Иду по проходу между кресел на сцену, мимо артистов, мимо стола, где сидят члены жюри… Иду, как во сне, чувствую, что от волнения покрываюсь пятнами, глаза горят — даже векам горячо… Господи, только бы не «занесло» от темперамента!.. И не смотреть в зал, на людей…
Поднялась на эстраду… и захотелось мне запеть — на весь мир! Чтобы повсюду меня слышали!
В одну эту арию я вложила столько эмоций, вдохновения, что хватило бы на целую оперу. Было во мне какое-то внутреннее торжество — мне казалось, что я иду, а передо мной раздвигаются, падают стены… Хочется петь еще… еще… Но вот отзвучала последняя нота… Тишина… и вдруг — аплодисменты! А я не могу опомниться, вернуться на землю из своих облачных далей…
Сошла с эстрады, иду снова мимо членов жюри, меня останавливают, что-то спрашивают, а я ничего не слышу и не понимаю, во мне все трепещет. Потом доходит до сознания:
— Вы из Ленинграда?
— Да.
— В Москве родственников, квартиры, где жить, нет?
— Квартиры?.. Зачем?.. Нет, квартиры у меня нет…
Вышла из зала, меня все участники поздравляют — еще бы, в те времена в Большом театре на приемном конкурсе молодежи артисты не аплодировали — а тут такое. Это уже событие.
А я чувствую, что меня шатает. Села на стул посреди фойе, сняла туфли — единственные концертные, на высоком каблуке, поставила их рядом, вытянула ноги… Вдруг из зала выглядывает
Никандр Сергеевич Ханаев:
— Где девушка, которая сейчас Аиду пела?
— Вон там сидит.
Подбежал ко мне:
— Молодец, ну молодец! Ишь ты, перец какой!..
И с восхищением смотрит на меня! Я знаю, какой это знаменитый артист и какая честь для меня, что он пришел меня подбодрить.
— Спасибо вам, и простите — я встать не могу, у меня ноги от волнения отнимаются.
Он смеется:
— Да не волнуйся, ты уже прошла на третий тур! Через три дня будешь петь с оркестром. Но запомни на всю жизнь: у тебя во время пения перед глазами всегда должен быть стоп-сигнал. Знаешь, как у машин сзади? Красненький такой огонек… Иначе с твоим темпераментом на сцене костей не соберешь.
Я слушала, «хватала» науку из уст старого, великолепного артиста, и сердце мое изливалось благодарностью.
Третий тур — в филиале Большого театра. Надо петь с оркестром, а с оркестром я никогда не пела и дирижера перед собой никогда не видела.
В театре уже прошел слух, что есть молодая певица, подающая большие надежды, и на меня с интересом поглядывают артистки.
Итак — третий тур. Пропустили на него человек пятнадцать. Репетиции с оркестром не было. Я, конечно, помню, что мне Вера Николаевна говорила, пришла в театр за два часа, попробовала акустику зала. Подходит ко мне молодой, интересный мужчина:
— Я — дирижер
Кирилл Петрович Кондрашин, вы будете петь со мной, пойдемте в комнату, порепетируем с пианистом, чтобы вы знали темпы и немножко ко мне привыкли.
— Хорошо, идемте.
Начали репетировать.
— Вы с оркестром когда-нибудь пели?
— Нет, никогда.
— Ну ничего, не волнуйтесь, я вам покажу все вступления, вы только на меня смотрите. Желаю удачи.
— Спасибо.
Иду за кулисы, кто-то уже поет на сцене, а я ничего не слышу — хожу, как лев по клетке. Смотрю — опять Никандр Сергеевич Ханаев, нашел меня.
— Ну, где ты тут? Как себя чувствуешь?
— Ой, волнуюсь!..
— Ничего, все волнуются. Только я тебе скажу по секрету: уже есть решение принять тебя. Пой — не робей.
Ну что за золото был человек! Как он поддержал, меня тогда! Он ушел, а у меня в голове вихри бушуют:
«…Как же решение принято, а если я плохо спою?.. Да я не имею права! Слышишь? — не сметь волноваться! Если уж ты переступила порог Большого театра, то будь любезна спеть так, как никогда в жизни еще не пела, а потом — хоть умирай!»
И вот я на сцене. Начинается оркестровое вступление. Господи, как звучит оркестр! Эти музыканты пришли, чтобы играть для меня, для «Гальки-артистки»… И я должна сейчас, в этом великолепном зале, для таких знаменитых певцов — петь. Душу наполняет величие момента… замер оркестр, я вступила: «Здесь Радамеса жду…» Зал большой — значит, все должно быть масштабно. Не торопиться. Каждое слово — на вес золота… Посылать звук в самую дальнюю точку… Смотрю на дирижера — он мне и глазами, и руками показывает, чтобы не сбилась… А я думаю: «Да пошло оно все к чертям! Если я все время на тебя буду смотреть и только о том и думать, где вступить, так что же это получится?» Закрыла глаза да так до самого конца и пела. Закончила… и оркестр устроил мне овацию!
Победа! Победа!
Члены жюри ушли на совещание, и через час объявили, что только я и молодой бас Нечипайло, тоже из Ленинграда, приняты в молодежную группу Большого театра.
— Зайдите в отдел кадров, заполните анкету, но учтите, что театр не берет на себя никаких обязательств, пока не пройдете проверку.
Артисты театра меня окружили, кто поздравляет, кто осторожно предупреждает, что, мол, не очень радуйтесь. То, что вы по конкурсу прошли и вам оркестр аплодировал, — еще полдела. А главное — анкету заполнить.
— У вас там ничего такого?
— Да нет, ничего…
И тут ножом полоснуло: отец! У него 58-я — враг народа! Еще жив был Сталин, и не было такого человека в стране, который бы не знал, что такое 58-я статья. По этой статье сгноили в тюрьмах и лагерях миллионы людей. Если докопаются, что мой отец в тюрьме по политической статье, театра мне не видать: я для них уже потенциальный враг советского государства.
