— Видал ли ты когда Балакирева? — поинтересовался Александр.
— Не пришлось ни однажды. В Москве он не часто случается, хотя произведения его, не признаваемые у вас в Петербурге, нередко исполняют на московских именно концертах. Все благодаря нашему директору Николаю Григорьевичу Рубинштейну, которому Балакирев посвятил свой «Исламей». В консерватории говорят, что Балакирев родом из Нижнего. Там и получил первоначальное музыкальное образование. Удивительно также, что, не оставляя музыки, учился Милий Алексеевич в математическом факультете Казанского университета. Как раз в последние годы пребывания там незабвенного батюшки нашего. Вот он-то должен был видеть его среди своих студентов. Неизвестно только, отличал ли сколько-нибудь.
— Стало быть, прямо из Казани бросился Балакирев в Петербург, где и основал «Могучую кучку»? — вмешался Борис, до сей поры мало бравший участия в разговоре.
— Именно так. И, надо сказать, успел в самое время. Брат нашего директора, Антон Григорьевич Рубинштейн, образовал в Петербурге Музыкальное общество, ставшее проводником классического космополитизма. А кружок Балакирева противопоставил ему распространение русских национальных традиций в музыке. Только Балакирев, лично принявший от Глинки его заветы в области композиции, мог возвысить это знамя.
Расположенность Сергея к петербургским композиторам навела Александра на неожиданную мысль: а правильно ли сделал брат, поступив в Московскую консерваторию? Ведь очевидно, что умом и сердцем он в Петербурге, где живут и творят «кучкисты». Притом не оправдались надежды Сергея, связанные с преподаванием в Москве Чайковского. Вернувшись было осенью 1878 года к профессорской деятельности после длительного перерыва, Петр Ильич два месяца спустя совсем ушел из консерватории. Единственно на Николая Григорьевича Рубинштейна, близкого к композиторам-петербуржцам, мог теперь уповать студент консерватории Ляпунов.
Когда братья разъехались после летнего отдыха, получил Александр из Москвы сообщение, что за отменные успехи Сергею назначили так называемую александровскую стипендию — 200 рублей в год. От сей доброй вести полегчало у него на душе: теперь братья хоть сколько-нибудь выйдут из чрезвычайно тесных денежных обстоятельств. Его неотступно тяготила мысль, что Сергею с Борисом приходится в Москве куда тяжеле, чем ему. Ведь с ним рядом и Сеченовы и Крыловы — близкие и доброжелательные семьи, помощь которых никогда не задержится. Эту осень они съехались все на Васильевском острове. Иван Михайлович обитал в прежней квартире на 4-й линии. Через несколько домов от него поселились Наташа и ее родители. Крыловы квартировали на 9-й линии. Анна Михайловна по-прежнему жила на Большом проспекте. По согласному решению Сеченовых у нее-то и поместился Александр, чтобы не тратиться ему на отдельную квартиру и не пробавляться тощими обедами в кухмистерской.
В декабре должен был Александр представить университетскому Совету сочинение. Время шло день за день, на дворе уже октябрь, а он за житейскими хлопотами не удосужился приступить, что волновало его и будоражило до чрезвычайности. А тут выяснилось, что еще трое студентов с их курса пишут сочинения на ту же тему. Объявившиеся конкуренты заставили Ляпунова немедленно сесть за работу. Надобно спешить как можно, чтобы поспеть к 22 декабря — последнему сроку подачи сочинений. Видит он, что исполнить работу со всей обдуманностью недостанет времени. Что ж, сделает сколько успеет. Кой-какие стоящие мысли роятся в голове, и положительные результаты напрашиваются вполне. А потому просиживает он за вычислениями не только дни, но и ночи, как будто подгоняемый контрактом с неустойкой.
ИХ ПЕРВЫЕ ПЕСНИ
Как ни был занят Александр, а не мог уклониться от участия в именинных торжествах Рафаила Михайловича. Слишком обидел бы душою расположенного к нему человека, быть может, самого близкого из опекающих его родственников. Вместе с Анной Михайловной появился он под вечер у Сеченовых, где был уже полный сбор.
Когда поднялись из-за праздничного стола, к Александру приступил с расспросами Иван Михайлович.
— Каково поживает в Москве наш юный музыкант?
— Пишет, что нашел хорошие уроки. Теперь им с Борей не столь тяжко, ведь у Сергея еще и стипендия.
— Так-так. А творческие планы его не страдают на службе матерьяльных забот? Хотя, что об том толковать, все равно для них это решительная необходимость. Передай же ему, что Милий Алексеевич Балакирев имеет до него дело.
— Балакирев? — совершенно изумился Александр. — Так они не знакомы вовсе.
— Теперь уже знакомы, пускай неявно. Третьего дня виделись мы с Милием Алексеевичем, и показал я ему песню, что записал Сергей в Теплом Стане с голоса Серафимы…
Точно, минувшим летом Сергей очень интересовался народными песнями, все слушал да записывал. Александр вспомнил, как в один их приезд в Теплый Стан брат, услышав пение Серафимы Михайловны, отдыхавшей здесь, записал исполненные ею песни. Теперь вот, по словам Ивана Михайловича, одна из них привлекла внимание самого Балакирева. Приятная и даже потрясающая новость Сергею. И с кем только не водит дружбу Иван Михайлович!
— …Тот экземпляр песни, что Сергей оставил Рафаилу, выпросил у меня Милий Алексеевич. Заинтересовался до крайности и спрашивает, не намерен ли Сергей издавать ее? Если ж нет, пусть позволит издать Балакиреву или Лядову. Как, бишь, она начинается? — обратился Иван Михайлович к сестре.
— Так сразу две песни были тогда записаны: «Вечор мою косынку» и «Улицей иду я», — откликнулась Серафима Михайловна.
— Вот как раз вторая.
— Улицей иду я, другою иду… — затянула Серафима Михайловна задорно, и все притихли.
…Третьего иду я — дослушиваю,
Что ж про меня мой свекор говорит?
Он свово сына журит, сноху бити велит.
«Бей, сын, жену, учи, молоду».
«Мне за что ее бить, мне чему ее учить?
Мне эта жена по обычаю дана».
Ведь как распорядится порой судьба деяниями нашими! Мог ли провидеть Сергей, что перенесенные им на бумагу звуки народной песни всколыхнут приветный отклик в душе высокочтимого им композитора, на которого он чуть не молился? Надобно безотлагательно писать в Москву, думалось Александру, вдохновляющее будет известие для брата. Вот-то он воспрянет: дошел-таки его музыкальный голос до Балакирева, пусть в облике народной песни… И тут же несколько погрустнел: а сам-то я что же? Где моя первая песня? Работа в самом разгаре, и предстоящих трудов не исчислить.
Мысль об отложенном сочинении была достаточна, чтобы Александру не в радость стала окружающая родственная суета. Он нетерпеливо желал домой, засесть за математические выкладки. Но надо обождать, когда начнет сбираться Анна Михайловна. Негоже бросать старушку одну поздним вечером. Однако совладать с серьезными мыслями своими Александр уже не мог и потому сделался приметно задумчив и молчалив.
В последнюю встречу Дмитрий Константинович Бобылев указал Ляпунову на допущенные огрехи и похвалил за владение математическими методами. Профессор кафедры механики давал консультации как раз по выбранной Ляпуновым медальной теме. По видимости, он был основным, если не единственным ее автором. «Задачу решали весьма и весьма многие, — внушал Дмитрий Константинович, — так что исключительно нового чего от вас не ждут. Но все известные здесь теоремы исполнены некоторых неясностей. Нужно уточнить условия и провести более строгие доказательства».
Правду говорил Бобылев: многие, весьма многие преуспели в решении задачи, за которую взялся Ляпунов. Но никто до сей поры не приступал к ней с таким постановом вопроса: как сказывается сосуд, содержащий жидкость, на равновесии погруженного в нее тела? Все заранее полагали сосуд настолько великим, что стенки никак не могли влиять на совершающееся в глубине объема. «Вот тут-то и пункт, — многозначительно провозглашал Бобылев, делая для пущей выразительности паузу. — Наперед можно утверждать, что на условиях равновесия сосуд не отразится. Зато устойчивость неминуемым образом будет зависеть и от величины и от формы сосуда, ежели только в нем не менее трех различных жидкостей. Рассмотреть предугадываемую зависимость было бы небесполезно».
В том и заключалось уточнение условий известной задачи, что от бесконечно большого сосуда пришлось Александру отказаться, и занимался он более практическим случаем — сосудом обыкновенных размеров.
Общаясь с двадцатитрехлетним студентом, Бобылев с удовлетворением отмечал, что тот охотно и без боязни пускается в устрашающе громоздкие, многотрудные вычисления. И не сбивается в них, как бывает с неопытным путником в незнакомом лесу и без компаса. А что такое компас для математика? Личный опыт, которого нет и неоткуда быть у студента четвертого курса, плюс некое чутье. Вот это уже от бога, с этим нужно родиться. И Дмитрий Константинович одобрительно покачивал головой, проглядывая исписанные Александром листы бумаги. С каждой встречей студент нравился ему все боле и боле. «Из него толк будет, — размышлял профессор. — И видно вполне, что к усиленной мозговой работе ему не привыкать. Результаты его растут раз от разу, и любопытное складывается исследование. Не скажешь даже, что всего лишь первый научный опыт».
Едва успел Александр к сроку изложить набело многостраничный труд свой. Еще пальцы не развело от переписки, как обрушилось на него оглушающее напряжение неимоверных каторжных занятий, которые задавал Себе до сих пор. Все равно что заново явился он в мир, еще не окрепнув и не освоившись с самым обыкновенным порядком вещей. Нечто подобное приходилось ему переживать, только в гораздо меньшей степени, после тяжелого экзамена. Разом сбросив бремя нагрузки, испытывал Александр в душе чувство непривычной пустоты и неустроенности. А тут еще один за другим стали закрываться в университете курсы, и вовсе высвобождая его от всяких дел. Приближалось рождество. На днях будут к нему из Москвы Сергей с Борисом. Не сразу уговорились они ехать, сетовали, что чересчур дорога для их кармана поездка. Но Екатерина Васильевна взялась оплатить их дорожные расходы, и вот братья соединились вместе до самых святочных каникул.
Войдя в роль обязательного хозяина, принялся Александр водить Сергея и Бориса по достопамятностям Петербурга. Первым посетили они университет, ныне почти пустой и оттого непривычно торжественный. Ходили по длинному, в полверсты, коридору, заглядывали в темные, притихшие аудитории. «Вот здесь была последняя лекция Пафнутия Львовича», — сказал Александр, задержавшись на пороге чебышевской аудитории. Взгляд его остановился на профессорском кресле, стоявшем возле первого стола. Всплыла в памяти недавняя картина…
Прихрамывая, но живо и проворно Чебышев отошел от доски и с видимым удовольствием опустился на мягкое сиденье. Слушатели оживились. Обыкновенно так начинались знаменитые чебышевские беседы. То ли уставши стоять, то ли желая развлечь студентов после продолжительных головоломных вычислений, только иной раз прерывал профессор последовательное изложение и, поудобнее устроившись в кресле, принимался рассуждать о значении и важности рассматриваемого вопроса, о месте его в общей сумме математических знаний, об истории его разрешения.
В аудиторию вползли ранние декабрьские сумерки, и стало темно, как сейчас, но горели на стенах газовые светильники. От мягкого их света становилось по-домашнему тепло и уютно. Склонясь в кресле несколько на сторону, профессор застыл в недвижности, а быстрая речь его лилась непрерывным увлекающим потоком. Подперев голову рукой, слушал Александр рассказ Пафнутия Львовича об одной из его заграничных поездок, которые совершены им во множестве, вместе с ним участвовал в беседе с какой-нибудь иностранной знаменитостью по поводу излагаемого ныне предмета, сопоставлял его суждение с воззрениями русских математиков. Перед слушателями будто раздвигался горизонт, обуженный прежде тетрадным листом конспекта, и за безжизненными строчками формул разыгрывалось драматическое действо, где сталкивались и опрокидывались мнения, уязвлялись самолюбия и упадали авторитеты, а отвлеченные и сухие математические истины с неотвратимостью рока пронизывали человеческие судьбы.
