…Поздней ночью Махмуд ибн Сина пробирался за слугою купца по узким извилистым улицам Хамадана. Луна уже зашла, город был погружен в густой мрак. Казалось, что они идут по бесконечному подземному лабиринту, и Махмуд удивлялся тому, как его провожатый находит без фонаря те переулки, куда надо было сворачивать. Наконец слуга тихо постучал в какую-то калитку, она немедленно открылась, и пришедших провели в дом.
Братья, не видевшиеся почти десять лет — со времени отъезда Хусейна из Ургенча, бросились друг другу в объятия и от волнения долго не могли произнести ни слова. Первым пришел в себя старший. Он усадил Махмуда и пристально оглядывал его, не узнавая в постаревшем, утратившем былую живость сорокалетием человеке того Махмуда, каким помнил его ранее. Тут ему пришло в голову, что и сам он, наверное, сильно изменился. На лице его появилась горькая усмешка.
Всю ночь проговорили братья, вспоминая прошлое, обсуждая будущее, и расстались лишь на рассвете, когда Махмуду пора было незаметно покинуть дом. Между ними было решено, что, как только Абу-Али получит ответ из Исфагана, они вместе отправятся туда.
Осуществить принятое решение помешал братьям все тот же Тадж-ул-Мулк. Одно из писем Ала-уд-Давла к ученому попало ему в руки. В ту же ночь солдаты правителя ворвались в дом Ал-Аттара и захватили там Ибн Сину.
Глава 4
На высокой обрывистой скале несколько столетий тому назад построили хамаданцы крепость Фардджан для защиты подступов к столице. Толстые высокие стены с бойницами, тяжелые подъемные ворота на ржавых скрипучих цепях, служившие одновременно и мостом, и несколько построек внутри этих стен — казарма для немногочисленного гарнизона, дом коменданта и тюрьма, где много лет томился старый помешанный человек, преступление которого давным-давно было забыто.
Вот что должно было стать домом для Абу-Али.
Едва ученый очутился в предоставленном ему помещении, в уме его начали складываться горькие строки:
Вхождение мое в эту крепость явно, как ты сам видишь,
Но совершенно сомнительно дело моего выхода из нее[51]
Это дело действительно было совершенно сомнительно, если судить по тому несчастному, который многие десятилетия оставался здесь, потеряв не только молодость и память, но и рассудок. Кто знает, не суждена ли такая же участь и Ибн Сине?
Но ученый не позволял себе долго задумываться над этим. Он писал целый день, поднимаясь с рассветом, и только к вечеру, когда спускалась прохлада, выходил на крепостную стену. Тихо водя смычком по струнам гиджака, задумчиво глядел Абу-Али на синевшие горы, на белую шапку Эльвенда.
[52]
Постепенно сгущались тени, чернее становились леса на горных склонах, на небе одна за другой зажигались звезды, напоминая узнику те далекие дни, когда они с Натили поднимались по ветхим ступеням минарета бухарской мечети. Многое изменилось с тех пор! Сколько людей ушло из жизни!..
Комендант крепости — старый спокойный человек, много испытавший в жизни, полагая, что Абу-Али пытается по звездам определить день своего освобождения, говорил ему:
— Не искушай судьбу, сын мой! Судьба сама найдет тебя, и ты от нее не уйдешь… Разве могут звезды сказать тебе о будущем? Пытать судьбу у звезд — забава богатых, это заработок базарных астрологов!
— Нет, отец, — улыбается Абу-Али, — я говорю со звездами не о будущем, а о прошлом.
— Прошлое тоже когда-то было будущим, как будущее в свое время станет прошлым. И хотя звезды видели прошлое и увидят будущее, они все равно ничего не расскажут. Им мало дела до нас!
Комендант был простым, неграмотным воином, но в разговорах с ним Абу-Али сам обретал го спокойствие, которым веяло от старика. Большой, грузный, заросший густой негой щетиной, он напоминал добродушного медведя, и только серьезные и вдумчивые глаза говорили о том, что под этой странной наружностью живет большая душа.
Старик был бесхитростен и словоохотлив. Он страдал бессонницей и радовался, что есть человек, с которым можно за разговорами провести хотя бы часть ночи. Так познакомился Абу-Али с жизнью этого простого солдата, выходца из бедной горной деревушки, участника множества походов Шамса и его отца.
Все виденное и пережитое им старик рассказывал с такими точными подробностями, что Абу-Али хотелось дословно записать все его рассказы, но, пораздумав, он отобрал лишь главное.
Так в его уме постепенно сложилась философская повесть «О Хайе, сыне Якзана» — «Живом сыне Бодрствующего».
Яркий, талантливый поэт, Абу-Али впервые решил выступить с прозаическим произведением не как ученый, а как художник слова, как писатель.
Повесть «О Хайе, сыне Якзана» написана, как и большинство небольших трактатов, в форме послания — рисалэ. В ней Абу-Али рассказал о зарождении и росте души простого, близкого к природе человека, с помощью своего ума и добрых чувств сумевшего познать сущность окружающего его мира. Душа Хайя странствует в пространстве повсюду — от низменных мест ада до вершин эмпирея. Это повесть не о внешних проявлениях жизни — это рассказ о внутренней жизни человека. Тонко, завуалированно и вместе с тем достаточно ясно высказал Абу-Али в этом произведении свои мысли и чувства. В книге есть благородная простота природы, величие спокойной жизни, приподнятой над бытовой суетой, усталость от тяжелых забот и неурядиц повседневной борьбы, ненависть к нравам и установлениям феодального общества, а также достаточно явственная критика догм ислама.
Работа над повестью скрашивала однообразие существования узника. Благодаря ей и общению со стариком-комендантом заточение не превратилось в пытку. Впервые Абу-Али ибн Сина был всецело предоставлен своим мыслям и имел возможность отвлечься от всего «житейского». Никому он не был доступен, ни о чьих делах не печалился.
Впервые без помех Ибн Сина мог ощутить все величие вселенной и все ничтожество корыстной, мелкой жизни, которой жили окружающие его люди. Строки книги полны мудрых раздумий, близких каждому, кто может хоть ненадолго приподняться над бытовой суетней.
Книгой этой в будущем будут зачитываться многие поколения. Высокое мастерство Ибн Сины, освещение больших кардинальных философских вопросов дали повести силу не только на много столетий пережить своего создателя, но и отразиться в книгах более поздних авторов.
До наших дней дошел роман Ибн Туфейля «Хай, сын Якзана», в основной своей мысли повторяющий повесть Ибн Сины.
«Божественная комедия» Данте тоже в какой-то степени испытала влияние произведения Абу-Али.
В построении своем она повторяет его художественную манеру. Как старик Хай сопровождает Ибн Сину в его странствиях по вселенной и показывает ему великое и малое, так же Виргилий идет рядом с Данте по кругам ада, чистилища, рая.
День за днем проходили месяцы, и ни один звук внешнего мира не доходил до Абу-Али. Но нет покоя в маленьких феодальных владениях, затерянных среди земель могущественных соседей, и нет прочности в тронах их правителей!
Как-то утром комендант сообщил ученому, что, очевидно, где-то поблизости начиналась война: хамаданские солдаты сегодня ночью разбили лагерь под стенами крепости, а на рассвете двинулись дальше, в сторону Исфагана. Абу-Али понял, что это первая весть о близкой свободе.
Предчувствие его было правильным. Не прошло и недели, как крепость Фардджан, где Ибн Сина доживал четвертый месяц, оказалась приютом самых знатных людей Хамадана. Исфаганский правитель Ала-уд-Давла, тот самый, с которым переписывался Абу-Али, в несколько дней выиграв войну, вошел в Хамадан, а бежавший оттуда Сама-уд-Давла и его опекун Тадж-ул-Мулк с придворными укрылись в крепости.
Правители страны и заключенный ими в тюрьму узник оказались в равном положении.
Тадж-ул-Мулк сразу же сообразил, что хорошее отношение исфаганского эмира Ала-уд-Давла к Абу-Али может помочь побежденному правителю Хамадана в предстоящих переговорах с победителем.
