– Послушай, ты не права. Если все пойдет как надо, у меня на руках окажется пятьдесят тысяч, – возбужденно проговорил Бенни. – Знаешь, давай об этом потом. Это не телефонный разговор. Да и потом в наши дни никогда не знаешь, не подслушивает ли тебя кто.
Его работа об «изобразительных искусствах» и опыты по истории культуры остались в набросках. Даже набросков почти не осталось от его трудов в области истории литературы и литературной критики, о которых в одном из писем сообщает Макензи
[63].
Впрочем, об этом едва ли надо жалеть. Дело в том, что литературные вкусы Смита в 80-х годах были примерно такими же, как и в 40-х, когда он занимался литературой почти профессионально. Но после появления романов Ричардсона, Филдинга, Смоллетта, Голдсмита, Стерна и даже того же Макензи его строгий классицизм был безнадежно консервативен и просто неуместен. Весьма вероятно, что он никогда и не читал этих авторов, уже составлявших славу английской литературы. Во всяком случае, их романов (за исключением одного дареного томика Макензи) не оказалось в его большой библиотеке.
– Может быть, ты позвонишь мне после игры?
По словам человека, много беседовавшего со Смитом на литературные темы, он высказывался так: «Обязанность поэта состоит в том, чтобы писать, как подобает джентльмену. Я не люблю этот безыскусственный язык, который ныне считают уместным называть языком природы, простоты и так далее».
– Хорошо. Обязательно позвоню. А этот ненормальный больше не пытался с тобой связаться?
Вероятно, Бернс ему нравился не столько как поэт, сколько как шотландец.
– Пока нет. Помнишь, он сказал – в пять часов.
Его кумирами по-прежнему оставались древние, а в английской литературе он видел мало прогресса после Драйдена и Поупа. Он вообще, видимо, плохо чувствовал художественную прозу и считал ее «низким жанром». Совершенно не принимал всерьез он романы Дефо и Свифта.
– Тогда ладно. Так я сам тебе позвоню, хорошо? Часов в пять, может, в шесть. Тогда и поговорим. Ты согласна, Нэнни?
Смит презирал журналистику и с необычной для него желчностью отзывался о сплетничестве и злословии печати.
– Да, чудесно, – ответила повеселевшая Нэнни.
Если задать вопрос, почему Смит все же пошел в чиновники, ответ, мне кажется, должен быть самый тривиальный: из-за жалованья.
– Ладно, – коротко буркнул он и повесил трубку.
Уже почти пятнадцать лет он жил на деньги герцога Баклю. Правда, пенсия была закреплена за ним пожизненно. Но это было стеснительно и, если подумать, не очень этично. Кроме того, 300 фунтов в год, казавшиеся ему в свое время большим богатством, теперь выглядели довольно скромно. Живя один в Лондоне, он тратил не меньше 200–250 фунтов в год. Да поездки, да дом в Керколди, да книги!
Кроме того, когда началась Американская война и шотландские купцы попали в трудное положение, один глазговский друг попросил у него в долг, уверяя, что иначе ему грозит банкротство. Смит не смог отказать, а теперь не хотел взыскивать по векселям, хотя срок их давно истек.
Глава 9
Не мог он и вернуться в университет. В Глазго вакансий не было, да ему вовсе и не хотелось вновь впрягаться в профессорскую лямку.
Был и еще один трудный вопрос: где поселиться? В свое время, когда Юм задал ему этот же вопрос, он без колебаний дал ответ: Лондон! Можно время от времени бывать в Шотландии, но постоянно жить надо в столице. Юм не последовал совету и, пожалуй, думал теперь Смит, правильно сделал. Он счастливо прожил свои последние годы и умер среди искренних друзей, а не среди лондонской литературной черни. Теперь Лондон не привлекал и его самого. К тому же нечего было и думать перевозить туда миссис Смит, а оставлять ее одну он больше не мог.
АЗЗЕККА
Но Смит вовсе не хотел и доживать свой век в Керколди. Шести лет добровольного заточения казалось ему вполне достаточным. Оставался Эдинбург, город, о котором еще Бен Джонсон, современник Шекспира, сказал: «Шотландии сердце, Британии око второе».
Когда в пять пятнадцать раздалась пронзительная трель телефонного звонка, Нэнни ничуть не сомневалась, что звонит негодяй, похитивший Льюиса. Скорее всего, чтобы сообщить, как и когда передать выкуп. Ее изящная ручка мелко-мелко дрожала, когда она сняла трубку и поднесла ее к уху.
Открывшаяся весной 1777 года, когда он был в Лондоне, вакансия таможенного комиссара Шотландии разрешала все эти трудности. Смит мог рассчитывать на избавление от неловкой зависимости от герцога и получить возможность жить в Эдинбурге, среди приятных ему людей. Он написал матери, она ответила, что согласна переселиться. Согласие кузины Джейн подразумевалось.
– Да, – прошелестела она.
– Нэнни? – Это был Бенни Нэпкинс. – Все устроилось. Ты слышишь? Все устроилось, говорю. Да, сегодня. Я тебе позвоню, когда игра закончится. Будем надеяться, что к тому времени у меня будут деньги.
Оставалось только добиться назначения. Это сделали Баклю, Уэддерберн, лорд Мэнсфилд и еще кто-то. В начале февраля 1778 года в Керколди он с облегчением получил официальную бумагу о назначении…
– Понятно, – пробормотала Нэнни.
– Этот негодяй тебе звонил?
Свою 55-ю годовщину Смит празднует в Эдинбурге, в только что снятой и устроенной квартире в Панмур-хаузе. Он мог бы позволить себе снять небольшой особняк в новом городе, который вырос за последние годы по ту сторону Норт-лох. Но с Кэнонгейт и Хай-стрит связано слишком много приятных воспоминаний. К тому же в Панмур-хаузе, к которому со стороны холма примыкает большой сад, он не чувствует неприятных сторон старого города, если не считать мерзких запахов, иногда добирающихся до его окон.
– Нет.
