Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Светлана Кузьмина

Адмирал Корнилов

ОТ АВТОРА

Последние дни жизни этого человека, словно взятые из древнегреческого эпоса, поразили воображение его современников… Восемнадцатый век, век Просвещения, утвердил в русском сознании античную аллегорию: живопись, скульптура, литература наполнились образами греко-римских богов и богоподобных героев. Идеал греков — гармония духа и тела; человек должен быть столь же прекрасен душой, как красив внешне. Сила неотделима от мужества, ловкость от благородства, быстрота — от разума [1]. И у XIX века не было сравнения выше и прекраснее; так, Лев Толстой в рассказе «Севастополь в декабре месяце» написал: «…этот герой, достойный Древней Греции, Корнилов, объезжая войска, говорил: «Умрём, ребята, а не отдадим Севастополь» — и наши русские, неспособные к фразёрству, отвечали: «Умрём, ура…»»

В ряду немногих прижизненных изображений Владимира Алексеевича Корнилова есть литография А.Петерсена (сделанная, полагаю, с фотографии адмирала), на которой сорокавосьмилетний Корнилов — усталый, с запавшими и воспалёнными от бессонниц глазами, обременённый многотрудной службой, обширными заботами, неудачами и властью, человек, перед чьим проникающим в душу взглядом умных глаз не солгать, не смалодушничать. Это портрет храброго русского офицера, весь склад лица и выражение его свидетельствуют о решимости, чуть отстранённой вежливости, благородстве и честности. И, глядя на портрет, понимаешь, что именно такой человек должен был первым геройски погибнуть в апокалипсисе обороны Севастополя, города, который с начала обороны современники назвали «русской Троей». И что именно он, худощавый, с впалой грудью, чуть сутулый, заметно лысеющий и совсем не похожий на мраморные изваяния греческих богов, нарушающий понятия о красоте телесной, станет Героем, достойным Древней Греции, нет, выше — русским героем величайшей обороны, которому благодарные потомки простили несоответствие канонам античной красоты.

Но существует другой портрет, с которого началось моё восхождение к постижению судьбы адмирала.

Однажды (тогда мне было четырнадцать лет), разбирая книги в своём шкафу, я взяла серийный том «Жизни в искусстве» о Карле Брюллове, раскрыла блок иллюстраций. Перевернула несколько страниц, невнимательно и бегло просматривая хорошо известные картины. Помню, что уже вечерело и в комнате было довольно сумрачно, но и без помощи лампы я увидела маленькую, 5,5 х 7,5 см, фотографию и… вдруг застыла на месте. На портрете роскошной кистью Брюллова был изображён молодой греческий бог… в мундире русского морского офицера. Подпись была не менее ошеломляющая, потому что я ничего не знала об этом человеке: «Портрет В.А.Корнилова. 1835». И всё. Будущему адмиралу здесь всего 29 лет, и ещё девятнадцать останется прожить юноше — полубогу античной красоты с этого редкого портрета. Описывать портрет словами так же бессмысленно, как описывать порыв ветра, трепет сердца, сияние божества. Редчайший для Брюллова (влюблённого в итальянский кареглазый, смуглый типаж и капризного при выборе натуры), этот голубоглазый, незавершённый пастельный военный портрет, написанный в Греции на борту брига, носящего имя древнегреческого героя Фемистокла (!), кажется почти пророческим.

Брюллов любил приукрашивать портретируемых. Пусть так. Но мастер, по рассказам, отказался писать портрет первой красавицы Натальи Николаевны Гончаровой, аргументируя тем, что она косая. Каким же должен был быть молодой Владимир Корнилов, если художник — в тот момент занемогший — за несколько дней плавания написал его?!

Летом 2002 года в Галерее на Крымском валу многие увидели этот портрет, привезённый Русским музеем, долго хранившим его в своих «запасниках».

Тайком, с радостью наблюдая за действием брюлловско-корниловских чар на посетителей, я вспоминала слова Аристотеля о том, как передал Гомер неземную красоту Елены Прекрасной в «Илиаде»: «Покажите нам действие красоты на других, и вы увидите саму красоту».

Девятнадцать лет — немалый срок, и поэтому неудивительно, что ко времени выхода литографии Петерсена от былой красоты не осталось следа. Но завораживающий портрет великого художника неожиданно придаёт загадочность человеку на литографии, лишая нас привычки одномерно подходить к представлению о «слуге царю, отце солдатам», выдающемся военном деятеле, о необыкновенной исторической личности. Не предъявляем же мы, в самом деле, претензий к Суворову за малый рост и тщедушную комплекцию, к Кутузову — за тучность и одноглазие; к Нельсону за однорукость, и, наконец, к Бонапарту — за лысину! Гениям и героям не нужна красота, ведь они герои и гении. И не будь брюлловской акварели, благодарные потомки с гордостью и благоговением смотрели бы на одинаково суровые корниловские литографии, бюсты и памятники. Но появился когда-то и зачем-то этот портрет — греза, портрет — пророчество, совершая чудо воссоединения красоты и героики внешней и внутренней. В той страшной войне, трагически претендующей на звание Первой мировой, в которой Россия была унижена перед врагами политикой своего же правителя, — ей нужно было искупление, первой высокой жертвой которого и стал Владимир Алексеевич Корнилов.


«Будем драться до последнего. Отступать нам некуда — сзади море. Всем начальникам я запрещаю бить отбой! Барабанщики должны забыть этот бой. Если кто из начальников прикажет бить отбой — заколите такого начальника… Товарищи! Если бы я приказал ударить отбой — не слушайте, и тот подлец будет из вас, кто не убьёт меня!»


Четырнадцатилетнего Алексея Апухтина, воспитанника 5–го класса Императорского училища правоведения, поразили эти слова из речи Корнилова, передаваемые осенью 1854 года из уст в уста. Под сильным впечатлением он написал через двадцать дней после гибели Корнилова своего «Эпаминонда», напечатанного «Русским Инвалидом» в начале ноября:



Когда на лаврах Мантинеи
Герой Эллады умирал
И сонм друзей, держав трофеи,
Страдальца ложе окружал, —
Мгновенный огнь одушевленья
Взор потухавший озарил.
И так, со взором убежденья,
Он окружавшим говорил:
«Друзья, не плачьте надо мною!
Недолговечен наш удел;
Блажен, кто жизни суетою
Ещё измерить не успел,
Но кто за честь отчизны милой
Её вовеки не щадил;
Разил врага, — и над могилой
Его незлобливо простил!
Да, я умру, и прах мой тленный
Пустынный вихорь разнесёт,
Но счастье родины священной
Красою новой зацветёт!»
Умолк… Друзья ещё внимали…
И видел месяц золотой,
Как, наклонившися, рыдали
Они над урной роковой.
Но слава имени героя
Его потомству предала,
И этой славы, взятой с боя,
И смерть сама не отняла.
Пронзён ядром в пылу сраженья,
Корнилов мёртв, в гробу лежит…
Но всей Руси благословенье
И в мир иной за ним летит.
Ещё при грозном Наварине
Он украшеньем флота был;
Поборник славы и святыни,
Врагов отечества громил
И Севастополь величавый
Надёжней стен оберегал…
Но смерть поспорила со славой,
И верный сын России пал,
За славу, честь родного края,
Как древний Грек, он гордо пал,
И, всё земное покидая,
Он имя родины призвал.
Но у бессмертия порога
Он, верой пламенной горя,
Как христианин, вспомнил Бога,
Как верноподданный — царя.
О, пусть же ангел светозарный
Твою могилу осенит
И гимн России благодарной
На ней немолчно зазвучит!



…Несколько лет назад сбылась моя, как мне казалось, самая неосуществимая мечта: директор Русского музея В.А.Гусев оказал мне великую честь подержать в руках оригинал акварельного портрета В.А.Корнилова кисти Карла Брюллова. Я знала, что художник писал его с натуры, иначе говоря, сам Владимир Алексеевич стоял рядом, а потом этот портрет висел у него в каюте… Я не могла унять дрожь в руках и всё же именно в эти минуты вспоминала крохотную чёрно-белую репродукцию этого портрета, которая в четырнадцать лет полонила меня на всю жизнь.

Помню, как впервые стояла на вершине Малахова кургана и рука дрожала, сжимая последние, ноябрьские, холодные белые хризантемы. Опьянение счастьем — так назову своё тогдашнее состояние, и тот или та, кто влюблён в русскую историю через её несравненные образы, наверное, поймут мои чувства.

И с тех пор каждую осень, ожидая наступления 5 октября (по старому стилю), вижу перед собой это место, чистилище русской души, где я дала клятву вечно умирающему адмиралу — пусть не сразу, не скоро, но собрать все материалы о его жизни, какие только смогу. Ведь смерть — это всегда только смерть Человека, — а потом уже Героя, — без надежд, оправданий, осмысления и успокоения, как ни льнут к ней определения «преждевременной», «нелепой», «красивой», «величественной», «славной», «мучительной», «лёгкой», «угодной Богу». Виной ли его гибели стала предсказанная злая судьба той роковой шашке его адъютанта Железнова, которая была с ним 5 октября? Или это Всевышняя воля, которая рано забирает самых лучших? Или что-то случайное, злое, глупое… И каждый раз так помучившись и истерзав сердце, я понимаю, что мои предположения о дальнейшей жизни Корнилова навсегда останутся неизвестностью с безнадёжными «если» и «бы». Но живым всегда нужно хоть какое-то, пусть метафизическое, пусть философское, пусть религиозное или атеистическое, пусть наивное, пусть неуклюжее, временное, — утешение.

И я нашла для себя утешение — в написании этой книги. Тогда я думала, что она будет о войне. А вышло — о любви.

«Любое истинно историческое событие совершается как бы дважды: первый раз в реалии, второй — в литературе», — сказано у одного историка[2]. И если один человек, однажды сражённый неповторимым образом исторического персонажа, захочет продлить ему жизнь в веках или хотя бы в своём сердце, он может написать о нём, чтобы, воссоздавая жизнь героя, выплеснуть своё сочувствие, сопереживание и тем самым дать своему сердцу мучительную радость, которую нам дарит любая возможность снова и снова говорить о предмете своей Любви другим людям.

А если другой, прочтя это, сможет ощутить преданную Любовь и воочию представить себе вдруг ожившего Человека, который словно сойдёт с мраморного пьедестала, из рамки картины или страницы книги и осветит его мир, то тогда будет понятно, насколько тесно мы связаны с Прошлым, что все мы оттуда родом; что Прошлым становится наше вчерашнее Настоящее, и насколько понятны, похожи, близки и неразгаданны для нас те, от которых когда-то зависели судьбы, которым подчас, увы, в школьных учебниках истории отведена всего-то одна строка, но о которых сказано в одной книге: «Такие люди долго не держатся на свете, а свет стоит на них вечно».

