Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Марина Цветаева

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК И ТЕТРАДЕЙ

АЛЯ

(Записи о моей первой дочери)

Ах, несмотря на гаданья друзей,

Будущее непроглядно!

— В платьице твой вероломный Тезей,

Маленькая Ариадна!

МЦ

Коктебель. 5-го мая 1913 г., воскресенье.

(День нашей встречи с Сережей. — Коктебель, 5-го мая 1911 г., — 2 года!)

Ревность. — С этого чуждого и прекрасного слова я начинаю эту тетрадь.

Сейчас Лиля — или Аля — или я сама — довела себя почти до слез.

— Аля! Тебе один год, мне — двадцать один.

Ты все время повторяешь: «Лиля, Лиля, Лиля», даже сейчас, когда я пишу.

Я этим оскорблена в своей гордости, я забываю, что ты еще не знаешь и еще долго не будешь знать, — кто я. Я молчу, я даже не смотрю на тебя и чувствую, что в первый раз — ревную.

Это — смесь гордости, оскорбленного самолюбия, горечи, мнимого безразличия и глубочайшего возмущения.

— Чтобы понять всю необычайность для меня этого чувства, нужно было бы знать меня — лично — до 30-го сентября 1913 г.

Ялта, 30-го сентября 1913 г., понедельник.

Аля — Ариадна Эфрон — родилась 5-го сентября 1912 г. в половину шестого утра, под звон колоколов.



Девочка! — Царица бала,
Или схимница, — Бог весть!
— Сколько времени? — Светало.
Кто-то мне ответил: — Шесть.


Чтобы тихая в печали,
Чтобы нежная росла, —
Девочку мою встречали
Ранние колокола.



Я назвала ее Ариадной, вопреки Сереже, который любит русские имена, папе, который любит имена простые («Ну, Катя, ну. Маша, — это я понимаю! А зачем Ариадна?»), друзьям, которые находят, что это «салонно».

Семи лет от роду я написала драму, где героиню звали Антрилией. — От Антрилии до Ариадны, —

Назвала от романтизма и высокомерия, которые руководят всей моей жизнью.

— Ариадна. — Ведь это ответственно! —

— Именно потому. —

Алиной главной, настоящей и последней кормилицей (у нее их было пять) — была Груша, 20-тилетняя красивая крестьянка Рязанской губ<ернии>, замужняя, разошедшаяся с мужем.

Круглое лицо, ослепительные сияющие зеленые деревенские глаза, прямой нос, сверкающая улыбка, золотистые две косы, — веселье, задор, лукавство, — Ева!

И безумная, бессмысленная, безудержная — первородная — ложь.

Обокрав весной весь дом и оставленная мной в кормилицах, она, приехав в Коктебель — было очень холодно, безумные ветра, начало весны, — она писала домой родителям:

«Дорогие мои родители! И куда меня завезли! Кормлю ребенка, а сама нож держу. Здесь все с ножами. На берегу моря сидят разные народы: турки, татары, магры» (очевидно, смесь негра и мавра!).

— Барыня, какие еще народы бывают?

— Французы, Груша!

«…турки, татары, магры и французы и пьют кофий. А сами нож держат. Виноград поспел, — сладкий. Вчера я была в Старом Иерусалиме, поклонялась гробу Господню…»

— Груша, зачем вы все это пишете?

— А чтобы жалели, барыня, и завидовали!

В Коктебеле ее все любили. Она работала, как вол, веселилась, как целый табун. Знала все старинные песни, — свадебные, хороводные, заупокойные. Чудно танцевала русскую. По вечерам она — без стыда и совести — врывалась на длинную террасу, где все сидели за чаем — человек тридцать — и всплескивая руками, притоптывая ногами, визжа, причитая, кланяясь в пояс, «величала» — кого ей вздумается.

— И Максимилиана — свет — Александровича и невесту его — которую не знаю…

И еще:



Розан мой алый,
Виноград зеленый!



Алю она страшно любила и так как была подла и ревнива, писала домой: «А девочка барыню совсем не признает, отворачивается, меня зовет „мама“. — Явная ложь, ибо Аля меня знала и любила.

Аля в то время была Wunderkind’ом[1] по уму, красоте глаз и весу. Все восхищались и завидовали. Один господин, увидев нас вместе:

прекрасного Сережу, молодую меня, похожую на мальчика, красавицу Грушу и красавицу Алю, воскликнул:

— Целый цветник! —

Мне, когда родилась Аля, не было 20-ти, Сереже — 19-ти. С Алей вместе подрастал котенок — серый, дымчатый — Кусака. Рос он у меня за матроской и в Алиной кровати. Груша отцеживала ему своего молока, и вырос он почти человеком. Это была моя великая кошачья любовь.