Если встать на площади Свердлова лицом к Большому театру, то слева окажется небольшое, ничем не примечательное здание. Здесь помещается отдел кадров Большого театра — чистилище, через которое проходит каждый, кто возмечтал связать свою судьбу с великодержавным правительственным театром, здесь трудятся в поте лица своего сотрудники КГБ. Возглавляет отдел крупный чин, но на работе он всегда в штатском. Он замурован в кабинете с тяжелой дверью, обитой ватой и черной клеенкой, чтобы ничего оттуда не могло просочиться наружу. Он сидит, будто в сейфе с самыми редкостными драгоценностями — с «личными делами» артистов Большого театра. И будь ты хоть самым великим, самым гениальным в мире артистом — ты не выйдешь на сцену Большого театра без разрешения из этого скромненького зданьица.
Большой театр служит не только искусству, он служит прежде всего правительству. Здесь частые гости — государственные деятели, а артисты «удостоены чести» выступать на правительственных приемах и банкетах. Так что главная задача отдела кадров Большого театра — обеспечить стопроцентную безопасность драгоценных жизней членов правительства. Сколько талантливых артистов застряло в заградительных сетях, расставленных усердными охранниками в штатском!
Вся трудная моя жизнь научила меня ничего не бояться, не робеть, на несправедливость немедленно давать отпор. Меня не смутили эти люди с мрачными лицами, лишь заставили внутренне собраться и сосредоточиться. Мне хорошо и давно знакомы их внимательные, «бдительные» взгляды, сверлящие тебя так, будто им о тебе такое известно, о чем ты и сама не подозреваешь. Да ни черта подобного, будьте вы все прокляты! Еще час тому назад я победила в труднейшем конкурсе в один из лучших театров мира. Еще переполняет меня чувство бесконечного блаженства, величайшего счастья, какого я никогда в своей жизни не испытывала! А теперь я должна дрожать перед многозначительными взглядами этой мрази?! Не дождетесь, не на ту напали, хозяева искусства!
Беру анкету — Господи, страниц двадцать! — начинаю писать. Слышу тихий, сладенький голос:
— Не торопитесь, вспомните, подумайте хорошенько…
А что мне вспоминать? Голодное детство? Работу с пятнадцати лет за кусок хлеба? Вот и все мои воспоминания! Да еще гвоздем торчит в голове: что наврать про родителя моего, от которого ничего, кроме подлости, не видела, а теперь могу из-за него всего лишиться — всего, к чему пришла каторжным трудом, талантом, всей своей жизнью.
Вопросам анкеты нет конца: кем были дедушка, бабушка, чем занимались до революции, владели ли недвижимостью, если умерли — то где? Родители: где родились, где учились, чем занимались до революции, чем занимаются теперь? Где живут? Если умерли — где похоронены? Есть ли братья, сестры — чем занимаются, где живут, где работают; есть ли родственники за границей, был ли кто-нибудь в плену у немцев, был ли кто-нибудь в оккупации… и т. д. и т. п.
Написала, что отец во время войны пропал без вести. Авось не докопаются, гады.
— Что-то быстренько… быстренько… Ничего не забыли?
— Ничего.
— Ну что ж, хорошо.
— А когда я ответ получу?
— Всё торопитесь, хе-хе-хе… Когда проверочку пройдете, тогда и получите…
(Между прочим,
Виктор Нечипайло из-за того, что во время войны четырнадцатилетним мальчишкой оказался на оккупированной немцами Украине и написал о том в своей анкете, проходил проверочку два года и пришел в театр уже после смерти Сталина.)
Пулей вылетела оттуда на улицу. — Большой театр! Так вот каков ты, «могучий колосс»… Стоишь ты на глиняных ногах, и ничтожный карлик, прячущийся за ватной дверью, легким щелчком может свернуть тебе шею, Вернулась в Ленинград уже без ликующего чувства победы. Перед глазами — анкетные листы; а в мыслях одно: докопаются они или нет? Успокаивает то, что об отце никто, кроме меня и Марка, не знает, — значит, донести некому. А вдруг все же узнали? Каждый день может прийти повестка из КГБ, а там разговаривать умеют… ученые…
Дни тянутся, как годы…
После всех конкурсных волнений наступила реакция: голос не звучит, нет никакой энергии, вся я — как выжатый лимон.
Проходит месяц — никакого ответа. Деньги кончились, надо ехать на заработки. Ну что же, опять в машину и — за свои песенки. Снова по деревням, колхозам после великолепной сцены Большого театра…
Так проползли три месяца. И вдруг — телеграмма:
«Приезжайте, вы зачислены в молодежную группу Большого театра. Директор театра Анисимов».
Bce! Свершилось!!! Я стала артисткой одного из лучших театров мира! Мне было двадцать пять лет.
2
Большой театр! Торжественный, монументальный, без полутонов и недоговоренностей. Я пришла в него на переломе эпохи, на рубеже смены поколений. В театре тогда было немало певцов высокого класса. Все они начинали свою артистическую карьеру в начале тридцатых годов и, в сущности, продолжали традиции русского дореволюционного театра. Во взаимоотношениях еще соблюдался «хороший тон», и хоть существовала в театре конкуренция, интриги, как в нашем деле и полагается, но все это не выходило за рамки приличий.
Многие артисты перешагнули за пятьдесят, а некоторые и за шестьдесят лет, но в большинстве своем они находились в хорошей вокальной форме, а среди мужчин были и очень яркие артистические индивидуальности. Следующее за ними, среднее поколение певцов было уже намного слабее по своим творческим возможностям, хотя и с хорошими голосами.
Ворвавшись в это «высшее общество», знакомое мне раньше только по книгам, я принесла с собою ничем не прикрашенную реальную жизнь, полную лишений и страданий людей, что протекала за стенами роскошного великодержавного театра.
Я жила уже в ином времени, чем те певицы, творческая жизнь которых началась до войны. Они были не только старше меня, но — что самое главное — другой школы, другого восприятия жизни. У них был свой стиль — у этих знаменитых, с барскими манерами матрон в орденах и меховых палантинах. Жили они все в прекрасных квартирах, окруженные сонмами подобострастных подхалимов. Я с изумлением оглядывалась вокруг, и мне казалось, что я поселилась в огромной семье: более ста солистов, хор, оркестр, балет, дирижеры, режиссеры…
Советский коллектив — это не просто некоторое количество работающих вместе людей, это коммуна со всеми присущими ей правами на каждого своего члена в отдельности и с жесткими установившимися правилами жизни в ней. В советских театрах нет системы контрактов, и артисты Большого театра приписаны к месту работы, как на фабрике, получают месячную зарплату и обязаны за нее выполнять определенную норму спектаклей.
