Творчество, в практическом смысле, началось с курсовой картины второкурсников — звукового учебного фильма «Убийцы» (1956) по рассказу Эрнеста Хемингуэя. Сценарий Тарковский писал вдвоем с Гордоном. Хемингуэя предложил, конечно, Тарковский.
Те, кому знакомо это произведение, может быть, согласятся, что есть в нем атмосфера роковой безысходности, нависшей не только над бывшим боксером Оле Андерсоном, которого ищут нанятые кем-то убийцы, но и над другими жителями «веселого городка» с малозначащим именем Сэммит. Сюжет оборачивается притчей о неумолимости судьбы и отчаянном решении человека, уставшего от ее преследований, не бегать, не скрываться, а посмотреть ей в глаза. А по сути — о тупике – переживаемом всяким человеком перед лицом Смерти. И в таком движении сюжета угадываются пристрастия будущего Тарковского…
Конечно, читаемый и почитаемый тогда «Хем» увлек приятелей и оригинальной авторской интонацией, местом и временем действия (провинциальный американский городок 1920-х годов). Восхищали их диалоги, скрывающие многозначительный подтекст, который, как признается Гордон, они тогда и открыли для себя.
Из-за бедности учебной студии студенты должны были снимать фильмы вдвоем-втроем. Третьей в работе над «Убийцами» была сокурсница Гордона и Тарковского гречанка Марика Бейку, одним из главных достоинств которой, по ироничному замечанию Александра Витальевича, являлось то, что она дружила с Рауш.
Предполагалось снимать психологическую мини-драму. Главным будет не зрелищность, а ясность сюжета, психологическое напряжение. Роли, после сомнений и споров, распределились так. Оле — Василий Шукшин, Ник Адамс — Юлий Файт. В ролях убийц — однокашник начинающих режиссеров Валентин Виноградов и студент с параллельного актерского курса Вадим Новиков. Была роль и для Андрея — посетитель бара. И для Гордона — бармен.
Реквизит в основном поставляли из дому. На учебной студии ВГИКа выстроили павильон из двух декораций: дешевый гостиничный номер, где скрывался боксер, и бар, куда приходят убийцы в поисках своей жертвы. На декорацию «американского бара», замечает Гордон, как на запретную экзотику ходили любоваться студенты.
Тарковский вместе с Марикой должен был снимать главную сцену — в закусочной, где убийцы в черных пальто и шляпах ждут свою жертву. Андрей был внимателен к освещению, создавал большие паузы для провоцирования эмоционального напряжения, требовал естественности и простоты актерского поведения.
Работу похвалил Ромм, понравилась она и однокурсникам. Первый самостоятельный фильм Андрея Тарковского всерьез был проанализирован в контексте творчества режиссера в 2009 году Дмитрием Салынским. Рассказ, напоминает Салынский, уже был экранизирован в 1946 году Робертом Сьодмаком с Бертом Ланкастером в главной роли. Стал одной из картин, положивших начало так называемому «черному» гангстерскому фильму. Так что в своей работе студенты фактически продолжили жанровую традицию американцев, не подозревая этого. Во всяком случае, ничего не ведая о фильме Сьодмака.
Киновед отмечает, что главное событие в студенческой работе режиссера — «действенное бездействие», которое в той или иной форме станет фабульной основой всех его фильмов. Художника интересует состояние человека вне действия, в паузе между действиями. По Салынскому, фильм Андрея-студента поставлен о «счастливом погибающем человеке», поскольку герой «в последний момент жизни прикасается к пониманию вечных истин»
[63].
Несколько отвлекаясь, обратим внимание, что в главной роли, сосредоточивающей идею вещи, снялся Васили Шукшин, казалось бы, довольно далеко отстоящий от зрелого кинематографа Тарковского актер, хотя режиссер собирался снимать его еще и в «Рублеве». В начале своего творчества Тарковский был более всеяден, что ли, в отношении к материалу своего кино, стоял ближе и к тому человеческому типу, который был родствен Шукшину. Эта близость удерживалась вплоть до «Зеркала». Завершающая творчество Тарковской трилогия категорически отвергает такие типы.
Пауза, включенная в «Убийцах» «в структуру поведения героя», пишет Салынский, в иных картинах будет мигрировать, накрывая собой другие структуры и смысловые поля. Сквозь эту «мигрирующую паузу» и входила в фильмы режиссера активность культурных, сакральных пространственно-временных смыслов. Он навсегда остался верен теме экзистенциальной ситуации «Убийц», развивая ее в своем кинематографе все глубже и глубже.
Вкус «фактуры». ВГИК. 1957-1959
…Там ребенок пел загорелый, Не хотел возвращаться домой… Арсений Тарковский. Ялик
Брак Андрея и Ирмы был оформлен солнечным апрельским днем 1957 года в загсе Замоскворецкого района. После чего началась студенческая практика на Одесской киностудии, превратившаяся во что-то вроде свадебного путешествия.
Какое-то время молодая пара обитала и на Щипке. Затем снимали комнаты. Платили за них деньгами, которые давала мать Андрея. Это было полубездомное существование, напоминавшее молодость Арсения Александровича и Марии Ивановны, с той же легкостью отношения к неизбежным в стране квартирным проблемам. Двухкомнатную квартиру Андрей Арсеньевич получил, когда «Иваново детство» заработало «Золотого льва святого Марка» на Венецианском кинофестивале. Переезд на новое место жительства не обременил. Все имущество уложилось в два чемодана.
30 сентября 1962 года состоялось прибавление в молодом семействе Тарковских — родился сын Арсений.
Совместная жизнь Андрея и Ирмы не была долговечной. По убеждению А. Гордона, например, уже в добрачную пору в отношениях Рауш и Тарковского был заложен будущий разлад. Не соотносился «пронзительнейший лирик» с «холодной, скрытной и тогда еще не сформировавшейся личностью его жены»
[64]. Александр Витальевич уверен: женитьба эта стала не только поворотом в судьбе Андрея, изменила его образ жизни, но и изменила его самого. Именно брак с Рауш видится Гордону точкой отсчета в их с Андреем отдалении друг от друга.
Нам еще предстоит вернуться к отношениям Андрея и его первой жены. Теперь же — о следующем этапе творчества Тарковского, когда еще был актуальным его дуэт с А. Гордоном. Речь о новой курсовой работе 1958 года, возникшей из предложения М. И. Ромма всему курсу. Учитель обратил внимание на очерк Аркадия Сахнина в «Комсомольской правде», повествующий о найденных в Курске немецких снарядах.
Экскаваторщик копал траншею на оживленной городской улице, и ковш машины открыл головки снарядов, лежавших друг на друге. О своей находке рабочий сообщил властям. Журналист описывает эвакуацию жителей и опасный труд саперов. В финале очерка снаряды вывозят за город и взрывают.
Из всего курса на предложение Михаила Ильича откликнулись Гордон и Тарковский. Гордону очерк понравился, неожиданно с ним согласился и Андрей. Будущие режиссеры намеревались превратить газетный материал в полновесный сценарий. С этой целью они обратились вначале к маститому Александру Галичу, тогда еще вполне официальному драматургу и сценаристу, автору популярнейших «Верных друзей» (1954). Галич вежливо отказался. Поиск сценариста закончился тем, что студенты решили сами взяться за перо, начали придумывать какую-то драматургическую основу, связанную с переживанием страха смерти. Хочется обратить внимание на перекличку этого «экзистенциального» мотива с предыдущей работой Тарковского-вгиковца. Для подкрепления своих поисков посмотрели еще раз картину Жоржа-Анри Клузо «Плата за страх» (1953), в чем-то совпадающую с их замыслом.
В конце концов сценарная кафедра предложила и автора — красавицу Инну Махову.
Несмотря на скудный бюджет учебной студии ВГИКа, начинающие режиссеры получили возможность отправиться на место событий «для изучения и сбора материала». «Материал» оказал сопротивление сценарному замыслу, прежде всего героическому пафосу газетной статьи. От бесед в воинской части, куда направились режиссеры, повеяло унылой прозой. Возможно, эта встреча и подтолкнула соавторов будущей картины дегероизировать ситуацию.
Вскоре они узнали, что фильм будет сниматься совместно с Центральной студией телевидения. А это позволяло пригласить на оплачиваемую работу профессиональных актеров. Директором фильма был назначен А. Я. Катышев, когда-то исполнявший те же обязанности на картине С. М. Эйзенштейна «Броненосец “Потемкин”». В ходе поиска актера на главную роль произошла встреча с реальным действующим лицом очерка капитаном Гореликом, который, в свою очередь, никак не соответствовал статусу героя.
Соавторы погрузились в размышления: как же быть? Похоже, сама жизнь провоцировала их обратиться к ее, так сказать, прозе. В конце концов Андрей предложил: «Давай снимем не актера, а обычного человека, из толпы, с улицы. Есть в этом какая-то правда, и актерских штампов не будет. Снимают жеитальянцы!» Как видно, уже тогда на горизонте творческих поисков Тарковского маячил основополагающий принцип нового поколения кинематографистов, аукнувшийся в завораживающем понятии: «Фактура!»
Однако нашелся актер. Это был Олег Борисов, тогда только-только начавший сниматься в кино (роль в фильме М. Донского «Мать», 1956). В Ленинградский же БДТ из Киевского русского театра имени Леси Украинки он придет уже в 1964-м. Андрей был счастлив: «Вот он, его герой, — не утонченный и романтический, а многослойный, хитроватый, совсем не красавец,но в полной мере наделенный обаянием» . Напомним, что Борисов в кино начинал как прирожденный эксцентрик, почти буфф (вспомним комедию «За двумя зайцами», 1961), такой же чужой зрелому кинематографу Андрея Арсеньевича, как и Шукшин.
Фильм, завершенный в конце 1958 года, получил название «Сегодня увольнения не будет». Что представляла собой эта лента, судя по воспоминаниям А. Гордона, по тому, какое стилевое решение созревало у них и в каком выражении воплощалось, говорит другая картина, но о том же, поставленная по сценарию самого Арк. Сахнина Николаем Розанцевым 1959 году на «Ленфильме». Фильм «В твоих руках жизнь» — весь на котурнах. В главной роли капитана-сапера снимается безусловный герой советского экрана тех лет Олег Стриженов. Словом, авторы этой картины пошли в прямо противоположном направлении в сравнении с тем, что задумали и что сняли в своей скромной ленте Гордон с Тарковским.
Во время работы над курсовой произошло, можно сказать, судьбоносное для Тарковского событие. Он познакомился со своим будущим другом и единомышленником – Андреем Кончаловским. Первому контакту предшествовал сигнал, внятный посвященным: джазовые звуки Глена Миллера, доносившиеся из монтажной, мимо которой как раз и проходил Андрей Сергеевич, тогда еще первокурсник ВГИКа из мастерской М. И. Ромма. Кончаловский моментально отреагировал на «призыв»: «Кто это там американские мелодии ставит?» «Американские мелодии» и на рубеже 1960-х были экзотикой в нашей стране, хотя Глена Миллера широкая публика и знала по фильму «Серенада Солнечной долины». «Захожу, — рассказывает далее Андрей Сергеевич, — сидит лохматый парень, а по экрану ползут экскаваторы. Думаю: “Что за бред?!”… Таково мое первое воспоминание о Тарковском…»
[65] В этот момент каждый из Андреев, пожалуй, узнал «своего», каждый готов был произнести сакраментальное: «Мы одной крови — я и ты!»
И уже после окончания курсовой Тарковский, по воспоминаниям Кончаловского, захотел в качестве диплома делать фильм про Антарктиду. Сценарий «Антарктида — далекая страна», отрывки которого были опубликованы в «Московском комсомольце», писался при полноценном соавторстве Кончаловского, Тарковского и сценариста Олега Осетинского.
В это же время, вероятно, начинается сознательное формирование эстетического кредо того и другого. К тому моменту, когда оба (включая и Осетинского) оказались на «Мосфильме», их творческие позиции, со слов Андрея Сергеевича, приобрели следующие очертания:
«…Мы обожали Калатозова, он был для нас отрицанием Пырьева, отрицанием соцреализма, фанеры, как мы говорили. Когда на экране не стены, не лица, а все — крашеная фанера. Нам казалось, что мы знаем, как делать настоящее кино. Главная правда — в фактуре, чтобы было видно, что все подлинное — камень, песок, пот, трещины в стене. Не должно быть грима, штукатурки, скрывающей живую фактуру кожи. Костюмы должны быть неглаженые, нестираные. Мы не признавали голливудскую или, что было для нас то же, сталинскую эстетику. Ощущение было, что мир лежит у наших ног, нет преград, которые нам не под силу одолеть…
Мы ходили по мосфильмовским коридорам с ощущением конквистадоров… Было фантастическое чувство избытка сил, таланта…»
[66]
Молодые «конквистадоры» не находили «фактуры» в отечественном кино, где авторитетным для Тарковского, например, был очень ограниченный список имен: Эйзенштейн с «Броненосцем “Потемкиным”» (1925), Довженко с «Землей» (1930), Барнет с «Окраиной» (1933). А из кино 1950-1960-х – действительно только Калатозов, вместе с оператором Сергеем Урусевским, конечно, снявшим «Летят журавли» (1957) и «Неотправленное письмо» (1960). Из этого списка выпал поднес С. Эйзенштейн, причем Эйзенштейн 1930—1940-х годов, казавшийся Тарковскому слишком декоративным. Мы отчасти удивляемся тому, что Андрей Арсеньевич нигде не упоминает абсолютно «фактурные» картины своего учителя Ромма — его дебютную «немую» «Пышку» (1934) по Мопассану и «Тринадцать» (1937), снятую в песках, среди беспощадной «натуры». Видел ли он эти фильмы?
Вероятно, дело не только в «фактуре». Начинающих гениев отвращала и неизбежная «ангажированность» советского кино, потаенно направляемого партией и правительством переплюнуть Голливуд. Так что совсем не случайно они ставили на одну доску «сталинскую» и голливудскую эстетику. Неангажированную «фактуру» находили у Годара, Куросавы, Бергмана, Брессона, Буньюэля. Поэтому перенимали кинематографический прием там, а не в родной среде. Западноевропейское кино отодвинуло далеко на задний план отечественный кинематограф со всеми его мнимыми и реальными победами.
