Иван Грозный приказал стрелять по столице день и ночь – как говорилось в приказе, «да не уснут враги». Огонь велся каменными ядрами – на разрушение, от него рухнули Арские ворота, оголяя рубеж обороны. По жилым кварталам стреляли зажигательными снарядами, и над Казанью все выше поднималось пламя пожаров, которые не успевали тушить. Татары, лишившись воды, были охвачены смертным ужасом. Они пытались копать колодцы в городе, но удалось добыть только «гнилую» воду, от которой начались болезни. В качестве последнего средства обороны татары пытались заколдовать русскую армию. Курбский описывает, как татарские колдуны пытались навести порчу на русское войско:
«Коротко стоит вспомнить лишь о том, как они наводили на христианское войско чары и посылали великий потоп, а именно: вскоре после начала осады крепости, как станет всходить солнце, на наших глазах выходят на стены то пожилые мужчины, то старухи, и начинают выкрикивать сатанинские слова, непристойно кружась и размахивая своими одеждами в сторону нашего войска. Тотчас тогда поднимается ветер и собираются облака, хотя бы и вполне ясно начинался день, и начинается такой дождь, что сухие места наполняются сыростью и обращаются в болота»
[67].
Курбский рассказывал, что бороться с этим колдовским безобразием удалось только путем срочной доставки из Москвы креста из царского облачения с вделанной в него частицей Креста Господнего. После крестного хода вокруг Казани эффективность насылаемых чар сошла на нет.
6 сентября русская армия под командованием Александра Горбатого и Захарии Яковли вместе с касимовскими татарами и мордвой, которые сражались на русской стороне, атаковала временные укрепления – деревянную крепость татар, которую они возвели в тылу войск Ивана Грозного на Арской стороне. Крепость стояла между болот, и все подходы были завалены деревьями (засеками), что делало невозможным ее «правильную» осаду с возведением осадных укреплений. Поэтому ее атаковали безо всяких хитростей, внаглую, «в лоб», в пешем строю, причем командующие войсками лично шли в первых рядах атакующих.
Острог после кровопролитнейшего боя был взят. После этого полки двинулись к Арскому городищу, сожгли его и пошли дальше. Всего была «зачищена» местность вокруг Казани на 150 верст. В селах освободили множество русских пленных и взяли в плен бесчисленное количество татар.
Теперь, когда можно было не опасаться удара в тыл, Иван Грозный приказал готовиться к решающему штурму города. Дьяк Иван Выродков построил напротив главных Царских (Ханских) ворот Казани осадную башню и с нее начал пушечный и ружейный обстрел города и укреплений поверх городских стен. Русские войска стали медленно, но верно подвигать туры под самые стены крепости, к самому рву.
30 сентября Иван Грозный велел подорвать передовые земляные укрепления татар – тарасы. Было произведено несколько удачных подрывов, в разных местах разрушена стена, погибло много татар. Начался штурм – русские войска в районе четырех городских ворот – Царевых, Арских, Аталыковых и Тюменских – взошли на стены и вступили в ожесточенный рукопашный бой с защитниками Казани. «И была сеча зла и ужасна», – писал русский летописец. Татары лили со стен кипяток, смолу и сбрасывали огромные бревна. Огонь из пушек, луков и пищалей со стен был довольно плотным. Однако осаждавшие оказались искуснее. Они сосредоточили огонь на амбразурах, и через полчаса, как писал Курбский, интенсивность огня обороняющихся резко упала: лучшие стрелки были убиты. К тому же для отражения штурма татары были вынуждены выходить из укрытий на стенах и в башнях на открытые площадки, выглядывать из бойниц – и вот тут-то их и подстерегала гибель. Русская осадная артиллерия выцеливала группы вражеских воинов на стенах и башнях и расстреливала их.
По словам Курбского, первым на стену Казани взошел его родной брат Иван, и это оказалось переломным моментом сражения. Брат трижды, рубясь, проехал через татарский полк, и Курбский опять-таки сравнивает его с царем, правда, казанским: будто бы свидетели этой схватки «думали, что царь казанский между ними ездит». В отдельных местах, как рапортовал воевода Михаил Воротынский, русские ворвались на городские улицы. Но, не будучи уверенным в окончательном успехе штурма, Иван Грозный приказал остановить наступление и отозвать войска. Перед уходом они подожгли городскую стену. Отдельный отряд закрепился в Арских воротах, сделав их плацдармом будущего наступления.
2 октября немецкий инженер на восходе при первых лучах солнца взорвал новый подкоп, обвалилась большая часть крепостной стены. Со всех сторон войска пошли приступом на город. Русские довольно быстро выбили татар из укреплений, и в городе начались тяжелые уличные бои – когда воины из-за тесноты не могли поднять сабли и резались ножами. Был эпизод, когда отряды противников сцепились копьями и так стояли несколько часов, не в силах одолеть друг друга, но не желая и уступать.
Татары пытались применить тактику, которая им нередко помогала раньше. Типичным приемом в полевых сражениях для них было притворно отступить, бросив на разграбление собственный обоз, а когда противник увлечется грабежом, внезапно напасть и разгромить «расслабившихся» воинов. Во время последнего штурма Казани татары отступали непритворно, а под натиском русских войск. Но они рассчитывали, что, когда войска войдут в город и начнут грабить его, хан сможет нанести контрудар.
Частично этот план был реализован. Татары, бросив стену, отошли к последней линии обороны – ханскому дворцу, который был обнесен высоким забором. К нему вели узкие проходы между каменных зданий и мечетей, которые было легко оборонять. Между тем наступательный порыв иссяк. Курбский свидетельствовал, что на подходе к дворцу войско редело на глазах. Зато на улицы Казани хлынула толпа обозников, кашеваров, трусов и дезертиров, которые во время сражения притворились мертвыми и спрятались под трупами. Теперь же вся эта людская масса, разгоряченная запахом крови и чувством безнаказанности, жаждала грабить местных жителей и поступать с ними так, как во все времена поступали победители с побежденными... Некоторые особо шустрые мародеры, по словам Курбского, успевали по дватри раза забежать в крепость, набрать добычи и сбегать в русский стан, где ее быстренько спрятать.
Таким образом, войско разделилось на две части: воины государевых полков почти четыре часа бились с татарами на городских улицах, потихоньку прижимая их к последнему рубежу обороны – дворцу, а обозники и слуги тем временем с упоением занимались грабежом.
Татары стали теснить уставшие полки. Отход русских войск вызвал жуткую панику у не успевших удрать мародеров. Они в суматохе не могли найти выход из города, бегали вдоль стен, взбирались на них и кидались вниз с криками: «Секут! Секут!» В этот момент в город вошли свежие силы. Наступил перелом в сражении. Татары были постепенно оттеснены к ханскому двору. Тут они, наконец, дрогнули, поняли, что все потеряно, и попытались собрать последние силы в кулак, внезапным ударом опрокинуть русских и вырваться из города. Для того чтобы отвлечь противника, хан пожертвовал своим гаремом, а его соратники – своими женами. Курбский писал об этом эпизоде: «Видя, однако, что им не спастись, свели они в одну сторону своих жен и детей в красивых и нарядных одеждах, около десяти тысяч, и поставили их в одном краю большого царского двора... надеясь, что польстится христианское войско на их красоту и оставит им жизнь. Сами же татары со своим царем собрались в другом углу и задумали не даться живыми в руки, только бы царя сохранить живым»
[68].
Хан решил прорываться в направлении Елабугиных ворот. Ему это удалось: бегущие татары просто смяли полк Андрея Курбского и Петра Щенятева, который пытался остановить прорыв, и бросились спасаться бегством в ближайший лес. Курбский, по его собственному свидетельству, со 150 воинами сдерживал бегство 10 тысяч татар. Гипертрофирование этих цифр очевидно, но князю, видимо, действительно пришлось нелегко. Под воеводой убили коня. «Я же видел себя лежащего обнаженным, – писал он сам о себе, – израненного многими ранами, но живого, потому что на мне была праотеческая броня, зело крепка». Курбский получил много ран, был вынесен с поля боя без памяти двумя верными слугами и двумя царскими воинами. В своем спасении он видел Божий знак: «Паче же благодать Христа моего так благоволила, иже ангелом своим заповедал сохранить меня, недостойного, во всех путях».
Благодаря стойкости и самоотверженности воинов под командованием Курбского у казанцев не получилось прорваться к спасительному лесу, сохраняя боевой порядок. Татары сломали строй и перешли в беспорядочное бегство. Их догоняли и добивали. Спастись удалось немногим. Хану Едигеру повезло: он не попал в число беглецов. Видя, что прорыв невозможен, его ближайшие спутники арестовали Едигера, заняли оборону на ближайшем холме, потребовали переговоров и сами выдали своего правителя русским.
Так 2 октября 1552 года пала Казань. Едигера отвезли в Москву и крестили под именем Симеона. По специально расчищенной от трупов улице в город въехал Иван Грозный, за ним ехал бывший хан Шигалей. Православное духовенство освятило город, и 4 октября царь Иван лично принял участие в строительстве первого православного храма на пепелище Казани.
Войско ханства было уничтожено. Иван Грозный приказал убить всех пленных защитников города мужского пола как «изменников», которые когда-то признали своим правителем московского Шигалея, а потом «предали». Погиб почти весь командный состав и много татарской знати. Эти потери были невосполнимы. Современники описывают, что буквально весь город и его окрестности были покрыты трупами, а на некоторых улицах человеческая кровь текла таким потоком, что в ней скрывались копыта лошадей. Летописец с гордостью писал, что раньше у каждого татарина был русский пленный, а теперь же каждый воин армии Ивана Грозного обзавелся собственными татарскими пленными, которых уводил с собой на Русь. Князь Курбский с восторгом подсчитывающего трофеи колонизатора описывал богатства захваченного края:
«...В земле той большие поля, чрезвычайно изобильные и щедрые на всякий плод, там прекрасны также и поистине достойны удивления дворы их князей и вельмож. Села часты, а хлеба всякого такое там множество, что поистине невозможно рассказать и поверить – сравнить, пожалуй, со множеством небесных звезд! Бесчисленны также множества стад разного скота и ценной добычи, прежде всего живущих в той земле разных зверей: ведь обитают там ценная куница и белка и другие звери, годные на одежду и в еду. А чуть подальше – множество соболей и медов, не знаю, где бы было больше под солнцем...»
[69]
Преодоление векового комплекса собственной неполноценности, порожденного татарским игом, свершилось. Россия поставила на колени первое татарское государство, хотя подавление повстанческих выступлений в отдаленных землях бывшего ханства длилось еще много лет.
Курбский и смерть царского сына
Верная служба предполагала заслуженную награду. Это – обязательное условие существования правильного миропорядка для московского воинника. Победитель должен смиренно благодарить за дарованную победу в первую очередь Бога и во вторую – исполнителей этой Господней воли, воевод и простых ратников. И первая претензия Курбского к царю, помещенная в «Истории...», – как раз в черной неблагодарности:
«А на третий день после славной этой победы вместо благодарности воеводам и всему своему воинству изрыгнул наш царь неблагодарность – разгневался на всех до одного и такое слово произнес: „Теперь, дескать, защитил меня Бог от вас!“ Словно сказал: „Не мог я мучить вас, пока Казань стояла сама по себе, ведь очень нужны вы мне были, а теперь уж свобода мне проявить на вас свою злобу и жестокость“. О сатанинское слово, являющее роду человеческому! О, переполнение меры кровопийства Отцов!»
[70]
Подобное поведение в глазах Курбского – прежде всего вопиющее нарушение христианской морали. Именно здесь были посеяны первые зерна его грядущего конфликта с царем.
Необходимо подчеркнуть, что в данном пассаже «Истории...» князь лукавит: его доблесть во время «Казанского взятия» на самом деле была высоко оценена государем. Воевода оказался в ближнем окружении царя. По словам самого князя, в мае – июне 1553 года он сопровождал Ивана IV в его свите во время Кирилловского «езда» (богомольной поездки Грозного с царицей Анастасией и новорожденным царевичем Дмитрием по святым обителям).
Что из себя представляли государевы поездки на богомолье? Иван IV с раннего детства принимал участие в важных религиозных церемониях. Уже 11 февраля 1535 года полуторагодовалый великий князь присутствовал при переносе мощей чудотворца митрополита Алексия. «А сам князь великий и его мать великая княгиня с боярами тут же стояли, и молились, и с великими слезами молили святого», – писал летописец.
А 20 июня 1536 года Иван Васильевич, которому через два месяца должно было исполнится три года, отправился в свой первый «езд» по монастырям. В государевой свите были бояре, конюший и фаворит (возможно – даже любовник) его матери Елены Глинской князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский, дворецкий Иван Иванович Кубенский. То есть в подмосковный Троице-Сергиев монастырь отправилось на богомолье вместе с «правящим» младенцем фактически все высшее руководство страны! В дальнейшем «езды» стали регулярными
[71].
Понятно, что в таких поездках завязывались наиболее тесные связи между представителями российской политической элиты, решались в разговорах «в тесном кругу» важнейшие вопросы, обретались новые знакомства. Для Курбского было очень важно попасть в этот «ближний круг» богомольных спутников царя. Приглашение его в царскую свиту могло быть знаком отличия его воинской доблести после взятия Казани.
К сожалению, мы не располагаем никакой информацией о составе свиты царя во время Кирилловского «езда». Нам довольно подробно известен только маршрут. Царь выехал с семьей – еще не оправившейся после родов Анастасией и Дмитрием, которому было не более семи месяцев (известие о его рождении царь получил в октябре 1552 года во Владимире во время возвращения из казанского похода). Богомольцы тронулись из Москвы в мае 1553 года. Государя также сопровождал его слабоумный брат Юрий Васильевич. Традиционно первой целью была Троице-Сергиева обитель, далее царский «поезд» прибыл в Дмитров, где проехал через местные монастыри, потом – Николо-Песношский монастырь. По рекам Яхроме и Дубне, заезжая по пути в новые обители, царь на кораблях вышел в Волгу, посетил Макарьев Калязинский монастырь, потом Углич (этот город, как выясняется, всегда играл роковую роль в судьбах русских царевичей по имени Дмитрий) и по реке Шексне поднялся к Кирилло-Белозерскому монастырю. На этом этапе кончились силы у царицы Анастасии: дальше ехать недавняя роженица не смогла. Ее оставили отлеживаться в Кириллове, а неугомонный царь помчался в Ферапонтов монастырь.
Отдых царицы оказался недолгим: по возвращении из Ферапонтова царская свита вновь погрузилась на корабли и поплыла обратно по Шексне в Волгу. На одной из стоянок и произошла трагедия. Согласно легенде, неуклюжая нянька, перенося младенца во время стоянки на берег, поскользнулась на сходнях и выронила спеленутого ребенка в воду. Спасти его не удалось... Так что дальнейшее посещение обителей – в Романове, Ярославле, Ростове, Переяславле и вновь Троице-Сергиевой лавры – проходило под знаком печали и скорби. Трупик маленького царевича был привезен в Москву и в Архангельском соборе, усыпальнице Калитовичей, одной могилой стало больше. Дмитрия Ивановича положили в ногах его деда, великого князя Василия III
[72].
Такую историю Кирилловского «езда» мы знаем из летописи. Что нового о нем рассказывает князь Курбский? И можем ли мы доверять его рассказу?
Прежде всего князь неточен в главной детали «езда». Согласно официальной летописи, Дмитрий погиб на обратном пути из Кириллова в направлении Москвы. По Курбскому, царевич погиб в водах Шексны на пути к Кирилло-Белозерскому монастырю: «...и не доезжая монастыря Кириллова, еще Шексною рекою плыли, сын его по пророчеству святого умер... и оттуда приехал до оного Кириллова монастыря в печали многой и в тоске и возвратился тощими руками во многой скорби до Москвы» (курсив мой. – А. Ф). Довольно странная неточность, если Курбский действительно был в свите царя в июне 1553 года.
Однако это несоответствие можно объяснить, если учесть, что весь рассказ Курбского о Кирилловском «езде» служит не более чем иллюстрацией к морально-этическому поучению. Князя на самом деле судьба несчастного царевича нисколько не волнует. Его гибель – не более чем назидание упрямому царю.
Курбский рассказывает, что в начале богомольной поездки Иван Грозный посетил в Троице-Сергиевом монастыре старца Максима Грека, осужденного на вечное заточение в монастыре. Князь рассказывает об ужасах заточения Максима и подчеркивает, что он был осужден несправедливо, «от зависти Даниила митрополита». Курбский здесь несколько лукавит. Обвинение по делу Максима Грека – а он был под церковным судом дважды, в 1525 и 1531 годах, – было, в самом деле, сфабрикованным. Однако причины этого лежали гораздо глубже, чем банальная зависть митрополита Даниила к простому иноку, тем более иностранцу.
В 1525 году Максиму предъявили «джентльменский набор» сфальсифицированных политических процессов более поздних эпох, а именно – предосудительные связи с иностранцами, чуть ли не шпионаж в пользу Турции и идеологическую неустойчивость, проще говоря, ересь.
«Пришить» последнее обвинение было проще простого: Максим Грек (настоящее имя Михаил Триволис) был вызван в Москву из афонского Ватопедского монастыря для проверки качества переводов Священного Писания с греческого на русский. Максим воспринял поручение всерьез, проверил тексты и заявил, что переводы, имевшие хождение в московской церкви XVI века, весьма далеки от оригинала и нуждаются в исправлении. После чего в глазах церковных властей он незамедлительно стал еретиком, и его, естественно, обвинили в порче церковных книг (то есть в том, в чем он сам обличал церковь!).
Столь откровенно «политический» характер обвинения вызвал у современников сомнения в том, каковы же были истинные причины ареста и осуждения Максима Грека. Среди разных версий была и такая, что в 1525 году греческий монах, сторонник древнего благочестия, резко и открыто выступил против развода и второго брака московского государя Василия III, считая поведение великого князя несовместимым с христианской моралью. После чего ученый монах тут же превратился в еретика и чуть ли не в иностранного шпиона...