Глава первая

В «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона читаем: «Корниловы — русский дворянский род, происходящий от Ждана Товарищева, сына Корнилова, убитого в 1607 г. под Тулой. Один из его внуков, Фёдор Иванович, убит под Смоленском в 1634 г…»

«Корниловы — род древний и славный в Российской истории — всегда, как правило, служил отечеству «мышцей бранной», как сказал о своём предке Пушкин… Так было до самого конца Российской Империи, — рассказывает Галина Васильевна Корнилова, потомок В.А.Корнилова по боковой линии [3]. — Осенью 1914 года, когда уже состоялись первые и жёсткие схватки с неприятелем, газеты поместили такое сообщение: «…Есть имена, неразрывные со славным прошлым русского оружия — имена, звучащие, как ликующий медный голос военной трубы, как победный клич тысяч солдатских голосов. Одно из таких имён только что промелькнуло в списках павших воинов. 26 августа в Галиции пал славной и почётной смертью капитан Фёдор Юрьевич Корнилов, внук знаменитого героя Севастопольской обороны адмирала Корнилова и потомок известных героев Отечественной войны братьев Корниловых. Внук адмирала капитан Фёдор Юрьевич — это мой дед, который в числе первых отправился на фронт великой войны в составе 7–го Самогитского графа Тотлебена полка. Свой воинский долг он понимал так же, как все Корниловы, и свято выполнил его.

…Хочу уточнить: мой дед, капитан Корнилов, был правнуком генерала Петра Яковлевича Корнилова (1770–1828). Почти сорок лет служил этот потомок воинов и сам воин под началом Суворова, Барклая-де-Толли, Кутузова, Блюхера, участвовал в войнах со Швецией, Польшей и Турцией. Но особенно велики его заслуги в Отечественной войне 1812 года.

Помните, у Пушкина:



У Русского Царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата;
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;
Но сверху донизу, во всю длину кругом,
Своею кистию, свободной и широкой,
Её разрисовал художник быстроокий.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жён,
Ни плясок, ни охот: а всё плащи да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года…



Среди этих «начальников народных сил» знаменитой Галереи 1812 года в Зимнем дворце есть и портрет Петра Яковлевича Корнилова: высокого роста, тучный, но крепкого телосложения, хотя всю жизнь страдал от боевых ран. Вся грудь в орденах — кресты, звёзды и золотая шпага с алмазами и надписью «За храбрость».

Надпись на шпаге весьма точно характеризует Петра Яковлевича. Ещё великий Суворов так аттестовал его: «Отличаясь неустрашимой храбростью, был примером подчинённым».

Вот несколько эпизодов боевой биографии генерала Корнилова в памятный для России год. В сражении под Городечно Пётр Яковлевич во главе трёх батальонов бросился в штыки на неприятельскую колонну и опрокинул её. При Выжве он был окружён целым вражеским корпусом, но пробился к своим врукопашную и спас отряд от пленения. Особенно трудно пришлось генералу при Березине. Он первым обнаружил переправу французской армии, на успех которой так надеялся Наполеон. Войска адмирала Чичагова шли наперерез отступавшей армии императора французов, но корпус Удино заставил русский авангард остановиться. И на правом берегу Березины остался только отряд генерала Корнилова. Три часа под жесточайшими ударами главных сил французов он удерживал позиции и помешал спокойной переправе, на что так рассчитывал неприятель. А потом, преследуя французов, отряд Корнилова отбивал орудия и обозы, брал пленных и вернул награбленное в Москве серебро, которое было отправлено из армии обратно в Первопрестольную для восстановления Успенского собора в Кремле.

Уже во Франции при Шампобери дивизия генерала Корнилова снова была окружена главными силами Наполеона, но дивизия и тут пробилась к своим, взяла пригород столицы неприятеля Сен-Дени, а на следующий день вошла с остальными войсками в Париж.

После взятия Парижа генерал Корнилов прожил ещё четырнадцать лет и скончался в турецкую войну на поле боя. Памятник ему благодарное отечество поставило у крепости Рущук близ Бухареста…

…Несколько слов о сыновьях героя 1812 года. Пётр Петрович был военным, как и отец, и служил одно время Московским комендантом; Фёдор Петрович (1809–1895) стал членом Государственного Совета, а Иван Петрович (род. в 1811 г.) — почётным опекуном Николаевского сиротского приюта и членом совета Министра народного просвещения. Его помнят в Вильне, где он основал отделение Императорского географического общества, открыл Публичную библиотеку и ввёл в литовской школе учебники на родном языке. По его инициативе даже в православное богослужение был введён литовский язык…

Представителем второй линии рода Корниловых был двоюродный брат героя 1812 года военный моряк Алексей Михайлович»…

* * *

Алексей Михайлович Корнилов имел двух сыновей: Александра и Владимира, будущего героя Севастопольской обороны и героя этой книги, и сам был человек многогранный, одарённый, просвещённый, деятельный, честный, благородный и скромный — сплав удивительный для того времени, особенно если учесть, что он занимал значительные государственные посты.

Алексей Михайлович родился через два года после воцарения Екатерины II, в 1764 году; в Морской кадетский корпус определён в 1775–м, а в апреле 1778 года произведён в гардемарины. Через десять лет после выпуска лейтенант Корнилов, командуя гребным: «секретным» судном «Наступательный», принял участие в Роченсальмском сражении 13 августа 1789 года, за которое был награждён орденом Святого Георгия 4–го класса и был произведён в капитан-лейтенанты.

Следующие десять лет Корнилов продолжал службу на Балтийском море, командуя гребными судами и отрядами. В 1779 году, уже при Павле I, Алексей Михайлович, капитан 1-го ранга, за манёвры эскадры гребного флота, в присутствии самого императора, был награждён орденом Святой Анны 2–й степени. В это же время вице-президент Адмиралтейств-коллегии адмирал граф Кушелев поручает Корнилову составление книги сигналов и наставлений для гребного флота. Разработанный А.М.Корниловым проект был дважды (летом 1779–го и в 1800 году) проверен практически под его личным командованием и в присутствии императора, утверждён и издан для руководства флоту под названием «Сигналы, посредством коих производятся тактические действия гребного флота». В этот капитальный труд Корнилов внёс весь свой продолжительный, почти двадцатилетний боевой опыт службы на флоте, но из-за своей скромности всю часть его составления приписал графу Кушелеву.

При жизни Павла I Корнилов получил от него ещё один орден — Святого Иоанна Иерусалимского. Затем, при восшествии на трон Александра I, Алексей Михайлович ещё два года командовал 2–й гребной эскадрой при петербургском порту, а в 1803 году вышел в отставку в чине капитан-командора. Тут судьба делает удивительный поворот: почти всё время правления Александра Павловича Алексей Михайлович Корнилов проводит в Сибири. Сначала в должности Иркутского губернатора при Сибирском генерал-губернаторе Пестеле, затем и Тобольского губернатора. Результатом его двадцатилетней службы на окраине империи стала написанная книга «Замечания о Сибири», изданная в Санкт-Петербурге в 1828 году.

Это — труд государственно мыслящего деятеля недюжинного и проницательного ума и широких политических взглядов на задачи своих преемников по управлению далёкими окраинами. Корнилова глубоко интересовало и не оставляло равнодушным почти всё, что он видел и с чем столкнулся в губерниях, будь то бедственное положение кочевых народов Сибири; улучшение судоходства на Иртыше и Оби; усовершенствование местной промышленности; увеличение числа городов; раздача крестьянам пустующих земель и многое другое. И в каждой строке этой книги — заботливая и внимательная любовь к России.

Как станет похож этим проникновением в самую суть вопроса, глубоким и всесторонним анализом и взвешенным практическим решением Владимир Алексеевич на своего отца! Какое восхитительное постоянство передачи и сохранения генов внутри этого корниловского рода, столько лет подпитывавшего своё Отечество!..

В 1823 году действительный статский советник Алексей Михайлович Корнилов вернулся в Петербург по настоянию Александра I и назначен сенатором.

Он скончался в 1844 году в возрасте 81 года в своём родовом имении Ивановское.

Ни младшему его сыну, Владимиру, ни старшему — Александру, не суждено будет прожить столь же долгую жизнь.

Александр (1801–1856) поступил в Царскосельский лицей в один год с А.С.Пушкиным.

И.И.Пущин в «Записках о Пушкине» вспоминал: «Когда кончилось представление виновников торжества (19 октября 1811 года открылся Лицей. — С.К.), царь, как хозяин, отблагодарил всех, начиная с министра, и пригласил императрицу осмотреть новое его заведение. За царской фамилией двинулась и публика. Нас между тем повели в столовую к обеду, чего, признаюсь, мы давно ожидали. Осмотрев заведение, гости Лицея возвратились к нам в столовую и застали нас усердно трудящимися над супом с пирожками. Царь беседовал с министром. Императрица Марья Фёдоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, опёрлась сзади на его плечи, чтобы он не приподнимался, и спросила его: «Карош суп?» Он медвежонком отвечал: «Oui, monsieur!» Сконфузился ли он и не знал, кто его спрашивал, или дурной русский выговор, которым сделан был ему вопрос, — только всё это вместе почему-то побудило его откликнуться на французском языке и в мужском роде. Императрица улыбнулась и пошла дальше, не делая уже больше любезных вопросов, а наш Корнилов сразу попал на зубок; долго преследовала его кличка: «monsieur»».

По словам других лицеистов, Александр был «полный бутуз с большой головой, добродушный, очень словоохотливый, остроумный. Его кличка была «Сибиряк». У него была светлая голова и хорошие дарования. В Лицее он ленился и притом вышел оттуда чрезвычайно молод; но после сам окончил своё образование и сделался человеком очень нужным и полезным».

По окончании Лицея Александр поступил в гвардию. 14 декабря 1825 года он был арестован по подозрению в причастности к восставшим, но новый император Николай I, разобравшись в его деле, велел отпустить офицера и оставить в том же полку. В 1828 году, при штурме Варны, он был легко ранен в лицо и контужен в живот. Через четыре года перешёл на штатскую службу в чине действительного статского советника. Был губернатором в Киеве, затем в Тамбове и Вятке. В Тамбове Александра Алексеевича помнят до сих пор как строителя земской больницы, основателя публичной библиотеки и учредителя первой в городе газеты «Тамбовские ведомости». «О нём слава отличная», — писал Е.А.Энгельгардт Ф.Ф.Матюшкину.

В Вятке в период деятельности там А.А.Корнилова жил ссыльный А.И.Герцен, оставивший о губернаторе следующее свидетельство — вполне в духе своего желчно-саркастического склада, но всё же сохранившее проблески необходимой нам достоверности описания:


«Высокий, толстый и рыхло-лимфатический мужчина, лет около пятидесяти, с приятно улыбающимся лицом и с образованными манерами. Он выражался с необычайной грамматической правильностью, пространно, подробно, с ясностью, которая в состоянии была своею излишностью затемнить простейший предмет. Он покупал новые французские книги, любил беседовать о предметах важных и дал мне книгу Токвиля о демократии в Америке на другой день после приезда. Он был умён, но ум его как-то светил, а не грел. К тому же он был страшный формалист, — формалист не приказный, а как бы это выразить?.. Его формализм был второй степени, но столько же скучный, как и все прочие».