— Я надеюсь, достопочтенный Абу-Али, что к тебе относились с полагающимся почтением? Надеюсь, что ты не нуждался здесь ни в чем? — обратился Тадж-ул-Мулк к ученому, сияя одной из своих обворожительнейших улыбок. — Мы хотели найти тебе убежище, где никто не мог бы тебя тронуть пальцем. Мне так памятно нападение на твой дом взбунтовавшейся черни!
Бывший казначей прошел в свое помещение, не дожидаясь ответа ученого, но Абу-Али понял, что с этих пор должен считать свое пребывание в крепости не заключением, а заботой о сохранении его жизни, проявленной повелителем.
Делать было нечего, приходилось терпеть ту паутину коварства, которую неустанно плел лукавый Тадж-ул-Мулк, тем более что Абу-Али не в силах был в чем-нибудь помешать ему.
Во время мирных переговоров Абу-Али виделся с повелителем Исфагана только во дворце, в присутствии множества людей. Тадж-ул-Мулк сделал все, чтобы не допустить их встречи с глазу на глаз. Однако знаки уважения, проявленные победителем по отношению к ученому, показали всю бесполезность ухищрений бывшего казначея.
Через доверенного человека исфаганский эмир передал Абу-Али несколько приветственных слов и просьбу подождать его возвращения из похода на соседние владения, когда он сможет, наконец, с честью принять у себя дорогого гостя.
Благоволение Ала-уд-Давла к ученому было отмечено в придворном мире Хамадана.
Из заключения Абу-Али привез не только повесть «О Хайе, сыне Якзана». Он почти дописал весь «Канон врачебной науки», который разрастался в очень большую работу, едва укладывавшуюся в пять книг, затем окончил «Книгу исцеления» и трактат «О правильном пути».
Преданный Абдул-Вахид и остальные ученики Абу-Али, с нетерпением ожидавшие его возвращения, немедленно взялись за переписку его трудов.
Глава 5
Тадж-ул-Мулк предложил Абу-Али снова занять тот же дом, из которого год назад его первый раз уводили в тюрьму наемники правителя. Дом с тех пор стоял необитаемым, а ученый продолжал жить у друзей, не торопясь возвращаться назад к разграбленному очагу. Но в чужом жилище работалось не так плодотворно, как к этому привык Ибн Сина. Абдул-Вахид замечал это и давно хотел привести в Порядок дом, полученный Ибн Синой, да все не мог подобрать себе подходящих помощников.
Когда Абдул-Вахид впервые вошел в это полуразрушенное строение, когда-то полное жизни, труда и книг, вид его надорвал ему сердце. Он был потрясен этими руинами. Солдаты правителя, не то под влиянием вина, запасы которого они нашли в подвалах, не то руководимые чьей-то злой волей, свирепо разгромили дом. Мало того, что все бывшее на виду оказалось либо расхищенным, либо уничтоженным, но даже стены во многих местах были разломаны, полы подняты, потолки закопчены. Видно было, что тут искали каких-то сокровищ. Не находя их в одном месте, продолжали поиски в другом. В сознании этих жалких бродяг твердо угнездилась мысль, что везир должен быть богачом.
«Как прав учитель, когда он говорит, что миром сейчас правят тирания, хищения и кровь, — подумал Абдул-Вахид грустно. — Что другое могло толкнуть людей на такой разгром имущества честного и благородного ученого, никогда и никому не сделавшего зла!»
Добрые друзья Абу-Али, его брат Махмуд, оставшийся жить в Хамадане, и ученики пришли на помощь и общими усилиями восстановили дом.
Абдул-Вахид радовался каждой отделанной комнате, каждому «повешенному ковру. Все дальше уходило то гнетущее чувство, которое он испытал, когда впервые переступил порог разграбленного жилища.
Но самым хорошим был день, когда, наконец, внесли в дом те мешки с книгами и рукописями ученого, которые в свое время так торопливо набивали Абдул-Вахид со слугами, спасая труды Ибн Сины от мятежников.
Трое носильщиков, сопровождавших слугу Ибн Сины, осторожно опустили на пол свою ношу и приостановились, стирая крупные капли пота с изнуренных лиц.
Слуга, сняв пояс и вытащив из него кошелек, отсчитывал в углу мелкие медные монеты, раскладывая их на три стопки. Абдул-Вахид и младший из учеников, Бахманьяр, развязывали мешки, высыпая их содержимое прямо на ковер.
— Подумай-ка, книги! — воскликнул один из носильщиков. — А я-то думал, что за тяжесть, вроде бы камни, а тронешь рукой — шелестят. Это, наверное, все кораны… Твой хозяин имам, что ли? — обратился он к слуге.
— Угу… — неопределенно промычал тот, продолжая свои подсчеты.
— Да, — заметил другой, — имамам не плохо живется. Правду говорят люди, у них ковры густые, а животы тугие…
Легкий небольшой свиток свалился с груды книг и бумаг, когда ученики вытрясли последний мешок, и подкатился к ногам старого носильщика, который все еще никак не мог отдышаться и тяжело, хрипло кашлял. Трясущимися руками поднял он бумагу и медленно развернул ее, прежде чем бросить в общую кучу. С бумаги глянуло на старика тонкое горбоносое лицо Абу-Али, нарисованное газнийским живописцем.
— Посмотрите, друзья, — хрипло воскликнул старик, — а ведь это, пожалуй, наш бедняга доктор! Не аллах ли запечатлел его лик!
Носильщики столпились около товарища, испуганно разглядывая портрет. Простые люди не только не видывали никогда изображений человека — они не знали даже того, как это могло быть сделано. Трепетными руками они касались свитка, недоумевая, благодать ли это аллаха, или дьявольское наваждение.
— Помоложе он тут немного, — смущенно заметил тот носильщик, что жаловался на тяжесть книг. — А все такой же, каким был у нас… Твой хозяин небось тоже его гибели помог! — крикнул он слуге. — Наши муллы и имамы его терпеть не могли… Так и выслеживали, к чему бы придраться!
— Ну и как, выследили? — вмешался в разговор заинтересованный Абдул-Вахид.
— Да по-разному говорят… — осторожно ответил за всех старик. — Никто толком не знает, как это вышло. Только известно, что сгубили его злые люди. Не к кому теперь податься простому человеку… — Старик держал в дрожащих руках развернутый свиток, и лицо его кривилось гримасой горечи и боли.
— Он вылечил мою дочь, — тихо сказал один из носильщиков.
— Может быть, и я не кашлял бы так, когда бы-доктор был жив… — заметил старик, вздохнув.
— А разве доктор умер? — спросил ученик, помогавший Абдул-Вахиду.
— Как же, — грустно ответил кто-то. — Разве вы не слыхали? Весь Хамадан говорил о том, как наш покойный правитель замуровал его живого в каменный мешок… Сколько у нас слез пролили!
— Э, братцы, — весело воскликнул слуга, не обращая внимания на знаки Абдул-Вахида, которому хотелось дослушать до конца историю гибели учителя, — не слушайте базарной болтовни! Скоро вы опять увидите вашего друга! Жив он и даже здоров!..
От неожиданности старик выронил портрет, и тот, снова свернувшись в свиток, покатился по полу.
Носильщики уставились на слугу. Глаза их были красноречивее всяких слов. И слуга прекрасно все понял.
— Жив! Говорю вам, жив! Посидел в крепости, помучился там, но все же его выпустили.
— А ты не врешь? — недоверчиво прошептал старый носильщик. — Не утешай! Нам таких утешений не надо…
— Врать мне не приходится. Ваш доктор — мой хозяин… Вот переселимся сюда, опять к нему ходить начнут. Можете и вы, заглянуть, если дело будет. А пока что, получайте ваши денежки…
Слуга протягивал носильщикам деньги, но те, не принимая их, глядели на него повеселевшими глазами.,
— Господин, — умоляюще обратился старик к Абдул-Вахиду, — ты-то скажи нам, не обманывает нас этот парень?..
Абдул-Вахид подтвердил слова слуги.
Носильщики вышли из дому, оживленно переговариваясь.
Раскладывая по полкам книги и рукописи, Абдул-Вахид то и дело отрывался от этого занятия, чтобы прочесть страничку наудачу раскрытой книги или перелистать рукопись, только что собранную из отдельных разрозненных листков, в спешке попавших в разные мешки.