Сезон длится десять месяцев. Артист должен быть каждый день готов к тому, что его вызовут на репетицию или на срочную замену в спектакле заболевшего солиста. Никто не имеет права выехать на гастроли по стране без специального на то разрешения дирекции театра. Могут в счет нормы послать в другой город на концерт или спектакль без дополнительной оплаты. Словом, артист поступает в полное распоряжение театра, а так как рабочий стаж до выслуги пенсии — 25 лет, то все эти годы, а иногда и дольше, жизнь артиста до последних мелочей открыта перед огромной семьей — коммуной.
Уйти оттуда некуда: Большой театр один, все другие намного хуже, зарплата в них наполовину меньше, а система работы — та же. Да никому и в голову не придет променять столичную квартиру, правительственный театр на убогость и серость провинциальной жизни.
Большой театр в 1952 году — это музей великих русских опер и прекрасных голосов. В театре — железная дисциплина. Чтобы войти в здание, каждый обязан предъявить специальный пропуск с фотокарточкой, даже если ты работаешь здесь десятки лет и вся охрана тебя знает. Для чего это делается? А потому что из отдела кадров может поступить экстренный приказ не пропускать в театр какого-либо сотрудника.
В тот год, когда я поступила, главным дирижером театра был
Николай Семенович Голованов, великий русский дирижер, десятки лет проработавший в театре, и, чтобы читателю было понятно, что такое Большой театр, приведу один эпизод, связанный с ним лично. Довольно долгое время перед тем ходили упорные слухи, что Голованова снимут с занимаемого поста, потому что им недовольны в Кремле. Однажды он пришел в театр, идет мимо вахтера, естественно, не предъявляя пропуска, — ведь главный дирижер, хозяин театра. Его остановили:
— Ваш пропуск.
— Какой пропуск? Ты что, не узнал, что ли?
— Пожалуйте пропуск.
Голованов достает пропуск, предъявляет. У него тут же, в проходной, отбирают его и в театр не пропускают… Так сказать — не велено пущать! Таким вот образом этот властный, казавшийся всесильным человек узнал, что он больше не главный дирижер Большого театра и вообще теперь в театре не работает.
Через несколько месяцев он умер, не смог пережить унижения, а было ему всего лишь 62 года. Вот что такое Большой театр в 1952 году.
Первый спектакль, услышанный мной в Большом театре, был «Князь Игорь» Бородина; самые сильные впечатления от него:
Александр Пирогов — князь Галицкий и
Максим Михайлов — Кончак.
Пирогов — замечательный русский артист, в его репертуаре много прекрасно созданных ролей, но в Галицком он был попросту неповторим, и лучшего я не знаю. Была в его Галицком могучая стихия, русская бесшабашность и удаль, страсть — никто ему не перечь, все сметет с пути, а коль и убьет, то не пожалеет. Темперамент у артиста был бешеный, но и управлять им он умел феноменально — качество более редкое, чем наличие самого темперамента. Как сейчас вижу его в сцене пьянки: на нем русская рубаха, на глаза свисает чуб, в ухе серьга…
Как бы мне да эту волю —
Понатешил бы я вволю
И себя, и вас —
Не забыли б нас!
Пей, пей, пей, гуляй!..
Голос большой, своеобразного тембра, слово выразительно, движения скульптурны, все отделано до мельчайших деталей, подается в зрительный зал крупно, масштабно…
Когда на сцену вышел
Михайлов — хан Кончак — и спел первые фразы:
Здоров ли, князь?
Что приуныл ты, гость мой?
Что ты так пригорюнился? —
мне показалось, что под напором его голоса закачалась на потолке люстра. Сильный, объемный бас-профундо заполнил весь огромный зал театра. Казалось, ему это не стоило никаких усилий. Среднего роста, с широкой грудью, он смешно открывал во время пения рот: рот его казался каким-то маленьким, яйцеобразным отверстием, и непонятно было, как из такого маленького отверстия выливается лавина, море звука, — было ощущение, что в него вставлен усилитель. Никогда больше — ни в Большом театре, ни за границей — я не слышала голоса, подобного этому по мощи и силе звука.
До Большого театра Михайлов был протодьяконом в одном из московских соборов. Могучий был старик. Бывало, в антракте откроет в своей уборной окно — даже зимой расстегнет рубаху на груди и дышит морозным воздухом. Тенора, как ошпаренные, скачут мимо его дверей по коридору — холодно!
— Максим Дормидонтович, ведь простудитесь!
— Ничего, для октавы хорошо!..
На спектакль приносил соленые огурцы, завернутые в газету, и ел их перед тем, как петь. В день своих именин снимал на целый вечер пивную напротив театра, приглашал весь мужской хор, и до самой ночи они там гуляли и пели песни.
Ярославну в «Князе Игоре» пела Софья Панова — большая, статная женщина с замечательным, громадным голосом, легко перекрывавшим оркестр.
Владимира Игоревича пел Иван Козловский, знаменитый тенор, непревзойденный Юродивый в «Борисе Годунове».
И над всем царил Мелик-Пашаев.
«Князь Игорь», поставленный в 1944 году режиссером Лосским и дирижером Мелик-Пашаевым, рассчитан был на певцов с мощными, большими голосами. В той же самой постановке он идет и сегодня, но певцов того масштаба в Большом театре больше, к сожалению, нет.
В мой рабочий план включили две оперные партии: Татьяны в «Евгении Онегине» Чайковского и Леоноры в «Фиделио» Бетховена в предстоящей новой постановке. После годичного испытательного срока театр имел право либо отчислить меня из молодежной группы, либо перевести в основную труппу солисткой — на таких условиях я была принята. Как я потом узнала, меня и брали в театр с расчетом на «Фиделио». Борис Покровский, постановщик этого спектакля, блестящий режиссер и реформатор советского оперного театра, хотел, чтобы Леонору пела только молодая артистка и обязательно с хорошей фигурой: на протяжении всего спектакля Леонора должна носить мужской костюм.