О Лицее А.А.Корнилов всегда вспоминал с большим восторгом, и одна дама даже сказала после беседы с ним: «Если бы у меня был сын, я не была бы спокойна, пока не узнала бы, что он принят в Лицей». Едва ли человек с «формализмом второй степени» и с «негреющим» умом смог бы передать другим такое же воодушевление…

* * *


«Старица, Старицкий уезд Тверской губернии… От Москвы до Старицы зимней дорогой можно доехать за сутки. По крутому скату лошади выносят сани к Волге. Дух захватывает от заснеженных просторов, от яркого солнца» [4].


Старицкий уезд был изъезжен лицейским товарищем Александра Корнилова — другим Александром, Пушкиным — на многие сотни вёрст. Из Малинников он мчался в Берново, Павловское, Курово, Соколово, Нивы, Глинкино — по берегам Нашита, Рачайны, Тьмы. Узкие просёлочные дороги, уездные почтовые тракты, тропинки, сбегающие с крутых берегов, аллеи старинных парков, — всё было знакомо, и эти пленительные простые строки поэт написал о Тверской земле:



Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит,
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит…




«…С правого берега Тверды, из древней части города, можно было рассмотреть величественные храмы, подивиться живописному наряду новоборок, спешивших в многочисленные лавки торгового двора. В Кузнечном ряду чинили экипажи, ковали лошадей, делали телеги, дровки, гнули обода и полозья. День-деньской стоял стук молотков, визг пилы, звонкая дробь железа о наковальню. Это была рабочая улица Правобережья, завершавшаяся постоялым двором на развилке дорог у ручья Здоровец: одна сворачивала направо и вела по Михайловской улице к Ржеву, другая, начинавшаяся с крутого подъёма, выходила к самым стенам Борисоглебского монастыря, открывая путь на Старицу.
На самом берегу Волги, с видом на устье Тверцы, стоял двухэтажный дом с мезонином — усадьба Бакуниных. Семейство это поселилось в Твери в 10–е годы XIX века. С Александром Бакуниным учился в Лицее Пушкин, а в Екатерину был влюблён.
Село Грузины Новоторжского уезда, мимо которого проходила почтовая дорога на Старицу, было родовым поместьем Полторацких; Малинники — имение П.А.Осиповой-Вульф; Павловское — П. И.Вульфа; в деревне Борисцево поселились Оленины.
…Шумит, перекатывая камешки, говорливая Тьма — приток великой Волги. До своей могучей сестры ей бежать и бежать. Начинается Тьма из небольшого озера возле села Денежное, сначала струится тоненьким, беспомощным ручейком, потом потихоньку набирает силу. Правый берег крутой, высокий, дно реки каменистое, порожистое. Образует река мели, перекаты, плёсы, глубокие омуты — Стёпинский брод, Лёшин крест, Водорская бухта, Берновский омут.
Говорят, что Пушкин любил подолгу стоять на берегу Тьмы у красивой излучины, смотреть, как сливаются её светлые струи, огибающие песчаные отмели. Может быть, мелодичный шёпот своенравной Тьмы помог ему найти слова для песни, которая звучит в драме «Русалка»:




Как по камушкам, по жёлтому песочку,
Пробегала быстрая речка,
В быстрой речке гуляют две рыбки,
Две рыбки, две малые плотицы…» [5]



…А по левому берегу Тьмы — низкому, застланному осокой у самой воды, а дальше, выше — заросшему мягкой травой, стоит окружённое лесами село Рясня. Бывал ли великий поэт в этом селе, прямых свидетельств нет. Но его тверские знакомцы Полторацкие и Вульфы могли сказать, между прочим, что владелец этого небольшого поместья — Алексей Михайлович Карнилов (до 30–х годов XIX века фамилия писалась так), бывший Иркутский и Тобольский губернатор, сенатор и отец Александра Корнилова.

Богаты Корниловы не были: кроме Рясни и Ивановского в Старицком уезде, Алексей Михайлович владел деревней Сельники (три двора) в Ржевском уезде и деревней Овсянниково совместно со своим братом Петром Михайловичем (1762–1834).

Владимир Алексеевич, получивший свою часть наследства вместе с братом, до конца своей жизни испытывал денежные затруднения: к примеру, Ивановское было дважды заложено в Государственном заёмном банке в 1841 году на сумму в 2880 рублей и в Петербургском опекунском совете в 1845 году — в 5760 рублей.

В конце 1851 года В.А.Корнилов был назначен в свиту Его Величества, а в 1852 году царь пожаловал его в генерал-адъютанты с производством в вице-адмиралы. Полученный вензель на эполеты, кроме зачисления в царскую свиту, позволял получать дополнительные столовые деньги на представительство. Но, к большому огорчению Владимира Алексеевича, по обычаю того времени, за полученную им звезду ордена Святого Станислава I степени ему надлежало ещё уплатить в капитул орденов стоимость ордена. Он пишет брату:


«…Насчёт аренды я совершенно согласен. Тысяча рублей будет для меня манною, только вряд ли будет удача. Я убеждён, что деньги — не корниловский элемент. Признаюсь, я теперь в таком положении, хоть продавай лошадей и экипажи. Потребности растут, пятеро детей, двое требуют учения. Место, на котором нельзя жить на запор дверь. Если Василий Сергеевич не пришлёт должные им тысячу серебром, да Лукин [6] окажется неаккуратным, то я не знаю, как заплачу долги, которых, кроме тебя и Матюшкина, набралось более тысячи рублей серебром. Поговори с Василием Сергеевичем о моём положении. Ты не можешь себе представить, чего мне стоило это знакомство с царской фамилией и вообще нынешний год. Да и будущий не предвещает меньших расходов. Одни деньги с отопления и освещения и приличие в декоруме, хоть я и в Николаеве, поглощают всё, что я от казны получаю…»


В другом письме — то же:


«…Теперь же перейду к другой стороне нашей жизни, к моим финансовым обстоятельствам: плохи они; скажи, есть ли надежда на аренду. Ведь моё содержание то же, а чтобы разыгрывать роль лейтенанта Paul, приходится тратить более, чем прежде.
Эти поездки, в которых я по прошлому обычаю, как старший, всех кормлю и пою! Да и дом нельзя же запереть, приходится раз в неделю позвать кого-либо, а то со всеми раззнакомишься. Да, очень плохи финансы. Лукин что-то не посылает. В.Львов грозит голодом крестьян. В.Сергеевский только что обещает. А между тем я должен здесь 700 р. серебром и не знаю, как пополнить. Тверскову поручил распродать высочайшие табакерки [7], да не знаю, что он сделает…»


Не были Корниловы и знатны.

…В грамоте от 21 апреля 1785 года Екатерина II потребовала от дворян вписываться в Родословную книгу той губернии, где они владели имением. Для этого требовалось доказать уездному предводителю дворянства соответствующие права, а уже засвидетельствованные ими документы, в том числе ходатайство дворянина, передавались в губернское дворянское депутатское собрание. Губернские родословные книги делились на шесть частей. Нетитулованное дворянство стремилось внести свой род в шестую часть книги, содержащую записи о родах древнего, столбового (в отличие от жалованного по чинам и орденам) дворянства. И первоначально, в соответствии с определениями Тверского дворянского собрания, род Корниловых был внесён именно в шестую часть книги. В 1846 году Временное присутствие герольдии Правительствующего сената сочло имевшиеся основания для внесения Корниловых в шестую часть Родословной книги недостаточными, и их переписали в 1–ю часть.

В наши дни в архивном фонде Тверского дворянского депутатского собрания имеются всего два дела, содержащие сведения о Владимире Алексеевиче Корнилове. Первое дело — «По прошению надворного советника Александра Петровича Корнилова о внесении двоюродных братьев его: действительного статского советника Александра и флота капитана 1-го ранга Владимира Алексеевых Корниловых в дворянскую родословную книгу Тверской губернии и выдачи им грамот» за 1845–1852 годы. Второе — «По прошению начальника штаба Черноморского флота и портов генерал-адъютанта вице-адмирала В.А.Корнилова о причислении к роду детей его Владимира и Екатерины» за 1853–1854 годы.

И это всё.

Обнаружить документы о рождении, детстве и юности В.А.Корнилова не удалось. Даже точная дата и место его рождения до последнего времени не установлены. Из его формулярного списка следует лишь, что он родился в 1806 году; в это время А.М.Корнилов был губернатором Иркутска. Возвращалась ли его семья в это время в Тверскую губернию — неизвестно, но в переписке самого В.А.Корнилова ни Иркутск, ни Тверская губерния не упоминаются, хотя когда в 1846 году ему потребовалось метрическое свидетельство и родословные документы, он обращался не в Иркутск, а в Тверь и в Петербург. Считается, что все документы семьи Корниловых бесследно пропали в 1812 году, когда во время вторжения французских войск архив дворянского депутатского собрания был перевезён из Твери в Бежецк.

…В 1846 году для контр-адмирала Корнилова это решение Сената стало неожиданным; в 1852 году для вице-адмирала и генерал-адъютанта свиты Его Величества, лично попросившего Николая I о восстановлении прежнего статуса и не получившего ответа, — оно стало унизительным. Долгие годы беспорочной службы, личная храбрость, высокие награды и заслуги перед Отечеством самого Владимира Алексеевича и его предков уже, очевидно, не годились после 1846 года. Хотелось бы думать, что со стороны Герольдии это было очень своевременная и необходимая мера, долженствовавшая восстановить историческую справедливость. Но как ни переписывай из одной книги в другую, самого главного в этом роду не смогло бы уже изменить никто и ничто: корниловской генетики, которой всегда была сильна Россия в грозную пору.

Глава вторая


…«Всепресветлейший Державнейший Великий Государь Император Александр Павлович, самодержец, всероссийский Государь Всемилостивейший.
Просит недоросль из российских дворян грекороссийского исповедания Владимир Алексеев, сын Карнилов, о нижеследующем.
Отец мой родной — действительный статский советник Алексей Михайлов, сын Карнилов, службу Вашего Императорского Величества продолжал во флоте, ныне мне отроду двенадцать лет, обучен по-российски и по-французски читать и писать, и арифметике, но в службу Вашего Императорского Величества никуда ещё не определён; а желание имею вступить в Морской кадетский корпус в кадеты, а потому всеподданнейше и прошу к сему прошению, дабы высочайшим Вашего Императорского Величества указом повелено было сие моё прошение принять именованного по желанию моему в Морской кадетский корпус в кадеты определить, а что я действительно из дворян, и помянутому действительному статскому советнику Алексею Карнилову законный сын, в том представляю при сём свидетельство. Из помещичьего состояния Тверской губернии, крестьян за отцом моим тридцать душ. Недоросль из дворян Владимир Карнилов».


Прошение датировано 1818 годом. Можно представить, сколько юных мечтаний и трепетного ожидания было связано с этими строками! И сколько разочарования, когда получен ответ: юноша был записан лишь в кандидаты воспитанников Морского корпуса 1 февраля 1818 года.