— Каких огромных и разнообразных знаний человек наш учитель, — заметил он товарищу, рассматривая каллиграфически переписанный том. — Только что я собирал листы трактата о сердечных болезнях, а сейчас у меня в руках «Книга споров». Ты вынул «Книгу по географии о государствах и краях земли», а под ногами у тебя я вижу листы трактата «Об углах». Ты погляди на эти полки, которые мы почти заполнили! Сколько мыслей вложено в каждую книгу и сколько надо познать, чтобы осуществить такой труд!
Бахманьяр подошел к полке и принялся разглядывать стоящие рядами книги
— Вот его «Универсальная астрономия», о которой он говорил нам на занятиях, вот два тома «Книги о благодеянии и зле», а подле нее «Введение в музыкальное искусство», — показывал ему Абдул-Вахид. — А вот трактаты, которые с радостью бы сожгли многие лжеученые.
Он опустился на ковер и разложил прямо перед собой мятые листы рукописи, только что вытащенные из мешков.
— Один из чих опровергает звездочетов и астрологов, а во втором учитель осмеивает веру в талисманы, амулеты, заговоры, колдовство. Он пишет, — Абдул-Вахид тревожно огляделся кругом, но, убедившись, что никого чужого нет, продолжал — «Пророчества, столь распространенные в среде мусульманских святых и духовенства, вызываются не чем иным, как душевными заболеваниями, и не имеют в себе ничего божественного… «Неудивительно, что, высказывая подобные мысли, нашему учителю приходится писать такие предисловия, как в послании «О душе»: «Я тайны открыл, чтобы поучить моих наиболее близких учеников… Но я запрещаю моим друзьям и моим ученикам, которые признали бы мое учение, сообщать мои мысли людям не зрелым, а также хранить рукопись в ненадежном месте…» Ахмад! — окликнул слугу Абдул-Вахид. — Смотри-ка, я кладу все это сюда! В случае чего, убирай эту пачку рукописей в первую очередь…
Книг было очень много. Уже заняты были все полки, а еще оставался один большой неопорожненный мешок. Абдул-Вахид развязал его и извлек на свет пухлые томики в сафьяновых переплетах.
— А это что? — спросил, наклоняясь над книгами, Бахманьяр.
— «Канон врачебной науки» — самая большая работа учителя, — ответил Абдул-Вахид и принялся перелистывать страницы.
Почти все эти книги были неоднократно им переписаны, и потому, что бы ни открыл он, все было ему знакомо и близко. Но юный ученик Ибн Сины не был еще знаком с этой работой, так же как и мы. Поэтому неплохо бы и нам вместе с Бахманьяром познакомиться с этим трудом Абу-Али, ставшим классическим на многие века, воспитавшим многие и многие поколения врачей не только на Востоке, но и на Западе.
Если мы откроем первую страницу первого тома «Канона врачебной науки», то прежде всего удивимся тому, что там нет восхваления небесного владыки, как нет посвящения земному, что было обязательным в те далекие времена, когда Абу-Али писал свою работу. Ученый начинает прямо и решительно: «Я утверждаю: медицина — наука, познающая состояние тела человека, поскольку оно здорово или утратит здоровье, для того чтобы сохранить здоровье и вернуть его, если оно утрачено… Когда говорят, что в медицине есть нечто теоретическое и нечто практическое, то не следует думать, как воображают многие исследователи данного вопроса, будто этим хотят сказать, что одна часть медицины — познание, другая часть — действие. Напротив, тебе должно знать, что под этим подразумевается нечто другое. А именно: каждая из двух частей медицины — не что иное, как наука, но одна из них — это наука об основах медицины, а другая — о том, как ею заниматься».
То, что сказано здесь, — это кредо автора. Дело медицины — прежде всего уметь сохранить здоровье человека, а во-вторых, возвратить его, если оно потеряно. Обязанность врача искать причины не только болезни, но и здоровья. И практика, постоянная и систематическая, — лучший помощник медика, один из основных путей познания.
«Канон» написан тысячу лет назад врачом, лишенным множества тех вспомогательных средств диагностики, которыми вооружена медицина наших дней. Мало того, у Ибн Сины не было представления об основном факторе организма — о кровообращении. Его открыли позже, Ибн Сине же, по наследству от греков досталось учение о четырех соках — учение, которое нам кажется верхом наивности, но царившее в медицине в течение двух тысячелетий. Соки эти — кровь, флегма, желтая желчь и черная желчь. Кровь находится в артериях, флегма — в мозгу, желтая желчь — в печени, черная желчь — в селезенке.
Несмотря на то, что это учение о соках очень усложняло лечение, Ибн Сина был настолько вдумчив, настолько практика сделала его превосходным диагностом, замечательным клиницистом, что книга его во многом, даже с точки зрения сегодняшнего дня, интересна. Автор смело и последовательно проводит свою линию. Важнейшее — это опыт, личное наблюдение, не раз и не два повторенное. В основе книги, как и всей медицинской практики Ибн Сины, — трезвый реализм, наблюдение, эксперимент. Он присматривается, изучает и тогда только выносит решение точное, категорическое, твердое. И в этом решении даже теория соков не является помехой. Ибн Сина находит «путь определения болезни и метода ее излечения вопреки тем препятствиям, которые чинит врачам теория.
«Канон» — огромный по объему труд: в нем пять книг, около двухсот печатных листов.
В первой книге — теоретические основы медицинских взглядов Ибн Сины, философия медицины и отчасти — история. Он рассматривает человека от головы до пят. Здесь сжатый, но содержательный очерк анатомии человека, раскрывающий тайну Ибн Сины — подпольное анатомирование трупов. Иначе ничем нельзя объяснить точных знаний Ибн Сины. Здесь учение о соках и о различии в телосложении и конституции людей. Подробно рассматриваются причины как здоровья, так и болезней, разбираются симптомы болезней и их комбинации у различных людей. Ибн Сина не. один раз повторяет, что индивидуумы различны и к каждому надо подходить со своей меркой. Отдельный раздел в книге посвящен пульсу и моче. Уделено внимание режиму, физическим упражнениям и диететике.
Во второй книге описаны «простые» лекарства. Дано семьсот восемьдесят пять растительных, животных и минеральных средств с указанием их происхождения, способа добывания и методов приготовления и применения.
Третья книга посвящена «местным болезням». Тщательно рассматриваются болезни головы: глаз, ушей, горла, языка, носа и другие.
В четвертой — общие болезни тела. Много внимания уделено различным видам лихорадок.
Пятая — отдана описанию и способам приготовления и употребления сложных лекарств.
То, что сделал Абу-Али ибн Сина как врач, то, что нашло отражение в его «Каноне врачебной науки», — это великий научный подвиг, равного которому трудно найти. Скованный со всех сторон условностями, суевериями, предрассудками, противоречивыми знаниями, переданными ему врачами прошлого, Ибн Сина сумел сделать очень многое. Мы попробуем вспомнить хотя бы и не полностью то. чем он обогатил науку: Ибн Сина первый заподозрил, что существуют какие-то мельчайшие существа, вызывающие заболевания, портящие воду, передающие болезнь. Он первый обратил внимание на то, что пищевые вещества могут быть лекарствами. Что точно так же могут быть заменителями лекарств физические упражнения, ванны и чистота. Он поднял вопрос о физическом и нравственном воспитании детей с раннего возраста и, таким образом, оказался отцом современной педиатрии. Ибн Сина определил различие между чумой и холерой. Обратил внимание на заразительность оспы. Первый описал проказу, решительно отделив ее от «слоновости». Разграничил плеврит и воспаление легких. Подробно описал язву желудка. Нашел и определил признаки менингита. Открыл и описал прикрепление «истинных» мышц глаза и сделал еще множество открытий, применявшихся им во врачебной практике и создавших ему славу гениального врача. Все это нашло отражение в «Каноне».
То, что мы прочли на трех-четырех страницах, стоило Ибн Сине многих лет упорного труда; такой же труд должны были затрачивать его ученики, чтобы постигнуть хотя бы начала медицинских знаний.
— А знаешь ли ты взгляды нашего учителя на то, каким должен быть врач? — строго спросил Абдул-Вахид Бахманьяра.