Однако Максим, столкнувшись с московским правосудием, похоже, ничему не научился. Курбский рассказывает, что царь, прибыв в Троицу и выслушав историю злоключений Максима, приказал освободить его из заточения. Обрадованный монах решил, что наконец-то настал момент, когда к его советам все-таки прислушаются, и тут же с охотой принялся поучать и наставлять молодого царя. Если описанная Курбским сцена действительно имела место, то поведение Максима Грека было, мягко говоря, неразумным.
С одной стороны – царь, вдохновленный великой победой над Казанью и вставший на стезю исполнения данного под стенами поверженной татарской столицы богомольного обета. Он хочет славить Бога и творить добро, он выпускает из заточения жертву произвола своего отца – Максима посадили при Василии III. И с другой стороны – амнистированный старый монах, который вместо благодарности начинает поносить самые светлые идеалы, расцветавшие в то время в душе царя. Максим с ходу заявил, что Иван дал глупый обет: «такие обеты не согласны с рассудком». Вместо дурацких богомольных поездок (как странно это было слышать из уст инока!) лучше бы царь собрал всех вдов и сирот воинов, павших под Казанью, «лучше бы их наградил и устроил, собрав в свой царственный город и утешив в скорбях и бедах, чем исполнять неразумные обеты».
Иван Грозный и сопровождавшие его монахи и священники восприняли подобное поучение с немалым раздражением. Получалось, что их вдохновенное благодарение Богу было названо «глупостью». Да и вчерашнему узнику вряд ли было «по чину» указывать царю, что ему делать. Государь проявил чудеса самообладания и, вместо того чтобы поставить Максима на место, пустился в объяснения, почему необходимо ехать в Кириллов монастырь. Тогда Максим разозлился, вообразил себя пророком и начал угрожать. Он заявил, что если царь не послушает старца и продолжит поездку, – его сын умрет. Курбский с гордостью пишет, что это «святое пророчество» Максим передал царю через четырех посредников – царского духовника Андрея, князей Ивана Мстиславского и Андрея Курбского и постельничего Алексея Адашева. Царь же пренебрег угрозой и уехал далее по паломническому маршруту. Поэтому, с точки зрения Курбского, смерть невинного младенца была справедливым и закономерным наказанием Ивана Грозного за его упрямство и нежелание слушать советов святых мужей.
Зато, согласно рассказу князя, царь охотно слушал «злые советы» (пророчество о гибели царевича Дмитрия Курбский относит к разряду «благих и добрых» советов). В Песношском монастыре под Дмитровом царь встретился с бывшим коломенским епископом Вассианом Топорковым, оставившим свой пост еще в 1542 году и с тех пор доживавшим свой век в обители.
В «Истории...» Курбский поместил красочный рассказ о посещении Иваном IV Песношского монастыря во время Кирилловского «езда». Грозный якобы спросил старца: «Как бы я мог успешно править и великих и сильных своих вельмож в послушании иметь?» Топорков ответил: «Хочешь быть самодержцем – не держи около себя ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты сам лучше всех. Тогда будешь твердо держать власть и все будут в твоих руках. А если вокруг тебя будут более мудрые люди – то ты просто будешь вынужден их слушаться и подчиняться им».
По Курбскому, Грозный от таких рекомендаций пришел в полный восторг и заявил: «Если бы мой отец был жив, и он не смог бы дать мне такого полезного совета!» В «Истории...» Курбский, комментируя этот эпизод, заочно обращался к Топоркову: «О сын дьявола! Зачем ты всеял искру безбожную в сердце царя христианского, от этой искры по всей Святой Руси такой пожар лютости разгорелся, прелютейшая злоба распространилась, какой никогда в нашем народе не бывало!»
[73]
Этой фразе вслед за Курбским поздние историки придавали большое значение. Считалось, что она произвела перелом в сознании царя. На ее основе делался вывод, что совет Топоркова послужил одной из причин изменения политического курса, разгона «правительства реформаторов» – «Избранной рады», перехода к опричному террору.
Оснований сомневаться в возможности встречи царя как с Максимом Греком, так и с Вассианом Топорковым вроде бы нет. В присутствии Курбского в свите царя, как уже говорилось, тоже. А вот в точности описания князем этих встреч усомниться можно. Совершенно очевидно, что весь рассказ Курбского подчинен идее обличения царя, противопоставления праведного совета неправедному, обоснованию, почему Иван Грозный выбрал в качестве духовного ориентира дьявола, а не Бога.
Примечательно, что Вассиан Топорков, видимо, никогда не произносил роковых слов – или же Курбский их сильно, скажем так, подредактировал. Об этом неопровержимо свидетельствует то обстоятельство, что Курбский в своих сочинениях цитирует речь Топоркова... по-разному. Если в Третьем послании царю Ивану Грозному, сочиненном в 1579 году, князь вкладывает в уста бывшего коломенского епископа высказывание: «не держи при себе мудрых советников» (и не более того!), то в «Истории...», написанной через несколько лет, от Вассиана якобы исходит уже целая концепция: «Хочешь быть самодержцем – не держи около себя ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты сам лучше всех». Эти советы – не одно и то же...
Историк Б. Н. Флоря обратил внимание, что сам Иван Грозный нигде не упоминал о своей встрече с Топорковым и никогда не использовал выражения, близкого по смыслу к высказыванию: «Не держи советника умнее себя»
[74]. Эта идея либо была чужда, либо просто не заинтересовала Ивана Васильевича. Курбский просто придумал ее судьбоносное влияние на царя.
Мы специально настолько подробно остановились на разборе рассказа Курбского о Кирилловском «езде», чтобы для читателя стали понятней как особенности творчества князя, так и его, скажем так, моральный облик. Тем не менее до сих пор в учебниках и научно-популярных книгах можно прочесть обличительный рассказ об упрямом и глупом царе Иване, «злобесном» Вассиане Топоркове и мудрых и гуманных советниках Андрее Курбском и Максиме Греке.
Жизнь в боях и походах
Андрей Курбский вернулся на театр военных действий в новых чинах. В октябре 1553 года при выходе на Коломну по вестям о набеге ногаев: Исмаил-мурзы, Ахтара-мурзы и Юсупа – он выступал первым воеводой полка левой руки (второй – М. П. Головин). 6 декабря 1553 года первым воеводой сторожевого полка (под его началом были М. И. Вороной-Волынский и Д. М. Плещеев) Курбский отправился на усмирение казанских татар Арской и Луговой стороны, «места воевать, которые не подчинились государю». 8 сентября 1555 года он вновь был послан в Казань вместе с Ф. И. Троекуровым для борьбы с партизанским движением поволжских народов.
Участие князя в покорении народов бывшего ханства длилось несколько лет. Курбский винил в карательных акциях царя. При этом гибнущих от рук «усмирителей» татар и черемисов князю было нисколько не жаль. Ему было жаль себя – что он вместе с другими воеводами потратил столько времени и сил на резню этих «варваров». А виноват во всем был царь – с точки зрения боярина, мятеж татар произошел по воле Бога, который таким образом еще раз наказал русского монарха за самовольное правление и нежелание следовать советам умных людей. Курбский здесь был в чем-то прав: после покорения Казани некоторые воеводы советовали государю зазимовать с войском в Казанской земле, чтобы по горячим следам уничтожить все очаги сопротивления. Царь же осенью 1552 года увел армию на Русь, и поэтому потом понадобилось опять посылать полки для «зачистки» поволжских лесов.
История не знает сослагательного наклонения – Курбский в своих оценках несомненно прав, указывая на то, что взятие столицы ханства вовсе не означало автоматическое подчинение русским всей территории Поволжья, населенной татарами, чувашами, башкирами, вотяками и т. д. Но можно ли было добиться этого подчинения зимовкой войска в чужой, незнакомой земле, в самом эпицентре неизбежной партизанской войны, с риском подвергнуть армию голоду и болезням? Россия к середине XVI века не имела опыта обустройства столь многотысячного войска на зимних квартирах на оккупированной территории. Был опыт дальних многомесячных походов малыми силами, но не лагерных зимовок в условиях постоянных боевых действий. То, что предлагал Курбский, на первый взгляд выглядит правильно, но при ближайшем рассмотрении оказывается безответственной авантюрой.
Судя по всему, Курбский воевал в Казанской земле несколько лет, с осени – зимы 1553 года по 1556 год. Он был там не непрерывно, а выезжал на Русь по крайней мере однажды, в 1554 году, поскольку в 1555 году у него родился сын. Несмотря на всю досаду от участия в негероической и утомительной карательной акции, князь считал себя носителем высокой миссии: недобитые враги подняли мятеж. Срочно посланные на подавление бунтовщиков Курбский с товарищами были вынуждены исправлять ошибку царя. Как с гордостью писал князь, «и с тех пор стала покорной Казанская земля царю нашему». Таким образом, подлинным покорителем Казани, с точки зрения князя, является он сам и его соратники-воеводы. А вовсе не Иван Грозный...
После возвращения с окраины Российского государства в июне 1556 года Курбский в первый раз упомянут в источниках с боярским чином. Во время выхода к Серпухову он назван уже не воеводой, а состоящим в свите государя. В списке членов Боярской думы его имя находится на последнем, десятом, месте. Однако вхождение в состав Боярской думы мало сказалось на дальнейшей карьере Курбского. Он по-прежнему подвизался на военном поприще. Уже в осенней росписи 1556 года по полкам на южных рубежах он опять значится первым воеводой полка левой руки, стоявшего в Калуге (второй – М. П. Головин). Весной 1557 года при аналогичной росписи князь выступает в знакомой нам должности второго воеводы полка правой руки под командованием П. М. Щенятева. Войска стояли в Кашире.
Примечательно, что об этих событиях, равно как и о получении боярского чина, в «Истории...» нет ни слова. Неужели пожалование боярства для князя оказалось столь не важным, что он счел возможным умолчать о нем на страницах своего сочинения? Либо для князя из древнего рода ярославских князей московский боярский чин был не столь уж и значим, тем более что в силу постоянной занятости в военных походах Курбскому не довелось много позаседать в составе Думы. Или факт возвышения, облагодетельствования со стороны царя не укладывался в замысел «Истории...», посвященной обличению несправедливого и неблагодарного в отношении своих верных слуг государя? И поэтому воевода решил вовсе не упоминать своего назначения?
«Промышлять на инфлянтов!»
Взлет военной карьеры князя связан с началом Ливонской войны. Среди войн, которые вела Россия на протяжении своего существования, Ливонская – одна из самых незнаменитых. По формальным показателям она, казалось бы, должна быть в центре внимания общественной мысли. Во-первых, если не считать Кавказской кампании 1817 – 1864 годов, это самая долгая в истории Отечества война, которая длилась почти 25 лет, с 1558 по 1583 год. Во-вторых, это первое масштабное столкновение России с несколькими европейскими державами одновременно. В-третьих, это одна из главных страниц истории внешней политики Ивана Грозного – а все деяния этого царя всегда вызывали повышенный интерес потомков. В-четвертых, это кампания за передел Прибалтики, которая привела к серьезным изменениям баланса сил в регионе: гибели Ливонии, возвышению Польши, умалению роли России. В-пятых, это последняя европейская война с участием прибалтийских рыцарских орденов, знаменовавшая собой закат северных крестоносцев.
В середине XVI века сошлись несколько факторов, из-за которых передел балтийского мира стал неизбежен. Уходила в прошлое эпоха немецких рыцарских орденов, Тевтонского и Ливонского, которые господствовали в регионе с XIII по XV век. Они выродились и в военном, и в политическом, и в идейном отношении. Рыцарей больше занимали внутренние распри между магистрами и епископами, чем поддержание былой славы и влиятельности.
Сокрушительный удар по орденам нанесла проникшая на Балтику в 1520-е годы Реформация. Она окончательно отколола от рыцарей города, которые и раньше-то были не сильно послушными. А поскольку именно крупные торговые города составляли основу экономического процветания края, было очевидно, что без поддержки городов деградация орденов – лишь вопрос времени.
С конца XV века слабнут позиции на Балтике торгового союза германских городов – Ганзы. Она начинает постепенно уступать свое доминирование молодым и «голодным» странам – Дании, Швеции, России, Польше. Эти государства возникли на несколько веков раньше, но именно в конце XV – начале XVI века они приходят на Балтику в новом качестве.
Швеция обрела независимость в 1523 году после распада Кальмарской унии (объединение в 1397 – 1523 годах Норвегии и Швеции под эгидой Дании) и теперь хотела занять в Балтийском регионе подобающее ей место. Дания же, наоборот, искала компенсацию взамен утраченного влияния на Швецию. Взоры обеих стран обращались на Ливонию как добычу легкую, слабую и в то же время способную удовлетворить захватнические аппетиты.
Польша после победы над крестоносцами в Тринадцатилетней польско-тевтонской войне 1454 – 1466 годов не собиралась останавливаться на достигнутом. По результатам войны она получила Гданьское Поморье, Мариенбург и Эльблонг – так называемую Королевскую Пруссию, Хелминскую и Михаловскую земли и, кроме того, территорию Варминского епископства. Оставшаяся часть государства Тевтонского ордена, так называемая Орденская Пруссия, со столицей в Кенигсберге, признала зависимость от Польши. В 1525 году Тевтонский орден был секуляризирован, превращен в герцогство Пруссия, и последний магистр тевтонцев и первый прусский герцог Альбрехт Гогенцоллерн склонил колени перед королем Сигизмундом I на центральной площади польской столицы Кракова. Место, где колени надменного рыцаря коснулись польской мостовой, сейчас украшает мемориальная доска с гордой надписью: «Прусская присяга».
На очереди оказывался Ливонский орден, считавшийся «младшим отделением» Тевтонского. Агрессивную политику Польши в этом вопросе поддерживал древний враг крестоносцев – Великое княжество Литовское
[75]. И поляки, литовцы видели в гибели Тевтонского ордена и ослаблении Ливонского шанс отомстить разом за все – за сотни и тысячи рыцарских набегов на литовские и польские земли в XIII – XV веках, за политические интриги, когда орден препятствовал заключению этими странами выгодных договоров с Европой. А захват земель ордена был бы материальной компенсацией за все беды и лишения, которые орден причинил народам Восточной Европы.
Особую роль в разжигании конфликта играла Россия, заинтересованная в установлении полного контроля над балтийской посреднической торговлей, которую вели ливонские города. В литературе часто можно встретить точку зрения, будто бы Россия стремилась выйти к Балтийскому морю. Это мнение основано на недоразумении – русские в XVI веке и до войны владели побережьем Финского залива от устья Невы до устья Наровы, то есть примерно такой же территорией, какая есть у России сегодня (сегодня Российская Федерация владеет еще и частью северного побережья Финского залива, от Санкт-Петербурга до Выборга).
Однако это побережье не было приспособлено для морской торговли: полностью отсутствовали порты, торговые фактории, флот и прочая необходимая инфраструктура. Зато все это было в соседней Ливонии, которая выступала посредником, перепродающим русские товары в Европу, а европейские в Россию. Россия хотела получать прибыль от морской торговли, и решение напрашивалось само собой: надо было извлечь эту прибыль, поставив ливонское торговое посредничество под свой контроль. Это можно было сделать в виде взимания дани, если ливонцы захотят откупиться и при этом не пустить русских в свою торговую инфраструктуру. Или – через агрессию и вторжение, путем прямого захвата Россией территории Ливонского ордена, установления русского контроля над всей ливонской торговой инфраструктурой. Будучи неспособной в XVI веке создать на должном уровне такую собственную торгово-морскую инфраструктуру, Россия хотела захватить уже готовую, отлаженную и эффективно работающую негоциантскую систему в соседней стране, кажущейся крайне слабой и беззащитной.
Все эти желания и чаяния всех стран Балтийского региона предполагали одно и то же: Ливонский орден должен прекратить существование и послужить во благо других государств своими территориями, городами, деньгами и прочими ресурсами и богатствами. Абсолютно все соседи смотрели на Ливонию как на потенциальную добычу. Это и спровоцировало в XVI веке целый ряд балтийских войн, в число которых входит и Ливонская.
Обратимся к предыстории конфликта. В 1551 году истекло 30-летнее перемирие Ливонии и Московии. Увлеченные внутренними распрями, власти ордена не спешили продлевать договор. Они выслали в Москву посольство только в 1553 году. Дипломаты планировали продолжить перемирие на целых 50 лет.
С 28 апреля по 1 июня 1554 года в русской столице прошли переговоры, на которых ливонцев ожидал сюрприз. Им предъявили целый букет обвинений, каждое из которых было чревато войной: «неисправление» (то есть несоблюдение предыдущих договоренностей), гонения на православные общины в Ливонии, поругание православных храмов, препятствия русско-европейской торговле, чинимые путем арестов мастеров и отдельных видов товаров, невыгодное для русских посредничество в торговле и даже нападение ливонцев из Нейгауза на псковские земли вокруг Красногородка и обида, причиненная послу новгородского наместника. Искупить свои «вины», как утверждали московские дипломаты, Ливония может, только заплатив за много лет так называемую «юрьевскую дань» и выполнив другие требования России.
Ливонцы попробовали возражать. Они сразу заявили о готовности вернуть церкви, если православные священники смогут доказать на них свои права. Новгородский посол лжет, никто его не обижал. Он был хорошо принят, но устроил пьяный дебош. Его люди били стекла в домах добропорядочных граждан и пытались ворваться внутрь с целью изнасиловать немецких женщин. Что касается торговых запретов, то ливонцы всего лишь выполняют указ императора, поэтому просьба все вопросы и претензии по этому поводу адресовать в Священную Римскую империю. Что же до принудительного посредничества в торговых делах, то оно распространяется не только на русских, но на всех иноземных купцов вообще, ибо «города живут торговлею».