Отпечаток гениальности хотя и лежал на Тарковском, говорит Кончаловский, но гением он не был, поскольку «стык в стык» шел за уже упомянутыми зарубежными гениями. На взгляд Кончаловского, лучшие картины Андрея Арсеньевича были сделаны до того, как он стал «Тарковским», то есть до «Зеркала». Когда же он нашел свой стиль в форме сновидений, то стал попросту делать фильмы «под Тарковского».
В тех условиях, в которых формировался кинематограф молодого поколения 1960-х, своеобразной приметой эстетического, как ни странно, качества их работ становились запрети накладываемые на их картины разного уровня чиновниками. «Мы оба были “запрещенными”…» — пишет о себе и о Тарковском второй половины 1960-х Кончаловский. «Мы были героями, так как тогда запрещение считалось знаком качества»
[67]. Чувство победительной энергии и запреты начальства позволяли воспринимать как духовное превосходство творца, гения. Художник Шавкат Абдусаламов, вспоминая свои встречи и недолгое сотрудничество с Андреем Тарковским, писал: «Мы все тогда кокетничали с запретами. Большинству нечего было и запрещать. Но пребывать в ореоле великомученика считалось поболее славы орденов…»
[68].
У Андрея Тарковского склонность к противостоянию всему тому, что находилось за пределами его опыта, его понимания сути вещей, к утверждению своей индивидуальности, особости была, что называется, в крови. Еще во ВГИКе он твердо заявлял, например, что неореализм — пройденный этап. Феллиниевская карнавальная игра с реальностью, отодвинувшая неореалистов, вряд ли когда-нибудь была близка Тарковскому. Но и он склонялся к резким образным сломам в сюжете, какие, например, продемонстрировала камера Сергея Урусевского в «Журавлях» и «Неотправленном письме». Кончаловский вспоминает, что для него после «Журавлей» «вторым ударом наотмашь» стал «Пепел и алмаз» (1958) Вайды, чей кинематограф в ту пору, как нам кажется, если судить даже по «Иванову детству», был гораздо ближе и Тарковскому, нежели итальянцы, включая и ниспровергателя неореализма Феллини.
В конце второго курса, после постановки «Убийц», Тарковский выходит в лидеры. Михаил Ромм считает, что такими студентами, как Тарковский, Гордон, Китайский, Шукшин, держится мастерская.
И сам Тарковский все более осознает свою силу, понимая ее не только как знак призвания, но и Призванности, что уже само по себе требовало бескомпромиссного отстаивания своих творческих позиций как высшего выражения не столько эстетических, сколько этических принципов.
Вернемся к лету 1957 года. Началась практика. Шукшин, Тарковский и Рауш отправились на Одесскую студию. Гордон и Китайский — в Ленинград на съемки фильма И. Хейфица «Дорогой мой человек». Договорились о переписке. Тарковский оказался в группе Ф. Миронера, который вместе со своим бывшим сокурсником по ВГИКу М. Хуциевым работал в Одессе. Андрей в письме Гордону характеризует и студию, и Миронера, не стесняясь в выражениях: «…Это ужас! Один Хуциев пока и есть здесь. Вот бы сюда наших плюс Марлен Хуциев — ты, я, Володя Китайский, Ирка! А тут все зачахло и загнило»
[69].
По-своему проницательно определил позицию Тарковского Владимир Китайский. Он нашел здесь «обычное столкновение человека высоких, декларативных принципов с реальной жизнью». Добавить бы к этому, что Тарковский уже тогда и тем более позднее вынашивает мысль об исправлении этой, несовершенной, на его взгляд, «реальной жизни», об исправлении ее с помощью своего искусства.
Как видим, ранний Тарковский оценивает Марлена Хуциева очень высоко по меркам своего понимания миссии искусства. Пройдет какое-то количество лет, и Хуциев уже будет раздражать Тарковского. И своей осторожностью, и тем, что занимает «теплое местечко» на телевидении, и инфантильностью не по возрасту, а более всего вдруг обнаруженным, на взгляд непримиримого Андрея, непрофессионализмом.
Итак, после курсовой о подвиге капитана Галича (герою была дана фамилия известного сценариста) творческие отношения Гордона и Тарковского прервались. Вмешались и собственно бытовые обстоятельства. Не только Андрей и Ирма сочетались браком. За это время состоялась «студенческая свадьба» Александра и Марины — в марте 1958 года. А весной 1959-го Гордон и Тарковский уже шли к Михалковым, чтобы познакомиться со сценарием, который Андрей хотел положить в основу своего дипломного фильма.
«Антарктида — далекая страна».
«Михалковы — это целая страна, расположенная на Садово-Кудринской площади, у старого Дома кино, — передает Александр Витальевич свои студенческие впечатления от посещения обиталища Кончаловского. — Мы приехали, поднялись на лифте, позвонили. Андрон открыл нам дверь. Богатая квартира Михалковых первый раз предстала глазам бедного студента. Много комнат. Ковры, рояль, картины… Мы двинулись к жилищу Андрона. В приоткрытую дверь маленькой спальни Никиты вижу на подушке аккуратно сложенную, выглаженную пижаму… Наконец мы у Андрона.
Андрей непринужденно, закинув ногу на ногу, расположился на мягком диване и закурил, хотя курение в доме запрещено, для этого был балкон. В ожидании хозяина рассматриваем картину Петра Кончаловского “Андрон Михалков”, на которой был изображен большеглазый мальчик с охотничьим рогом в руке. Картина эта знакома нам по выставкам художника, а здесь запросто висит над кроватью внука…»
[70]
Примечательны в этих воспоминаниях и «пролетарская» настороженность и напряженность «бедного студента» при виде «богатой квартиры» обласканного С. В. Михалкова, и демонстративно фрондерское поведение его спутника, который, по разным свидетельствам, никогда не жаловал родителя Андрея Сергеевича.
А задолго до этого события, в далеком детстве, Марина Арсеньевна увидела тот же портрет, который упоминает здесь ее муж. В руках у нее оказался тогда оставленный ушедшим отцом каталог выставки Петра Кончаловского, деда Андрея Сергеевича. Многим каталог удивил Марину, поскольку незнакомый ей художник изображал какой-то совсем другой мир, непохожий на тот, который окружал ее. Как раз там она увидела портрет мальчика. «Отставив правую ногу, он держал в одной руке охотничий рог, а в другой ружье. “Андрон Михалков”. Запомнилось это необычное имя и ощущение какой-то другой, незнакомой жизни, где присутствовали уверенность в себе и благополучие. Конечно, детские впечатления были мною забыты, но когда Андрей году в шестьдесят третьем познакомил меня с Андроном Михалковым-Кончаловским, я вспомнила, как когда-то, сидя в полутемной комнате, где пахло сыростью и заводом, подолгу рассматривала его детский портрет»
[71].
…К собравшимся на квартире Михалковых вскорости присоединился Олег Осетинский, «яркая и резкая личность», убежденная в собственной гениальности. Надо полагать, что оба Андрея ему в этом вряд ли уступали. Сценарий «Антарктиды» наследовал опыт Калатозова — Урусевского и будто предчувствовал появление «Неотправленного письма». Героическая романтика вперемешку с натурализмом. Зима, пятидесятиградусные морозы, полярная ночь. Никто не знал, как это снимать, но Кончаловский и Тарковский с большим энтузиазмом отнеслись к сценарному замыслу. А Гордону в этой компании досталась, по его словам, лишь роль «смиренного свидетеля».
Сценарий все же складывался трудно, сопровождался множеством поправок. Уже тогда Тарковский много времени проводил дома у своего нового соавтора. Часто задерживались дотемна. Тогда под роялем устанавливали раскладушку, и Тарковский располагался на ночь. А в свое время на той же раскладушке ночевали композиторы Николай Капустин и Вячеслав Овчинников.
Плод усилий двух Андреев поддержал М. Ромм. Довольно «Антарктида» оказалась на «Ленфильме». Предполагалась постановка полнометражного фильма. Можно себе представить радость соавторов. Но произведение не понравилось другому классику, режиссеру Г. Козинцеву, художественному руководителю одного из объединений «Ленфильма». По воспоминаниям Кончаловского, Козинцев не обнаружил в сценарии «никакого действия». «Как серпом резанул. Мы отошли с Тарковским в сторону, закурили. “Ну, Коза! Ничего не понял”… Мы были полны обиды и, конечно, презрения к нему. Почему же нет действия?! У нас и трактора ехали по ледяным пространствам, и события перебрасывались из Москвы на Антарктический континент, и всякая прочая всячина, а он говорит: “Нет действия!” Что он имел в виду, мы не поняли, и решили, что он сам ничего не понял…»
[72]
«Каток и Скрипка». Диплом. 1960-1961
…Родилась новая сказка… П. Антокольский о «Красном шаре» А. Ламориса. 1957
Тарковский к «Антарктиде» скоро охладел и засел вместе с Андреем Кончаловским за «Каток и скрипку». Эта работа была принята в объединение «Юность» на «Мосфильме». Авторам даже заплатили. Гордон на какое-то время остался на «Ленфильме» — в поисках сценария для диплома. А когда вернулся в Москву, то увидел Тарковского, уже готовящегося к съемкам «Катка». Так распался их профессиональный союз. Андрей Тарковский вошел в иной круг творческих и приятельских отношений. Это были люди, составившие ядро отечественного кинематографа второй половины XX века. Творческий опыт многих из них уже с трудом удерживался в рамках только отечественных художественных традиций. Рождалось искусство, осмысляющее себя в масштабах мирового кинематографа.
Для постановки «Катка» Тарковский искал выдающегося оператора, отчего и обратился к самому Урусевскому, влияние которого отозвалось и в «Катке», и в «Ивановом детстве». Но Урусевский отказал. Тогда было решено пригласить Вадима Юсова. Вадим Иванович был самым «старым» в этом кругу. Родившийся, как и Шукшин, в 1929-м, он окончил ВГИК в 1954-м. Уже снял несколько фильмов. Тарковский увидел его работу в фильме-балете «Лейли и Меджнун» (1960) и принялся разыскивать оператора.
Вадим Юсов всегда вспоминал сотрудничество с Тарковским с благодарностью, убежденный, что режиссер сыграл огромную роль в его творческой судьбе да и по-человечески дал много. На съемках своей дипломной короткометражки Андрей был еще в большой зависимости от оператора и все спрашивал, как получается, что видно «через дырочку», хорошо или плохо. Пройдет время, и Тарковский, уже после того как довольно напряженно расстанется с Юсовым, сам будет то и дело смотреть «через дырочку», часто раздражая этой своей привычкой именитых операторов.
В работе над «Катком и скрипкой» молодых кинематографистов вдохновляли французский режиссер Альбер Ламорис и его оператор Эдмон Сешан, покорившие мир в 1955 году поэтической киноновеллой «Красный шар». Фильм рассказывал о маленьком мальчике, от одиночества и тоски подружившемся с Красным шаром. Их дружбе мешают уличные мальчишки, от рук которых и гибнет Шар. Мальчик вновь одинок. И тут к нему слетаются разноцветные шары со всего города. Они уносят мальчика из равнодушного и жестокого мира, лишенного поэзии.
«Каток и скрипка» воспринимается по прошествии времени не только как первоклетка кинематографа Андрея Тарковского, но и как заявка на исключительную автобиографичность его творчества, и фактическую, и духовную.
Мальчик со скрипкой и нотами, спешащий в музыкальную школу, с опаской спускается по лестнице дома. Он ожидает традиционного нападения дворовых пацанов, напоминающих одновременно мальчишек из «Красного шара» и уличное окружение самого режиссера времен послевоенного отрочества. Мальчика Сашу (Игорь Фомченко) спасает от преследователей водитель катка Сергей (Владимир Заманский), работающий во дворе дома на укладке асфальта. Между маленьким скрипачом, которого во дворе презрительно именуют «музыкантом», и симпатичным рабочим возникает что-то вроде дружбы.
Путь на урок музыки превращается в счастливую детскую игру с городом, распахнувшимся навстречу мальчику. Весенний день — то ли канун майских праздников, то ли сразу после них — выглядит пасхальным возрождением мира. В витрине магазина возникает образ волшебного зеркала, в котором город, дробясь и умножаясь, чудесно преображается. Девушка рассыпает ярко-красные яблоки, ставшие одним из постоянных у Тарковского образов. Мальчик пускает в весенних водах кораблик. Наконец, разноцветные шары, будто залетевшие из картины Ламориса.
Образ зеркала здесь еще не содержит тревоги, какой живет путь в «зазеркальное» пространство, явленное в «Зеркале» и последующих картинах режиссера. Зеркальное отражение мира — пока только прием его праздничного умножения. Правда, в финале к этому прибавится и еще одно значение образа.
Первая самостоятельная работа Тарковского, настороженно относящегося к цвету в кино, цветовая, на наш взгляд, не случайна. Здесь не просто дань требованиям детского кино, по разряду которого шел фильм. Здесь цвет важен, иначе — как зритель увидит калейдоскопически многоцветный мир, который видится мальчику? Это, кстати говоря, примета именно оттепельного кино.
Эпизод праздничного странствия по городу содержит и определяющий для художественного мира Тарковского образ воды. Пространство фильма в прямом смысле наводнено весной, напоминая об известных стихах Тютчева. Плеск, капанье, струение, журчание «весенних вод» перекликаются со звуками скрипки. Возможно, в музыкальное решение фильма входило и влажное «пение» весны. Ведь композитор (причем бескорыстный) был из той же компании «молодых гениев» — Вячеслав Овчинников. Мир отражается не только в зеркалах как таковых. Но и в «зеркале» весенних луж и потоков. В «Катке и скрипке» пространство фильма занимает еще и увлажненный, текучий асфальт («И прозрачен асфальт, как в реке вода…»), который, между прочим, призван укладывать Сергей и по которому в конце фильма то ли уплывают, то ли улетают на катке мальчик и мужчина.
Напомним попутно, что вода была одной из тех стихий, которые с детства воздействовали на мировидение режиссера. Он еще плавать не научился, а уже бесстрашно нырял, проникая в лонные воды матери-природы. И как в этом подводном мире природы, в «Катке» ребенок окружен животворящими водами мироздания. Они сродни влаге материнской утробы, оттого маленький герой чувствует себя на весенних улицах города как дома.
