Цветаева Анастасия
Сказ о звонаре московском
Анастасия Цветаева
Сказ о звонаре московском
\"Время раннее, для Москвы необычно тихое, безлюдное... Спасская башня...
И точно в 6 часов 00 минут 00 секунд по московскому времени, когда стрелки часов вытянулись в ровную золотую вертикаль... колокол полоснул тишину своим острым звоном... И опять... И вновь... Поют колокола. расписывая орнаментом звона первые секунды нового дня\".
Ю. В. Пухначев. \"Загадки звучащего металла\".
Пролог
В тихий вечер зимний 1927 года мы сидели за чаем у профессора Алексея Ивановича Яковлева в уютной столовой окнами на храм Христа-Спасителя. (Теперь -- место бассейна у Кропоткинских ворот.)
Алексея Ивановича я знала с детства. Ученик моего отца, тогда доцент, он бывал в нашем доме в Трехпрудном, помнил меня ребенком, и теперь, когда я, овдовев, с сыном-подростком билась за жизнь, он помогал мне с приработком. Служа в библиотеке Музея Изобразительных Искусств, я брала у Яковлева пачки библиотечных каталожных карточек, копировала их. Алексей Иванович где-то заведовал библиотечным отделом.
-- Вы не слышали известного дирижера Сараджева? Константина Соломоновича? -- спросила меня Юлечка, дочь хозяина. -- Котик -- его сын от первого брака. Звонарь. Музыканты считают его гением. Котик Сараджев! Анастасия Ивановна, он может сейчас прийти, -- чтобы вы знали. А то вы не поймете! Ведь он особенный!
Взгляд темных, больших глаз Юлечки полыхнул в волненье рассказа:
-- Котик с двух сторон из необыкновенных семей: об отце я уже сказала, у него талант по наследству: с семи лет -- композитор! А мать -- дочь Филатова, по детским болезням профессора, его имени -- московская детская клиника. Мать давно умерла, Котик еще маленьким был. Он похож на нее, хотя и на отца похож тоже: что-то восточное. Вы сами увидите! Котик заикается. Иногда -- почти чисто говорит, а иногда -- трудно! Но самое главное в нем -это гиперсинестезия слуха, -- спешила сообщить рассказчица, -- он слышит в октаве совершенно отчетливо -- 1701 звук, нарисовал нам схему. Я ее найду, покажу вам! О своих \"гармонизациях\" рояльных (он так зовет) Котик небрежно говорит. Только колокола признает! Мы на днях собираемся его слушать -пойдемте с нами?
-- А он как, аккомпанирует при церковной службе?
-- Ну да, и он сердится, что в другие часы -- нельзя... Ему мешают церковные службы. Он ведь чудной, Котик... Не понимает! В субботу пойдем, хорошо? А когда в каком-нибудь колоколе ему слышится звук слишком прекрасный, он выпускает из рук все веревки колокольные и... (слово \"падает\" пропало в звонке из передней -- длинном, настойчивом; нет, не спешном, не нервном -- настоятельном; как бы праздничном). Глава 1
Радостно, как-то торжественно,-- зная ли, что ждут, вышел из передней высокий темноволосый молодой человек в аккуратной, плотной рубашке, подпоясанной ремнем: одергивая ее (как это делают мальчики от застенчивости), но -- не так, не застенчиво, а -- в некой веселой готовности -- предстать. Карие, огромные, по-восточному длинного разреза глаза сияли блеском темным и детским по силе открытости. Голос запинался:
-- Я оп-поздал н-немм- (радостно прорвавшись) --много! Ппп-рости-те...-- кланялся, пожимая руки, смеялся.
\"Пожалуй, красив! Волосы волнистые, длиннее положенного. Царь Федор Иоаннович театральный какой-то!\" -- подумала я.
-- Мой Источник меня задержал, -- медленно, но словоохотливо пояснял нам он, улыбкой сопровождая слова, -- ему мои сестры сказали -- поздно домой прихожу.
-- Источником он отца называет, -- шепнула мне Юлечка.
Котик вдруг оживился очень:
-- Я вч-ч...-- слово не удавалось ему, -- вче-ра у Глиэра был! -- Он обвел всех нас глазами, сияющими. -- И мне выд-дадут разрешение от Наркомпроса, -- он развел руками широко и радостно, -- ск-колько н-надо мне ккколоколов, в каких н-надо тональностях! Дооборудуют мне мою звонницу! П-пожалуйста, -- он провел рукой по воздуху, как бы перечисляя нас, -п-приходите вы все!
Юлечка усаживала гостя за стол, наливала чай, придвигала хлеб, варенье.
Он ел весело, увлеченно, по-детски. Было удивительно наблюдать эту смесь горечи его от непонятости -- с радостью от колокольной победы.
Он вдруг остановил свой рассказ. Порывисто привстав, потрогал пальцем хрустальную сахарницу.
-- Уддивительно! -- вскричал он пораженно, как будто увидев друга, -тип-пичная сахарница в стиле до 112 бемолей! И он погладил ее, как гладят кота.
-- Да! -- спохватился Котик, извиняясь за то, что отвлекся, -- самое главное: я уж-же оттобрал один маленький колокол -- 1 пуд и 7 фунтов, это на весах, старых, -- вроде бы застеснялся он, -- а другой -- ну, этот побольше будет! -- Он рассмеялся -- еще не вешал его н-на весах, ну, думаю, пудов 5 будет... Вы не представляете себе, какой звук! Этто, как говорится, божественный! В груди -- холодок даже! Я -- даже боюсь... такой звук! Ну, а еще колокол -- уже неподъемный! Только несколько человек его смогут поднять! Ре-диез!
Он отрезал себе серого хлеба и намазал на него слой варенья. -- Какой хлеб вкусный! Он свежий, да? Свежий! Я, впрочем, не обедал сегодня, не было времени! Когда человек не ел долго -- так все ему вкусно кажется, да? Я -заметил...
Что-то сказала мать Юлечке, и та вышла. Но уже забыл Котик, что не обедал, плывя по волнам рассказа о наркомпросовских колоколах, и потому удивился вдруг, увидев тарелку супа в руках Юлечки. Она ставила ее на стол, придвигала, несла еще хлеба.
Котик возликовал, как дитя.
-- Этто очень хороший суп, я вижу! -- объявил он, должно быть, стыдясь, что он один из присутствующих будет есть такое! И, глубоко погрузив ложку в приправленное растительным маслом и луком кушанье, стал молча им наслаждаться.
Я рассматривала Котика со сложным чувством восхищения его талантом и жалости к его затрудненной речи.
Но мне было пора идти. Я встала тихо, боясь помешать ему. Юлечка вышла за мною в переднюю.
-- Необыкновенный, да? -- спросила она, прикрыв дверь. -- Уникальный! Вы знаете, он же другой, чем все! У него есть пассия, -- Юлечка легко употребила уже отжившее слово, видно, в их семье употребляемое. -- Она -балерина. Но это все -- платонически! Ми-Бемоль (сколько бемолей -забыла!). Он ей пишет письма, бывает у них. Понимает ли она в его колоколах -- не знаю, но он ей посвящает свои гармонизации колокольные. Вы услышите, это как целый концерт! Музыка -- удивительная! И сам он удивительный!
Серьезное, мужественное, привлекательное лицо Юлечки, обычно поражавшее волевым началом, было празднично оживлено.
-- Да, довольно потрясающее впечатление, -- ответила я, не найдя еще иного слова. -- Мне он, знаете, кого напомнил? Не знаете? Князя Мышкина!
-- Правда? Ну, это вы... Нет! Вы не думайте, он очень насмешливый: отца прозвал Источником, сестер --Преподобными... Самозащита! Озорство иногда даже! В Мышкине такого не было!
-- Сколько лет ему, Котику?
-- Двадцать семь! Жаль, что уходите.
Обледенелые ступеньки, мороз, ветер. Я иду, спрятав нос в воротник. Сын, наверное, из школы вернулся, надо идти скорее. Позади остался целый мир, волшебный и непонятный, непостижимый, но до жалобности -- реальный. До какого-то неясного стеснения в груди. Глава 2
Котик легко отозвался на приглашение -- в следующую же нашу встречу у Яковлевых. Он придет за мной в субботу перед всенощной.
Сегодня его не будет в их доме, и мне как-то грустно. Вошел в душу.
Сдав пачку каталожных карточек, я задержалась, беседуя с Юлечкой. И тут впервые увидела того, о ком только знала: отца Алексея Ивановича, и я в волнении слежу за размахом маятника жизни. Иван Яковлев. Кто не знает его на его родине! Создатель письменности чувашей, подобно герою народному проложивший людям дорогу -- на века. Но десятилетия прошли -- он живет на покое у сына, потеряв память, забыв величье свое и свой труд. Он проходит, ведомый старушкой-женой, через комнату в ванную, молчаливый, седой остов прошлого, отсутствующий...
О, это чувство, которым содрогается молодость, глядя на зрелище старости, не оно ли незримым серебряным холодком пробегает по волосам юных, подготовляя, будя прислушивание к тому, что должно прийти? Словно над бездной наклонясь, глядела я ему вслед... Труд человека жив, а человек пережил себя...
-- Но, -- скажут мне, -- передержка! Разве все доживают до возраста такой старости, до второго младенчества?
-- Да, да, -- радостно впадаю я в возражение, -- разве не было у создателя чувашской письменности седых лет творчества? Когда несогбенные еще плечи были могучи и широки? (Когда старость еще кралась к ним...) А наш Павлов, для моциона весело в восемьдесят в городки играющий? Толстой, за год до смерти скакавший верхом? Но и они ушли, а творчество их осталось!