В это теплое майское воскресенье здесь собрались все его старые друзья: Блэк, Робертсон, Фергюсон, Блейр и еще несколько человек. Даже 80-летний лорд Кеймс прибыл в своем портшезе. Смит внимательно приглядывается к молодым людям, которых он еще мало знает: Гарри Макензи, Дагалду Стюарту. Давно он не был в такой приятной компании, думает Смит. Надо сделать воскресные ужины регулярными. Он может теперь себе позволить угощать друзей часто и хорошо. Таковы некоторые преимущества приличного дохода.
– Так и не позвонил?
Смит говорит себе, что он должен считать себя счастливым, и, в сущности, он счастлив.
– Нет.
Ему удалось спокойно завершить свой многолетний труд. Успех книги теперь уже не вызывает сомнений.
– А в почтовый ящик ты не заглядывала? Может быть, он прислал инструкции в письме?
Он здоров и бодр и иногда позволяет себе подумать, что, чего доброго, проживет еще лет пятнадцать, а то и двадцать.
– Даже он не мог свалять такого дурака, – возразила Нэнни.
У него нет врагов, о которых стоило бы говорить, а близкие и искренние друзья, безусловно, есть.
– Так он же маньяк! – воскликнул Бенни. – Чего ты от него хочешь?! Давай-ка сходи и загляни в ящик, а потом и перезвони мне, ладно?
Обо всем этом Смит думает, рассеянно кладя себе в стакан с чаем один кусок сахара за другим. Кузина внимательно наблюдает за ним, но, видя, что он не остановится, пока не достанет из сахарницы последний кусок, со смехом возвращает его к действительности. Он с изумлением видит, что в стакане у него не чай, а сахарный сироп.
– Ладно, – кивнула она и повесила трубку.
Как и предполагал Бенни, письмо от похитителя поджидало ее в почтовом ящике. Подобно первому, оно было составлено из аккуратно разрезанных на отдельные слова газетных статей, потом наклеенных на лист белой бумаги, какую обычно покупают машинистки. Нэнни, само собой, не знала, да и не могла знать, что все эти слова похититель Льюиса благоговейно вырезал из статей своих обожаемых кумиров. Сгущались сумерки. В слабом свете заходящего солнца Нэнни застыла возле почтового ящика и громко читала слово за словом, и они, как подхваченные ветром осенние листья, летели по дороге к «Кленам»:
Миссис Смит довольна. Ей нравится в Эдинбурге, нравится это оживление в их доме, нравится больше всего, что сын опять при ней. Она стала плохо слышать, и домом уже управляет в основном кузина. Хозяйство ведется, как в Глазго и как в Керколди, строго и расчетливо. К богатству миссис Смит и мисс Дуглас уже трудно привыкать. Смит просил купить для сегодняшнего ужина деликатесы. Женщины для вида немного поворчали, но все сделали: его слово для них закон.
Правда, он уже не единственный мужчина в доме. За столом со взрослыми сидит 9-летний белокурый мальчик. Дэвид — сын полковника Дугласа из Стрэтендри, кузена Адама Смита и родного брата кузины Джейн. Он будет учиться в Эдинбурге и жить у них.
«Этот вид… обмена… представляет собой… условно… живую эклектику… (а также достаточно большие отрывки)… эрудитом…
Конспект… является веселым и непритязательным, словно простенькая бутоньерка… букетик полевых цветов.
Давайте сделаем это следующим образом: …вы можете и дальше заниматься этой буффонадой… или… навлечь… изощренное… ужасное несчастье… сдержать стремление к насилию… достаточное количество денег… испытывать нехватку… с… доставкой…
Что нам требуется немедленно, так это… хотя меня и приводит в содрогание необходимость даже упоминать об этом… выгодная… капитализация…
Или… буду… считать себя вправе терроризировать, лишать права выкупа или даже убить…»
Смит не сразу привыкает к ребенку в доме: ведь этого никогда не было. Но скоро Дэвид становится для него совершенно необходим. Когда мальчик уезжает летом домой, Смит ощущает ужасно неприятную пустоту и берет с собой больше, чем обычно, печенья для ребятишек с Хай-стрит. Более всего он, кажется, любит получать письма от Дэвида и читает их всем домочадцам, включая кухарку, горничную и старого слугу, который сменил храброго Роберта Рида, уехавшего в Канаду.
Нэнни направилась к дому. Подняв трубку, она набрала номер Бенни.
2. СЕВЕРНЫЕ АФИНЫ
– У меня в руках еще одно письмо от него, – сказала она.
— Как случилось, Смит, что вы до сих пор не были у княгини? — спросил Робертсон и укоризненно покачал своим большим, напудренным и завитым парикам. Шляпу и зонт он держал в руке.
– Да? И что там? – воскликнул Бенни.
Смит молча сокрушенно развел руками, а Хаттон, усмехнувшись, заметил:
– Понятия не имею, – растерянно ответила Нэнни.
— И не ходите, Смит. Вас там заставят говорить по-французски и играть с болонками.
* * *
Робертсон критически оглядел Хаттона, вернее его, как всегда, заношенный и неаккуратный костюм. Казалось, костюм сохранял следы частых поездок его хозяина за город, возни с камнями, землей и лошадьми. Хаттон не заметил или предпочел не заметить этого взгляда. Робертсон повернулся к Смиту и сказал:
Тем же самым вечером, часов в семь, один из детективов Боццариса задержал неизвестного человека. Этот тип показался подозрительным по нескольким причинам сразу. В первую очередь потому, что лицо его было совершенно незнакомым, а стало быть, парень вообще был не из их района. Вторая же причина состояла в том, что он, широко расставив ноги, стоял над распростертым на земле человеком и, больше того, обрабатывал его кулаками, занимаясь этим на самом виду – прямо на дорожке, ведущей к кафе, не более чем в двух кварталах от полицейского участка. Драчун, не переставая, твердил детективу, который его арестовал, что он, дескать, лишь защищался, но тот за свою жизнь успел повидать слишком много убийц, чтобы сейчас ошибаться. Он приволок его в участок, и только тут, при обыске, вдруг обнаружилось, что у незнакомца при себе огромная сумма – 10 000 долларов, причем наличными.