Начиная, пожалуй, с «Иванова детства», присутствие ребенка в картинах Тарковского заставляет задуматься о том, что его до срока отпустили из материнского тела и он, напуганный, жаждет вернуться в беспечную уютность недавнего обиталища. Уже в «Катке» есть это настроение тревоги от встречи маленького героя с миром, о чем продолжим разговор несколько далее.
Есть в фильме и весенняя гроза с первым майским громом и дождевыми потоками. Этот мотив монтажно рифмуется со сносом старых зданий чугунным шаром, что станет знаковым образом для оттепельного кинематографа (например, «Застава Ильича» М. Хуциева). Яркий образ крушения старого и рождения нового — из-за обломков дряхлых стен взлетает, возносится высотное здание, абсолютно сказочное, с блистающими в солнечном свете стеклами окон.
Но в картине возникают и другие пространства, не так радостно переживаемые маленьким героем. Музыкальная школа. Торжественная тишина помещений. Ожидая занятий, мальчик молчаливо знакомится с девочкой, оставляя ей яблоко. Лирическая эта сцена исполнена мягкого юмора, связанного с символикой запретного плода. Но только до финала, когда мальчик, уже пройдя урок и получив замечание, покидает школу.
Что же урок? Строгая пожилая учительница. Метроном. Здесь взрослый, серьезный мир. Музыка здесь — не вдохновенно и вольно струящийся мир, а регламент обязанности. От седой и строгой учительницы слышим: «Не увлекайся, Саша!»
Ощущение сиротского одиночества мальчика, возникшего при столкновении с его дворовыми преследователями, возвращается и усиливается еще и оттого, что для съемок сцен в музыкальной школе был избран мрачноватый особняк на Полянке, построенный до революции купцом Игумновым, а в советское время превращенный в Дом пионеров, хорошо знакомый Андрею по драмкружку школьных лет.
Мальчик покидает школу. Его уход зритель видит через огрызок яблока на первом крупном плане. Яблока, еще недавно бывшего таким чудесно завершенным и прекрасным в своей влекущей гармоничной округлости. Маленькая Ева лишила его этой гармонии, опошлила образ. Акцентируя мотив прозаической Евы, в следующем кадре возникает двор с укладчиками асфальта, где одна из работниц, увлеченная Сергеем, слишком настойчиво заигрывает с ним.
Заметим, что герой фильма противостоит не только уличной ватаге, но и женской среде, совокупный образ которой дан в стадиально-возрастном становлении. Это не только девочка, заинтересовавшая Сашу, но и девушка, влюбленная в Сергея, седая учительница, мать Саши. И все они — препятствие мужской дружбе Саши и Сергея.
Маленький герой спешит во двор. Здесь новый его друг, на зависть ребятне, позволяет «музыканту» порулить своей внушительной машиной. И мы вдруг замечаем, что каток-то ведь красный! Ярко-красно во весь экран его колесо, заставляющее Красный шар Ламориса. И когда это огромное красное колесо отражается в весенних водах, каток, конечно, преображается, чтобы получить статус одуховленного предмета и по праву занять место рядом с хрупкой и нежной детской скрипкой-«половинкой».
Дружба Сергея и Саши получает развитие. Мальчик на глазах мужает под воздействием нового друга. Он, преодолевая страх, бросается на защиту малыша, подобно ему самому, терпящего обиду от старшего. Сближение «катка» и «скрипки» показано как преодоление одиночества с обеих сторон. Со стороны мужской – отцовской и мальчишечьей– сыновней . В фильме очень важен мотив отцовства, мужского, в каком-то смысле сурового, даже жесткого воздействия на маленького героя родного отца, которого мы не видим на экране.
Мы не можем обойти тему оставленности, одиночества мальчика в картине, хотя она наверняка не единственная в ней. Мы уже обратили внимание на то, что мальчик Саша сплошь окружен женщинами, которые вольно или невольно становятся преградой для его дружеского духовного единения с таким же одиноким Сергеем. «Бабье царство» — это послевоенный мир страны, в значительной степени лишенный мужчин, и превращенных в «лагерную пыль», и погибших на фронте, и пропавших без вести. С этой точки зрения атмосферу оттепельного обновления можно толковать и как полноценное возвращение отцовства, внятное детской душе. Герой Заманского на вопрос мальчика, был ли он на войне, отвечает утвердительно, добавляя при этом, что был тогда чуть постарше «музыканта». Не отсюда ли его сиротство, сродное сиротству Ивана из следующей картины Тарковского? И не поиски ли утраченной семьи ощущаются подспудно в его внимании к мальчонке с тонкой душой? Заметим, что все эти мотивы могут считаться базовыми как для образного содержания художественного мира Тарковского, так и в биографии режиссера.
Фильм во многом автобиографичен и для Кончаловского, но более — для Тарковского. Мальчик с его «рысьим» разрезом глаз и веснушками даже внешне напоминает маленького Андрея. Существенно и раннее «безотцовство». А что касается дворовой ребятни, то речь уже шла о подростковом уличном опыте режиссера. Вот и «жосточка», которой Андрей виртуозно владел в отрочестве. Музыкальную же школу посещали оба автора сценария.
Драматичны отношения маленького героя с домом. Ведь именно мать не отпускает сына к Сергею, с которым он условился идти смотреть любимого «Чапаева». Для мальчика дом становится заточением. Вместе с тем тема детства, которой открывается кинематограф и Кончаловского и Тарковского, – оттепельная тема. Детский взгляд на мир – взгляд, очищающий реальность от наслоений слишком засоциализованного взгляда взрослых. Он требовательно обновляет жизнь, возвращает ей гармонию и полноту, единство мужского и женского начал.
А. Гордон полагает, что Тарковский со своей картиной проскочил в «комфортную» «временную историческую щель», то есть рубеж 1950— 1960-х годов. Пройдет еще немного времени, и Хрущев учинит разгром художников в Манеже, затем достанется и литераторам. Будет положен «на полку» ряд картин. Андрея Арсеньевича не тронули. Он снял «Иваново детство». «Потом его защищал от нападок “Золотой лев святого Марка”. И даже на драму “Андрея Рублева”, который лежал на полке пять лет, и то влияла международная известность Тарковского. А вот единственный фильм никому не известного тогда А. Аскольдова “Комиссар” пролежал на полке до самой перестройки, около двадцати лет»
[73].
Действительно, были творческие судьбы, гораздо более драматичные по существу, нежели судьба Андрея Тарковского, но именно он, его доля стали символом хождения по мукам Художника в советскую эпоху. Есть над чем задуматься.
Правда, досталось уже и «Катку» во время обсуждения режиссерской разработки литературного сценария в июле 1960-го. Художественный руководитель объединения детский режиссер А. Птушко отмечал, что «сценарий с душком», поскольку в нем противопоставлены «этот вундеркинд» и «парень — водитель катка». Режиссер В. Журавлев категорически требовал фильм не запускать. А. Тарковский, будучи еще студентом, тем не менее проявил характер бойца в своем довольно резком выступлении.
Картину все же запустили. Новое обсуждение состоялось уже в конце 1960 года. Смотрели первый черновой монтаж. На этот раз обнаружили в фильме развитие темы «бедных и богатых». Вновь говорили о длиннотах. Требовали хорошего конца.
В результате финал был переделан.
Мальчик все-таки покидает квартиру, из которой его не выпускала мать. Но как! В финальном эпизоде он, запертый дома, смотрит на себя в зеркало и воображает, что ему удалось преодолеть заточение, то есть входит в зазеркальный, сказочный мир . Он вырывается на простор текучего асфальта, догоняет каток, взбирается на него и садится рядом с водителем. Все снято с верхней точки: залитый солнцем асфальт с блестящими лужами, ощущение взлетной полосы. Но это скорее желаемое, нежели действительное, – как полет в финале и «Иванова детства», только без страшного черного дерева, конечно.
Финал «Катка» рифмуется с настроением «Красного шара». Там полет – это исход из равнодушного, тупого и жестокого мира. Здесь – из заточения, которое невольно создает для маленького музыканта его бытовое окружение.
Мир фильма сущностно конфликтен. Здесь есть образ бытово организованного «низового» пространства: улица с ее агрессивной стихией, когда-то привлекавшей Андрея, «метрономом» расчисленное пространство музыкальной школы, суровый материнский регламент Сашиной квартиры. Общение мальчика и мужчины преодолевает бытовую прозу, возвышает ее. Это становится очевидным в сцене, когда мальчик, в ответ на просьбу Сергея, вдохновенно играет на скрипке. На первых этапах творчества Тарковского (во всяком случае, пока он сотрудничал с Кончаловским) для него существен диалог «низового» и «высокого», отошедший позднее на второй план, а потом и устраненный из его художественного мира.
После «Иванова детства» Тарковский будет отвергать так называемый «поэтический кинематограф», к которому относили и «Каток», и полнометражный дебют режиссера. Но во всех его картинах, исключая, может быть, «Андрея Рублева», в глубине сюжета живет условность проповедующей притчи. Само название того же «Катка и скрипки» — выражение притчевой коллизии, которую критики иногда сводили к оппозиции «искусство — труд».
Однако конфликтность понятий «каток» и «скрипка» — внешняя. На самом деле они находят общий язык, оборачиваясь единством. Фильм содержит в глубине своей коллизию, связанную с духовным становлением Тарковского в эпоху отрочества и ранней юности. Сложилось представление, что в это время (да и позднее) Андрей всегда был готов ответить, и довольно жестко, на всякое посягательство на его индивидуальную суверенность, в том числе и на посягательство улицы в лице того же, например, «фиксатого Шки». Марина Арсеньевна, например, твердо уверена в том, что брат ее никого и ничего не боялся. Выскажем все же предположение, что готовность нашего героя ответить «улице», ее темной стихии диктовалась и преодолением подсознательного страха перед ней, которого не мог не ощущать мальчик, воспитанный такой семьей. Причем страх этот, как мы думаем, сохранился в нем на всю жизнь и персонифицировался в тех безликих «субъектах», который, которым противостоял уже зрелый художник. Вот почему в его короткометражке так важен союз детства с физической и моральной стойкостью мужчины, отца. Здесь залог противостояния разрушительной стихии «улицы», с которой неожиданно вступает в невольный заговор обделенная мужским присутствием охранительная власть женщины.
Весной 1961 года Андрей Арсеньевич получает диплом с отличием об окончании ВГИКа. 15 апреля его зачисляют режиссером третьей категории на киностудию «Мосфильм». Летом того же года начинается работа над «Ивановым детством».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. «ИВАНОВО ДЕТСТВО». 1961-1964
Иван до войны проходил у ручья, Где выросла ива неведомо чья. Не знали, зачем на ручей налегла, А это Иванова ива была. В своей плащ-палатке, убитый в бою, Иван возвратился под иву свою. Иванова ива, Иванова ива, Как белая лодка, плывет по ручью. Арсений Тарковский. Иванова ива
Московская явь и венецианские сны. Июнь 1961 – сентябрь 1962
…В последний вечер на Лидо мы с Тарковским, опьяненные коктейлем и воздухом свободы, наяривали вдвоем твист на площадке, где играл оркестр. Тут же сидели, снисходительно на нас поглядывая, Герасимов с Кулиджановым — они твист не танцевали… Андрей Кончаловский. Низкие истины
История создания фильма — давно легенда. Хотя бы потому, что картина, поставившая Тарковского в ряд гениев мирового кино и фактически определившая его судьбу, возникла случайно. Фильм под названием «Иван» по одноименному рассказу Владимира Богомолова ставил на «Мосфильме» молодой режиссер Эдуард Абалов. Сценарий был написан самим писателем в соавторстве с драматургом М. Папавой.
В рассказе Богомолова (1957) повествование ведется от лица лейтенанта Гальцева. Образ 11-летнего разведчика, созданный Богомоловым, явно не совпадал с тем, каким он предполагался в фильме Абалова. Иван рассказа был гораздо ближе к тому, которого сыграл уже Николай Бурляев в фильме Тарковского. Другое дело, что груз авторской автобиографичности в фильме перенесен на Ивана, а в рассказе автобиографичен, конечно, Гальцев.
Исключая сон Ивана в начале фильма о его довоенном детстве, дальнейшее развитие киносюжета вполне совпадает с рассказом. Однако прозаическое повествование обрастает массой подробностей «производственного» толка, поскольку и сам автор, и рассказчик — профессионалы войны, разведчики, на себе вынесшие весь ее быт, образно обобщенный у Тарковского. Но в фильм переходит граничащее с потрясением удивление взрослых, вызванное нечеловеческой выдержкой мальчишки, его способностью преодолевать, кажется, непреодолимое. В рассказе складывается образ невероятной силы духа, живущего в детском тельце Бондарева.
Гальцев, со слов капитана Холина, знакомится с некоторыми моментами биографии мальчика. Его родители погибли. Он попал в партизанский отряд, а затем в лагерь смерти в Тростянце. Об Иване говорят: «У него на уме одно: мстить до последнего!.. Трудно думать, что ребенок может так ненавидеть…» То, на что способен мальчишка, дюжим мужикам не под силу. Взрослые вокруг Бондарева как бы утрачивают свою взрослость. Они робеют перед мальчиком, даже побаиваются его. Он перешагнул рубеж, за которым исчезает страх смерти. Он сам смертник, он живое оружие. И это обстоятельство, как хорошо видно по рассказу, отделяет его ото всех остальных персонажей.
Финал рассказа — скупые выдержки из официального документа тайной полиции, в котором значатся дата расстрела мальчика и сумма, выданная полицейскому, который задержи Ивана.
У Богомолова Иван вызывает не столько сострадание, сколько оторопь удивления, страх. И его ненависть, и его нечувствительность к боли и страданиям — за пределами возможного. Он чудовищно страшен в своей ненависти. Именно так, но уже об Иване фильма, говорил французский философ-экзистенциалист, писатель, драматург Жан Поль Сартр («безумец, чудовище»)
[74]. В этой характеристике и рассказ, и фильм довольно тесно примыкают друг к другу.
Но в рассказе сам мир, травмированный войной все же лишен того эсхатологического катастрофизма, который несет в себе «мальчик-чудовище». Богомолов верен традициям военной прозы «оттепельной» поры, истоки которой – в повести Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» (1946). Война предстает, с точки зрения людей, которые ее прошли , для которых она была повседневной, хотя и грязной, и тяжелой, и кровавой, но тем не менее работой. В прозаически-будничном, дневниковом течении разворачивается повествование даже там, где возникают вещи, безусловно, страшные.