Его шкурка до сих пор висит у меня на стене — ковриком.

Макс Волошин о Груше и Але сказал однажды так:

— У нее пьяное молоко, и Аля навсегда будет пьяной.

Груша ушла от меня, когда Але был год. Ее выслала из Ялты полиция — ждали Царя и очищали Ялту от подозрительных личностей, а у Груши оказался подчищенный паспорт. Она вместо фамилии мужа, которого ненавидела, поставила свою, девичью.

Приехав в Москву, она заходила ко всем моим коктебельским знакомым и выпрашивала — от моего имени — деньги.

Потом я потеряла ее след.

__________

(Написано мая 1918 г., Москва)

(Выписки из дневника)

Москва, 4-го декабря 1912 г., вторник.

Завтра Але 3 месяца. У нее огромные светло-голубые глаза, темно-русые ресницы и светлые брови, маленький нос, — большое расстояние между ртом и носом, — рот, опущенный книзу, очень вырезанный; четырехугольный, крутой, нависающий лоб, большие, слегка оттопыренные уши; длинная шея (у таких маленьких это — редкость); очень большие руки с длинными пальцами, длинные и узкие ноги. Вся она длинная и скорей худенькая, — tirée en longueur.[2]

Живая, подвижная, ненавидит лежать, все время сама приподнимается, замечает присутствие человека, спит мало.

Родилась она 9-ти без четверти — фунта. 12-ти недель она весила — 13 ½ ф<унтов>.

Москва, 11-го декабря 1912 г., вторник.

Вчера Л<еня> Ц<ирес>, впервые видевший Алю, воскликнул; „Господи, да какие у нее огромные глаза! Я никогда не видел таких у маленьких детей!“

— Ура, Аля! Значит глаза — Сережины.

Москва, 12-го декабря 1912 г., среда.

Пра сегодня в первый раз видела Ариадну. „Верно, огромные у нее будут глаза!“

— Конечно, огромные!

Говорю заранее: у нее будут серые глаза и черные волосы.

[3]

Москва, 19-го дек<абря>.

У Али за последнее время очень выросли волосы. На голове уже целая легкая шерстка.

Завтра у нас крестины.

Крестной матерью Али была Елена Оттобальдовна Волошина — Пра. Крестным отцом — мой отец, И. В. Цветаев.

Пра по случаю крестин оделась по-женски, т. е. заменила шаровары — юбкой. Но шитый золотом белый кафтан остался, осталась и великолепная, напоминающая Гёте, огромная голова. Мой отец был явно смущен. Пра — как всегда — сияла решимостью,·я — как всегда — безумно боялась предстоящего торжества и благословляла небо за то, что матери на крестинах не присутствуют. Священник говорил потом Вере:

— Мать по лестницам бегает, волоса короткие, — как мальчик, а крестная мать и вовсе мужчина…

Я забыла сказать, что Аля первый год своей жизни провела на Б<ольшой> Полянке, в М<алом> Екатерининском пер<еулке>, в собственном доме, — купеческом, с мезонином, залой с аркой, садиком, мохнатым-лохматым двором и таким же мохнатым-лохматым дворовым псом, похожим на льва — Османом. Дом мы с С<ережей> купили за 18 1/2 тысяч. Османа — в придачу — за 3 р<убля>.

Эта пометка относится к маю 1918 г.

Феодосия, 12-го ноября 1913 г., вторник.

Але 5-го исполнилось 1 г<од> 2 мес<яца>.

Ее слова:

ко — кот (раньше — ки)

тетя Вава — Ваня

куда — куда

где, Лоля

мама

няня

папа

пá — упала

кá — каша

кука — кукла

нам, нá — нá

Аля

мням-ням

ми-и — милый.

Всего пока 16 сознательных слов. Изредка говорит еще „ýва“ — лёва.

У нее сейчас 11 зубов.

Она ходит одна. Побаивается, прижимает к груди обе руки. Ходит быстро, но не твердо.

В Сережиной комнате есть арка с выступами, на одном из которых сидит большой — синий с желтым — лев.

Аля проходит, держа в руке другого льва — из целлулоида.