Известно, что хотя бы один раз в жизни Судьба даёт шанс каждому человеку, но иногда мы не распознаём знаков её приближения или, обманутые в своих надеждах, слишком быстро сдаёмся. Смирись Александр Васильевич Суворов со своим слабым здоровьем, кто знает, как бы сложилась российская история? Не откажи И.А.Заборовский [8] Наполеону Бонапарту в его прошении служить в русской армии, — что стало бы с историей мировой?..

Трижды испытывала Корнилова Судьба, прежде чем он сам захотел стать тем, кем стал впоследствии. Но и расплатилась тремя щедрыми дарами, облегчавшими отпущенный ему жизненный путь: любящей, взыскательной, преданной любовью родительского дома; разделённой любовью к женщине, которая родила ему детей, и редким честолюбием, превратившим дарования в талант, талант — во всеобщую пользу.

Какой великолепный, самодостаточный и самооплодотворяющийся, сходный с секретной химической лабораторией механизм — честолюбие этого сорта! Здоровое самолюбие, не уязвлённое, не завистливое, жаждет всё новых горизонтов знаний и ощущений; богатая восприимчивость, огранённая домашним воспитанием, добротой, любовью и строгостью близких, привитыми понятиями о морали, чести и долге и разносторонними увлечениями — обрабатывает эти знания и ощущения. Талант переплавляет из этой руды железное зерно новых знаний; богатая генетика находит смысл их применений, сомневается в успехе и требует нового притока знаний; а истинолюбие, наконец, воплощает открытие в жизнь, борется за него и находит силы отказаться от своего детища, если требует польза дела, которому служит честолюбивый человек. Польза и была целью корниловского честолюбия, самим его честолюбием.

Итак, первое испытание судьбы Корнилов пройдёт: он поступит в Морской кадетский корпус, правда только через три года, — в 1821 году, но зато сразу в старший класс, потому что, по свидетельству капитан-лейтенанта Н.П.Буцкого, «Владимир, живя в родительском доме, посещал беспрерывно классы Морского корпуса (в пансионе капитана 1-го ранга Ф.И.Деливрона. — С.К.); под надзором просвещённых родителей он усердно занимался изучением французского и английского языков и политических наук».

* * *

«Не стану говорить о том, судьба или наши наклонности заставляют избрать род службы, — писал морской офицер, декабрист Николай Бестужев, — жребий мореходца делается в самой юности и в десять лет должно быть записану в морской корпус».

Для будущих адмиралов Нахимова, Корнилова и Истомина такой Судьбой стало решение их отцов, а потом, вкусив моря, они и сами в полной мере испытали магическое притяжение «жребия мореходца». Другой Бестужев — Александр, известный как Марлинский, увековечил это ощущение: «Море, море! Тебе хотел я вверить жизнь мою, посвятить способности. Я бы привольно дышал твоими ураганами; валы твои сбратались бы с моим духом».

Осуществить эти мечты мог только Морской кадетский корпус.

…Своё начало Морской кадетский корпус ведёт с Навигацкой школы, учреждённой Петром I в Москве. Указ об устройстве этой школы был подписан 14 января 1701 года, и с этого дня должно считаться начало обучения русских юношей морским математическим наукам. Указ говорит, что «Великий Государь, Царь и Великий князь Пётр Алексеевич указал повелением в государстве своея Державы на славу Всеславного имени Всемудрейшего Бога и своего царствования, во избаву же и пользу Православного христианства быть математических и навигацких, то есть мореходных, хитростно наук учению».

Первоначально для школы было отведено помещение на Полотняном дворе в Замоскворечье, но потом Пётр I отдал под Навигацкую школу Сухареву башню. Вскоре после Гангутской победы, одержанной царём, указом от 1 октября 1715 года Пётр решил перевести школу поближе к морю, в новую столицу — Санкт-Петербург, и дал ей статус Морской академии. Сначала она размещалась в доме Кикина напротив Адмиралтейства, а потом — на Васильевском острове.

Учреждённое Петром I звание гардемарина было взято у французов (garde de marine — морской страж, гвардеец). В России звание гардемарина служило переходным от младшего ученика Морской академии — кадета — к чину мичмана.

С 15 декабря 1752 года по приказанию императрицы Елизаветы Петровны, Морская Академия преобразована в Морской шляхетный кадетский корпус. Это было привилегированное учебное заведение, принимавшее до 60–х годов XIX века только столбовых дворян.

В 1771 году сильный пожар на Васильевском острове уничтожил здание корпуса и учебное заведение перевели в Кронштадт. В 1783 году, с завоеванием Крыма и с зарождением Черноморского флота, а также с увеличением мощи флота Балтийского, число воспитанников в 360 человек сделалось недостаточным; Екатерина II указала составить новый штат на 600 человек.

Вступивший на престол Павел I пожелал, чтобы корпус был «близко к императору» и перевёл его обратно в Петербург: прикупили соседние со сгоревшим корпусом дома, сделали необходимые перестройки, и здание Морского корпуса приобрело почти тот же вид, что и теперь.

В царствование Александра I было приказано «не именоваться более корпусу шляхетным», штат увеличили до 700 человек.

Со времени основания корпуса неустанными попечителями его были императорские особы: Павел I, бывший шефом Корпуса; Александр I, ни разу не посетивший его, но щедро повысивший его содержание до 436 тысяч рублей ассигнациями; Николай I всякого иностранного принца, посещавшего Петербург, привозил непременно полюбоваться Морским корпусом как образцом военного учебного заведения.

В тот период, когда в Корпус поступил Корнилов, директором его был П.К.Карцев [9]. Современники считали, что ««карцевский» период Морского корпуса впоследствии возбуждал много споров, трудно примиримых». Но одним из безусловных достоинств директора Морского кадетского корпуса Петра Кондратьевича Карцева, полного адмирала, сенатора и члена Государственного Совета, было умение подобрать достойных наставников своим подопечным.

Карцев управлял Корпусом 25 лет. «В 80 лет, конечно, не от всякого человека можно требовать и ожидать высшей деятельности, но он был высоко честен и с глубоким желанием справедливости, — вспоминал корпусный преподаватель Д.И.Завалишин, — а назвав имена воспитанников того времени (все севастопольские герои в их числе), должно будет признать, что карцевское время было действительно одно из замечательнейших в истории Морского корпуса». Из-за своей занятости на других должностях П.К.Карцев «редко обходил корпус, редко посещал классы, но знал обо всём, что делается в корпусе; его чтили, как царя» [10].

Карцев предъявлял высочайшие требования к кандидатам в наставники будущей флотской элите. При корпусе была гимназия, которая готовила для него учителей. Русский просветитель А.Ф.Бестужев (отец декабристов Николая и Михаила Бестужевых) писал в трактате «О воспитании»: «Надобно стараться определять (в учителя. — С. К.) таких, кои бы всё то заключали, что составляет честного и благородного офицера, чтоб служба их была ознаменована опытами нескольких кампаний, поведение их совершенно изведано. Офицеры же, только что вышедшие из училища и в то же время определённые к воспитанию, есть зло ощутительное и вред юношеству немалый приносящее». Но и сам автор трактата, и его сын Николай Бестужев нарушили эту педагогическую заповедь: А.Ф.Бестужев, окончив в 1779 году Артиллерийско-инженерный кадетский корпус, был оставлен в нём преподавателем, а Николай, едва успев примерить мундир мичмана по окончании Морского корпуса, уже через неделю получил неожиданное назначение — остаться при корпусе воспитателем и преподавателем. Ему было лишь 19 лет! Однако корпусное начальство давно имело Бестужева на особом счету и уведомило о его блестящих способностях высшие морские круги. И вот, на выпускных экзаменах, морской министр маркиз де Траверсе пришёл в восторг от ответов выпускника и тут же решил отправить его в Париж в Ecole Polytechnique, эту всемирно известную цитадель подготовки военных, морских и гражданских кадров. Но поездке не суждено было состояться: вмешалась политика, уже появился призрак «грозы 1812 года».

В разноголосице пожелтевших страниц воспоминаний бывших кадет о Морском корпусе поражает единство в оценке преподавателей. Князья Сергей и Павел Шихматовы, А.К.Давыдов, П.С.Нахимов (старший брат адмирала), И. В. Кузнецов, М.Ф.Горковенко, И.Ф.Крузенштерн, совершивший первое в России кругосветное плавание, — вот немногие имена тех офицеров, о которых бывший воспитанник написал: «Эти достойные памяти господа высоко держали не только знамя обучения, но и нравственности».

…Корнилов был знаком с некоторыми моряками — декабристами, а с Михаилом Бестужевым установились дружеские отношения. Будущий декабрист стал, по сути, опекуном Корнилова по просьбе его матери. В одном из писем, уже из сибирской ссылки, Бестужев писал: «С почтенным семейством В.А.Корнилова я познакомился по возвращении из Архангельска… Я уже был лейтенантом, когда В.А.Корнилов вышел из корпуса на службу, а нежно любящая его мать просила меня не оставить её сына добрыми советами. Но судьба решила иначе. Милый наш Володя (как мы его все называли) отправился в кругосветный вояж, а я перешёл в гвардию, где служил в одном батальоне со старшим его братом — благородным, умным Александром».

Одним из тех, кого Карцев выбрал в корпусные учителя, был и 16–летний, необыкновенно одарённый выпускник — Дмитрий Иринархович Завалишин [11], книгой воспоминаний которого зачитывался сам Л.Н.Толстой. Будучи всего двумя годами старше В.А.Корнилова, он стал его преподавателем в Морском кадетском корпусе.