У Тарковского — никакой прозы и привычной повседневности. В каждом кадре символы мировой катастрофы. Коней света. Эта реальность — овнешненный внутренний мир Ивана. Она не в конфликте с Бондаревым, как у Богомолова, а заодно. В картине преобладает угол зрения автора, уже тогда, похоже, воспринимающего мир бесповоротно «вывихнутым из своих суставов».
Какая там оттепель?! Калейдоскопическая красочность «Катка и скрипки» как будто и не существовала. Обыденность жизни обернулась угрозой Страшного суда. Рассказ Богомолова, кажется, резко ускорил проявление в творчестве Тарковского его катастрофического мироощущения. Режиссер настойчиво акцентирует образы конца света, включая сцены, которых нет у Богомолова, но которые метафорически вырастают из его прозы и гипертрофированно разрастаются.
Таково свидание Холина (В. Зубков) и военфельдшера Маши (В. Малявина), их объятие над могильным провалом траншеи; таков блиндаж, сложенный из порубленных берез; вся вывернутая наизнанку земля с разрушенными домами, одиноко торчащими трубами печей и т. п.
Но вернемся к началу истории. Э. Абалов картину провалил. Разработку режиссерского сценария было поручено сделать до 30 июня 1961 года постановщику Тарковскому, которого для авральной работы порекомендовал Михаил Ромм.
Прочитав вместе с Кончаловским произведение, молодой режиссер объявил, что у него есть решение, состоящее в том, что Иван видит сны о том детстве, которого он лишен. А в реальности — ужас войны… Предложение было принято и повлекло за собой коренную перестройку сценария. Контраст между сном и действительностью обнаружил, что действительность эта неестественна, бесчеловечна. И мальчик стал совершенно другим в сравнении с картиной Абалова. М. Ромм с удовольствием признавался, что его «привлекает та последовательность, с которой из общего, очень кратко, лапидарно выраженного замысла рождается решение по всем компонентам картины»
[75]. Эта способность строго подчинять целое и частности произведения единому замыслу всегда будет присуща Тарковскому.
По свидетельству Кончаловского, «Иваново детство» «писалось легко» и было завершено ими через две с полови недели. Литературный сценарий обсуждался на заседании художественного совета 31 мая 1961 года уже с этим, новым названием. Авторами числятся В. Богомолов и М. Папава, хотя вещь кардинально переделана. Кроме нового оператора – Вадима Юсова на картину приглашены новый композитор Вячеслав Овчинников и художник Евгений Черняев, все исполнители сменены, на роль Ивана взят 14-летний Коля Бурляев.
Запущен фильм был 1 августа 1961 года. Снят за пять месяцев с экономией в 24 тысячи рублей. В июне 1962 года выпущен на экраны с присвоением первой категории. Тираж более 1500 копий. А в августе фильм уже на Венецианском кинофестивале. Ни одна картина Тарковского потом не рождалась с такой лихостью и быстротой!
Одним из открытий картины был, конечно, юный Бурляев. Познакомился он с Тарковским в учебной киностудии ВГИКа, где озвучивал свою первую роль в дипломном фильме А. Кончаловского «Мальчик и голубь». Как вспоминает актер, во время работы над «Ивановым детством» молодой режиссер постоянно был с ним рядом. Сам выбирал для него одежду, «фактурил» ее, наблюдал за гримом. Готовили мальчика и морально, снабдив литературой об ужасах войны, из которой особенно ему запомнилась книга «СС в действии».
Съемки начались в Каневе. Несмотря на осень, было еще тепло. Группа работала в купальных костюмах. В свободную минуту окунались в Днепр. Словом, чувствовали себя весело и легко. Когда на съемки прибывал Кончаловский, собирались в гостиничном номере Андрея и Ирмы, которая, напомним, сыграла роль матери героя. Пели. Засиживались допоздна.
В то же время съемки требовали огромного нервного и физического напряжения, собранности, самоотдачи. Режиссер редко хвалил, но, когда это происходило, юный Бурляев был на седьмом небе. Тарковский добивался полной правды, как он ее видел и понимал. У него, вспоминает актер, приходилось лежать в леденящей мартовской грязи, ползать в холодных осенних болотах, в одежде и ботинках переплывать ноябрьский Днепр.
Начинающему актеру объявили, что самая трудная «игра в войну», которой у Богомолова нет. А у Тарковского эта «игра» рифмуется с символикой гравюр А. Дюрера, вырастает в схватку со Смертью. Невероятное напряжение духовных и физических сил — на грани истерики, безумия. Мальчик не находит в себе той меры возмездия, которая заглушила бы его боль и ненависть.
Вот уже все готово к съемке. Актер в панике: плакать не хочется. Готов сам впасть в истерику. Тарковский издали наблюдает. В конце концов подходит и начинает всячески утешать. И от проникновенных, теплых слов, от жалости к самому себе мальчик плачет.
Воспоминания Н. Бурляева о Тарковском полны обожания до обожествления. «Все существо Тарковского говорило о том, что он сотворен из особого теста. Между ними остальными сохранялась невольная дистанция, хотя в нем не было высокомерия, он был контактен и находил общий язык с любым членом группы… Отдельные грани его личности были подчас жестки, остры, могли ранить ближнего. Его мировоззренческая независимость, бескомпромиссность, безоглядная уверенность в своей правоте подчас воспринимались окружающими как крайняя степень эгоцентризма… Замкнутость, медитативное самоуглубление, как бы отсутствие в данном измерении резко сменялись радостным приятием всей окружающей жизни, искрометным острым юмором…»
[76]
Осенью 1962 года Тарковский и Кончаловский отправились на Венецианский фестиваль, первый — с «Ивановым детством», второй — с «Мальчиком и голубем». А потом с газетных страниц с эффектной надписью «Венецианские львы едут в Москву» на Колю Бурляева, оставшегося в Москве, смотрели «счастливые, элегантные, в черных смокингах Андрон Кончаловский и Андрей Тарковский, прижимавшие к груди призы»
[77]. По возвращении Тарковский, правда, позвонил, поздравил юного актера с наградой, но не без иронии. Сдержанно описал венецианские новости и простился с одаренным подростком почти на два года.
В «Ивановом детстве» снялся впервые у Тарковского и Николай Гринько, сопровождавший режиссера на творческом пути вплоть до его отъезда за границу.
К моменту встречи с Андреем на счету актера были театр, эстрада и пять фильмов, среди которых — «Мир входящему» (1961) Александра Алова и Владимира Наумова. Попав на съемочную площадку, Гринько принял за режиссера оператора Юсова — как самого солидного. И сильно удивился, когда ему показали настоящего постановщика: «Молоденький парнишка, скуластый, улыбающийся, взнервленный, немного даже бросающийся, в очень странной кепочке»
[78]. Хотя и снимался фильм «лихо, с задором», у Гринько не было ощущения, что он приобщился к чему-то гениальному. Но, случайно оказавшись на премьере «Иванова детства» в Ленинграде, актер, по его признанию, «просто обалдел». А потом из уст восторженно улыбающегося Козинцева услышал: «Знаете, должно быть очень неудобно перед коллегами, когда делаешь такие картины»…
В воспоминаниях 1988 года Гринько вслед за Бурляевым называет Тарковского человеком «предельно симпатичным и обаятельным», но в определенном кругу, куда «проходным баллом» была «обязательная человеческая черта – порядочность». «Был всегда честен, без малейшей доли фальши. Интеллигент до мозга костей. Мне всегда нравилась его стойкость и принципиальность в отстаивании своих картин. Он был настоящим бойцом — никогда не отступал и не сдавался, а врагов у Тарковского было много, и враждебность эта была, прежде всего, замешана на человеческой зависти…»
[79]
По словам Николая Григорьевича, Тарковский очень любил особую трогательность чисто человеческих качеств, актерскую фактуру, типажность. Мог часами наблюдать за каким-нибудь стариком, за его искореженными жизнью руками. Но вот снимал всегда профессионалов, и не просто типажных, а хороших. Правда, актерских открытий, за исключением, может быть, Анатолия Солоницына, Гринько у своего режиссера не находил.
Фильм Тарковского стал сенсацией Венецианского фестиваля, которому в 1962-м, как и Андрею Арсеньевичу, исполнилось тридцать. Мировой кинофорум находился у истоков своего нового подъема после нескольких кризисных лет. Советский Союз был представлен двумя картинами: «Люди и звери» С. А. Герасимова и «Иваново детство». Первым шел фильм Герасимова и был встречен холодно. Настораживала политическая тенденциозность. Фильм Тарковского сразу же завоевал признание. Однако «сражаться» приходилось с такими режиссерами, как Годар, Пазолини, Кубрик…
А в субботу, 8 сентября, все узнали: главный приз поделили «Иваново детство» и «Семейная хроника» В. Дзурлини.
Впечатления от первой поездки за границу очень живо передает Кончаловский. Андрей Сергеевич, тогда высокий полноватый молодой человек, ходил по Венеции с чемоданчиком, в котором прятались две бутылки водки — для продажи. Еще в Риме он испытал шоковый удар от совершенно непохожей на советскую заграничной жизни.
«В Венеции мой культурный шок усилился. Я плыл по каналу на венецианском речном трамвайчике, смотрел на этот ослепительный город, на этих веселящихся, поющих, танцующих людей и не верил своим глазам. Стоял вспотевший в своих импортных несоветских брюках, держал в руках чемоданчик с водкой, смотрел на молодых ребят, студентов, веселых, загорелых, сидящих на берегу, и вдруг меня пронзило жгучее чувство обиды: “Почему у нас не так? Почему я не умею так веселиться? Почему?”… Думаю, поездка эта перевернула жизнь и Андрею…»
[80]
В Венеции Кончаловский чувствовал себя «оруженосцем» при Тарковском. Андрей Сергеевич рассказывает об этом с долей самоиронии, хотя уже тогда, как он полагает, обнаружилась первая неприязнь Андрея к нему — из-за актрисы Валентины Малявиной, в которую Тарковский был влюблен. Причем внимание, оказываемое Кончаловским актрисе, Андрей Арсеньевич воспринимал вполне серьезно и соответствующим образом реагировал.
Роман Тарковского и Малявиной подробно описан ею самой
[81]. Он разворачивался как раз тогда, когда актриса расставалась со своим первым супругом актером Александром Збруевым и уходила к режиссеру Павлу Арсенову. Валентина совсем не напоминала медсестру из рассказа Богомолова. Но режиссер обнаружил в ней нечто мистическое, соответствующее его замыслу. Может быть, это обстоятельство и способствовало романтическому сближению режиссера и актрисы. Он был уверен не только в исключительности своей судьбы, но и актрисе «пророчил необычный путь». Он и девочку из Иванова сна в фильме подбирал так, чтобы она походила на Малявину, но одновременно и в той, и в другой угадывались черты сестры режиссера. В глазах ребенка должна была отразиться печаль, увиденная Андреем в глубоких карих очах Валентины. Девочка предчувствует грядущую катастрофу. В Малявиной — надломленность и тревога, свойственные, например, внешности Татьяны Самойловой из «Журавлей» Калатозова. Кажется, что нешуточная драма жизни актрисы уже тогда прорывалась сквозь ее внешность. Во всяком случае, молодая отвага, с которой она «приняла в свое сердце гения», не обещала сплошных радостей в перспективе. Отношения с Андреем были нелегким грузом.
«Внутреннее актерское зерно Малявиной – незащищенность , — писал Андрей уже после Венеции. – Она выглядела такой наивной, чистой, простой, доверчивой, что сразу становилось ясно: Маша — Малявина совершенно безоружна перед лицом войны, не имеющей с ней ничего общего. Незащищенность – это пафос ее натуры и возраста… Это давало возможность построить ее отношения с капитаном Холиным, которого обезоружила ее незащищенность…»
[82]
Тарковский действительно напророчил своей актрисе «необычный путь». Свою жизнь в мемуарах она называет «беспричальной», напоминающей лодку, летящую по воле волн, лишенную возможности прибиться к берегу. Жизнь Тарковского в своем роде так же «беспричальна».
Судя по воспоминаниям актрисы, Тарковский и их отношения пытался режиссировать в своем духе.
…Однажды в туманный день во время съемок на «Мосфильме» Андрей повел ее на лебединый пруд, находившийся на территории киностудии. «Лебеди отдыхали у своего домика. Андрей оставил меня на берегу. Отошел. Сложил из ладоней кадрик и медленно стал приближаться ко мне, глядя сквозь перламутровый туман на дремлющих лебедей, на пруд, на меня. Подошел совсем близко… Как во сне… в красивом сне…
И поцеловал меня…»
[83]
В ту пору Малявина была студенткой Школы-студии МХАТ. Осенью начались занятия, и сниматься приходилось фактически в секрете, поскольку руководство Школы-студии категорически запрещало студентам работать в кино. Съемки эпизода «Березовая роща», основного в роли Малявиной, проходили на Никол иной Горе, недалеко от дачи Михалковых-Кончаловских. Актриса весьма подробно описывает это событие, начиная с момента подготовки к съемке, когда Андрей приучал ее к проходу по круто протянувшемуся над землей стволу березки. Описания полны многозначительности и лирических переживаний. Когда же прибыл Кончаловский, сыгравший в фильме эпизодическую роль, после съемки решили поехать на дачу к Михалковым. Именно тогда Валентина должна была ясно почувствовать ревность со стороны Тарковского, хотя она полагала, что его раздражение вызывали и ее своеволие, стихийность.
История любви и ревности имела продолжение, как было сказано, и в Венеции. Нешуточный гнев Тарковского испытал на себе не только его «оруженосец», но и Валентина. Триумфальная премьера их примирила. В машине Тарковский кричал: «Победа! Победа!» Режиссер был счастлив. Актриса плакала. А он целовал ей руки.
В те первые сентябрьские дни родные Тарковского находились в Игнатьеве. Сообщение о наградах Венецианского кинофестиваля, о том, что Андрей получает Гран-при — «Золотого льва святого Марка», услышали по радио случайно. Мария Ивановна, по воспоминаниям Гордона, была, как всегда, спокойна и сдержанна, как будто ее никогда не покидала уверенность именно в таком исходе дела.