-- Значит, в субботу за вами заходит Котик? -- сказала, выйдя за мной в переднюю, Юлечка. -- Только будьте готовы, к вечернему звону нельзя опаздывать, да и он будет уже вне себя от страха, что опоздаем! Ему -знаете, что труднее всего? Вот именно эта точность -- он бы засел на колокольню на сколько хотите часов, он уж пробовал, на него там сердились -обещает только приготовить веревки, развести их все по порядку, чтобы начать, как надо ему, -- и вдруг тронет их, и еще до начала службы раздается звон, легкий, едва слышимый... Не терпится!
Мы улыбались обе. От радости, от предвкушений? От близости к таинственному, как в детстве...
-- Вот Глиэр и хочет проверить его композиторство, -- сообщила, прощаясь, Юлечка, -- Котик ведь спорит с теми, кто уже после детства пытался его учить! \"Чему, мол, могут они научить меня, если они не слышат всех звуков? Один бемоль? Один диез? Они же глухие... Я б-ы м-о-г и-х у-ч-и-т-ь, но глухого не выучишь!\" И смеется, и потирает руки: чешутся у него -звонить!
Часа за полтора до назначенного времени меня вызвали к телефону.
-- Ввы гот-товы? -- послышался голос Котика. -- Я к ввам иду! И вот уже звонок, и гость входит в мою заставленную старой мебелью комнату.
-- Я пришел зззаранее! -- весело сообщил Котик, -- чтобы ббыла уверенность, что нне опозздаем!
Окинув блещущим взглядом стены, увешанные картинами и портретами, он пошел ходить вдоль них, сколько позволяла теснота. -- У ввас интересно, -сказал он радостно. -- Я люблю, ккогда -- так... Я нне люблю голые комнаты. Ттогда мне кажется, я -- в тюрьме! Или -- в больнице!
Он остановился перед большой фотографией моей сестры Марины.
-- Оччень четкое иззображение ми семнадцать бемолей, -- воскликнул он поглощенно. -- А этто си двенадцать диезов немного стерто.
То была старая карточка отца моего сына Андрея.
-- И снова ми семнадцать бемолей, -- перешел Котик взглядом к детской фотографии Марины и, далее, к мелкой группе, где на фоне итальянского сада, в центре группы детей, стояла десятилетняя сестра моя, в матроске, похожая на мальчика, -- тутт у вас везде отчего-то ми семнадцать бемолей минор.
Его, видно, не интересовало, что он видит того же. человека в различных возрастах, это -- не доходило.
-- И -- оппять! -- уже совсем восхищенно вскричал он, заглянув в стоящую на секретере рамку, где сестра моя, уже лет тридцати, была снята рядом с мужем и дочкой. -- Это уддивительно! Основное звучание ккомнаты!
-- А какая моя тональность? -- улыбнулась я.
-- Ми шестнадцать диезов мажор! -- Тогчас, чуть изумленно, что (спрашивают об очевидности, пояснил Котик, -- это же -- яссно...
-- Это же только вам ясно, Котик! -- отозвалась я педагогически. Он согласился, тотчас став серьезным:
-- Ну да, ну да! Эттого -- не понимают! Разумеется... И ввот я не понимаю, как можно жить и не слышать тон-нальности окружающих... в таком -ммолчанье! Наверное, этто -- трудно для человека! Не слышать! Удивительно! Я бы -- не мог! Нно -- который час? Скажите, пожалуйста? Наверное, пора!
Мы выходили в голубоватые сумерки. Мерзляковский переулок был тих. Вдруг Котик остановился, прислушиваясь.
-- Слышите? -- спросил он потрясенным голосом, и лицо его стало торжественно, -- этто колокол Вешняковский звонит! -- проговорил он счастливо, самозабвенно, -- этто хорошо, что далеко! Я один раз нне смог его вынести -- упал! Этто было давно...
Воздух был совершенно тих, никакого звона не слышалось. Без слов, одним согласным с ним волненьем, я ощутила: не \"ему кажется\", а -- \"мы не слышим...\"
Существование огромного мира звуков, нам недоступных, прошло по мне трепетом о себе заявившей реальности. Вдруг открывшейся.
Большой церковный двор в одном из замоскворецких переулков медленно наполнялся народом. Если бы взглянуть на него сверху -- обозначились бы две струи идущих: одна направлялась в храм, другая растекалась по дальнему углу двора, над которым возвышалась колокольня. И в то время как первая струя входила в двери безмолвно, вторая наполняла двор гомоном голосов. Переговаривались, то и дело взглядывая вверх, где виднелся, по временам исчезая за каменными выступами колокольни, силуэт человека в темном. Он что-то делал там, наклоняясь и выпрямляясь.
-- Готовится! -- пояснила мне Юлечка.
Среди толпы я заметила группу людей, чем-то от других отличавшихся: они держались вместе, оживленно разговаривая, было даже похоже на спор. В их внешности было что-то особенное -- некая холеность, стать, добротные шубы, щегольские меховые шапки; у двоих волосы выступали из-под меха -- длинные, почти до плеч.
-- Музыканты! -- шепнула Юлечка. -- Всегда бывают здесь, когда он играет!
Мороз пощипывал. Люди постукивали нога о ногу. Ожиданье становилось томительным. И все-таки оно взорвалось нежданно. Словно небо рухнуло! Грозовой удар! Гул -- и второй удар. Мерно, один за другим рушится музыкальный гром, и гул идет от него... И вдруг -- заголосило, залилось птичьим щебетом, заливчатым пением каких-то неведомо больших птиц, праздником колокольного ликования! Перекликанье звуков, светлых, сияющих на фоне гуда и гула! Перемежающиеся мелодии, спорящие, уступающие голоса. Это было половодье, хлынувшее, потоками заливающее окрестность... Оглушительно-нежданные сочетания, немыслимые в руках одного человека! Колокольный оркестр!..
Подняв головы, смотрели стоявшие на того, кто играл вверху, запрокинувшись,-- он, казалось, летел бы, если б не привязи языков колокольных, которые он держал в самозабвенном движении, как бы обняв распростертыми руками всю колокольню, увешанную множеством колоколов. Они, гигантские птицы, испускали медные, гулкие звоны, золотистые, серебряные крики, бившиеся о синее серебро ласточкиных голосов, наполнивших ночь небывалым костром мелодий. Вырываясь из гущ звуков, они загорались отдельными созвучиями, взлетавшими птичьими стаями, звуки -- все выше и выше наполняли небо, переполняли его. Но уже бежал по лесенке псаломщик:
-- Хватит! Больше не надо звонить!
А звонарь, должно быть, \"зашелся\", не слушает! Заканчивает свою гармонизацию...
-- Дда! -- со слезами на глазах сказал высокий длиннобородый старик,-много я звонарей на веку моем слышал, но этот... И не хватило слов! Люди спорили.
-- У него совершенно органный звук! -- говорил кто-то. -- Я ничего подобного...
-- Да нет, не орган! Понимаете, это -- оркестр какой-то!
-- Гений, конечно!
-- Так ему же Наркомпрос колоколов, говорят, навыдавал! -- пробовал \"объяснить\" какой-то голос.
-- Ну и что же? Наркомпрос, что ли, играет? Нам с тобой хоть со всего Союза колокола привези...
-- Да, много звонарей я на веку моем слышал, -- повторял, восхищаясь, длиннобородый старик, -- но этот...
Темные -- уж не глаза, а очи Юлечкины из-под пухового платка сверкали, -- похоже, что материнской гордостью.
-- Не напрасно я вас сюда привела?
Не было слов ответить!
Народ расходился. Мы ждали виновника торжества.
Он вышел к нам радостный, возбужденный.
Взгляд, которым одарила его Юлечка, был от земли оторван. Он был отражением прозвучавшего чуда. Но, увидав красные от мороза уши Котика, она вернулась к реальности.
-- Пойдемте к нам, -- сказала она просто, -- мама сейчас нас чаем напоит! И лекарство вам даст, вы же простужены... Глава 3
На другой день Котик, зайдя ко мне, поделился новостью:
-- Я был у Глиэра. Вчера! Да! -- вскрикнул он, -- он хо-хочет учить меня по всем правилам кккомпозиции! Это же совсем мне не нужно! На фортепиано! Что можно ввыразить на этой темперированной ддуре с ее несчастными нотными линейками? Ммои кколоккольные гармонизации -- разве он их не слышал? Когда уммерла моя бабушка, я упал в припадке, но когда я потом встал, я сразу сыграл новую гармонизацию, и я тут же ее записал, но запись... всегда нне то получается, онни этто не понимают!
Он сказал эти слова с такой горечью, что на лице его появилась гримаса, в миг состарившая его.
-- Я это все знал, когда начинал мои детские соччинения, я вам их покажу, когда ввы ко мне придете, -- ведь я тогда еще не встретился с кколоколами! Преппопдобные! Они же не понимают, что такое кколо-кола! Нно я обещал вам показать схему! Мой 1701-й звук! -- оживился он и попросил лист бумаги.
Пока я в кухне готовила нам ужин, разогревала чечевичную кашу и клюквенный кисель, Котик, сев на диван в моей комнате, что-то чертил и надписывал. Но я настояла, чтобы он сначала поел. Он согласился охотно. От еды лицо его порозовело, он сидел такой красивый, привлекательный, нарядный, здоровый, что странно было вспоминать его небесную музыку. Непостижимо, что за странный конгломерат этот человек! И как воспитались в нем эти свойства вносимого им веселья в его полубродяжьих -- по людям -- днях непонятого музыканта?