С каким нетерпением ожидала аудитория доверительных бесед этих! Казались они студентам не менее важными, чем доказываемые Чебышевым теоремы и положения. Да, видимо, и сам профессор отводил им существенную роль в своем преподавании. Иначе зачем бы ему красть у самого себя лекционное время, необходимо нужное для пространных математических построений и выводов. Но не смущало Пафнутия Львовича его собственное расточительство. Он вовсе не стремился к обширности обозрения в своем курсе, не пытался объять как можно большее количество материала. Основной упор делал на принципиальные стороны истолковываемых на лекциях вопросов. Притом же был Чебышев удивительно быстр как в речах, так и в движениях, и в том, вероятно, находил бессознательно противовесие непроизводительной растрате времени, назначенного для отработки специального предмета лекции.
Вот Чебышев вскочил с кресла и, припадая на левую ногу, устремился к доске. Беседа окончилась, и вычисления продолжены. На доске писал он молча и сосредоточенно. Заранее объявлял цель, для которой производятся выводы, и ход их в общих чертах, а уж потом не прерывался ни на минуту. Тут приходилось следить за ним глазом, а не ухом. До невероятности быстро разворачивались на доске формулы и уравнения, нанизывались друг на друга и выстраивались в ровные строчки математические знаки и символы. Все выкладки изображались настолько подробно, что не представляло труда следовать за его мыслью. Хоть и считали Чебышева великолепным калькулятором, из-за быстроты и спешности возникали порой ошибки. Потому за действиями лектора надобно внимательно наблюдать с тем, чтобы вовремя поправить. Он сам просил о том своих слушателей и даже настаивал на их активном соучастии.
Звонок застал Чебышева на половине вывода. Ту же секунду бросил он мел и, оборвав изложение чуть ли не на полуслове, вышел из аудитории. Так бывало всякий раз, и на следующей лекции незаконченный вывод обыкновенно начинался сызнова. Но нынешняя лекция — последняя в полугодии. Аудитория зашумела, загудела. Студенты поднимались с мест, складывали записи, оживленно переговариваясь. Александр заметил, и уже не впервой, несколько человек с юридического факультета. Удивительное дело! Юристы загорелись желанием прослушать курс «Теория вероятностей». «Чтобы поучиться у профессора Чебышева логичности построения выводов, — ответил один из них на недоумение, выраженное Ляпуновым. — Все же до чего поразительна доказательность его речи!»
Вспомнились Александру лекции Менделеева, также привлекавшие посторонних лиц. Приходили на них просто так, единственно для того, чтобы послушать Дмитрия Ивановича. А ведь далеко не оратор был. Впрочем, как и Чебышев. Мало того что Пафнутий Львович говорит через меру торопливо и невозможно в подробности писать за ним, так еще и неясность какая-то в произношении. Если на минуту выйти из-под его лекторского обаяния, покажется он даже комичным: размахивает на кафедре руками, шепелявит, прихрамывает у доски. Да вот поди ж ты, по всему университету идет слава об исключительной логичности и четкости его изложения. Не только в речи, Пафнутий Львович и в жизни такой, во всех своих действиях и поступках. Аккуратность и педантичность разительно отличают его от других профессоров. За те полтора года, что Александр слушает курсы Чебышева, не было примера, когда бы лектор отменил занятие или хотя бы запоздал на минуту. Точно со звонком входил Пафнутий Львович в аудиторию и немедля приступал к вычислениям, бросив на ходу:
— В прошлый раз нам не пришлось закончить вывод. Исходным пунктом мы взяли формальное равенство…
И на доске одна за другой начинали появляться замысловатые формулы.
ЗОЛОТАЯ МЕДАЛЬ
Картина прошлогоднего торжества воспроизвелась почти до точности, за тем исключением, что этот год Ляпунов был не сторонним наблюдателем, а непосредственным участником. Когда читали отзыв Дмитрия Константиновича Бобылева на его сочинение, Рафаил Михайлович искоса окидывал Александра одобрительным взглядом, а с другого боку Екатерина Васильевна взволнованно комкала в руках носовой платок, который она приготовила на всякий случай. Радостный и скованный от смущения, прошествовал студент Ляпунов через весь зал, чтобы принять из рук Андрея Николаевича Бекетова присужденную ему золотую медаль. Воротясь на место, протянул он раскрытую коробочку Наташе, нетерпеливо желавшей полюбоваться его наградой. «Преуспевшему», — прочла она вслух, вглядываясь в блестящий металлический кружок с изображением Аполлона.
По окончании акта в сутолке расходящихся гостей, профессоров и студентов столкнулись они лицом к лицу с Иваном Михайловичем.
— Должен тебе сказать, что не только Дмитрий Константинович отнесся с похвалой о твоем сочинении. Пафнутий Львович тоже высказался о нем участливым словом в заседании Совета, — с приветной улыбкой сообщил Иван Михайлович. — Рад за тебя несказанно. По такому случаю вечером непременно к нам прошу.
Так и провел Александр памятный для него день 8 февраля 1880 года. Сначала отправился он вместе с Сеченовыми к ним на квартиру, где состоялся превосходный обед. Рафаил Михайлович встал и торжествующе выразил уверенность, что нынешнее событие лишь обнадеживающее начало будущих успехов. За столом Екатерина Васильевна чуть было не всплакнула. «Вот Софья Александровна порадовалась бы ныне», — произнесла она нетвердым голосом, и злополучный платок опять оказался в ее руках. Александр же, несколько погрустнев, вспомнил, как загадывала мать теперешний его успех, когда впервые описал он ей годичный акт в университете. «Стало быть, студенты, еще не кончившие курс, могут писать диссертации? Я никогда этого не думала, — выражала она в письме свое удивление. — Да еще какие большие награды получают. Я теперь буду мечтать, что и ты в продолжение университетского курса получишь награду». И вот она — желанная награда, но уже не придется увидеть ему гордости и ликования в глазах матери.
Лишь только начало темнеть, вышли они вчетвером на линию и двинулись пешком к Ивану Михайловичу, благо жил он совсем неподалеку. Встретила их Мария Александровна — среднего роста, приятная лицом женщина, уже с сединой в волосах — и тут же пригласила к столу.
— А помнишь, как в Теплом Стане я контролировал твои занятия по математике? — окликнул Александра веселым голосом Иван Михайлович. — То-то, брат. Чему, как не математике, обязан ты своим нынешним торжеством? Теперь смело можешь считать себя кандидатом — степень тебе уже не задержится.
Не единожды бывал Александр в этом доме и всякий раз дивился про себя любовной, почти патриархальной важности взаимоотношений Ивана Михайловича и Марии Александровны. Называли они друг друга только по имени-отчеству и обращались один к другому не иначе как на «вы».
По всегдашнему своему обыкновению Иван Михайлович сам сидел за самоваром и разливал чай.
— Что ж, первый успех сделан. Теперь не складывай руки и держись теснее Пафнутия Львовича елико возможно, — убеждал он Александра. — Наклонность у тебя к математике сильная, и направляющий ум его слишком нужен тебе будет. Уж скольких он вывел на дорогу.
— К сожалению, не предвижу возможности колебаться. Ежели оставят меня в университете по окончании курса, то на кафедре механики. Во всяком случае, Бобылев обнадежил. А потому успехи по механике для меня первее всего.
— Весьма может быть, весьма может быть, — согласился Иван Михайлович. — Конечно, плошать не следует, чтобы не остаться без вида. Да мнится мне, что не мешает одно другому, а даже совсем напротив. Не бывает механики без математики, — рассуждал он. — Ведь и Пафнутий Львович столько же математик, сколько механик, хоть и возглавляет кафедру математики. Даже за границей известны придуманные им механизмы. А уж про Бобылева и говорить нечего — неуклонный поборник математических методов исследования. Да ты и сам, надо полагать, успел в том убедиться.
Тот вечер Иван Михайлович особенно охотно говорил о своем добром знакомом Дмитрии Константиновиче Бобылеве, с которым связывали его короткие приятельские отношения. Узнал Александр, что Бобылев, как и Сеченов, пришел к ученой деятельности, оставив военную службу, обещавшую ему верную карьеру. По окончании Михайловской артиллерийской академии служил он в гвардейской конно-артиллерийской бригаде, но через два года вышел в отставку и поступил вольнослушателем в Петербургский университет. Ныне пребывал Бобылев в должности экстраординарного профессора кафедры механики и одновременно занимал кафедру теоретической механики в Институте инженеров путей сообщения, заступив на этом посту скончавшегося Золотарева.
— …Не от мира сего человек, в высшей степени скромен и до невероятия строг к своим работам, — продолжал Иван Михайлович характеризовать Бобылева. — Публикует их лишь после исключительно усердной, кропотливой отработки. Потому число трудов его невелико, но, как говорят, все они отличаются редкостной обстоятельностью и законченностью. Удивляюсь даже, как он решился, наконец, выпустить из печати первый том своего «Курса аналитической механики».
Александр же поражался другим: как умел совмещать Дмитрий Константинович интерес к задачам излюбленной своей гидродинамики с серьезными исследованиями по физике? Докторская диссертация, которую он защитил в 1877 году, посвящена была изучению распределения электричества на разнородных проводниках.
— А что полагает Дмитрий Константинович касательно публикации твоей работы? — обратился Иван Михайлович к Александру.
— Говорит, что коли пожелаю, то можно напечатать. Но еще остается мне потрудиться над ней. Предстоят некоторые изменения да сокращения. Боюсь, что до экзаменов уж не управлюсь. Скорее всего осенью всерьез займусь подготовкой к печати.
До экзаменов Александр действительно не поспел со статьей. Последние университетские испытания, долженствовавшие быть выпускными, приближались неумолимо и удивительно скоро. Еще неделя, другая, третья, и вот уже дни и ночи сомкнулись для него в сплошную череду часов, заполненных исключительным трудом. Первым предстоял экзамен по теории вероятностей, и Ляпунов решительно хотел постараться напоследок, чтобы сохранить у Чебышева хорошее о себе впечатление. Затем на очереди был экзамен по механике. Его надлежало не просто сдать, а непременно отличиться, коли думает он остаться на кафедре Бобылева. Да пока еще задача для него — оставят ли? Ничего не ведал на ту пору Александр, как его решат.
Последующие экзамены по теплоте, электричеству, французскому языку, богословию, астрономии и геодезии волновали Ляпунова совсем не в той мере. И все ж умаяли они его до крайности. Был уже май в конце, когда вышел Александр на набережную Невы с последнего экзамена. Еле жив был, чуть не падал. Минувшую ночь ничего не заснул, да что с того? День-то какой ныне! Пройден университет, и отжита целая эпоха личной жизни.
Стоял Ляпунов на набережной в тот миг один. Друзей за годы студенчества он не обрел. Отношения с сокурсниками во все время учения оставались чисто внешними. И не потому, чтобы туг был на заключение новых знакомств. Все его интересы и привязанности прочно замыкались в кругу Сеченовых и Крыловых, для которых он тоже сделался совершенно своим, родным человеком. С ликованием было встречено ими сообщение о том, что состоялось наконец определение Совета и Александра Ляпунова решили оставить при университете для приготовления к экзамену на степень магистра. Стало быть, не прервутся встречи с ним на еженедельных родственных сборах. И за самого Александра радостно: определился-таки его путь в науке, первый шаг на котором он сделал столь успешно. Что ни говори, а математический талант его несомнителен. Вон и Алеша под влиянием своего старшего друга стал отличаться в Морском училище математическими познаниями, изучая по французским учебникам университетские курсы, далеко выходящие за пределы училищной программы. А поскольку математика служила основой специально-морских предметов, то учился Крылов легко, неизменно первенствуя в своем выпуске.