О реакции отца рассказывает киновед Ростислав Юренев, позвонивший Арсению Александровичу с поздравлениями.
— Значит, тебе понравилось то, что натворил мой мальчик? Да и мне, не скрою, тоже понравилось. Только боюсь, как бы ему не вышел боком этот лев, не оказался бы змием или драконом. Да и не загордился бы Андрей. Впрочем, ты знаешь, как меня всю жизнь это самое «признание» обходило… Так пусть хоть ему…
Награда отозвалась квартирой — от Госкино. Однако постоянное место проживания Андрея так, кажется, и не определилось. И этот новый дом на улице Чкалова не обустроил он вполне. И похоже, не ощущал себя там дома. Он и в последние годы в Италии и Франции фактически квартировал … Вдова Тарковского Лариса Павловна получила квартиру на улице Моцарта в Париже уже после смерти мужа.
Уместно вспомнить здесь наблюдения киноведа Валентина Михалковича над развитием «мотива Дома», родного очага в творчестве двух таких разных режиссеров, как Тарковский и Алексей Герман, имеющих все же, на взгляд киноведа, «точку схода» в рамках названной темы. В их фильмах дома не только оберег, но и сами нуждаются в защите. Судьба их трагична. Дом в фильмах Тарковского выживает иначе, чем у Германа, — он перемешается взапредельность, покидая землю. «…Возвращая родной очаг к жизни, оба режиссера оказались счастливее своих героев. Их дома детства, пусть только лишь в видимых формах, возродила из небытия мощь производственной машины кинематографа. Герои же Тарковского и Германа оказались вынужденными довольствоваться или астральными телами домов, или надеждой…»
[84]
Мститель – спаситель – жертва
Вспоминая Андрея сегодня не могу, отделаться от чувства нежности к этому мальчику, большеголовому, хрупкому, с торчащими во все стороны вихрами, грызущему ногти, живущему ощущением своей исключительности, гениальности, к этому замечательному вундеркинду. При всей своей зрелости он все равно навсегда останется для меня наивным ребенком, одинокостоящим среди распахнутого, пронизанного смертельными токами мира. А. С. Михалков-Кончаловский
Сразу после венецианского триумфа — 30 сентября 1962 года — у Андрея рождается сын Арсений. Но отношения с женой разладились. Гораздо больше времени он посвящает встречам с товарищами по творческому цеху, с тем же Андреем Кончаловским, тесное общение с которым продолжалось примерно до середины 1960-х. Тарковский, как мы помним, временами попросту жил у Кончаловского уже при наличии семьи, ребенка. В эти годы творческая деятельность каждого из них, включая и «Рублева», конечно, подразумевала неизбежное сотрудничество, взаимопомощь. Так, Тарковский принимал участие в работе над сценарием первого большого фильма Кончаловского «Первый учитель». Некоторые другие сценарии для республиканских киностудий также создавались ими совместно: «Ташкент — город хлебный» (1968), «Конец атамана» (1971), «Лютый» (1974).
Друзья, конечно, не все время отдавали творческим забавам. Чаще всего их кинематографическая компания посвящала себя «вечерним бдениям» в кафе «Националь». Искусствовед Савва Ямщиков, консультант на «Андрее Рублеве», в позднейших воспоминаниях нежно называет это место, как было принято у завсегдатаев, «уголок». Именно в «уголке» он был приглашен к сотрудничеству на «Рублеве» тогда, когда сценарий еще не был закончен. Это было место, где собирался народ известный, звезды уже состоявшиеся и звезды будущие. Кончаловский вспоминает, например, как они вели серьезные беседы с классиками «Националя» Михаилом Светловым, Юрием Олешей.
«Андрей, когда выпивал, становился очень задиристым. Как-то на выходе из “Националя” мы наткнулись на какую-то компанию армян, Андрей стал задираться, замахнулся даже. Вступился Вадим Юсов, он был боксер. Началась драка, армянин врезал Вадиму, сломал ему нос. Тягаться в этом деле с армянином оказалось не просто: это был Енгибарян, чемпион мира в полулегком весе.
Вызвали милицию, нас с Андреем повели в отделение. Юсов нырнул куда-то в сторону — ему, с капающей из носа кровью, было лучше не маячить. Нас, в общем-то, скоро отпустили. Мы были просто выпивши, никакого другого криминала не было…»
[85]
В этой среде нужно было соответственно одеваться. Приятели любили красивые вещи, хотя обеспечены были по-разному. Кончаловскому, по его воспоминаниям, приходилось фарцевать. Уже будучи человеком весьма зрелым, в рамках телешоу «Большая семья», где он предстал в начале 2010 года со всеми своими пятью дочерьми и двумя сыновьями, а также последней по времени женой, Андрей Сергеевич рассматривал фото 1960-х, на котором был запечатлен вместе с Андреем Арсеньевичем, и вспоминал, что свитер крупной вязки на Тарковском именно он, Кончаловский, «сфарцевал» для друга.
Оглядываясь назад, Кончаловский находит в Андрее сходство со Скрябиным — и по творчеству, трудному своей новизной, и по задиристости, и по любви модно одеваться. В интонациях Андрея Сергеевича звучит нотка сострадания, отчасти запоздалого, к человеку, который был, на его взгляд, «нервным, нуждающимся в психологической поддержке, в круге обожателей, что говорит об известной душевной неуверенности»
[86].
На одной из тех фотографий, которые рассматривал Кончаловский в январе 2010 года в студии Первого российского канала, были увековечены три советских лауреата (Тарковский, Кончаловский и Юлий Карасик) Венецианского кинофестиваля, дающие интервью в упомянутом кафе журналистке Соне Тадэ. Как всегда казалось Андрею Сергеевичу, во время этого интервью каждый из них «тянул одеяло на себя», «старался говорить исключительно о себе». Тарковского это злило. «Он такой и получился на фотографии: смотрит на меня зло-зло, очень раздраженно. Ясно же, что никакие не три лауреата были в Венеции, а один он. Он — реальный победитель всего на свете, он — автор выдающейся картины, произведшей фурор во всей Европе. Так на деле и было»
[87].
Андрей Тарковский уже в раннюю пору его художнической деятельности, вероятно, чувствовал жертвенную тяжесть возложенного на него дара. Такое творческое самочувствие проявлялось в беззаветных сражениях за каждое свое детище; в самозабвенной тяге к духовному полету, к приятию ответственности за мироздание, которой жили все его герои – даже маленький скрипач Саша из «Катка».
Из его упрямства и еще не вполне осознанных принципов как он сам говорил, выросло «Иваново детство», герой которого так же безоглядно, как и его создатель, верен своему жертвенному призванию — с этого пути его не свернуть. И несмотря на то, что он «в заботах суетного света был малодушно погружен», его призвание (призванность?) настойчиво требовало превратить каждое мгновение существования в этический поступок с последующей неизбежностью «священной жертвы». Вот что было мучительно, выбивало из колеи…
Творческие принципы режиссера, формировавшиеся в годы сотрудничества с Кончаловским, включая анализ восьмимесячной работы над «Ивановым детством», к 1963 году приобрели четкие контуры. Эти принципы Тарковский изложил в своем первом большом публичном выступлении в 1964 году
[88] и с ними подступил к съемкам картины об Андрее Рублеве.
Суть приобретенного опыта состояла в следующем. Эмоционально сдержанный, протокольный стиль рассказа Богомолова «Иван» не был близок режиссеру. Поразила прежде всего судьба героя, прослеженная вплоть до его смерти. Смерть Ивана приобретала особый смысл, поскольку устанавливала безжалостный предел жизни героя. Жизнь Ивана исчерпывалась его военным подвигом, усиливая трагический пафос происходящего. «Исчерпанность» эта и подействовала в первую очередь на режиссера, поскольку «снеожиданной силой заставляй почувствовать и понять противоестественность войны» . Пожалуй, не только войны, но и самой человеческой жизни, обреченной на небытие.
Задело также то, что прямо следовало из особенностей прозы писателей военного поколения. В рассказе не было сражений, подвигов, героики разведок. Материал — пауза между двумя разведками. Но наполненная напряженностью, напоминающей режиссеру оцепеневшее напряжение до отказа закрученной патефонной пружины. Не поэтому ли в дело возникает патефон, который налаживает Катасоныч, закручивает его пружину? Но ему так и не удастся услышать звучание исправленного механизма. Разведчик Катасонов гибнет. Не дослушают Шаляпина и другие персонажи фильма – помешает война.
И, наконец, Тарковского чрезвычайно взволновал характер Ивана, сдвинутый войной со своей нормальной оси. Все, что свойственно возрасту Ивана, безвозвратно ушло из его жизни. А за счет всего потерянного — приобретенное как злой дар войны сконцентрировалось в нем и напряглось. «Такой характер мне близок и интересен… В неразвивающемся, как бы статичном характере напряжение страсти обретает максимальную остроту и проявляется более наглядно и убедительно, нем в условиях постепенных изменений. В силу такого рода пристрастий я и люблю Ф. М. Достоевского. Меня больше интересуют характеры внешне статичные, а внутренне напряженные энергией овладевшей ими страсти»
[89].
Опоры, «выведенные» режиссером из рассказа, определили направление экранизации. В противовес «протокольной прозе» Богомолова сюжет фильма крепили «поэтические связи» . Что бы Тарковский ни говорил о своем отношении к пресловутому «поэтическому кино», такому способу формирования сюжета он уже не изменит никогда. В чем его суть? «Поэтическая форма связей» призвана обнажить нелинейную логику мышления героя и в то же время активизировать зрителя, сделать его соучастником самостоятельного познания жизни. А это означает, что зритель принужден «по частям восстанавливать целое и домысливать больше, чем сказано буквально» . Так он становится на одну доску с художником, включаясь в процессе восприятия в сотворчество.
Действие того, что Тарковский называет «поэтической логикой», напоминает механизмы возникновения события в самой жизни. В жизни нас часто поражает несоответствие между смыслом происходящего и мизансценой. Потрясает нелепость жизненной мизансцены. Но за этой нелепостью скрывается огромный смысл, который и придает мизансцене особую убедительность. Вот эту странную, подчас абсурдную на первый взгляд логику жизни и должен воспроизводить в «поэтических связях» сюжета художник.
В качестве примера гениально выстроенной мизансцены, обнаруживающей потрясающую правду характеров, Тарковский приводит сцену из романа Достоевского «Идиот». Рогожин и Мышкин сидят напротив друг друга, касаясь коленями, а за ширмой скрыт труп любимой ими женщины — Настасьи Филипповны. Внешняя нелепость и бессмысленность мизансцены тем не менее обнаруживает абсолютную правду внутреннего состояния героев.
Уже тогда можно было увидеть, как из его рассуждений вырастает образ будущей киноисповеди — «Зеркало». А это означает, что и художественный метод, и идейно-нравственный пафос его кинематографа в существе своем не претерпевали качественных изменений в процессе становления.
Память, пишет он, «требует определенной обработки, прежде чем она станет основой художественного восстановления прошлого». Важно сохранить ту особенную чувственную атмосферу, которую пробуждает в нас прошлое. «Ведь огромная разница между тем, как ты представляешь себе дом, в котором родился и который не видел уже много лет, и непосредственным созерцанием этого дома через огромный промежуток времени» . Опираясь на «поэтические связи» памяти, «можно разработать весьма своеобразный принцип, который послужил бы основой для создания в высшей степени интересного фильма. Логика событий, поступков и поведения героя в нем будет внешне нарушена. Это будет рассказ о мыслях героя, его воспоминаниях, мечтах. И тогда, даже не показывая его самого, вернее, не показывая его так, как это принято в фильмах с традиционной драматургией, можно достигнуть выражения огромного смысла, изображения своеобразного характера и раскрытия внутреннего мира героя…»
На этих принципах строится сюжет «Зеркала». Они же дают о себе знать и в «Рублеве». Развивающиеся в фильме события как бы оттесняют героя-созерцателя, но в то же время и обнаруживают логику его мыслей, переживаний, овнешняют его внутренний мир, а точнее сказать, его внутреннюю речь .
Фильм «Иваново детство», уже получивший призы на многих международных кинофестивалях, в кинематографически культурной среде воспринимался, как и все картины Тарковского, в резко контрастных оценках. Но определяющее качество его кинематографа угадывалось как в отрицательных, так и в положительных откликах на фильм. Главным образом речь шла о приятии или неприятии героя, духовно изувеченного войной, о приятии или неприятии катастрофического мировидения автора, тяготеющего к притче и проповеди.
Одна из первых серьезных рецензий в отечественной прессе на фильм Тарковского принадлежала киноведу Нее Зоркой. Она носила название «Черное дерево у реки»
[90]. Критик безоговорочно приняла апокалипсическую образность картины и определила пафос ленты как исповедь целого поколения, к которому принадлежал не Богомолов, а именно Тарковский. Она назвала «Иваново детство» «словом о войне сверстников героя, переживших ее примерно в том же возрасте, что и Иван».
Действительно, Андрей Тарковский говорил о своем поколении как о поколении детей войны. Что связывало, цементировало в поколение тех, чье детство захватила война? Ожидание и страх, вера и голод. Дети жили письмами от отцов, недолгими их побывками. Дети войны рано узнали горе, безотцовщину, которая обернулась инфантильностью в двадцать лет. «Мы , — говорил режиссер, — на всю жизнь запомнили ощущение тошнотворной пустоты в том месте, где совсем недавно помещалась надежда».
В феномене поколения кроется автобиографичность и предыдущей картины, где не только маленький герой наделен биографическими чертами автора, но ими наделен и рабочий Сергей как человек поколения Тарковского. Отсюда и его внимание к ребенку, и тревога за него, и степень духовной сосредоточенности.
Травма, нанесенная войной этому поколению, должна была особым образом резонировать в содержании художественного высказывания, ставшего реакцией на эту травму.
В резкой полярности миров («планов»), столкнувшихся в «Ивановом детстве», откликнулся катастрофический переход наивного детского мировидения из света — в тьму. Детству неоткуда было почерпнуть опыт переживания столь резкого перехода. Вот почему среди «искаженной, изуродованной натуры» ребенок, ненавидящий войну, становится, по определению критика, «рыцарем, ревнителем и олицетворением ее жестокого закона».