Главными (и наиболее невыполнимыми) для ливонцев были требования уплаты так называемой «юрьевской дани». Признание законности претензий русского царя означало бы не только финансовые потери, но и признание орденом своей вассальной зависимости от Московии – ведь кто платит дань, тот и подчиняется. «Юрьевская дань» упоминалась в документах еще с 1463 года. Казус заключался в том, что каждый раз при заключении русско-ливонского перемирия составлялось три договора: ливонско-новгородский, ливонско-псковский и дерптского (юрьевского) епископа с Псковом. Пункт о дани содержался лишь в последнем договоре и распространялся только на Дерпт (Юрьев). Ее выплата епископом саботировалась, а русская сторона до 1554 года особо не настаивала.
Поскольку происхождение дани было туманно, то вокруг этого вопроса сразу же возникло несколько легенд. Одна из них гласила: когда-то ливонцы платили русским с деревьев, где были пчельники, по шесть ливонских солидов в год. Однако потом «при возрастающем множестве людей леса обратились в равнины», о плате вообще забыли. А Иван IV «распространил эту плату, на каком-то широком толковании, с каждого дерева на каждую человеческую голову».
Ливонский хронист Бальтазар Рюссов приводил другую легенду: в пустоши, отделявшей Нейгауз от Пскова, местные крестьяне имели несколько сот пчельников. Между Дерптом и Псковом происходили постоянные стычки, кому брать дань с пасечников. Наконец договорились, что русские будут ежегодно получать по пять пудов меда. Потом вопрос о «медовом сборе» забылся и был в 1554 году реанимирован Грозным, но в совершенно ином виде. Вместо Дерптской области он распространялся на всю Ливонию, и вместо нескольких пудов меда Москва требовала по одной марке с каждого жителя плюс недоимки за все годы. В итоге набегала весьма внушительная денежная сумма.
Согласно другим источникам, происхождение дани связано главным образом с так называемой «десятиной правой веры» (выделением специальных денег на постройку и содержание православных церквей в Дерпте). В 1554 году русские потребовали от ливонцев восстановить закрытую в 1548 году дерптскую Никольскую церковь и возместить все недоимки на содержание православных храмов, накопившиеся за многие годы. Платить их теперь должна была вся Ливония.
На самом деле даннические отношения Дерпта и прилегающих местностей с русскими князьями были очень запутанными и восходили еще к XIII – XIV векам. Стороны неоднократно заключали различные договоры, то вводившие дань, то ее дезавуирующие. Разобраться в этом хитросплетении международного права, уходившим вглубь веков, было очень трудно. Отсюда и множество легенд, и недоумение ливонских послов, и настойчивость русских дипломатов, прекрасно понимавших, что при таком запутанном состоянии дел от Ливонии можно требовать чего угодно.
Всего Россия требовала 6 тысяч марок (около тысячи дукатов, или 60 тысяч талеров). Для сравнения можно привести следующий факт: в 1558 году при взятии Дерпта в доме только одного (!) дворянина Фабиана Тизенгаузена было конфисковано 80 тысяч талеров – больше, чем требовалось собрать со всего населения для предотвращения войны! Но ливонцы платить не хотели и подписали обязательства о сборе необходимой суммы только под недвусмысленной угрозой русского дипломата Ивана Висковатого, что «царь сам пойдет за данью».
Соглашение было составлено в Москве и окончательно оформлено 15 июня 1554 года новгородским наместником Дмитрием Палецким. Оно содержало положение о 15-летнем перемирии при условии выплаты через три года положенной дани, восстановлении русских церквей, пострадавших от Реформации, свободы торговли для русских купцов как в самой Ливонии, так и через ее порты с Ганзой (кроме военного снаряжения), беспрепятственного проезда иноземцев через Ливонию в Московию и обратно, запрета заключения орденом союза с Польшей и Литвой, направленного против России. Ливонские послы документ подписали. Если бы орден выполнил принятые на себя обязательства, возможно, Ливонской войны и не было бы.
Однако новый ливонский магистр, Генрих фон Гален, опротестовал русско-ливонский договор 1554 года. Он заявил, что послы превысили свои полномочия, и руководство ордена не будет выполнять достигнутых договоренностей. Никакого сбора дани не велось. Ливония надеялась отпущенные на собирание денег три года прожить спокойно, а там, мол, будет видно.
Русская дипломатия при заключении договора 1554 года, а главное, при отслеживании его реализации явно недооценила сложность ситуации. Дело в том, что в 1550-е годы к подготовке агрессии против Ливонии приступило другое государство – Королевство Польское и Великое княжество Литовское. Его поддерживала Пруссия – герцогство, еще недавно бывшее Тевтонским орденом, «старшим» и «главным» в союзе Тевтонского и Ливонского орденов. Вассальному Прусскому герцогству было трудно смириться с тем, что Ливония сохранила как орденскую структуру государства, так и независимость.
План аннексии Ливонского ордена был разработан еще в 1552 году на тайных встречах польского короля Сигизмунда II Августа с прусским герцогом Альбрехтом в Крупишках и Брайтенштайне. Главным мотивом будущей интервенции было нежелание уступить русским: Ливония должна быть превращена в лен Ягеллонской монархии, чтобы «не достаться Московии». Причем, как и Россия, Польша апеллировала к очень древним, забытым и никогда не исполнявшимся договорам: в 1366 году император Священной Римской империи Карл IV Люксембургский признал за польским королем Казимиром Великим и его наследниками титул протектора Рижского архиепископства. Теперь Сигизмунд срочно «вспомнил» об этом ягеллонском наследстве.
Путем интриг ему удалось добиться назначения на пост рижского архиепископа своего родственника, Вильгельма Бранденбургского, брата прусского герцога Альбрехта. Дальнейший ход событий было предсказать нетрудно: Вильгельм быстро вошел в конфликт с руководством ордена. Рыцари оказались людьми суровыми, не склонными терпеть поведение зарвавшегося архиепископа и его заместителя – коадъютора Христофора Мекленбургского. В 1556 году Вильгельм и Христофор при поддержке Польши подняли в Ливонии вооруженный мятеж. 10 мая 1556 года мятежники обратились к Сигизмунду с официальной просьбой о военной интервенции. Корона получила повод для вторжения в Ливонию.
Руководство ордена растерялось, но положение спас своими решительными действиями коадъютор ордена Вильгельм Фюрстенберг. Он, не колеблясь, применил против бунтовщиков силу. Финансовую помощь оказала Рига, давшая средства для наемного войска. Рыцари взяли и разграбили замок рижского капитула Кремон, 21 июня был сожжен замок Роненбург. 28 – 29 июня 1556 года орденские силы осадили замок Кокенгаузен, центр восстания. «Пятая колонна» была разгромлена. Эти события вошли в историю под названием «война коадъюторов».
Победа над мятежниками незначительно облегчила положение Ливонии. Дважды, в 1556 и 1557 годах, Польша и Литва подводили к ее границам войска, угрожая вторжением. Нервы у рыцарей не выдержали, и 5 сентября 1557 года между Короной и Ливонией был подписан Позвольский мир. Он заключал в себе несколько соглашений. Первое состоялось между магистром и рижским архиепископом. Вильгельм был восстановлен в своей должности, Христофор стал его коадъютором, орден платил епископу 60 тысяч талеров за «военные издержки». Орден также обязался компенсировать весь урон, который нанес Рижскому архиепископству в ходе «войны коадъюторов». Таким образом, мятежники, проигравшие военное столкновение, в итоге оказались победителями.
Второе соглашение было заключено между магистром и польским королем. Фюрстенберг униженно просил у Сигизмунда прощения за то, что он посмел обидеть его родственника, Вильгельма. Для литовских купцов в Ливонии вводилась полная свобода торговли. Существующая граница между Литвой и Ливонией, утвержденная соглашением 1473 года, признавалась спорной, и для ее уточнения стороны обязывались выслать комиссаров. Подобные положения договора фактически узаконивали право Сигизмунда вмешиваться во внутренние дела ордена. Это породило среди современников много толков – будто бы уже по Позвольскому миру 1557 года Ливония подчинилась польской короне.
Кроме того, 14 сентября 1557 года Фюрстенберг подписал с Сигизмундом отдельное союзное соглашение, направленное против России. Правда, в нем был пункт, что ливонско-польский союз вступит в силу только через 12 лет – чтобы не нарушить условия русско-ливонского договора 1554 года, по которому запрещалась сама возможность образования военного блока Польши и Ливонии. Кроме того, стороны обязывались не пропускать в Россию мастеров и стратегические товары.
Позвольский мир открывал прямую дорогу к грядущей Ливонской войне: несмотря на все оговорки, он грубо нарушал условия русско-ливонского соглашения 1554 года. Ведь Ливония обязалась в нем без ведома Москвы не заключать союзы с другими державами. А тут Позволь...
К сожалению, у монархов и дипломатов XVI века не хватило умения или, скорее всего, желания найти мирные решения этих проблем. Дело неудержимо катилось к войне за раздел сфер влияния в Прибалтике между европейскими державами. Доля вины за это лежит и на России – она действовала слишком примитивно, прямолинейно, без учета устремлений Польши, не считаясь с мнением других европейских держав. Московские посольские службы равнодушно отнеслись к «войне коадъюторов», расценивая ее как внутреннее дело ордена. Они не смогли увидеть в ней признак готовящегося раздела Ливонии европейскими странами. Трудно сказать, что было причиной такой самонадеянной позиции: недостаточная информированность русской разведки или самоуверенность Ивана Грозного. Но события быстро стали развиваться по самому неблагоприятному сценарию.
В 1557 году трехгодичный срок для собирания «юрьевской дани» истек, но в Москву она не поступила. Вместо этого прибыли ливонские послы Гергард Флеминг, Валентин Мельхиор и Генрих Винтер, пытавшиеся пересмотреть условия договора 1554 года. В декабре 1557 года прошли довольно напряженные переговоры. Дипломатам удалось договориться о снижении размеров дани до 18 тысяч рублей, плюс ежегодно Юрьев должен был вносить по тысяче венгерских золотых. Царь согласился, но потребовал немедленной уплаты, а у дипломатов денег с собой не оказалось. Они пытались занять необходимую сумму на месте, у московских купцов. Москвичи были склонны дать денег, поскольку опасались: если неудовлетворенный неплатежом дани царь развяжет войну в Прибалтике, то придет конец всей торговле в регионе: и русской, и ганзейской, и ливонской.
Но давать ссуду запретил сам Иван Грозный. Он был возмущен поведением послов, желающих откупиться «чужими руками», через заем у русских купцов. Результаты гнева Ивана Васильевича предвидеть было нетрудно: «царь сам пошел за данью». Перед отъездом ливонских дипломатов позвали к обеду и... подали им пустые блюда.
В конце 1557 года Россия приняла решение о демонстрационном карательном походе в Ливонию. Его целью было заставить неплательщиков выполнить обязательства, устрашить, дать понять ордену, что уплата дани лучше разорительной войны. В конце января 1558 года восьмитысячный русский отряд вторгся на территорию Ливонии. Маршрут похода представлял собой полукруг от псковской до нарвской границы западнее Чудского озера, преимущественно по землям Дерптского епископства, с которого главным образом и вымогалась дань.
Поход носил специфический характер. Московиты прошли рейдом по земле ордена. При этом они не брали городов и замков, но картинно осаждали их, жгли и грабили посады, разоряли округу. Словом, это была акция устрашения, демонстрация силы, сопровождавшаяся грабежом. За 14 дней боев было сожжено четыре тысячи дворов, сел и поместий.
С первых же дней похода русские воеводы в Ливонии начали искать пути к миру. В феврале 1558 года от имени командовавшего войсками татарина Шигалея рассылались грамоты, в которых нападение объяснялось тем, что ливонцы не сохранили верность слову, данному русскому царю. И если орден исправится, Шигалей сам готов ходатайствовать перед царем о мире. «Рэкетирский» характер войны, в общем, понимали и сами ливонцы. Современник событий Бальтазар Рюссов писал: «Московит начал эту войну не с намерением покорить города, крепости или земли ливонцев, он только хотел доказать им, что он не шутит, и хотел заставить их сдержать обещание».
В январском походе 1558 года на Ливонию Курбский и П. П. Головин возглавляли сторожевой полк. Под их началом находились воеводы И. С. Курчов, М. Костров, П. Заболоцкий. Войска благополучно, практически не встречая сопротивления, прошли рейдом по Ливонии и вернулись домой. Курбский так описывал свои впечатления от новой кампании:
«Целый месяц ходили мы по ней (Ливонии. – А. Ф), и нигде не дали они нам сражения. Из одной только крепости вышли против наших разъездов и тут же были разбиты. Прошли мы по их земле, разоряя ее, больше 40 миль. Вошли мы в Лифляндию из большого города Пскова и, обойдя вокруг (вдоль западного побережья Чудского озера. – А. Ф), благополучно вышли из нее у Ивангорода. Вывезли мы с собой множество разной добычи, потому что страна там была очень богатая, а жители ее впали в такую гордыню, что отступили от христианской веры, от обычаев и добрых дел своих предков, от всего удалились и ринулись все на широкий и просторный путь, то есть в обильное пьянство и невоздержанность, долгий сон и лень, несправедливости и междоусобное кровопролитие...»
[76]
Россия считала начатую в Ливонии войну краткосрочным и незначительным локальным конфликтом. Она была уверена, что орден не будет упорствовать, как самоубийца, быстро соберет деньги и заплатит требуемую дань. Никто из потенциальных союзников Ливонии – ни Польша, ни Литва, ни Священная Римская империя зимой 1558 года не спешили защищать орден от вторжения русских войск. Все ранее достигнутые договоренности остались на бумаге. Ливонцы оказались брошенными на произвол судьбы, и их взволнованные послы напрасно обивали пороги европейских монархий...
13 марта 1558 года Вольмарский ландтаг приступил к обсуждению вопроса, платить или не платить русскому царю, а если платить – то откуда взять денег. Решено было начать сбор средств путем контрибуций с сельского населения и займов у горожан. В городе Пернове дошли до того, что для уплаты пожертвовали даже часть церковной утвари. Рига, Ревель и Дерпт собрали-таки 60 тысяч талеров, то есть, пока магистр с епископами продолжали выяснять, кто же возьмет на себя финансовое бремя, откуп решили вести города. В конце апреля 1558 года новое посольство во главе с Готардом Фирстенбергом и Иоганном Таубе выехало в Москву. Дипломаты везли требуемую дань.
Однако логика развития конфликта уже изменила мнение Ивана Грозного о перспективах войны в Ливонии и вопрос о дани стал неактуальным. К тому же с собранной данью происходили чудеса: 60 тысяч по дороге непонятным образом превратились в 40 тысяч. Иван Грозный отказался принимать остатки разворованных денег. Царь потребовал личной явки магистра и архиепископа, которые должны «ударить челом всею ливонскою землею», как это уже сделали казанский и астраханский цари. А уж великий князь решит, как с ними поступить. Послы вернулись ни с чем, а возвращенную ими сумму присвоил себе ливонский магистр, заявив, что они все равно были собраны на нужды ордена.
Изменение позиции русского правительства было связано с майскими событиями 1558 года, когда неожиданно для всех пала Нарва. Часть горожан послала делегацию, уполномоченную заключить с русскими мир при условии сохранения Нарвой значительной части своих торговых и городских привилегий. Русские воеводы охотно пошли им навстречу, хотя в самом ливонском городе такие действия вызвали неоднозначную реакцию. Далеко не все нарвцы считали возможными любые соглашения с Россией.
Дальнейшие события не совсем ясны. Точно известно только одно – 11 мая 1558 года в Нарве случился пожар. Согласно большинству источников, загорелся дом парикмахера Кордта Улькена, затем огонь перекинулся на соседние дома. Вместо того чтобы тушить пламя, жители Нарвы бросились укрываться от огня в замке, кто не успел – хоронился в крепостном рву. Решив, что начался штурм, пехота построилась на городской площади и заняла позиции у ворот, но, так и не дождавшись нападения противника, от огня и дыма кнехты ушли в замок.
Пожар кинулись тушить стоявшие на другом берегу ивангородцы и московские войска. Через реку Нарову переправлялись наспех, чуть ли не на выломанных дверях, бревнах и т.д., при этом, по словам летописца, никто не утонул – все были «яко ангелом носимы». Через Русские (Водяные) ворота у замка вошли отряды под началом А. Д. Басманова и Д. Ф. Адашева, через Колыванские ворота – И. Бутурлина. Помимо борьбы с огнем московиты сразу же открыли артиллерийский огонь по замку из ливонских орудий, которые они нашли брошенными на городских стенах. Немцам же ответного огня организовать не удалось – при первом же выстреле на артиллерийской площадке башни Герман орудие взорвалось, нанеся вред всей позиции.
Русские предложили всем, кто хочет, покинуть город с имуществом, которое люди смогут унести в руках. Для тех, кто останется, царь обещает выстроить новые дома. Осажденные ответили: «Отдают только яблоки да ягоды, а не господские и княжеские дома». Дальнейшие переговоры выявили разницу менталитета: ливонцы утверждали, что нападение на Нарву незаконно, так как еще не закончились московские переговоры представителей ордена с Иваном IV. Русские в ответ сказали, что им нет дела до переговоров: Нарву Бог наказал за грехи и дал ее в руки православным, и они не могут от этого отказаться.
В цитадели было три бочки пива, немного ржаной муки, вволю сала и масла и пороху на полчаса стрельбы. С такими ресурсами сопротивляться было бесполезно. Начались переговоры о сдаче, ливонцы угрюмо наблюдали их завершение: русский воевода велел принести воды, при всех умылся и торжественно приложился к образу, с клятвой, что отпустит гарнизон замка и сдержит все данные обещания. Ночью начался исход из замка. Уцелевшие кнехты, рыцари, жители Нарвы, не пожелавшие оставаться с московитами, ушли к Везенбергу.