Постановке «Фиделио» театр придавал огромное значение, да и для всей музыкальной России она была событием: единственная опера Бетховена и еще никогда не шедшая на сцене в советское время. В спектакле были заняты знаменитые артисты, дирижировал А. Ш. Мелик-Пашаев, только что назначенный главным дирижером театра, после увольнения Голованова. В общем, с первых своих шагов в театре я оказалась в условиях, о которых не может и мечтать начинающая оперная певица.
То, что я понравилась режиссеру Борису Покровскому, было, конечно, прекрасно, но далеко еще не все. Главное — надо понравиться дирижеру, без этого роль получить невозможно, а Мелик-Пашаев на конкурсе меня не слышал — его в то время не было в Москве.
Александр Шамильевич — великий мастер своего дела — был очень осторожен в выборе исполнителей для своих спектаклей, не доверял неопытным молодым певцам, и попасть к нему в спектакль было труднее, чем к любому другому дирижеру. У него были свои солисты, с которыми он работал по многу лет, и вдруг в его «святая святых» — в «Фиделио» — Покровский хочет ввести никому не известную бывшую опереточную певицу, да еще на главную партию! Александр Шамильевич согласился меня прослушать — разумеется, ради Покровского. На меня он никаких надежд не возлагал.
Назначили мне с ним урок. А жила я тогда далеко от театра, у родственников Марка, ехать надо было около часа троллейбусом — ну и, конечно, опоздала на целых десять минут. Это была моя первая встреча с Мелик-Пашаевым. Влетела в класс запыхавшаяся с мороза, щеки горят, глаза плошками, а там — ЖДУТ? — главный дирижер, главный режиссер, главный концертмейстер. Как увидела я их — ну, думаю, конец!..
— Ой, извините, я опоздала… Здравствуйте.
Кивнул головой. Молчит.
Надо сказать, что Александр Шамильевич никогда ни на кого не кричал, был со всеми предельно вежлив, но тогда… Лучше бы уж он наорал на меня, а не молчал бы так.
— Ну, что споете?
А я дышу, как паровоз, — еще бы, на пятый этаж взлетела без лифта: некогда было ждать!
— Знаете, я не распелась, не успела, я распеться должна… Вы подождите минут пятнадцать в коридоре, а потом я спою…
Это ж надо было быть такой дурой!
Концертмейстер В. Васильев, много лет работавший с Мелик-Пашаевым и обожавший его, посмотрел на меня с таким отчаянием и безнадежностью: вот, мол, экземпляр, воспитанный советской властью.
Но Александр Шамильевич как-то сразу проникся ко мне симпатией — за непосредственность, что ли, а надо бы, конечно, из класса выгнать. Вышли они все, я быстренько разогрела голос, открыла дверь:
— Можете войти!..
— Спасибо, спасибо… Так что же споете, деточка?
— Могу Аиду, Лизу.
— Спойте Аиду.
Я спела арию, смотрю — Покровский доволен. А Мелик-Пашаев:
— Что ж, неплохо. Конечно, Аиду петь вам еще рано, но партию посматривайте, посматривайте…
А это его спектакль и самая любимая опера. Я знаю, что на комплименты он не щедр и сказанное им: «Посматривайте партию» — звучит большим авансом на будущее.
— Что еще можете спеть?
Ну, думаю, уложу его сейчас на обе лопатки.
— Знаете, я еще могу вам песню спеть.
(Мне-то хочется во всей красе показаться!)
— Песню?! Какую еще песню?!
— Испанскую — я же эстрадной певицей была. У меня и кастаньеты с собой…
Он глаза раскрыл, на спинку стула откинулся — что еще за птица в Большом театре!
А Покровский:
— Ну, спойте, спойте!
Я даю ноты концертмейстеру, тот от ужаса чуть сознания не лишился, бедный, думая, что сейчас произойдет что-то страшное: все хорошо знали, как строг, как академичен в музыке Мелик-Пашаев, а тут вдруг — песня из репертуара Клавдии Шульженко «Простая девчонка»!
Схватила я кастаньеты — и давай перед ними петь и плясать, как на концерте… Покровский еле сдерживался от смеха — видит, что делается с Меликом: тот ерзает на стуле, смотрит то на потолок, то на пол, от неожиданности не знает, как на все реагировать… Гремят кастаньеты, каблуки стучат, а прослушиванье-то — для Леоноры Бетховена! Такого в Большом театре еще не бывало.
— Хорошо, хорошо, деточка, учите партию, а там посмотрим… до свиданья…
И быстро вышел.
Не знаю, какой разговор у него был с Покровским, но меня официально назначили на партию Леоноры в «Фиделио», и я начала брать уроки.
В Большом театре в этом нет никаких ограничений: занимайся с концертмейстером, сколько тебе нужно, и любой из них — очень высокой квалификации.
Отныне вся жизнь моя протекала и стенах Большого театра, домой я приходила только спать.
Утром, после уроков с концертмейстером, я спешила на разные спевки, сценические, оркестровые репетиции, чтобы слушать артистов, проникать в тайны мастерства тех, с кем мне предстояло работать в течение всей дальнейшей жизни. Певцов Большого театра я хорошо знала, часто слушая их по радио или на концертах в Ленинграде, и некоторые из них вызывали во мне чувство восхищения своими превосходными голосами. Я стремилась поскорее услышать их в спектаклях, но, к моему удивлению, они на этой сцене в большинстве своем теряли свои качества, не могли эмоционально наполнить огромный зал, донести до слушателей внутреннее содержание исполняемой роли — не хватало актерской, сценической техники. Кроме того, оперная сцена безжалостно обнажала физические недостатки артистов.