Особенность мировидения Ивана в том, что у него и нет другой реальности, нежели противоестественная реальность войны, которую он видит сквозь детские мечтательные сны, напоминающие весенние фантазии Саши из «Катка». Сны же не реальность, а только утопическая надежда на возвращение гармонии в мир. На их фоне и оценивает Иван то, что имеет в наличности.
Он не может привыкнуть к катастрофически надломленному миру, согласиться с ним как со временем и местом своего существования. Остальные персонажи картины свыклись с происходящим. Иван не принимает взрослого компромисса с войной, чему неизбежно подчиняется обыкновенный человек. Вероятно, и сам автор отвергает такой компромисс с «ошибочен» реальностью, во всяком случае, в художественном мире, им созданном. Отсюда обвинительно-проповеднический пафос картины как протест в адрес тех, кто соглашается с противоестественным бытием «ошибочного» мира.
Право на такое обвинение объявляет финал. Здесь «ошибочная» реальность в образе «черного дерева» торжествует, пресекая мечтательный полет детского сна. А это означает, по Тарковскому, что мир неблагополучен в истоках. Художник, настойчиво взывающий к воображаемой им гармонии, не находит ее прежде в самом себе. Вот и начало переживания «личного Апокалипсиса» в кинематографе Андрея Тарковского.
И с этой точки зрения главный герой картины – жертва. Так полагал и Сартр, высоко оценивший картину Тарковского. Но мы бы уточнили:жертва добровольная . Иван почти сознательно готовится к самопожертвованию, а иначе в «ошибочном» мире и невозможно, поскольку оборваны нити, связующие его с материнской гармонией мироздания.
Вот почему справедливо утверждение, что путь Ивана к самопожертвованию превращается не в месть за мертвую мать, а в защиту живой матери
[91]. Материнскому началу грозит уничтожением война. На его защиту – в мироздании – встает воплощенная Жизнь, то есть ребенок. Но Иван не может победить, поскольку настоящий его противник – Смерть. Именно поэтому на гравюре Дюрера он узнает соответствующего всадника как хорошо знакомую ему фигуру. Фильм Тарковского действительно можно толковать как «ужас бесконечно любящего существа перед лицом смерти того, кого оно любит, и его яростное и безнадежное сопротивление этой неизбежности»
[92].
По прошествии лет в картине Тарковского все более ясно прочитывается притчевая всеобъемность почувствованной им катастрофы. Иногда и героев Тарковского, и их создателя воспринимают как абсолютных сирот в земном бытии, где их собственное духовное отцовство не может найти воплощения.
И остается миссия пришельцев-проповедников, неуклонно шествующих к своей Голгофе.
Название фильма Андрея Тарковского, «подсказанное» стихами отца, житийное. Но житие нового святого исчерпывается детством. Иванова ива — «житийное» древо уплывающее белой лодкой памяти по реке времени в стихах, а в фильме обернувшееся деревом смерти.
Защитник матери обретает ее в видениях вместе с природой, живущей с матерью в родстве. Но в сюжете фильма, кажется, отсутствует отец. Где же он? Почему его нет даже и в снах мальчика? Нет, режиссер о нем не забыл. Но в этой, сновидческой, части отец принципиально невозможен.
Отцы есть в картине, но их взяла война. Они — в реальном, так сказать, пласте сюжета: Гальцев, Холин, Катасоныч, Грязнов. Они претендуют на отцовскую роль, но — после войны. Поэтому осиротевшим, без отца, остается не только сын, но осиротевшей, без мужа, остается и мать. Для автора это факт личной биографии.
Отметим попутно, что все мужчины фильма — и это перешло из прозы Богомолова, как вообще из прозы военного поколения — переживают чувство вины перед тем (теми), кого они призваны защищать и оберегать и кто, трагически преобразившись, теперь сам надевает мужские одежды воина.
Материнское начало в этом и последующих фильмах Тарковского рифмуется с жизнепорождающим лоном природы. Оно всегда оберег, защита для дитяти. В видениях героя природа — мать — изначальная гармония, исток бытия, мерило всего, что является в сменяющей сны реальности. Сны — мир наивной детской утопии, неистребимо живущей в герое и постоянно подвергающейся опасности уничтожения как раз из-за отсутствия отца. Мир, куда влечет вернуться, чтобы никогда его не покидать. И в этой ситуации герой фатально становится защитником матери в противостоянии Смерти. Иван берет на себя противоестественную для ребенка отцовскую ношу. Это шаг к жертве. Мужское, отцовское духовное начато переполняет и разрывает тщедушное тело ребенка. Взваливший на себя отцовскую ношу, он обречен. И возникает мысль о ребенке, до срока выпушенном из материнской утробы, недоношенном, покинувшем уютные воды чрева матери — из-за противоестественности мира, этого дитятю встречающего.
Но разве мужчины, которые в таком разнообразии и многолюдстве окружают Ивана, не защитники, не рыцари, не герои? Сюжет картины Тарковского подчинен абсолютно условной, но неотвратимой логике. В таком сюжете, кроме дитяти, некому взвалить на свои плечи груз нравственной ответственности за исправление «ошибочного мира». Ему одному дано пережить «личный Апокалипсис» и освоить жертвенную роль человека в этом мире. Он и спасающийся, и спаситель. Он защитник единства мироздания, воплощенного в образах матери и природы. Здесь есть предчувствие гамлетовского комплекса.
Герою «Иванова детства» хотелось бы раствориться в мире своих видений, как в материнской утробе. Но каждый раз он должен возвращаться в реальность бесконечной войны, пробужденный ужасом уничтожения сновидческой утопии. Этот ужас подобен, может быть, тому, с которым дитя является на свет из материнского лона. И каждый раз после такого пробуждения он обречен идти путем защитника и жертвы.
Что же такое та реальность, которая угрожает исходной утопии? И реальность ли это — в фактическом, так сказать, смысле? И у Богомолова, и у Тарковского во внешней фабуле это – война. Но фильм требует, что видно и из него самого, и из отзывов на него, более расширенного толкования. Если и война то непрекращающаяся, в состоянии которой всегда пребывает человечество. Отсюда и насыщенность изображения экспрессивной эсхатологической символикой, акцентированной графикой А. Дюрера.
Мир войны в фильме так же вечен, как и мир сновидческои утопии, а поэтому — непобедим. Герой Тарковского обречен находиться на границе миров, мучительно переживая свою пограничность. Таков этот герой не только в «Ивановом детстве», но и во всех последующих картинах Тарковского. Его маргинальность, близкая героям Достоевского, влечет и захватывает художника, поскольку является его собственным душевным энергетическим двигателем.
Возможно, Тарковский во всем и всегда жил внутренним противостоянием мечты об утопической гармонии мира и неистребимым ужасом перед ее очевидным (для него) уничтожением. Режиссер едва ли не с первой картины состоит в непреходящем сражении со всем, что вне его мечтательной утопии. И чем далее, тем острее переживает он эту внешнюю агрессию, часто, может быть, и мнимую. Фанатично растит в себе комплекс воина-самурая, миру этому непреклонно противостоящего, всегда готового к смерти.
Представитель поколения «детей войны», он видит свое прошлое как время недоданной или отнятой естественной радости жить в мире и в семье. В этой расправе времени с их поколением художник видит коренную несправедливость истории человечества. Поэтому с самого первого фильма Тарковский превращает творческое пространство своей жизни (как и саму жизнь в целом) в своеобразный ринг для схватки с враждебным по отношению лично к нему миром.
Вместе с тем и люди, близкие к Андрею, и его сестра говорят о нем как о человеке живом, веселом, окруженном друзьями. Но тут же приходят на память и конфликты с любимой им матерью в отроческую и юношескую пору, и школьное фрондерство, и готовность противостоять агрессии улицы, и внешнюю не беспричинную тоску, отгороженность от окружения в таежной экспедиции. Похоже, в молодом Андрее всегда пребывал покоривший его герой «Подростка» «не князь» Долгоруков, возможно, никогда и не оставлявший внутренний мир Тарковского.
Бывший сокурсник Андрея, режиссер Александр Митта, рассказывая, как ломала и ожесточала художников кино советская реальность, вспоминает и о Тарковском — с его точки зрения, образце противостояния бюрократии от искусства. Тарковский потрясал выдержкой, по тем временам совершенно невероятной, начиная с «Катка и скрипки». Митта и по прошествии десятилетий не может скрыть восхищения, отчасти напоминающего чувства мужского окружения Ивана в фильме Андрея Арсеньевича: «У него был железный характер… Невероятно сильный характер! Но никакого характера не могло тогда хватить!..»
[93]
Однако это почти маниакальное упорство обернулось едва ли не нравственным поражением для самого художника. «Во что он постепенно превратился на наших глазах? Все восторженно твердят: “Тарковский! Тарковский!”, но никто не говорит о том превращении, которое с ним произошло. Ведь не только я помню его общительным, милым, интеллигентным молодым человеком, каким он был во ВГИКе, — прелестным, открытым, нежным юношей. А завершал он свой путь наглухо закрытым, озлобленным фанатом, готовым ненавидеть всех и вся. У него просто в кровь вошло, что все препятствуют его замыслу, ото всех надо обороняться. Он невольно обрек себя на жизнь в мрачной пустыне одиночества, не любя никого, кроме самых наглых холуев, которые умели просочиться к нему. Иссушающая пустыня ненависти — в ней он жил и от нее, от этой пустыни, попытался убежать. Ни от чего другого! Не от Ермаша же он убегал, в самом деле, а оттого одиночества, от той пустыни, от того мрачного склепа, который он создал вокруг себя, чтобы защищать и охранять свои замыслы. И это я могу понять. Тарковский, конечно, подвергался гораздо большей агрессии со стороны начальства, чем, например, я или другие, менее способные люди. И тем скорее, тем страшнее деформировался его характер…»
[94]
Можно привести и другое свидетельство — писателя Лазаря Лазарева, бывшего редактором на «Рублеве», «Солярисе», «Зеркале». Впервые он увидел Тарковского после «Иванова детства», в ЦДЛ, в большой компании молодых людей, лихо отплясывающих твист. Причем особым темпераментом, изяществом и органичным артистизмом выделялся как раз Тарковский. Последние же встречи происходили в эпоху «Сталкера» — «раз от разу Андрей становился каким-то все озабоченным и угрюмым, все больше уходил в себя»
[95], отчего Лазарев сделал вывод: живется ему несладко.
Но после триумфа в Венеции он вернулся на родину счастливым! Тогда и встретил его Владимир Богомолов, продвигав теплым сентябрьским днем от телеграфа к Моссовету. Идет, вдруг сзади кто-то закрывает его глаза ладонями. Поворачивается — Тарковский и Юсов…
– Вот видишь, а ты боялась! — говорит, широко улыбаясь, Андрей.
Этой фразой из повести Богомолова они часто шутливо перебрасывались. А потом она стала любимой у Тарковского. Он улыбается и приглашает отметить победу.
– Всегда пожалуйста, — отвечает Богомолов также фразой одного из персонажей повести.
И вечером они отправляются в «Арагви»: Тарковский Юсов, Богомолов, художник картины Евгений Черняев. Позднее к ним присоединяются Шпаликов с Хуциевым, только что закончившим «Заставу Ильича»…
Они пьют и закусывают, и Андрей произносит тосты в честь сидящих за этим столом, за фильм Хуциева… «Эта картина сильнее нашего фильма!» — благосклонно утверждает он в приливе счастливой любви к миру и к тем, кто сейчас рядом, кто разделяет радость его взлета.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. НАЧАЛА И ПУТИ, ИЛИ СТРАСТИ ПО АНДРЕЮ. 1962-1971
«Где тебя сегодня нет? На Большом Каретном…». 1962-1969
Помнишь ли, товарищ, этот дом? В. Высоцкий. 1962
Герой наш на самом деле был счастлив в эпоху венецианской победы. Валентина Малявина рассказывала, как зимой триумфального года, вроде бы после поездки с фильмом в США, он на даче у Михалковых упал в сугроб в позе распятия и произнес: «Я счастлив!» 1963-й прошел в поездках. Вместе с Малявиной были в Индии, на Цейлоне. Вернулись в конце декабря, накануне новогодних праздников…
А задержись счастливое время еще на пять—десять лет, скажем? Что бы создал художник с его катастрофическим мировидением, живя в СССР? Ну, пусть и не в СССР? Время ставит художнику условия? А художник? Не противопоставляет ли он, свято веря в Призванность, бескомпромиссно «признанные над собой законы» любому времени и любому своему человеческому окружению? Не зря же киновед В. Михалкович назвал Тарковского «художником, живущим вопреки времени»
[96].
В эпоху «Рублева» Андрей мало общается с родственниками. «С ними, — поясняет Александр Гордон, — ему было скучно и неинтересно. Ему казалось, что он теряет драгоценное время жизни… Успехи, знаменитые друзья, любовь к искусству и само творчество увлекли его. И было ему не до родных, даже самых близких. И я, и Марина оказались на обочине интересов, вне его круга. Мешало общению с родными и то сладкое женское добавление, без которого не обходятся интересные компании, от чего Андрей, по моральным соображениям, меня, как мужа своей сестры, оберегал…»
[97].
Какое-то время после переезда на новую квартиру Ирма Рауш вспоминает еще как счастливое. Собственные квартиры были тогда у немногих из друзей-приятелей молодой семьи, поэтому чаще всего собирались у Тарковских. Традиционно для интеллигенции той поры выпивали на кухне, читали стихи, пели под гитару. Пел и Андрей, которого, кстати, считают автором популярного в свое время полублатного романса «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела…». Говорят, сам Арсений Александрович, познакомившись с этим текстом, внес в него свою правку…
Часто здесь бывал Шукшин. Тоже пел. Выступал и Шпаликов. Гостевали Александр Мишарин, будущий соавтор Андрея по сценарию «Зеркала», Фридрих Горенштейн, соавтор сценария «Соляриса». На этой кухне Белла Ахмадулина, сразу покорившая Шукшина, снявшего ее в своем первом большом фильме, читала свои стихи. Именно на этой квартире случилась знаменитая драка-спор Шукшина и Евтушенко, которую Евгений Александрович воспел в стихах на смерть Василия Макаровича.
Другим местом встречи друзей Андрея и Ирмы было Абрамцево, где жили Алексей и Карина Шмариновы, с которыми Андрея познакомил Мишарин. В этот же круг входили поэт Леонид Завальнюк, сестры Арбузовы, дочери известного драматурга, актриса Татьяна Лаврова. Другие не менее известные люди.