Курбский же в своей «Истории...» воспроизводит официальную легенду о чуде иконы Божьей Матери, явленном при взятии Нарвы. Он рассказывает, как «немцы, могущественные и гордые... еще с утра напившись и нажравшись, начали против всякого чаяния стрелять из больших пушек по русскому городу. Много побили они христиан с женами и детьми и пролили крови христианской в эти великие и святые дни: они, находясь в перемирии, подтвержденном клятвами, стреляли без перерыва три дня, не унялись даже в день Воскресения Христова». Ивангородский воевода, благочестиво спросив разрешения у Ивана Грозного, благословясь, начал ответный обстрел Нарвы. По Курбскому, ливонцы оказались совершенно не готовы к такому повороту событий и тут же запросили прекращения огня и перемирия на четыре недели.
Столь неприятный сюрприз, как ядра русских пушек на улицах Нарвы, привел местных немцев в немалое раздражение. Они искали, на чем бы сорвать злость. Курбский рассказывает, что бюргеры «...не отступились от своих обычаев, то есть великого пьянства и оскорбления христианских догматов. И вот, найдя и увидев в тех комнатах, где когда-то жили у них русские купцы, икону Пречистой Богородицы... хозяин дома с некоторыми гостями-немцами начал поносить ее, говоря: „Этот идол был поставлен для русских купцов, а нам в нем теперь нет нужды, давайте возьмем и уничтожим его“. Ведь и пророк сказал когда-то о таких безумных: „Секирой и топором разрушая, а огнем зажигая святыню Божию“. Подобным образом вели себя и эти родственники по безумию – сняли они со стены образ и, приблизившись к большому огню, где варили в огне обычное свое питие, ввергли его тотчас в огонь».
Князь с восторгом повествует, как из очага ударило пламя, в мгновение ока разнесенное внезапно поднявшейся бурей по городу. Нарва запылала. Так Богородица отомстила немцам за святотатство. Увидев пожар, русские пошли на штурм города, который закончился довольно быстро. Видя полную бесперспективность оказания сопротивления, ливонцы начали переговоры с единственной просьбой: они сдают город, но их выпускают из него с семьями и всем имуществом, которое они смогут на себе унести. Курбский злорадствует в отношении превратностей судьбы жителей Нарвы: еще утром они проснулись благополучными и уважаемыми бюргерами в богатом ливонском городе, а теперь «сразу же, часа за четыре или пять, лишившись всех вотчин, высочайших хором и златоукрашенных домов и потеряв богатства и имущество, отбыли с унижением, стыдом и великим срамом, словно нагие, поистине явился на них знак суда еще до суда, чтобы другие научились и боялись бы хулить святыни. Это был первый немецкий город, взятый вместе с крепостью»
[77].
Падение Нарвы 11 мая 1558 года резко изменило характер войны. Если раньше она представляла собой локальную карательную акцию, направленную на вразумление ливонцев, не желающих платить дань, то теперь перед Иваном Грозным открылись новые волнующие перспективы. Он осознал, что, захватив города, порты и крепости Ливонии, он получит гораздо больше, чем какую-то дань. А взятие Нарвы продемонстрировало, что орден не способен оказать серьезного сопротивления, а горожане склонны не воевать, а договариваться с победителями.
С этого момента Россия ведет в Ливонии откровенно захватническую войну, направленную на аннексию земель и городов. Боевые действия продолжались всю весну и лето. Курбский все время находился в самых «горячих точках» этой кампании. Вместе с Д. Ф. Адашевым он командовал передовым полком основных сил русской армии. Вместе с П. И. Шуйским князь возглавил глубокий рейд по территории ордена. Всего за лето 1558 года в Ливонии было взято около 20 городов, в том числе один из крупнейших центров – город Дерпт (совр. Тарту), который был переименован в Юрьев и стал столицей Русской Ливонии. Курбский называет эту кампанию «великой и светлой победой».
Во второй половине 1558 года Курбский был отозван с ливонского фронта. Вместе с Ф. И. Троекуровым и Г. П. Звенигородским в декабре он оказался воеводой в Туле «по царевичевым вестем, как поворотил от Мечи», то есть из-за сообщения о продвижении войск крымских татар под командованием сына хана царевича Мухаммед-Гирея. На южной границе князь служил до весны 1560 года. Последняя известная нам его должность на юге – второй воевода полка правой руки (первый – И. Ф. Мстиславский, третий – М. И. Вороной-Волынский), которую он занял 11 марта 1560 года.
Весной 1560 года Курбский достиг вершины военной карьеры. Он был назначен первым воеводой большого полка, то есть командующим крупной войсковой группой, которую повел «из Юрьева войною в немцы». Князь описывает, как он был послан Иваном IV в Ливонию в качестве последней надежды якобы утратившей боевой дух русской армии:
«...Ввел меня царь в покой свой и вещал мне словами, насыщенными милосердием и весьма любезными, а сверх того, с посулами многими: „Принуждают меня, – сказал он, – сбежавшие военачальники мои или самому пойти на германцев, или тебя, любимца моего, послать. Да поможет тебе Бог, и вновь вернется мужество к моему воинству. Иди на это и послужи мне верно“»
[78].
Здесь надо обратить внимание на вновь навязываемое князем сопоставление себя с царем: русское войско, морально разложившееся в Ливонии, согласно автобиографии князя, мог спасти и воодушевить либо сам Иван Грозный, либо – князь Андрей Курбский...
Судя по факту высокого назначения, не типичному для военной карьеры Курбского, традиционно занимавшего второстепенные командные должности, какой-то разговор с царем и возложение на князя особой миссии весной 1560 года могли иметь место. Правда, сам Курбский путает дату и утверждает, что данные события происходили спустя четыре года после взятия Юрьева, то есть в 1562 году. Однако дальше он говорит о боях под Феллином, которые, вне всякого сомнения, имели место в 1560 году. Видимо, спустя 20 лет после описываемых событий, при составлении мемуаров князя подвела память.
В мае 1560 года полки под командованием Курбского под Вассенштейном разбивают ливонцев и разоряют провинцию Гарриен. Князь описывает сражение на морском берегу, которое происходило непривычной для Курбского белой балтийской ночью. Ливонцы пытались расстрелять атакующих русских из пушек, но, как заметил воевода Ивана Грозного, «не так пригодились им ночью пушки, как нам стрелы на блеск их огней». Курбский сумел обратить врагов в бегство и загнать их на мост через реку, который подломился под тяжестью бегущих воинов и рухнул в воду, погребая под собой ливонцев. Русским осталось только бродить по полю недавнего сражения и вытаскивать на свет Божий немецких рыцарей и их кнехтов, которые залегли в нескошенном хлебе и пытались там спрятаться. В плен было взято, по словам Курбского, 170 знатных воинов. Потери русских войск в этом сражении составили 16 дворян, «не считая слуг».
Самые крупные сражения, в которых участвовал Курбский, в августе 1560 года развернулись под орденской крепостью Феллин. Ее обороной командовал бывший магистр Фюрстенберг, герой «войны коадъюторов» 1556 года, последний дееспособный магистр Ливонского ордена (обманом сместивший его в 1559 году Готард Кетлер не отличался полководческими талантами, а был озабочен только тем, как бы подороже продать свое государство иностранным державам). Фюрстенберг, узнав, что Феллин станет главной целью русского наступления, хотел перевезти артиллерию и имущество ордена в крепость Гапсаль на морском берегу. Однако он не успел: по команде Курбского русский отряд на лодках прошел по реке Эмбах, высадился в двух милях от Феллина и перерезал его водные коммуникации.
Последним рыцарям Ливонского ордена терять было нечего. Многие из них уже забыли, что они – потомки некогда знаменитых рыцарей-меченосцев, наводивших ужас на всю Прибалтику. Часть членов ордена эмигрировала в Германию, часть стала искать места при дворе прусского герцога... В Ливонии оставались только те, для которых слово «честь» было не пустым звуком, которые относились к своему рыцарскому званию всерьез и собирались погибнуть вместе с орденом. Именно этих людей собрал вокруг себя Филипп фон Белль, военачальник ливонцев. Правда, их оказалось очень немного. Вассалы рыцарей разбежались, в бой согласились идти только наемники, которым было все равно против кого воевать, лишь бы платили.
С отрядом в 900 человек, основную массу которых составляли немецкие наемники-рейтары, под Эрмесом Филипп фон Белль атаковал русский авангард. Северные крестоносцы шли в последнюю атаку в своей истории... Из-за своей дерзости нападение могло оказаться удачным. Немцы выступили в полдень, когда русские войска спешились и отдыхали. Они сумели прорубиться до места, где паслись кони дворянского ополчения. Однако силы были слишком неравны, и ливонский отряд, несмотря на весь героизм, погиб. Филипп попал в плен. Курбский описывает свои беседы с пленным и воздает хвалу его уму и храбрости. Правда, царь Иван не смог разделить восторгов своего воеводы: когда Филиппа привезли в Москву, он начал дерзить и смело заявил московскому государю: «Несправедливо и жестоко овладел ты отечеством нашим, а не так, как подобает христианскому царю». Грозный приказал казнить фон Белля.
Курбский описывает трехнедельную осаду Феллина, артобстрелы, рейды его полка под Венден и под Ригу, хвастается, что в одном из боев лично убил нового военачальника ордена, назначенного вместо Филиппа фон Белля. Во взятом 21 августа 1560 года Феллине в плен попал бывший магистр ордена Фюрстенберг – самое крупное должностное лицо Ливонии, оказавшееся в руках русских.
Дни северных крестоносцев были сочтены, Россия переживала новый военный триумф, покоряя себе третье по счету государство за последние восемь лет (Казанское ханство в 1552 году, Астраханское ханство в 1556 году, теперь – Ливонию). Курбский был победителем казанцев и ливонцев, опытным командиром, достигшим к 1560 году вершины карьеры. Он не подозревал, что пик жизни пройден, и впереди – тяжелые испытания и трудный путь «по ступеням вниз».
Роковой Невель
Относительно дальнейшей карьеры князя летом 1560 года в источниках присутствует некоторая путаница. По одним разрядам, уже в мае 1560 года во время большого похода по Ливонии Курбский был лишен своей высокой должности и являлся только первым воеводой передового полка (второй воевода – П. И. Горенский-Оболенский). Князь участвовал в боях под Феллином, Вассенштейном, Дерптом, Венденом, Вольмаром, в набегах на рижском направлении. В Ливонии он воевал с весны как минимум до конца лета, потому что участвовал в осаде Феллина, которая длилась до 30 августа 1560 года.
По другой разрядной росписи, Курбский был отозван из Ливонии уже летом 1560 года и неожиданно оказался воеводой в Мценске. Думается, что это назначение надо относить ко времени его возвращения после летней кампании 1560 года из Прибалтики, то есть к осени 1560 года. В росписи воевод на южной границе, которая относится или к осени 1560 года, или к весне 1561 года, Курбский значится на традиционной для него должности второго воеводы полка правой руки (первый – И. Ф. Мстиславский)
[79].
О других назначениях Курбского в 1561 году ничего не известно, но можно говорить об изменении характера его карьеры. Вместо высших командных должностей в действующих полках его теперь ставят на малозначительные воеводские посты в прифронтовых городах. Симптомом этого была отправка в Мценск. Данную тенденцию можно оценить как регресс военной карьеры Курбского. До этого он всего один раз был городским воеводой, да и то в самом начале своего пути (в Пронске в 1550 году). С высоты долгожданного поста первого воеводы большого полка на ливонском фронте, наконец-то достигнутого в 1560 году, падать было болезненно. Князь оценивает происходящее как самую черную неблагодарность царя по отношению к своим верным и доблестным воеводам:
«Что же после этого устраивает наш царь? Когда с Божьей помощью храбрецы защитили его от враждебных соседей, тогда он и воздал им: тогда самой злобой отплачивает он за самую доброту, самой жестокостью за самую преданность, коварством и хитростью за добрую и верную их службу»
[80].
В 1562 году Курбский значится на последнем месте в списке воевод, назначенных на один год наместниками Великих Лук (после П. В. Морозова, В. Д. Данилова, царевича Симеона Касаевича, И. И. Турунтая-Пронского). Во главе небольших отрядов князь несколько раз ходил походами в земли Великого княжества Литовского. Вместе с Ф. И. Троекуровым он сжег посады и окрестности Витебска и Сурожа. При этом он был ранен.
Между тем радикально изменилась ситуация на театре боевых действий. Истек срок очередного русско-литовского перемирия. Россия и Великое княжество Литовское поставили своеобразный рекорд по длительности военного противостояния: официально между ними не было мира с 1487 по 1686 год. Краткосрочные войны (в конце XV – первой половине XVI века их было пять: 1487 – 1494, 1500 – 1503, 1507 – 1508, 1512 – 1522, 1534 годов) сменялись недолгими перемириями, как правило, на пять лет. В 1559 году, когда истекал срок очередного перемирия, положение внезапно обострилось. Великое княжество решило воспользоваться тем, что Россия в 1558 году вторглась в Ливонию, и выторговать для себя ряд уступок. Король Сигизмунд II Август прекрасно понимал, что для Москвы крайне невыгодно вмешательство других держав в ливонский конфликт. Тем более что у Короны были свои планы по захвату «инфлянтов». Поэтому литовские дипломаты поставили следующее условие: перемирие с Россией будет продлено, если русские вернут земли великого княжества, захваченные при Иване III и Василии III. Если Иван Грозный откажется от Смоленска – то Литва закроет глаза на его агрессию в Ливонии. Русская дипломатия категорически отвергла подобные претензии, после чего Великое княжество Литовское обвинило Россию в агрессии против Рижского архиепископства, которое возглавлял родственник Сигизмунда Вильгельм Бранденбургский. Переговоры оказались сорванными, перемирие не продлено, уже в августе 1560 года начались первые стычки между русскими и литовскими частями, а в 1561 году между Россией и великим княжеством вспыхнула война, которая в 1570 году завершилась победой Ивана Грозного.
Военная судьба князя на русско-литовском фронте складывалась не слишком успешно. В августе 1562 года состоялась неудачная для него битва с литовцами под городом Невелем. Современники считали боязнь наказания за невельское поражение причиной, побудившей Курбского к измене. Процитируем, например, польского историка XVI века Мартина Вельского:
«В 1563 году осенью на сейме Варшавском получено из Литвы радостное известие о поражении нашими 40 тысяч россиян под московским замком Невлем. Коронный гетман Флориан Зебржидовский, сам будучи болен, отрядил из Озерищ Черскаго каштеляна Станислава Лесневельского с 1500 польских воинов и с десятью полевыми орудиями к Невлю, близ которого расположилось сорокатысячное войско неприятелей. Лесневельский, узнав достоверно о силе их, приказал ночью развести во многих местах огни, чтобы отряд его казался многочисленнее, и стал на выгодном месте, имея с двух сторон воду; рано утром устроил свое войско, расставил орудия в скрытых местах и ждал нападения. Вскоре показались москали: их было так много, что наши не могли окинуть их взором. Русские же, видя горсть поляков, дивились их смелости, и московский гетман Крупский (sic. – А. Ф.) говорил, что одними нагайками загонит их в Москву. Наконец, сразились. Битва продолжалась с утра до вечера. Сначала москали, имея превосходные силы, одолевали, но наши устояли на поле сражения и перебили их весьма много: пало по крайней мере семь или восемь тысяч кроме утонувших и побитых во время преследования. Так Господь Бог даровал нам свою удивительную победу, к великому удивлению москалей. Товарищ Крупского, приписывая ему всю неудачу, упрекал его в проигранной битве. Он же, указав на наше войско, отвечал на упреки: Они еще здесь: попробуй, не удастся ли тебе лучше, чем мне. Я же не хочу измерять своих сил вторично: ибо знаю поляков. Крупский был ранен и, опасаясь, что товарищ обвинит его перед великим князем, бежал к нам: король дал ему поместье Ковель и другие. В гербе его был лев»
[81].
Историки, начиная с Н. Г. Устрялова и С. М. Соловьева, разделяли эту точку зрения. В советской историографии даже считалось, что Курбский специально проиграл битву под Невелем, и это было первым актом его предательства.
Однако есть основания усомниться в подобной трактовке. Прежде всего крупного сражения и не было. Рассказ Мартина Вельского о том, как полторы тысячи поляков с десятью пушками разгромили 40 тысяч русских, был с охотой подхвачен его коллегами. Другой польский хронист XVI века, Мацей Стрыйковский, писал, что русских погибло 3 тысячи, а поляков – 15 человек. По Александру Гваньини, Курбский потерял 15 тысяч только убитыми, не считая пропавших без вести во время бегства. Эти цифры, несомненно, абсолютно фантастичны. В самые лучшие годы при Иване Грозном вся русская армия с немалым трудом могла выставить 50 – 60 тысяч человек, а обычно ее состав колебался от 20 до 40 тысяч, не считая крепостных гарнизонов. А тут 40 тысяч человек оказываются под началом четвертого воеводы Великих Лук, затеявшего небольшую вылазку на литовскую территорию! О соотношении 15 убитых поляков против трех тысяч русских умолчим – такие сказочные цифры были характерны для польской пропаганды времени Ливонской войны.
Русские источники не склонны считать Невельскую битву сколь-либо значимым событием. Псковская летопись сообщает лишь о небольшой стычке. Округу Невеля стали грабить литовские отряды. Преследовать их был послан Курбский. Крупных сражений не случилось. Произошло несколько мелких боев, захват языков. Князь действительно не сумел поймать и разгромить врагов, но ни о каком сокрушительном поражении московских войск не может быть и речи. Иван Грозный упрекал Курбского именно в «непобеде»: «А как же под городом нашим Невелем с 15 тысячами человек вы не смогли победить 4 тысячи, и не только не победили, но и сами от них, израненные, едва спаслись, ничего не добившись?»