Да что там Алеша Крылов, сам Иван Михайлович Сеченов вознамерился прибегнуть к помощи молодого магистранта! Когда вернулся Ляпунов после летнего отдыха из деревни, Иван Михайлович при встрече с ним заговорил вдруг мечтательно о далеких годах учения в Военно-инженерном училище и о тогдашних успехах своих в математике. Сетовал о том, что приобретенное в молодости давным-давно заглохло и, взглядывая в лицо Александра веселыми вопрошающими глазами, выражал желание вспомнить забытое. С полной готовностью Александр вызвался удовлетворить его желанию.
— Подожди, братец. У тебя грядут магистерские экзамены, вещь серьезная, да и наукой ты должен теперь усерднее заняться, нежели раньше, — отвечал Иван Михайлович. — Посуди сам, могу ли я стеснить тебя из корыстных видов в ущерб твоим интересам? Да не сердись, дай слово сказать! Вот кабы согласился ты давать мне платные уроки, так был бы куда как признателен.
Не умея скрыть своего смущения, Александр переконфузился и промолчал. «Ведает, конечно, милейший Иван Михайлович, что стипендию мне покуда не назначили и неизвестно еще, назначат ли, — подумалось ему, — ну и хитрит, должно быть, желая таким манером поддержать меня материально». За долгие годы близкого их знакомства имел Александр полную возможность убедиться в неизменном сердечном участии Сеченова в его судьбе. Не менее того, догадывался он о давнишнем намерении прославленного физиолога основательно обновить свои познания в математике. В такой мысли утвердили его некоторые высказывания и рассуждения Ивана Михайловича. Как бы то ни было, а не мог Александр сказать ему противу, не достало духу, да и не хотел. Условие было сделано, и занятия начались незамедлительно.
На следующей неделе появился Александр у Сеченова с двумя томами учебника Шлемильха под мышкой и с той поры неуклонно руководил его упражнениями по высшей математике. Удивительно было упорство, с которым постигал новые знания пятидесятичетырехлетний ученый, уже составивший себе имя и авторитет. И дело не ограничилось одной лишь математикой, Сеченов решил вспомнить и механику. Пришлось Александру прочитать у него на дому сокращенный курс этой науки.
Дважды в неделю приходил Ляпунов на квартиру Сеченова, получая за уроки по двадцать рублей ежемесячно. Усаживались они в кабинете Ивана Михайловича за своеобразным рабочим столом его, представлявшим большую хорошо выструганную доску, утвержденную на двух козлах, и не поднимались до той поры, пока Мария Александровна не приглашала их к вечернему самовару. Занятия продолжились и после того, как Александру назначили с декабря стипендию — 600 рублей в год. И просвещающий и просвещаемый со всей серьезностью предались их общему делу, не отвлекаясь в учебное время ничем сторонним. Лишь однажды чуть не сорвался у них очередной урок. То было в феврале 1881 года.
Когда Александр явился в урочный час, Иван Михайлович встретил его вопросами:
— Так что ж там делалось, на балу? Чай, междоусобная потасовка была уж начеку?
— Я толком не знаю, потому как сам задержался совсем ненадолго, — отвечал Александр, снимая пальто в прихожей.
Вчерашнего числа в университете состоялся годичный акт, на котором произошли беспорядки. В студенческой массе давно уже наблюдалось сильное движение и возбуждение, вылившееся тем вечером в открытое действие. В середине заседания на хорах университетского зала, заполненных студентами и публикой, послышались громкие возгласы и в зал полетели оттуда кипы прокламаций. Засуетились инспектора и чиновные лица. В поднявшейся сумятице кто-то из демонстрантов изловчился влепить Сабурову, управлявшему тогда министерством народного просвещения, оплеуху в лицо. Среди всеобщей суматохи ректор, делая отчаянные жесты, тщетно призывал с кафедры к порядку и тишине. В конце концов шум прекратили сами студенты, и официальное действо продолжилось. Присутствовавшие со страхом гадали, что произойдет на благотворительном балу, который должен был состояться после заседания. Некоторые из профессоров сочли за лучшее удалиться домой сразу же по окончании акта.
— Открытого беспорядка во время танцев не было, но прокламаций разбросано было достаточно, — рассказывал Александр. — Несколько раз дело едва не доходило до драки между студентами противных убеждений. Атмосфера была до того горяча, что я, не испытывая никакого удовольствия, вскоре покинул бал.
Долго еще обсуждали они происшедшее и вспоминали о скандальном оскорблении, нанесенном Сабурову, позабыв, для какой цели соединились. «Однако ж, призаймемся наконец математикой», — спохватился Сеченов, подвигая к себе листы с записями.
А месяц спустя Иван Михайлович сам отменил очередное занятие, когда узнал, что Александру предстоит на другой день выступать с сообщением в собрании Физического общества. «Давай-ка лучше готовься изо всей поры-мочи», — объявил он категорически.
Ляпунов докладывал результаты кандидатской диссертации, за которую ему присудили золотую медаль. Вскоре работа была опубликована в майском и июньском выпусках «Журнала Русского физико-химического общества» за тот же год. Летом Александр доработал и развил еще одну часть своего сочинения, и в том же журнале появилась другая его статья.
После лета в жизни братьев Ляпуновых вышли перемены. Пришла очередь определиться Борису, выдержавшему весной выпускной экзамен в гимназии. Когда-то, еще в Нижнем, мечтал он поступить в физико-математический факультет, желая идти по стопам старшего брата. Софья Александровна выражала сомнение в его возможностях касательно избранного направления будущей деятельности. Не способности сына заботили ее, а чрезвычайно слабое его здоровье. Мать резонно полагала, что у него недостанет сил для напряженной, изнуряющей умственной работы, которая неизбежна в науках математических. Вскоре интересы Бориса уклонились совсем в иную сторону, и стало ясно, что будущее его — филология. Теперь вопрос заключался в том, где лучше ему учиться. Родственники решительно заявили, что в Петербурге, в своем кругу, прожить будет легче. А потому с сентября Александр оказался уже не один. Поместились они с Борисом у Анны Михайловны, которая уступила им комнату поболе, а там, где жил ранее Александр, устроила свою спальню.
Памятуя о своей наставительной роли старшего брата, Александр взял под полную опеку Бориса, неуверенного и робкого характером и неспособного в практических делах. Вместе прошли они в университет, взнесли плату за первый год обучения — 50 рублей, получили в канцелярии билет на право слушания лекций и университетские правила в придачу. Потом Александр проводил брата в шинельную и помог отыскать по билету его вешалку. Покончив с устроительными мерами, наняли они извозчика и покатили в прогулку по Питеру.
— А кто был тот плотного сложения мужчина с усами, как у моржа, которого встретили мы, выходя из канцелярии? — поинтересовался Борис.
— Игнатий Викентьевич Ягич, твой будущий профессор, — многозначительно произнес Александр. — Между прочим, хороший знакомый нашего Ивана Михайловича. Думаю, он непременно захочет представить тебя ему.
И точно, в ноябре Борис уже ехал с Иваном Михайловичем на Кадетскую линию, к Ягичу.
— Знаком я с ним еще с одесского периода, когда мы в одно время преподавали в тамошнем университете, — рассказывал дорогою Сеченов. — Потом уехал он по приглашению в Берлинский университет, а я через два года перебрался в Петербург. Тут и встретились вновь.
— И как же оказался он опять в России? — пытал Борис, уже прослушавший ряд лекций Ягича о церковнославянском языке и о разборе текстов древних памятников письменности.
— Когда избрали его экстраординарным академиком Петербургской академии, было то в мае 1880 года, переехал он сюда и вот уже год целый преподает на историко-филологическом факультете. Сам-то он из Загреба. Окончил Венский университет. Считается в Европе первым авторитетом по славяноведению. Человек очень хороший, доброжелательный. Да ты и сам убедишься.
Ягич принял их приветливо и не церемонно. Бориса он сразу признал — видать, успел уже отличить среди студентов. Во время беседы настойчиво уговаривал его специализироваться в области сравнительного языковедения и славянской филологии. Обещал обеспечить основными немецкими руководствами по этим предметам. Исключительно живой, остроумный и благодушный, Ягич очаровал своего ученика, сразу же подпавшего его влиянию.
Перед уходом гостей Игнатий Викентьевич украдкой шепнул Сеченову:
— Не худо бы растормошить молодого человека. Уж больно он серьезен и основателен в свои лета.
Да, Борис взял чересчур серьезную ноту, подумалось Ивану Михайловичу, но таковы уж они — братья Ляпуновы, рано повзрослевшие в своем сиротстве, в претерпенных невзгодах.
НА ХУТОРЕ ГРЕМЯЧЕМ
И весной и в июне шли обильные дожди. Поэтому хлеба уродились хорошие, особенно озимые. Как в окрестностях Болобонова, так и за рекой Пьяной рожь стояла выше человеческого роста. И травы были густые и высокие — не в пример прежним годам.
— Хлеба-то ноне в самом деле удались, да только местами червяк овсы попортил, — заметил ямщик, до сей поры молча прислушивавшийся к разговорам седоков.
— Яровые похуже озимых и ростом запоздали из-за недостатка тепла, — со вздохом произнес Сергей Александрович. — Почитай, лишь в самом конце июня несколько настоящих летних дней выдалось, а то погода прохладная держалась. Все запоздало и в огородах и в садах.
— Розы… — откликнулся Борис, — розы обыкновенно в половине июня цвели, а теперь: уж июль на дворе — они только зацветают. Липа еще не цвела. Земляника лесная совсем зеленая.
Не вступая в общий разговор, Александр впал в привычный задумчивый покой. До чего же благодатно то особое чувство приволья и простора, которое испытываешь ранним утром в степи, думал он. Хорошо, что мне с братьями есть возможность проводить всякое лето в деревне.
Этот год по условию двинулись они в Болобоново из Москвы втроем. Александр и Борис благовременно предварили Сергея, чтобы обождал он их приезда. Все было рассчитано до единого дня: четвертого июня из Васильсурска уходил пароход вверх по Суре. Чтобы поспеть на него, нужно было выехать из Москвы третьего июня, что они и сделали. Прежде Ляпуновы добирались волжским пароходом до Васильсурска, а там нанимали лошадей до самого имения. Но однажды убедились, что дешевле ехать пароходом до Курмыша. Тут поджидали их выездные лошади, присланные из Болобонова к прибытию сурского парохода. Пара лошадей, впряженных в тарантас, — для них, и одна лошадь с повозкой — для поклажи. Ввечеру уже подъезжали они к усадьбе, где их нетерпеливо поджидали Шипиловы, родственники со стороны матери.
Возглавлял их шумную, суетливую компанию Сергей Александрович, опекун и дядя. Жена его, Анна Михайловна, хлопотливо приглашала Ляпуновых к столу, закусить с дороги. Энергично руководила дворовыми работниками, сгружавшими вещи с повозки, другая их тетя — Наталья Александровна, по мужу Веселовская, в отсутствие Ляпуновых ревностно наблюдавшая обиход их болобоновского дома. А вокруг братьев прыгали и висели у них на плечах Соня Шипилова и Надя Веселовская, обрадованные, что не придется им тосковать одним все лето в деревне. Зимой они учились в Нижнем Новгороде, а на каникулы возвращались под родительский кров. У Сони гостила подружка по Нижегородскому институту, происходившая из обширного семейства Демидовых, состоявших с Шипиловыми в отдаленном родстве. Трое братьев произвели на нее неотразимое впечатление, и, видимо, ее восторженные рассказы послужили причиной того, что ехали они сейчас за тридцать верст к незнакомым людям.