Но некоторые, очень немногие — такие, как Лемешев, Пирогов, — вооруженные блестящей техникой актерского мастерства, именно в спектаклях-то и приобретали свое истинное значение. Каждый вечер я часами простаивала в ложе, слушая спектакли. В том романтическом репертуаре, который мне предстояло петь, одно мне нравилось больше, другое меньше, но главное: я искала свой идеал актрисы — и не находила. В труппе среди женщин не было крупной артистической личности, которой мне захотелось бы уподобиться, и все, что я видела на сцене, казалось мне фальшивым и искусственным в плане сценического воплощения. Мне не хотелось петь в этих спектаклях. Видимо, к тому времени я создала в себе такое понимание прекрасного, такой мир, что воплотить его должна была сими но для этого надо было еще выйти на сцену.
А пока, в ожидании своего часа, я ходила из одного чала в другой, постепенно включаясь в жизнь театра, приобщаясь к его искусству. В том сезоне ставили новую оперу — «Декабристы» Шапорина, и, часто присутствуя на репетициях, я вдруг обратила внимание, что постоянно встречаю там каких-то странных, незнакомых мне людей. Кто они, эти мрачные люди, молча сидящие по углам темного зала, и почему к ним все время с таким подобострастием обращаются постановщики? Оказывается, это чиновники из отдела агитации и пропаганды ЦК партии контролируют работу над «тематической оперой» и уже до полусмерти замучили и композитора и артистов, требуя бесконечных переделок. Чиновники эти к искусству никакого отношения не имеют, им важны лишь слова да идея, что, мол, представители высшего общества, вышедшие на Сенатскую площадь в Петербурге 14 декабря 1825 года отдать свои жизни за народ, — хоть и аристократы, но на самом деле революционеры и почти что рабочий класс. Сколько разных комиссий из ЦК смотрело спектакль, прежде чем он был показан публике!
«Декабристов» ставили уже несколько лет, перекраивая историю на все лады; фальшь и ложь лезли из всех щелей этого спектакля. Вот вам и «святое искусство»! Да ведь это же Большой театр!
Но мне предстояло узнать, что это касалось не только новых советских опер — и в классических операх режиссеры выдумывают ложные сценические ситуации, чтобы они отвечали идеологическим установкам. К примеру, в «Мадам Баттерфляй» Пуччини, в постановке времен «холодной войны», американский консул — по замыслу композитора, благородный, добрый человек — по воле режиссера превратился в циничного, жестокого «дядю Сэма». Вместо того, чтобы во втором акте, ласково погладив по голове ребенка, восхищенно воскликнуть: «Ну что за волосенки! Милый, как же зовут тебя?» — он брезгливо, двумя пальцами, как к заразе, прикасался к нему, словно боясь испачкаться, хотя и слова, и музыка были те же. Подобных режиссерских «находок» в спектакле было много, ими нужно было вызвать у публики неприязнь к американцам. В «Декабристах» были заняты лучшие артисты труппы, да и всегда для спектакля, особенно на современную или революционную тему, театр выставлял обойму самых знаменитых певцов, надеясь, что те споим талантом прикроют бездарную музыку и фальшивое содержание оперы. Дирекция в таких случаях не скупилась на обещания орденов, почетных званий, квартир, прибавки к зарплате после премьеры. Я сидела и зале, наблюдая, и каких муках рождается советская опера, и мне казалось преступным, что артисты так глупо разбазаривают свои силы. Ведь ясно, что спектакль пройдет в сезоне, в лучшем случае, три-четыре раза, что публику на него калачом не заманить и оперу снимут с репертуара. Сколько денег выбросят в помойную яму! Но кому жалко-то? Ведь не свое, а государственное. Зато будет выполнен план по освоению советского репертуара, о чем счастливый директор доложит правительству. Для меня всегда унизительным был такой мартышкин труд, и с первых же дней работы в Большем театре я всеми правдами и неправдами отбивалась от участия в подобных операх-«времянках».
Следующей за «Декабристами» премьерой планировалась опера
Кабалевского «Никита Вершинин», и мне дали в ней главную партию. Несмотря даже на то, что дирижером спектакля был назначен Мелик-Пашаев, петь в этой опере я ни за что не хотела — не только потому, что музыка ее сама но себе была неинтересна, но я физически не выношу на оперной сцене примитивного, лапотного бытовизма. А как вывернуться? Ведь не скажешь же, что не хочу петь советскую оперу, да еще на революционный сюжет, — это уже криминал, политическое дело. Ничего, при думала. Не возражая, стала учить партию, а дней через десять в слезах прибежала в репертуарную часть я «в ужасе и отчаянье» стала отказываться, потому что партия высокая, а я — начинающая, неопытная певица, боюсь сорвать себе голос.
Сказали Кабалевскому, а он:
— Как это — не может? Аиду на конкурсе пела, Фиделио готовит… Не может быть!
Пришел ко мне на урок, я стала петь ему арию, да двух петухов на си-бемолях нарочно и выдала; схватилась за горло — и в слезы:
— Я боюсь сорвать голос, мне тяжело, я неопытная певица…
Куив Макдоннелл
Он стал меня успокаивать:
— Конечно, очень жалко, что вы не можете петь эту партию, но, если вы боитесь, я не могу вас уговаривать, брать на себя ответственность…
Человек с одним из многих лиц
Удалось отвертеться.
Таким же образом и от следующего «шедевра» увильнула — от оперы Хренникова «Мать».
Информация от издательства
Артисты удивлялись, почему я отказываюсь петь в советских операх — ведь это большой шанс для молодой певицы: спектакль может получить Сталинскую премию, и, значит, все главные исполнители получат лауреатские значки, что очень помогает карьере… Они не понимали, что я с самого начала поставила перед собой цель гораздо выше любых значков и званий: я хотела стать великой артисткой — такой, каким был Шаляпин, какой в этом театре нет. И фальшивый блеск медалей не мог увести меня от моей цели.
Caimh McDonnell
A MAN WITH ONE OF THOSE FACES
Сталин лично опекал театр. Ходил он, в основном, на оперы, и поэтому лучшие певцы участвовали в операх «Князь Игорь», «Садко», «Хованщина», «Борис Годунов», «Пиковая дама». Это вечный «золотой фонд» Большого театра; всё в тех же постановках они идут из года в год — до сих пор, никогда не сходя с афиши. Каждой из них по 35–40 лет.