И вот он протягивает этот таинственный мир! Чертеж: он нарисован четко, правильными линиями и полукругами и надписан круглым детским почерком.
-- Это же совсем просто! -- пояснил Котик, -- 243 ззвучания в каждой ноте (центральная и в обе стороны от нее по 121 бемоль и 121 диез), если помножить на 7 нот октавы, -- получается 1701. Этто же ребенок поймет! Почему же онни не понимают? Онни думают, я ффантапзирую! Потому что онни -не слышат! Вы понимаете? Они не слышат, а получается, -- что я винноват!
Ему стало смешно. Он рассмеялся заливчато, и можно бы назвать его смех ребячьим -- если бы на дне его не звучала горечь и даже отчаяние. Он как-то поперхнулся им и, переставая смеяться:
-- Ввот и вся моя история! Это совсем просто! Но на рояле я же ке могу сыграть эти 243 звука, когда нна этих несчастных ччерных -- всего один диез и один несчастный бемоль... Я слышу все звуки, которых они не слышат! Нет, нет, не так! -- вдруг вскричал он просветленным, зажегшимся голосом, -- они ттоже слышат! То есть нет, они звучания не слышат. Но тто впечатление, которое получается от колоккольных гармонизаций, они его отличают, потому они и ходят слушать ммою игру в церкви святого Марона... -- Он вдруг увял. Чегопто ему не удалось договорить, ему одному понятного. -- Эттот Глиэр, он... -- Он встал. -- Ммне пора идти...
-- Котик! -- сказала я очень просительно, -- но вы все-таки можете сыграть -- на рояле? Ту рояльную гармонизацию ми бемоль минор, вашей Ми-Бемоль-Минор посвященную. Вы же играли где-то, и люди же восхищались... Мы с вами пойдем к моим друзьям -- там моя подруга, красавица, концертмейстер -- нет, это неважно! -- поспешила я, видя, как черты Котика исказились. -- Я к тому, что рояль у нее, отличный звук! И еще там -маленький мальчик, такой ребенок... даже если вы детей не любите -- то этого вы...
-- Я ддетей -- люблю, -- сказал Котик, -- дети ллучше все понимают, они просто -- понимают! Хорошо, я пойду с вами и поиграю. Но вот если бы у них были кколокола...
Адрес подруги, куда я звала Котика, я дала ему, назначив час встречи. Но, задержавшись на работе, запоздала. Меня уже ждали Котик и концертмейстер Нэй в высокой, просторной комнате большого дома окнами на Сретенский бульвар, за длинным столом, богато -- по тем временам -- накрытым. Уже накормленный вкусно и обильно, звонарь словоохотливо рассказывает:
-- В одном доме встретился я с с...с...с... -- не даются ему эти встречные! -- словом, они -- актеры! И онни уговорили мменя играть. Нет, не думайте, не по моей части (хотя и на кколоколах там тоже...) по их части, играть в театре -- Федора Иоанновича, -- был такой ццарь. Онн ттам у нних на кколоколах звонит, так я понял! И я буду этот царь в царской одежде -- и должен буду звонить на кколоколах! Что-то выдумывают? Ккакие там у них колокола? Совсем никудышные... Этто в Камергерском переулке, называется театр МХАТ.
Серые, темные, под тяжелыми веками глаза Нэй смотрят на гостя с улыбкой ласкающего внимания. От сильной близорукости она еле различает лицо гостя, но явно ощущает присутствие необычного.
Большеглазый -- глаза, как у матери, серые -- четырехлетний мальчик тоже не сводит с гостя взгляд.
А Котик уже бродит по комнате -- знакомится с новым местом. Остановился у рояля, поднял крышку. Сейчас начнет играть? Но он настойчиво ударял и ударял одну и ту же клавишу.
В комнату вошла пожилая худенькая женщина, жена художника Альтмана. Нота все длилась нетерпеливо. Нашел изъян? Что-то странное. Я подошла. Он держал палец на \"ля\".
-- Почему же она нне слышит? Я же ззову ее, -- недоуменно спросил Котик, -- она же -- \"ля\", чистая центральная нота! Поняв, я уже объясняла вошедшей:
-- Фаина Юрьевна, ваша тональность -- \"ля\"! И Константин Константинович...
-- Я сыграю гармонизацию Ми-Бемоль, -- перебил Котик. Медленно, упоенно, как-то все снизу вверх идут звуки. Коленопреклоненно -- перед недосягаемой высотой Ми-Бемоль? И все многотембровое флейтное существо рояля, все скрипичное, все вокальное и органное его звучание сплетается в новую оркестровку, вызывая колокольные голоса. Они мечутся в пределах рояльных, рождая небывалое в слухе.
Я смотрела на друзей моих: мать моей подруги, дочь ее Нэй, на их пожилую гостью -- Фаину Юрьевну, \"ля\", -- на лицах всех их, столь разных, было одно выражение: поглощенность нежданным, неповторимым! Мы присутствовали при необычайном.
Это было не подражание на рояле колоколам, как это встречается у некоторых музыкантов, -- а совсем другое: с помощью презираемых звонарем белых и черных клавиш, служащих одному диезу, одному бемолю, -- он нашел способ (не мог не найти, тосковавший по звучанию колокольному с утра до ночи) создать колокольность в клавишах!
То был вечер колокольного рояля!
Что-то вроде полузабытого сна. Сумрачные переходы, высота недомашняя, свет и тени, и гулкость органная. Мы поднимались по лестницам консерватории в рабочую комнату Котикиного Источника. Я пишу это слово с большой буквы не от себя, а невольно передавая выражение его в устах сына -- уважение, заглавность. Котик не рассказывал мне об отце, но позднее я узнала, что он нежно любил отца с тех лет, когда тот еще не был назван Источником, а был просто папа; с дней, когда жива была мать, когда он сам был кудряв и младенчествен, а отец молод и весел... Вот этими вещами, невещественными, Прошлым, в вечность ушедшей матерью, незримым еще Будущим, как в новогодних зеркалах, отраженных друг в друге, веяло на темных лестницах консерватории, которыми мы шли. Слышалось все это, как стихший звон арфы, как неслышный звук Вешняковского колокола, и вещественна была тут эта невещественность семейной трагедии... Как в старых домах, пахло в тот вечер в пути нашем, и шли мы будто не Москвой -- Петербургом гоголевских времен.
И вот, наконец, комната. Я не помню там мебели, хоть она, конечно, была. Явственней запечатлелись двери и потолок, и окна в неведомость. Был час вечерний, час отсутствии, где-то проводимого отдыха, а может, чьих-то концертов...
Котик протягивает мне альбом. Я раскрываю -- и поражаюсь: лет десяти сидит у рояля мальчик; темные волнистые волосы завладели лбом и щеками, а из-под них глаза смотрят в душу мою. В них -- отрешенность, мечтательность. Несмотря на нарядный костюм, матросский, -- в позе, в существе ребенка -печаль.
-- Это -- я, этту фотографию очень моя бабушка любила: тут, она говорила, я на ммаму похожж...
Он перевернул страницу. Дальше шли листы нот.
-- Тут мои детские сочинения, я тогда учился на рояле. Но мне оч-чень ммешал мой учитель, мне сочинять хотелось, а он хотел, чтобы я играл гаммы... Но после уроков я любил его, хороший!
Но вот я гляжу в уже немного выцветшую фотографию. В очень длинном муаровом платье, стоит молодая женщина, заботливо заглажены мелкие складочки у оборчатого низа платья, затейливо обводящего подол узором рюшей. В сочетании черного и белизны предстает ее легкий стан, облик -женственнейший в трогательной красоте чистых черт. Родниковое, ландышевое протекшей весны, счастливой; смотрит, не улыбается. Но, может быть, вот-вот улыбнется -- так добры у края застенчивости большие, в вопросительной задушевности, светлые, под темными ресницами и бровями, глаза. Правилен нос, легко очерченные ноздри. Дыханьем неуловимо приоткрыт рот, одновременно легкий и пышный. Лоб открыт, грациозно обведенный светлыми, подобранными вверх волосами, прической простой и изысканной.
-- Моя мама! -- говорит Котик тихо... Глава 5
Несколько дней спустя мы сидели у меня.
-- Знаете что? Я хочу вам прочесть начало моих записок. Этто наз-зывается \"Автобиография\". Мне ссказали, так нужно будет для моих хлопот насчет кколоколов...
-- Отлично, что вы это начали! -- радостно отозвалась я. -- Я прочту, и у меня будут вопросы, -- я ведь буду о вас писать... С каких лет вы себя помните?
-- С одного года! -- отвечал он уверенно, просто, будто -- обычное, доставая тетрадь из-под груды бумаг на столе.
Крупным, прямым, круглым, наивно-детским, старательным, чистым графологически -- от всех психологических тайн чистым -- почерком было написано:
\"Я родился в 1900 году в Москве и детство (отрочество тоже) провел в районе Остоженки. Отец мой в то время был преподавателем Синодального училища по классу скрипки; ныне состоит профессором Московской консерватории по классу дирижерства. Мать тоже окончила консерваторию и в свое время была незаурядной пианисткой\".
\"Еще в 2-3 года я стал чувствовать безотчетное влечение к музыке. Рояль, скрипка, виолончель, духовые инструменты -- все это останавливало на себе мое внимание. Но более всего на меня влияли колокола: при первых их звуках я чувствовал особое возбуждение, как ни от какого другого инструмента. Я упивался их звуками, испытывая величайшее музыкально-творческое наслаждение, -- и целый день ходил очарованный.