И на отрицательный ответ того заметил:
— Шейх не раз повторял нам, что человек, посвятивший себя врачеванию, должен быть добр, прост, бескорыстен, честен, правдив. Внешний вид его должен быть исполнен достоинства; речь немногословна; взор прямой и открытый; одежды безукоризненной чистоты, благоуханны, но скромны. Весь облик его должен внушать доверие и симпатию. Сердечность врача является одним из средств лечения…
Пока Абдул-Вахид бегло знакомил Бахманьяра со взглядами учителя на облик врача и «Каноном», расставляя его тома на полке, слуга принес еще несколько книг, места которым не нашлось. Абдул-Вахид раскрыл первую поданную ему — это была «Книга исцеления». Он улыбнулся ей, как старой знакомой. Она столько раз была переписана его рукой, что он знал ее почти что дословно, и все же с удовольствием прочел первые бросившиеся в глаза строки:
«Следует, чтобы мы приступили к изучению естественной истории. Здесь мы изберем тот способ, по которому прошла философия последователей школы Аристотеля, и употребим усилия в трудном вопросе. Мы видели многих людей науки, которые, когда трактуют о делах неважных и о вопросах, правильность которых легко выясняется, тратят на это все свои силы, приводя разные доводы и другие средства исследования. Когда же они касаются действительно трудного вопроса и предметов, требующих продуманных доказательств, то быстро оставляют их. Мы надеемся пойти по другому пути…»
«Как последователен учитель, — подумал Абдул-Вахид, вздыхая, — он действительно никогда не идет по легкому пути, никогда не оставляет чего-то недодуманного, непознанного… Не каждый из нас способен быть его достойным учеником… Сколько раз я сам отступал перед трудностями! Сколько раз учитель сердился на меня за это, и, должно быть, только моя преданность заставляла его терпеть мое неразумие…»
На какое-то время хорошее настроение Абдул-Вахида померкло. Он разбирал книги, расставлял их молча, изредка тяжело вздыхая.
Младший ученик Абу-Али, Бахманьяр, с удивлением поглядывал на Абдул-Вахида. Мрачность была тому совсем не свойственна. Обычно он любил и поговорить и посмеяться.
А тут уже целых полчаса он молча занимается работой.
Но Бахманьяр скоро так увлекся разглядыванием рукописей, что забыл о настроении Абдул-Вахида.
— Оказывается, наш учитель пишет не только по-арабски! — воскликнул он. — Гляди-ка, здесь есть трактаты ка дари!.. Удивительно!..
— Чему ты удивляешься? — буркнул старший ученик — Дари — его родной язык. Почему же ему не писать на нем?
— Но это же не принято!
— Попробуй скажи это при шейхе! Он покажет тебе, что принято, что не принято… Он нам не раз говорил, что каждый человек должен любить и беречь свой родной язык, обогащать его… Сам он готов был бы всегда писать только на дари. Но, к сожалению, языком науки у нас является арабский. Это язык общий для ученых очень многих народностей. Для того чтобы они понимали нас, приходится пользоваться им. А о дари шейх говорит, что он — один из самых музыкальных языков мира, он словно бы приспособлен для поэзии и пения… Шейх всегда с радостью пишет на нем… У него немало книг написано на дари…
Абдул-Вахид отошел в глубину комнаты и стал там листать одну из старых работ Абу-Али — изложение «Начал геометрии Эвклида» с чертежами и рисунками.
«Это тоже для нас, учеников, составлял шейх-ур-раис, — думал он с нежностью. — Это из ранних джурджанских работ..: Он рассказывал как-то, что принялся за нее, живя у медника на базаре, после того как три дня почти ничего не ел… Но что это? — Абдул-Вахид вынул из книги несколько тоненьких листочков. — Вероятно, учитель хотел дополнить книгу…»
Он прочитал первый листок, чтобы определить, к какой главе он относится. На узкой, мелко исписанной страничке стоял заголовок:
«Жизнеописание Абу-Али Хусейна ибн Абдаллаха ибн Сины».
Удивленный Абдул-Вахид читал дальше. Он никогда не слыхал от учителя, чтобы тот вел записки о своей жизни. Но как это хорошо, как важно для учеников и для потомков! Жаль только, что все здесь так кратко изложено. Немного о детстве, об ученье, о стареньком наставнике Натили. Изложение обрывается на возвращении из Дихистана в Джурджан.
«В Джурджане ко мне присоединился Абу-Убей-ал-Джузджани. И я сочинил о своем положении касыду с таким двустишием:
Когда я стал великим, нет для меня простора.
Когда цена мне возросла где найду я спрос?..
Абдул-Вахида очень тронуло упоминание о нем. Не забыл учитель. «Он, наверное, забросил эту запись и не станет ее продолжать, но не зря он последним упомянул мое имя, — подумал Абдул-Вахид, — продолжать надо мне…»
Когда, наконец, разборка подходит к концу и комната постепенно приобретает все более аккуратный вид, усталый Абдул-Вахид, присев на край маленького столика, говорит Бахманьяру:
— Все эти полки заняты уже переписанными книгами нашего учителя, а все нижние — рукописями его трактатов. Когда посмотришь на такое богатство мыслей и чувств, на такую отдачу всех своих сил и знаний, чувствуешь, какой великий человек Абу-Али! Я не верю, что его труды когда-нибудь умрут! Пройдет сто лет, пятьсот, тысяча, и все равно люди будут помнить его, учиться у него… Река науки, которая сейчас течет только для избранных, разольется со временем по всему миру, и в самых далеких уголках света будут знать о нашем учителе, так же как будут знать обо всех могучих умах человечества!..
— Это ты, Абдул-Вахид, рассуждаешь здесь о человечестве? — послышался веселый голос Абу-Али, и он, улыбаясь, остановился на пороге комнаты. — Вы, наверное, очень устали, мои мальчики? — спросил он, подходя к ученикам. — Опять вы приготовили мне дворец, хотя я рад был бы и простой хижине… Ученый должен быть скромным… Знаешь, Абдул-Вахид, я нынче получил подарок, о котором давно мечтал.
— Подарок?
— Живой подарок! — Абу-Али посмеивался, глядя на недоумевающее лицо ученика.
Красивые темно-серые глаза ученого щурились, на висках довольно явственно выступали тонкие стрелки морщинок.
— Живой подарок… Ты слышишь, он воет, этот подарок?..
— Неужели волк?
— Да. Ловчий самого эмира позаботился о том, чтобы доставить самого крупного и здорового зверя. Теперь-то мы сможем поставить опыт…
Ибн Сина был доволен. Давно задуманный эксперимент принимал реальные очертания.
— Ахмад! — обратился ученый к слуге. — Завтра утром разыщи мне на базаре двух молодых, здоровых баранов. А вечером приведи хорошего плотника…
Ибн Сина в сопровождении Абдул-Вахида вышел в сад, окружавший дом. Сад был обширен, зелен и огорожен надежным забором. Абу-Али обошел его весь и наметил, где поставить клетки.
Давно, еще живя в Джурджане над мастерской медника, Ибн Сина обратил внимание на то, что шум, даже когда его не замечаешь в пылу работы, тяжело действует на мозг человека. После этого ему не раз приходилось самому или у своих больных сталкиваться с действием раздражителей. Те или иные впечатления тягостно влияли сначала на работоспособность, затем на настроение и в конце концов на здоровье. Точно он все еще не мог установить, что именно поражается раздражителями — мозг или нервы.
Сейчас он надеялся кое-что познать на опыте.
Через два дня в саду Ибн Сины можно было наблюдать такую картину. В одном углу стояли рядом две клетки; в одной метался огромный серый волк. Сильными лапами матерый хищник старался согнуть прутья решетки и успокаивался только тогда, когда ему бросали кровавые мясные лохмотья или полу-ободранные кости. В соседней — боязливо жался к стенам кудрявый упитанный барашек. В другом конце сада, куда не мог донестись даже запах хищника, тоже в клетке, блаженно пережевывал свежую траву второй баран.
Волк не мог дотянуться до своего соседа — барана, а тот даже не мог видеть хищника, и все же он не жил, а трепетал. Сначала он шарахался от каждого шума, забивался в угол, потом почти отказался от пищи и только жадно пил воду, затем и вода перестала его притягивать. Прошло всего несколько дней, а барашек уже не мог стоять на ногах и весь трясся как в лихорадке. Если бы Абу-Али не прекратил опыта, гибель барана была бы неизбежна И в это же время его товарищ, находившийся в одинаковых с ним условиях, но не имевший страшного соседа, толстел, здоровел и рос.