«В 1820 году я был назначен на фрегат «Свеаборг», который должен был перевозить великого князя Николая Павловича для осмотра приморских крепостей в качестве главного начальника инженеров. Но в это самое время, когда следовало нам выступить в море, я получил назначение кадетским офицером в Морской кадетский корпус, что было сделано с целью поручить мне и преподавание астрономии и высших математических наук. Меня поразило это чрезвычайно неприятно. Я стремился к деятельной, морской и боевой службе и вовсе не чувствовал желания, запрятав себя в учителя в корпусе, пропустить случай к походу. К тому же мне казалось, что мне будет затруднительно, едва вышедши из корпуса, сделаться, с одной стороны, товарищем бывших начальников, а с другой — начальником бывших товарищей, из которых иные были старше меня летами. Но отец мой не позволил мне и заикнуться даже об отказе. «Походы от тебя не уйдут, — писал он мне, — а это небывалая честь, чтобы в твои лета и в твоём чине отечество доверило бы кому воспитание своих сограждан. Я запрещаю тебе отказываться, потому что надеюсь, что ты с честью исполнишь и эту обязанность, как исполнял все до сих пор».
…Прежде всего, разумеется, пришлось приложить на практике иное обращение с кадетами… Я по собственному опыту знал, что вовсе не нужно важничать, чтобы приобрести уважение, потому, конечно, немногие офицеры и были так уважаемы, как я, бывши ещё гардемарином. Поэтому, явясь в первый раз в роту, я сказал всем, что не только вовсе не забыл, что был недавно их товарищем, но что желаю и впредь им быть и только по этому самому надеюсь, что и они могут понять, что для того, чтобы мне была возможность быть им товарищем, необходимо, чтобы это не могло навлечь на меня упрёки, что такие отношения ослабляют дисциплину и службу. Установив подобное правило, я всегда был в роте не только в дни своего дежурства, но и во всякую свободную минуту, дозволяя приходить к себе и на квартиру. Я постоянно беседовал с воспитанниками, стараясь всегда вывести их мышление из тесного круга сухих школьных учебников, и особенно старался показать тем, которые считались (невероятно, и сами себя считали) звёздами первой величины, до какой степени недостаточно школьное учение.
Я начал давать им путешествия и исторические книги и рассуждать с ними о предметах, лежавших вне школьного обучения, стараясь брать точкою отправления известные им практические случаи и показывая им необходимость для правильного решения возводить всё к общим началам. Нечего и говорить, что я был вполне заботлив о тех воспитанниках, которые находились в моей непосредственной ответственности, в моей части, в роте и в моём классе. Я следил за их учением и помогал им во всех других классах. Всякий мог приходить ко мне и спрашивать меня по какому-нибудь предмету. Я вёл переписку с родными воспитанников и помогал в случайных нуждах, насколько мои средства позволяли это…
Я требовал от учеников прежде всего уразумения сущности дела, чему явным свидетельством всегда было умение решать задачу. Тогда он должен был у большой доски объяснить и производство, и доказательство, а если кто-либо в классе не понимал его объяснения, должен был его останавливать, а он обязан был выразить непонятное определённее и яснее. Если он не был в состоянии этого сделать, помогал другой, третий и т. д., пока не были присланы точные выражения, понятные средства и объяснения, — всё это чрезвычайно занимало весь класс, поддерживало общее внимание, и под конец весь класс не только знал сущность дела, но и умел выразить её разнообразно, так что мысль никогда не была скована безусловно мёртвою формою какого-нибудь одностороннего, относительного, условного способа выражения… Оказалось, что даже последние ученики в моём классе разрешали всякую задачу правильнее и быстрее (что также весьма важно на море), нежели даже старшие и лучшие в других классах. Вследствие этого мой класс «в виде опыта» изъят был совершенно из заведения инспектора, а при последнем выпускном экзамене отличился самым блестящим образом. Из 15 унтер-офицеров от гардемарин, производимых из целого выпуска, в моём одном классе было девять, и последний из моего класса стал 34-м из целого выпуска в сто человек.
С первого же гардемаринского экзамена по вступлении моем в корпус кадетским офицером я приобрёл репутацию строгого, но беспристрастного экзаменатора. Поэтому, помня ещё и собственный мой экзамен, генерал-цейхмейстер флота Назимов вошёл с представлением о назначении меня главным экзаменатором артиллерийских учеников, а вслед за ним и инженер-генерал, главный кораблестроитель Брюн, потребовал назначения меня экзаменатором математических наук в кораблестроительном училище, где высшие вычисления требовались ещё строже, чем от морских офицеров.
…Между тем слухи о моей неумолимой строгости привели и к забавному случаю. Однажды докладывают мне, что приехал ко мне сенатор Корнилов. Хотя я и пользовался высоким уважением и у знакомых своих, и у своих начальников и посещения важных особ в оплату за мои посещения были для меня не редкость, однако же первый визит со стороны такого значительного лица такому молодому офицеру, как я, не мог не показаться мне странным. Но вот входит ко мне в кабинет человек с двумя звёздами и рекомендуется, что вот он — сенатор такой-то, и был прежде губернатором в Сибири, что очень желал со мною познакомиться и пр., затем переходит к предмету своего посещения. Он сказал мне, что у него есть сын в корпусе и что по расписанию ему досталось экзаменоваться у меня в гардемарины.
«Что же вам угодно?» — спросил я.
«А вот видите ли, — отвечал он, — сын у меня мальчик способный, но немножко резов, поэтому я и решаюсь попросить вас быть к нему поснисходительнее, если он по рассеянности что-нибудь не так будет отвечать».
«Плохую же услугу, — сказал я ему на это, — оказали вы вашему сыну, я и оказал бы ему сам по себе снисхождение, но теперь после вашей просьбы обязан буду быть ещё особенно строгим, чтобы не допустить ни у него, ни у других мысли о возможности влияния какой-нибудь протекции и просьбы».
«Ах Боже мой, — сказал он, вскочив с кресла, — так сделайте одолжение, забудьте, что я вам говорил что-нибудь».
«Вы знаете, — отвечал я, — что это невозможно, и поэтому самое лучшее, что вы можете сделать, это рассказать всё сыну вашему, чтобы и он понял, что ему не только нечего надеяться на снисхождение, но он ещё наверное должен ожидать большей строгости, посоветуйте ему лучше приготовиться».
Старик ушёл от меня в большом смущении, но это послужило в пользу сыну. Он, как говорится, засел вплотную, день и ночь, и выдержал экзамен хорошо. Это и был впоследствии прославившийся под Севастополем адмирал Корнилов».


…Эта сцена, которой в книге Завалишина отведено всего несколько строк, трогает меня до глубины души тем, что, по природе своей самоуверенный, злоречивый, нетерпимый Завалишин, сам того не желая, обрисовал своего нежданного гостя совсем в духе Льва Николаевича Толстого — с ему одному только присущим, почти сверхчеловеческим даром описать Любовь. А в этой мизансцене Любовь отца к сыну, любовь семьи, стыдливая, безмерная и согревающая везде и всегда, затопляет холодную натуру мемуариста, не оставляя и следа от его присутствия. Вспоминаешь созданный Толстым чарующий образ Семьи в «Детстве. Отрочестве. Юности» и конечно же семью Ростовых в «Войне и мире»; и невольно задумываешься: а не поэтому ли ещё так оценил эти «Воспоминания» Лев Толстой, называя их «самыми важными» и «открывающими глаза», что и эти несколько строк заставили забиться его великое сердце Творца и Человека, который превыше всего ценил в жизни Любовь? И так ли уж случайно потом он выберет Корнилова, этого мальчика — кадета у Завалишина, которого взрастили в такой трепетной, безграничной, защищающей Любви, — для слов, которыми он обессмертит его раз и навсегда: «Корнилов, этот герой, достойный Древней Греции»? Судеб людских таинственная вязь…

…Если такое смятение чувств обнаружил 60–летний сенатор, не раз побывавший в бою, то что же тогда должен был ощущать совсем юный Владимир, когда после окончания подготовительных классов в пансионе Деливрона при корпусе его наконец-то зачислили в самоё колыбель флота Морской кадетский корпус?!


…«— Отведите его во вторую роту!
Как гром раздались эти слова. Вся моя храбрость пропала, что-то жуткое защемило сердце, я разом почувствовал, что всё старое порвано и я вступаю в новую жизнь.
Ещё четверть часа тому назад я с радостью ехал с отцом в Морской корпус, куда я три дня тому назад блистательно выдержал экзамен в один из старших классов. Я гордился, что надену морской мундир — что же смутило меня?
— Учись и служи хорошо, помни, что ты мой сын… — говорил мне отец дорогой.
Вот эти слова меня и смутили при первой команде, которую я услыхал. Я понимал, что учиться нужно, понимал, что и служить надо хорошо. А как? Способен ли? Смогу ли я всё исполнить?
Растерянный, я подошёл к отцу. Он меня благословил:
— Помни, ты поступил теперь на царскую службу. Ну, Бог с тобой, ступай» [12].


Вот именно так мог чувствовать и резвый кадет Володя Корнилов, и тысячи таких же мальчиков за всё время существования Морского кадетского корпуса.

Что ожидало их там, за этим строгим серым фасадом?

Вспоминает Д.И.Завалишин:


«…Я был назначен в 3–ю роту, которою командовал капитан-лейтенант Магнус Матвеевич Генинг, бывший впоследствии главным командиром Астраханского порта. Это был очень горячий и суровый, но честный немец, и его рота, по чистоте и порядку во всём, была образцовая. Он очень заботился об опрятности помещения и об удобстве и доброкачественности обмундирования, в его роте не было неуклюжих и рваных мундиров, тесных сапог, нечистого белья, грязных стен и полов, как в иных других ротах.
Рота делилась на четыре части, и тою, в которой я находился [13], начальствовал лейтенант Алексей Кузьмич Давыдов, бывший впоследствии, кажется, адмиралом. Он был первый в своём выпуске и был учителем высших математических наук, навигации и астрономии в том классе, в который я поступил. Помещение нашей роты было лучшее в целом здании корпуса, а наша комната лучшая во всей роте: она была просторная, светлая, во втором этаже, окнами на Неву, и таким образом, когда я сделан был старшим гардемарином в своей части (что после называлось фельдфебелем), то мне пришлось иметь лучшее помещение в лучшей в корпусе комнате и быть первым в лучшей части лучшей роты, а следовательно, первым и в целом корпусе.
Корпус был в то время очень многолюден. Кроме воспитанников, назначавшихся собственно для морской службы и для морской артиллерии, куда, наоборот, в сравнении с армией назначались неспособные [14], в корпусе были помещены два училища, в которые поступали не из столбовых дворян, как требовалось то для поступления в Морской корпус. Одно было училище корабельных инженеров, другое так называемых гимназистов, приготовляющее для корпуса собственных учителей, дослужившихся, впрочем, и до генеральских чинов, т. е. до действительного статского советника.
С этими обоими училищами число воспитанников доходило в корпусе до тысячи человек, а всех живущих до двух тысяч. Корпус имел свою полицию. Содержание этих двух училищ было, однако, гораздо хуже, и наше детское чувство очень оскорблялось этим. Их даже обедать приводили после нас, и можно судить, каков был их стол, когда и наш, хотя пища была и здоровая, был не особенно роскошен, несмотря на то, что Морской корпус, как и Пажеский, пользовался высшим окладом. У нас, впрочем, были хороши ржаной хлеб, квас и булки, которые давали поутру и вечером. Эти булки и квас славились в Петербурге. Чаю тогда не полагалось, кто хотел, мог иметь свой собственный, но в роте пить его запрещалось, чтобы не возбуждать у других зависти. Пить чай ходили в людскую. Корпус был богат посудою: не только ложки, но и солонки и стопы (род огромного бокала) для кваса были серебряные и последние притом позолоченные».


Вспоминает П.В.Митурич [15].


«Столовая зала. Не видавши никогда такой огромной залы, я пришёл в величайший восторг. Действительно, зала эта была едва ли не единственная в Петербурге. Ширина её позволяла развёрнутому кадетскому дивизиону проходить церемониальным маршем и по сторонам оставалось ещё довольно места для начальства и музыкантов; длина же её такова, что стоя на одном конце, при хорошем только зрении можно было узнать лицо на другом конце залы, а между тем в ней не было ни одной колонны, так как потолок держался на винтах, подвешенных к стропилам… Обедали за раз 5 рот, а также корабельное училище и Морская гимназия… В конце залы помещалась огромная модель корабля.
Когда все заняли свои места, то по барабану прочитана была молитва, и по барабану же мы сели и принялись за обед. Обед состоял, как и обыкновенно в будни, из 3-х блюд: щей или супу, соуса и жаркого. Чаще, впрочем, вместо соуса, которого вообще кадеты не любили, давали кашу… Ужин был постоянно из 2-х блюд: горячего и каши или, вместо каши, говядина под соусом. Вообще, стол был простой, но сытный; недовольны были воспитанники одной только «говядкой», как они называли жаркое, порции которого были действительно до того мизерны, что большинство кадет проглатывало их целиком».