— Аля, положи лёву к лёве! —

Она кладет маленького между лап большого и на обратном пути вновь берет его.

— Аля, дай лёву папе.

Она подходит к С<ереже> и протягивает ему льва.

— Папа! Папа! На!

— Аля, куку!

— Куку!

— Кто это сделал? Аля?

— Аля!

— Аля, дай ручку!

Дает, лукаво спрятав ее сначала за спину. Это у нее старая привычка, — еще с Коктебеля.

Она прекрасно узнает голоса и очаровательно произносит: „мама“,-то ласково, то требовательно до оглушительности. При слове „нельзя“ свирепеет мгновенно, испуская злобный, довольно отвратительный звук, — нечто среднее между „э“ и „а“ — вроде французского „in“.

Уже произносит букву „р“, — не в словах, а в отдельных звуках.

Еще одна милая недавняя привычка.

С<ережа> все гладит меня по голове, повторяя:

— Мама, это мама! Милая мама, милая, милая. Аля, погладь!

И вот недавно Аля сама начала гладить меня по волосам, приговаривая:

— Ми! Ми! — т. е. „милая, милая“.

Теперь она так гладит всех — и С<ережу>, и Волчка, и Кусаку, и няню — всех, кроме Аси, которую она злобно бьет по шляпе.

Меня она любит больше всех. Стоит мне только показаться, как она протягивает мне из кроватки обе лапы с криком: „нá!“

От меня идет только к Сереже, к няне — с злобным криком.

Купаться ненавидит, при виде волны уже начинает плакать.

Упряма, но как-то осмысленно, — и совсем не капризна.

Кота она обожает: хватает за что попало, при виде или голосе его кричит „кó“, подымает его за загривок на воздух, старается наступить. Все животные для нее — „кó“.

Сейчас она сидит у меня на коленях и дает бумажку со спичечной коробки: — нá!

Вчера вечером, когда я заходила к Редлихам за чаем для Сережи и Аси, старик Редлих сказал мне: — Хотите, я Вам скажу новость? — Какую? — Ваша дочка танцует. Ее сегодня приносила к нам на минутку Аннетта, и — представьте себе: она танцевала! Это было так трогательно!

(Сейчас она изо всех сил кричит за дверью: — Мама! Мама! Мама!)

С виду ей можно дать полтора года и больше. У нес бледное личико с не совсем еще сошедшим загаром. Глаза огромные, светло-голубые. Брови темнеют. — „У нее будут соболиные брови“, — сказала Пра, когда увидела ее после 2-х месяцев разлуки.

Волосы — по выражению Аси — пегие. На затылке русые, спереди льняные, седые, зеленоватые, — как у деревенских детей. Твердые и густые. Недавно я катала ее колясочку при луне.

О ее глазах: когда мы жили в Ялте, наша соседка по комнате, шансонетная певица, все вздыхала, глядя на Алю: — Сколько народу погибнет из-за этих глаз!

И здесь, в Феодосии, художник-анархист Prévost, француз, родившийся в Алжире, сказал мне, только что познакомившись:

— „Вчера я видел Вашу дочь. Какой прелестный ребенок! И какие у нее глаза! Сколько я ни смотрел, я никак не мог охватить их взглядом!“…

Феодосия, 18-го ноября 1913 г., понед<ельник>.

Третьего дня Аля первый раз поцеловала… кота. Это был ее самый первый поцелуй. После этого она два раза погладила себя по голове, приговаривая: — ми, ми.

Вчера я кончила ей стихи. Завтра ей год, 2 с половиной месяца. Несколько дней тому назад она определенно начала драться.

— Да, теперь она, на вопрос: — Как тебя зовут? — отвечает: Аля.



Аля! Маленькая тень
На огромном горизонте.
Тщетно говорю: „Не троньте!“
Будет день


Милый, грустный и большой, —
День, когда от жизни рядом
Вся ты оторвешься взглядом
И душой.


День, когда с пером в руке —
Ты на ласку не ответишь.
День, который ты отметишь
В дневнике.


День, когда, летя вперед
Своенравно, без запрета
С ветром в комнату войдет —
Больше ветра!


Залу, спящую на вид,
Но волнистую, как сцена,
Юность Шумана смутит
И Шопена.