— Дорогой Смит, княгиня поручила мне непременно привести вас в ближайший четверг. Не слушайте, разумеется, Джемса. Bо-первых, она отлично говорит по-английски, а если хотите, и по-шотландски. Во-вторых, княгиня, безусловно, самая умная и интересная женщина в Эдинбурге, а может быть, и на всем острове. По крайней мере вы согласны со мной, доктор?
Блэк, стоявший рядом, молча поклонился. Глуховатый Робертсон приставил к уху рожок, висевший на шелковом шнурке, чтобы лучше его расслышать: Блэк всегда говорил очень тихо. Разочарованно опустив рожок, он сказал:
Незнакомец назвался Вильямом Шекспиром.
— Так я зайду за вами, Смит, в четверг в три часа: княгиня ждет нас к обеду.
– И что, ты рассчитываешь, что я в это поверю? – хмыкнул Боццарис.
Все четверо только что вышли из таверны на Каугейт, где хорошо пообедали. Точнее сказать, по-настоящему в понимании Робертсона пообедал только он один, потому что Блэк был вегетарианец, Хаттон не притрагивался к спиртному, а Смит в последнее время ел и пил до крайности умеренно.
– Это мое имя, – на правильном английском, что уже само по себе выглядело достаточно подозрительно, подтвердил незнакомец.
– Вот как? И где же ты живешь, Вилли?
Смит обещал Робертсону быть готовым и ждать его в назначенное время, и они распрощались.
– В Даунтауне. На Мотт-стрит.
– Это с какой же стати?
Он уже много слышал о русской княгине. Екатерина Романовна Дашкова, урожденная графиня Воронцова, жила в Эдинбурге третий год. Ее 15-летний сын обучался в университете. Она считала, что молодой князь делает блестящие успехи в учении. Робертсон и другие профессора были несколько иного мнения, но не разубеждали ее. Это Смиту говорил сам Робертсон, который уже почти двадцать лет был принципалом Эдинбургского университета.
– Мне нравятся китаяночки.
Княгиня происходила из рода, в котором хорошее образование и небольшой либерализм были традицией. Ее старший брат Александр Романович Воронцов был российским посланником в Англии после знакомого Смиту Голицына и вернулся на родину большим англоманом. По его совету Эдинбург и был выбран для обучения молодого князя. (Младшему брату, Семену Романовичу, о котором уже была речь выше, предстояло занять высший дипломатический пост в Англии через пять лет.)
– Ладно, пусть так, – не стал спорить Боццарис. – Тогда объясни, что ты делал на территории моего участка? Если, конечно, не считать того, что чуть ли не насмерть забил этого несчастного. Кстати, беднягу пришлось отправить в больницу.
– Этот бедняга, как вы его называете, чуть было не прикончил меня, – заявил Вилли, – а я лишь пытался спасти свою жизнь и свои сбережения.
Оставшись вдовой в 20 лет, княгиня много ездила по Европе, много читала и писала, была знакома с Дидро, Вольтером и другими философами. Ее пребывание делало честь Эдинбургу, но и в Эдинбурге были философы с европейской славой. Гиббон писал, что вкус и философия удалились сюда, в шотландскую столицу, из огромного, дымного и шумного Лондона.
– В моем районе среди бела дня еще никогда не убивали и не грабили, – усмехнулся Боццарис.
Дом княгини Дашковой живо напомнил Смиту парижские салоны. Других дам, кроме хозяйки, на обеде не было, только компаньонка-англичанка. Если бы рядом с княгиней не было ее рослого красивого сына, Смит дал бы ей не больше тридцати. На самом деле ей было тридцать пять. Ему шепнул это Блэк.
– Значит, сегодня был бы первый случай, – возразил Вилли, – если бы мне не удалось этому помешать.
Через полчаса Смит уже перестал удивляться, как легко и свободно чувствует себя эта молодая, и красивая аристократка в обществе ученых и духовных лиц (сам Робертсон, Блейр и Карлайл были пресвитерианскими священниками). Почти всем было за пятьдесят, а кое-кому и за шестьдесят.
– В соответствии с одной теорией криминальных расследований, – сказал Боццарис, – тот, кто своими действиями подтолкнул другого к нарушению закона, является преступником в той же мере, как и тот, кто нарушил этот закон. Так считали в древней Иудее. Ты, наверное, знаешь об этом, если, конечно, читаешь на древнееврейском.
В их кругу никогда не было недостатка в темах для бесед. Но ее присутствие вносило совсем особое оживление. Робертсон, к удивлению Смита, по-видимому, все хорошо слышал без своего рожка. Даже невозмутимый Блэк говорил горячо и увлеченно.
– Нет, – покачал головой Вилли.
– Жаль. Что ж, тогда поверь мне на слово. И если человек повсюду таскает с собой десять тысяч долларов, то он, можно сказать, напрашивается, чтобы его ограбили. Ты не согласен?
Княгиня говорила по-английски не совсем свободно, помогая себе в затруднительных случаях французскими словами и выражениями. Иногда кто-нибудь подсказывал ей английское слово, и тогда она благодарно улыбалась.
– Мне были нужны деньги, – ответил Вилли. – Именно для этого я и пришел сюда – чтобы снять сбережения со своего счета.
Смиту хотелось спросить ее, не знает ли она чего-нибудь о его русских учениках, Десницком и Третьякове, но все не было удобного случая.
– Для какой цели тебе понадобились деньги? – полюбопытствовал Боццарис.
Говорили о незабвенном Юме. Джон Хьюм рассказал, что архитектор Роберт Адам долго хотел пригласить философа к себе домой, но опасался своей матери: старая леди была религиозна, а Юм слыл вольнодумцем и безбожником. Тогда Роберт решился на хитрость. Поскольку его мать никогда не видела Юма, он позвал его на обед и, представляя гостя хозяйке дома, пробормотал что-то невнятное. За обедом Юм был, как обычно, очень весел и добродушен, а также отлично ел и пил, похваливая пищу и вино, чем привел миссис Адам в восторг. Когда гости ушли, она спросила сына: «А кто был этот веселый полный джентльмен с таким хорошим аппетитом?» — «Так это и был знаменитый атеист мистер Юм!» — «Но он вовсе не похож на атеиста. Напротив, он очень мил. Ты можешь приглашать его хоть каждый день, я буду рада видеть его».
