Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

АКАДЕМИЯ ВМЕШИВАЕТСЯ В ДЕЛО

Ну да, человечество, разлившееся по цветущей равнине под ясными небесами, вдруг рванулось вверх. Разумеется, не всей толпой, так никогда не бывает, — чего тут, собственно, огорчаться? — человечество всегда тащили в будущее гении, мы всегда гордились своими гениями, надо помнить об этом. И раскол, наблюдаемый нами, — тоже не последний. Кроме третьей импульсной в организме хомо сапиенса обнаружена уже и четвертая низкочастотная, и пятая, пока безымянная. Что может дать инициация сразу всех этих систем, даже людены предположить не могут.

Перед лицом этой яростно распространяющейся эпидемии не приходится уже рассматривать Месмера как нечто с научной точки зрения несуществующее. Возможность или невозможность жизненного магнетизма превратилась из предмета городских толков в дело государственное, и ожесточенный спор должен наконец получить разрешение с высоты академической кафедры. Интеллектуальные круги Парижа и дворянство почти целиком за Месмера, королева Мария Антуанетта, под влиянием принцессы Ламбаль, всецело на его стороне, все ее дворцовые дамы обожают \"божественного немца\". Лишь один человек во всем Бурбонском дворце смотрит на всю эту магию с упорным недоверием - это король. Абсолютно чуждый неврастении, с обложенными жиром и флегмою нервами, обжора в стиле Рабле[72], с отличным пищеварением, Людовик XVI не в состоянии проявить особого любопытства к вопросам врачевания души; и когда перед отъездом в Америку ему представляется Лафайет, благодушный монарх весело посмеивается над ним: \"Что-то скажет Вашингтон по поводу того, что он пошел в аптекарские ученики к господину Месмеру\". Он ведь против всяких беспокойств и треволнений, добрый, толстый король Людовик XVI; в силу какого-то внутреннего чутья он ненавидит революции и новшества также и в области духовной. В качестве человека делового и основательного, любящего порядок, он высказывает поэтому пожелание, чтобы внесли наконец ясность в эту бесконечную распрю по поводу магнетизма, и в марте 1784 года он подписывает указ на имя Общества врачей и Академии, чтобы они немедля подвергли официальному рассмотрению магнетизм как в его полезных, так и вредных проявлениях.

Вот еще один документ.

Редко видела Франция состав более внушительный, чем тот, который выделили обе организации по данному вопросу: имена почти всех участников и доныне пользуются мировой известностью. Между четырьмя врачами находится и некий д-р Гильотен[73], который через семь лет изобретет машину, в секунду излечивающую все земные болезни, - гильотину. Среди других имен блистают славою такие, как имя Бенджамена Франклина, изобретателя громоотвода, Байльи[74], астронома и в дальнейшем мэра Парижа, Лавуазье[75], обновившего химию, и Жюсье[76], знаменитого ботаника. Но при всей своей учености эти столь дальновидные в остальном умы не подозревают, что двое из них, астроном Байльи и химик Лавуазье, сложат через несколько лет свою голову под машиной своего коллеги Гильотена, с которым они исследуют теперь магнетизм в столь дружеском общении.

Собеседники: М. Каммерер, начальник отдела ЧП; Т. Глумов, инспектор.

Тема: ***… Содержание. ***…

Спешка несовместима с достоинством Академии, ее должны заменить методичность и основательность. И вот проходит несколько месяцев, прежде чем ученая коллегия выносит окончательный отзыв. Документ этот честным и добросовестным образом удостоверяет прежде всего бесспорное действие магнетических сеансов. \"Некоторые тихи, спокойны и испытывают блаженное состояние, другие кашляют, плюют, чувствуют легкую боль, теплоту по поверхности всего тела, впадают в усиленную потливость; другие охватываются конвульсиями. Конвульсии необычайны по частоте, продолжительности и силе. Как только они начинаются у одного, они проявляются тут же и у других. Комиссия наблюдала и такие, которые продолжались три часа, они сопровождались выделением мутной, слизистой жидкости, исторгаемой силою такого напряжения. Наблюдаются и следы крови в отдельных случаях. Эти конвульсии характеризуются быстрыми и непроизвольными движениями всех членов, судорогами в глотке, подергиваниями в области живота (hypochondre) и желудка (epigastre), блуждающим или застывшим взором, пронзительными криками, подскакиванием, плачем и неистовыми припадками смеха; затем следуют длительные состояния усталости и вялости, разбитости и истощения. Малейший неожиданный шум заставляет их вздрагивать в испуге, и замечено, что изменения в тоне и такте исполняемых на фортепиано мелодий действуют на больных в том смысле, что более быстрый темп возбуждает их еще больше и усиливает неистовство их нервных припадков. Нет ничего поразительнее зрелища этих конвульсии; тот, кто их не видел, не может составить о них никакого понятия. Удивительно, во всяком случае, с одной стороны, спокойствие одной группы больных и, с другой - возбужденное состояние остальных, удивительны различные, неизменно повторяющиеся промежуточные явления и та симпатия, которая возникает между больными; можно наблюдать, как больные улыбаются друг другу, нежно разговаривают друг с другом - и это умеряет судорожные явления. Все подвластны тому, кто их магнетизирует. Если они даже находятся в полном, по-видимому, изнеможении, его взгляд, его голос тотчас же выводит их из этого состояния\".