[82]
Во всяком случае, в 1562 году Курбскому в вину его неудача под Невелем поставлена не была. Он остался в армии, сохранил командную должность. Никаких следов опалы на Курбского после Невеля усмотреть невозможно. Опала, причины которой нам неизвестны, видимо, началась раньше – в конце 1560 года, и выразилась в отзыве из Ливонии и назначении во Мценск, а затем в Великие Луки. Своими действиями под Луками и далее под Полоцком Курбский, напротив, снискал себе прощение, что и выразилось в назначении его в 1563 году наместником всей Русской Ливонии.
Пропагандистский характер рассказов польских хронистов – и Вельского, и Стрыйковского, и Гваньини – очевиден. Здесь налицо совпадение изображения Курбского с типичным для европейской пропаганды времени Ливонской войны образом «мудрого московита», который постигает всю мощь польского оружия и готов изменить своему царю из-за открывшейся ему истины: превосходства Польши над Россией.
Последняя кампания: Курбский под Полоцком
В конце 1562 года князь Курбский оказался участником Полоцкого похода Ивана Грозного. В ноябре в Москве было принято решение о подготовке крупномасштабной кампании, целью которой был один из крупнейших городов Великого княжества Литовского – Полоцк. Выбор его как объекта главного удара был обусловлен несколькими причинами. Это была крупнейшая крепость на пути от русской границы к столице великого княжества – Вильно. С его падением московская конница выходила на Виленскую дорогу, и мог быть поставлен вопрос о покорении всей Литвы. Кроме того, если посмотреть на карту московско-литовских столкновений в XVI веке, то видно, как зоны столкновений постепенно перемещаются от южных рубежей (Черниговщины и Северщины) на север, к Смоленску и Орше. К 1560-м годам главным регионом, в котором еще не произошло урегулирование отношений путем большой войны, был как раз район Полоцка и Себежа.
Другой причиной выбора Полоцка в качестве объекта нападения была идеологическая. Еще в 1513 году Россия пыталась предложить Священной Римской империи признание своего права на захват Киева, Полоцка и Витебска в обмен на признание права имперских войск на вторжение в Прусские земли, захваченные Ягеллонами. Начиная с 1517 года Полоцк упоминается практически во всех случаях декларирования Москвой территориальных претензий на «исконно русские земли», завоеванные Великим княжеством Литовским. И, хотя вплоть до Ливонской войны эти декларации Россией никогда не претворялись в жизнь, а служили, скорей, средством дипломатического давления на Литву, нападение на Полоцк в 1563 году произвело грандиозный политический эффект. Оно навевало на поляков и литовцев страшные мысли, что русский царь перешел от слов к делу и за Полоцком последуют Киев и Вильно...
30 ноября 1562 года войска двинулись из Москвы. Армия шла через Можайск и Торопец к Великим Лукам. 5 января Иван IV во главе главных сил прибыл в Великие Луки, сюда же подошли остальные отряды. 10 января 1563 года войска начали выходить из Лук и двигаться к Полоцку. В большом полку значилось 2929 дворян, 1629 татар и 1295 казаков. Полк правой руки состоял из 2027 дворян, 966 служилых татар и мордвы, 1009 казаков. Передовой полк включал в себя 1900 дворян, 940 служилых татар и 1046 казаков. Полк левой руки – 1900 дворян, 933 татарина и 605 казаков. Сторожевой полк – 1855 дворян и 1111 человек татар, мордвы и мещеры. Наряд – 1433 дворян и 1048 казаков. С дворянами шли боевые холопы – их точное число неизвестно, но, видимо, количество конных воинов надо умножить как минимум вдвое. Это был один из крупнейших заграничных походов русской армии в XVI веке.
К середине XVI века Полоцк являлся хорошо укрепленным центром Великого княжества Литовского. Его фортификации состояли из рва, вала, бревенчатой крепостной стены и девяти башен от четырех до семи метров высоты. Башни носили имена: Устейская (в устье реки Полоты), Мошна (в излучине Полоты), Экиманская, Освейская, Coфинская и т. д. На стенах и башнях располагалось несколько десятков орудий. Общая длина валов и рвов, окружавших город, к середине XVI века по периметру составляла около четырех километров – немало по меркам того времени.
Удар оказался для короля Сигизмунда совершенно неожиданным. Вооруженные силы Великого княжества Литовского оказались не в состоянии отразить вторжение. Король вообще ограничился заявлениями о великом испытании и моральной поддержке, гетман Литвы Миколай Радзивилл начал собирать полки, но под Полоцк им было не успеть. К моменту начала осады в наличии было всего две тысячи литовских воинов и 400 поляков. Городской гарнизон оказался брошен на произвол судьбы. Положение воеводы Полоцка Станислава Довойны осложнялось еще и тем, что под защиту городских стен прибыло несколько тысяч беженцев из всей городской округи. В случае долгой осады это означало, что запасов продовольствия хватит ненадолго и помощи Радзивилла можно и не дождаться.
Иван Грозный отправил в Полоцк посла с предложением сдачи и перехода в подданство России на тех условиях, на которых захотят сами полочане. Горожане посла убили. 30 января 1563 года сам царь ездил осматривать будущий театр боевых действий, а 31 января началась расстановка полков вокруг крепости для осады и штурма. Первоначально предполагалось атаковать укрепления по льду реки Полоты, со стороны водоема, где они были слабее, чем со стороны поля. Но на Полоте оказался слишком тонкий лед, и гнать по нему пехоту и конницу под огнем неприятельской артиллерии было рискованно. Тогда полки были сосредоточены против городских стен полоцкого посада. Им было приказано строить из дерева и земли осадные укрепления – туры. За турами размещали осадную артиллерию.
Первая попытка штурма была предпринята 5 февраля. Стрельцы под командованием Ивана Голохвастова подожгли крепостную башню над Двиной, взяли ее и вошли в острог. Однако не удержались в городе и отступили. До вечера 5 февраля Полоцк обстреливала легкая и средняя артиллерия. Крупнокалиберные орудия еще не были установлены на позициях. Однако хватило легких и средних: полочане запросили переговоров о сдаче.
Переговоры, длившиеся с 6 по 8 февраля, получились странными. С одной стороны, оба противника сознательно тянули время. Русским надо было установить на позициях тяжелую артиллерию, а воевода Довойна рассчитывал на прибытие Радзивилла. С другой – успех на переговорах был все же возможен: в Полоцке была довольно влиятельная прослойка православного населения, готового на компромисс с московским царем. Для Ивана IV было бы даже значимей, если бы Полоцк склонил свою голову без боя: это бы означало, что деморализованное население Великого княжества Литовского готово признать власть православного государя.
В итоге переговоры закончились неудачей. Довойна так и не смог решиться на принятие русских условий, а московские воеводы за время переговоров успели подвести туры под самые городские стены и изготовить к стрельбе тяжелые орудия. 8 февраля переговоры были прерваны и заговорила артиллерия. Как писали современники, начался такой пушечный гром, что, «казалось, небо и вся земля обрушились» на Полоцк. Крупнокалиберные ядра буквально взламывали стены, разрушали строения в городе. На посаде вспыхнул страшный пожар, уничтоживший почти три тысячи дворов. По разным данным, возгорание случилось или от огня русской артиллерии, или от поджогов, сделанных по приказу воеводы Довойны. Воевода решил отвести свои силы в замок, а для этого будто бы и приказал сжечь посад. Так или иначе, одновременно с пожаром начался второй штурм города. Русские дворяне под командованием Д. Ф. Овичины и Д. И. Хворостинина, пройдя через пылающие улицы, «втоптали» польский гарнизон в замок, но взять его не смогли.
Таким образом, к 9 февраля город был частично взят. Жители начали сдаваться. С 9 по 11 февраля тяжелая артиллерия и туры переносились «на пожженное место», на пепелище полоцкого посада, к стенам замка. Непрерывный огонь длился несколько суток. Его интенсивность достигала такой силы, что отдельные ядра пролетали территорию замка насквозь и ударялись в противоположную стену изнутри. Горожане прятались от огня в погребах. Гарнизон занимался не обороной, а тушением очагов пожаров. Но их было слишком много, и в конце концов полоцкий замок оказался объятым пламенем. Артиллерийским огнем было разрушено 40 укрепленных участков стены из 204, составлявших укрепления замка. Было очевидно, что падение полоцкой цитадели – только вопрос времени.
Защитники Полоцка вели себя мужественно, даже делали вылазки, чтобы разрушить русские осадные укрепления. Сделать этого не удалось, зато после каждой контратаки силы оборонявшихся таяли. Утром 15 февраля 1563 года городские ворота открылись, и из них вышла процессия православных священников во главе с епископом Арсением. Так Полоцк объявил о своей сдаче. В результате переговоров, длившихся до вечера, Иван Грозный пообещал не трогать защитников города. После достижения договоренности о правилах сдачи навстречу русским полкам из Полоцка вышло «3907 мужского полу, а жонок и девок 7253 и обоего [пола] 11 160 человек».
Свое слово государь сдержал частично. Героически сражавшийся польский отряд был отпущен с развернутыми знаменами и оружием в руках. Командиры-ротмистры получили от Ивана богатые дары – соболиные шубы, подшитые драгоценными тканями. Репрессии сперва не коснулись и городских жителей православного или католического вероисповедания, однако затем часть горожан была уведена в Москву, в плен. Согласно ходившим в Литве слухам, вошедший в Полоцк татарский отряд вырезал попавшихся под руку монахов-бернардинцев. А полоцкие евреи, не пожелавшие принять крещение, были утоплены в реке. Так ли это – неизвестно, но современники из уст в уста передавали страшные «легенды о полоцких казнях» русского царя.
В городе был оставлен русский гарнизон во главе с князьями И. П. Шуйским, П. С. Серебряным и В. С. Серебряным. 27 февраля Иван IV покинул свои новые владения и пошел к Москве.
Победа Ивана Грозного под Полоцком в 1563 году явилась наивысшим успехом России на литовском фронте. Полоцк оказался самой дальней точкой русского продвижения на западном направлении в XVI веке. После его взятия 15 тысяч русской и татарской конницы вышли на виленскую дорогу, и между ними и столицей Литвы не было крупных крепостей. Литовцы боялись, что русские соберутся и ударят на столицу, – а оборонять ее, как уже показала практика, фактически было некому. В Польше и Литве ходила легенда о «серебряном гробе», который Иван Грозный после полоцкой победы якобы заготовил для короля Сигизмунда. Воины Ивана IV занимались грабежом и погромами окрестностей Полоцка в направлении Вильно. Банальное мародерство сочеталось с тем, что «в иные имения и села вступают и посягают [на их собственность], и людей приводят к [невольным] клятвам верности, а [тех, кто не даст такой клятвы], берут в плен». Захваченные земли и крестьян дети боярские «тянули к Полоцку».
Великое княжество Литовское от потери Полоцка испытало шок. Оно даже не смогло организовать толковый контрудар. Проходивший в мае – июне в Вильно сейм литовской шляхты постановил собрать ополчение («посполитое рушание») к 1 августа 1563 года. Были определены нормы имущества, с которого дворяне великого княжества должны были выставлять определенное количество воинов с полным вооружением. Несоблюдение норм сбора ополчения грозило конфискацией имений. Но, несмотря на «крутизну» принимаемых мер, мобилизация происходила медленно и плохо. Идти воевать почти никто не хотел, хотя, казалось, над родиной нависла смертельная опасность.
Что нам известно о деятельности Курбского во время «Полоцкого взятия»? Под стенами Полоцка князь был третьим воеводой сторожевого полка (вместе с царевичем Ибаком, П. М. Щенятевым, И. М. Воронцовым). Он ставил осадные укрепления («туры») против острога до реки Полоты. В ходе дальнейших боев отряд Курбского оборонял «туры» от вылазок полочан. Интересно, что в своей автобиографии, написанной уже во время литовской эмиграции, Курбский ни слова не говорит о своей участии в штурме Полоцка. Видимо, для потенциальных читателей – жителей Великого княжества Литовского – эта тема могла показаться чересчур болезненной.
Об обстоятельствах эмиграции Курбского в Литву поговорим в следующей главе, а пока подведем итоги его пути в качестве московского воинника. Как видно из описания воеводской карьеры, «русский период» жизни князя прошел в боях и походах, используя выражение одного из списков первого послания Курбского Грозному – в «дальноконных градах». Он прошел с боями фактически все четыре главных фронта России того времени: казанский, крымский, ливонский и литовский. Сражался честно, мужественно, был неоднократно ранен. Ощущал себя воином христианских полков, носителем высшей идеи «побарания за христиан на супостатов». Как христианский воин, исполнитель особой миссии, обладал высоким самомнением и был уверен в справедливом воздаянии за свои ратные труды, которого ждал от царя и от Бога.
В то же время нельзя говорить о какой-то выдающейся роли князя как полководца и командира. Посты, им занимаемые, в большинстве случаев довольно скромны: он всего однажды был первым воеводой большого полка, то есть главным командиром (1560). В основном Курбский возглавлял сторожевой, передовой полки, полк левой руки или был вторым воеводой полка правой руки – должности отнюдь не ведущие в воинской иерархии. Нет поводов сомневаться в личной воинской храбрости князя и его боевом опыте, но порой встречающееся в историографии мнение о Курбском как выдающемся российском полководце не подтверждается фактами. Оно базируется главным образом на самовосхвалении Курбским себя и своих полководческих талантов в собственной биографии.
Глава четвертая
«БЕГУН-ХОРОНЯКА»
Наместник Русской Ливонии
Из Полоцкого похода Курбский возвращался в войске Ивана IV. Трудно сказать, какие думы его одолевали. Ни о каких выдающихся подвигах князя под стенами Полоцка неизвестно, равно как и о каких-либо проступках и прегрешениях. После остановки в Великих Луках 3 апреля 1563 года Иван Грозный назначил Курбского первым воеводой в Юрьев Ливонский (под его началом оказались М. Ф. Прозоровский, А. Д. Дашков, М. А. Карпов, Г. П. Сабуров). В этой должности он и пребывал до своего бегства весной 1564 года.
С одной стороны, это было несомненное повышение. Князь фактически оказывался наместником всей Русской Ливонии (к 1562 году Ливонский орден распался, и его территория была поделена на русскую, датскую, шведскую и польско-литовскую зоны оккупации). С другой – должность юрьевского воеводы была отнюдь не сладкой. Князь оказывался ответственным за все, происходящее на оккупированной территории Ливонии, – а там каждый день могло произойти что угодно, от вылазки недобитых ливонцев, внезапного рейда литовской кавалерии, нападения шального шведского отряда до мародерства и дезертирства в рядах собственно русской армии. Немало беспокойства могла доставить борьба с контрабандой и «коммерческими» операциями в прифронтовой зоне. К тому же царь не хотел и слышать о какой-то там военной опасности – ему было вынь да положь «Нарвское плавание», налаженную торговлю России с Западом через Нарву.
О деятельности Курбского на посту наместника Ливонии мы располагаем крайне скудной информацией. Это очень досадное обстоятельство, поскольку, несомненно, именно в этой деятельности лежат причины его побега и возможной опалы со стороны царя. Однако здесь мы лишены главного источника – автобиографии Курбского. В «Истории...» самоописание жизни князя заканчивается на обвинениях царя в черной неблагодарности и рассказе о возгорании в Русской земле «пожара лютости» в 1560 году. О своей деятельности в 1561 – 1564 годах, о последних годах перед эмиграцией князь не говорит ничего.
Отсутствие рассказа о боевых действиях 1562 – 1563 годов и участии в Полоцком походе, как уже говорилось, объясняется тем, что Курбский, сочиняя для читателей Речи Посполитой, просто не нашел деликатной формы, в которую можно было бы облечь повествование о том, как он воевал против страны, его приютившей. Но при этом все равно непонятно, почему Курбский ничего не говорит о своем юрьевском наместничестве (как-никак, второй пик карьеры) и, тем более, о причинах бегства из России. Казалось бы, тут открывается широкий простор для обличений злодейств царя Ивана! Ан нет, князь отделывается общими рассуждениями о неблагодарном и жестоком тиране и рассказывает о гонениях в России на «лучших мужей». Чем же в это время Курбский занимался в Ливонии? Подозрительное молчание. Оно наводит на мысль, что князю было что скрывать.
Собранные буквально по крупицам косвенные данные, увы, свидетельствуют, что это так – в биографии ливонского наместника всплывает целый ряд по крайней мере странных, а то и вовсе неприглядных эпизодов. Курбский явно не справлялся со своей новой должностью. Выяснилось, что он хорошо умел махать мечом и командовать полками, но политик и администратор из него вышел никудышный. Зимой 1563 года Курбский был должен по поручению царя добиться принятия ливонским дворянством привилегии, разработанной в Москве. По ней Россия не вмешивалась в религиозные дела, в ливонское судопроизводство, русские купцы могли беспрепятственно провозить товары через Ливонию, а рижские негоцианты получали право беспошлинной торговли во всем Русском государстве. Однако Курбский не справился с порученной миссией. Переговоры не удались. Привилегия распространения не получила.
В ливонской хронике Ниенштедта приводится свидетельство, что Курбский пытался завербовать графа фон Арца, наместника шведского герцога Иоганна III в Ливонии. Арц обещал Курбскому сдать ему замок Гельмет, но был арестован шведами за измену. Русское войско под стенами замка встретили огнем. Таким образом, замысел Курбского провалился. Мало того, попадание русского отряда в ловушку могло навести русские власти на мысль о двойной игре князя.
Существует также версия, что Курбский имел отношение к тайным переговорам с Ригой об условиях перехода этого города под власть Ивана IV при сохранении его привилегий. Во всяком случае, Рижский магистрат тщательно следил за действиями Курбского. В Рижском архиве хранится самая первая по времени появления грамота, рассказывающая о бегстве князя. Переговоры, как известно, также завершились ничем, всю Ливонскую войну Рига сохраняла статус независимого города.