В этот же период жизни особенно внимание мое стал привлекать звон, несшийся с колокольни из Замоскворечья... Этот звон сразу выделялся на фоне других, не давал мне покоя, оттеснив все другие звоны на задний план... Оказалось, это были колокола колокольни церкви Марона в \"Бабьем городке\", в Мароновском переулке, близ Б. Якиманки, где я и сейчас звоню. Слушая игру отца на фортепиано, на скрипке, я сейчас же в своей голове сопоставлял эти звуки с колоколами; я, если можно так выразиться, постоянно переводил их на язык колоколов и плакал, если такой перевод почему-либо не удавался.
С шести лет действие слуховых впечатлений от колоколов на меня усилилось. Утром, среди дня, вечером, ночью -- чудились колокола, их звон, их различные сочетания, их гармонии, их мелодии\".
-- Вы отлично пишете! -- прервала я чтение.
-- Ккогда я пишу, -- я нне заикаюсь, -- пошутил Котик. \"Мне было 7 лет. Раз весной, в вечернее время, гулял я со своей няней (няня любила меня исключительно сильно, всем сердцем) неподалеку от дома, у Москва-реки, по Пречистенской набережной, и вдруг, совершенно неожиданно, услышал удар в очень большой колокол со стороны Замоскворечья. Было это довольно-таки далеко, но в то же время колокол слышался очень ясно, отчетливо; он овладел мною, связав меня всего с головы до ног, и заставил заплакать. Няня остановилась, растерянная. Она обняла меня, я прижался к ней, мне было трудно: сильное сердцебиение, голова была холодная; несколько секунд я стоял, что-то непонятное, бессвязное пробормотал и упал без сознания. Няня сильно перепугалась и попросила первого попавшегося отнести меня домой. Дома все тоже были перепуганы и поражены, совершенно не понимая, почему это произошло. С тех пор этот колокол я слышал много раз, и каждый раз он меня сильно захватывал, но такого явления, какое было в первый раз, после уже не бывало. Этот колокол слышали и няня и родные мои, для этого я водил их на набережную Москва-реки. Долго не мог я узнать, откуда доносится этот звук величайшей красоты -- и это было причиною постоянного страдания.
Восьми лет неожиданно услышал я восхитительный колокол...\"
-- Котик, -- сказала я, -- мне кажется, в деловую бумагу не надо много о таких случаях...
-- Ппостойте! -- возразил Котик смятенно, -- ппро эттот колокол я должжен сказзать... Я же лежжал в постели и был оззадачен своей музыкальной мыслью -- и вдруг -- вот читайте, я про это пишу...
Увидев взволнованность его, я не настаивала, а продолжала читать.
\"...услышал я удар в колокол, который повторялся приблизительно каждые 25 секунд. Он доносился также со стороны Замоскворечья. Он овладел мною; особенность этого колокола заключалась в его величественнейшей силе, в его строгом рычании, параллельно с гулом. Надо прибавить, что рычание-то и придавало ему какую-то особую оригинальность, совершенно индивидуальную. Сперва, в самый первый момент, был я испуганно поражен колоколом, затем испуг быстро рассеялся, и тут открылась передо мной величественная красота, покорившая всего меня и вложившая в душу сияющую радость. До сей минуты запечатлелся этот звук во мне! Оказалось -- этот колокол был Симонова монастыря. Я начал часто ездить туда с няней, с родными, вскоре стал ходить туда один.
Одиннадцати лет был я на одной колокольне в Замоскворечье, было воскресенье, утро, время, когда в церквах служба, при ней и звон. Вдруг услышал я удар в колокол, который, очевидно, был очень недалеко. Он заставил меня глубоко задуматься: он будто что-то напомнил мне. Затем еще раз был этот удар, я оглянулся в сторону гула и увидал колокольню. Это была Троица в Вешняках, на Пятницкой.
Тринадцати лет, два года спустя, был я на Мароновской колокольне в вечернее время, тоже во время службы, и услышал я колокол. Казалось мне, что он над моей головой, ошеломило меня -- тоже рычание колокола, вложило в душу сильную радость. И казалось мне, радость эта -- вечна. Звук колокола доносился со стороны купола церкви, колокольня, на которой находился колокол, была загорожена куполом, и я не видел ее. Решил я искать колокольню, слез с Мароновской и тут же пошел по направлению доносившегося до меня колокольного гула. Проходя неподалеку и мимо многих колоколен, я уже как-то сам, по своему собственному соображению нашел эту колокольню, услышал этот самый звук, величественный, с сильным, строгим рычанием\".
-- Котик, -- не выдержала я, -- мне кажется, рычание колокола...
-- Но это же именно так и есть, -- взмолился повелительно Котик, -этто никаким другим словом нельзя назвать!
-- Ну хорошо, -- согласилась я, -- но зачем же второй раз про это...
-- Я бы хотел всегда только говорить про это... -- как-то вдруг задумчиво и очень покорно сказал Котик, невидимо отплывая от моего непонимания, -- звук этот происходит из той тишины, откуда идет гром в грозу, это очень трудно объяснить...
Слушаю, думаю: \"Вот так развивалось его постижение колокольного звона, раскрывалось и крепло его восприятие звука\". Глава 6
Мы ехали на трамвае, где-то на Пятницкой, мимо старых особняков. Внезапно Котик рванулся вбок и, сияя от нежданной радости, закричал так, что на нас обернулись:
-- ...Смотрите! Типичный дом в стиле до 102 бемолей!
Он перегибался через заднюю загородку трамвайной площадки, провожая взглядом родной его слуху дом. И когда тот исчез, он, потирая руки, смеялся, наслаждаясь ему одному понятной гармонией. На нас смотрели с недоумением. Сознаюсь, мне было неловко.
Но и тени смущения не было видно в Котике. Или он не замечал людей? Нет, он не был оторван от среды. Отвлеченности в нем не чувствовалось ни капли. Он был вполне воплощен, умел и радоваться и сердиться. Мог и -- как уже о нем говорилось -- насмешничать. Что же давало ему броню, мне недоступную?
А он уже отвлекся в беседе.
-- Я забыл вам рассказать, -- говорил он, -- что вчера меня ппрове-ряли! (Он закивал головой, торопясь, опережая себя)... то есть они хотели уззнать, верно ли, что я слышу все ззвуки эти! Онни ммне сказали -так: \"Этто нужно -- для ннауки!.. И вот вы (то есть я) доллжжж...\" -- он запнулся, завяз в жужжанье этого \"ж\", и, как жук, попавший в патоку, шевелит лапками, так и он методично боролся с неспособностью одолеть слово. Но ни тогда и ни позже я не заметила у него ни раздражения на мешавшее ему заиканье, ни нервозности, мною встреченной у других заик. Он скорее отдавался чувству юмора этой схватки, иногда выходя из нее со смехом, и никогда не отступал, может быть, наученный логопедом упорствовать в достижении нужного звука. Нет, упорство это жило в нем самом! А может быть, крылось в каком-то веселом единоборстве? Или же в осознании комизма ситуации: ему не дается звук -- ему! -- столькими звуками владеющему, ему, их богатством одаренному превыше возможностей окружающих! И ему не дается какой-то один звук!
Жук в-ы-л-е-з из патоки!
-- \"Ввы должжны нам помочь!\" -- продолжал он. -- Их было несколько, а я -- один. Двое были в белых халатах, этто ббыла как-кая-то л-лаборатория. Я очень смеялся! Что же тут проверять, что я -- слышу! Ппо-моему, их интереснее проверять, почему они ничего не слышат! Один какой-то бемоль, один диез, только! И нна эттом они состроят свою му-ззыку, тем-перированную!
-- Котик, ну а как же они вас проверяли?
-- По-моему, они не меня проверяли, а этти свои приборы, потому что, -он очень оживился, но, как всегда не успевая догнать свою мысль речью, заспешил, мешая себе: -- Онни ппривели мменя в ттаккую выссокую ккомнату, там было много стеклянных вещей, и мметаллических тоже ммного, и поссаднли меня у ттакого стола, и чтопто нна мменя надели, потом снимали, плотом оппять ннадевали. И потомм они оччень криччали, спорили. Я нне знаю про ччто, я оччень смеялся. Я заббыл, что потом ббыло, я этто ужже рассказал Юлии Алексеевне, а ее папа ззаинтересовался и меня все расспрашивал.
-- Ну все-таки, что же они, Котик, проверили?
-- Онни ттак сказали: что скколько этти прибборы ммогли за мною поспеть, зза моим слухом -- ккакие-то ттам \"коллебания\". (Там еще что-то игграло, каккая-то -- ччепуха...) Онни запписали этто -- все что ппра-вильно слышу, и пприборы с эттими \"колебаниями\" ттоже! А поттом это все осстановилось -- и я слышал, а оони ужже не ммогли, поттому что онни -кончились! -- Котик засмеялся с детской ликующей непосредственностью, -- а я нне ккончился, и ттогда все закончилось, ппотому что онни уже нне могли провверять. Их \"колебания\" ккончились, а ммои -- а ммои ведь ттолько начались!
Он больше уже не рассказывал, он смеялся, так смеялся, что я, в испуге за его нервную систему, старалась прервать его, отвлечь -- и это мне наконец удалось.
Мы шли уже проходными дворами: вел -- он.
-- А мы верно идем? -- сказала я будто бы озабоченно, -- мы не заблудились? Ведь Юлечка нас ждет! И мы не опоздаем в ту церковь, где сегодня вы обещали звонить?