«ГЛУМОВ. Что было в этих лакунах?

Таким образом, то обстоятельство, что Месмер влияет на своих пациентов внушением или как-либо иначе, установлено официально. Есть что-то такое в данном случае необъяснимое, удостоверяют профессора, и что-то им незнакомое при всей их учености: \"Судя по этому стойкому воздействию, нельзя отрицать наличия некоей силы, которая действует на людей и покоряет их и носителем которой является магнетизер\". Этою последней формулировкой комиссия, собственно говоря, вплотную подошла к щекотливому пункту: она сразу же подметила, что удивительные эти явления имеют источником человека, особое личное воздействие. Еще один шаг в сторону этого непонятного соотношения между магнетизером и медиумом, и сто лет оказались бы предвосхищенными, проблема продвинута была бы в угол зрения современности. Но этого последнего шага комиссия не делает. Ее задачею, согласно королевскому указу, является установить, существует или нет магнетически-жизненный флюид, то есть новый физический элемент. Поэтому со школьной педантичностью она ставит только два вопроса. А большое и Б большое: во-первых, доказуем ли вообще этот жизненный магнетизм и, во-вторых, полезен ли он как лечебное средство, \"ибо, - аргументирует она more geometrico[198], - жизненный магнетизм может существовать и вместе с тем не быть полезным, но ни в коем случае он не может быть полезным, если не существует\".

КАММЕРЕР. Браво. Ну и выдержка у тебя, малыш. Когда я понял, что к чему, я, помнится, полчаса по стенам бегал.

ГЛУМОВ. Так что было в лакунах?

Таким образом, комиссия занята не таинственным контактом между врачом и пациентом, между магнетизером и медиумом, иначе говоря, не существом проблемы, а единственно вопросом о \"presence sensible\"[199] таинственного флюида и ее доказуемости. Можно его видеть? Нет. Можно обонять? Нет. Можно его взвешивать, трогать, измерять, пробовать на вкус, рассматривать под микроскопом? Нет. И вот комиссия прежде всего устанавливает эту его непознаваемость для органов чувств. \"S\'il existe en nous et autor de nous c\'est donc d\'une maniere absolument insensible\"[200]. После такого не слишком трудного утверждения комиссия переходит к вопросу, доказуемо ли по крайней мере действие этой незримой субстанции. На этот предмет экспериментаторы решают подвергнуть магнетизации прежде всего самих себя. Но, как известно, на людей, скептически настроенных и абсолютно здоровых, внушение не действует ни в какой мере. \"Никто из нас ничего не почувствовал, и прежде всего ничего такого, что могло бы быть названо реакцией на магнетизм; один только ощутил во второй половине дня нервное раздражение, но никто не испытал кризиса\". Став, таким образом, на путь недоверия, они с особой предвзятостью приступают к рассмотрению бесспорного факта воздействия на других. Они ставят пациентам ряд ловушек: предлагают, например, одной женщине несколько чашек, из которых только одна намагнетизирована, и, действительно, пациентка ошибается и берет себе другую чашку, ненамагнетизированную. Казалось бы, этим доказано, что действие магнетизма - шарлатанство, \"imagination\", воображение. Но академики должны согласиться одновременно, что у той же самой пациентки, как только сам магнетизер подносит ей чашку, сразу наступает кризис. Решение задачи опять-таки близко и, собственно говоря, уже найдено: логически им бы следовало теперь установить, что эти явления возникают в силу особого контакта между магнетизером и медиумом, а не благодаря какой-то таинственной материи. Но, как и сам Месмер, академики обходят вот-вот уже близкую к разрешению проблему личного воздействия через передачу внушением или флюидальным путем и выносят торжественное заключение относительно \"nullite du magnetisme\"[201]. Там, где ничто не ощущается на глаз, на обоняние, на осязание, там ничего и нет, поясняют они, и это замечательное действие покоится исключительно на одном воображении, что, конечно, является лишь словом, лишь производным от понятия \"внушение\", которое они просмотрели.

КАММЕРЕР. Неизвестно.