– Для личной.
Кто-то спросил Хьюма, исчерпал ли он уже винный погреб, оставленный ему в наследство философом. Хьюм ответил, что он был бы недостоин памяти своего великого родственника, если бы за три года не сделал этого.
– Это какой же?
В эту минуту кто-то осторожно постучал в дверь кабинета лейтенанта.
— Этот вопрос приводит мне на память нравы одного лорда, которого вы все хорошо знаете, — продолжал Хьюм. — По сравнению с ним наш друг Юм был просто трезвенник. У этого лорда заведен такой порядок. Когда он собирается выйти из дому, слуга согласно данному раз навсегда распоряжению должен подавать ему кафтан наизнанку. Если лорд замечает это и приказывает вывернуть кафтан, то отправляется по своим делам. Если же не замечает, то слуга говорит ему об этом, и он остается дома.
– Войдите, – крикнул Боццарис. На пороге появился детектив. Кивнув, он подошел к столу и положил какую-то бумагу. – Спасибо, Сэм, – сказал Боццарис и поднес ее к глазам. – Чем ты зарабатываешь на жизнь, Вилли? – спросил он.
Все рассмеялись.
— Кстати, о нашем друге Юме, — вдруг сказал Смит, и все повернулись к нему, так что он на мгновение смутился. — Сам он, мне кажется, не считал себя атеистом. Барон Гольбах рассказывал мне такой случай. Однажды у него в доме Дэвид в разговоре громко заявил, что он вообще не верит в существование полных атеистов. «Но вот перед вами пятнадцать именно таких людей!» — сказал ему барон.
– Выпускаю косточки для игры в маджонг. Эта игра и китайские девочки мне полюбились, еще когда я много лет назад был резидентом в Гонконге.
Княгиня предпочла не продолжать разговор об атеизме, еще раз пожалела о том, что она не знала Юма, и перевела разговор на другую тему.
– Вилли, – сказал Боццарис, подняв на него глаза, – если верить вот этой бумаге, которую я держу в руках, ты самый известный игрок как в пятом, так и в девятом полицейском участке. Ну, так как? Можешь что-нибудь сказать по этому поводу?
Из окон комнаты был виден мощеный двор Холируд-хауза: квартира была в одном из крыльев знаменитого дворца.
– Ну что… – Тот пожал плечами. – Отпираться не стану.
— Знаете ли вы, ваша светлость, что там, — сказал Робертсон, указывая своим рожком на стену, покрытую фламандским гобеленом, — находится бывший кабинет королевы Марии, а здесь проходит лестница, с которой был сброшен труп фаворита-итальянца?
Действительно, люблю иногда перекинуться в картишки. А что тут такого?
— Разумеется, знаю, — ответила княгиня. — С тех пор как мы живем в Эдинбурге, я прочла все, что могла достать, о несчастной королеве. И прежде всего, конечно, вашу книгу, мой дорогой Робертсон, — продолжала она с улыбкой. — А здешний служитель показал мне весь дворец.
– Ничего. Да только вот тебя не раз уж арестовывали за букмекерство, за содержание карточного притона, за то, что ты принимал ставки на игру, а еще за жульничество с денежными ставками. Что скажешь?
Тема о королеве Марии была неисчерпаема, особенно когда она попадала в руки Робертсона. Все хорошо знали, что его слава и влияние начались двадцать лет назад с книги о ней и ее эпохе. Эта книга впервые открыла читающей публике во всей Европе удивительную личность Марии Стюарт. С тех пор книги Робертсона выходили большими тиражами и все новыми и новыми изданиями. «Говорят, Стрэхен заплатил ему пять тысяч за «Историю Америки», — шепнул Смиту Джон Хьюм. — Таких денег не получал еще никто».
– Да, иной раз бывало, – скромно признался Вилли.
Надпись на книге рукой Смита (1781 г.)
– Много раз. Во всяком случае, так говорится в этой бумаге, и каждый раз за одно и то же. Одни обвинения, которые тебе предъявлялись, составляют весьма внушительный список.
Боюсь, у тебя могут быть неприятности, – Боццарис покачал головой, – а если учитывать, что все это происходило в последнее время, то ты вполне можешь загреметь за решетку.
От королевы Марии и королевы Елизаветы разговор как-то сам собой перешел к императрице Екатерине. Все знали, что Дашкова была в свое время ближайшим другом великой княгини и царицы, потом разошлась с ней и теперь была отчасти в опале. Все ждали от нее чего-то интересного. Но она сказала о Екатерине лишь несколько слов, очень сдержанных и довольно туманных. Тем не менее слушатели не обманулись в своих ожиданиях. Ничто не связывало ее в рассказе о покойном императоре Петре III и перевороте 1762 года, важной участницей которого она была, несмотря на свою молодость.
– Этот человек собирался меня ограбить, – высокопарно заявил Вилли. – Скорее всего, этот проходимец успел заметить пачку денег, когда я расплачивался по счету в кафетерии, и решил пойти за мной. В конце концов, разве это преступление – защищаться, когда на тебя нападают?
— Послушайте, Робертсон, — сказал Адам Фергюсон, когда княгиня кончила рассказ. — Вы вполне можете взяться за «Историю России». Теперь, когда Вольтер умер, императрица предоставит материалы вам. А ее светлость для вас — неоценимый источник.
– Может быть, и так, – не стал спорить Боццарис, – но, думаю, в офисе окружного прокурора вряд ли кто-то сочтет преступлением сунуть в кутузку известного картежника и шулера, за которым тянется хвост длиной в целую милю! Особенно если патрульный доложит, что застукал его в тот момент, когда он зверски избивал беспомощного человека, который почти без сознания, избитый и окровавленный, лежал на дорожке возле кафе!