Среди музыкантов Москвы все ширился разговор о звонаре Сараджеве. Заинтересованные и восхищенные его сочинениями на колоколах (а многие -- и его игрой на рояле) говорили о том, что он еще молод, что еще можно ему учиться! Наличие гиперсинестезированного слуха позволяет ему создавать такие волшебные сочетания звуков! Этому нельзя дать заглохнуть, надо ему объяснить необходимость учения! Ну, пусть не в консерватории (он, может быть, без привычки к учебе уже не одолеет трудностей сопутствующих предметов -- да!). Он же может учиться у какого-нибудь из выдающихся музыкантов-композиторов -композиторскому искусству! Пусть он частным образом учится, заиканье этому не помешает! Это же долг всей музыкальной общественности -- заняться его судьбой, вмешаться, наконец, в его остановившееся на колокольной игре музыкальное развитие. В нем же гениальные способности!
Нашлись, впрочем, и скептики:
-- Ну так как же проверить такой слух? Принимать просто на веру? Это, знаете ли...
-- А его не так давно проверяли, -- возражал кто-то, -- именно проверяли тонкость его музыкального слуха. У него же бредовая теория есть, что в мире, то есть в октаве, -- 1700 с чем-то звуков, и он их дифференцирует, вот в чем интерес!
-- Так это же опять с его слов, это же не доказано!
-- Частично -- доказано! -- отвечали иные, -- приборами измерения частоты звуков; их, как бы сказать, расщепленности. Показания соответствовали его утверждениям -- докуда эти приборы могли давать показания. И все совпадало. А дальше приборы перестали показывать, а он продолжал утверждать, и с такой вдохновенной точностью, которую нельзя сыграть. Да и зачем играть? В этом же ему нет ни малейшего смысла! Вы понимаете, он естественен, как естественно животное, как естественен в своей неестественности любой феномен! И думается, не столько здесь стоит вопрос о том, чтобы ЕМУ учиться, как о том, чтобы ОТ НЕГО научиться чему-то, заглянуть, так сказать, за его плечо в то, что он видит (слышит то есть). Ведь это же чрезвычайно интересно с научной точки зрения...
Так вспыхивали споры везде, где бывал Котик или где слышали его колокольную игру, дивясь ей, не имея возможности сравнить ее -- ни с чем.
А Котик смеялся. Не зло, добро. Его все эти рассуждения о нем забавляли. Чему будут учить его? О чем говорить? О звуках, которые для них не существуют, в существовании которых они сомневаются?
-- Ммне, -- говорил он, -- надо пе-перестаать слышать, и ттогда я бы мог стать их уччеником, поттому что они очень много уччились, а я -- только в моем ддетстве, когда мне надо было выучить ноты, и все эти нотные линейки, и белые кружочки, и черные, и эти паузы и ключи, скрипичный и басовый. Чтобы записать ммои детские сочинения! Но для колокколов все это не имеет значения, эти знаки ниччему не помогают, и это все неверно, потому что я на этих линейках могу нарисовать только один диез и один бемоль, а бемолей 121 и диезов ттоже 121...
-- Да, это наша трагедия, что тут присутствует недогоняемость, -сказала я кому-то о Котике, -- а вовсе не его трагедия, раз он слышит больше, чем мы!
-- Нет, в этом тоже есть трагедия, -- отвечали мне, -- слышанье немыслимых обертонов есть катастрофа. И привести это звуковое цунами в состояние гармонии вряд ли возможно... Может быть, наука будущего...
-- Нет, он действительно мог бы создать неслыханные звучания, если бы научился управлять ими по всем законам гармонии! -- настаивал другой.
-- Вот так логика! -- отвечал кто-то. -- Неслыханные звучания -- мы же слышали их! И им не нужна наша гармония...
-- Тогда бы он владел теми сферами звуков, которые ему слышатся! -продолжал его собеседник. -- А пока они владеют им, а он только врывается в непознаваемое и что-то оттуда нам сбрасывает. Какие-то...
-- Жар-птичьи перья! -- сказала я. -- И перья звукового павлина, которые мы слышим и восторгаемся ими. Хоть многие и отрицают, считают бредом эти десятки бемолей и диезов, причину необыкновенных его композиций. Тут какой-то заколдованный круг!
Но мне отвечали, что все, что я сказала, -- беллетристика. Дело вовсе не в этом: чтобы сочинять музыку, надо изучить контрапункт.
А Котик Сараджев уходил от нас по ночным улицам, окруженный домами в стиле несуществующих для нас десятков бемолей и диезов, и а тишине ночи ему издалека шли звоны подмосковных колоколов, которые трогал ветер.
Вскоре Котик пришел ко мне. Он бережно нес завязанную тесемкой коробочку.
-- Я вам печенье принес! -- сказал он празднично и поклонился не без гордости. Аккуратно развязал тесемку и поставил на стол коробочку, раскрыл крышку и положил ее рядом.
-- Вы, пожалуйста, кушайте! -- сказал он чинно, -- если его с чаем с молоком -- оно очень питательно. И сыну его давайте!
Я благодарила, смущенно смеясь. Это было тоже так неожиданно!
Мы сидели за чаем, вечером, у моей подруги Мещерской, что работала концертмейстером. Котик играл нам на рояле свои ранние гармонизации, которым не придавал значения. Он равнодушно выслушал наши похвалы, но на вопросы хозяйки дома, изысканной пианистки, ответил вразумительно и терпеливо, Котик казался усталым.
-- Оппять ббыл царем! Эттим ссамым, Федором Иоаннычем, что ли... Не-иннтересно! И заччем им это поннадобилось? Каккой я ццарь? Онни говорят мне: \"Ты типаж (это что такое?). Да! Великолепный, ты же рро-дился ббыть Иоаннычем этим, и наружность твоя, даже и грима не надо\"! Нно ведь у них совсем никкуда негодные колокола, я на них совсем не могу играть. Три-четыре колокольчика -- и все! Если б один большой был -- хотя бы благовест можно, а то... А они говорят -- нам трезвон надо! Мы, говорят, тоже попросим у Наркомпроса колокола, только играй! Вся Москва, говорят, на спектакль приддет, понимаешь? Но я им сказал -- нет, хватит! А колокола пусть даст на мою колокольню Наркомпрос! И я ушел.
Лицо его подернулось тенью -- и он заговорил вдруг быстро-быстро, но не по-русски, а на языке вполне непонятном; раздражение слышалось в интонациях. Пораженно глядели мы друг на друга, ничего не понимая.
\"По-армянски, -- мелькнуло в моем мозгу, -- отец -- армянин, и, может быть, в его детстве...\"
Заливчатый детский хохот вывел нас из смятенья. Это хохотал сын подруги, маленький Туля, в восторге от неожиданности. Он восхищенно уставился на чудного гостя, не слушая увещеваний матери. Легким румянцем подернулось ее лицо; глаза, мягкие, под тяжелыми веками, смотрели на Котика, силясь понять происшедшее. Но он, уже придя в себя, тоже смеялся, кивая ребенку, и, покраснев тоже, -- извинялся.
-- П-простите! Я -- заббылся -- ппростите! Этто со мной ббывает, я, иногда волнуюсь, наччинаю говорить слова -- обратно, не как в книгах печатают, а -- наоборот... Этто все из-за этих -- актеров, -- сказал он с нескрываемым недовольством, -- я ввас перепугал, простите...
Но Туля не унимался.
-- А как вы это делаете? Я тозе хоцю так! -- кричал он в необычайном возбуждении. -- Как? Как?
Конец вечера прошел мирно, обыкновенно. Котик держал себя как самый простой гость, если не считать того, что звал нас вместо имен и отчеств -нашими тональностями, но к этому мы уже привыкли.
На другой день к острому интересу моего сына Андрюши, большого мальчика, Котик сидел на диване, обложенный со всех сторон фотографиями, и, перебрасывая их, ничего не спрашивая, нисколько не интересуясь, кто это, называл тональность на них изображенных людей. (Что же это за слух? Что за мозг? -- думала я, поражаясь все больше и больше, -- и какая уверенность!)
Я следила за быстрыми его движениями -- влево от него на диване уже лежала груда просмотренных фотографий. Сейчас он перекладывал картонные странички маленького выцветшего бархатного альбома -- и каждый раз, как встречался -- в любом возрасте -- Андрюшин отец (ребенком ли, в гимназической форме, взрослым ли, где только с трудом можно было поверить, что это тот же человек), Котик называл его Си 12 диезов. Как было любопытно, что младенческие любительские снимки сына Андрюши (о котором цвело убежденье, что он на меня похож) Котик неизменно именовал близкой отцу тональностью: \"си 21 бемоль\"... И отец мой, Иван Владимирович, каждый раз оживал под пальцами Котика -- стариком ли, студентом, пожилым, в разных костюмах, с лысиной, с русыми волосами, даже очки не всегда присутствовали на фотографиях -- и это среди множества других лиц -- все в том же \"до 121 диез\"...
Но к концу вечера в Котике проглянула усталость. Он ушел, пожав нам руки, сказав, что пойдет спать, а завтра явится к нам в гости со своим новым детищем, первым из переданных ему Наркомпросом колоколов.
И каким веселым, ожившим он пришел к нам -- легко, как игрушку, неся свой \"соль диезик\"!
-- Оддин пуд и семь фунтов всего, -- сказал он, ставя его на сиденье Андрюшиной парты, -- я увверен, что в нем, в его сплаве, есть серебро! Да, да, иначе не было бы в нем таккого ззвучания, вы только послушайте!
