 1730 году Бирон был вызван из Курляндии и приближен ко двору. (Очевидно, сразу Анна не смогла взять его с собою из-за сопротивления верховников — слухи о фаворе Бирона были, конечно, известны в Москве.) В апреле 1730 года он получает чин обер-камергера и с этим чином, согласно поправке, специально внесенной Анной в петровскую «Табель о рангах», «переезжает» из четвертого во второй класс, что соответствовало гражданскому чину действительного тайного советника или генерал-аншефа (по военной иерархии). Одновременно он получает ленту ордена Святого Александра Невского.

В июне 1730 года Бирон был «возвышен от его Римского цесарского величества в государственные графы и пожалован от его величества своим алмазами богатоукрашенным портретом». Это было признание особой роли придворной персоны русского двора — австрийский император Карл VI обычно жаловал имперскими графами и светлейшими князьями тех придворных русского двора, на которых указывал российский владыка через аккредитованного при его дворе австрийского посланника. В ответ австрийский посланник граф Вратислав был награжден высшим российским орденом Святого Андрея Первозванного. Но и фаворит в наградах обижен не был — 30 октября 1730 года ему пожаловали кавалерию того же ордена. Теперь его официальный титул полностью звучал так: «Его высокографское сиятельство, господин рейхсграф и в Силезии вольный чиновный господин (получивший графское достоинство Священной Римской империи германской нации приобретал тем самым владения в Империи, чаще всего — в Силезии. — Е. А.) Эрнст Иоганн фон Бирон, Ея императорского величества, самодержицы всероссийской, обер-камергер и ордена Святого апостола Андрея ковалер». В его титуле не хватало еще одной фразы, и, чтобы она там появилась, Россия приложила много усилий.

Речь идет о самой желанной цели Бирона — стать герцогом Курляндским и Семигальским. Это радостное для него событие произошло в 1737 году. Правда, на поприще искания титула у Бирона возникли большие трудности, но он их успешно преодолел. Дело в том, что бедное, но вольное и спесивое курляндское рыцарство в течение нескольких лет не хотело выбирать «нефомильного» Бирона своим господином. А тут, в 1737 году, дружно и единогласно проголосовало за него на выборах. Злые недруги России возмущались, говорили, что выборы не были вольными и дирижировал ими русский фельдмаршал Петр Ласси. Как понимает догадливый читатель, он прибыл в Курляндию не с одним только адъютантом, но с несколькими полками русской армии, и накануне выборов пообещал курляндским дворянам, если они не изберут Бирона в свои герцоги, тотчас отправить их всех в Сибирь, а для устрашения заранее подогнал к замку множество кибиток. Дворянство решило не испытывать судьбу, и вскоре Ласси отправил нарочного в Петербург с известием, что Бирон добровольно и единогласно избран в герцоги. Почти сразу, мобилизовав возможности российской казны и гений Варфоломея Растрелли, Бирон начал строить в Руентале (Рундале) и Митаве новые герцогские дворцы, чтобы поселиться в них на покое. И действительно, проведя при Елизавете Петровне в ярославской ссылке двадцать лет, он, помилованный Петром III, поселился-таки в августе 1762 года в Курляндии. Там он и почил в бозе в 1772 году, восьмидесяти двух лет от роду, передав власть старшему сыну — Петру.

Бирон был женат. Его избранницей в 1723 году стала фрейлина Анны Иоанновны — Бенигна Готлиб фон Тротта-Трейден, которая была хотя и моложе мужа на тринадцать лет, но горбата, уродлива и весьма болезненна, что, заметим, не помешало ей прожить 79 лет. Еще до приезда в Россию супруги имели троих детей: Петр родился в 1724-м, Гедвига Елизавета — в 1727-м и Карл Эрнст — в 1728 году. И вот здесь нужно коснуться довольно устойчивого слуха о том, что матерью последнего ребенка Бирона Карла Эрнста была не Бенигна Готлиб, а сама императрица Анна Иоанновна.

Вначале я скептически относился к этому слуху, да и сейчас прямых доказательств, подтверждающих или опровергающих его, у меня нет. Но, знакомясь с документами, читая «Санкт-Петербургские ведомости», я обратил внимание на то обстоятельство, что в государственном протоколе сыновьям Бирона отведено было особое и весьма почетное место, на которое не могли претендовать дети любого заморского герцога.