— Я думаю, никто из нас не считает барана существом мыслящим, — заметил Абу-Али в тот день, когда поручил Абдул-Вахиду перевести подопытное животное подальше от волка. — Очевидно, не мозг, а какие-то нервные центры в мозгу, общие и для человека и для животного, реагируют на раздражителя…
Расследованию причин поведения подопытного животного был посвящен один из последних уроков Ибн Сины в Хамадане.
Как ни любезны были к ученому Сама-уд-Давла и Тадж-ул-Мулк, жизнь в Хамадане его все больше и больше тяготила.
Глава 6
Прошло несколько лет. Немало воды утекло по арыкам Бухары, Хорезма, Исфагана…
Абдул-Вахид сидит на коврике перед светильником, подвешенным на тонких серебряных цепочках к потолку. На ладони левой руки он держит листок бумаги и быстро водит по нему каламом. Задумавшись, он перечитывает последнюю фразу: «Так прошло некоторое время, и все это время Тадж-ул-Мулк обольщал его чудесными обещаниями. Затем шейх понял, что ему необходимо бежать в Исфаган, и он покинул Хамадан вместе со мной, своим братом и двумя слугами. Чтобы нас не узнали и не задержали, мы переоделись в бедные одежды суфиев…»
Абдул-Вахид описывает, как после тяжелого и долгого пути подъехали они, наконец, к Исфагану.
Он вспоминает, какая толпа встречала их у ворот города. Ему говорили потом, что люди собрались здесь с утра — поглядеть на великого ученого, которого давно ждали. Приветственные крики народа провожали Абу-Али до дворца, до того самого момента, когда он, бросив поводья слуге, легкой походкой прошел впереди своих спутников по коврам, раскинутым через весь двор
Дальнейшее Абдул-Вахид не берется записывать, не расспросив предварительно учителя Все это было скрыто от его глаз Ворота дворца, широко открытые перед учителем, закрылись перед его скромным учеником.
Но, как видно, внимание эмира удивило всех присутствующих. Даже царственного гостя, пожалуй, принимали бы менее сердечно. Поистине эмир превзошел себя, такую честь он оказал ученому. Да оно и неудивительно: имя шейха-ур-раиса известно по всему Востоку. До сих пор султан Махмуд считает себя униженным Ибн Синой и вместе с тем по-старому жаждет привлечь ученого к своему двору. Но Ибн Сина избрал местом своего пребывания не роскошный замок в Газне, а скромное обиталище исфаганского повелителя. Это надо ценить!
Но возраст и перенесенные испытания дают себя знать. Много чести — много усталости. А удел смертного — это труд до последнего дыхания. Без сожаления оставляет Абу-Али затянувшийся прием во дворце Ала-ул-Давла, оставляет, чтобы завтра же с утра начать привычную трудовую жизнь.
Проходит всего несколько недель, и вот уже течет эта жизнь здесь, в Исфагане, в том же озарении светильника мысли, как это было в Бухаре, Хорезме, Несе, Рее, Хамадане — везде, куда скитания забрасывали ученого.
В чуть брезжущем свете раннего утра Абу-Али встает. Слуга подает ему таз с прохладной водой Абу-Али моется, делает несколько гимнастических упражнений, одевается.
На дворе уже рассвело. Начатая рукопись и чернильница приготовлены с вечера. Впереди еще часа два до прихода учеников. А утро — самое лучшее время для работы.
За эти часы Абу-Али успевает написать целую главу. Он весел, доволен и с воодушевлением начинает беседу, лишь только сходятся ученики.
Сегодня беседа посвящена истории права, и Абу-Али вдохновенно рассказывает ученикам о греческих законах. Завтра он будет говорить с ними о музыке, а послезавтра, быть может, о звездном небе. Его система — расширять представления молодежи, заинтересовывать ее, показывать ей новое, яркое, требующее своего познания. Но в иных предметах он методичен, требователен, кропотлив.
После лекции он вместе с молодежью покидает комнаты.
У ворот дома, на полянке под тенью густых деревьев, на скамьях, на камнях и просто на земле сидят сотни людей, ожидающих его выхода.
Крестьяне, ремесленники, городская беднота, путники, пришедшие за многие десятки километров повидать шейха, — все ждут его с нетерпением. Здесь калеки и больные, но здесь же и здоровые, которым нужно не лечение, а совет или помощь. Несколько в стороне стоят люди познатнее: богатые купцы, помещики, чиновники, которым не хочется смешиваться с толпой, хотя они и знают, что Абу-Али ни для кого не делает исключения, — все, кто обращается к нему, равны для него, будь то водонос или сановник. Абу-Али в сопровождении Абдул-Вахида и двух-трех учеников обходит ожидающих. Разбитая параличом девушка, юноша с вывихнутым плечом, эпилептик, трясущаяся от старости и голода старуха, брошенный на произвол судьбы чесоточный ребенок — все находят у Абу-Али внимание и помощь.
Время приближается к полудню.
Из нижних окон дома Абу-Али, где расположены кухни, слышен стук ложек, ножей, какие-то крики. Окно внезапно открывается, и повар, огромный толстый тюрк, с большим черпаком за поясом, истошно кричит:
— Эй! Кто сегодня задумал пообедать? Подходи! Всех угощаю!
Приглашение дважды повторять не приходится. Бедняки-посетители бросаются к окнам. Каждый день в доме ученого готовят на всю эту огромную семью:
Абу-Али с учениками тоже садится обедать в тени деревьев. После обеда надо ехать во дворец к правителю Еще вчера вечером Абу-Али уведомили о том, что привезли больного родственника эмира.
Остановив свою лошадь у маленькой калитки, ведущей через дворик в жилые помещения дворца, Абу-Али уже на пороге удивлен и оглушен воем и мычаньем, несущимися из небольшого садового павильона.
— Ему кажется, о мудрейший, — торопливо объяснил кто-то из приближенных, — что он жирная, откормленная корова и вот уже который день требует от нас, чтобы мы его зарезали и съели
— Скажите ему, — немного подумав, сказал Абу-Али, — что сейчас к нему придет мясник. А мне дайте, — обращается он к слугам, — фартук и нож.
Преобразившись в мясника, Абу-Али идет в павильон. Восторженный рев встречает его появление Он всматривается в больного Гот так поглощен своей болезненной идеей, что действительно что-то коровье появилось в его печальном, унылом лице и больших темных глазах.
«Как дорого расплачиваются потомки за излишества, допущенные их предками», — грустно думает Абу-Али, но говорит громко и властно
— Свяжите его! Сейчас мы его зарежем, — с этими словами он начинает точить нож о каменный порог павильона
Больной смотрит радостно и успокоенно. Нож наточен. Абу-Али подходит к принцу и начинает его ощупывать.
— Что это за безобразие! — накидывается он на одного из придворных. — Зачем меня беспокоили! Разве можно резать такую тощую корову! Она же никуда не годится! Кто будет есть такое жесткое, нежирное мясо! Начните ее немедленно кормить, тогда я недели через две смогу ее зарезать, — и с недовольным видом Абу-Али выходит из павильона.
— Я пришлю лекарства, — говорит он родственникам больного. — Будете давать ему с едой Мы его вылечим
..Абдул-Вахид день за днем продолжал свои бесхитростные записи о жизни учителя: «..И он стал одним из приближенных и доверенных Ала-уд-Давла. Однажды вечером в присутствии Ала-уд-Давла кто-то упомянул о вреде, который приносят календари, составленные на основании старых наблюдений, и эмир повелел шейху заняться наблюдениями за звездами и выдал необходимые средства. И шейх начал заниматься этим, поручив мне изготовление нужных для этого инструментов и прием на работу знающих мастеров. И при наблюдении обнаружилось много проблем. Но делу наблюдения за звездами наносился вред обилием походов и связанных с ними помех…»
— Чем ты занимаешься, мой друг? — услышал однажды Абдул-Вахид у себя за спиной голос учителя и вздрогнул, как пойманный на месте преступления подросток.