И наконец, именно в годы своего пребывания наместником Русской Ливонии Курбский вступил в тайную переписку с Радзивиллами – литовскими магнатами. Именно эти контакты в итоге и привели князя к предательству и эмиграции.
Собственно, это все, что мы знаем о деятельности Курбского в качестве наместника Русской Ливонии. Впрочем нет, не все: разочаровавшись в военной карьере и не найдя себя на административном поприще, князь начал читать книги, а затем и пробовать себя в качестве писателя. Это-то его и сгубило окончательно.
Духовные искания и терзания
В начале 1560-х годов резко возрос интерес Курбского к духовно-интеллектуальным исканиям. Основа для этого имелась. Княжич Андрей в юности получил начальное церковное образование, включавшее изучение церковнославянской азбуки и фрагментов из Священного Писания. Кроме того, молодой Курбский интересовался духовной литературой и был довольно начитан, о чем свидетельствует свободное владение им библейскими цитатами и образами.
Духовным отцом Курбского был просветитель лопарей Феодорит Кольский. Своим литературным учителем князь считал Максима Грека. В круг общения жаждущего духовного знания воеводы входили благовещенский священник Сильвестр, царский духовник Афанасий, которому приписывается авторство многих частей «Степенной книги», псково-печерский игумен Корнилий и др. Филолог В. В. Калугин тонко подметил: «...Особенно важно, что наставники Курбского были намного старше его»: так, Феодорит Кольский – на 28 лет, а Максим Грек – на 58 лет
[83]. Это создавало особую ситуацию духовного ученичества, которое князь считал за честь для себя. Однако при этом он был уверен, что после обучения имеет право говорить от имени учителей.
Рост интереса Курбского к духовной литературе в начале 1560-х годов, на наш взгляд, был вызван разочарованием в жизненных ценностях воинника. Вернее, князь не отказывался от идеалов «воина Христова воинства». Но они оказались в вопиющем противоречии с действительностью. Курбский считал, что он соответствовал этим идеалам, как и многие другие русские воеводы. Но от государя вместо положенных наград исходили одни неприятности, а то и угроза, причем не только карьере, но и самой жизни.
Будучи на Юрьевском воеводстве и располагая свободным временем, Курбский стал жадно читать духовную литературу. Нужные книги князь запросил в Псково-Печерском монастыре. Известно, что ему были присланы «Книга Рай» (сборник уставных чтений триодного цикла, в который также входили подборки слов Афанасия Александрийского, Иоанна Златоуста и Григория-мниха «о предании Иуды»), апокрифическое «Евангелие от Никодима», Житие Иеронима Стридонского, какой-то церковный календарь (использованный князем в полемике против иудейского календаря), сборник сочинений Максима Грека со «Вторым словом на богоборца пса Моамефа».
Бежав в Литву в 1564 году, князь бросил в Юрьеве свою библиотеку и очень жалел об этом. Курбский пытался ее вернуть через литовского воеводу Александра Полубенского. Степень переживаний беглого боярина за сохранность книг иллюстрирует тот факт, что он грозил, если драгоценные рукописи пропадут, повесить проштрафившегося слугу Якова Щабликина, которому поручили доставить библиотеку в Вольмар.
Из писем князя можно частично реконструировать состав библиотеки. В ней были переводы Максима Грека статей из византийского «Лексикона Свиды» об Аврааме, Мелхиседеке, Оригене, приписываемый Иосифу Флавию трактат «Слово о том, яко благочестивый помысл самодержавец есть страстем, и сие являет от вышеестественнаго терпения еже к горчайшим мукам Маккавеох мученых бывших Антиохом», Апостол, сборник с Житиями Августина, Михаила Черниговского и боярина его Федора, сочинения Августина и др. По предположению В. В. Калугина, основу собрания Курбского составили книги и рукописи из библиотеки его родственника Василия Тучкова. Именно для Тучкова Максим Грек делал переводы статей из «Лексикона Свиды»
[84].
У нас нет свидетельств, что в более ранние годы Курбский увлекался чтением духовных книг и философскими рассуждениями. Да и вряд ли у него было на это время на окском пограничном рубеже, в казанских лесах или под стенами ливонских крепостей. Таким образом, обращение Курбского к духовным исканиям было довольно спонтанным. Чем оно оказалось вызвано? Вряд ли это можно объяснить только переменами в настроении и мировоззрении самого князя, хотя они и очевидны. Но каков был контекст этих перемен? Какие духовные процессы происходили в русском обществе в начале 1560-х годов?
Ответ на этот вопрос сложен, поскольку мы не располагаем достаточной информацией. Очевидно только одно: именно в 1560-е годы в Российском царстве происходило развитие какого-то нам не до конца ясного духовного процесса, связанного как с попытками внутренней реорганизации государства (введение опричнины), так и с активизацией внешней политики (переход к наступлению на Великое княжество Литовское). Можно считать доказанной связь этого духовного процесса с эсхатологическими ожиданиями, идеей богоизбранности Российского царства и несения им мессианской миссии в истории человечества.
В России, опираясь на византийские пророчества, Конец света ждали на исходе седьмой тысячи лет от Сотворения мира (то есть около 1492 года от Рождества Христова). Но в конце XV века Апокалипсиса не произошло. После этого эсхатологические ожидания обострялись к любой седмиричной дате: 7007 (1499), 7070 (1562), 7077 (1569) годам. Для нас здесь важна бросающаяся в глаза близость последних двух дат к датам начала опричнины (зима 1564/65 года) и ее окончания (1572 год, после Новгородского похода зимы 1569/70 года, бывшего апофеозом террора).
О серьезных переменах в государственной идеологии в начале 1560-х годов, в преддверии опричнины, свидетельствует изменение так называемого «богословия» в официальных грамотах, исходивших от царя. Акты, адресованные иностранным дипломатам, начинались с изложения пространного титула русского государя и преамбулы, составленной из библейских цитат и провозглашавшей высший смысл правления монарха. Эта преамбула и называлась «богословием» (существовала как обязательная часть официальных документов вплоть до Петра Великого).
С начала XVI века на Руси использовалось следующее «богословие»: «Бог наш Троица, иже прежде век сей Отец, и Сын, и Святый Дух, ныне и присно и во веки веком аминь, о Нем же живем и движемся и есмы, Им же цари царьствуют и силнии пишут правду», подчеркивающее православный характер и сущность власти московского государя. В его основе лежало обращение к текстам Священного Писания: «О Нем бо живем и движемся и есмы» (Деян. 17: 28); «Мною царие царствуют и силнии пишут правду: Мною велможи величаются, и властители мною держат землю» (Пр. 8: 15 – 16). Троичное богословие преобладало в русских грамотах в европейские страны до 1562 года. Оно встречается и позже, но реже. Зато с 1562 года используется новое, более насыщенное смыслами «богословие», присутствующее практически во всех международных грамотах Ивана IV до конца 1570-х – начала 1580-х годов. Оно несет в себе идею уже не только боговдохновленности всех деяний государя, но и богоизбранности и мессианском пути православного царя и обосновывается с помощью пространной точной цитаты из Евангелия от Луки, ср.:
Богословие
Милосердия ради, милости Бога нашего в них же посети нас восток свыше, воеже направити ноги наша на путь мирен к Троицы славимаго Бога нашего милостию, мы, великий государь царь и великий князь Иван Васильевич всеа Русии...
Лк. 1: 76 – 79
И ты, отроча, пророк Вышняго наречишися: предидеши бо пред лицеем Господним, уготовати пути Его, дати разум спасения людем Его, во оставление грех их: Милосердия ради, милости Бога нашего, в нихже посетил нас восток свыше, просвети во тме и сени смертней седящыя, направити ноги наша на путь мирен.
В Евангелии имеется в виду искупительная жертва Христа, которую он принес ради милосердия к человечеству. Здесь также имеется перекличка с 21-м псалмом. Афанасий Великий так трактовал его смысл: «Предлагаемый псалом поется о заступлении утреннем, то есть о том, что единородное Божие Слово, по-написанному, Восток свыше, воссияв, освободило нас от нощи и темноты диавольской». Приход Мессии был исполнением пророчества из Книги Иеремии: «Се дние грядут, глаголет Господь, и возставлю Давиду восток праведный, и царствовати будет царь, и премудр будет, и сотворит суд и правду на земли» (Пер. 32: 5).
Учеными также неоднократно обращалось внимание на «богословие» грамоты московских бояр к литовским панам от 17 июня 1563 года, содержащей оригинальный образ: «Великого Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, в Троицы славимаго милостию, великого государя, яко рога инрога, царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии...» Большинство ученых справедливо указывали на связь выражения «рог единорога» с идеей возвеличивания царской власти. Действительно, перед нами цитирование Псалтыри: «И вознесется яко единорога рог Мой» (77с. 91: 11).
И здесь мы должны остановиться подробнее на анализе «богословии» 1560-х годов в контексте духовного развития Русского государства в предопричные годы и перерастания Ливонской войны из локального столкновения с орденом в крупномасштабную войну России с Великим княжеством Литовским. Символика «рога единорога» оказывается тесно связанной с идеей царской власти как мессианской, царя как источника славы и великой исторической судьбы страны, которой он правит. Все народы склонятся перед праведным царем, вознесшимся, как рог единорога. Он выступит проводником своих подданных в Царство Славы. Это получило отражение в переоформлении ряда государственных символов, в частности государевой печати, на которой был помещен единорог.
Эти идеи нашли воплощение и в созданной примерно в эти же годы «Степенной книге» (начало 1560-х годов), которая считается отражением официальной позиции власти и церкви. В ней Российское царство как последнее истинно верящее, православное государство объявлялось высшей точкой мировой истории, а его правители – проводниками своего народа в Царство Божие. Подвиги князей и святителей были ступенями, по которым Россия восходила к свой высокой роли (отсюда и название книги – Степенная, то есть – построенная по степеням, по ступням). Православный народ при этом называется Новым Израилем, новым богоизбранным народом, чья миссия для человечества сравнима по своему значению с миссией библейского Израиля. Иван Грозный, таким образом, оказывается последним богоизбранным царем Нового Израиля, правителем-мессией, сравнимым с библейскими царями
[85].
К чему могло привести провозглашение царя мессией накануне Конца света? Как отметил историк А. Л. Юрганов, в Апокалипсисе несколько раз указывается, что накануне Второго пришествия Христа будет несколько лет ожесточенной борьбы сил добра и зла. Андрей Кесарийский определял длительность этого периода в три с половиной года – тысячу двести шестьдесят дней. Эта же дата присутствует и в первом полном русском переводе Библии – так называемой Геннадиевской Библии (1499 год): в последнее время «отрешится Сатана по праведному Суду Божию и прельстит мир до реченного ему времени, еже три и пол лета, и потом будет конец».
А. Л. Юрганов, проанализировав сочинения царя и отзывы о нем современников, пришел к выводу, что «Иван Грозный видел свою главную функцию в наказании зла в „последние дни“ перед Страшным Судом. Мы никогда до конца не узнаем, в какой момент (хронологически) и почему царь решил начать опричнину. Одно можно сказать определенно: пассивно ждать он не мог в силу своей особой ответственности... вся русская история, создавшая особый тип сакрализованной монархии, подвела его к мысли начать собственную борьбу со злом, как он его понимал»
[86].
От 1562 года – седмиричной даты, 7070 года – до введения опричнины в январе 1565 года прошло как раз около трех лет...
Итак, мы имеем смутные ожидания конца света, которые бродят в умах русского общества в начале 1560-х годов. На этом фоне официальная идеология провозглашает царя мессией, богоизбранным носителем особой миссии. Частью политической и духовной элиты это было, несомненно, воспринято с облегчением: в часы грядущих испытаний есть Царь, который нас спасет и введет в Царство Славы. Иван IV относился к данной роли со всей серьезностью и в самом деле намеревался еще до Страшного суда карать грешников в «последние времена».
Однако часть интеллектуалов восприняла подобное возвышение царя, декларацию его особого мессианского статуса и его резкие жесты в отношении «грешников» в контексте эсхатологических ожиданий, напротив – как грех, гордыню, ересь и даже – признак того, что царь стал служить Сатане, Антихристу. Больше того: не он ли сам и есть тот Антихристов Предтеча, который будет царствовать на земле несколько лет в преддверии Апокалипсиса? Нетвердый ум такие мысли могли испугать особо, потому что появление подобного царя – пособника дьявола, – согласно пророчествам, было несомненным свидетельством, что Конец света в самом деле близок и неминуем.
Совершенно очевидно, что Курбский оказался среди тех мыслителей, которые с недоверием и скепсисом восприняли «царскую высоту». С их точки зрения, повседневное поведение Ивана Грозного находилось в вопиющем противоречии с декларируемым статусом «мессии» и проводника в Царство Славы. А уж «перебор людишек», опалы и казни, число которых нарастало с каждым годом и в итоге привело к опричному террору, только подтверждали этот скепсис: царь слишком вознесся, «наквасился лютостью», ему «шепчут в уши» дьявольские советы слуги Сатаны. Но вывод из таких размышлений пугал еще больше: а как быть подданным, правитель которых сам превратился в слугу Сатаны? Может ли христианин служить такому монарху?
Письма Курбского, которые он составлял в начале 1560-х годов, пропитаны этими настроениями. Кстати, нам не известно ни одного текста, написанного Курбским ранее данного периода, хотя переписка между боярами и духовными лицами в России XVI века – не редкость, такие грамоты существуют в достаточном количестве. Но, видимо, духовное потрясение от происходящего было настолько велико, что князь не мог молчать и хотел поделиться своими мыслями хоть с кем-нибудь.
В 1562 году Курбский вступил в переписку со старцем Псково-Печерского монастыря Вассианом Муромцевым. Сперва князь делился впечатлением от прочитанных книг, взятых в монастыре:
«...Уже просмотрел я некоторые слова из книги „Рай“, которая встречается в Божьих церквях и послана ко мне вашей святостью, и, думаю, что это название даже не вполне достаточно, потому что она не только уподоблена небесной красоте, но и украшена различными прекраснейшими словами, и укреплена священными догматами».
Курбский с жадностью прочел апокрифическое евангелие от Никодима и обрушился на него со всей критикой истинного православного: «Воистину, это сочинение является ложью и неправдой, и написано оно невеждой и лжецом». При этом князь проявил большую начитанность в церковных текстах, легко сравнивает различные отрывки из Священного Писания с сочинениями Иоанна Златоуста и др.
Однако в конце Первого послания Вассиану, посвященного, казалось бы, исключительно богословским вопросам, вдруг прорываются беспокойство князя и его истинные мотивы обращения к духовной литературе. В ней он искал ответа и утешения своей мятущейся натуры, крайне обеспокоенной происходящим в родном Отечестве: «И очень прошу помолиться за меня, грешного, потому что все больше напастей и бед вавилонских обрушивается на нас»
[87].
Во Втором послании Курбского к Вассиану тема отступничества от праведного учения, обличение ложного евангелия Никодима и апокрифов перерастает в резкую критику режима Ивана Грозного, пронизанную апокалиптическими нотками. Князь объявляет, что Сатана выпущен из своей темницы и обольщает многие страны, учит их богоотступничеству. Это привело к крушению многих некогда славных держав:
«Обратим мысленно свой взгляд на Восток и задумаемся. Где Индия и Эфиопия? Где Египет и Ливия, и Александрия, великие и славные страны, когда-то отличавшиеся крепкой верой во Христа? Где прежде боголюбивая Сирия? Где Палестина, священная земля, в которой родился Христос, все пророки и апостолы? Где славный Константинополь, который был для вселенной примером благочестия? Где недавно просиявшие благоверием Сербия и Болгария с их великими властелинами и богатейшими городами?»
Христиан, которые живут в данных странах, надо называть живыми мучениками – ведь они живут среди коварных и неверных людей.
То же самое, и даже хуже, произошло с Западом:
«Где державный Рим, в котором издревле пребывали наместники апостола Петра, папы? Где Италия, которую сами апостолы украсили благоверием? Где славная Испания, в которой апостол Павел насаждал благочестие? Где многолюдный город Милан, в котором великий Амвросий правил благочестиво? Где Карфаген? Где Галлия? Где великая Германия? Где народы других западных стран, в которых Христово Евангелие проповедовали апостолы и их наместники, и которые, словно многочисленными яркими звездами, были украшены знаменитыми епископами... Где все они? Не обратились ли в различные ереси? И не превратились ли... в непримиримых, страшнее неверных, врагов правоверия?»
Изничтожив Восток и Запад, Курбский переходит к обличению русской действительности. По его мнению, Россия времени Ивана Грозного стоит на краю постыдной гибели:
«Неблагодарные и бесчувственные, словно змеи, мы затыкаем уши свои при звуке Его (Бога. – А. Ф.) святой речи и прислушиваемся больше к тому, что говорит наш враг, искушающий нас суетной славой земного мира и ведущий к погибели по своему привольному пути... Правители, поставленные на власть Богом... уподобляются хищным зверям, которые не имеют присущей им жалости и изобретают невиданные мучения на погибель тем, кто желает им добра. И никакая риторика не поможет рассказать о всех этих нынешних бедах – о неустройстве в государстве, о несправедливом суде, о несытном разграблении чужого имущества».
Кризис России – по Курбскому, кризис духовный, кризис веры и благочестия. В нем виновны прежде всего священники:
«Посмотрим же на священническое сословие... они не только не обличают бесстрашно царя с помощью божественного откровения, а, наоборот, поощряют его. Они не защищают вдов и сирот, не помогают пребывающим в бедах и напастях, не выкупают пленных из плена, а приобретают себе земельные владения, строят огромные дома, купаются в многочисленных богатствах и вместо благочестия украшают себя добычей. Где тот, кто мог бы запретить царю и его сановникам творить беззакония по всякому поводу?»