Он поискал, чем бы, -- и, схватив Андрюшин напильник, с которым тот мастерил что-то, небольшим размахом отведя руку, ударил гостя-колокол.
-- Слышите? -- вскричал он в восхищенном волнении, отскочив в сторону, чтобы лучше слышать. На лице его было блаженство. Серые глаза моего сына были устремлены на Сараджева с неменьшим возбуждением, чем накануне глаза Тули. А по комнате несся, утихая, но еще вибрируя и становясь все нежней и неуловимей, легкий, радостный, о себе заявляющий звук серебра!..
-- Котик, -- сказала я, -- можно вам задать вопрос о том, что, по-моему, даже важнее, чем рассказ о любимых колоколах ваших, это так трудно определять, тут вас мало кто поймет, может быть, какие-нибудь мастера, которые знают тайны сплавов, пропорции, они -- да. Но вот могли бы вы определить слух ваш? Знаю, сколько вы. слышите в октаве звуков, и знаю, что это пытались проверить, и недостаточно удачно. Но, может быть, когда-нибудь в будущем, когда будут более совершенные приборы...
Он поднял на меня сверкающий взгляд. Темные его огромные глаза вдруг показались мне почти светлыми.
-- Дда, дда, -- с усилием крикнул он, -- но нне прибборы!.. А ллюди будут совершеннее! Может быть, через 100 лет, через тысячу, у людей будет, у всех, абсолютный слух, а у ммногих такой, как мой, и эти люди услышат все то, что слышу теперь я -- один...
-- Это -- о будущем, вера в него держит вас, как держит меня -- и моем восприятии вас как новатора-музыканта. Но вот что мне хочется знать -- о настоящем. Почему вы пристрастились именно к Мароновской церкви?
-- Мароновские колокола меня поразили! Их подбор представляет собой законченную гармонию!
Все это Котик произнес, совсем не заикаясь. Я вспомнила, что об этом говорила мне Юлечка -- когда радуется чему-нибудь, заикается мало.
-- Колокола с ярко выраженной индивидуальностью и в отдельности и в массе (при трезвоне) вызывают у меня музыкальные мысли, образы, как и в детстве. Тогда я любил воплощать их игрой на рояле. Слушая эти импровизации, отец или бабушка (мама к тому времени уже скончалась) записывали их на ноты, и получалось, как они говорили, недурно. С четырнадцати лет начал я бывать на колокольнях во время звона. Впервые попал я во время звона на колокольню Ивана Великого. И, странное дело: из всего огромного подбора его колоколов ни один не затронул меня так, как трогали колокола других колоколен. Звон Ивана Великого ничего, совершенно ничего не представляет собой, только темный, оглушительный, совсем бессмысленный гром, но колокола сами по себе там -- превосходные; всего их 36, и в смысле их подбора дело обстоит великолепно... Находясь на колокольне Ивана Великого, я услышал однажды колокол, который потом постоянно звучал в моих ушах, но узнать, где он, с какой он колокольни звучит, мне долго не удавалось. Тогда же, то есть четырнадцати лет, я начал звонить сам; было это на даче, близ Москвы, по Павелецкой дороге, в 22 верстах от Расторгуева. Дом, где я жил, находился на холме, и было очень хорошо слышно три разных колокола. Я пошел на их звук. Всю дорогу был слышен Большой колокол. Придя наконец к самой колокольне, я влез наверх и попросил у звонаря дать мне продолжить звон. Тот дал. Звонил я минут пять, а затем звонарь начал звонить в остальные колокола. Тут же пришел другой человек; он, попвидимому, был удивлен, почему я пришел, недолго поглядел на меня, как я звоню, видит -- ничего, и сошел вниз. Все колокола, как я нашел, очень хорошие, но здешний звонарь звонить не умел! Чтобы не слышать его, я спрятался под \"свой\" Большой колокол и вот там испытал громадное наслаждение! Он имел прекрасную индивидуальность...
Я взглянула на часы. Мне надо было идти на занятия английским, но я не могла прервать Котика -- он просто сиял, рассказывая.
-- С пятнадцати лет я перешел к трезвону, то есть к звону во все колокола. Вот тут, находясь в самой середине колоколов, в центре всего звона, я чисто интуитивно распоряжался индивидуальностью каждого колокола во время всего звона. Не могу никакими выразить словами, какое наслаждение я при этом испытывал! Я не говорю о красоте многочисленных ритмических фигур, узоров, которые я сам, создавая, выполнял и которые бесконечно увеличивали мой музыкальный восторг... Я больше не могла, я должна была идти! Я встала.
-- Впервые я стал трезвонить на колокольне церкви Благовещенья на Бережках, -- продолжал Котик, покорно встав тоже, -- и сразу же стал бранить себя за то, что так долго лишал себя неиспытанного наслаждения, каким явился для меня трезвон... Мы иддем? -- сказал он, сразу вновь заикаясь, -- дда и мне ннадо идти...
Расставаясь со мной, Котик Сараджев чинно кланялся, как пай-мальчик.
-- А... еще есть у вас печенье? -- спросил он вдруг меня хозяйственно и немного стесняясь, -- или уже все съели?
-- Есть еще, есть, Котик! -- смеялась я в умилении, ошеломленная неожиданностью вопроса, до дна озадаченная невинной житейской простотой этого непонятного человека.
В почти родной квартире у Пречистенских ворот -- так связана она с нашим с Мариной детством -- мы снова собрались у Яковлевых.
Я говорила о моем письме, отосланном Горькому, о восхищенье его книгами, к сожалению, поздно пришедшими в мою жизнь. Мой взгляд замер на висевшем над нами портрете широкоплечего мужчины в расцвете сил (прежде я не замечала его). Темные волосы рассыпной волной поднимаются надо лбом, высоким и чистым, спускаясь затем темным ободком к бороде. Мужественный взгляд глаз умных и несколько повелительных. Печать воли и мысли лежит на всем существе. \"Иван Яковлев! -- поняла я, -- так вот он какой был...\"
-- ...\"Воспоминания\" Горького -- рассказывала я, -- в одном томе, тоненьком -- знаете, темно-синий, с белым корешком? Совершенно удивительная книга!. Он пишет о всех странных людях, которых встречал на своем пути, -такое разнообразие! И каждый из них до того живой, осязаемый, колдовство какое-то! Бугров, \"хозяин\" булочной, обожавший свиней. Сумасшедший монархист -- учитель чистописания, потом этот сложный Савва Морозов -- такая необычная коллекция!..
И вдруг я остановилась: на меня глядел Котик Сараджев, и взгляд его был -- удивительным: он будто -- из тьмы -- отсутствовал. Было вполне очевидно, что Горький его не занимает нисколько. Но что-то в моем тоне привлекло его чрезвычайно: он весь впился глазами в меня. Я же, этим взглядом встревоженная (может быть, какое-нибудь изменение во мне -- тональность?..), была вышиблена из своего рассказа. Видимо, почувствовав мое состояние, он очнулся:
-- Этто оччень интересно, как вы разговаривали сейчас, -- сказал он по-детски непосредственно. -- Я думал, вы сейчас о чем-то скажете, может быть, о колоколах? Я думал: может быть, этот самый Горький написал что-нибудь о колокольном звоне? У вас было такое лицо! Я слышал, в старину были звонари, ннастоящие. Я думаю даже, что у них был слух такой, вроде моего слуха!..
Я, в свою очередь, не сводила глаз с Котика -- до того он был в эту минуту прекрасен! Он показался вдруг старше. (\"Такой он будет лет через десять\", -- мелькнуло во мне.) Но было неудобно дальше глядеть так на человека. Я обернулась к Юлечке. Ее умный, взыскательный взгляд был также обращен на гостя.
В это время приоткрылась дверь во внутренние комнаты и показался, поддерживаемый старушкой-женой, огромный и согнутый седой Иван Яковлев. Большая волосатая рука его, дрожа, уцепилась за ручку двери. Но, что-то ему говоря, его уводили, и он покорно двинулся дальше, дверь закрылась.
\"Жизнь Человеческая!\" -- холодом прошло по мне. Пережившая себя жизнь эта была как-то даже страшней смерти -- лишенная ее таинственного благообразия.
Я писала сестре моей Марине и Горькому о Котике Сараджеве, даря им его; ей, с детства до зрелых лет так похоже воспринимавшей каждого чем-то необычайного человека! Долг передарить его -- Марине, Горькому -- был очевиден. Я ждала от них ответа. А тут Глиэр решил начать заниматься с Котиком, так композитор был захвачен, заинтересован его игрой. Только как с ним Котик поладит? Не поздно ли уже начинать с детства брошенное ученье, в его 27 лет?
То материнское чувство, которое он к себе вызывал у многих женщин, и молодых, как Юлечка, и средних лет, как Нэй, и старых, как ее мать, как жена Алексея Ивановича, разделялось, конечно, и мной; и жалость к бездомности его -- вынужденной из-за рояля и арфы, для него в доме его нетерпимых. Но было у меня и еще совсем отличное -- интерес писателя к такой необычной натуре, вживание в него с целью -- воссоздать образ этого необычайного музыканта.
Был предвесенний день, когда я в волнении позвонила в дверь к Яковлевым. В руках -- тонкий светло-серый конверт с итальянской маркой -ответ Горького! В нем приглашение -- приехать в Сорренто.
Я читала и перечитывала. И снова. И я улыбалась. (Наверное, глупое было лицо!) Поеду?! Италия меня не занимала нисколько. Я там была в детстве, была в юности. Но в Италии жил -- Горький! К нему рвалась душа. Я расскажу Алексею Максимовичу о Котике, о наркомпросовских колоколах, о том старике с длинной бородой, слушающем их под разными колокольнями, о Юлечке и о стольких его почитателях!