Ибн Сина уже несколько минут как вошел в комнату и читал через плечо ученика написанное им.
— Шейх, я продолжаю описание твоей жизни, которое ты сам начал, а затем бросил, — смущенно объяснил Абдул-Вахид.
— Стоит ли тратить на это время? — На лице Ибн Сины мелькнула мягкая улыбка. — Я не пророк Мухаммед! Это его жизнь правоверные должны знать во всех подробностях. Но какой интерес увековечивать подробности жизни скромного ученого, который стоит бесконечно дальше от аллаха, чем его пророк?
— Но ведь ты сам начал… — смущенно произнес Абдул-Вахид, — я думал, ты, шейх, не будешь на меня сердиться…
Абу-Али потрепал его по плечу.
— Я начал потому, что мне захотелось вспомнить ту тропинку, по которой я шел в молодости. А тебе-то это зачем?
— Шейх! То, что ты сделал для науки и человечества, будет жить века. Быть может, через тысячу лет потомки прославят твое имя и твои дела. Они захотят знать, кто же был великий Абу-Али ибн Сина, откуда он родом, как он жил и работал, какие события были в его беспокойной жизни…
— Если это будет так, как ты говоришь, то когда-нибудь появятся люди, которые обо мне напишут на основании моих книг и трудов…
Абу-Али помолчал, вглядываясь в ровные строчки записей Абдул-Вахида, а затем заметил:
— А то, что ты пишешь о походах, — верно. Насколько больше мы могли бы сделать, когда б не отрывались от науки для самого худшего, что есть в мире, — для войны…
…И в Исфагане Абу-Али тоже вынужден был против своей воли то участвовать в походах, то давать эмиру советы, как эти кампании лучше организовать, как снарядить войско, кому поручить командование.
Иногда удавалось отговориться от сопровождения повелителя работой над пересмотром календарей, к которой Абу-Али привлек и своего ученика — сына Ала-уд-Давла. До сих пор в Исфагане показывают развалины обсерватории, сооруженной в дворцовом саду для этих занятий. Иногда Ибн Сина мотивировал свой отказ от участия в походах тем, что без него некому приглядеть за постройками медресе и «Дома излечения», которые строились по настоятельной просьбе ученого.
Оба здания были победой Ибн Сины. Школа и больница — что могло быть более необходимым народу! То, что Ала-уд-Давла пошел на такие расходы, несколько примиряло ученого с воинственными наклонностями эмира. Другие правители только воевали, не думая ни о просвещении, ни о здоровье своих подданных.
Знаменательный разговор произошел по этому поводу между повелителем Исфагана и ученым. На плане больницы, сделанном Инб Синой, было написано: «Дарил шифа» — «Дом исцеления». Ала-уд-Давла, которому проект постройки понравился, подписал его, но исправил «Дом исцеления» на «Дом болящих» и в таком виде передал Абу-Али.
— Излечатся ли наши больные или нет — неизвестно, — заметил он. — Строим же мы для больных. Такое название будет более точным. Не правда ли?
— Повелитель! В названии «Дом исцеления» заключена надежда, в названии «Дом болящих» — безнадежность. Надежда же, по моим наблюдениям, один из лучших врачей в мире. А нам хорошие врачи нужны…
Ала-уд-Давла подумал и решительным жестом зачеркнул слово «болящих».
— Если ты утверждаешь, что надежда будет излечивать наших подданных, пусть будет по-твоему…
Ала-уд-Давла был, пожалуй, наименее жестоким и наиболее просвещенным из всех иранских владык.
И все же Абу-Али постоянно возвращался все к тем же горьким мыслям о несовершенстве общественного строя, о необходимости изменений в нем. Те мысли, что он в свое время высказывал в «Книге исцеления» по вопросам структуры государства, передумывались и пересматривались им не раз.
Должно быть, именно в Исфагане Абу-Али написал свою утопически-фиософскую повесть «Ат-Тайр» («Птица»). Здесь он изображает идеальное общество птиц, живущих где-то в горах. Там все равны, свободны, обладают высокими моральными качествами, помогают друг другу и стараются никому не вредить.
— Это мечта, — заметил Абу-Али своим ученикам, прочитав им повесть. — Неисполнимая мечта…
Мечта действительно была неисполнимой. Абу-Али жаждал идеального содружества, а жизнь кругом складывалась совсем по-другому. Жестокая бессмысленность войны все время врывалась в планы и расчеты стремящегося к спокойной работе ученого.
И все же постепенно добрая воля и добрый совет Абу-Али побеждали корыстные расчеты Ала-уд-Давла.
Эмир Исфагана делал все, чтобы прославиться в качестве знатока и почитателя наук и искусств. У него находили приют скитальцы — философы, математики, медики, алхимики, астрологи, поэты, музыканты. Но выше всех почитался Абу-Али ибн Сина.
Первый из первых, шейх-ур-раис, наставник и глава ученых, так величали при дворе Ала-уд-Давла Ибн Сину. Но это первенствующее положение среди сравнительно малознающих людей совсем не льстило ученому. Постоянно вспоминал он совместную работу с Бируни в Хорезме, то недолгое время, когда рядом с ним стоял не ученик, а соратник.
Очень редко доходили до Абу-Али сведения о великом хорезмийце, еще реже его письма Уже много лет, как Бируни жил в Газне, при дворе султана Махмуда. Вызвав его для доклада о последних днях хорезмшаха Ма’муна ибн Ма’муна, султан так и не отпустил его от себя. Изредка удавалось ученым переслать друг другу свои работы. Абу-Али передал с верным человеком первые три книги «Канона», а от Бируни получил начало его замечательной работы об Индии, которую тот писал все эти годы, вынужденный участвовать в походах султана Махмуда. Бируни, единственный из свиты султана, смотрел на Индию, как на прекрасную культурную страну с народом талантливым, трудолюбивым, честным, благородным и несчастным.
Абу-Али, как никто, понимал огромную ценность этого труда, ему хотелось бы обсудить его со знающими людьми, но таких вокруг него не было. Ученики, которых он обучал, может быть, со временем оценят вклад Бируни в науку, но сейчас ум их молод и не зрел.
Но все же отсутствие сподвижника не обрекало Абу-Али на полное одиночество. С первого же дня приезда ученого в Исфаган Ала-уд-Давла отдал приказ всем ученым, законоведам, философам в пятницу ночью собираться в его дворце для чтений и диспутов. «Академия» хорезмшахов не давала покоя тщеславию исфаганского эмира. Сам он постоянно присутствовал на этих собраниях и, не стесняясь, спрашивал ученого о том, что ему оказывалось непонятным.
— Я обращаюсь к такому же эмиру, как я сам, — говорил Ала-уд-Давла, посмеиваясь — Абу-Али — повелитель ученых, как я повелитель простых смертных…
Абу-Али кланялся, слушал любезности Ала-уд-Давла, но не верил ему. Он на долгом опыте убедился, что никогда ни один эмир не откажется от своей власти над ученым, предаст его, если ему это выгодно, и возвеличит его, если это тоже окажется ему выгодным.
На одном из собраний Абу-Али прочитал выдержки из философской работы, которую он начал писать на своем родном языке дари, на том самом языке, на котором говорило все население Исфагана и его правитель. Ала-уд-Давла был польщен и обрадован. Арабский язык он знал посредственно, это затрудняло понимание им научных вопросов. А сейчас с помощью такой книги он, пожалуй, сможет понимать все тонкости разногласий в спорах, сможет и сам ввернуть кое-какие замечания.
Ну как было не ценить такого придворного! Но Абу-Али писал на дари не в угоду эмиру, а для того чтобы его труд был доступен наибольшему кругу исфаганцев, для которых книга на дари была понятнее и ближе, чем на арабском. Книгу эту Абу-Али назвал «Даниш-наме» и посвятил ее Ала-уд-Давла.
…Абу-Али перевалило уже на шестой десяток. Но он был деятелен, энергичен, работоспособен. По-прежнему принимал множество больных, преподавал, писал книги. Загруженный до предела день не мешал ему попировать ночью, а после недолгого сна снова приступить к работе. Он никогда не был ни подвижником, ни ханжой, не стал таким и в зрелые годы.