Алексей Шмаринов — художник, иллюстратор. Карина — актриса. Хотя и познакомились уже после «Иванова детства», но встречались еще во времена одесской практики Тарковских. Кстати говоря, Тарковский собирался снимать Алексея в роли «мужицкого Христа» в своем «Рублеве»…
В Абрамцеве в течение двух лет снималась дача для сына Тарковских Арсения и матери Ирмы, «сосватанная» Алексеем и Кариной. Старый деревянный дом когда-то принадлежал живописцу и искусствоведу И. Э. Грабарю, который, между прочим, возглавлял в свое время специальную государственную комиссию по разыскиванию после 1917 года фресок и икон Рублева. Второй этаж дачи Игоря Грабаря в период проживания там Тарковских занимал сын художника. Первый, с большой террасой и выходом в яблоневый сад, заселяли Андрей и Ирма.
Мы не случайно вспомнили об Абрамцеве. Эти места запечатлелись в Андрее со времен его послевоенного детства. Оставили след в душе и те годы, о которых вспоминает его первая жена. Через несколько лет после их расставания, когда Андрей почти перестал общаться со старыми друзьями, однажды, уже в конце 1970-х, зимним вечером он постучал в окно дачи Шмариновых. Вошел, как и раньше, запросто, без объяснения позднего визита. Сел среди бывших у Шмариновых гостей. Андрей, как вспоминает Алексей уже в 1990 году, обладал способностью демонстративно не замечать людей, которые в данный момент ему были неинтересны. Тогда он был в хорошем настроении и склонен к общению. Заночевал. Утром отправились на прогулку по зимнему лесу. Во время прогулки вдруг увидели за деревьями мышкующую лису. Тихо стояли, боясь спугнуть: ярко-рыжая лиса на белом снегу, увлеченная охотой. Об этой прогулке и о «рыжей красавице среди снежной белизны» как чуде вспоминал потом Алексей. Может быть, это «чудо» и было толчком к загадочному замыслу режиссера «Двое видели лису», который Лейла Александер-Гарретт, переводчик и ассистент Тарковского на последнем его фильме, считаете далеким предком «Жертвоприношения»?
…Прощаясь в последнюю встречу перед отъездом Тарковского за рубеж, Алексей и Андрей «не обещали друг другу венчной дружбы». «…Андрей, несомненно, осознавая ту высокую миссию, которую он нес в этом мире, не имел времени да и душевных сил на дружбу, не был наделен ангельскими добродетелями, которыми теперь порой награждают его “многочисленные бывшие друзья\". Был целеустремленным в призвании и порой жестким к близким»
[98].
К 1964 году, когда сценарий о Рублеве, написанный Тарковским и Кончаловским на даче Михалковых, уже опубликовали в «Искусстве кино» и на «Мосфильме» картину включили в план, отношения в семье стали резко меняться.
В это время в кругу Тарковского, с легкой руки Шукшина, кажется, появился Артур Макаров (будущий Бульдя из фильма Василия Макаровича «Калина красная»), намеревавшийся набить морду «этому гению», то есть Андрею. Однако дело обернулось дружбой. Артур был из компании Левона Кочаряна с Большого Каретного. Приемный сын режиссера Сергея Герасимова и актрисы Тамары Макаровой, ее племянник, он окончил Литературный институт, писал прозу, сценарии. Артур Макаров стал почти легендарной фигурой после своей гибели в 1995 году. Человек авантюрного склада, завзятый охотник, он ввязался в какие-то «алмазные» дела. Его нашли мертвым со следами от нескольких ножевых ранений.
Человек этот вызывал разные оценки у тех, кто до него был близок к Андрею. Чаще – отрицательные. По воспоминаниям Кончаловского, Артур появился в жизни Тарковского после талантливого критика и искусствоведа Алексея Гастева. В восприятии Андрея Сергеевича Макаров был «воплощением российского ницшеанства», что-то вроде «местного фашизма». А поскольку сам Кончаловский был «маменькиным сынком», он огорченно воспринимал то, что происходило в это время с его другом. Савва Ямщиков называет Макарова «самым страшным» явлением в кругу Тарковского.
В компанию на Большом Каретном Андрей приходил вначале с Ирмой. Ей это явно мужское сообщество было не по душе. Женщины, рассказывает Рауш, допускались избирательно, если смогли заслужить звание «шалавы». Оно считалось почетным. Это было нечто вроде «клубного» мужского союза. Со своими правилами дружбы, преданности, а при надобности и защиты. Андрей «был очарован новыми друзьями». А в ходе застолья Ирма могла услышать из уст Артура: «Андрей — ты гений! А гений должен быть свободным, делать все, что пожелает. Дело женщины — служить мужчине. А твоя жена плохо тебе служит да еще с критикой выступает!» К этому времени, вспоминает Рауш, их дом опустел, новые друзья «не монтировались» со старыми, с которыми она продолжала «дружить и частенько уходила к ним, если в доме появлялся Артур с компанией Андрея это злило. Как бы то ни было, — продолжает Ирма, — в наших с Андреем отношениях стал нарастать разлад»
[99].
А. Гордон, побывавший на Большом Каретном, в свою очередь, развивает тему тяги Тарковского к «вещам запретным, выходящим за круг интересов так называемого культурного человека». Он видит здесь своеобразную игру в «мачизм», в которую Тарковский включился «со свойственной ему безоглядностью и страстностью».
Может быть, «мужской клуб» на Большом Каретном пробудил в Тарковском память об уличной стихии, поскольку сам «клуб» вырос из братства улицы. Сообщество оформилось с появлением Левона Кочаряна в качестве супруга Инны Крижевской, которая издавна здесь проживала. Кроме Высоцкого, Тарковского, Шукшина бывали здесь ставшие потом хорошо известными в стране режиссер Эдмонд Кеосаян, дипломат Виктор Суходрев, поэт Григорий Поженян, актеры Олег Стриженов, Вячеслав Абдулов, Георгий Епифанцев, другие. На самом деле Большой Каретный объединял очень разных людей, порой вовсе не относящихся к творческим профессиям. Были здесь и те, кого называли тогда «блатными». Персональных дружб не было, культивировались общие дружеские отношения. Квартира Кочаряна — Крижевской для тех, кто бывал в ней постоянно, стала общим домом.
Левон Суренович Кочарян, сын известного актера, окончил юридический факультет МГУ. Недолго поработав юристом, ушел в кино и стал, по общему мнению, прекрасным вторым режиссером. Свой единственный самостоятельный фильм «Один шанс из тысячи» он снял по сценарию Макарова и Тарковского. Фильм и замысливался как «предприятие друзей». Вскоре после завершения этой работы Левон Кочарян скончался от рака.
Личность Кочаряна, судя по воспоминаниям о нем, не могла не привлекать, в том числе и такого человека, каким был Андрей Тарковский. Он знал литературу и кино, пел, играл на гитаре, был боксером. Любил удивлять людей. Выпивал, например, бокал шампанского и закусывал фужером. Жевал бритвы, прокалывал щеку иголкой. Не было профессии или ремесла, которыми бы он не смог овладеть. А главное, утверждали люди его круга, уникальность его личности проявлялась прежде всего в умении дружить, выслушать и понять друга. Поэтому к нему и тянулись.
Макаров прямо говорит о том, что в их взрослое бытие перекочевала атмосфера улицы первого послевоенного десятилетия, воспринявшая «блатные веяния». Уличные законы были жесткими и сводились к следующему: держать слово, не трусить, не продавать своих. Они накладывали свой отпечаток на поведение и судьбу тех, кто по этим законам жил. К тому же следование кодексу улицы намекало на некую свободу, неведомую тем, кто находился за пределами этих правил. Может быть, как раз такая свобода особенно ценилась Андреем Тарковским. Но более всего, думаем мы, привлекало ощущение мужской силы, пренебрегающей опасностями жизненных стихий и диктующей свои правила.
«Крепкая была компания, – удовлетворенно отмечай Макаров, — с очень суровым отбором… культ силы в нашей компании наличествовал постоянно…»
[100]
Драматург Михаил Рощин рассказывал, как после демонстрации в Доме кино «Андрея Рублева» кто-то из весьма известных актеров в присутствии Макарова уж очень нехорошо отозвался о фильме. Артур Сергеевич тотчас же пригласил хулителя в мужской туалет, где и учинил над ним расправу.
Тарковский в этом братстве прижился не сразу, поскольку был человеком закрытым, никого близко к себе не подпускал. На поверхности общения была изысканная, холодная вежливость. Тем не менее, по воспоминаниям Макарова, Тарковский то ли в шутку, а скорее всего всерьез, предлагал членам компании, когда разбогатеют, создать в деревне «дом-яйцо», чтобы там жили все и не было бы чужих людей…
Во времена, когда после «закрытия» фильма о Рублеве Тарковский находился в довольно стесненных обстоятельствах, им и Артуром были написаны несколько сценариев. Среди прочего существовала, например, их заявка на сценарий «Пожар», в фильме по которому предполагал сниматься Высоцкий. По одному из сценариев, как мы уже говорили, был поставлен Левоном Кочаряном боевик из времен Отечественной войны 1941—1945 годов «Один шанс из тысячи».
Характерный эскиз к портрету Тарковского-профессионала находим в воспоминаниях Макарова о съемках «Шанса», где Андрей Арсеньевич был и художественным руководителем. Артур Сергеевич отмечает необыкновенную ревностность Тарковского. При первом же знакомстве с группой Андрей Арсеньевич заметил: «Дорогие товарищи, сегодня я наблюдал работу вашей группы. Она омерзительна. Во-первых, посмотрите, как вы одеты. Ну, жарко, конечно… Но ни Лев Суренович, ни я, ни Артур Сергеевич не ходим ни в майках, ни в расстегнутых рубахах. Мы все в костюмах. Мы достаточно знакомы друг с другом, но на работе не обращаемся друг к другу“Лева”, или “Андрюша”или “Артур ”, а только по имени и отчеству. Вследующий раз, когда явитесь на работу, будьте любезны соответственно друг к другу относиться. Это ведь не только ваше отношение друг к другу, это отношение к работе».
Нам кажется слишком уж демонстративной такая требовательная строгость, даже если учесть, что искусство для Андрея Арсеньевича было не игрой, не ремеслом, а почти религиозным служением. Обстановка работы над «Шансом» как раз и напоминала скорее капустник, чем обряд высокого творчества, начиная с того момента, когда Макаров и Тарковский на квартире у Кочаряна сочиняли сценарий, и заканчивая самими съемками в Ялте, где собрались многие из старожилов Большого Каретного, снимались в картине. Наведывались туда на теплоходе «Грузия», капитаном которого был опять же близкий сообществу человек Анатолий Гарагуля, Высоцкий и Марина Влади по пути из Одессы в Сухуми. Да и сам фильм в сюжете своем похож на капустник по причине его содержательной необязательности и композиционной расслабленности, даже, можно было бы сказать, неряшливости. Создается впечатление, что его делали люди, всецело посвятившие себя пляжному отдыху и попутно, чтобы как-то развлечься, занявшиеся съемками боевика. Картина не стала хоть сколько-нибудь заметным явлением в кино тех лет. Как же так, удивляемся мы, почему фильм, созданный одаренными и профессионально уже достаточно опытными людьми, выглядит неуверенной ученической работой прежде всего в рамках своего жанра? Может быть, сказалось состояние самого Кочаряна, который уже во время съемок был серьезно болен и знал о скором исходе? Во всяком случае, Тарковский с Кочаряном незадолго до смерти последнего разошлись, поскольку были не удовлетворены результатами своей, по горько-ироничному выражению первого, «могучей совместной деятельности».
На самом деле у Тарковского, авторитетно, как это ему было присуще, взявшего бразды правления фильмом в свои руки, отсутствовал живой интерес к «жанровому кино», о чем он и сам не однажды заявлял. Однако речь, может быть, должна идти не столько о сознательном пренебрежении «чистым жанром», которое исповедовал режиссер, сколько о том, что он просто не умел делать такое кино, не умел, подобно, скажем, Феллини, отдаваться увлекательной «киношной» игре. «Шанс» получился на удивление растянутым и даже скучным фильмом. В иные моменты картина скатывается к самопародии, никак на нее не рассчитывая.
Фильм вышел на экраны в 1969 году. А годом позднее Левон Кочарян скончался. Это был рубеж, завершивший ту часть жизни Андрея, которая связывала его с Большим Каретным. Он довольно глубоко переживал это, тем более что явление смерти для Тарковского было всегда слишком значимо, пугающе значимо. В письме от 14 сентября 1970 года своему украинскому приятелю Ю. В. Зарубе (1914—1973), главному редактору сценарно-редакционной коллегии Госкино УССР, Тарковский сообщает:
«Вчера ночью умер Лева Кочарян. Я понимаю, рак! Он долго мучился. Сравнительно долго, так как сознательно не хотел чувствовать себя умирающим – много пил и вел вполне напряженный образ жизни в конце. Но, видимо, был прав по-своему все-таки.
Это ужасно, но, тем не менее, он умер. Такой жизнелюб, веселый и здоровый человек.
Перед смертью он весил 70 килограммов. Это Лева-то! И никого не хотел видеть. Ему мучительна была сама мысль о каком-то напряжении, связанном даже с общением.
И вот он умер»
[101].
Бросается в глаза чрезвычайная взволнованность Андрея, тревожная растерянность. То и дело повторяются слова «умер», «смерть». Его как будто не отпускает печальное событие, к которому он прикипает с особой пристальностью. Им одолевает душевный неуют, чувство вины перед другом, с которым он разошелся, когда тот был болен. Примечательно, что Тарковский не хочет идти на похороны. На похоронах Кочаряна отсутствовал и Владимир Высоцкий, за что был сурово осужден приятелями с Большого Каретного. И не пошел он туда, поскольку похорон боялся.
Боялся похорон и Тарковский. Он вспоминает, как ему было жутко во время погребения бабушки Веры на Котляковском кладбище Москвы после ее кончины 21 октября 1966 года.