Робертсон сделал вид, что не расслышал.
Попытка преднамеренного убийства, да еще второй степени – это тебе не шутка! А именно так, возможно, и будет звучать выдвинутое против тебя обвинение! Знаешь, сколько тебе светит?
Смит воспользовался паузой и, каконец, спросил княгиню о своих русских друзьях.
Она переспросила фамилии и задумалась.
Пять лет! И это если не учитывать предыдущих нарушений закона, которых у тебя хватает! Ведь у тебя уже три привода, Вилли, правильно? Так что на четвертый раз, парень, отвертеться не удастся. Быть тебе за решеткой, Вилли!
— Мне кажется, профессора Десницкого я встречала в Москве… Да, да, теперь я отлично помню его: небольшого роста, смуглый, быстрый в движениях. Если не ошибаюсь, я даже присутствовала на каком-то публичном чтении в университете, где он читал доклад Но о чем он говорил, совершенно не помню…
– Это просто смешно! – фыркнул тот. – Этот человек и в самом деле пытался украсть мои деньги!
Небольшое общество разбилось на несколько групп. Фергюсон и Блейр вышли на балкон. Робертсон и Хьюм разговаривали с компаньонкой.
– Ладно, пусть так. Тогда объясни, для чего тебе понадобилось иметь при себе такую сумму денег?
— Ваша светлость, я отлично помню наш последний разговор с мистером Десницким, хотя с тех пор прошло более десяти лет, — сказал Смит. — Мы говорил о вреде и опасности рабства для вашей страны. Мне казалось тогда, что новое царствование открывает возможность отмены рабства. Но, видимо, я ошибался?
– Они были нужны моей сестре.
— Ах, мистер Смит! — сказала Дашкова, внимательно посмотрев на него и на сидевшего рядом с ним Блэка. — Вы вынуждаете меня повторять то, что я однажды говорила мсье Дидро и что, мне кажется, заставила его иначе посмотреть на этот вопрос. Русский крестьянин не готов к свободе, при нынешней своей просвещенности он не сумеет воспользоваться свободой на благо себе и государству. Вы не должны представлять себе русского крестьянина подобием шотландского фермера!
– Для чего?
Смит еле заметно покачал головой. Княгиня продолжала с горячностью:
– Моя сестра, которую зовут Мэри Шекспир и которая проживает в…
— Я привела мсье Дидро такую аллегорию. Представьте себе слепого, который помещен на вершину скалы, окруженной глубокой пропастью. Он не сознает опасности, живет спокойно, слушает пение птиц и иногда сам поет с ними. Приходит некто и возвращает ему зрение. И вот наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен, не спит, не ест и не поет больше; его пугает окружающая его пропасть, весь жестокий мир. В конце концов он умирает от страха и отчаяния. Освободить теперь крестьян — значит дать такому слепцу зрение и погубить его.
– Нас тут совершенно не интересует твое генеалогическое древо, – буркнул Боццарис.
Смит внимательно слушал, наклонив голову. Доктор Блэк сказал:
– Моя сестра собиралась отправиться в Сан-Франциско, чтобы подать там протест.
— Но не думаете ли вы, ваша светлость, что этот бедняк, обретя зрение, может слезть со своей скалы, спуститься в долину, вспахать там плодородное поле и жить счастливо и богато?
– Против чего?
— Нужно лишь, — почти перебил его Смит, не дожидаясь ответа княгини, — чтобы ему дали это поле в собственность или недорого сдали в аренду.
– Условий, – объяснил Вилли, – которые, и вы сами это знаете, никуда не годятся. Подать протест стоит очень дорого.
— Дорогой Смит, — сказал Блэк, улыбаясь тонкими бледными губами, — вы низводите красивую аллегорию до грубой экономической прозы.
Но Смита уже нельзя было остановить: он сел на своего конька.
Она обратилась ко мне за помощью, и я согласился отдать ей собственные сбережения.
— Я не думаю, что можно установить какой-то порядок последовательности между свободой, просвещением и благосостоянием. Когда шотландский крестьянин несколько столетий назад получил свободу, он был, полагаю я, нисколько не просвещеннее, чем ныне русский крестьянин. И сто лет назад он был, вероятно, не богаче, чем русский крестьянин теперь. Просвещение, улучшение земледелия и рост благосостояния шли в последнем столетии параллельно. Но свобода и личный интерес были необходимыми условиями всего этого. Заметьте, что если от феодальных лордов наш крестьянин освободился, по крайней мере в равнинной части страны, уже давно, то от тирании церкви — только пятьдесят-сто лет назад…
– Это самое чистейшее собачье дерьмо, о котором я когда-либо слышал!
— Кажется, Смит читает здесь лекцию по политической экономии, — сказал Хьюм, придвигая к их группе кресло. — Иногда его полезно послушать.
– Богом клянусь, это чистейшая правда!
— О да, это очень интересно, — сказала хозяйка с едва заметным оттенком равнодушия.
– Ладно, пусть так. А теперь выкинь это из головы и объясни еще раз, для чего тебе понадобилось иметь при себе такую сумму. Для чего ты снял деньги со счета?
Смит, казалось, не слышал ни того, ни другого и продолжал:
– Это не имеет никакой связи с карточной игрой, – заявил Вилли.
— Весь рост богатства в Англии и Шотландии в последние пятьдесят лет начался в земледелии и прежде всего идет там. То же самое мы видим в Америке. Пока земледелие не создаст известный избыток продуктов, не может успешно развиваться ни промышленность, ни торговля. А избыток оно может создавать лишь тогда, когда крестьянин лично свободен и может пользоваться плодами своего труда и вложений своего капитала…
Они просидели допоздна и вышли на Кэнонгэйт все вместе в светлых летних сумерках. До дома Смита было не более пятисот ярдов, но он пошел проводить Блэка и прогуляться. Говорили о русской княгине, шотландских фермерах и неблагоприятных военных известиях из Америки.
– С какой такой карточной игрой? – насторожился Боццарис.