Вспоминает А.П.Беляев [16]:


«…Наверху корпусного здания была домовая церковь и очень хорошие певчие. Каждую субботу была всенощная и все роты фронтом приводились в храм, где и стояли при старших и младших офицерах; в таком же порядке слушалась литургия по воскресеньям и большим праздникам. В праздники обыкновенно за обедом играла своя корпусная музыка и в эти дни за обедом давали сладкие слоёные пироги. Торты, жареные гуси были только в Рождество и Пасху».


Д.И.Завалишин:


«Корпус имел отличную музыку, первую в Петербурге, потому что бальная музыка обыкновенно приглашалась из Морского корпуса. Она играла при парадах, в танцевальных классах и во время обеда каждый праздник. В корпусе была огромная зала, первая в Петербурге, нечто вроде манежа. Батальон маневрировал в ней свободно. Все внутренние караулы занимали кадеты. Мне досталось стоять на часах в первый раз ночью, в глухом и ночью пустом коридоре третьего этажа у корпусной церкви; я вызвался на эти часы добровольно.
Зимою устраивался каток, где заставляли кататься на коньках в одних мундирах. Галош мы не знали, шинели были холодные, суконные, без подкладки, галстуки суконные. Зимою каждая неделя — баня, летом каждый день — купанье. Танцевать и фехтовать обязаны были обучаться все, музыке только желающие, которые, впрочем, за это ничего не платили. Летом кадеты выходили в лагерь на так называемом лагерном дворе (место, занимаемое корпусом, огромное, целый квартал, но сада нет), а гардемарины в две смены в поход. Это время употреблялось обыкновенно на поправку комнат, в которых каждый год стены белились, а полы красились. Только парадные комнаты, и в роте у нас стены, красились цветною краскою и разрисовывались… Учились зимой от 8.00 до 12.00, весной и осенью от 7.00 до 11.00; после обеда всегда одинаково — с 14.00 до 16.00. Прилежным ученикам дозволялось заниматься и после 21.00 до 23.00 ночи в дежурной комнате. Вставали в 5.00 всегда; в 6.00 была молитва и завтрак, в 7.00 классы, а зимой репетиции уроков до 8.00, а в 8.00 шли в классы. В 12 часов обедали, в 20.00 ужинали, в 21.00 — молитва и ложились спать. В 22.00, 00.00 и в 2 часа ночи ходили дозором по всему корпусу дежурные офицеры и гардемарины».


Учебный курс разделялся на кадетский (начальный) и гардемаринский. Кадетом можно было пробыть неопределённое число лет, но попав уже в гардемарины, воспитанники проходили курс за 3 года. Табель кадетского курса включал 12 предметов:

Закон Божий;

арифметика;

алгебра;

геометрия;

плоская и сферическая тригонометрия;

история;

география;

русский язык;

иностранные языки;

чистописание;

рисование;

танцы.

Рекомендовалось «из логики сообщить отнюдь не обширные, но вместе и достаточные сведения о понятиях, суждениях». На уроках истории занимались: определением истории у древних и новых народов; исторической критикой; историческими источниками (разделением их на письменные и неписьменные); объяснением преданий, государственных актов древности, летописей; хронологией (формой измерения года у древних народов и связанными с этим затруднениями, средствам избежать таковых).

В курс истории входили также такие дисциплины, как:

археология и статистика;

генеалогия;

геральдика;

нумизматика;

дипломатия;

достоинство и польза греческой истории в политическом, научном и художественном аспектах;

топографическое описание Древней Греции;

мифология;

сравнение законов Ликурга и Солона.

Старший гардемаринский курс отличался необыкновенной сложностью.

Д.И.Завалишин:


«Число учебных предметов было чрезвычайно велико в последний год перед выпуском. Некоторые предметы, даже не входящие в состав собственно морских наук, как, например, артиллерия и фортификация, проходились пространно, как в специальных для этих предметов заведениях. Курс артиллерии был у нас обширен, потому что, кроме полевой и крепостной, обнимал и морскую, которая не преподавалась в сухопутном артиллерийском училище… От воспитанников требовалось… необыкновенно много, так что, не считая иностранных языков, приходилось 22 предмета…»


В обучении иностранным языкам использовался обширный спектр методов: «…сочинять один раз в неделю на заданную тему или писать из головы повествование, избираемое на такой или другой род слога, дабы приучать воспитанников к хорошему выбору слов и выражений»; «изучать историю языка, перемены его, влияние на другие языки»; «составлять обзор жизнеописаний иностранных сочинителей»; «переводить с российского на иностранный остроумные анекдоты или короткие басни»; «3 раза в неделю по получасу надобно употреблять на разговаривание с учениками…»

Летом, в каникулярное время, гардемарины отправлялись в практическое плавание, продолжавшееся посменно два месяца. Ходили на учебных корпусных судах «Малый», «Симеон и Анна» или с эскадрами. Один бывший гардемарин вспоминал, что «плавание ограничивалось только взморьем между Петербургом и Кронштадтом, которое называлось «маркизовой лужей», по имени морского министра маркиза де Траверсе» [17]. Завалишин пишет об этом подробнее: «По обычаю, в этом походе осматривают всегда в подробности Кронштадт как главную морскую, военную и торговую гавань, посещают Стрельну, Лисий Нос, Ораниенбаум, Петергоф…» Самых лучших гардемаринов отправляли во все порты Балтийского моря с посещением шведского и датского королевских дворов. В плавании гардемарины исполняли все матросские работы, а к концу обучения осваивали штурманское дело. Во время практики все должны были вести свои журналы, которые представляли корпусному начальству по возвращении. Учителям было предписано «с полным критическим разбором рассматривать записки, ведённые гардемаринами во время морских кампаний, и направлять разбор к той цели, чтоб дать воспитанникам руководство и образец, по коему сочинения сего рода должны быть обрабатываемы и на будущее время».


…«По окончании каникул к 1 августа возвращались в корпус, где снова начинались классы, игры, шалости. Игры были разнообразны и многочисленны, скучать было невозможно и некогда», — умильно вспоминал бывший гардемарин редкие часы досуга, выпадавшие воспитанникам. А вообще-то, они не имели даже отпусков по будням, и «даже в праздничные дни отпускались только к надёжным родственникам, да и то требовался личный приезд или присылка надёжного лица с письмом, и возвращение в корпус было обязательным в 7 часов вечера накануне учебного дня. И ни один предмет, может быть, не подвергался так часто обсуждению, как отпуск из корпуса; и каждый раз, когда заявлялось требование об ослаблении строгости по сему пункту, решение было отрицательным, на том основании, что для людей с недостаточными средствами, как большая часть воспитанников, недоступно посещение таких мест, где они могли бы получить пользу или благородное удовольствие, и потому дозволение отпусков ведёт к посещению таких мест, от которых кроме вреда ничего ожидать нельзя. Несмотря, однако же, на всю строгость в этом отношении, для лучших учеников было исключение. Им дозволялось ходить на физические опыты, посещать Академию художеств, Медико-хирургическую академию, Кунсткамеру, Горный музей. Летом остававшиеся в корпусе в тот месяц, когда не были в походе (поход разделялся на две смены: с 1 июня по 1 июля первая, а затем по 1 августа вторая), отпускались гулять на острова, на взморье» [18].


Такими строгими мерами корпусное начальство, возможно, хотело застраховать себя от внешних проблем, могущих возникнуть из-за недозволенного поведения учеников, но внутри корпусной жизни их хватало с избытком. Впоследствии один из бывших гардемарин писал, что «нравственного воспитания в корпусе не было; кто был хорошо воспитан дома до 11 лет, тот мог пройти все искушения корпусной жизни невредимым…»

Д.И.Завалишин:


«Нравственный надзор был, однако же, очень слаб. Так как не было особых надзирателей, то и трудно было, чтобы даже дежурные, а не только все частные офицеры, находились постоянно при воспитанниках. Поэтому не только отдельным шалостям, но и целым заговорам легко было развиваться, как это происходило при так называемых корпусных бунтах или сражениях одного выпуска с другим. Бунты происходили всегда за дурную пищу и состояли в общем мычании, стучании ногами и ножами и, наконец, в бомбардировании эконома бомбами, состоящими из жидкой каши, завёрнутой в тонкое тесто из мякиша, так, чтобы, ударяясь обо что-нибудь, тесто разрывалось и опачкивало бы человека кашею. Поводом же к сражению бывало всегда то обстоятельство, когда какой-нибудь младший выпуск не хотел признавать власти старшего.
В Морском корпусе было чрезвычайно развито то, что называется в английских школах и университетах «fagging», т. е. прислуживанье младших старшим, хотя и далеко не в таком виде, как в Англии, потому что если и были злоупотребления силы, то это в том же смысле, как и между равными, как вообще мальчик, который посильнее, прибьёт слабейшего. Идти в другую роту за книгою, с запискою, с поручением считалось обязанностью, но чистить сапоги, платье, пуговицы и пр. исполнялось более теми, кто сам брался за то, за некоторые представляемые ему льготы. Впрочем, право требовать это предоставлялось только старшему выпуску, и то относительно кадет только, а отнюдь не гардемарин. Вечные же спорные пункты права состояли в том: имеют ли право старшие гардемарины подчинять младших тому же порядку, что и кадет? (например, вставать вместе с кадетами) и второе, имеют ли младшие гардемарины такое же право требовать от кадет услуг, как и старшие?
Впрочем, надо сказать, что исследование этих прав являлось большею частью как благовидный предлог, между тем как истинная сущность побуждений состояла почти всегда в тайном желании помериться силами и прославиться подвигами в корпусной истории, вследствие чего вопросы о праве возбуждались, очевидно, умышленным задиранием с той или другой стороны. Честь требовала не относиться на суд к начальству, а решать дело рукопашным боем на заднем дворе, что, равно как и приготовление к бунту, было бы, разумеется, немыслимо, если бы надзиратели постоянно находились при воспитанниках.
Неблагородные поступки были, впрочем, редки в корпусе. Высшими проступками были курение табаку в закоулках, уход из корпуса без спросу и некоторые пороки, оскорбляющие нравственность. Случаи пьянства были очень редки, и во всё время двукратного моего пребывания в корпусе был только один случай воровства из кондитерской конфет, и то, впрочем, не доказанный следствием. Похищение огурцов в огородах составляло более проказы, нежели воровство, потому что главная цель была всегда посмеяться над огородниками и одурачить их. Тут в заговоре были всегда кадеты разных корпусов, которые переодевались в чужие мундиры, и поэтому, как бы хорошо огородники ни заметили лицо, но, разумеется, в том корпусе никогда не могли найти виновного, в котором искали его, основываясь на мундире, и поэтому нередко ещё сами попадали в полицию за напраслину, возведённую на корпус. Здесь не включаются непослушание, дерзость, леность, буйство, составляющие проступки особого разряда. При мне выключение из корпуса, как и наказание при корпусе, случилось только один раз, в бунт, при котором кроме эконома были оскорблены неприличными криками и некоторые офицеры».