Не чужд ему был и юмор. Об одном случае «научной шутки» Ибн Сины рассказал Абдул-Вахид
Дворец Ала-уд-Давла с тех пор, как в Исфагане поселился Абу-Али, был, как мы знаем, широко открыт для местных и приезжих ученых. Однажды эмира посетил известный филолог, специалист в области арабского языка Абу-Мансур ал-Джаббан. Он знал Ибн Сину как крупнейшего ученого, но, не желая унижать себя перед ним, надменно заметил в ответ на высказанное Абу-Али мнение:
— Воистину ты философ и мудрец, но ты не начитан в языкознании, твои слова об этом неудовлетворительны…
Ибн Сина выслушал заявление Ал-Джаббана молча, но не забыл его.
В последующие три года Абу-Али много времени посвятил изучению языкознания и даже выписал — из Хорасана книгу крупнейшего арабского лексикографа Абу-Мансура ал-Азхари «Исправление языка».
За эти годы Ибн Сина стал крупным специалистом по языку, досконально изучив предмет. Практикуясь и совершенствуя свои знания, он сочинил три касыды, в которых употребил наиболее редко встречающиеся в обиходе слова, а затем написал три книги: одну в стиле Ибн Амида, считавшегося одним из лучших стилистов Востока, другую в стиле знатока словесных наук покойного везира Исфагана Ас-Сахиба и третью в стиле ученого-языковеда Ac-Саби. Переплетя все книги в один том и придав ему старый и потрепанный вид, Абу-Али уговорил эмира показать эту книгу при следующем визите Абу-Мансуру ал-Джаббану.
Ученый старик пренебрежительно принял том и с важным видом начал его перелистывать.
— Мы нашли ее в поле во время охоты, — заметил эмир. — Мне хочется, чтобы ты посмотрел и сказал, что здесь содержится.
Чем больше Ал-Джаббан листал книгу, тем в большее приходил недоумение.
Книга была написана изысканным, безупречно точным языком, но так сложно, что целый ряд выражений оставался ученому-языковеду непонятным Он мялся и смущенно мычал, не зная, как объяснить их эмиру.
А тот, ехидно улыбаясь, обратился к Ибн Сине
— Может быть, ты, дорогой Абу-Али, хотя ты, конечно, не языковед, разрешишь недоумения Абу-Мансура?
— В этом нет ничего сложного. Это такие пустяки, которые может знать каждый. Все, что ты не понял в этой книге, почтенный Абу-Мансур, упоминается в книгах по языковедению. Я могу их тебе все назвать и даже указать страницы, где находятся смущающие тебя обороты…
По смеющимся глазам Абу-Али и насмешливой улыбке эмира Абу-Мансур угадал, чем вызван этот разговор и кто автор этих изысканных и таких различных по своему стилю произведений. Хорошо еще, что он нашел в себе мужество извиниться перед Ибн Синай за прошлую грубость и зазнайство.
А Абу-Али знакомство с новой дисциплиной заставило написать замечательную работу «Язык арабов», подобной которой в этой области еще не было создано. Абдул-Вахид с грустью сообщает, что эта выдающаяся работа не дошла до читателей, погибнув в черновике.
Годы, прожитые в Исфагане, были необычайно плодотворны. О том, как умел работать Абу-Али, рассказал нам тот же Абдул-Вахид:
«Еще в Джурджане шейх написал «Малое сокращение по логике», то самое, которое он затем поместил в начале своей «Книги спасения». Один экземпляр этой работы оказался в Ширазе. Тамошние ученые прочитали ее, и у них возник ряд недоумений по рассматривавшимся в ней проблемам Они записали свои вопросы на одной стопе бумаги. Кадий в Ширазе был в числе тех ученых. Он отправил эту стопу бумаги к Абул-Касиму ал-Кирмани, другу Ибрагима ибн Баба ад-Дейлами, занимавшегося наукой о сокровенном, и присоединил к ней письмо к шейху Абул-Касиму. И то и другое он переслал с всадником, направлявшимся в Исфаган. Судья просил вручить эту стопу бумаги шейху [Абу-Али] и взять с него обещание ответить на заданные вопросы. И вот Абул-Касим пришел к шейху в жаркий день, когда бледнело солнце, и вручил ему полученное письмо и стопу бумаги с вопросами ширазских ученых. Шейх прочел письмо и вернул его Абу-л-Касиму, а стопу бумаги положил перед собой. Пока присутствовавшие разговаривали между собой, он просматривал ее, затем Абул-Касим ушел, и шейх приказал мне принести белую бумагу и нарезать из нее несколько стоп. Я приготовил для него пять стоп, каждая из которых состояла из десяти листов размером в фараонову четверть. Мы прочли вечернюю молитву, принесли свечи, и шейх распорядился принести вино Усадив меня и своего брата, он велел нам пить вино, а сам начал писать ответы на те вопросы. И он писал и пил до половины ночи, пока меня и его брата не одолел сон. Тогда он велел нам уйти. На рассвете кто-то постучал ко мне в дверь: это был посланец шейха, который просил меня прийти к нему. Я при шел к шейху и застал его на молитвенном коврике, перед ним лежало пять стоп исписанной бумаги. И он сказал: «Возьми это, отправься к шейху Абу-л-Касиму ал-Кирмани и скажи ему, что я поспешил ответить на заданные мне вопросы, чтобы не задерживать посланного всадника». Когда я принес Абулл-Касим исписанные стопы бумаги, тот очень изумился и от правил посла, сообщив ширазским ученым об этом случае. И этот случай вошел в историю».
[53]
…Идут годы. Все больше paстёт слава Абу-Али ал-Хусейна ибн Сины Все шире расходятся по всем восточному миру его замечательные книги, воспитывающие новые поколения образованных людей. У не го есть ученики и почитатели в Багдаде, Дамаске Египте. Ученые стекаются в Исфаган со всего Сред него Востока послушать шейха-ур-раиса. Ему пишут посылают рукописи, спрашивают советов. Он приносит славу маленькой области, давшей ему приют.
Эмир Ала-уд-Давла понимал это. Ни разу hi в чем не отказав ученому, он неизменно благоволил к нему и окружал заслуженным почетом.
Но гораздо больше радовало Абу-Али другое Ала-уд-Давла постепенно начинал понимать настоящую ценность науки. Он с готовностью поддерживал начинания Абу-Али, поручал ему серьезные, большие работы, в глубине души, может быть, рассчитывая на то, что они прославят еще больше Исфаган, а заодно и его самого. Его наследник, ученик Абу-Али, участвовал во многих замыслах и работах ученого. Он занимался в лаборатории, созданной Ибн Синой, помогал ему в астрономических наблюдениях. С помощью правителя и его сына Абу-Али создал такие точные измерительные инструменты, каких не быпо ни в одной обсерватории мира.
Досаждали только походы. Абу-Али никак не мог примириться с войной, с завоеваниями, никогда не ждал от них ничего доброго. В этом он старался убедить всех правителей, с которыми сталкивался в своей жизни, но тщетно. Тем тяжелее было прерывать научную работу и сопровождать Ала-уд-Давла.
К тому же годы скитаний и напряженного труда начали сказываться на здоровье. Абу-Али было уже за пятьдесят, по утрам он видел в отполированном металле зеркала бледное, утомленное лицо с сединой на висках и отеками под глазами. Стан его понемногу тоже становился тучнее.
Иные походы, будучи навязаны обстоятельствами, приносили много испытаний. Так произошло после смерти правительницы Рея — Сайиды. Словно того и ожидал, султан Махмуд быстро подвел войска к Рею и присоединил его к своим владениям. Положение Исфагана сразу же осложнилось. Абу-Али приходилось напрягать весь свой жизненный опыт и способности, чтобы помочь Ала-уд-Давла поддерживать хорошие отношения с Масудом, сыном Махмуда, назначенным наместником Рея. И все же воинственный Масуд предпринял поход на Исфаган и занял его. Все это произошло так внезапно, что успели покинуть город только эмир и ближайшие его советники. Даже семьи их остались в Исфагане, в том числе красавица сестра самого правителя.
Ала-уд-Давла с приближенными заперся в крепости. Они сидели там, ожидая ответа от Масуда на письмо, сочиненное Абу-Али. Ученый вложил в него все свое знание человеческой души и слабостей тщеславного Масуда. В ответ Ала-уд-Давла получил сообщение, что Масуд женится на его сестре и по этому случаю возвращает ее брату исфаганский престол.