После этого Смит не раз бывал у княгини, где по-прежнему регулярно собирался весь их кружок. Даже упрямый Хаттон стал под конец ходить туда, хотя его костюм неизменно шокировал Робертсона.
– А вы обещаете мне забыть обо всех вздорных обвинениях, выдвинутых против меня в этой вашей бумажке, если я все расскажу? Не говоря уже о том досадном недоразумении, что случилось сегодня, тем более что на этот раз я сам стал жертвой бандитского нападения?
Летом 1779 года, после того как молодой князь выдержал публичный экзамен в университете и стал магистром искусств, Дашковы уехали в Дублин.
– Я не имею права брать на себя подобные серьезные обязательства, – пожал плечами Боццарис.
Как известно, жизнь княгини Екатерины Романовны Дашковой в дальнейшем была замечательна. Двенадцать лет была она директором (президентом) Петербургской академии наук и созданной по ее идее Российской академии, которая занялась выработкой русского литературного языка и грамматики. Под ее руководством был составлен первый толковый словарь русского языка. Между прочим, членом Российской академии являлся профессор Десницкий.
– В таком случае и я не имею права брать на себя определенные обязательства и сообщить вам сведения о карточной игре.
Во время ее президентства Блэк и Робертсон были избраны иностранными членами Петербургской академии наук.
– Какой карточной игре? – вскинулся Боццарис.
Она была отстранена от всех должностей в 1794 году и жила в опале в своих деревнях в последние годы царствования Екатерины и в течение короткого царствования Павла. При Александре ее опала кончилась, но к государственйой деятельности она не вернулась и умерла в 1810 году. В эти годы она написала свои интересные записки. Вот что мы читаем в них о ее жизни в Эдинбурге:
– Какой карточной игре? – передразнил его Вилли.
«Я познакомилась с профессорами университета, людьми, достойными уважения благодаря их уму, знаниям и нравственным качествам. Им были чужды мелкие претензии и зависть, и они жили дружно, как братья, уважая и любя друг друга, чем доставляли возможность пользоваться обществом глубоких, просвещенных людей, согласных между собой; беседы с ними представляли из себя неисчерпаемые источники знания… Бессмертный Робертсон, Блейр, Смит и Фергюсон приходили ко мне два раза в неделю обедать и проводить весь день. Герцогиня Баклю, леди Скотт, леди Лотиан и леди Мэри Ирвин своим обществом скрашивали мне жизнь еще больше; это был самый спокойный и счастливый период, выпавший мне на долю в этом мире»
[64].
– О той самой, – буркнул Боццарис. – Сам небось знаешь о какой. Если информация, которую ты мне сообщишь, будет иметь какое-то значение, хотя лично я в этом сомневаюсь, может, мне и придет охота забыть о длинном хвосте преступлений, которые тянутся за тобой, словно шлейф кометы. А также о том, как сегодня ты избивал этого парня. Конечно, если бедняга не отдаст в больнице концы. Сам понимаешь, в этом случае, как ни печально, но тебе, Вилли, придется ответить за убийство.
– Ну а теперь мне можно идти? – спросил Вилли.
Шотландская столица переживала культурный расцвет, который продолжался и при жизни следующего поколения — в век Вальтера Скотта. Хотя Шотландия продолжала посылать своих лучших сынов в Лондон, многие из них теперь возвращались на родину или по крайней мере не теряли с ней связи. Так сделали Юм и Смит. Роберт Адам строил и жил как в Лондоне, так и в Эдинбурге. Имена этих людей, а также Блэка и Робертсона, Каллена и Фергюсона были известны не только в Британии, но и во всей Европе. Old Reeky
[65] в лице своей интеллигенции принял и оценил Бернса. В этой культурной среде вырос и Вальтер Скотт.
– Только если расскажешь мне о карточной игре, – сказал Боццарис.
– Что вы хотите знать?
Университетские профессора, адвокаты, свободные литераторы, либеральные священники составляли эдинбургский круг интеллигенции. Он гораздо больше, чем в Лондоне, переплетался с аристократией, которая была менее богата, менее заносчива и нередко более культурна, чем английская. Герцог Баклю, граф Лодердэйл, лорд Дэр были близки к этому кругу или даже входили в него.
– Когда?
Шотландский патриотизм был, разумеется, жив, но для очень многих он вместо политического принял культурный, фольклорный характер.
– Сегодня вечером. Ровно в восемь часов.
Таково было эдинбургское общество, в котором прошла старость Смита. Не все в нем было, конечно, так идиллично, как представлялось Дашковой, но никакого лучшего общества он действительно представить себе не мог. Ни разу не пришлось ему пожалеть, что он решил поселиться и окончить свои дни в Эдинбурге.
– Где?
– У Селии Месколаты.
Смит, разумеется, не мог существовать без своего клуба. Вскоре после поселения в Эдинбурге он, Блэк и Хаттон основали клуб, который собирался на обед каждую пятницу в два часа. Местом сбора была большая таверна на Грассмаркет, где у клуба была особая комната. Как и в лондонском клубе Джонсона, обед сливался с ужином и затягивался нередко до позднего вечера. Кто-то назвал эти собрания Устричным клубом, и название привилось. Иногда говорили также о клубе Адама Смита.
– Блэк-джек?
[23].
Членами клуба были, кроме трех основателей, Адам Фергюсон, Каллен, Макензи, Дагалд Стюарт, Роберт Адам, лорд Дэр и пять-шесть других лиц.
– Нет. Покер.
Все приезжие, имевшие касательство к политике, науке и искусству, неизменно приглашались в клуб. Поэтому клуб был всегда в курсе лондонских и даже парижских новостей.
– Какие ставки?
Устричный клуб не имел своего Джонсона. Председательского места не было ни официально, ни фактически. Но в центре беседы обычно были мудрый и рассеянный Смит, невозмутимый и точный Блэк, веселый и грубоватый Хаттон.
– Очень высокие.
Тесная, немного трогательная дружба с Джозефом Блэком и Джемсом Хаттоном освещает последние годы Смита.
– Сколько игроков?