Сами Шипиловы сообщались с Демидовыми довольно регулярно. В нынешнюю поездку Сергей Александрович взял, помимо Сони и Нади, всех трех братьев Ляпуновых, удовлетворяя нетерпеливому желанию Демидовых познакомиться с ними.
Демидовское имение Гремячий хутор располагалось на границе Нижегородской и Симбирской губерний. Хозяин имения Платон Александрович происходил из того знаменитого рода, начало которому положил Демид-кузнец, основатель уральских заводов. Женат он был на Ольге Владимировне Даль, дочери известного литератора и составителя словаря живого великорусского языка. Было у них пятеро детей — три дочери и два сына. В Гремячем частенько гащивали соседи из окружных имений, наезжали из города родственники и близкие. Ляпуновы даже не подозревали, какое ожидает их обширное общество и какие предстоят им необычные для деревенской глуши развлечения.
На хуторе Гремячем тоже далеки были от ясного сознания того, каких гостей посылает им судьба. Кое-что уже слышали Демидовы о племянниках Сергея Александровича, да еще недавние отзывы одной молодой родственницы разожгли их любопытство. Поэтому, когда вышли братья из экипажа, их встретили нескрываемым интересом. И без того сдержанные и замкнутые Ляпуновы еще больше посуровели от общего назойливого внимания к их персонам. Плечом к плечу прошествовали они в дом, высокие, хорошо сложенные, черноголовые, с густыми отросшими бородами. Их строгие лица и сосредоточенные взгляды разительно выделялись на фоне общего веселья и оживления. Новоприезжие неминуемым образом должны были произвести сильное впечатление на местное общество, в особенности на провинциальных барышень. Сохранившиеся записи некоторых представителей семейства Демидовых свидетельствуют о том, сколько поражены были они появлением новых гостей.
Вечор в доме уже кипела шумная суматоха настоящего бала, к которой не примкнули душой лишь братья Ляпуновы, сохранявшие в толпе гостей свою особность. Но все ж держались они теснее компании младшего поколения Демидовых, существ более живых и веселых, нежели остальная публика. Когда сгустились летние сумерки, ближние гости разъехались по своим усадьбам, а дальние остались ночевать в доме и флигелях. На другой день все общество соединилось вновь, и веселье продолжилось. Появились и трое отшельников-молчальников, как окрестил кто-то Ляпуновых. В зале готовили какие-то затеи младшие Демидовы, а братья, не желая мешаться в них, уединились на балконе. Вдруг из комнаты донеслась музыка, в которой Сергей сейчас признал вступление к хору из оперы «Евгений Онегин». Ту же секунду впрыгнул он через окно в комнату и в удивлении стал слушать исполнение местных певцов. Следом появились в зале Александр и Борис. Впервые на лицах братьев обнаружились следы внутреннего движения.
Александр с Борисом остановились у балконной двери, а Сергей поместился возле этажерки и, слушая пение, рассеянно перебирал лежавшие на ней нотные тетради. Когда смолкли аплодисменты, протянул он старшей дочери Демидовых Ольге, в которой угадал главную солистку, выбранные им ноты и попросил спеть. Сам же уселся за рояль. Ольга исполнила под его аккомпанемент два романса: «Жаворонок» Глинки и «Колыбельную» Балакирева. И тут уж присутствующие все разом насели на Сергея, предлагая сыграть что-нибудь. В комнате зазвучал излюбленный Сергеем балакиревский «Исламей». Потом, уступая дружному напору Демидовых, сыграл он некоторые свои пьесы.
Будто сломался какой-то барьер, отделявший Ляпуновых от всех остальных, и завязался живой, непринужденный разговор о музыке. Выяснилось, что Ольга, которой исполнилось 17 лет, брала ранее уроки пения в Москве и теперь весьма энергически направляла музыкальную жизнь обитателей хутора. Из старших и младших членов семьи, а также из ближайших родственников образовала она хор, с которым разучивала песни и отрывки из опер. Но в репертуаре его преобладали зарубежные композиторы, с русской музыкальной школой Демидовы были плохо знакомы.
— Везде одно дело, — с сожалением проговорил Сергей, — везде в России мало дают цены русской музыке.
— Но разве она существует в таком развитии, как немецкая или итальянская музыка? — удивилась одна из дам.
— Это столько считали верным, что позабывают ныне называть имена Мусоргского, Бородина, Балакирева, Римского-Корсакова, Кюи, — иронически ответствовал Сергей. — Впрочем, ваши заблуждения кажутся мне простительнее злонамеренного упорства некоторых консерваторских профессоров.
— А по какому отделению оканчиваете вы консерваторию? — поинтересовался кто-то из гостей.
— По двум специальностям: игре на фортепиано и теории композиции.
— Вы непременно должны взять руководство нашим музыкальным просвещением и рекомендовать нашему хору сочинения, какие почтете нужными, — молящим голосом сказала Ольга.
К ее просьбе тут же присоединились оба младших брата и другая сестра. Лишь четырнадцатилетняя Евгения стояла рядом, склонив голову и не произнося ни слова. Но именно ее потупленный взор следил украдкой Сергей. Была она удивительно яркой внешности цыганского типа: смуглое лицо, густая черная коса, черные брови.
Одета в русский сарафан старого раскольничьего покроя. «Геня, ну что же ты-то молчишь?» — нетерпеливо окликнула ее Ольга. Но и тогда девочка не подняла глаз и не сказала ничего, лишь губы ее чуть дрогнули в легкой улыбке.
Вскоре общество разбилось на отдельные группы, в каждой из которых обсуждали что-то свое. Александр, заложив руки за спину, стоял один у окна, сторонясь докучных разговоров. По его мнению, не было никакой надобности являться на этот провинциальный съезд. Демидовы, конечно, душевные и милые люди, но что общего можно найти со здешней разношерстной публикой? Он удивлялся одушевлению Сергея, который рассматривал с хозяйкой, Ольгой Владимировной, какую-то старинную икону. Шум со двора, доносившийся в открытое окно, заглушал их слова, и все же Александр понял, что речь идет о религиозно-философских вопросах. Ага, вот Сергей сдержанно признается в своем неверии, но присовокупляет, что неверие его отнюдь не носит воинствующего характера. Из ответов Ольги Владимировны можно заключить, что хозяйка чрезвычайно умна и глубоко религиозна.
Не было в братьях Ляпуновых ни религиозного мистицизма, ни сознательного идеализма. Но кто ж бы отказался от благословения родительницы, находящейся на смертном одре? Александру не пришлось его получить, не успел. Когда примчался он в Москву в тот злосчастный февральский день, то не застал уж Софью Александровну в живых. А как бы надо сейчас ее душевное, материнское благословение на удачу! Осенью снова ждать ему с трепетом сердца разрешения своей участи. Сдал он весной магистерские экзамены, что-то решит теперь Совет? С решением его сопряжено для Александра почти все. Будет ли ему возможность еще остаться при университете, дабы завершить работу над диссертацией?
Неопределенность и сомнения затрудняли всякую его деятельность. Этот месяц в деревне он почти ничего не работал. Единственное, чему с удовольствием отдавался, — игре в крокет. В Болобонове у них с братьями протекали нескончаемые партии к увеселению всей родни. То-то удивились бы Демидовы, когда б увидали своих невозмутимых, воздержанных гостей азартно ссорящимися во время игры за совершенные пустяки! Мало не дрались молотками! Надо полагать, иное сложилось бы у них мнение о братьях Ляпуновых.
Недовольно дернув плечом, Александр подумал с досадой: какой вздор в самом деле лезет в голову. Надо бы хозяйственными делами призаняться. Краска с крыши совсем уж сошла, и кое-где кровля проржавела до дыр почти. Сергей Александрович говорит, что на краску, масло да железо уйдут все их арендные деньги — 350 рублей. А чем им осенью жить? Поправка дома ныне весьма не ко времени. Нет, как ни крути, а все упирается в его определение, зависящее от университетского Совета.
ЗАДАЧА ЧЕБЫШЕВА
— Надо полагать, знакомы вы с известной космогонической гипотезой, что все небесные тела первоначально были жидкими и нынешнюю форму обрели еще до отвердения?
Не сомневаясь в утвердительном ответе на сделанный им вопрос, Чебышев продолжил:
— А коли дело обстоит так, то фигура всякой планеты есть не что другое, как фигура жидкой массы, частицы которой взаимно притягиваются по закону всемирного тяготения и которая равномерно вращается вокруг оси.
После первых вступительных фраз Пафнутий Львович несколько помолчал, будто делая передышку. Александр заключил отсюда, что неизбежна подробная экскурсия в историю вопроса. В беседах, как и в лекциях, Чебышев не мог высказать теорему или задачу, не подведя им исторического объяснения. И тогда частная, казалось бы, задача разом исполнялась громкой значительности. Она уже не представлялась иначе как в ореоле вековой научной проблемы.
— В свое время Ньютон утверждал, что вращающаяся жидкая масса непременно примет форму эллипсоида вращения, то есть форму шара, сжатого у полюсов. А в середине XVIII века шотландский ученый Маклорен математически доказал, что эллипсоид вращения в самом деле будет равновесной фигурой вращающегося жидкого тела. С той поры эту фигуру равновесия называют не иначе как эллипсоидом Маклорена.
«Так оно и есть, от самого Ньютона исходит этот вопрос. Что же в нем можно сделать после Ньютона да Маклорена?» — с сомнением подумал Александр.
— Но вовсе не обязательно вращающаяся жидкая масса должна иметь симметрическую форму тела вращения, будто ее обрабатывают на гончарном круге. Долгое время спустя после работ Маклорена немецкий математик и механик Якоби выяснил, что фигура равновесия может стать трехосным эллипсоидом, получающимся из шара, который сдавливают единовременно с обоих полюсов и с двух противоположных боков — по экваториальному диаметру. Его вывод произвел смущение в умах, поскольку противен был наглядным представлениям и физической интуиции. Можно сказать, он вообще противен здравому смыслу. Многие пытались опровергнуть Якоби…
Немудрено, размышлял Александр, в самом деле несуразица получается какая-то. Он вообразил себе фигуру, напоминающую дыню, которая лежит на боку и крутится на гладкой поверхности стола. И в такую-то форму само по себе должно отлиться вращающееся жидкое тело? Нимало не похоже. Чего ради крутящаяся взвешенная капля будет так сильно вытягиваться в стороны да удлиняться?
— …Но парижский профессор Лиувилль, произведя полный и строгий математический анализ вопроса, решительно подтвердил, что результаты немецкого коллеги вполне верны. Так в учении о формах равновесия вращающейся жидкости появилась новая фигура — эллипсоид Якоби. И доныне оба эллипсоида вращения остаются единственными фигурами равновесия жидкой массы. Много это или мало — не в том вопрос.
Пафнутий Львович вновь замолчал, будто задумался. Ляпунов невольно насторожился. Кажется, Чебышев намеревается приступить как раз к тому, из-за чего он осмеливался столько беспокоить выдающегося математика своими визитами, каждый раз отрывая не менее часу времени от его вечно занятого дня. Но что поделать, к такой необходимости подвели Александра неумолимые обстоятельства.
В октябре 1882 года университетский Совет дал магистранту Ляпунову возможность продолжить работу над диссертацией, оставив его при университете для приготовления к профессорскому званию, но безо всякой стипендии. Значит, самому нужно было озаботиться материальным обеспечением. И если б только дело касалось до одного его, а то рядом с ним младший брат, студент. Бобылев пытался было приискать своему подопечному какое-нибудь штатное место, но не преуспел в этом.