Целый день настороже,
А ночами — черный кофе.
Лорда Байрона в душе
Тонкий профиль…


Метче гибкого хлыста
Остроумье наготове.
Гневно сдвинутые брови
И уста…


Прелесть двух огромных глаз,
Их угроза, их опасность.
Недоступность — гордость — страстность
В первый раз…


Благородным без границ
Станет профиль — слишком белый,
Слишком длинными — ресниц
Станут стрелы;


Слишком грустными — углы
Губ изогнутых и длинных,
И движенья рук невинных —
Слишком злы.


„Belle au bois dormant“ Перро, —
Аля! — Будет все, что было.
Так же ново и старо,
Так же мило.[4]


Будет, — сердце, не воюй,
И не возмущайтесь, нервы! —
Будет первый бал и первый
Поцелуй.


Будет „он“. (Ему сейчас
Года три или четыре.)
— Аля! Это будет в мире
В первый раз.



МЦ

Феодосия, 5-го декабря 1913 г., среда.

Сегодня Але 1 г<од> 3 мес<яца>. У нее 12 зубов (3 коренных и 1 глазной).

Новых слов не говорит, но на вопросы: где картина? конь? кроватка? глазки? рот? нос? ухо? — указывает правильно, причем ухо ищет у меня за волосами.

Вчера она, взяв в руки лист исписанной бумаги, начала что-то шептать, то удаляя его от глаз, то чуть ли не касаясь его ресницами. Это она по примеру Аннетты, читавшей перед этим вслух письмо, — „читала“. Тогда С<ережа> дал ей книгу, и она снова зашептала. С бумажкой в руках она ходила от С<ережи>ной кровати до кресла, непрерывно читая.

Еще новость: стóит мне только сказать ей „нельзя“ или просто повысить голос, как она сразу говорит: „ми“ и гладит меня по голове. Это началось третьего дня и длится до сегодняшнего вечера.

— Аля! Кто это сделал? Аля, так нельзя делать!

— Куку! Я не сдаюсь.

— Ми! Ко!

Я молчу.

Тогда она приближает лицо к моему и прижавшись лбом, медленно опускает голову, все шире и шире раскрывая глаза. Это невероятно-смешно.

Ходит она с 11 1/2 мес<яцев> и — надо признаться — плохо: стремительно и нетвердо, очень боится упасть, слишком широко расставляет ноги.

Последний раз я снимала ее 23-го ноября (1 г<од> 2 1/2 мес<яца>, — один раз с Пра и два раза одну. С Пра она похожа на куклу.

Вообще, она плохо выходит, фотография не передает голубого цвета, и чудные ее глаза пропадают.

Феодосия, Сочельник 1913 г., вторник.

Сегодня год назад у нас в Екатерининском была елка. Был папа, — его последняя елка! — Алю приносили сверху в розовом атласном конверте (у нас дома говорили — „пакет“, и наши куклы были в „пакетах“), — еще моем, дедушкином.

Еще Аля испугалась лестницы.

Сейчас я одна. С<ережа> в Москве.

Аля ходит по комнатам в красном клетчатом платьице, подарке Аси на 5-ое сент<ября>. За последнюю неделю она стала смелее ходить.

Ее новые слова:

агó — огонь

тó — что

тама — там

áпа — лапа

иди — да

не — нет

дядя Атя — Ася

нó — нос

ухяо — ухо

Как собака лает? — Ау!

Как кошка мяучит? — Мяу.

Слыша собачий лай, сразу говорит: „àу“.

Несколько дней после отъезда Сережи в больницу, я сидела с ней в его комнате, и она все время подходила к его кровати, открывала одеяло, смотрела кругом и повторяла: „Папа! Куда?“ Теперь она на вопрос: „где?“ вместо прежнего „куда“ отвечает „гама“.

Сейчас они с Аннеттой пошли к Редлихам — к<отор>ые сейчас в Москве. Там прислуга Соня украшает елку для своего мальчика Вани. — Аля зовет его Вава. —

Какая Аля будет через год? Непременно запишу в Сочельник.

Сегодня я кончила стихи „Век юный“…

— Когда промчится этот юный,

Прелестный век…

30-го мы выступаем с Асей на балу в пользу погибающих на водах.

Да! Але это будет интересно.

Когда я на втором нашем выступлении сказала перед стихами Але — „Посвящается моей дочери“ — вся зала ахнула, а кто-то восторженно крикнул: „Браво!“

Мне на вид не больше 17-ти лет.

Феодосия, 26-го декабря. 1913 г., четверг.