Блэк мало изменился за пятнадцать лет, прошедшие с тех пор, как Смит расстался с ним в Глазго. В свои 50 лет он был таким же изящным, хрупким и благородным джентльменом. Его лекции по химии славились увлекательностью и ясностью. Он был очень знаменит: сам Лавуазье называл его своим учителем. Но скромность его не уменьшилась ни на йоту.
– Шестеро.
Хаттон был в некоторых отношениях полной противоположностью Блэку. Это был плотный, бодрый и неистощимо оптимистичный человек ниже среднего роста, любитель пеших и верховых путешествий. Он так и не научился говорить на правильном английском языке и в любом обществе употреблял шотландский диалект, так что лондонцы его часто не понимали. К условностям, предрассудкам и модам он относился с полным, иногда вызывающим пренебрежением. Как и Блэк, Хаттон был старый холостяк.
– М-м-м… – задумчиво протянул Боццарис.
Врач по образованию, он никогда не занимался медицинской практикой, так как увлекся химией и агрономией и много сделал для улучшения шотландского земледелия. Он был прирожденным натуралистом, которого интересовали все явления природы, живой и мертвой. Уже лет в сорок Хаттон сильно увлекся геологией, которая и оказалась его истинным призванием.
* * *
Как Смит был основателем современной политической экономии, а Блэк — современной химии, так Хаттон
[66] оказался одним из основателей современной геологии, важнейшим предшественником Лайелла.
Откуда-то слышалась музыка.
Хаттон был первым, кто понял и начал изучать роль вулканических явлений в образовании земной коры. Во времена, когда наука, еще скованная религиозными догматами, боялась заглянуть в прошлое Земли больше чем на несколько тысяч лет, он одним из первых высказал мысль об огромной длительности существования Земли.
Как обычно, они после обеда прогуливались по Виа Квисисана, потом остановились выпить по стаканчику на Пьязетта.
Эту мысль он выражал в такой своеобразной форме: «В экономии мира
[67] я не могу найти никаких следов начала и никаких признаков конца».
И теперь, распахнув настежь окна спальни, чтобы впустить свежий ночной ветерок, Стелла напрасно пыталась уснуть. Кто-то неподалеку терзал струны гитары, явно корчась в муках неразделенной любви. К тому же делу отнюдь не помогал оглушительный храп Кармине.
Эдинбургский профессор и член Устричного клуба Джон Плейфер писал после смерти Смита, Блэка и Хаттона:
– Кармине? – шепотом позвала она.
– М-м-м?..
«Все трое обладали большим талантом, широкими взглядами и обширными знаниями, но совершенно не имели того ложного достоинства и строгости, которые иногда считают нужным напускать на себя люди науки и писатели. Все трое легко приходили в веселое расположение духа, а искренность их дружбы никогда не омрачалась малейшей тенью зависти. Поэтому трудно было бы найти другой пример, где все благоприятное для хорошей компании столь счастливо соединялось бы, a все неблагоприятное — столь полностью исключалось».
– Ты спишь?
Дом Смита был известен своим простым и искренним гостеприимством. По воскресеньям к нему собирались друзья, причем каждый мог привести с собой друга или знакомого. Весь город хорошо знал, что на воскресный ужин к Смиту особого приглашения не требуется. Почти каждый раз у него бывал кто-нибудь из приезжих.
– Да.
Оказывать более длительное гостеприимство, видимо, отчасти мешали размеры квартиры. В письме одному знакомому он пишет, что тот сможет пожить в комнате Дэвида в отсутствие юноши, учившегося в Глазго. В другом письме речь идет о том, что лишнюю кровать можно будет временно поставить в гостиной.
– Кармине!
– М-м-м?..
Наверно, он ощущал большое довольство, сидя во главе стола среди друзей, чувствуя их расположение без фальши, уважение без зависти! Все-таки ему повезло в жизни!
– Мне нужно с тобой поговорить.
Время от времени приезжали люди с континента с рекомендательными письмами от старых знакомых. Осенью 1782 года его гостем был француз Фожá Сен-Фон, профессор-геолог. В своих записках он рассказывает любопытные подробности о Смите, его вкусах и образе жизни. «Хотя уже в преклонных годах, он еще обладает хорошей фигурой», — пишет француз.
– Говорю же тебе, я сплю!
– Кармине, у меня дурное предчувствие. Мне кажется, что-то случилось с Льюисом.
Смит спросил его, любит ли он музыку, и, когда тот ответил утвердительно, повел его на состязание шотландских волынщиков. В девять часов утра Смит зашел за ним, а в десять они были в большом зале, наполненном мужчинами и женщинами, нетерпеливо ожидавшими начала состязания. На особом возвышении сидели судьи, которые, как объяснил ему Смит, все были из горной Шотландии. Вообще Смит чувствовал себя здесь как дома. Было видно, что он много раз бывал на подобных представлениях.
– Спи. Что с ним могло случиться?
Один за другим выступили восемь музыкантов в горских национальных костюмах — юбках и пледах. Они играли странные для уха француза мелодии, но некоторые из этих мелодий исторгали слезы из глаз «прекрасных шотландских дам». Публика бурно выражала свое удовольствие, и доктор Смит не отставал от других.
– Откуда нам знать, что с ним ничего не произошло?
Потом артисты показали народные танцы, которые гость нашел еще более странными.
– Нэнни прекрасно известно, где мы и как нас найти. Если бы что-то случилось, она бы позвонила. Но ведь она не звонила, верно? Поэтому я уверен, что с ним все в порядке.
Оба профессора остались довольны этим днем, хотя и по разным причинам: Смит получил эстетическое удовольствие, а Сен-Фон обогатил свои знания о Шотландии.
– И все же…
– Спи, Стелла!
3. КОНЕЦ ЖИЗНИ
– Ладно, Кармине. Спокойной ночи.
Старость подходила незаметно. Первые годы в Эдинбурге он мало замечал ее. Он был здоров, насколько может быть здоров 60-летний человек не очень крепкого от природы сложения.
– Спокойной ночи, Стелла.