Наступили трудные дни. Деньги у братьев иссякли вконец, и Александр решил, что нечего сделать другого, как посягнуть на их общий неприкосновенный капитал, сохранявшийся на черную годину окончательного безденежья. Написал он Сергею, что поставлен в необходимость разменять один из пяти банковских процентных билетов, оставшихся после родителей. В конторе Юнкера оценили 500-рублевый билет в 486 рублей. На ту пору в Плетнихе продали быка, и тети выслали племянникам 38 рублей, приходившиеся на их долю. Собравшуюся сумму Ляпуновы поделили между собой поровну. Александр отправил Сергею 175 рублей.
Заботы и треволнения материальной жизни не отвлекли Александра от главной цели его намерения — магистерской диссертации. Прежде всякого первого шага надлежало выбрать и уяснить тему работы. Без авторитетного совета здесь никак не обойтись. По видимости, Ляпунову стало недостаточно научного руководительства Бобылева. А может, сам Бобылев надоумил, к кому обратиться, чтобы услышать на сей счет компетентное мнение. Во всяком случае, у Александра заронилась мысль потрудить своею просьбою Пафнутия Львовича Чебышева.
Еще в мае Пафнутий Львович покинул университет. Исполнился срок второго пятилетнего пребывания его в должности по просьбе Совета, и никакие уговоры не смогли уже заставить прославленного ученого, которому едва исполнился шестьдесят один год, продолжить свою деятельность на кафедре. Покинул он университет, но не науку, а потому университетские коллеги продолжали с ним встречи, обсуждения и консультации. Хоть и придерживался Чебышев уединенного, ненарушимого образа жизни, все ж назначал раз в неделю приемный день, когда двери его большой многокомнатной квартиры в академическом доме на углу 7-й линии и набережной были открыты для всех, ищущих у него совета. Однажды появился здесь и Александр, решивший прибегнуть к оракулу общепризнанного авторитета в математических науках.
Встретил его хозяин любезно и вместе сдержанно. Но как завелась у них беседа о предметах ученого характера, сейчас обнаружились присущие Чебышеву живость мысли и речи. Ни о чем постороннем говорить с Пафнутием Львовичем не приходилось, ненаучных разговоров он не терпел. Больше того, избегал даже математических тем, если они его не занимали, выходили из пределов его собственных интересов. Такой собеседник уходил от него крайне раздосадованный и неудовлетворенный. Зная это, Александр предоставил самому Чебышеву определять линию их беседы.
При первой их встрече Пафнутий Львович пустился в общие рассуждения о том, с каких задач должно начинать молодому исследователю.
— Заниматься легкими, хотя бы и новыми вопросами, которые можно разрешить общеизвестными методами, не стоит, — внушал он Ляпунову. — Всякий молодой ученый, если он уже приобрел некоторый навык в решении математических задач, должен попробовать свои силы на каком-либо серьезном вопросе, представляющем известные теоретические трудности.
Пройдут десятилетия, и Ляпунов на склоне лет своих вспомнит обращенные к нему слова тогдашнего главы петербургских математиков. Но в тот раз, впервые оказавшись в обители прославленного академика, казался он несколько растерянным и украдкой обращал взоры кругом комнаты, прекрасно, даже роскошно обставленной. На память приходили слухи об огромном, чуть ли не полумиллионном состоянии Чебышева. Что принесло ему такой капитал — никто не умел сказать. Быть может, многочисленные изобретения саморазличнейших механизмов, которые пользовались широкой известностью даже за границей?
Не ведал тогда Ляпунов, что столь богатую видимость имеют лишь приемные комнаты. Кабы заглянул он в столовую и спальню, в которых собственно и протекала жизнь Чебышева, то поразился бы суровой скромности, даже скудости их обстановки. А в четырех парадных помещениях расставил Пафнутий Львович мебель, доставшуюся ему по смерти брата, Николая Львовича, большого любителя широко пожить. И никак не соответствовал их роскошный облик характеру и наклонностям хозяина квартиры, а даже совсем наоборот — прямо противополагался им.
Испытав в молодые годы жестокую нужду, не имел Чебышев привычки роскоши, а напротив — сделался до крайности бережлив и осторожен в материальных вопросах. Эта черта его характера, укрепляясь и развиваясь с годами, приняла выходящие из рамок формы. В этой стороне своего жития был он напросто странен. Хоть и прожил Пафнутий Львович всю жизнь холостяком, не было у него никогда ни слуги, ни камердинера. Не держал он собственного выезда, как принято состоятельному горожанину, а пользовался наемными извозчиками, не считая зазорным торговаться с ними из-за цены. До предела ограничивал расходы на бытовые потребности, вплоть до того, что даже собственноручно заливал прохудившиеся калоши. Единственно, на что не жалел Чебышев средств — на изготовление и испытание придуманных им механизмов. Так что деньги, вырученные за свои изобретения, щедро обращал он на тот же самый предмет.
Не раз и не два пришлось посетить Ляпунову квартиру Чебышева, и вскоре он перестал отвлекать свое внимание на занимавшие его поначалу сторонние подробности. Пройдя на привычное место, усаживался в удобное кресло и вслушивался в рассудительные речи Пафнутия Львовича, терпеливо ожидая, когда же тот выскажет желанную тему. И вот, надо полагать, наступили такой день и час. Александр замер, обратившись весь в слух.
— Ученым представляется ныне такая картина, — продолжил, наконец, Чебышев свой рассказ. — Не вращающаяся жидкая масса под действием сил взаимного притяжения ее частиц принимает форму сферы. Но стоит лишь закрутить ее вокруг оси, как центробежные силы начнут деформировать жидкое тело, и сфера сплющится, превратившись в эллипсоид Маклорена. Либо же станет несимметрическим трехосным эллипсоидом Якоби. При дальнейшем раскручивании массы наступит такой момент, когда из-за чересчур высокой скорости вращения невозможной будет никакая эллипсоидальная фигура равновесия. Эллипсоидальная, — с намерением повторил Чебышев, в знак внимания подняв кверху палец.
Александр уже видел, куда направляется дело и какую задачу имеет в мысли Пафнутий Львович.
— Так вот, не худо бы дознаться, не переходят ли при этом жидкие тела в какие-либо новые формы равновесия, которые при малом увеличении скорости вращения мало отличались бы от эллипсоидов.
И, посмотрев на Александра долгим, испытующим взглядом, Чебышев прибавил убедительным тоном:
— Вот если бы вы разрешили сей вопрос, на вашу работу сразу обратили бы внимание.
Тут Пафнутий Львович был прав безусловно. Это было вполне очевидно, так как предложенная задача стояла слишком на виду ученого мира. Больше того, возникает сомнение: можно ли было предлагать для магистерской диссертации столь неприступную тему? Последующие события наводят на мысль, что Чебышев просчитался в оценке трудности вопроса и не провидел серьезность тех препятствий, которые предстояло одолевать.
Но сформулированная Пафнутием Львовичем задача глубоко запала в душу двадцатипятилетнего кандидата Петербургского университета. С энергией и пылом новопосвященного, не охлажденного отрезвляющим опытом, безоглядно устремился Ляпунов в незнаемый путь, откинув всякие остерегающие соображения. Благословенная неопытность! Не умерили его рвение дошедшие стороною сведения, что то же самое Чебышев уже предлагал другим математикам, например Софье Ковалевской и своему любимому ученику Золотареву. Не насторожило то обстоятельство, что предшественники его, несомненно талантливые исследователи, почему-то не решили задачу или не сочли возможным прилагать к ней свои силы. Что от единоборства с неподатливой темой отказались многие видные зарубежные математики, посчитавшие чересчур самонадеянным отыскивать новые фигуры равновесия после исчерпывающих, казалось бы, работ Маклорена, Якоби и Лиувилля. Не остановило Александра даже то, что Чебышев так и не смог дать никаких указующих намеков, как приступить к решению. Надежды льстили молодому воображению, которым целиком завладела задача такого большого научного значения. Задача Чебышева, как будет он называть ее во все последующие годы.
А Бобылев тем временем как мог старался устроить материальное положение Ляпунова. Усилия его, в конце концов увенчались успехом, и Александру предоставили возможность читать в университете лекции. В январе 1883 года пишет он в Москву к Сергею, что получил место помощника Бобылева и готовится к первой лекции, но приват-доцентом назначить его не могут, поскольку не готова еще диссертация. Пока что он над ней работает со всем усердием.
Сергей откликнулся письмом, исполненным собственных забот. Завершая последний год обучения в консерватории, решил он приготовить к выпускному экзамену фантазию для альта, хора и симфонического оркестра. «Дары Терека» — так называлось задуманное им сочинение на стихи Лермонтова. Теперешнюю минуту нуждался Сергей в компетентной помощи: возникла необходимость ознакомиться с восточной тематикой в музыке. Ища совета у разных лиц, обратился он к С. Н. Кругликову, музыкальному деятелю, недавно переехавшему в Москву из Петербурга. И вот Кругликов, бывший в коротких отношениях с композиторами «Могучей кучки», пишет к Балакиреву и просит рекомендовать какой-нибудь сборник восточных напевов. «В нем нуждается один кончающий в здешней консерватории, некто Ляпунов, увлекающийся страстно произведениями новой русской школы и ненавидящий консерваторскую сушь, — сообщает Кругликов. — Он очень живой и, кажется, талантливый юноша; ему бы не следовало дать заглохнуть». Так еще раз пришлось услышать Балакиреву имя молодого Ляпунова и узнать уже более определенно его музыкальные вкусы и влечения.
Неизвестно, присоветовал ли чего Кругликов для выпускного сочинения Сергея, но консерваторский курс окончил Ляпунов в мае 1883 года с малой золотой медалью, получив диплом свободного художника.
ПЕРЕУСТРОЕНИЕ ЗАМЫСЛОВ
В начале декабря 1883 года получил Сергей письмо от Бориса, в котором тот сообщил, что Александр ходил с Иваном Михайловичем к Бобылеву, что главное в своей диссертации он уже сделал и скоро начнет писать, что хочет он выйти на защиту в феврале будущего года. Но когда в конце декабря Сергей сам пожаловал в Петербург, чтобы встретить с братьями Новый год, то действительность оказалась вовсе иной. Что-то существенно переменилось в положении дел старшего брата.
— Снова оставили меня при университете на год и опять без стипендии, — сообщил он Сергею.
— Стало быть, снова заботиться о самообеспечении? — спросил Сергей сокрушенно.
— Кое-что все же предвидится. Не могу сказать наверное, но недели через две должны выйти перемены. Бобылев добивается, чтобы утвердили меня в должности хранителя кабинета практической механики. Тогда и жалованье будет мне определено.
— А что твоя диссертация? Александр ответил не сразу.
— С диссертацией пока задержка вышла, — наконец признался он. — Не все идет как нужно: запнулся я там, где не ожидал вовсе. — И, почувствовав в молчании Сергея невысказанный вопрос, пояснил, раздумчиво и не торопясь:
— Видишь ли, чтобы достигнуть истинного результата, должно приближаться к нему постепенно, ступенька за ступенькой. В математике так и говорят «метод последовательных приближений». Ежели первая грубая прикидка не отвечает решительным образом на вопрос, вычисляют второе приближение, более точное. Затем, по необходимости, третье, еще точнее, и так далее. Первое приближение не позволило мне со всею определенностью решить поставленную Чебышевым задачу. Получалось, будто бы невозможны новые формы равновесия, отличные от эллипсоидов, и с тем вместе какие-то фигуры, незначительно отклоняющиеся от эллипсоидальной формы, все же напрашивались. Окончательного ответа ждал я от второго приближения. Вот тут-то и вышла штука.