Сравнительно спокойно прошли следующие два-три года. Но вот в Исфаган пришли вести о смерти султана Махмуда. Кончина султана, постоянно стремившегося быть покровителем Ибн Сины и так осложнявшего его жизнь, однако, совсем не обрело вала ни правительство Исфагана, ни самого Абу-Али Она только внесла лишние беспокойства. Масуд на следовал отцу и становился султаном Газны, в наместником Рея назначили Абу-Сахля Хорасанского, дурного соседа, более заинтересованного в завоевании Исфагана, чем в поддержании с ним добрых отношений.
Все чаще происходили стычки исфаганских войск с газнийскими, пока, наконец, войска Сахля не ворвались в город.
Смятение и ужас охватили исфаганцев. Никем не сдерживаемые гулямы жгли дома, грабили жителей, растаскивали лавки, громили базары Приближенные эмира и богачи скрылись из города, имущество и попало в руки победителей
Через некоторое время, оправившись от первого испуга, исфаганские войска внезапным ударом выбили противника из города и из страны. Исфаган был очищен от врагов, он мог приступить к своему вое становлению. Но какое бедствие испытал народ! Как разорены были жители!
Дом Абу-Али разграблен так же, как и другие Все имущество расхищено Но главное — погибли книги, рукописи, которых никому и никогда не по вторить.
На этот раз беда была непоправимой
Ученый подошел к своему дому. Он медленно во шел в двери, обошел одну за другой все комнаты Занавеси и ковры содраны, стенная живопись закопчена до неузнаваемости, на полу грязь, сено, камни В углу валяется один из сундуков, где хранились книги, он открыт и сломан. Искорежены и полки, где лежали написанные им книги и трактаты Абу-Али сгорбившись, как старик, стоит у притолоки своей рабочей комнаты. У него еще таилась какая-то надежда, что он найдет хотя бы отдельные листы последней своей работы, в которую им вложены все силы его зрелого, умудренного годами и опытом ума, — «Китаб-ул-инсаф» — «Книги справедливости» Но ничего нет. Плоды упорного труда исчезли. Только легкий ветер гонит по двору обгорелые обрывки бумаги.
Постарев сразу на десять лет, выходит Абу-Али из дому. Никакие слова сочувствия, которые пытается сказать ему Абдул-Вахид, не могут сгладить утрату. Слишком много души было отдано работе над той последней рукописью.
Опять это щемящее чувство одиночества. Абу-Али недоумевает — откуда оно? Разве не окружен он всегда людьми? Разве нет у него преданных друзей, любящих учеников? Разве это не восполняет всех утрат имущества, даже, наконец, рукописей? Внезапная мысль озаряет глубины мозга. Он слишком далеко ушел вперед от своего времени. Рядом с ним мало людей, которые приняли бы из его рук горящий факел знания и продолжали бы освещать путь следующим поколениям. Ученики, как ни старался он поднять их, растормошить, окрылить, далеко не все оправдали его надежды. Хорошие, способные, честные люди, они, конечно, будут делать все, что могут, но у большинства возможности ограничены. А врагов кругом множество, не сломятся ли они? Это он шагал вперед, не оглядываясь, все вперед и вперед. Чалмоносцы с их невежественным теологическим бредом, суфии с их непротивлением, ханжи с изуверским мракобесием, лжеученые, астрологи, алхимики, маги, гадатели, чудотворцы — все они сплотились против него, чтобы вырвать из рук и затушить огонь, который должен гореть, освещая путь человечеству. Но он крепко держит его, у него не вырвать, а вот удержат ли ученики?! Все враги, как совы, боятся света и жаждут тьмы. Его смерть, как бы она не стала их победой!.
Мысль о смерти последнее время почему-то все чаще и чаще приходит к Ибн Сине. Но он гонит ее. Нет, он еще крепок, он еще стойко сопротивляется болезням.
Все сегодняшние горестные мысли уступают одной — Абу-Али вспоминает, что гибель его произведений не так уж страшна: все им написанное распространено в десятках, а то и в сотнях экземпляров по всему Востоку. Окончательно погибла только «Книга справедливости», но и ее он помнит наизусть Может быть, когда-нибудь можно будет ее восстановить Лишь бы хватило здоровья.
Абу-Али не зря задумывается о здоровье Ело не когда крепкий организм уже не тот
Вот и сегодня с самого утра Абу-Али чувствует себя плохо. Боли в желудке и одышка.
«Годы дают себя знать! Пятьдесят шесть лет — неужели это уже старость? — думает он грустно — Так мало сделано и гак много задумано, что не хочется даже верить, что тебя может сторожить смерть!»
Словно в подтверждение его мыслей, снова начинаются резкие колющие боли.
Грелки, припарки — все это делает ему молодой старательный врач Но около ученого нет Абдул-Вахида — он уехал в поход с повелителем Исфагана А тут, как на грех, гонец привез приказ эмира Ала уд-Давла выезжать к нему в Айзедж.
Закрыв глаза, Абу-Али вспоминает лекарства, которые могут ему помочь. И приступает к лечению сам.
Через четыре-пять дней Ибн Сина поправляется настолько, что выезжает на зов эмира. Однако в дороге его сваливает новый припадок, настолько сильный, что у него уже не хватает сил следить за тем, как и чем его лечат. А врач, случайный дорожный спутник Ибн Сины, вводит в желудок ученого вдвое больше семян сельдерея, чем нужно, и еще усиливает этим кишечные изъязвления.
Так странно представить себе вечно деятельного Абу-Али беспомощно лежащим в маленькой низенькой комнатенке случайного караван-сарая. Он, всю жизнь делавший столько добра, такой отзывчивый к другим, лежит в страшных мучениях среди чужих, равнодушных людей Как печально сложилась жизнь! Ученики либо уехали из Исфагана, либо находятся сейчас в походе вместе с эмиром, брат Махмуд — в Хамадане
Абу-Али делается все хуже. Боли усиливаются.
— Надо дать ему опий, — говорит врач одному из слуг и лениво капает в чашу густую черную жид кость — Десять или пятнадцать капель — это не важно, — замечает он и, передав сосуд слуге, выходит из комнаты.
Однако силы больного еще не сломлены. Они кое-как справляются даже с гнусной небрежностью лекарей. Наконец преданный слуга самовольно увозит Абу-Али в Исфаган.
Вернувшийся из похода Ала-уд-Давла застает ученого лежащим в постели, но по-прежнему деятельным и погруженным в научные работы.
С повелителем вернулся и Абдул-Вахид. Абу-Али как будто бы начинает понемногу выздоравливать Во всяком случае, когда Ала-уд-Давла собрался в начале лета в захваченный им Хамадан, Абу-Али едет его сопровождать. Но опять по дороге его укладывает в постель припадок желудочных колик. Той самой болезни, о которой он написал большую работу.
Прекрасным летним утром въехал в Хамадан победитель Ала-уд-Давла в сопровождении великолепной свиты А вечером, когда все улицы города были залиты светом костров, факелов, плошек с маслом, когда ревели в честь завоевателя карнаи, четверо рабов внесли в город паланкин с безнадежно больным ученым.
Проститься с умирающим пришли все, кто его знал в Хамадане Абу-Али сделал последние распоряжения, приказал отпустить своих рабов, наградив их Имущество свое просил раздать беднякам.
— Поторопитесь выполнить мои распоряжения, — еле слышно говорил он. — Я хочу умереть нищим и свободным…
— Что приготовить для тебя, шейх? — в отчаянии спрашивает Абдул-Вахид, все еще не теряющий веры во всесилие врачебного искусства своего учителя.
Но ученый лишь слабо машет рукой.
Потом, собравшись с силами, произносит шепотом, с легкой усмешкой на худом, обтянувшемся лице:
От праха черного и до небесных тел
Я тайны разгадал мудрейших слов и дел.
Коварства я избег, распутал все узлы,
Лишь узел смерти я распутать не сумел…[54]
Это были последние слова Абу-Али ал-Хусейна ибн Абдаллаха ибн Сины, ставшего известным во всем мире под именем Авиценны.