Как же наказывали в Морском кадетском корпусе?

Дети адмиралов, генералов, юные графы, князья и не очень родовитые юноши — все в стенах корпуса становились равны между собой и перед начальством. А.Ф.Бестужев в своём трактате утверждал, что «должно предупредить пустую гордость породы, величающейся родословною своих предков и уверяющей благородных, что кровь их чище прочих сограждан». И «предупреждали». Розгами, без разбора.

Д.И.Завалишин:


«…Те из преподавателей, кто употреблял телесные наказания, не были дурные или бессердечные люди; многие были, напротив, очень доброго и мягкого характера. Это была тогда общепринятая и даже как бы обязательная система. Убеждение в необходимости её поддерживалось отчасти грубостью нравов значительной доли воспитанников.
В Морской корпус, хотя и «шляхетный», требовавший доказательства столбового дворянства, поступали тогда, однако же, преимущественно дети дворянства мелкопоместного, где более нежели у кого-либо развиты были все привычки и злоупотребления крепостного права и где маленький барич, находясь постоянно среди мальчишек дворни, привык ко всякого рода расправе с ними…
Розги были в общем употреблении, хотя иные начальники за хладнокровное приложение слишком сильных наказаний и заслуживали строгое порицание, как например, племянник директора Овсов, дававший по 300 ударов. Известно, что я один только составил исключение, когда был корпусным офицером и преподавателем. Я не наказывал никогда телесно, даже не ставил и на колени, а между тем меня всегда слушались, тогда как офицерам, щедрым на наказание, не только не повиновались, но часто умышленно грубили. Привычка к телесному наказанию ожесточала, и считалось молодчеством выносить и самое ожесточённое наказание молча и не только не попросить прощения, но ещё вновь грубить. Наказание розгами разделялось на три степени: келейное (большей частью в дежурной комнате), при роте (только с разрешения уже директора) и при целом корпусе, что сопровождалось всегда и выключением из корпуса».


«Так протекали дни нашей корпусной жизни с учением, играми и шалостями, горем, радостью, дружбой и враждой. Дружба наша была идеальная, а вражда безмерная», — подытоживал свои мемуары один из бывших воспитанников.

Но вот наступила горячая пора в жизни каждого гардемарина: выпускные экзамены.

Д.И.Завалишин:


«В течение двух месяцев, с 15 января по 1 марта, а если спешили, то по 1 февраля, шли непрерывные экзамены разного рода. Испытания у нас были очень строгие. Надлежало пройти через несколько комиссий: свою домашнюю, флотскую, артиллерийскую, астрономическую, духовную и главную. Первая, состоявшая из всего состава кадетских офицеров (учителя из гимназического состава не участвовали в комиссии и даже не могли присутствовать при экзамене) под председательством помощника директора, экзаменовала из всех предметов очень долго и подробно, как называлось «от доски до доски». Для второй назначались от министра именные адмиралы, капитаны и кораблестроители. Для третьей — артиллеристы ведомства военно-сухопутного и морского, под председательством морского генерал-цехмейстера, для четвёртой — астрономы из академии и обсерватории, для пятой — члены синода и законоучителя по их выбору, — наконец, в главной присутствовали министры и другие высшие сановники, и допускалась публика… Для отметок баллы тогда не употреблялись, а приняты были выражения: «отлично», «хорошо», «весьма» и «очень хорошо», «довольно хорошо» и «посредственно»; при этом получивший отметку «посредственно» выпускался также в мичманы, как и те, кто получил отметку «отлично», но ставился ниже в выпускном списке, в каком порядке считалось и старшинство при производстве».


Из воспоминаний А.П.Беляева:


«…Наконец отворились двери конференц-зала; у столов экзаменаторов расселись гардемарины, — конечно, не без страха: несколько дней продолжалась операция и затем объявлены громогласно удостоившиеся быть «представленными к производству в офицеры»».


…Владимир Корнилов обладал большими способностями, учился легко, даже играючи: всего два года потребовалось ему, чтобы успешно закончить Морской корпус. Выпускные экзамены по всем специальным и общим предметам сдал на «отлично», по иностранным языкам (английскому, французскому и немецкому) получил оценки «хорошо» и «очень хорошо». В выпускном списке из 86 человек, составленном по результатам обучения и поведения в корпусе, унтер-офицер Корнилов состоял девятым — сразу вслед за своим родственником Михайлой, сыном капитана 1-го ранга Петра Корнилова. В начале февраля 1823 года Владимир Корнилов вышел из корпуса мичманом.



…73–летний бывший воспитанник Морского кадетского корпуса Н.А.Энгельгардт сидел за столом в своей петербургской квартире и писал статью в «Русскую старину». Заканчивал он её так: «…Как теперь выражаются, из прежних кадетских корпусов «фабриковались» офицеры; может быть, и так, но никак не анархисты, не нигилисты, а верные слуги государю и Отечеству! Кто были главные защитники Севастополя? Старые кадеты: Нахимов, Корнилов, Истомин и многие другие».

Был конец 1884 года. Только 29 лет прошло после Крымских событий и 3 года после гибели Александра II, и читатели «Русской старины» — современники Энгельгардта — поняли его иронию.

«Без сомнения, — утверждал его былой сотоварищ, — результаты тогдашнего учения будут много слабее нынешних, но это оттого, что тогда и средства научные были не те. Но всё же надо вспомнить, что из этой школы вышли Нахимовы, Дали, Корниловы, Новосильские, Глазенапы, Путятины, Бутаковы, все эти питомцы того времени, и все эти герои, краса и гордость России».

Из записок А. Сатина:


«…В первый же день моего поступления в корпус я понял, что надо вырабатываться самому, что наука и учение без опыта и собственного «я» ничего не могут дать… Помню, что сказал мне мой незабвенный командир и друг Лев Иванович Будищев уже после, на службе:
— Забудьте, батенька, что вы учились; учитесь, батенька, снова, и много учитесь, и надейтесь только на себя.
И действительно, как странно казалось всё с первого же года службы. Всё пошло вверх дном. Что казалось почти ненужным и у нас преподавалось поверхностно, как, например, фортификация, а в ней-то и пришлось искать спасение. Мне казалось, что я хорошо знаю артиллерию, по крайней мере то, что нам преподавали. А преподавали нам следующее:
«Вопрос: Какой должен быть снаряд?
Ответ: Круглый.
Вопрос: Почему?
Ответ: Потому что снаряд, вылетая из дула, вертится и представляет одну и ту же поверхность сопротивления. Другая форма этого дать не может».
И первая же пуля, прилетевшая и убившая первого севастопольца, капитан-лейтенанта Тироля, что было на моих глазах, — была коническая. Первая же бомба с Ланкастерской батареи 5 октября — была коническая.
Учиться было поздно, надо было грудью отстаивать достояние России. Тут-то и пришлось брать пример с наличных учителей — героев.
Когда я в корпусе смотрел на портреты и читал о героях прежних войн, как недосягаемы, как величественны они мне казались. Я тогда ещё не был знаком с Нахимовым, Корниловым, Новосильским, Тотлебеном, Перелешиным, Керном, Зориным. Я не знал, что величие в простоте.
С какой любовью мы были им преданны, с каким самоотвержением мы исполняли их приказания, подчас пересаливая от усердия. Только эти люди могли довести состав офицеров до того, что Нахимов вынужден был отдать приказ, небывалый в анналах военных историй. Нахимов упрекал офицеров, что они слишком пренебрегают опасностью и недостаточно берегут себя. «Бравировать преступно, — говорил он, — когда жизнь принадлежит отечеству; никто не смеет заподозрить храбрость офицера».
Да, это было».


* * *

В своих «Воспоминаниях» А.П.Беляев писал: «По окончании последнего выпускного экзамена в корпусе первая шалость состояла в том, что некоторые достали себе трубки и начали курить, хотя и секретно, так как это не дозволялось. Наступили приятные мечты о будущей свободной жизни и службе. Перед производством, обыкновенно, начальники отбирали желание, кто в какой порт желает поступить: в Севастополь, Кронштадт, Архангельск, Астрахань или Свеаборг. Тут начались бесконечные разговоры о тех местах, кто куда записался: Севастополь и полуевропейская, полуазиатская Астрахань, с их фруктовыми садами, виноградниками, чудной природой. Беломорцы представляли себе хладный Архангельск с его морозами, длинными или короткими ночами, весёлыми катаньями с горы, а затем — плаванье океаном. Свеаборгцам рисовалась Финляндия с её чудными скалами, озёрами, водопадами, живописными посёлками и прелестными девицами».

Утомлённый последними неделями, потребовавшими от него полной отдачи сил для сдачи трудных экзаменов и вслед за этим чередой торжеств среди своих родных, обязательными визитами с отцом к петербургским знакомым и бурным прощальным ужином с товарищами по корпусу, — счастливый, восемнадцатилетний, красивый, в новом, только что пошитом мундире, полный надежд и мечтаний, Владимир Корнилов тоже грезил: о подвигах в военной кампании, о скором, может быть, командовании собственным бригом, о том, как ловко и вовремя он применит полученные блестящие знания в каком-нибудь славном деле и отличится среди товарищей, а потом, стоя в строю, услышит своё имя среди награждённых. Уж тогда он точно объяснится с Ней… А если доведётся исполнить свой долг офицера, спасая вверенный ему корабль и людей, но погибнуть, то о нём тогда узнают все (и Она!), и как будет, конечно, плакать матушка… Но Отечество наверное не забудет его…

Он так молод, что не знает закона жизни, нигде не изучаемого и никем не обойдённого: именно тогда, когда ты полон надежд и сил, Судьбе бывает угодно сковать эти надежды томительными оковами тщетных ожиданий, а силы уходят на невидимый миру подвиг — пережить ожидания без обещания награды. Однажды потом, к изменившемуся, охладевшему и трезвомыслящему, она снова поворачивается, вновь маня и дразня несбывшимся, потому что точно знает: именно теперь выбор будет действительно труден, ибо вы уже узнали цену поражения и смирения. Теперь вы, искушённый и разочарованный, стали интересны Судьбе, и можно поставить на вас, стоящего, и ставка велика: если в Начале пути вы проигрываете только иллюзии, то во Второй Попытке, не рискнув начать всё сначала, вы можете потерять всё, так никогда и не узнав, что потеряли.

Корнилов не мог знать, что на пороге уже второе испытание. Жаждущий поскорее изведать опасностей в дальних походах, он не подозревает об опасностях куда более страшных и близких, чем воображаемые им кораблекрушение или геройская гибель. Он ещё не знал тогда, что для неокрепшей, незакаленной и непривитой от грядущих жизненных коллизий юности, его юности, самыми опасными станут подводные рифы разочарования и равнодушия.