Пафос обличений Курбского с каждым словом нарастает, а обвинения власть предержащих становятся все страшнее:
«Кто теперь без стыда произносит евангельские слова и кто готов душу положить за своих братьев? Я не знаю такого. Но вижу, как все лицо нашей земли объято жесточайшим пожаром и как множество домов исчезает в пламени бед и напастей. Кто придет и избавит нас от этого? Кто погасит пожар и избавит братьев от столь жестоких бед? Никто!.. Все думают лишь о своем богатстве и, ухватившись за него, простираются перед власть имущими, льстят им и заискивают перед ними, лишь бы только сохранить свое богатство и приумножить его. А если и сыщется кто-нибудь, кто говорит, выполняя Божью волю, о правде, то такого власти осуждают и, после многих мучений, предают страшной смерти».
Курбский описывает бесчинства монахов, обуреваемых страстью стяжания, разорение, нищету и развал армии, страдание купцов и крестьян от непомерного налогообложения. Если воспринимать его обличения всерьез, то тогда Россия действительно оказывается на краю гибели. В такой стране невозможно жить. Князь и приходит к этому выводу:
«Грустное зрелище и горький позор! Из-за таких невыносимых мучений иные тайно убегают из Отечества; иные же своих любимых детей, плоды чрева своего, продают в вечное рабство; иные своими руками предают себя смерти – или удавляя себя, или бросаясь в быструю реку, или иным каким-нибудь способом – от горя естественная чистота их сознания помутняется».
Курбский, хоть и жалеет таких несчастных жертв царского произвола, не считает это выходом. Он убежден, что Россия, да и весь мир, стоит на пороге Страшного суда, который и избавит праведников от бесчинств грешников: «...ибо приближается уже час нашего избавления!.. блаженны же, трижды блаженны будут страдающие от них, ибо близок уже час отмщения за них». Спасение – в покаянии, обращении к Богу, соблюдении истинных заповедей. Причем князь раскаивается, что и сам грешил и был близок к грешнику-царю: «Горе и мне, несчастному, внявшему совету моего врага и в течение многих дней затвердевшему в таких нравах!»
[88]
В третьем послании Вассиану Муромцеву, видимо, созданном весной 1564 года, накануне побега, вовсю прорывается раздражение князя на окружающую действительность. Курбский просил у монахов Псково-Печерского монастыря денег взаймы. Они отказали. В ответ воевода обрушивается на них с оскорбительными и несправедливыми укорами:
«В то время как мы, хранимые Богом и его ангелами, беспрестанно в течение семи лет... покоряли в сражениях немцев и их города, вы не испытывали и сейчас по-прежнему не испытываете ни страха, ни ужаса, но живете в тишине и величайшем покое. Да к тому же вас, а не нас за наши подвиги, одарил царь различными почестями и имениями. А мы не только не получили никаких почестей, или значительных имений, или каких-либо вознаграждений за то, что претерпели столько страданий и не один раз бывали покрыты смертной тьмой... но наоборот: по грехам нашим мы и получили, а особенно я, бедный. Каких только напастей, бед, надругательств и гонений я не вынес!»
[89]
Курбский определил для себя виновных как в личных бедствиях, так и в трагедии страны. Это – царь и церковники, которые потакают вознесшемуся гордыней монарху и клевещут на православных. «Сколько ни припадал я в рыданиях к их ногам и ни валялся в них, орошая землю слезами – никакой помощи и утешения в моих бедах от них не получил», – писал князь. Из послания к Вассиану невозможно понять, что он имел в виду. Видно, что он сильно на что-то обижен и считает себя оклеветанным, жертвой несправедливого навета. В этой истории как-то замешаны священнослужители, которые то ли сами оклеветали Курбского, то ли не заступились за него и не утешили в беде. Ни беглый воевода, ни царь в своей переписке не «расшифровали» этот эпизод, не рассказали никаких подробностей. Курбский продолжал твердить о несправедливой обиде, а Иван IV утверждал, что предателю досталось поделом. Но о сути «обиды» или проступка ни один из оппонентов не говорит. Лишь Грозный оговаривается, что князь изменил из-за «единого малого слова гневна» – значит, оно все же прозвучало. Причем царь расценил данный инцидент как малозначительный, «малое слово», а на психику Курбского оно, видимо, произвело совершенно сокрушающее впечатление. Он превратился в истерика и параноика. Панически боясь за свою жизнь, ежесекундно ожидая расправы, князь решил бежать.
Бегство
Курбский бежал из России 30 апреля 1564 года. Он выехал из Юрьева с тремя лошадьми и 12 сумками с добром. При этом бросил сына и беременную жену, нисколько не смутившись тем, что печальная судьба несчастных родственников предателя была очевидной. С Курбским была группа спутников из числа его приближенных людей: И. И. Келемет, М. Я. Келемет, К. И. Зубцовский, В. Кушников, К. Невзоров, Я. Невзоров, И. Постник Вижевский, П. Ростовский, И. Постник Меньший Туровицкий, С. М. Вешняков, И. Мошнинский, П. Вороновецкий, А. Барановский, Г. Кайсаров, М. Неклюдов, И. Н. Тороканов Пятый, П. Сербулат, 3. Москвитин, В. Л. Калиновский. Это можно расценить как один из самых крупных коллективных побегов из России в Литву в XVI веке.
Поздние легенды изображали поступок Курбского спонтанным: мол, роковое решение было принято им под влиянием эмоций, нахлынувших при известии об очередных репрессиях кровавого тирана Ивана Грозного. Например, подобное сказание было опубликовано Н. Г. Устряловым. Оно описывает бегство князя следующим образом:
«В тот год во граде Юрьеве Ливонском были воеводы князь Андрей Михайлович Курбский да зять его Михайло Федорович Прозоровский. Князь же Андрей, узнав, что на него разгневался царь, испугался его ярости и не стал дожидаться, пока за ним придут. Вспомнил он свою верную многолетнюю службу и ожесточился. И сказал своей жене так: „Что ты скажешь, жена! Хочешь ли ты видеть меня перед собой, но мертвым, или только слышать, что я жив, но где-то вдали, вне твоих глаз?“ Она же ему сказала: „Не только не хочу видеть тебя мертвым, но даже слышать о твоей смерти не желаю!“ Князь Андрей прослезился, и, поцеловав ее и своего девятилетнего сына, попрощался с ними, и перелез через стену града Юрьева, в котором был воеводою. Ключи же от городских ворот он бросил в колодец. Верный же раб его, Василий Шибанов, приготовил своему князю за городом оседланных коней. Они сели на них, поехали к литовской границе и пришли в Литву»
[90].
Такова легенда. Однако обстоятельства бегства были не столь мелодраматическими. Прежде всего стоит подчеркнуть, что Курбского за границей ждали. Литовское командование заранее знало о его намерении и выслало людей для организации приема. Эмигрант и встречающие должны были пересечься в замке Вольмар. Перейдя границу, Курбский и его спутники направились к крепости Гельмет, откуда они должны были взять проводника до Вольмара.
Однако первые приключения за границей бывшего наместника Русской Ливонии оказались похожими на знаменитый переход Остапом Бендером румынской границы через дунайские плавни. Рядовые гельметцы, не подозревавшие о договоренностях с литовским командованием, при виде русского боярина страшно обрадовались и решили ему отомстить за все бедствия родной Ливонии. Они арестовали изменника, ограбили его и как пленника повезли в замок Армус. Местные дворяне довершили дело: они унижали князя, издевались над ним, содрали с него лисью шапку, отобрали лошадей. В Вольмар, где, наконец, его встретили с распростертыми объятиями, Курбский прибыл, обобранный до нитки. Позже он судился с обидчиками, но вернул лишь некоторую часть похищенного
[91].
Потрясение от оказанного приема оказалось велико. Контраст с положением юрьевского воеводы и московского боярина был разительным. К тому же князя не оставляло запрятанное глубоко в душе смутное ощущение, что гельметские кнехты были не так уж и неправы: с предателями и перебежчиками везде и в любые времена обходились самым непочтительным образом. Конечно, ливонцы издевались над ним не за то, что он изменил русскому царю, но своим поступком он поставил себя вне закона, и самый последний солдат гарнизона чувствовал себя образцом высокой морали по сравнению с ползающим в гельметской грязи бывшим боярином.
И Курбский встал в позу идейного борца, обличителя тирана, политического эмигранта. В Вольмаре он первым делом потребовал бумагу, чернила и написал гневное письмо царю. Так началась знаменитая переписка Андрея Курбского и Ивана Грозного, благодаря которой князь вошел в историю. Подробнее о ней мы расскажем в шестой главе.
Жертва произвола или изменник?
На страницах своих сочинений Курбский пытался представить свое бегство как вынужденное, вызванное многочисленными гонениями и притеснениями. Мнения потомков разделились. Одни оправдывали поступок беглого князя. Общий пафос сторонников данной точки зрения можно передать словами М. П. Пиотровского: Курбский «...уносил голову от плахи, а вовсе не продавал высокой ценою свою измену»
[92].
Другие же исследователи подчеркивали, что особых причин жаловаться на репрессии и гонения в свой адрес у Курбского не было вплоть до его эмиграции. Зато есть факты, свидетельствующие об изменных связях князя с Литвой, с которой Россия находилась в состоянии войны. Курбский получал за предательство денежные выплаты, а после эмиграции – и земельные пожалования от короля Сигизмунда. Общую идею сторонников данной точки зрения можно выразить словами Н. Д. Иванишева: «Курбский явился к королю польскому не как беглец, преследуемый страхом... напротив, он действовал обдуманно, вел переговоры и только тогда решился изменить своему царю, когда плату за измену нашел для себя выгодною»
[93].
Так кем же был князь Курбский – шпионом, агентом иностранных спецслужб, как его назвали бы сегодня? Или – психологически сломавшимся человеком, который не смог справиться с охватившим его страхом и, потеряв все мужество и честь, ударился в бега?
Обратимся к фактам. Итак, в апреле 1563 года Курбский оказался назначен воеводой в Юрьев Ливонский. Этот факт биографии князя исследователями оценивался по-разному. Некоторые из них считали, что данное назначение было проявлением опалы. При этом в качестве доказательства нередко приводятся слова другого беглеца – Т. Тетерина, адресованные юрьевскому наместнику М. Я. Морозову: «А и твое, господин, честное юрьевское наместничество ни лучше моего Тимохина чернечества». В характеристике должности правителя Русской Ливонии как «Тимохина чернечества» (то есть насильственного заточения – Тетерин был силой пострижен в монахи) видят свидетельство того, что назначение в Юрьев на Руси расценивали как опалу.
Однако представляется более справедливой точка зрения А. Н. Ясинского, который обращает внимание на высказывание царя: Иван IV утверждал, что если бы Курбскому в самом деле угрожала опала, то он «...в таком бы в далеком граде нашем (Юрьеве. – А. Ф.) не был воеводой, и убежать бы тебе было невозможно, если бы мы тебе не доверяли. И мы, тебе веря, в ту свою вотчину послали...». Являясь юрьевским наместником, Курбский фактически оказывался правителем всей завоеванной территории Ливонии с достаточно широкими полномочиями (вплоть до права ведения переговоров со Швецией). Назначение на такую должность вряд ли можно расценивать как проявление опалы.
В то же время очевидно, что князь чувствовал себя в Юрьеве неуютно. Об этом свидетельствует вышеупомянутая переписка Курбского с Печерским старцем Вассианом. Князь чего-то панически боялся. И вряд ли этот страх можно списать на внезапный психологический надлом – у воина, прошедшего с боями все главные войны Ивана Грозного, вряд ли были настолько слабые нервы. Для страха были причины. Значит, князю было что скрывать?
Высказывались различные догадки – чего боялся Курбский. Немецкий историк Инга Ауэрбах предположила, что между Курбским и Иваном IV возникли принципиальные разногласия относительно модели присоединения Ливонии. По ее мнению, князь был склонен к более мягкой политике, а царь требовал быстрого насильственного подчинения страны
[94]. Эта точка зрения была поддержана А. Л. Хорошкевич. Она считает, что причиной гнева царя могло быть тайное пролитие князем слез «над судьбой погибшего Ливонского ордена»
[95]. Б. Н. Флоря предложил искать мотивы поступка князя в духовной сфере. Он считает, что причиной беспокойства князя, переросшего в бегство с целью спасения собственной жизни, было опасение в обвинениях со стороны иосифлян в связях с еретиком, старцем Артемием
[96].
Однако все это не более чем догадки – прямых документальных подтверждений нет. Существуют ли источники, способные пролить свет на мотивы бегства князя?
Да. Это письмо короля Сигизмунда II Августа от 13 января 1563 года. В нем монарх благодарил витебского воеводу М. Ю. Радзивилла «за старания в отношении Курбского» и дозволял переслать королевское послание русским боярам, Курбскому или Мстиславскому. В начале 1564 года Курбский получил из Литвы еще два письма – от Сигизмунда II и от М. Радзивилла и Е. Воловича, гарантирующих беглецу поддержку, теплый прием и оплату перехода на сторону Литвы.
Сами по себе данные послания не сохранились. Но они упоминаются в документах 1590-х годов, касающихся тяжбы за волынские имения князя. В жалованной грамоте Сигизмунда на Ковельское имение также сказано, что боярин выехал по разрешению короля, известив его о намерении бежать и получив гарантии оплаты измены. В завещании Курбского от 24 апреля 1583 года говорится, что в 1564 году ему было обещано за эмиграцию богатое содержание
[97].
Таким образом, несомненно, что по крайней мере с января 1563 года Курбский состоял в тайной переписке с литовскими панами и представителями короля. Одного этого факта было достаточно, чтобы попасть на плаху: в условиях войны русский воевода обменивается посланиями с командирами армии врага! Тем более, как явствует из литовских грамот, речь шла о вербовке, о переходе князя на сторону неприятеля за соответствующую мзду. А это уже не критика властей в переписке с Вассианом – это реальная измена. Князь жил с этим страшным секретом почти полтора года – станешь тут параноиком...
Заслугу переманивания Курбского на службу Сигизмунду современники приписывали литовскому аристократу М. Ю. Радзивиллу. Автор поэтического трактата о свободе Андрей Волан воспел подвиг Радзивилла в следующих словах:
«Выдающегося добродетелью и поступками мужа, которому Московия не имеет равного, Андрея Ярославского, твоим прозорливым советом вызванного и у жестокого тирана отнятого, наиславнейшего врага ты королю своему в подданство привел».
Создатель поэмы о роде Радзивиллов XVI века «Радвилиада» Ян Радаван также называл «сманивание» Курбского «подвигом Радзивилла». Правда, как справедливо заметил немецкий ученый Андреас Каппелер, мы можем только догадываться, с помощью каких слов Радзивилл склонил Курбского к измене. В «Радвилиаде» рассказ о переговорах с князем отражает реалии не 1564 года, а 1580-х годов. Диалоги героев явно выдуманы. Согласно Радавану, Радзивилл послал Курбскому письмо следующего содержания:
«Славный москвич, почему ты не перестанешь побуждать среди московитов активности и неоправданные надежды? И сам, узнав поражение, все-таки прислушиваешься к надеждам своих? Ты видел тысячи убитых юношей и поля, окрашенные кровью... Волна опять выбросила тебя из моря в ненадежные войны после того, как ты кружился в смертельном вихре. После удачной войны ты в триумфальной короне покажешь себя народу, а принадлежит ли она тебе, если ты испортишь дело, и вырвет ли она тебя у мрачной смерти? Не знаешь ли ты нравы этого тирана? Если народ тебя уважает, тот тебя ненавидит... Слишком счастливых (ты сам это знаешь) короли боятся... Ты уже давно знаешь нашу мощь, теперь тебя зовут принять право дружбы. Ты сам знаешь, что тебя не сдержат ожидаемые порядки бешеного тирана. Дикий князь уже назначил того, которого он долго кормил, для известных алтарей» (перевод А. Каппелера).
Немецкий ученый правильно указал, что подобные мотивации характерны для 1580-х годов, для польской пропагандистской литературы времени блистательных побед Стефана Батория. Весной 1564 года, после падения Полоцка и выхода русской кавалерии на виленский тракт, они звучали бы странно
[98].
Так или иначе, можно считать доказанным факт переговоров князя с представителями враждебной державы, причем они длились не один месяц. И только после достижения каких-то важных соглашений воевода бежал за границу. Здесь принципиальным является вопрос: Курбский обсуждал только цену своего отъезда или же оказывал литовской стороне какие-то услуги, например, шпионского характера?
В принципе, практика склонения представителей знати соседних стран к переходу в подданство другого правителя была в Средневековье распространена довольно широко. Считалось даже, что аристократ в принципе имеет право выбирать господина по своему разумению. И, если он просто предупредит своего былого покровителя, что выбрал другого, – это не считалось изменой.
Данная практика называлась «правом отъезда». Ее следы прослеживаются уже в XII веке: часть дружины могла покинуть своего князя, руководствуясь не феодальной верностью, а какими-то своими соображениями. Например, вот вехи «героической» биографии боярина Жирослава, который, меняя князей, исколесил буквально всю Русь: начал свою карьеру в должности посадника у князя Вячеслава Туровского, был отрешен от посадничества Изяславом Мстиславичем, в 1147 году мы видим его членом думы князя Глеба Юрьевича, в 1149 году отправлен Вячеславом и Юрием к Владимиру против Изяслава Мстиславича, в 1159 году ездил послом от Святослава Ольговича к Изяславу Давыдовичу требовать выдачи изгоя Берладника Ярославу Галицкому, в 1171 году известен как посадник в Новгороде, потерял его из-за гонений князя Рюрика Ростиславича и был вновь восстановлен на данном посту князем Андреем
[99]. Подобных «отъездчиков» в XII – XIV веках было много.