Душевная травма восходит, как это было и с почитаемым им Львом Толстым, к детским и отроческим годам Андрея. Не случайно же в памяти пробуждается его первое посещение кладбища, когда скончалась вторая жена отца Антонина Александровна. Он запомнил ее тонкий, острый профиль и сильно напудренное лицо. А еще ранее, в 1944 году, когда он был в гостях у отца, пришел Лев Горнунг и сообщил: «Знаешь, Арсений. Мария Даниловна умерла». Похожая реплика, как мы помним, прозвучала уже из уст матери — в «Зеркале».
Отец был болен, вначале ничего не понял, потом заплакал, ведь речь шла о его матери. «Отец ее очень редко видел. И тоже, кажется, стеснялся чего-то. Может быть, это семейное, вернее, фамильное? А может быть, я и ошибаюсь насчет отца и бабушки… Может быть, у них были совсем другие отношения, чем у меня и матери. Мать иногда говорила о том, что Арсений думаем только о себе, что он эгоист. Не знаю, права ли она… Обо мне она тоже имеет право сказать, что я эгоист…»
[102]
Размышляя об «инициационном мышлении» Тарковского, воплотившемся в сюжете его кинематографа, Д. Салынский полагает, что трудно понять этот строй произведений режиссере, если не пойти «на одно простое, но совершенно необходимое допущение, характерное для первобытного анимизма даже более, чем для развитых религий: мы должны признать возможность бессмертия абсолютно достоверной»
[103]. (Выделено нами – В.Ф.) Но первобытному нашему предку такая способность давалась, поскольку он не выделял свою индивидуальность из «бессмертного» родового и природного тела. Он обеспечивался бессмертием только внутри бесконечного цикла воспроизводства всей своей многочисленной родовой семьи. Личностно ориентированному в мире существу сознательно (а не по вере) принять такую возможность можно только разве из слишком большой к себе любви, вот именно — из особого рода эгоизма. По убеждению Салынского, для Тарковского бессмертие было аксиомой, на которой строилась вся его логика, основа его реальности.
К моменту ухода из жизни Левона Кочаряна не только ослабевали связи Тарковского с братством Большого Каретного, но и окончательно распалась первая семья. После поездки в начале весны 1968 года с Александром Мишариным в Дом творчества «Репино» для работы над сценарием будущего «Зеркала» он уже к жене и сыну не вернулся. Какое-то время еще появлялся, но потом сказал, что ему тяжело бывать у них. Развод с Ирмой Рауш состоялся в июне 1970 года, когда Лариса Кизилова (в девичестве — Егоркина) сообщила Андрею, что ждет от него ребенка.
С Кизиловой-Егоркиной Андрей Арсеньевич знакомится на съемках «Рублева». Их связь тут же стала предметом всеобщего интереса, тем более что Лариса Павловна была неприкрыто откровенна в своих ухаживаниях. Как-то в один из приездов во Владимир на съемки «Рублева», в котором, напомним, она сыграла роль Дурочки, Ирма Рауш по обстановке номер Андрея и опять же демонстративному присутствию там Ларисы все и почувствовала, и поняла. Собственно, Лариса Павловна и рассчитывала на скандал, ожидаемый всей съемочной группой. Скандала, правда, не произошло…
Нет нужды в подробностях передавать творчески преображенное описание Ларисой Павловной первой романтической встречи с Андреем. Суть повествования, довольно растиражированного, в том, что это был судьбоносный промысел, что оба участника встречи тут же и почувствовали. Отношения Ларисы Павловны и Андрея, как они складывались на съемках «Рублева», и позднее, вплоть до смерти режиссера, в подробностях описаны киноведом Ольгой Сурковой в ее книжке «Тарковский и я». Книга носит запоздало обличительный характер как по отношению к Тарковскому, так и по отношению к его второй жене. Повествование приобретает часто откровенную скандальность. А образ Ларисы Кизиловой – демонизм «злого гения», высвободившего и закрепившего в быту Тарковского самые неприятные черты его характера. Справедливости ради нужно сказать, что этот портрет второй жены режиссера перекликается со свидетельствами многих мемуаристов, находящихся в разной степени близости к Тарковскому.
Ольга Суркова — дочь Евгения Суркова, в 1966— 1968 годах главного редактора сценарно-редакционной коллегии Госкино СССР, а в 1969—1982-м редактора журнала «Искусство кино». На съемки же «Рублева» она прибыла в качестве студентки–практикантки и скоро стала «первой подругой, помощницей и доверенным лицом» Ларисы Павловны, чем чрезвычайно гордилась, поскольку была убеждена в подвижнической страсти к Маэстро своей неожиданной подруги. Лариса окружала Андрея Арсеньевича бдительной заботой, обеспечивая прежде всего высококачественное меню. Организационные хлопоты ассистента режиссера были переложены на другие плечи. Готовить Кизилова, по общему признанию, умела, к тому же уважала застолья, обильные как по части питья, так и закуски.
В своей борьбе за Андрея Лариса Павловна была беспощадна со всеми, в том числе и с его былым окружением, включая и первую семью, и его родных.
Наблюдавшие совместное существование Ларисы и Андрея сходятся на том, что она постепенно обрубала прошлые связи Тарковского с его родными, с друзьями-приятелями, в том числе и теми, которые собирались в свое время на Большом Каретном. Кончаловский, например, считает, что Лариса Павловна была источником «обожествления» и культа Тарковского. Именно она поссорила двух Андреев, уверяя мужа, что Кончаловский ему завидует.
Лариса была, казалось, воплощенным домашним оберегом, хозяйкой, хранительницей очага. Ее простонародное происхождение проступало во всем ее внешнем облике, воздействовавшем не только на Андрея, который особенно обожал веснушки на ее плечах, напоминавшие ему актрис Монику Витти и Лив Ульман, снимавшихся у его любимцев Антониони и Бергмана. Хозяйственная, неутомимая на первых порах в домашних делах, разве не должна была быть такая женщина оберегом для художника, в котором тот, незащищенный душевно, нуждался?
Примечательно, что даже те, кто не симпатизировал этой женщине, сходятся на том, что она по-своему оберегала, отгораживала Андрея от бесчисленных жизненных забот. По наблюдениям художника Шавката Абдусаламова, она напоминала ватное одеяло, сквозь которое с трудом до слуха ее мужа доходили какие-то внешние звуки, кроме признаний его гениальности. Кончаловский говорит о некой тепличной обстановке, в которой Лариса держала своего мужа, чтобы «не поддувало». Однако художнику как раз и нужно, чтобы «поддувало», заключает Андрей Сергеевич. Наталья Бондарчук, исполнительница главной роли в «Солярисе» Тарковского и его романтическое увлечение этого периода, считает, что Лариса заботилась об Андрее как «мамка, опекунша». А это было ему крайне необходимо, поскольку он принадлежал к тому типу мужчин, которые могут умереть с голоду у полного холодильника, настолько не приспособлены к быту.
Тему «простонародной Венеры» как музы гениального художника дворянского происхождения развивает в своих философско-культурологических книжках Николай Болдырев. Правда, самому ему с Ларисой Павловной, скончавшейся от рака в 1998 году, встречаться не довелось, но такое толкование убедительно укладывается в рамки его концепции мировидения и творчества режиссера.
Болдырев полагает, что Тарковскому для углубленного медитативно-художественного самопостижения необходим был отгороженный от внешних влияний стиль жизни, чему и способствовала Лариса Павловна, часто пренебрегая рамками общепринятых моральных установок. Режиссер нисколько не заблуждался относительно того, кто есть его супруга на самом деле. Но именно такой, убежден культуролог, она и была ему нужна. Пожалуй, она действительно нужна была тому Тарковскому, которого всегда влекло в область низовую, природностихийную, в самых разных ее проявлениях, как в случае компании на Большом Каретном и приятельства с Артуром Макаровым. В этом смысле Макаров был одним из главных «оппонентов» Кизиловой. И если еще во времена «Рублева» Андрей с трепетом встречал друга, когда тот приезжал на съемки, то уже в 1970-м, после рождения младшего сына, он поминает «Арчика» совсем неласково. Он разоблачает его как очень слабого человека, предающего себя самого. «Слабый» — вот уничтожающий приговор тому, в ком еще недавно виделся образец мужской силы.
Андрея и Ларису Болдырев воспринимает в рамках оппозиции «природа — дух». Она — природа, а он — дух. Они и не схожи друг с другом, и тянутся друг к другу как две половины некого целого. Отсюда и ее право злоупотреблять ролью жены и музы, поскольку она неизбежный щит между трепетной психикой мужа и теми, кто «чаще всего просто транжирит время талантливого человека»
[104]. Беда только, что сюда философ относит и слишком интимный круг близких знакомых, как кровно, так и духовно с художником связанных.
Николаю Болдыреву кажется, что лучшее в Кизиловой-Егоркиной было скрыто от публики. Ее положительные свойства брали начало на родине – в Авдотьинке Рязанской губернии. Андрей ценил в ней переданное от матери, «деревенской мудрой женщины Анны Семеновны Егоркиной, которую Тарковский не один раз письменно и устно называл самым духовным существом, которое когда-либо встречал» (Болдырев).
Странно только, что, всеми силами создавая «природный» домашний уют для мужа, Лариса Павловна так и не завершила этой самоотверженной работы. Напротив, к моменту ухода из жизни Тарковский оставался, по сути, бездомным.
Натуральный их дом, напомним, начал возникать в Мясном. Но осенью 1970 года случился пожар: выгорела вся середина строения. В течение двух следующих лет Андрей Арсеньевич погружается в заботы восстановления деревенской обители. Они чередуются с другими — о состоянии собственного здоровья. Сердце. То и дело возникает необъяснимое ощущение душевной пустоты. Врачи строго-настрого запрещают курить и пить. Курить Тарковский действительно бросает, но душевного комфорта не наступает. И он не понимает, откуда это: то ли от болезней, то ли от ощущения духовного тупика. Когда он размышляет на эти темы, ему кажется, что весь смысл жизни — именно в деревенском доме, в выращенном собственными руками саде, где будут «дети пастись». Вот когда начинаешь понимать, что дом для него — возможность спасения на земле от неизбежного физического уничтожения. Утопия, которая не оставляла его воображение до самой кончины.
От родных Тарковский все больше отдаляется. Как полагает Марина Арсеньевна, он стыдился второй своей супруги, не знакомил ее ни с матерью, ни с отцом, не приводил к ним. А подспудно ждал, вероятно, когда они сами откликнутся. И чем дольше затягивалась пауза, тем ему становилось тоскливее и страшнее идти к родным, к отцу. Андрей не чувствует себя взрослым рядом с отцом и матерью. Ему кажется, что и они его таковым не считают. Остается в отношениях мучительная невысказанность. Ему кажется странным, например, что у него уже другая семья, ребенок, а родные, по его впечатлениям, делают вид, что ничего не замечают.
…Кроме проблем с деревенским домом встает вопрос и о городской квартире, которую Тарковский «пробивает» через Союз кинематографистов и надеется получить к грядущему съезду партии. Появляются трения в съемочной группе «Соляриса» – и, кажется, исключительно бытового плана. Он, например, не увидел реакции на рождение у него сына: никто не поздравил. А тут до него дошел слух, что хотели в складчину купить коляску, а бессменный Юсов вдруг спрашивает: «Почему такой дорогой подарок?» С появлением рядом с ним Ларисы Павловны на Тарковского как-то уж очень агрессивно стал наступать быт…
Никак не войдут в нужную колею и отношения с Ирмой и Арсением. Контакты со старшим сыном ограниченны. Провожая как-то его и Марию Ивановну на дачу, Андрей отмечает про себя, что повзрослевший Сенька «катастрофически рассеян». Отец пытался объяснить мальчику время по часам. Тот вроде понял, но через час забыл… Зато радует младший – еще бы, он все время на виду. Смышленый, веселый. Жаль только, что все, что не связано с маленьким Андреем, напоминает сумасшедший дом – толчея, уборка, шум.
Подросший сын Тарковского Арсений сам стал приходить к отцу после того, как Марина убедила его мать в необходимости этого. Однако Андрей более привязан к младшему и всякий раз глубоко переживает даже короткое расставание с Ларисой Павловной и маленьким Тяпой, как звали Андрюшу домашние. Еще на съемках «Рублева» его надолго выбивало из колеи отсутствие, по той или иной причине, Кизиловой – буквально до паники. Причем или он сам уверился, или она убедила его в том, что ее отсутствие всякий раз чревато бедой, отчего Андрей Арсеньевич и считал Ларису Павловну ведьмой. В феврале 1971-го жена поехала в деревню хлопотать насчет материала для восстановления дома и застряла там из-за хозяйственных забот. А муж, пока ее не было, пошел в Дом кино — напился и подрался с актером Василием Ливановым Правда, Ливанов извинился. Причина драки была творческая — из-за спора, кому принадлежит первенство идеи постановки «Рублева».
«Андрей Рублев»: недосягаемая святость
В рублевские времена, не говоря уже о домонгольской Руси, колокола были еще в редкость. В. Сергеев. Рублев
Если бы не случай с «Ивановым детством», «Андрей Рублев» мог быть вторым после «Катка и скрипки» фильмом Тарковского. Ведь идея возникла еще в 1961 году и принадлежала она действительно актеру, а позднее и режиссеру Василию Ливанову. Но, поделившись идеей, актер уехал куда-то на съемки, а Кончаловский с Тарковским ждать не стали и взялись за сценарий.
«Сценарии мы писали долго, упоенно, с полгода ушло только на изучение материала. Читали книги по истории, по быту, по ремеслам Древней Руси, старались понять, какая тогда была жизнь, — все открывать приходилось с нуля. Андрей никогда не мог точно объяснить, чего он хочет… Ощущения у него подменяли драматургию. Сценарий распухал, в нем уже было двести пятьдесят страниц. К концу года работы мы были истощены, измучены, доходили до полного бреда. Знаете, что такое счастье? Это когда мы, окончив сценарий под названием “Андрей Рублев\", сидим в комнате и лупим друг друга изо всех сил по голове увесистой пачкой листов — он меня, я его — и хохочем. До коликов. Чем не сумасшедший дом?
Помню последний день работы над сценарием. Мы кончили часов в пять утра, в девять решили пойти в баню. Он поехал с драгоценными страницами к машинистке, я — в баню. Заказал номер, полез в парную. Когда вылез, упал — руки-ноги отнялись, давление упало. Думал, умираю. Голым, на карачках выполз из номера. Приехал врач, сделал мне укол камфары, сказал: “Закусывать надо. И пить меньше”.