На русском языке публикуется впервые
Театр никогда не знал материальных затруднений — государство не жалеет никаких денег на свою рекламу. Декорации и костюмы стоят миллионы рублей, потому что в создании их на пятьдесят процентов применяется ручной труд — из-за отсутствия нужных материалов, машин и т. д. Народ гордится своим театром и не отдает себе отчета в том, что сам платит за его содержание. Конечно, — не Сталин же из своего кармана платит за все эти соборы и избы чуть ли не в натуральную величину, полностью загромождающие сцену.
В сталинское время было очень важно выходить на сцену. Каждый артист берег себя и обязательно пел спектакль, если его имя стояло в афише. Императорский театр! — в нем важно появляться не только ради искусства, но и для своего положения в стране, в глазах народа. Все мечтали выступить перед Сталиным, понравиться ему, и Сталин не жалел ничего для артистов Большого театра. Сам установил им высокие оклады, щедро награждал их орденами и сам выдавал им Сталинские премии. Многие артисты имели по две-три Сталинские премии, а то и пять, как Баратов.
Макдоннелл, Куив
В этом первом моем сезоне 1952/53 года Сталин бывал несколько раз на оперных спектаклях, и я помню атмосферу страха и паники в дни его посещений. Известно это становилось всегда заранее. Всю ночь охрана осматривала каждый уголок театра, сантиметр за сантиметром; артисты, не занятые в спектакле, не могли войти в театр даже накануне, не говоря уже о дне спектакля. Участникам его выдавались специальные пропуска, и, кроме того, надо было иметь с собой паспорт. С уже объявленной афиши в этих случаях дирекция могла снять любого, самого знаменитого артиста и заменить его другим, в зависимости от вкуса Великого. Вслух, конечно, никто не обижался, принимали это как должное. И только каждый старался угодить на вкус советского монарха, попасть в любимчики, чтобы таким вот образом быть всенародно отмеченным за счет публичного унижения своего же товарища. Эти замашки крепостного театра сохранялись еще долго после смерти Сталина.
Человек с одним из многих лиц / Куив Макдоннелл; пер. с англ. М. Сороченко. — Москва: Манн, Иванов и Фербер, 2022. — (Детектив МИФ. Дублинская серия).
ISBN 978-5-00195-019-6
Сталин сидел всегда в ложе «А» — если стоять в зале лицом к сцене, слева, над оркестром, скрытый от глаз публики занавеской, и только по количеству охранников в штатском да по волнению и испуганным глазам артистов можно было догадаться, что в ложе сидит Сам. И до сегодняшнего дня — когда глава правительства присутствует на спектакле, подъезд публики к театру на машинах запрещен. Сотни сотрудников КГБ окружают театр, артистов проверяют несколько раз: первая проверка, в дверях входа, — это не наша охрана, а КГБ, надо предъявить спецпропуск и паспорт. Потом, когда я загримировалась и иду на сцену, я снова должна показать пропуск (если в зале особо важные персоны). Конечно, во всех кулисах на сцене полно здоровенных мужиков в штатском. Бывают затруднения чисто технические — куда девать пропуск, особенно артистам балета? Они же почти голые! Хоть к ноге привязывай, как номерок в общей бане.
Любил ли Сталин музыку? Нет. Он любил именно Большой театр, его пышность, помпезность; там он чувствовал себя императором. Он любил покровительствовать театру, артистам — ведь это были его крепостные артисты, и ему нравилось быть добрым к ним, по-царски награждать отличившихся. Вот только в царскую — центральную — ложу Сталин не садился. Царь не боялся сидеть перед народом, а этот боялся и прятался за тряпкой. В его аванложе (артисты ее называли предбанником) на столе всегда стояла большая ваза с крутыми яйцами — он их ел в антрактах. Как при Сталине, так и теперь, когда на спектакле присутствуют члены правительства, в оркестровой яме рядом с оркестрантами сидят кагебешники — в штатском, разумеется.
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Были у него в театре любимые артисты. Очень он любил Максима Дормидонтовича Михайлова в роли Ивана Сусанина в опере Глинки «Жизнь за царя». В советское время она называется «Иван Сусанин». Он часто ходил на эту оперу — наверное, воображал себя царем, и приятно ему было смотреть, как русский мужик за него жизнь отдает. Он вообще любил монументальные спектакли. В расчете на него их и ставили — с преувеличенной величавостью, с ненужной грандиозностью и размахом, короче, со всеми признаками гигантомании. И артисты со сцены огромными, мощными голосами не просто пели, а вещали, мизансцены были статичны, исполнители мало двигались — все было более «значительно», чем требовало того искусство. Театр ориентировался на личный вкус Сталина. И не в том дело, хорош у него был вкус или плох, но, когда Сталин умер, театр потерял ориентир, его начало швырять из стороны в сторону, он стал попадать в зависимость от вкусов множества случайных людей.
© 2016 by McFori Ink
Любимицами Сталина были сопрано
Наталия Шпиллер и меццо-сопрано
Вера Давыдова — обе красивые, статные; они часто пели на банкетах. Сталину приятно было покровительствовать таким горделивым, полным достоинства русским женщинам. Бывать в их обществе, произносить тосты, поучать или отечески журить их — как государь. Но все его симпатии не избавляли никого от его самодурства. Однажды на банкете в Кремле, где пели обе соперничавшие между собой красавицы, Сталин после концерта во всеуслышание сказал Давыдовой, указывая пальцем на Шпиллер:
— Вот у кого вам надо учиться петь. У вас нет школы.
This edition is published by arrangement Johnson & Alcock Ltd. and The Van Lear Agency
Думаю, что этим не слишком «изящным» замечанием он отнял у Давыдовой несколько лет жизни. Но ведь батюшка-барин. С крепостной девкой разговаривает.
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2022
Замечательный дирижер
С. А. Самосуд, многие годы проработавший в Большом театре, рассказывал мне, как однажды он дирижировал оперным спектаклем, на котором присутствовало все правительство. В антракте его вызвал к себе в ложу Сталин. Не успел он войти в аванложу, как Сталин без лишних слов заявил ему:
— Товарищ Самосуд, что-то сегодня у вас спектакль… без бемолей!