Фактов немного: три назначения в период с 1823 по 1825 год, и это самые скудно описываемые события в любой из известных биографий В.А.Корнилова. Первым кораблём, на котором начал службу молодой офицер, стал фрегат «Малый» на Балтийском флоте. Именно на нём, ещё гардемарином, он дважды проходил учебную практику, так что это не стало новым, неизведанным и познавательным плаванием, но, правда, и длилось недолго, всего полгода. Надежды мичмана ожили вместе с новым переводом на шлюп «Мирный», которым командовал опытный офицер капитан-лейтенант П.А.Дохтуров. Шлюп готовился к длительному походу в Петропавловск-Камчатский. Владимир уже считал, что ему повезло. 27 сентября 1824 года «Мирный» покинул Кронштадт и направился через Балтийское и Северное моря в Атлантический океан. Но экипаж ждали суровые испытания. В Северном море корабль попал в жестокий шторм и получил настолько серьёзные повреждения, что дальше идти не мог и вынужден был после зимней стоянки в небольшом норвежском порту Арендаль в мае 1824 года вернуться в Кронштадт для капитального ремонта. В начале 1825 года Корнилов был прикомандирован к Гвардейскому экипажу.

Гвардейский экипаж был учреждён к тому времени уже 15 лет [19], в 1810 году. Когда в 1807 году состоялись мирные переговоры императоров Александра I и Наполеона Бонапарта, встреча их происходила в прусском Тильзите, посередине реки Неман, в специально выстроенном плавучем павильоне. Императоры прибывали к месту встречи на шлюпках, гребцами у Александра I были лейб-казаки, а у Наполеона — матросы французской гвардии.

Щегольская выправка и форма французских матросов-гвардейцев понравились русскому царю, и он повелел сформировать из прежней Придворной гребецкой команды, созданной ещё при Петре I, особый морской экипаж, причислить его к гвардии и назвать Гвардейским.

Весь 1810 год в Гвардейском экипаже шло обучение строевой службе, хождению на яхтах, проводились артиллерийские и фронтовые учения, а 6 января 1811 года состоялся высочайший смотр всему экипажу. Александр I остался чрезвычайно доволен блестящим видом моряков и пожаловал всем офицерам ордена, а матросам — по десять рублей ассигнациями.

С началом Отечественной войны 1812 года Гвардейский экипаж выступил из Санкт-Петербурга в составе 20 офицеров и 476 нижних чинов. Экипажу поручалось устраивать переправы, наводить понтонные мосты, исправлять дороги, а при отступлении русских войск уничтожать в тылу армии запасы. В сражении под Бородином добровольцы экипажа разрушили мост через реку Колоча, остановив наступление неприятеля. Но особенно отличился Гвардейский экипаж в боях под Кульмом 16–18 августа 1813 года, получив от императора Александра I высшую боевую награду — Георгиевское знамя с орденской Андреевской лентой и надписью «За оказанные подвиги в сражении при Кульме». Кампанию 1813 года экипаж провёл в походах, участвовал в «битве народов» под Лейпцигом, а 20 марта 1814 года вместе со всей гвардией вступил в Париж. Пробыв во французской столице два месяца, Гвардейский экипаж вернулся в Россию на фрегате «Архипелаг»; после краткого отдыха в Ораниенбауме 30 июля вступил в Санкт-Петербург через Триумфальные Нарвские ворота, и вскоре моряки вновь занялись обслуживанием императорских яхт.

В 1815 году состав Гвардейского экипажа увеличили до восьми рот, он получил новые казармы у Калинкина моста через Фонтанку и, неся гарнизонную службу в столице, участвовал во всех смотрах и парадах в Петербурге и Петергофе. Все пять яхт экипажа: «Россия», «Паллада», «Церера», «Нева» и «Торнео» сопровождали императора в его морских прогулках на катере из Ораниенбаума в Кронштадт.

…И вот из этого элитного, придворного Гвардейского экипажа вскоре после зачисления был уволен молодой офицер Владимир Корнилов «за недостаточной для фронта бодростью».

Каждый раз перечитывая эту формулировку, я словно проходила через некий смысловой барьер, каждый раз мучаясь ощущением, что мне не удаётся ухватить ни динамики происходившего, ни внутренней связи этих событий со следующим этапом жизни Корнилова. А ведь всем известно, что всего через два года он будет одним из любимейших учеников М.П.Лазарева, что начнётся блистательный взлёт его карьеры, талант начнёт раскрываться… Но вот здесь, в этих строках, непостижимым образом обрывается путь, ещё не начавшийся. Что же случилось с многообещающим выпускником Морского корпуса за те несколько лет, что лежат за рубежом данной ему бесперспективной оценки на исходе 1825 года? Ещё полтора столетия до меня этим мучился один из современников адмирала Корнилова, видимо, хорошо знавший и любивший его, и характеристика, которую дал мичману командир Гвардейского экипажа, привела его в горестное негодование:


«Так поняли мичмана, который через 30 лет появлением своим вселял уверенность в сердца робкие, незакаленные ещё в бою, и поражал мужественным спокойствием людей, чаще его подвергавшихся опасности. Так угадали восторженного вождя, который в минуту явной гибели, в присутствии врага, сильного числом и искусством, при недостаточных, детских средствах в борьбе с ним, произнёс памятные слова: «Отступления не будет, сигналов ретирады не слушать, и если я велю отступать, коли меня!»»


Прежде всегда утешавшая созвучностью с моими собственными мыслями, именно эта фраза однажды и стала ключом к пониманию явной несообразности вышеописанных событий. Я вдруг осознала, что разобраться во всём мне «мешает» образ адмирала, каким он явился в зрелые годы, и что биограф тоже находился под сильным впечатлением от личности Корнилова, а посему в своей высокопатетичной речи делает акцент на позицию «вождь». Как обаятельно возвышающ и заразителен этот порыв возмущения, как трогательно восхищение, как наивен хор защиты! Благородство того, о ком пишут, сопрягается с благородством пишущего, и грустно становится: в наш век так уже не пишут…

Современника осудить невозможно. Но: сместив акцент, вопреки ему, с «вождя» на «мичмана», мы видим событийность совсем в ином ракурсе — не «вождь», будущий герой, адмирал, а «мичман», пока ещё только бывший корпусный воспитанник, нуждается в понимании и «защите».

Одним из самых сильных потрясений, которое переживает человек, только что перелистнувший поэтические главы Детства и Юности с их утопическими идеалами, является момент, когда открывается новая глава — Проза жизни.

Для благополучного сына сенатора, избравшего поприще военного моряка, увиденное им в Гвардейском экипаже за порогом величественного имперского фасада, губительно повлияло на его идеальные представления о воинском долге и о высшем предназначении своей службы на флоте. Береговая служба, где невозможно было применить свои профессиональные знания, а, напротив, требовалась безукоризненная строевая выправка и плац — парадная отупляющая муштра; злоупотребления властью начальства, откровенно хамское пренебрежение и издевательства многих офицеров над нижними чинами; лицемерие, подлость и выслуживание, — всё вызывало в душе новичка кипящее возмущение, отвращение и отторжение происходящего и усиливало протест, который камуфлировался очень по-юношески: Корнилов откровенно пренебрегал своими обязанностями, выказывал показное равнодушие к недовольству начальства, дерзил и проводил время на балах, театрах и шумных пирушках. Очевидно, что всю недостающую «бодрость для фронта» юноша растрачивал вне фронта.

И тогда выходит, что решение командира Гвардейского экипажа (по мнению биографа, которое легко читается между строк, — этакого недальновидного тупицы) оказывается вполне оправданным, а гипотетическая вина его состоит не в том, что он «не угадал вождя», а в том именно, что «не понял мичмана» с его недавней цепью служебных разочарований, главным звеном которой и стало пребывание в Гвардейском экипаже; не понял, что из корниловского теста нужно лепить что-то другое и, возможно, совсем в другом месте, с другим начальником, не говоря уже о душе. Вот только навряд ли этот командир стал бы разбираться в такой неуставной возмутительной чепухе.

И слава Богу! — хочется воскликнуть теперь, через 180 лет. Но нам-то виднее…

С мичманом всё обстояло гораздо сложнее. Он молод и виноват в том, что… молод. Для него демарш равнодушия — протест, способ сохранить своё достоинство, подчеркнуть свою непринадлежность, непохожесть. Корнилов уволенный — как никогда ещё в его восемнадцатилетней жизни как бы равноудалён от своего, известного нам, будущего: как никогда близок и вместе с тем далёк от уготованного ему жребия «вождя». Судьба его в тот год была похожа на слепое Правосудие с чашами весов, которые замерли в страшной неподвижности перед приговором, всё ещё не получая последнего, но самого весомого доказательства в пользу ничего не ведавшего Корнилова.

Глава третья

Судьбу человека, избравшего военное поприще, во все времена решает ultima ratio regnum [20].

«Прошло двадцать лет с тех пор, как флот России под командованием адмирала Д.Н.Сенявина [21] одержал блистательную победу над турецким флотом в Афонском сражении в 1807 году… Но обстановка на Балканах снова обострилась. Греция в 1821 году восстала против турецких угнетателей. Потерпев неудачу в борьбе с восставшими греками, турецкий султан призвал на помощь своего вассала египетского пашу, который направил в Грецию для помощи туркам войска и флот. Это вызвало негодование общественности многих европейских стран. Прогрессивные слои общественности требовали от своих правительств оказать давление на Турцию и заставить её прекратить варварскую войну против греческого народа. Правительства Англии, Франции и России вмешались в освободительную борьбу греческого народа, но каждое из них стремилось использовать эту войну в своих интересах, цель которых — усилить своё влияние на народы, населяющие Балканский полуостров. Если Россия заняла твёрдую позицию на стороне Греции и всемерно поддерживала её, то Англия и Франция, стремившиеся не допустить усиления влияния России на Балканах, проводили двойственную политику. С одной стороны, они делали вид, что поддерживают освободительную борьбу греческого народа, а с другой — закулисно поощряли турецкую агрессию и восстанавливали Турцию против России. Подобная политика вызвала возмущение общественности этих стран: под её давлением английское и французское правительства вынуждены были 24 июня 1827 года подписать в Лондоне договор с Россией о совместном выступлении против Турции с целью заставить её прекратить войну против греков и предоставить им автономию под турецким протекторатом.

Однако Россия, ведя эти переговоры, ещё с 1826 года начала подготовку к посылке на Средиземное море Балтийской эскадры, в которую были включены наиболее боеспособные корабли Балтийского флота и два линейных корабля — «Иезекииль» и «Азов». Командиром «Азова» в феврале 1826 года был назначен капитан 1-го ранга Михаил Петрович Лазарев [22], которому было поручено также следить за ходом строительства и ускорить постройку вверенного ему корабля» [23]. По завершении строительства «Азов», лучший линейный корабль российского флота, в составе отряда других кораблей, построенных в Архангельске, был переведён в Кронштадт.