Александр в задумчивости провел пальцами по густой отросшей бороде и продолжил:
— Во всех задачах бывало так: коль скоро первое приближение найдено, то второе уже не представляло затруднений. По единому рецепту вычисляются все приближения, одним манером, так что разница между ними вычислительного, а не принципиального порядка. У меня же совсем напротив: отыскание общей формулы для расчета всякого приближения — дело чрезвычайной трудности. Первое-то приближение я еще сумел отыскать, употребив кой-какие догадки и упрощения, а второе приближение решительно не дается. Без него же вопрос остается непорешенным.
— Что же Чебышев?
— Удивился очень такому обороту. Не однажды размышляли мы с ним сообща, но поправить мои расчеты он не нашелся и ничего определенного не мог сказать. Дело оказалось затруднительнее, нежели он предполагал.
— Да, слишком огорчительно все это. Что ж будет с диссертацией?
— Нахожусь в необходимости отставить задачу Чебышева. Прежде была надежда, что справлюсь с нею, а теперь верно знаю, что до времени она мне не по зубам. На всякое дело надо иметь полные способы. Думал, что ныне уж окончание выйдет, а вышло только окончание начала. За новую тему взялся. Не осталась беспоследственной проделанная работа, натолкнула меня на мысли другого порядка. Теперь усиленно разрабатываю их.
— Саша и прежде всякую ночь за столом как вкопанный и опять занят очень напряженно, — заметил Борис.
— Да, задача Чебышева стоила мне года почти исключительного труда, — подтвердил Александр. — Ныне же исследую устойчивость уже известных, эллипсоидальных форм равновесия. Что они равновесны, то доказано и непреложно, а вот устойчивы ли? Есть у меня уверенность справиться с этим вопросом. Да все равно уже: отстать от него не могу — ничего другое не тянет.
— И как далеко еще до конца? — полюбопытствовал Сергей.
Александр неопределенно пожал плечами.
— Не могу сказать наверное, но думаю, что месяцев несколько потребуется для завершения, может, долее. Хорошо бы прежде году с диссертацией управиться, не то как бы не пришлось надевать ранец. Отсрочка от воинской службы у меня лишь на то время, пока я при университете считаюсь. А как у тебя с воинской повинностью? — обратился Александр к Сергею.
— Мне тоже отсрочка на год вышла, как раз до будущего лета.
Братья помолчали. У Александра готов был сорваться вопрос к Сергею, но воздержался спрашивать. Да и что мог бы он ответить? Дело до поры неопределенное, и в неопределенности этой для Сергея и сладость и мучение. Ведь пока нет окончательного решения, не погибла надежда, которая одна доставляет ему отраду в нынешних обстоятельствах. Но какое же несказанное мучение ждать томящемуся сердцу! Тем более что никакой срок не был ясно назначен вперед.
Прошедшим летом решился Сергей откровенно поговорить с Ольгой Владимировной Демидовой. Последние месяцы они много сблизились, переписывались зимой, а летом, во время неоднократных наездов Сергея в хутор Гремячий, вели нескончаемые беседы на интересующие их обоих религиозно-нравственные темы. Вот эта близость и установившаяся между ними доверенность придали смелости Сергею. Признался он Ольге Владимировне в затаенной любви к ее дочери Евгении. Была ли удивлена Демидова или провидела все чутким сердцем матери — кто знает. К объяснению Сергея отнеслась она с благосклонностью, но решительного ответа он не получил. Да и какой на ту пору мог быть ответ, когда гимназистке Гене не исполнилось и пятнадцати? Предстояло ждать. Ольга Владимировна сознавала в Сергее редкостные достоинства, разительно отличавшие его от других молодых людей. Серьезность и глубина его чувствования не подвержены сомнению. Но ведь был он десятью годами старше своей избранницы! Только время может распутать болезненно затянувшийся узел, решила Демидова и положилась безусловно на волю промысла. Авось пройдут годы, и все образуется. Чувства переходчивы, и будущее не разгадано.
В Гремячем хуторе Сергей был частым гостем и вскоре сделался для всей семьи совершенно своим человеком. Его появление привносило всегда новый интерес и оживление. Уже обнаруживались первые плоды музыкального просвещения, проводимого им в кругу Демидовых, внимание которых обратилось теперь к русской музыке. Из Москвы выписали партитуру оперы Чайковского «Снегурочка» и подробно разобрали ее. Хотели даже поставить оперу целиком своими силами, но не нашли подходящих басов. Советовал Сергей гремячинским заняться также духовным пением, усматривая в том новые возможности для хора.
— Иван Михайлович хлопочет за тебя перед Балакиревым, — прервал, наконец, молчание Александр. — Говорит, что днями представит тебя ему.
Действительно, сразу же по приезде Сергея в Петербург Сеченов обратился с письмом к Балакиреву, сообщив, что из Москвы прибыл его молодой родственник, окончивший в тамошней консерватории курсы по фортепиано и композиции. Рекомендуя Сергея вниманию Милия Алексеевича, Сеченов писал: «В семье, которой он принадлежит, все братья люди способные, крайне трудящиеся и порядочные во всех отношениях».
— Ничего более так же желаю, как близкого знакомства с Милием Алексеевичем, — произнес Сергей, оживившись разом. — С такой надеждой ехал сюда ныне. Многое связываю с нашей встречей, а потому и жду и страшусь ее.
Не дошли до нас показания очевидцев о том, как свиделись впервые Сергей Ляпунов и Балакирев. Известно лишь, что взаимное впечатление их оказалось самым благоприятным. Не знаем мы подробностей иных последовавших встреч, на которых познакомился Сергей с Бородиным, Римским-Корсаковым, Кюи, Глазуновым, братьями Стасовыми, Блуменфельдом и другими петербургскими музыкантами и музыкальными деятелями. Балакирев был, бесспорно, центральной фигурой, около которой образовывался и соединялся кружок сподвижников и единомышленников. Присутствуя на их собраниях, Сергей жадно наблюдал ставшего для него легендарным композитора, давя каждое произносимое им слово. Сверкая темными, пламенными глазами, пускался порою Милий Алексеевич в горячую, увлекательную речь или же язвительно разбирал кого-то, обличая и низводя во прах. Его басовое «гм-гм!», напоминавшее короткое грозное рычание, то и дело перекрывало шум общей беседа.
Но мозговым узлом всякой деятельности были, конечно, братья Стасовы, особенно старший, Владимир Васильевич, с которым сразу же коротко сошелся Сергей. В новом для него, петербургском окружении Ляпунов «окончательно убедился, что тут находится настоящая дорога, по которой должна двигаться русская музыка и решил бесповоротно примкнуть к этому направлению». Так напишет он позже в своей автобиографии.
Как недоставало Сергею все последние годы того живительного духовного общения, в которое он ныне погрузился! Все, что упорно зрело и вынашивалось годами в душе, все тайное и откровенное обрело теперь твердое обоснование и непреложность. Какие могут быть еще сомнения, куда и с кем идти ему? Пусть уготовано в Москве завидное место, оставаться там немыслимо, не туда лежит его сердце. Тогдашними планами своими и настроениями поделился Сергей с болобоновскими родственниками. «Я намерен окончательно проститься с Москвой, после того, что нашел здесь, как был принят… — писал он в марте 1884 года Шипиловым. — Если бы я поселился в Москве, профессора немцы стали бы ко мне относиться покровительственно и снисходительно, не как к себе равному, но вскоре подобные отношения сменились бы враждебными, потому что я не могу согласиться с их рутинными взглядами и с их ремесленническим отношением к искусству… У всех этих господ самое высшее в искусстве — плата, и для этого они всем пожертвуют».
Однако благодатное общение с новообретенными единомышленными друзьями оборвалось на время вследствие несчастного обстоятельства. Приехав летом в Болобоново в приподнятом духе и полный вдохновенных надежд, Сергей вдруг почувствовал себя настолько скверно, что перепуганные родственники незамедлительно призвали местного лекаря, пользовавшего их семью. Внимательно осмотрев больного, он высказал предполагаемый диагноз — возвратный брюшной тиф. Все были немало обеспокоены. Месяца полтора Сергей сотрясался в ознобе, мучился сильными головными болями. В таком состоянии нашли его братья, поспешившие в деревню по получении тревожной вести. На брюшной тиф болезнь не очень-то была похожа, но вот уже несколько недель состояние Сергея внушало самые серьезные опасения. Никакого улучшения за все прошедшие дни. Вызванный из города врач открыл им глаза: обыкновенная лихорадка, поддерживаемая и усугубляемая чрезвычайной сыростью старого дома. Больному необходимо переменить место, постановил он.
Тот же день Сергея перевели в дом дяди, Сергея Александровича. Стоял дом Шипиловых на взгорке, в некотором расстоянии от усадьбы Ляпуновых, и были в нем комнаты сухие да теплые. Вскорости болезнь Сергея и вправду начала терять опасный характер.
Ясными безветренными днями, лишь только обогреет солнце, братья выносили Сергея в кресле на двор. Врач говорил, что свежий воздух и солнечные лучи должны благотворно сказаться на поправлении его сил.
— Жаль, в Петербург мне осенью не придется съездить, — сокрушался Сергей. — Доктор предостерегал, что от тамошнего климата совсем я слягу. А как бы хотелось свидеться с Балакиревым да со Стасовым. Владимир Васильевич фотографию просил, так я приготовил ему. Еще в мае заказал в Нижнем карточку.
— Что ж, давай пошлем, — предложил Александр.
— Ты же видишь, нет сил даже надписать.
— Можно отправить, не надписывая.
— Нет, так неудобно. Не знаешь ты Стасова. Надо как-то объяснить ему, что-то написать все же. А может, ты, Саша, под мою диктовку?
Так двадцатого июля пошло письмо к Стасову от Сергея Ляпунова, написанное целиком рукою Александра. После того Сергей проводил неделю за неделей в нетерпеливом ожидании почтового дня. Наконец, уже в августе доставили отклик Стасова, несказанно обрадовавший Сергея. К тому времени он начал крепнуть здоровьем и приобрел настолько сил, что принялся сам писать слово ответа.
РАССУЖДЕНИЕ НА СТЕПЕНЬ МАГИСТРА
Лето промелькнуло как единый исполненный непрестанного труда миг. Потому так удивился Александр, обнаружив в исходе августа, что Сергей уже сам, без посторонней помощи выходит из дому и гуляет в окрестности усадьбы Шипиловых. Но брать его назад, в родной дом, братья остереглись. У Шипиловых он находился под неослабным досмотром: не Соня, так посещавшая ее всякий день Надя Веселовская, а не то Анна Михайловна всечасно были рядом. А что будет делать Сергею одному в опустевшем жилище? Ведь братьям скоро отъезжать в Петербург. Нет уж, пусть остается в семье Сергея Александровича, решили они.
К полудню Александр обыкновенно поднимался из-за письменного стола в бывшем отцовском кабинете, где проводил большую часть времени, и отправлялся проведать брата. Появлялся он у Шипиловых несколько сумрачный и рассеянный, так как овладевшие им мысли не легко и не вдруг оставляли его. Но оживленная беседа с Соней и Надей, почти безотлучно пребывавшими возле Сергея, незаметно отвлекала Александра. Проходил час, другой, и он уже в новом настроении возвращался к оставленной работе, и труд его продолжался далеко за полночь.
Целое лето употребил Александр на переделку диссертации. Надеялся отдохнуть в деревне, но вышло иначе. Не думал он, что так обернется дело, когда получал у декана в марте разрешение на печатание. Представлялась тогда работа вполне завершенной. Декан, уже имевший беседу с Бобылевым на сей предмет, не раздумывая, поставил визу «Печатать дозволяется». Оставалось лишь снести сочинение в типографию, и Александр уже назначил день, когда отдаст наборщикам свою рукопись, как вдруг все разом переменилось.