<1917 год>

„Все о себе, все о любви“. Да, о себе, о любви — и еще — изумительно — о серебряном голосе оленя, о неярких просторах Рязанской губернии, о смуглых главах Херсонесского храма, о красном кленовом листе, заложенном на Песни Песней, о воздухе, „подарке Божьем“… и так без конца… И есть у нее одно 8-стишие о юном Пушкине, которое покрывает все изыскания всех его биографов. Ахматова пишет о себе — о вечном. И Ахматова, не написав ни одной отвлеченно-общественной строчки, глубже всего — через описание пера на шляпе — передаст потомкам свой век… О маленькой книжке Ахматовой можно написать десять томов И ничего не прибавишь… Какой трудный и соблазнительный подарок поэтов — Анна Ахматова!

<1918 год>

О черни.

Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю: чернь.

Солдат? — Нет, сижу и пью с ними чай часами из боязни, что обидятся, если уйду.

Рабочих? — Нет, от „позвольте прикурить“ на улице, даже от чистосердечного: „товарищ“ — чуть ли не слезы на глазах.

Крестьян? — Готова с каждой бабой уйти в ее деревню — жить: с ней, с ее ребятишками, с ее коровами (лучше без мужа, мужиков боюсь!) Β главное: слушать, слушать, слушать!

Кухарок и горничных? — Но они, даже ненавидя, так хорошо рассказывают о домах, где жили: как барин газету читал: „Русское слово“, как барыня черное платье себе сшила, как барышня замуж не знала за кого идти: один дохтур был, другой военный…

Ненавижу — поняла — вот кого: толстую руку с обручальным кольцом и (в мирное время) кошелку в ней, шелковую („клеш“) юбку на жирном животе, манеру что-то высасывать в зубах, шпильки, презрение к моим серебряным кольцам (золотых-то, видно, нет!) — уничтожение всей меня — все человеческое мясо — мещанство!

__________

Большевики мне дали хороший русский язык (речь, молвь)… Очередь — вот мой Кастальский ток! Мастеровые, бабки, солдаты… Этим же даром большевикам воздам!

1-го июня 1918 г.

Аля:

— Ты сожженная какая-то.

— Я никак не могу придумать для тебя подходящего ласкательного слова. Ты на небе была и в другое тело перешла.

__________

Солдатики на Казанском вокзале.

__________

Аля: „У меня тоже есть книга. — Толстого Льва: как лев от любви задохся“.

__________

В деревне я — город, в городе — деревня. (В городе, летом, хожу без шляпы, в деревне — не хожу босиком. Распущенность.) Вернее всего — оттуда: с окраин, с застав.

__________

— Вы любите детей? — Нет. — Могла бы прибавить: „не всех, так же, как людей, таких, которые“ и т. д.

Могла бы — думая об 11-летнем мальчике Османе в Гурзуфе, о „Сердце Анни“ Бромлей, и о себе в детстве — сказать „да“.

Но зная, как другие говорят это „да“ — определенно говорю — „нет“.

__________

Не люблю (не моя стихия) детей, пластических искусств, деревенской жизни, семьи.

__________

Милый друг: Вы говорите — и Вы правы — что и желание смерти — желание страсти.

Я только переставляю.

__________

Куда пропадает Алина прекрасная душа, когда она бегает по двору с палкой, крича: Ва-ва-ва-ва!

__________

Почему я люблю веселящихся собак и не люблю (не выношу) веселящихся детей?!

Детское веселье — не звериное. Душа у животного — подарок, от ребенка (человека) я ее требую и, когда не получаю, ненавижу ребенка.

__________

Люблю (выношу) зверя в ребенке, в прыжках, движениях, криках, но когда этот зверь переходит в область слова (что уже нелепо, ибо зверь бессловесен) — получается глупость, идиотизм, отвращение.

__________

Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен.

__________

Когда Аля с детьми, она глупа, бездарна, бездушна, и я страдаю, чувствую отвращение, чуждость, никак не могу любить.

Мой сон — 9-го июня 1918 г. 1 ч. дня

Город на горе. Безумный ветер. Вот-вот дом сорвется, как уже сорвалось — сердце. Но знаю во сне, что дом не сорвется, потому что нужно, чтобы сон снился дольше.

— Просыпаюсь

Β комнате — очень женственный мальчик лет 17-ти, в военном. Говорит мне „ты“, смеется. (Он художник, большевик). „Но я не знаю, кто Вы“. — „Неужели не узнаешь? Ну, подумай!“ — Я не угадываю. — „Я отец Жана“. — „Какого Жана?“ — „Такой новый человек. Жан“.