Такое торжественное признание магнетизма несуществующим сводит, разумеется, на нет и второй вопрос об универсальной полезности магнетического (мы говорим - психического) лечения. Ибо действие, для которого Академия не может указать причины, ни в каком случае не должно быть признано перед лицом мира полезным или целебным. И вот лица сведущие (то есть те, которые на этот раз ничего не поняли в существе дела) утверждают, что метод господина Месмера опасен, ибо эти искусственно вызванные кризисы и конвульсии могут стать хроническими. И свое заключение они излагают, наконец, в тезисе, для которого надо запастись дыханием: \"После того как члены комиссии признали, что флюид жизненного магнетизма не познается ни одним из наших чувств и не произвел никакого воздействия ни на них самих, ни на больных, которых они при помощи его испытали, после того как они установили, что касания и поглаживания лишь в редких случаях вызывали благотворное изменение в организме и имели своим постоянным следствием опасные потрясения в области воображения, после того как они, с другой стороны, доказали, что и воображение без магнетизма может вызвать судороги, а магнетизм без воображения ничего не в состоянии вызвать, они единогласно постановили, что ничто не доказывает существования магнетически-жизненного флюида и что, таким образом, этот не поддающийся познанию флюид бесполезен, что разительное его действие, наблюдавшееся при публичных сеансах, должно быть частично объяснено прикосновениями, вызываемым этими прикосновениями воображением и тем автоматическим воображением, которое, против нашей воли, побуждает нас переживать явления, действующие на наши чувства. Вместе с тем комиссия обязывается присовокупить, что эти прикосновения, эти непрестанно повторяющиеся призывы к проявлению кризиса могут быть вредными и что зрелище таких кризисов опасно в силу вложенного в нас природою стремления к подражанию, а потому всякое длительное лечение на глазах у других может иметь вредное последствие\".

ГЛУМОВ. То есть как — неизвестно?

Этот официальный отзыв от 11 августа 1784 года сопровождается секретным рукописным донесением комиссии на имя короля, в котором в туманных выражениях указывается на опасность для нравственности, вытекающую из раздражения нервов и смешения полов. После такого приговора Академии и равным образом отрицательного и неприязненного отзыва врачебной коллегии с психическим методом, с лечением путем личного воздействия для ученого мира бесповоротно покончено. Не помогает и то, что несколько месяцев спустя открыты и продемонстрированы в ряде опытов с непреложной ясностью, явления сомнамбулизма, гипноза и медиумического воздействия на волю и что они вызвали громадное возбуждение во всем интеллектуальном мире; для ученой Парижской Академии, после того как она однажды в восемнадцатом столетии изложила свое мнение письменно, не существует, вплоть до двадцатого века, никаких гипнотических, сверхчувственных явлений. Когда в 1830 году один французский врач предлагает дать ей новое доказательство, она отклоняет. Она отклоняет даже и в 1840 году, когда Брайд своей \"Неврогипнологией\" сделал из гипноза всем понятное орудие науки. В каждом селе, в каждом городе Франции, Европы и Америки магнетизеры-любители уже с 1820 года демонстрируют в переполненных залах примеры самого поразительного воздействия; ни один полуобразованный или даже на четверть образованный человек не пробует отрицать их. Но Парижская Академия, та самая, что отвергла громоотвод Франклина и противооспенную прививку Дженнера[77], которая назвала паровое судно Фультона утопией, упорствует в своем бессмысленном высокомерии, отворачивает голову и утверждает, что ничего не видит и не видела.

КАММЕРЕР. А так. Комов и Горбовский не помнят, что было в лакунах. Они никаких лакун не заметили. А восстановить фонограмму невозможно. Она даже не стерта, она просто уничтожена. На лакунных участках решетки разрушена молекулярная структура.

И так длится ровно сто лет, пока наконец французский врач Шарко[78] не добивается в 1882 году, чтобы пресветлая Академия удостоила официально познакомиться с гипнозом; так долго - битых сто лет - отказывал ошибочный приговор Академии Францу Антону Месмеру в признании, которое, при большей ее справедливости и вдумчивости, могло бы уже в 1784 году обогатить науку.

ГЛУМОВ. Странная манера вести переговоры.

БОРЬБА СТОРОН

КАММЕРЕР. Придется привыкать».