Мне шел 33-й год. Я увижу Марину, которую не видала пять лет!
А дни шли, и снова настала суббота. Колокольный звон, церковный двор. В весеннем вечернем воздухе растоплен хрусталь, но в прохладе его нет неподвижности, прохлада реет, воздух льется ручьями. Над ними, купаясь в заре, повисли ветви с бусами почек. Первые фонари жалят небо, как в Маринином и моем детстве, -- сияющими точками и маленькими елочными шарами... От их вспыхнувшей череды сразу начался вечер. Народ собирается. Стою, думаю:
\"Наверное, нет колоколов лучших, чем русские! Потому нигде и не славится колокольный звон так, как в России! И московские музыканты стоят в весеннем дворе под колокольней, хотят услышать звонаря Сараджева. Говорят, за границей стало известно, как он играет... Но зачем Котику \"заграница\"? Ему в России хватит колоколов! Вот он сейчас заиграет!\"
Слушатели волнуются, переговариваются. За неделю -- сколько слухов было о Котике, -- а он ничего не хочет знать о них, поглощенный своей идеей о несравнимости колокольного звона -- с обычной музыкой. Я жду первый звук. Думаю: понимает ли Котик, как глубоко я в него поверила? Он только улыбнулся, услыхав, что хочу писать о нем! А ведь для меня он -- пророк -предвозвестник музыки будущего!
И в хрусталь тишины вечерней с капелью весеннею -- падает, так ужасно внезапно (хоть ждем -- не дождемся), --колокольный звон!..
Сирины взметнулись, небо зажгли -- с колокольни и вверх! Вся окрестность! Стоим, потеряв головы и сердце, -- в звоне...
-- Ну и звонарь! -- (как припев,-- старик длиннобородый) -- сколько звонарей я на веку моем слышал, но этот... -- И руками развел... Глава 8
Недели прошли. Позади -- отъезд, путешествие... И вот я сижу в Сорренто перед Горьким. Высокий, худой, седеющий -- усадил в кресло, он -- по ту сторону письменного большого стола, и течет беседа в углубившемся в вечер дне... О Москве рассказываю, о московских людях, о неописуемом Сараджеве Котике, о его колокольнях. И слушает Горький пристально, как он один умеет, и разносторонни, точны взыскательные его вопросы, и ответы в него погружаются, как в колодец, и нет этому колодцу дна! Первый вечер, но я уже перегружена впечатлениями. Слушаю его окающую речь, четко выговариваемые слова: \"Вы должны написать о Сараджеве! Книгу! Вы еще не начали? Напрасно! Это ваш долг! Долг, понимаете ли? Вы -- писатель\".
-- Да, -- в ответ на это, с ним согласясь, -- разве я этого не знаю? Но когда же было начать? Не у колокольни же и не в поезде... Ничего не слушает! И он прав! Конечно -- долг!
-- И повесть про звонаря у Вас получится хорошо, если напишете -- как рассказали! Вы мне верьте, я эти вещи понимаю... Он у Вас жить будет, что не так часто в литературе. И послушаю я его обязательно, когда буду в Москве... И, разумеется, следует, чтобы специалисты им занялись! Об этом надо -- выше хлопотать будем... Такое дарование со всеми его особенностями нельзя дать на слом. Вы мне, Анастасия Ивановна, непременно напишите подробнее про колокола, про состав их, расспросите его хорошенько... Я этим делом в свое время интересовался, когда приходилось мне в старых русских городах бывать, где знаменитые звонари отличались... Ведь это -- народное творчество, да, один из видов его, оно имеет свою историю... Вы говорите, он с детства композицией занимался, еще до того, как звонить стал? Расскажите мне о нем поподробнее. Вы меня очень заинтересовали...
-- Нет большей ошибки для писателя, -- продолжал он с возрастающей увлеченностью, -- как, увлекшись натурой, нафантазировать о ней! А это может случиться потому, что мы, когда пишем, точно так же увлекаемся, как в жизни!
Тема затронула его за живое: передо мной сидел человек вне возраста. Только что резко обозначившиеся провалы щек и морщины словно растаяли. Но удивительней всего прозвучало в этом вдохновенном лице -- нежданное слово, сейчас загоревшееся.
-- Трезвость! -- проговорил он с чем-то похожим на упоение в голосе. -Трезвость. Вы понимаете это слово? Но Вы непременно должны понять его всем существом Вашим, потому что в нем -- весь долг писателя! Перед обществом, для которого он пишет, которому он, умирая, передаст все, что накопил он за жизнь.
-- Горе писателю, если он увлечется натурой, подчинится ей, если она поведет его за своим силуэтом мерцающим. Горе Вам, Анастасия Ивановна, если звонарь Сараджев поведет Вас за собой. Вы должны вести его, и рука Ваша не должна дрогнуть, даже, -- он придвинулся ко мне и гипнотически, -- даже если Вам придется привести его, по Ломброзо, в безумие! В безумие? Но трезво ведите его!.. -- Он встал. Я встала.
Распахиваю в ночь, черную, звездную, соррентийскую, створки окна -настежь, беру тетрадь -- новую, итальянскую, в зеленой обложке, и записываю мою беседу с Горьким -- о Котике.
Утро. Жидкий, плоский, однотонный металлический звук итальянского колокола, лишенный всякой напевности. Русский звонарь со своими любимыми мощными колоколами вставал передо мной во весь рост.
Вернувшись в Москву, увидев Котика, я рассказала ему о моих беседах о нем с Горьким. Он был счастлив, как дитя.
-- Я ему все напишу про сплавы колоколов и про многое! Он принес мне его на другой день (многое из им записанного для Горького подтверждается теперь, полвека спустя, новейшими исследованиями).
Тогда же я узнала, что Котик собирается -- это меня удивило, обрадовало -- прочесть где-то доклад о своем колокольном деле.
И московскую осеннюю ночь напролет пишу повесть о звонаре.
Под утро, ложась, вспоминаю, как Марина слушала мой рассказ о Котике, как расспрашивала! Радовалась, что у Горького он возбудил интерес. Завтра же напишу ей, что пишу и пишу! А завтра -- суббота, свижусь опять с Юлечкой, пойдем слушать колокола. Вот теперь вспыхнул интерес Котика к Горькому! -говорю я себе с юмором -- до того не затронул его, но теперь... А ведь любопытно! Котик вообще книги читает? Не могу его себе представить сидящим за книгой! Какая это должна быть книга, чтобы она ему стала нужна? Как-то отдельно от книг живет он... Написал ли чтопнибудь новое для своей Мечты, Ми-Бемоль? Уже год почти прошел, как я его увидела! Как время летит...
...Все как было! Вечер субботний, народ толпится у колокольни св. Марона за Москвапрекой. Первые удары благовеста -- темным, тяжелым звуком. Словно падает с колокольни свинец огромными горячими каплями. Голос того самого колокольного сплава, о котором спрашивал Горький.
...Алексей Максимович, да когда же вы в Россию приедете? Ведь не смогу я вам привезти в подарок Сараджева-звонаря! Надо, чтобы вы тут стояли, с нами, на этой русской земле под осенними ветвями, под русскими колоколами... Чтобы вы развели руками -- \"нет слов\"...
Желтые листья летят и кружатся по двору, липнут к пальто и к рукам. Котик, приготовившись к трезвону, собрав в руки веревки, привязанные к языкам колокольни, ждет снизу знака -- начать.
Как не бывало Италии -- приснилась!
Хмелея от счастья слышать питомцев своих, Котик откинулся назад всем телом в первом хоровом отзыве на движенье оживших рук, отпрянув, сколько позволяют веревки, -- слитый с колоколами в одно, влитый в их зажегшееся светлое голошенье, загоревшийся вместе с ними в костре ликующих звуков. Как парусник, вылетающий в море, снасти и паруса -- звучащие!.. Нет, как ни тщиться сравнениями подойти к празднику колокольного звона, -- не передать его ошеломляющей красоты. Всего ближе -- вот это: \"голова -- с плеч\"... Почти точное ощущение напрочь срезанного владенья мыслями, чувствами в захлебнувшемся звуковом полете! Много раз и я с детства слышала звон колокольный, но он был беден и прост, беден и описуем. Этот... Но ведь это же можно понять, если вернуться к мышлению: тот звон, те звоны (досараджевы и были и будут!) настолько беднее и проще, насколько центральная нота с бемолем и диезом -- беднее 243 звучаний.
...В этот вечер Глиэр, устав размышлять, восхищаться, колебаться, поддаваться колокольному колдовству Котикиному, твердо решил положить конец сомнениям своим о Сараджеве: предложить ему -- гению? -- ученически (потому что без ученичества никто не растит мастерства) написать на заданность музыкальных тем работы экзаменационные. Звалось же это в мозгу Глиэра экзаменом на то, что отделяет безумца -- от гения, по теории Ломброзо, экзамен на трудоспособность. Глава 9
Я думала о детстве Котика. Приводила в порядок услышанное с разных сторон. Отец его женился три года спустя после смерти жены на ее кузине, тоже Филатовой. Это была прекрасная, поэтическая женщина. И была в доме не мачехой, а доброй волшебницей. Дети звали ее тетя Зоя. Котик десяти лет свою пьеску \"Птичий щебет\" посвятил \"тете Зое\", она обожала природу. Годы детства и отрочества Котик и Тамара провели у бабушки, матери своей мамы. Детей от второго брака -- двух девочек и младшего брата -- Котик любил, играл с ними, и они любили его. Но как бывает с людьми искусства, он часто был трудным в семье. А вот что узнала я позже от Тамары Сараджевой о его детстве.