Право отъезда гарантировало личные права аристократов, но подрывало политические силы княжеств и земель: не было никаких гарантий, что в самый ответственный момент бояре и служилые люди не покинут своего господина и на совершенно законных основаниях не присоединятся к его врагам. Поэтому довольно рано начинаются попытки ограничения самовольства «отъездчиков». Одно из первых свидетельств этого – установление в 1368 году Новгородом Великим правила конфискации земель отъехавших бояр. К XIV веку относятся и попытки князей запретить права перехода для служилых людей, получавших свои земли за обязанность пожизненной военной службы. Осуждению перебежчики подвергались и со стороны церкви, прямо отождествлявшей их поведение с изменой: «Если кто от своего князя отъедет, а до того получит от него достойную честь, то подобен Иуде, который был любим Господом, а замыслил продать его правителям Иудеи...» (Поучение ко всем христианам XIV – XV веков)
[100].
К XVI веку московские государи практически ликвидировали право отъезда, хотя представления об этой практике продолжали жить. Например, договоренность Ивана IV с Данией о вступлении во владение датской Ливонией принца Магнуса в Москве расценили как «отъезд» Магнуса к Ивану IV: «Того же лета король Арцымагнус на государево имя выехал из Датские земли».
Великое княжество Литовское пыталось, в свою очередь, подбивать русскую знать на отъезд. Как отмечено И. Ауэрбах, в Литве перебежчики классифицировались по своим заслугам и рангу, который они имели на родине, и получали за побег земельные пожалования, владение которыми было сопряжено со службой в армии Ягеллонов
[101]. Наиболее известен эпизод 1567 года, когда паны заслали в Россию адресованные важнейшим боярам грамоты с приглашением к переходу на сторону Великого княжества Литовского. Они рассчитывали склонить московских вельмож если не к бунту, то хотя бы к эмиграции. Известны послания с подобными призывами, адресованные И. П. Федорову, М. И. Воротынскому, а также руководителям земщины – И. Д. Вельскому и И. Ф. Мстиславскому. Собственно, Литва была единственной страной, куда русский аристократ мог бежать, не рискуя предать свою веру, – православие здесь пользовалось всеми правами. В то же время, на фоне ограничения прав знати в России, вольности панов и шляхты Великого княжества Литовского смотрелись для многих весьма соблазнительно.
Возможно, что переговоры с Курбским, начавшиеся в январе 1563 года, были связаны с более ранней попыткой побудить кого-нибудь из бояр к отъезду в Литву. Вопрос о том, по чьей инициативе начались эти переговоры – литовских панов или Курбского, – остается без ответа. В вышеупомянутом письме Сигизмунда говорится о некоем «начинании» князя-изменника. Если доверять этому сообщению, инициатором тайных контактов с Великим княжеством Литовским был сам Курбский.
Однако думается, что квалифицировать действия князя с помощью категории отъезда неправомерно. Как отметил датский историк Б. Норретрандерс, сам Курбский никогда не акцентировал внимание на том, что он воспользовался правом отъезда
[102]. Он говорил о вынужденном бегстве от казни, от царской опалы, но не писал, что в основе его побега лежит приверженность старинной боярской привилегии выбирать себе господина по своему усмотрению. На сходство поступка Курбского с данной привилегией указывает только слово, которым современники определяли его уход в Литву: «отъехал». Но для самого князя реализация права отъезда явно была не первостепенной. Главным для него было отстаивание принципа «права на жизнь», бегства от казни вместо того, чтобы ее смиренно принять. Отождествление некоторыми историками этого принципа с правом отъезда является искусственным.
Ограничились ли действия Курбского только достижением договоренности об эмиграции на условиях хорошего материального содержания? Доказательств каких-то более компрометирующих поступков князя нет. Некоторые ученые, например Р. Г. Скрынников, прямо обвиняли его в шпионаже: Курбский якобы передавал в Литву сведения о передвижении русской армии. Ученый связывал с «утечкой» информации поражение российских войск в битве 25 января 1564 года под Улой
[103]. Однако в текстах, имеющихся в нашем распоряжении, никаких подтверждений данной гипотезе не содержится.
Мало того, кроме предательских сношений с литовцами, ряд историков приписывали Курбскому участие в тайных заговорах внутри России, связанных с планами низвержения Ивана Грозного и возведения на престол удельного князя Владимира Андреевича Старицкого, кстати, родственника Курбского. Нам представляется, что роль Курбского в заговорах, связанных с фигурой Старицкого, преувеличена. Она основана на поздних обвинениях, возводимых на беглого боярина в посланиях царя и посольских книгах. Вряд ли можно говорить и о планах Боярской думы заменить Ивана IV на Владимира Андреевича. Боярская русская «партия мира», не желавшая эскалации Ливонской войны, связывала со Старицким надежды повлиять на царя в данном вопросе. Вельможи просили его «печаловаться» государю о «мире и тишине». Но этим, собственно, оппозиционность Владимира Андреевича и его сторонников исчерпывалась. Нет никаких оснований говорить о реальных боярских планах свержения Грозного.
В качестве доказательства выполнения Курбским заданий литовской разведки некоторые обращают внимание на свидетельство Литовской метрики о выезде князя. Когда последний пересек границу, обнаружилось, что он обладает огромной суммой денег: 300 золотых, 30 дукатов, 500 немецких талеров и всего 44 (!) московских рубля. Происхождение этих денег неизвестно, но показательно, что они практически все в «иностранной валюте», что позволяет предположить – за измену боярин получил не только земельные, но и денежные пожалования. Однако ничто не мешает и другому предположению – это были трофейные деньги, награбленные князем в ливонских городах во время юрьевского воеводства.
Нет доказательств, что Курбский, еще будучи в России, занимался шпионажем, участвовал в заговорах и выдавал военные секреты, но все равно его поступок является изменой. Добровольный переход под знамена враждебной державы и дальнейшая служба во вражеской армии всегда были и есть несомненное предательство – и для современников, и для потомков. И никакими мотивами спасения собственной жизни такое предательство нельзя оправдать – в конце концов, далеко не все московские перебежчики в Литву обращали свое оружие против бывшей родины. Курбский – обратил.
Как оценили бегство князя на Руси? В инструкциях послу в Литву Е. И. Благого от января 1580 года приказывалось при случайной встрече с Курбским, Тетериным, Заболоцким много речей «не плодить», а говорить: «Ты забыл Бога, и православное христианство, и государя, и свою душу, и свое происхождение, и свою землю, и, преступив крестное целование, изменил». Та же формула повторена в наказе Г. А. Нащокину от апреля 1580 года, только к ней надо было добавить: «...и с тобою, злодеем, чего добра говорити». В наказе О. М. Пушкину от апреля 1581 года князя надлежало обвинять в измене, участии в заговоре против Ивана IV в пользу Владимира Старицкого, нападениях на русские земли, «а много речей не плодити, бранью ли чем отговариватися да пойти прочь».
В наказе посольству Д. П. Елецкого в августе 1582 года повторены инструкции, что следует говорить при встрече с Курбским. Но на этот раз в них звучат новые ноты: «Ты забыл Бога, и государя, и свою душу, и свое происхождение, и свое отечество и выступил против православной земли, и с тобою с изменником зачем по-хорошему говорить? И скажет Курбский: Я сбежал поневоле, потому что государь хотел меня убить. И им говорить: государь [не хотел тебя казнить], потому что еще не знал о твоем предательстве, а только проводил розыск о нем. А как было тебя не наказать, если ты с князем Владимиром Андреевичем [Старицким] хотел свергнуть государя и захватить власть? И хотел видеть правителем Владимира Андреевича, а не государя и его детей. И ты изменил не поневоле – своей волею. Ты еще живя в России не хотел царю добра, а [потом] и вовсе воевал Русскую землю и, изменив, оскорбительную грамоту к царю написал!»
[104]
Таким образом, в глазах современников предателем Курбского сделал не только побег, но и последующие действия. Если обвинения в участии в заговоре на стороне Владимира Андреевича Старицкого вызывают сомнения, то другие поступки Курбского противоречили системе ценностей московского общества XVI века, связанной с понятиями «верности» и «измены». Нарушение клятвы верности господину, приносимой на кресте (крестоцелования), с момента принятия Русью христианства автоматически означало отречение от православия и погубление души: «Если же преступит кто, то и здесь, на земле, примет казнь и в будущем веке казнь вечную» (Повесть временных лет под 1068 годом). Соответственно, отъезд на службу Сигизмунду означал отречение от своего статуса русского князя. Как мы видим из посольских наказов, именно в этом и обвинялся Курбский.
Знал ли Иван Грозный о намерении Курбского сбежать? Ничто на это не указывает. «Утекание» князя оказалось полной неожиданностью для властей. Видимо, какая-то опала Курбскому действительно могла грозить. В 1565 году в письме к польскому королю Сигизмунду Грозный утверждал: «...начал государю нашему Курбский делать изменные дела, и государь хотел было его наказать, и он, узнав, что всем стало известно о его предательстве, бежал»
[105]. В беседе с литовским послом Ф. Воропаем Грозный клялся «царским словом», что он не собирался казнить боярина, а хотел лишь убавить ему почестей и отобрать у него «места» (вотчины или должности? – А. Ф). Позже царь сочинит развернутую концепцию «измен» Курбского, отраженную как в дипломатических документах 1570 – 1580-х годов, так и в переписке государя с беглым боярином. Однако это будет сделано задним числом. Если верить имеющимся у нас документам, то в 1564 году князю грозило разве что лишь «малое слово гневно».
Однако такая трактовка событий категорически не устраивала Курбского. Ему надо было выглядеть гонимым. В эмиграции в одном из своих сочинений – предисловии к «Новому Маргариту» – князь заявил, что его бегство было вызвано гонениями со стороны Ивана Грозного и фактически оказалось изгнанием: «Был я неправедно изгнан из Богоизбранной земли и теперь являюсь странником... И мне, несчастному, что царь воздал за все мои заслуги? Мою мать, жену и единственного сына моего, в тюрьме заточенных, уморил различными горестями, князей Ярославских, с которыми я одного рода, которые верно служили государю, погубил различными казнями, разграбил мои и их имения. И что всего горше: изгнал меня из любимого Отечества, разлучил с любимыми друзьями!»
[106]
В каждой строке звучит трагедия человека. Но, если отвлечься от пафоса, Курбский выглядит здесь весьма неприглядно. Необходимо подчеркнуть, что бегство Курбского за границу не было «изгнанием»: Грозный не практиковал высылку за рубеж как вид репрессий. Дворяне сами бежали из-за маячивших в перспективе гонений и в поисках лучшей доли, уже за границей изображая свою измену как вынужденную. Как правило, этот проступок и провоцировал месть властей, казни и ссылки родственников беглецов. Так было с близкими Курбского, Тетерина, Сарыхозина, Нащокина, Кашкарева и др. В глазах царя их род становился «изменническим» и подлежащим искоренению.
И мать, и жена, и сын в тюрьме, собственно, оказались как «члены семьи изменника Родины». Их арест и смерть были спровоцированы именно бегством Курбского, который бросил их в России на неминуемую гибель. Князь не мог этого не понимать, перелезая через юрьевскую стену... Тем не менее он не колебался, оставляя своих родных на произвол судьбы. Его ждало новое «отечество» – Великое княжество Литовское.
Глава пятая
«НОВЫЙ КОРОЛЬ, ПРЕЖНИЙ БОГ»
«Здесь паны горды и жестокосердны...»: куда бежал Курбский
Великое княжество Литовское в XVI веке было одним из самых больших государств в Европе. В 1569 году в нем насчитывалось около четырех миллионов жителей (плотность населения – примерно восемь человек на км
2). Площадь Великого княжества Литовского в середине XVI века составляла около 550 км
2. Это было больше Франции (450 км
2) и владений Габсбургов в составе Священной Римской империи (410 км
2), но меньше Испании, европейских владений Османской империи, России.
История возникновения и развития Великого княжества Литовского обусловила несколько особенностей этого государства. Прежде всего это была страна, населенная разными народами. Правящим этносом являлись литовцы. В то же время, до 70 процентов территории державы составляли бывшие земли и княжества Древней Руси со славянским населением: Киевская, Черниговская, Пинская, Галицкая, Волынская, Переяславская, Минская, Брестская, Полоцкая, Витебская и др. Роль славянского компонента была столь велика, что в XIV – XVI веках первым официальным языком государственного делопроизводства в Великом княжестве Литовском был так называемый западнорусский язык (вторым была латынь).
Кроме того, в великом княжестве проживало немало татар. В городах, особенно в Вильно, существовали большие еврейские общины. В западные области постепенно проникали поляки. Польша выступала для великого княжества не только главным политическим партнером, но – ведущим социальным и культурным ориентиром, особенно для знати.
Этническое многообразие было тесно связано с религиозным плюрализмом. Интересно, что официально Великое княжество Литовское долгое время было последним в Европе языческим государством – крещение литовцев затянулось из-за политических разногласий, колебаний между католичеством и православием. Возникал определенный парадокс: больше половины населения в XIII – XIV веках исповедовало православие, было немало и католиков, но формально правящее сословие – литовская аристократия, и представители королевской династии вплоть до 1385 года оставались язычниками. Зато после крещения короля Ягайло под именем Владислава в католичество началось быстрое обращение великого княжества в «папскую веру». В XVI веке здесь появляются лютеране – сторонники Реформации, протестанты, и их противники – иезуиты. Кроме того, были распространены различные ереси.
Необходимо подчеркнуть, что, несмотря на такой конгломерат народов и верований, Великое княжество Литовское не было империей. Оно являло собой уникальный пример сравнительно мирного сосуществования различных народов и конфессий в рамках одной державы под властью монархов из династии Ягеллонов. Возможно, это было связано с высокой степенью личной свободы, гарантиями личных прав. Власть старалась не вмешиваться ни в этнические, ни в религиозные вопросы, а если вмешивалась – то пыталась найти устраивающее всех компромиссное решение по острым вопросам.
Конечно, такая идиллия соблюдалась не всегда, ряд высших должностей в государстве могли занимать только католики, все литовские правители, начиная с Ягайло, исповедовали католицизм. Невозможно было представить себе на литовском престоле короля-протестанта или короля-православного. Православное население – русины – все больше концентрировалось в отдельных анклавах (например, на Волыни). Но все же и в этническом, и в религиозном плане в Великом княжестве Литовском было гораздо больше свободы, чем в любой соседней державе, будь то Крымское ханство, Россия, Священная Римская империя или Ливония. Крылатая фраза, произнесенная одним из королей Речи Посполитой, – «Я ваш король, но я не король ваших верований» – применима к государственной политике в Великом княжестве Литовском и в Средневековье, и в интересующее нас раннее Новое время.
С 1385 года Великое княжество Литовское находилось в династической унии с Королевством Польским, в 1569 году путем заключения Люблинской унии в целях спасения от наступления Ивана Грозного Литва слилась с Польшей в единое государство – Речь Посполитую.
С 1385 года в обоих государствах (исключая несколько исторических эпизодов) правил один монарх из династии Ягеллонов, носивший титул «короля польского и великого князя литовского и русского». При этом и в Польше, и в Литве одновременно существовали свои советы знати – королевская рада (в Польше) и рада панов (в Литве), свои съезды знати (сеймы), которые могли созываться на разных уровнях – от общего сейма, сейма коронных земель и сейма великого княжества до сеймиков отдельных местностей.
Особенностью политического устройства Королевства Польского и Великого княжества Литовского, а впоследствии и Речи Посполитой была слабая королевская власть. Без поддержки советов знати и сеймов король фактически не мог реализовать ни одного серьезного решения, касающегося ограничения прав знати, ущемления ее имущественного положения. Причем дворяне считали, что служат не столько королю (что отличало их от русских дворян, служивших только своему царю), сколько своему государству и народу – Речи Посполитой (Rzeczpospolita переводится как Республика).
Гонор и самомнение литовской и особенно польской знати быстро стали притчей во языцех. В XVI веке, когда у власти находились сильные и авторитетные монархи – Сигизмунд I Старый (1506 – 1548), Сигизмунд II Август (1548 – 1572), Стефан Баторий (1575 – 1586), она была еще управляема. В XVII веке заносчивость шляхты и панов вырастет до степени болезненной. Они добьются того, что все решения на сеймах должны приниматься только единогласно, – если против был хотя бы один дворянин, решение не проходило. Власть в результате оказалась просто парализованной.
Для самолюбия знати это, конечно, было приятно – когда любой, даже самый захудалый пан мог пережить свой звездный час, возражая королю, и самая некрасивая и худородная панночка теоретически могла претендовать на место королевы (и тем утешалась в своих девичьих мечтаниях и слезах). Но для страны эти амбиции играли самую негативную роль. Результаты этого беспредела дворянских вольностей в Речи Посполитой проявились довольно быстро: в XVII веке слабнущее государство начинает распадаться – шведы отобрали Прибалтику, Россия – Украину и Белоруссию. В начале XVIII века королей на варшавский престол уже сажали на своих штыках правители соседних держав, и в конце XVIII столетия Речь Посполитая была уничтожена как государство, а ее территория разделена между Россией, Пруссией и Австрией. Польша сумеет возродиться только в 1918 году...
В XVI веке, при Курбском, Литва и Польша еще только вступали на этот роковой путь. Но степень самовластия панов и шляхты была очень высока, особенно по контрасту со «служилым» положением московского дворянина. Курбскому, с его жалобами на притеснения со стороны власть предержащих, несомненно, это вольности и свободы должны были импонировать.
Предатель на королевской службе
Оказавшись в эмиграции без каких-либо средств к существованию, Курбский мог рассчитывать только на милости короля Сигизмунда. Милости не замедлили быть, но они оказались не бесплатными. В права владельца новых земель, пожалованных королем, князь мог вступить только при участии в боевых действиях на стороне литовцев.
Уже в 1564 году Курбский сражается под Полоцком во главе отряда из московских перебежчиков и 200 человек наемной конницы. Только после данного похода, подтвердив свою лояльность Литве пролитием русской крови, он смог вступить в права держателя пожалованного ему Ковельского имения. В том же 1564 году Курбский командовал войском, громившим область вокруг Великих Лук.