Иногда он хвалил себя за то, что в свое время преодолел природную и усвоенную в молодости мнительность. В годы жизни в Керколди он каждый день купался в море, открывая купальный сезон ранней весной и заканчивая его поздней осенью.
Весной 1782 года в Лондоне свирепствовала эпидемия инфлюэнцы. Смит, после пятилетнего перерыва поехавший на два месяца в столицу, заболел и долгое время пролежал в постели все в той же квартире на Саффолк-стрит.
Стелла лежала и слушала, как в темноте рыдала гитара. Жаль, что она не знает ни слова по-итальянски. Тридцать лет назад, когда Кармине предложил ей выйти за него замуж, Стелла простодушно возразила:
Он очень ослаб, но в конце концов поправился. Два следующих года Смит чувствовал себя неплохо и вел довольно напряженную жизнь.
– Но, Кармине, ведь я не знаю ни слова по-итальянски!
В 1783 году принципал Робертсон и он организовали в Эдинбурге Королевское общество. Оно должно было знаменовать независимость и богатство шотландской культуры. Общество состояло из двух отделений — естественного и литературного, которое объединяло гуманитарные и общественные науки. Смит был одним из президентов второго. Президентом всего общества был герцог Баклю.
Активность Смита, впрочем, почти ограничилась созданием общества. Единственный след его деятельности, сохранившийся в архивах общества, носит довольно анекдотический характер.
– Но какое это имеет значение? – удивился он. – Ведь мы же любим друг друга!
Некий немецкий граф завещал Эдинбургскому обществу 1500 дукатов на две премии людям, которые предложат новую точную юридическую терминологию, устраняющую двусмысленность в правовых делах и способную благодаря этому существенно сократить количество тяжб.
– Представь, что к тебе придут твои друзья. Они начнут говорить между собой по-итальянски, а что тогда делать мне?
Смит, рассмотрев вопрос с обычной основательностью, высказал мнение, что задача, предложенная графом, едва ли «допускает какое-либо полное и рациональное решение». Однако, учитывая благие побуждения завещателя (видимо, много претерпевшего от судейских крючков), он предложил все же объявить конкурс.
– Я попрошу их говорить по-английски, – ответил Кармине.
Через два года Смит доложил, что комиссия под его председательством рассмотрела три рукописи, но не нашла в них «ни решения, ни приближения к решению задачи».
– Да, конечно… но захотят ли они?
В 1782–1783 годах Смит много работал над дополнениями для третьего издания «Богатства народов». 22 мая 1783 года он пишет Стрэхену: «Несколько последних месяцев я работал настолько напряженно, насколько мне позволяли постоянные перерывы, неизбежно вызываемые моей службой». Он получал почтой гранки, держал корректуру, а затем еще читал чистые листы. В течение почти всего 1784 года Смит изрядно загружал почту между Эдинбургом и Лондоном.
– Непременно захотят, – твердо сказал он, выразительно подмигнув ей, и это окончательно убедило Стеллу. Кармине, который был старше ее на целых двадцать лет, уже тогда вызывал ее восхищение тем, что всегда твердо держал свое слово.
Весной этого года его посетил Эдмунд Берк, направлявшийся в Глазго на церемонию введения в сан почетного ректора университета.
Так было и на этот раз. Когда бы его приятели, забывшись, ни переходили в ее присутствии на итальянский, он тут же останавливал их: «Говорите по-английски!» И вот вам результат – за все эти годы Стелла так и не выучила ни слова по-итальянски. И не то чтобы она так уж жалела об этом… разве что в такую ночь, как эта, когда она отчаянно тосковала по дому, а в темноте звенела и плакала гитара и чей-то голос пел о том, чего она не могла понять.
– Кармине! – окликнула она.
Смит провел в его обществе две недели. Он взял в таможенном управлении отпуск и отправился в Глазго вместе с Берком и молодым лордом Мейтлендом (будущим графом Лодердэйлом, писателем-экономистом и критиком Смита). Было много приятных встреч, веселых обедов, интересных бесед. Он побывал в классе, где читал свои лекции двадцать лет назад, в доме, где он жил тогда…
– М-м-м…
Съездили на Ломондское озеро — в любимые места Смита. Экспансивный Берк был в восторге от красот Шотландии, а Смит был в восторге от Берна и от его восторга.
– Кармине, я так хочу домой…
На обратном пути в Эдинбург заехали в Кэррон, осмотрели новый железоделательный завод, один из самых больших в Великобритании.
– Спи. Вернемся домой в конце месяца.
Берк был в своей лучшей форме. Искусный рассказчик, мастер на острое слово, анекдот, шутку, он неутомимо развлекал общество. Смит выгодно оттенял ирландца точностью и деловитостью замечаний, умной и слегка, рассеянной доброжелательностью. Он охотно уступал Берку первое место, но как-то само собой выходило, что каждый, кто хотел что-нибудь сказать, обращался прежде всего к нему. Мейтленд любовался этой великолепной парой.
– Кармине, а ты разве не тоскуешь по дому?
– Нет.
Осенью 1785 года, вновь приехав в Эдинбург, Берк нашел, что его друг сильно изменился. Смит похудел и побледнел. За своим столом он был по-прежнему разговорчив и ласков, но припадки задумчивости стали чаще и грустнее. На этот раз Смит не поехал с Берком в Глазго.
– А по Льюису ты скучаешь?
Берк спросил его о здоровье. Смит пожаловался на усталость и какое-то неопределенное недомогание, но быстро перевел разговор на другую тему.
– Да. Но не до такой степени.
Он и потом не любил особенно говорить о своих болезнях, хотя и не уклонялся от этих разговоров. Этим он отличался от Юма, который чуть-чуть бравировал своим безразличием к болезни и смерти.
– А тебе не хотелось бы оказаться дома?
Впрочем, мысль о смерти тогда еще была далека от него.
– Разве что в темной комнате, – ворчливо ответил он.
Смит всегда был добрым человеком, добрым в обычном человеческом смысле. В последние годы доброта стала как бы главной его чертой. Это чувствовали все, кто общался и встречался с ним.
Слушай, спи давай!