Переворачивая страницу за страницей, внимательно проглядывал Ляпунов сотворенное за последние месяцы. Порой взгляд его задерживался на лежащем перед ним листе бумаги, и брови его сосредоточенно сдвигались. Тут, пожалуй, придется переписать вывод, а здесь — поправить в конечной формуле, отчеркивал он. После нескольких дней тягостных сомнений и мучительных колебаний — печатать или не печатать — пришел Александр тогда же, весной, к окончательному решению о переделке магистерского сочинения. Нет, не разуверился он в полученных результатах — они полностью справедливы, нисколько не вызывают сомнений и не переменятся после переработки. Дело совсем в другом: переиначить надо некоторые формулировки и доказательства. Предстояло ему пройтись по рукописи с карандашом в руках, пересматривая весь материал обновленным взглядом, отличным от взгляда Лиувилля, на котором он до сей поры основывался.
Жозеф Лиувилль, член Парижской академии и член-корреспондент Петербургской академии, своими исследованиями утвердивший вывод Якоби о равновесности трехосного эллипсоида, казавшийся многим столь поразительным и неправдоподобным, уделил внимание также устойчивости фигур равновесия вращающейся жидкости. Два года назад он умер, так и не опубликовав обещанной полной работы. Увидела свет лишь отдельная статья его тридцатилетней давности, в которой даны общие формулы, но никакая конкретная фигура равновесия не рассматривалась. Выступая перед коллегами по Парижской академии с небольшим сообщением «Исследование об устойчивости равновесия жидкостей», признался Лиувилль в том, что стремился решить задачу устойчивости эллипсоидальных фигур жидкой массы так же, как Лаплас решал задачу о равновесии морей. Быть может, следуя Лапласу, и допустил Лиувилль ту непозволительную, по мнению Ляпунова, вольность, с которой никак нельзя было согласиться. Впрочем, до сей поры все с ней мирились, не ставя и вопроса о том, чтобы поправить знаменитых французских академиков. Лишь молодому петербургскому математику, только еще начинающему самостоятельный путь в науке, пришлась она не по нраву.
— Я намерен следовать Лиувиллю, но без той натяжки, которую он принимает как само собой разумеющуюся, — объявил Александр Бобылеву, еще только приступая к работе. — Строгое математическое обоснование составляет необходимость для дела. Удивительно все же, что ни у кого не вызвало сомнения и протеста то, как неправомерно распорядились Лаплас и Лиувилль теоремой Лагранжа, — выражал он свое недоумение. — А ведь приблизительность и дурно мотивированное суждение тут слишком очевидны.
Бобылев с ним согласился совершенно:
— Это очень правда. Лаплас и Лиувилль действовали весьма неосмотрительно, и не годится принимать их выводы безо всякой критической проверки. С теоремой Лагранжа в самом деле вышли они из пределов ее правомерия.
Великий французский математик и механик Лагранж утверждал, что для устойчивости равновесия достаточно, чтобы была минимальной потенциальная энергия. Тогда, по словам Лагранжа, «система, будучи первоначально расположенной в состоянии равновесия и будучи после этого весьма мало смещенной из этого состояния, будет стремиться сама по себе возвратиться в него». Применяя теорему своего соотечественника к жидкости, Лиувилль свел доказательство устойчивости фигуры равновесия к отысканию минимума ее потенциальной энергия. Но в том-то и состояла загвоздка, что доказана была лагранжева теорема вовсе не для жидкостей, а для твердых тел. А между ними и жидкостями, с точки зрения математиков, разница весьма значительная, можно сказать принципиальная.
Когда возникает потребность точно выразить положение твердого тела в пространстве, обходятся довольно малочисленным набором величин. Во всяком случае, вполне ограниченным их количеством. Для куба, например, достаточно указать позиции его вершин, которых восемь. Совсем не то, когда речь заходит о жидком теле. Чтобы узнать досконально его нахождение, потребны сведения о каждой мельчайшей частичке жидкости. Ибо частицы эти не связаны жестко, как в твердом теле, а достаточно самостоятельны, текучи и подвижны друг относительно друга. Пришлось бы прибегнуть к нескончаемому перечету всех частичек с указанием, какая где находится. Такая особенность математического описания жидкости не позволяет употребить к ней без специального обоснования те утверждения, которые выведены для твердых тел. Ведь даже обыкновенные высказывания повседневной жизни оборачиваются подчас совершеннейшей нелепицей, коли переложить их, не раздумывая, с твердых предметов на жидкие.
Взять хотя бы выражение «поднять с земли». Никого не затруднит поднять упавший под ноги камень. А если бы то была вода? Недаром, желая подчеркнуть тщету и бессмыслицу усилий, говорят: «Все равно что подбирать с земли разлитую воду». Вот оно — наглядное, зримое противоположение жидкого твердому! Разбежались по земле, растеклись во все стороны, разлетелись друг от друга многие множества мельчайших капелек воды. Бесконечны труды по их собиранию. Даже только отметить каждую, перечислить все до единой не представляется уму возможным.
Но если в привычном, вседневном обиходе рискуешь впасть в очевидную нелепость, коли позабудешь, что речь идет о твердом состоянии предмета, то как же нужно остерегаться в обращении с мудреными и головоломными научными суждениями, у которых и дна не разглядишь неискушенным оком! Где ручательство, что, безоговорочно перенося математическое утверждение с твердого тела на жидкое, не привнесешь неумышленно вздор, до времени сокрытый и замаскированный? Не попытаешься, сам того не ведая, «подбирать с земли разлитую воду»?
Лаплас и Лиувилль, конечно, хорошо сознавали разницу между твердым и жидким применительно к теореме Лагранжа. Но они полагали, что для жидкости можно провести такое же рассуждение, как для твердых тел. Держались того мнения, что различие между ними вовсе не принципиальное, а лишь количественное. Мысленно умножая число величин, определяющих положение тела, до бесконечного количества, можно, мол, перенести с твердого предмета на жидкий все результаты теоремы Лагранжа, всю ее доказательную силу.
— Никак не могу впасть с ними в согласие, — высказывал Александр свое неудовольствие в разговоре с Бобылевым. — Такие малострогие рассуждения вовсе не доказательство даже, а скорее обобщение по аналогии, которое нельзя рассматривать достаточным для расширения теоремы Лагранжа на неподлежащие ей предметы.
Такова была позиция Ляпунова. И в диссертации он взялся за то, чего не сделали ни Лаплас, ни Лиувилль, ни кто-либо другой из идущих по их стопам. Александр поставил долгом доказать теорему об устойчивости именно для жидкости. Вдохновляющим примером послужило ему безукоризненное доказательство теоремы Лагранжа, данное Дирихле в середине XIX века. Доказательство своей теоремы, которую он назвал в диссертации «основной», Ляпунов провел столь же строго, экономно и математически изящно. Вслед за тем принялся он исследовать устойчивость эллипсоидов Маклорена и Якоби. Этот большой труд и составил содержание его магистерской диссертации, законченной в марте.
А теперь, пребывая на деревенском покое, Александр, вместо того, чтобы услаждать себя долгожданным отдыхом, переделывал наново доказательство «основной теоремы», по-новому излагал результаты исследования эллипсоидальных фигур равновесия. Словом, подвергнул свое сочинение новой, нещадной редакции, задав себе египетскую работу. Когда Сергей поинтересовался как-то содержанием теперешней его деятельности, он ответил не без иронии: «По старой канве вышиваю новые узоры». — «Так ведь хорошему предела нет», — со вздохом заметил Сергей, слишком понимавший беспокойное стремление брата к совершенству.
Причиною повторительных усилий Александра был «Трактат о натуральной философии» выдающихся английских ученых В. Томсона и П. Тэта. Второе издание его, вышедшее в 1883 году, попало в руки Ляпунову уже после того, как посетил он декана. Просматривая знаменитый труд, стяжавший широкую известность в ученых кругах Европы, обнаружил в нем Александр новый принцип устойчивости, высказанный авторами. В книге приводились даже некоторые частные приложения его к жидким телам, хотя и безо всяких доказательств. Вместо минимума потенциальной энергии Томсон и Тэт отыскивали минимум полной энергии вращающейся жидкости, чтобы выделить устойчивые фигуры равновесия.
Александр пришел к неутешительному выводу, что по своему неведению прибегнул он к критерию вчерашнего дня, когда писал диссертацию. Более общий принцип Томсона и Тэта неминуемо вытеснит принцип Лагранжа, и завтра уже другим мерилом будут оценять устойчивость. Отойдет его работа вслед за классическим принципом Лагранжа к прошедшему, и обрекутся они неизвестности. Остается одно: переложить все вычисления и доказательства сообразно критерию Томсона и Тэта. Верный привычке проводить последовательно свои мысли, откинул Ляпунов всякие иные соображения, пожертвовал всеми расчетами и назначенными сроками, хотя понимал, что изменится всего лишь точка зрения, а сущность дела останется прежней.
Гораздо позже, уже в 1908 году, Ляпунов весьма критически отзовется о нынешнем своем мудровании над диссертацией. «…Я ничего не выиграл этим в том, что касается заключений об устойчивости, — заявит он, — и наряду с этим анализ вследствие этого сделался гораздо более сложным». Притом же переработка взяла у него несколько месяцев времени.
Но раньше или позже всему приходит конец. Уже осенью, серым октябрьским днем, ничем иным не примечательным и не выдающимся, взял Александр чистый лист бумаги и вывел на нем крупными буквами: «Об устойчивости эллипсоидальных форм равновесия вращающейся жидкости». Помедлив несколько, приписал чуть ниже: «Рассуждение на степень магистра прикладной математики» и выставил цифру года — 1884-й. То был титульный лист его сочинения в новой редакции. Работа приведена к окончанию, и задерживать ее печатание более невозможно.
ЗНАМЕНАТЕЛЬНЫЙ ГОД
С каждым днем приближался финал многотрудных дел. В январе ждал Александр диспута по своей диссертации. С этим торжественным событием сошлось другое: в январе наступал Сергею срок отбывать воинскую повинность. Зачислили его рядовым в 9-й пехотный полк, стоявший в Нижнем Новгороде. А как значился он в запасе первого разряда, то должно было пребывать в полку шесть месяцев.
Вопреки предостережениям врача рискнул Сергей приехать по выздоровлении в Петербург, чтобы провести последние вольные дни в родственном кругу. Отсюда и отбыл он в Нижний сразу после рождества. В двадцатых числах января из Нижнего пришло сообщение, что Сергей стал под ружье и приступил к занятиям военной жизни. Поселили его в казарме, но начальство обещало со временем разрешить пребывание на частной квартире.
В то время как Сергей, облекшись в солдатскую форму, отбывал срок воинского призыва, у Александра наступила удивительно горячая, лихорадочная пора, завершившаяся 27 января защитой диссертации. Хоть и не было на диспуте Чебышева, все ж присутствие его незримо ощущалось в лице представителей кафедры математики, давних учеников академика. Более других побаивался Ляпунов критического голоса Коркина. По видимости, со студенческих еще лет затаился в нем страх перед грозным профессором. Но безмолвствовал Александр Николаевич на диспуте, ни словом не высказал своего мнения. Выступили с замечаниями оба официальных оппонента — Бобылев и Будаев, да Юлиан Васильевич Сохоцкий сообщил свой взгляд на доложенную работу. По окончании защиты, когда принимал Александр поздравления, подошел к нему профессор Коркин и своим окающим говором уроженца Вологодской губернии вполне дружелюбно уверил, что не счел нужным тянуть время и задерживать диспут, а потому обошелся без замечаний.