-- Он был еще на руках у няни, -- сказала она, -- когда стал реагировать на звуки колоколов. Он плакал, когда его уносили от колокольни, любил, чтобы с ним гуляли близ нее, и слушал внимательно колокольный звон. Эти прогулки он называл \"день-динь, бом-бом\". Игрушек он не признавал, и когда его спрашивал отец, что ему подарить, он отвечал: \"Колокол\". У него была целая коллекция колоколов, с совсем маленьких до уже довольно большого. Он развешивал их на перекладины стульев под сиденьем и очень беспокоился, чтобы никто их не трогал и в них не звонил. Сам же он залезал под стул, ударял тихонько в один колокол -- и слушал, замерев, пока не прекратится звук. Подлезал под другой стул и там продолжал то же самое. Затем ударял в два колокола, а иногда в несколько и слушал, как они звучат. Когда в семилетнем возрасте его стали учить играть на рояле, на скрипке -- он начал импровизировать. Пьески эти с его рук записывала наша бабушка, Филатова. Заикаться Котик стал после смерти нашей матери.
Тут мне приходится прервать рассказ сестры размышлением: обычно под словом \"импровизация\" понимают один раз сыгранную вещь. Но в Котикином случае, видимо, это была уже композиция: чтобы бабушка могла записать им играемое, он должен был повторять -- и не раз, может быть, -- сыгранное им, которое, видимо, жило в его мозгу, раз сложившись, а не улетало, как улетает импровизация.
-- Эти детские пьесы, -- сказал мне музыкант, их проигравший, -- имеют строй, они построены. У каждой из них есть свое содержание.
Что я еще узнала от его младшей сестры?
Отец восхищался талантом сына, показывал сочинения мальчика музыкантам. Композитор Р. М. Глиэр, услышав его композиции, сказал: \"Из него выйдет второй РимскийпКорсаков\". Но вскоре Котик стал все реже сочинять на рояле и явно охладевал к нему.
Одно время в детстве он стал собирать коллекцию флаконов от духов. Расставляя на окне, он старался играть на них, ударяя их палочкой, добиваясь мелодии. Затем он начал с удовольствием играть на скрипке, но скоро и она перестала ему нравиться, он начал раздражаться малейшей ошибкой в ее звучании.
Котик слышал все обертоны (то есть частичные составляющие основного тона, всегда сопровождающие основной звук. -- (А. Ц.), ясно различал их в звуке колокола. Отсюда его неудержимое стремление играть на колоколах. Отец, по словам Котика, проявлял к этому живой интерес, и Котик делился с ним своими колокольными переживаниями. Он объяснял отцу, что в октаве он слышит 1701 тон. Все люди звучали для него определенными тонами. Себя он называл Ре. Каждый звук имел свой цвет.
Свои колокольные композиции он пытался записывать на бумаге, но сыграть их на рояле было невозможно. Котик был, конечно, совсем особенный -- по богатству своих способностей.
-- Однажды мы играли с ним во дворе, обнесенном высокой оградой, -рассказывала его сестра Тамара. -- \"А сейчас папа проходит мимо нашего дома!\" -- сказал мне Котик. Я побежала к калитке и вышла проверить: мимо нас проходил наш отец. Такие вещи у него замечались часто, и мы к ним привыкли.
Мне удалось узнать о Котике от учительницы его и сестры Тамары, которым она на дому -- благодаря заиканию Котика -- преподавала французский и арифметику. Занималась она с детьми два года, с его 10 до 12 лет, отношения с ними были хорошие, учились они охотно.
У Котика ей запомнилось доброе выражение больших черных глаз, широко открытых. Их взгляд был приветлив, в нем светилось удивление и ожидание. Никогда не спорил, не отказывался, не ленился. К окружающим был доброжелателен, в обхождении -- мягок. Усваивал легко, память была очень хорошая. Произношение французское отлично ладилось, что она объясняла его музыкальным даром. И на уроках арифметики примеры на вычисление шли легко, быстро. Во время решения задач он как-то особенно задумывался; но его реакция на ее \"наводящие\" вопросы дала ей понять, что он в эти минуты переносится \"в иные сферы\", как она выразилась, и она поняла, что решение задач было какпто особенно связано для него с решением его рояльных композиций. Она видела его в перерывах играющим на флакончиках, о которых сказала мне Тамара: играл он, извлекая из них гармонические сочетания, иногда гаммы, иногда -- мелодии, оглядывался вопросительно на свою учительницу, желая, видимо, знать, нравится ли ей то, что он создает. Во время прогулок Котик был подвижный, оживленный. Висевшая на стене в классной географическая карта очень интересовала его. Он страстно любил в ней разбираться.
В моих руках -- страничка нотного альбома Котика Сараджева в возрасте десяти лет; \"В полях\" (по-французски) -- \"Посвящено моей дорогой и доброй Т. Д. Виноградовой\". (Печать на ее рассказе о нем!) Доказательство его привязанности к ней.
После нее и другие преподаватели занимались с детьми на дому у Сараджевых, каждый по своему предмету, и каждый утверждал, что Котику далее работать надо именно по этой специальности. Но Котик попутно, на ходу, вглатывая ему даваемое, -- отрывался от него, от всего, к своему колокольному делу.
Мне хочется сказать о композициях десятилетнего Котика, записанных его бабушкой, Юлией Николаевной Филатовой, и отцом. В альбоме их 22: первая, меня поразившая печалью, настойчивой жалобностью, повторностью вопроса, беспомощно-лаконичного, звалась: \"Где ты, моя мама?\" Она посвящалась бабушке. Ей сродни другая композиция: \"Воспоминанье о маме\" -- посвящалась отцу. Все остальные были названы по-французски, и посвященье было тоже записано по-французски:
\"Охота на кузнечиков\" (посвящалась сестре), \"Марш\" (посвящался шумному и веселому его дяде), \"На воздушном шаре\"; \"Воспоминанье об Ибрите\", посвящаю котенку Никишу (Никиш был всемирной известности дирижер), \"Колыбельная песня\" (моей новорожденной сестренке Кире), \"Печальный мотив\", \"Моей няне\", \"Вальс\", \"Шалунья\" (моей доброй и дорогой сестре Тамаре), \"Романс\", \"Колокольчики\". Предпоследняя, \"В полях\", поражает тишиной, медлительностью, покоем, а конечные музыкальные фразы как бы уводят вдаль дорогой, разомкнувшей поля -- в бесконечность. Завершающая звалась просто: \"Моему дорогому папе\".
Переписали мне и альбом двенадцатилетнего Котика. Тут шаг из детства почти сразу во взрослость. И тут уже в нескольких композициях -- явная колокольность. Он бьется о рояль, вырывается из него, мечется, мается тоскою о колоколах -- и это не подражанье звону, какое существует у композиторов. Нет, это не мастерство, не обдуманность, не искание сходства, это рвется его колокольное сердце на части, не находя в рояльной игре путей и покоя. (Еще три года ему оставалось до счастья, до погруженья в стихию колоколов.)
Среди названий (всего во 2-й тетради 14 композиций) -- \"Печаль\", \"Мелодия\", \"Романс без слов\", \"Цыганка\", \"Меланхолический отрывок\", \"Медитация\" (в 12 лет!), \"Вечерняя мелодия\", \"Фантазия\", \"Не забывай меня\"... Больше не сохранилось нот его сочинений. Кроме одной композиции, записанной уже взрослым, чрезвычайно своеобразно и трудно, с надписью: играть одной левой рукой, что для других оказалось фактически невыполнимым, с переходами из одной тональности в другую. Настойчивая печаль в сложности своих гармоний, возвращающаяся на круги своя.
Об этой единственно сохранившейся взрослой его записи сказал музыкант: \"Отдаленно перекликается со Скрябиным, но без его диссонансов!\"
Церкви же требовали прекращения звона соответственно содержанию службы, это приводило колоколиста в отчаяние. Глава 10
Узкий длинный церковный дворик. Мало людей (глухой переулочек), не знают еще, что будет звонить замечательнейший из звонарей. Хорошо! Можно сосредоточенней слушать. И все-таки -- узнали откуда-то: уже бродят по двору, у колокольни, укутанные фигуры -- и по снегу, глубокому, следы.
Мы стоим, Юлечка и я, подняв головы, -- ждем. Сейчас начнет!
Тишина. Ждет ли, когда снизу, из церкви, велят начинать? Первый удар благовеста! Покорно его повторяет звонарь, удар гулкий, глухой, он кажется темного цвета! (Может быть, прав Скрябин, мечтавший сочетать звуки с их цветом! Дети ведь часто это улавливают, как и мы, моя сестра Марина и я. Но мы в детстве спорили о цвете слова. Ей было ясно, что слово \"Саша\" -- совсем темно-синее, а мне это казалось -- диким: хорошо помню, что для меня \"Саша\" -- это легкое, хрупкое, светлое, как пирожное \"безе\"... Значит, даже при сходстве нашем душевном у нас, двух сестер, было различное видение цвета и звука! Как же Скрябин хотел? Свое навязать целому залу слушателей, скажем, желто-ало-фиолетовую окраску данной части симфонии, когда любому она могла казаться голубой, зеленой? И по всем рядам -- разное? Котик такой объективизации своего чувства цвета не мыслил. Это я прикидываю в уме, пока падают с колокольни тяжелые гулы темного цвета в снежный принимающий двор.)