Самуил Абрамович онемел, растерялся — может, это шутка?! Но нет — члены Политбюро, все присутствующие серьезно кивают головами, поддакивают:
— Да-да, обратите внимание — без бемолей…
Глава первая
Хотя были среди них и такие, как Молотов, например, — наверняка понимавшие, что выглядят при этом идиотами…
Самосуд ответил только:
— Ты помнишь Алана из Клэра, одного из кузенов твоего отца?
— Хорошо, товарищ Сталин, спасибо за замечание, мы обязательно обратим внимание.
— А должен?
Интересная история была с оперой «Евгений Онегин». Действие последней картины происходит ранним утром, и Татьяна — по Пушкину — должна быть в утреннем туалете:
— Конечно! Две собаки, один глаз, ни разу не был женат… Он приезжал к нам пару раз, когда ты был маленьким.
Княгиня перед ним одна
Сидит неубрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на руку щекой.
— Ну да…
Так оно и было, пока не пришел однажды на спектакль Сталин. Увидев на Татьяне легкое утреннее платье — и Онегина перед нею, — он воскликнул:
— Как женщина может появиться перед мужчиной в таком виде?!
— Умер! Скончался от инфаркта, упокой, Господи, его душу. Я прочитала в газете на прошлой неделе.
С тех пор — и до сего дня! — Татьяна в этой сцене одета в вишневое бархатное платье и причесана, как для визита.
На Пушкина в данном случае ему было наплевать. Одеть — и кончено! Хоть в шубу!
Прежде Пол не замечал, до чего холодны руки пожилых. Но когда хрупкие пальцы его потрогали, словно желая убедиться в том, что он действительно существует, он не смог не обратить на это внимания. Честно говоря, теперь ему было трудно думать о чем-то еще.
Но все же для Большого театра он был «добрым царем». Любил пригласить артистов к себе на пьянку, и бывший протодьякон Михаилов в таких случаях громовым голосом пел ему «Многая лета».
— Сердечный приступ случился, когда он принимал ванну, — продолжила она. — Думаю, дело в этих модных солях для ванн. Кто знает, чего они туда подсыпают…
Репрессии и чистки 1937 года почти не коснулись Большого театра, во всяком случае его ведущих артистов. Это был театр Сталина. Но он допускал в него и простых смертных с улицы и, наверное, гордился своим великодушием — считал себя покровителем прекрасных искусств.
Почему он любил бывать именно в опере? Видимо, это доступное искусство давало ему возможность вообразить себя тем или иным героем, и особенно русская опера, с ее историческими сюжетами и пышными костюмами, давала пищу фантазии. Вероятно, не раз, сидя в ложе и слушая «Бориса Годунова», мысленно менял он свой серый скромный френч на пышное царское облачение и сжимал в руках скипетр и державу.
Пол кивнул, выразив малую толику согласия, необходимого ей, чтобы не застрять в той мысленной колее, в которой бродило ее сознание.
Когда Сталин присутствовал на спектакле, все артисты очень волновались, старались петь и играть как можно лучше — произвести впечатление: ведь от того, как понравишься Сталину, зависела вся дальнейшая жизнь. В особых случаях великий вождь мог вызвать артиста к себе в ложу, и удостоить чести лицезреть себя, и даже несколько слов подарить. Артисты от волнения — от величия момента! — совершенно немели, и Сталину приятно было видеть, какое он производит впечатление на этих больших, талантливых певцов, только что так естественно и правдиво изображавших на сцене царей и героев, а перед ним распластавшихся от одного его слова или взгляда, ожидающих подачки, любую кость готовых подхватить с его стола. И хотя он давно привык к холуйству окружающих его, но особой сладостью было холуйство людей, отмеченных Божьим даром, людей искусства. Их унижения, заискивания еще больше убеждали его в том, что он не простой смертный, а божество.
Но разве не трупы должны холодеть? В детстве Барри Доддс рассказал ему, что однажды на поминках уронил на себя тело своей бабушки, и это было все равно что оказаться погребенным под дюжиной замороженных индеек. Между прочим, он еще говорил Полу, что трогать женскую грудь — это как щупать жареную курицу. Очевидно, парень был одержим домашней птицей…
Говорил он очень медленно, тихо и мало. От этого каждое его слово, взгляд, жест приобретали особую значительность и тайный смысл, которых на самом деле они не имели, но артисты потом долгое время вспоминали их и гада ли, что же скрыто за сказанным и за «недоговоренностью». А он просто плохо владел русским языком и речью. Вероятно, он, как актер, уже давно набрал целый арсенал выразительных средств, безотказно действовавших на приближенных, и применял их по обстоятельствам.
— Такой молодой… Ему ведь было всего…
На всех портретах, во всех скульптурах, в любых изображениях он выглядит этаким богатырем, и даже видевшие его в жизни, стоявшие рядом с ним верили, что этот низенький человек — гораздо выше и больше, чем им кажется. Сталинская повадка и стиль перешли на сцену Большого театра. Мужчины надевали ватные подкладки, чтобы расширить грудь и плечи, ходили медленно, будто придавленные собственной «богатырской» тяжестью. (Все это мы видим и в фильмах сталинской эпохи.) Подобного рода постановки требовали и определенных качеств от исполнителей: стенобитного голоса и утрированно выговариваемого слова. Исполнителям надо было соответствовать дутому величию, чудовищной грандиозности оформления спектаклей, их преувеличенному реализму: всем этим избам в натуральную величину, в которых спокойно можно было жить; соборам, построенным на сцене, как на городской площади, — с той же основательностью и прочностью. Сегодня эти постановки, потеряв исполнителей, на которых были рассчитаны, производят жалкое, смешное впечатление. Нужно торопиться увидеть их, пока они еще не сняты с репертуара, не переделаны, — это интереснейшее свидетельство эпохи — как и несколько высотных зданий-монстров, оставленных Сталиным на память о себе «благодарным» потомкам.
Маргарет умолкла и стала смотреть в потолок, пытаясь сложить сумму, для которой у нее явно недоставало цифр.
Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь усомнился в правоте его, в правомерности его действий, и, когда началось знаменитое «дело врачей-убийц», все удивлялись (во всяком случае, вслух), что раньше сами не распознали в этих хорошо знакомых им, артистам, кремлевских врачах врагов народа.
Интересно, дети действительно очень теплые? Возможно, мы начинаем жить в виде крошечного инферно из кипящей энергии и со временем остываем до температуры трупа?
Шли последние недели правления злого гения. Последний оперный спектакль, на котором он был в Большом театре, — «Пиковая дама» Чайковского. Артист, исполнявший партию Елецкого,
П. Селиванов, выйдя во втором акте петь знаменитую арию и увидев близко от себя сидевшего в ложе Сталина, от волнения и страха потерял голос. Что делать? Оркестр сыграл вступление и… он заговорил: «Я вас люблю, люблю безмерно, без вас не мыслю дня прожить…» — да так всю арию до конца в сопровождении оркестра и проговорил! Что с ним творилось — конечно, и вообразить невозможно, удивительно, как он не умер тут же на сцене. За кулисами и в зале все оцепенели. В антракте Сталин вызвал к себе в ложу директора театра Анисимова, тот прибежал ни жив, ни мертв, трясется… Сталин спрашивает:
— Скажите, кто поет сегодня князя Елецкого?
Размышления Пола о детях были чисто умозрительными. Несмотря на двадцать восемь прожитых лет, ему еще не доводилось держать их в руках.
— Артист Селиванов, товарищ Сталин.
— А какое звание имеет артист Селиванов?
Уже в который раз пластинку в голове Маргарет заело.
— Народный артист Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…
— Я беседовала с женщиной из Данбойна, что лежит в соседней палате. Она сказала, что Дублином теперь управляют Триады.
Сталин выдержал паузу, потом сказал:
— Добрый русский народ!..
— Неужели?
И засмеялся — сострил!.. Пронесло!
— Об этом писали в «Геральд», — доверительно сообщила Маргарет. — В наше время от китайцев проходу нет! Я вообще не понимаю, что происходит. Ты бы не выходил из дома по вечерам.
Счастливый Анисимов выскочил из «предбанника». На другой день вся Москва повторяла в умилении и восторге «гениальную» остроту вождя и учителя. А мы, артисты, были переполнены чувством любви и благодарности за великую доброту и человечность нашего Хозяина. Ведь мог бы выгнать из театра провинившегося, а он изволил только засмеяться, наш благодетель!.. Да, велика была вера в его высокую избранность, его исключительность, и когда он умер, кинулся народ в искреннем горе в Москву, чтобы быть всем вместе, ближе друг к другу… Тогда перекрыли железные дороги, остановили поезда, чтобы не разнесло Москву это людское море. Я плакала со всеми вместе. Было ощущение, что рухнула жизнь, и полная растерянность, страх перед неизвестностью, паника охватила всех. Ведь тридцать лет вся страна слышала только — Сталин, Сталин, Сталин!..
— Я слышал, многие из них носят мечи.
«Если ты, встретив трудности, вдруг усомнишься в своих силах — подумай о нем, о Сталине, и ты обретешь нужную уверенность. Если ты почувствовал усталость в час, когда ее не должно быть, — подумай о нем, о Сталине, и усталость уйдет от тебя… Если ты замыслил нечто большое — подумай о нем, о Сталине, — и работа пойдет споро… Если ты ищешь верное решение — подумай о нем, о Сталине, и найдешь это решение».
«Правда» от 17 февраля 1950 года.
На войне умирали «за родину, за Сталина», вдруг умер ОН — который, казалось бы, должен жить вечно и думать за нас, решать за нас.
— Серьезно?!
Сталин уничтожил миллионы невинных людей, разгромил крестьянство, науку, литературу, искусство… Но вот он умер, и рабы рыдают, с опухшими от слез лицами толпятся на улицах… Как в опере «Борис Годунов», голодный народ голосит:
— Ага. Они обожают рубить головы и всякое такое…
На кого ты нас покидаешь, отец наш?
На кого ты нас оставляешь, родимый?..
Он уже собрался проиллюстрировать свои слова пантомимой, как вдруг за спиной раздалось многозначительное покашливание. И ведь что характерно: сорок пять минут кивания и вежливых хмыканий, но как только речь зашла об обезглавливании — сестра Бриджит тут как тут. Она стояла у дверного косяка, скрестив руки, и смотрела на него осуждающим взглядом.
По улицам Москвы из репродукторов катились, волны душераздирающих траурных мелодий…
Всех сопрано Большого театра в срочном порядке вызвали на репетицию, чтобы петь «Грезы» Шумана в Колонном зале Дома союзов, где стоял гроб с телом Сталина. Пели мы без слов, с закрытыми ртами — «мычали». После репетиции всех повели в Колонный зал, а меня не взяли — отдел кадров отсеял: новенькая, только полгода в театре. Видно, доверия мне не было. И мычать пошло проверенное стадо.
— Как у вас дела? — спросила она, войдя в палату.
— Великолепно, — ответил Пол. — Болтаем без умолку.
В эти же дни, когда страна замерла и все застыло в ожидании страшных событий, кто-то, проходя по коридору в театре, бросил:
— Сергей Прокофьев умер…
— Это мой Гарет, — сказала Маргарет, указав на Пола.
Весть пролетела по театру и повисла в воздухе как нереальность: кто умер? Не мог еще кто-то посметь умереть. Умер только один Сталин, и все чувства народа, все горе утраты должно принадлежать только ему.
— Знаю, Маргарет. Мы с ним встретились, когда он заходил в больницу.
Маленькое морщинистое лицо Маргарет озарилось гордостью.
Сергей Прокофьев умер в тот же день, что и Сталин, — 5 марта 1953 года. Не дано ему было узнать благой вести о смерти своего мучителя.
— Он адвокат, — просияла она. — Летает по всей Европе. На прошлой неделе ездил в командировку в Брюссель.
Московские улицы были перекрыты, движение транспорта остановлено. Невозможно было достать машину, и огромных трудов стоило перевезти гроб с телом Прокофьева из его квартиры в проезде Художественного театра в крошечный зал в полуподвальном помещении Дома композиторов на Миусской улице для гражданской панихиды.