Не было еще случая, чтобы Сеченовы бросили Александра одного в ответственную, решительную минуту его жизни. И ныне среди присутствовавших на диспуте гостей были Рафаил Михайлович и Екатерина Васильевна, равно как Наташа и Борис. Сразу же после защиты впятером отправились они к Сеченовым на праздничный обед. А вечером по обыкновению собрались все, включая Крыловых и Ивана Михайловича, на квартире Анны Михайловны. Самым сдержанным и невеселым выглядел, пожалуй, счастливый триумфатор. Не пеняя ему, отнесли родственники состояние новоиспеченного магистра на счет неизбежной нервной разрядки. Только Борис вполне угадывал старшего брата — слишком уж знакомая была картина. Просто-напросто испытывал Александр неудовлетворение защитой, диссертацией и самим собой. Повышенная требовательность и к себе, и к своим деяниям закрывала ему дорогу к невинному радованию свершившимся успехом. Сам себе беспощадный судья, мучительно переживал он, выискивая действительные и мнимые неблагополучные подробности своей работы и защиты.
Быть может, Иван Михайлович тоже проник растравляющие мысли Александра, потому что постарался обратить разговор с сегодняшнего события на другое, только еще предстоящее.
— Встретил я тут Балакирева. Уверяет он, что концерт Бесплатной музыкальной школы в марте состоится непременно.
— Тот концерт, где увертюра Сергея исполняться будет? Обязательно надо всем пойти, — заволновалась Анна Михайловна.
— А какого числа именно, не сказывал Милий Алексеевич? — поинтересовался Александр.
— Пока все, что знаю. Быть может, днями узнаю что-нибудь более. Отпишите, однако ж, Сергею. Пусть уже начинает хлопотать, чтобы можно было ему приехать.
— Вероятно ли, чтобы воинское начальство солдата на концерт отпустило? — усомнилась Серафима Михайловна.
— Ведь есть же в них сколько-нибудь человеческого! — с робкой надеждой высказалась Анна Михайловна.
— Сергей писал уже, что намеревается приехать, коли добьется дозволения, — сообщил Александр.
В канун концерта, назначенного на одиннадцатое марта, в той же квартире встречали Сеченовы всех трех братьев Ляпуновых.
— А-а, удалось-таки на волю урваться! — приветствовал Сергея веселым возгласом Иван Михайлович.
— Сам не знаю, как все устроилось, — смущенно отвечал Сергей, снимая шинель в прихожей. — Сегодня только утрешним поездом прибыл.
— Как твоя служба идет? — сочувственно спрашивала Екатерина Васильевна. — Не обтерпелся еще?
— О том сказать не умею. Скорее что нет, — отвечал Сергей не слишком весело.
Рассказы его весь вечер занимали родственников и выслушивались с неослабным вниманием.
— …Счастье еще, что в нижегородском обществе хорошо помнят и чтят нашу матушку, — говорил Сергей. — И мои выступления на концертах, когда учился я в музыкальных классах, не позабыты. Потому случались порой приглашения мне в разные дома, где моя солдатская шинель соседствовала в гардеробе с полковничьей, а то и генеральской даже. Начальство мое поначалу от этого в оторопь впадало. Однажды попросили меня сыграть на благотворительном вечере и к полковому начальству за разрешением обратились. Не только разрешение мне дали — все офицеры как один на концерт приехали. Аплодировали мне тогда много, хоть и сыграл я скверно, признаться надо, не в ударе был. Уж после рассказывали мне, что генерал наш, стоя в окружении местных дам, изволил сострить. «Вот каковы у меня рядовые, — говорит. — Судите сами, как же тогда офицеры играют!»
Смеялись все, Анна Михайловна так даже до слез.
— После того случая снисходительнее стали ко мне в полку относиться, кой-какие послабления вышли. Даже в Петербург вот отпустили на концерт. Да только все равно жизнь там идет однообразно и тягуче. Что было вчера, то непременно будет и завтра, и не с кем в лад слово сказать. Подумаешь о том, что возвращаться надо, и тоска одолевает в виду завтрашнего дня.
— Оно, конечно, веселого мало, но те три месяца, что тебе остались — невеликий срок, — утешительно проговорил Иван Михайлович. — Надо переждать как летний дождик. Лишь бы здоровье не потерпело. А что, композицией там не удосужился призаняться?
— Вот уж нет. Почти ничего не работал. Так, просмотрел внимательно кой-какие партитуры Листа. Хотя… — Сергей улыбнулся, будто вспомнив что-то. — Раз обратился ко мне капельмейстер полкового оркестра. Попросил написать что-нибудь для его команды и, грозя пальцем, прибавил: «Только, прошу, безо всяких там диезов и бемолей».
Все посмеялись снова.
— Переложил я им тогда «Военный марш» Шуберта, — заключил Сергей.
А на концерте, организованном в пользу Бесплатной музыкальной школы, руководимой Балакиревым, увидал Александр брата в окружении новых его петербургских друзей. В программу концерта входила впервые исполняемая увертюра Ляпунова, которая будет издана позднее под названием «Баллада». Дирижировал оркестром сам Милий Алексеевич Балакирев. Видя его рядом с братом, когда принимали они рукоплескания всего зала, Александр понял, почему Стасов так упорно величает Сергея «черным Балакиревым». Были они в самом деле удивительно схожи чертами лица, исключая того, что Милий Алексеевич против Ляпунова был светло-русым. Впрочем, иногда Стасов обращался к Сергею, называя его Прокопом с намеком на известную историческую персону из рода Ляпуновых. Видать, Владимир Васильевич имел сильную склонность награждать добродушными прозвищами своих друзей и знакомых. Глазунова называл он почему-то Самсоном, иногда просто Глазун. Римского-Корсакова именовал Римлянином. В этом пристрастии сходствовал Стасов с Иваном Михайловичем, который тоже любил присваивать своим близким придуманные им прозвания. К примеру, племянница Наташа была у него «бекасиком», а ее мать Екатерину Васильевну называл он «Кавитой».
В краткий свой приезд в Петербург Сергей старался успеть многое. Уже в последний предотъездный день увлекли его братья на квартиру Крыловых, где собрались все читать произведение Льва Толстого «Так что же нам делать?», направленное против официальной церкви. Книга не напечатанная, но широко распространявшаяся в рукописных списках, один из которых попал к Крыловым. Вечер прошел за шумными спорами и обсуждением.
А наутро прощался Сергей с братьями на вокзале. Борису пожелал он успешной сдачи выпускных экзаменов, предстоявших ему нынешней весной. Для всех троих восемьдесят пятый год оказывался весьма значительным в определении жизненного пути. Даже в судьбе Алексея Крылова, тоже пришедшего к поезду проводить Сергея, наметилась нечаянная и неясная пока перемена. По окончании Морского училища осенью прошлого года был он причислен к компасной части, помещавшейся в Главном адмиралтействе. А тут вдруг пришло назначение на клипер «Забияка», и двадцатидвухлетний мичман готовился отбыть в Кронштадт, чтобы выйти в открытое море, как только очистится ото льда Финский залив.
За всеми переменами у каждого из молодых людей проглядывала пока неопределенность. Не знал Сергей, какой склад примет его жизнь по окончании службы. Не ведал Борис, что ждет его по завершении университетского курса. Не угадывал Алексей, к каким берегам прибьет его в назначенном плавании. И лишь Александр более уверенно глядел в будущее. Подав в университет прошение, твердо надеялся он получить должность приват-доцента и читать с осени свой курс студентам математического отделения. Ближайшая его жизненная судьба определилась окончательно. Так думал он в ту пору.
Но однажды в апреле Бобылев со значительным видом сообщил Ляпунову, что в Харькове освободилась кафедра механики. «Так что с того?» — удивился Александр, никак не связывая это событие со своей персоной. Бобылев рассказал, что Константин Алексеевич Андреев, профессор Харьковского университета, известил академика Имшенецкого о вакантном месте и просил приискать подходящую кандидатуру. Имшенецкий предложил Бобылеву возглавить кафедру в Харькове. «Но вы же знаете, могу ли я со своей семьей оставить Петербург? — взывал Дмитрий Константинович к Ляпунову. — Да и ни к чему мне вовсе. Вот вы — другое дело, Рекомендовал я вас. Хотите попробовать?»
Так завязалась переписка между Ляпуновым и членом-корреспондентом Академии наук Андреевым. Недолго обменивались они письмами, В конце мая уже явственно вырисовывался Александру неизбежный поворот на определившемся было пути, и сердце обдавало тревожным холодком от надвигающейся нежданной перемены.
ХАРЬКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
ПОБЕДА В ОДНОЧАСЬЕ
На литургию они опоздали и принуждены были осторожно протискиваться сквозь толпу, ловя на себе косые, неодобрительные взгляды. Университетская церковь была переполнена. На архиерейском служении по случаю начала учебного года присутствовало все начальство — и попечитель, и ректор, и деканы. Многочисленную компанию студентов, решительно ввалившуюся в середине молебна, встретили скрытой настороженностью. «Кажется, третьекурсники, — прошептал кто-то за спиной Володи Стеклова. — Опять небось какую-нибудь пакость умышляют, неуемное племя». — «Мало их нынче приструняют, мало, — в тон ему ответил другой голос. — Вот они и резвятся как жеребята». Не обращая внимания на злопыхательские речи, студент третьего курса Стеклов настойчиво пробирался вперед следом за товарищами, кидая по сторонам ищущий взгляд. «Разве обнаружишь его в такой куче народа?» — с досадою подумал он.
Поиски долго оставались безрезультатными. Все повернулись лицами к иконостасу, а сзади нелегко признать кого-либо. Беспокойно оглядывающиеся, перешептывающиеся студенты своим настроением явно выпадали из окружающей толпы. Над покорно склоненными головами возносились к высокому своду голоса хора. Володя заслушался было пением, то задушевно вкрадчивым, то звеняще торжественным, погруженный в себя, на мгновение забыл, где он и зачем. Стоявший рядом сокурсник дернул его за рукав и молча указал взглядом на незнакомую фигуру, застывшую в отдалении среди профессоров. Чтобы лучше видеть, Стеклов встал на подножие колонны, тесно прижимаясь к ней спиной, и сразу возвысился над толпой на целую голову. Так и есть: невыразительная физиономия усердного чиновника, прилизанные волосы и синий вицмундир. «Он», — решительно промолвил Володя. Теперь уже взгляды всех его приятелей устремились к незнакомцу. Кто был поменьше, поднимался на носки, опираясь на плечи более рослых. Постояв еще немного и потолкавши друг друга локтями в бока, студенты, не стесняясь, повалили к выходу, шаркая ногами по мраморным плитам пола.
За стенами церкви произошел оживленный обмен мнениями.
— Серая, незначительная личность!
— Точнее сказать, синяя. Вишь, в мундир-то не забыл обрядиться.
— А до чего ж физиономия постная! Так и сквозит чиновная душа.
— Да-а, уж этот поднесет нам механику!
— Ладно, что мы можем поделать? — безнадежным голосом произнес кто-то.
— Нет, отчего же? Многого не сможем, а настроение подпортить почему не попытаться?
Разошлись, уговорившись как следует подготовиться к встрече нового лектора.
Никак не подозревал Александр, что известие о его назначении возбудит в студентах такие страсти. Впрочем, не его персона сама по себе вызывала их недоброжелательность. Причина крылась в других обстоятельствах: вступление Ляпунова в должность совпало с введением нового университетского устава.
Действовавший до той поры устав 1863 года предоставлял университетам некоторую автономию. Университетские и факультетские советы избирали ректора и деканов, присваивали ученые степени кандидатов, магистров и докторов, избирали профессоров (правда, они затем утверждались министром) и других преподавателей (утверждались попечителем учебного округа); Советы могли оставлять при университете стипендиатов, которых готовили к профессорскому званию, и отправляли молодых людей за границу для приготовления к занятию кафедр (опять-таки с утверждением министра).