Еще раз - в который раз? - метод психического лечения ниспровергнут академической юстицией. Едва только Медицинское общество опубликовывает свой отрицательный отзыв, как в лагере противников Месмера воцаряется ликование, словно навеки покончено со всяческими видами врачевания через психику. В каждом магазине продаются забавные гравюры на меди, которые изображают \"Победу науки\" в наглядном даже для неграмотных виде: озаренная ослепительным ореолом комиссия ученых развертывает свиток с уничтожающим приговором, и пред лицом этого \"семикратно пылающего света\" бегут, верхом на метлах, Месмер и его ученики, украшенные каждый ослиной головою и ослиным хвостом. На другой гравюре изображена наука, мечущая молнии в шарлатанов, которые, спотыкаясь о разбитый ушат здоровья, проваливаются в преисподнюю; третья, с подписью \"Nos facultes sont en rapport\"[202], изображает Месмера, магнетизирующего длинноухого осла. Брошюры с издевательствами появляются дюжинами, на улицах распевают новую песенку:

Да, теперь — придется. «Слишком человеческое» отступает.

Человека придется серьезно переделывать, перевоспитывать. Иными словами, изымать из него традиционную основу и вкладывать принципиально новое содержание. Тогда, может быть, в будущем сверхчеловек и проклюнется. А когда это произойдет, то он, как носитель вектора развития, будет в своем отношении к «предкам», то есть традиционным людям, всегда по определению прав. Как прав человек по отношению к приматам… Эта программа Стругацких несет в себе явственный заряд эзотерики. Поэтому, при весьма высоком интересе к повести со стороны любителей фантастики, она не получила всеобщего признания в этой среде. Не столь уж многие проявили готовность одобрить путь развития… от людей к нелюдям.

La magnetisme est aux abois,

La faculte et l\'Academie

9

L\'ont condamne tout d\'une voix,

Et meme couvert d\'infamie.

«Волны гасят ветер» — последнее произведение Стругацких о Мире Полудня.

Aprиs ce jugement, bien sage et bien legal,

Si quelque esprit original

Публикация повести испугала партийное начальство. «„Немедленно прекратите печатание Стругацких! — вспоминал сотрудник журнала „Знание — сила“ Г. Зеленко. — Немедленно! Со следующего номера! — так сказало высокое начальствующее лицо, и другие начальники, присутствовавшие в кабинете в обществе „Знание“, дружно закивали головами. (Журнал был тогда изданием общества.) — Но это еще не всё, — сказало высокое начальствующее лицо. — В следующем номере вы должны перепечатать очень глубокую аналитическую статью из последнего номера журнала ‘Молодая гвардия’, где полному разгрому подвергнуто все творчество Стругацких, в том числе и эта повесть. А также вы должны подготовить 2–3 письма читателей с гневным осуждением этой повести. А еще вы должны в том же номере опубликовать редакционную статью с признанием своих ошибок и объяснением, почему вы порываете со Стругацкими“»[38].

Persiste encore dans son delire,

Несмотря на непрестанное утомительное давление, Стругацкие все-таки планировали продолжить тему Полдня, написать еще один роман с тем же главным героем — «под условным названием то ли „Белый Ферзь“, то ли „Операция ВИРУС“, — вспоминал Борис Натанович, — но так и не собрались… Любопытно, что задуман этот роман был раньше, чем „Волны“… В дневнике от 6.01.83 сохранилась запись: „Думали над трилогией о Максиме. Максим внедряется в Океанскую империю, чтобы выяснить судьбу Тристана и Гурона“. И уже на следующий день (7.01): „Странники прогрессируют Землю. Идея: человечество при коммунизме умирает в эволюционном тупике. Чтобы идти дальше, надо синтезироваться с другими расами“…».

Il sera permis de lui dire:

Crois an magnetisme... animal![203]

Из предисловия к сборнику «Время учеников», написанного Стругацким-младшим (1996), мы узнаем, что мир Островной Империи построен был «…с безжалостной рациональностью Демиурга, отчаявшегося искоренить зло». И мир этот укладывался в три круга. Внешний — клоака, сток. Все подонки общества стекались туда, вся пьянь, рвань, дрянь, все садисты и прирожденные убийцы, насильники, агрессивные хамы, извращенцы, зверье, нравственные уроды. Этим чудовищным кругом Империя ощетинивалась против своих внешних врагов, держала оборону и наносила удары. Второй круг населяли люди обыкновенные, далеко не ангелы, но и не бесы. А вот в центре Островной Империи царил Мир Справедливости. «Полдень, XXII век». Теплый, приветливый, безопасный мир. Мир творчества и свободы. Мир, населенный людьми талантливыми, дружелюбными, свято следующими всем заповедям самой высокой нравственности. Каждый рожденный в Империи неизбежно (рано или поздно) оказывался в «своем» круге — соответственно таланту, темпераменту, нравственной потенции. Не случайно Максим Каммерер не однажды натыкается на вежливый вопрос: «А что, разве у вас мир устроен иначе?»

И в продолжение нескольких дней кажется, действительно, что тяжкий удар академической палицы, как некогда в Вене, окончательно переломил теперь в Париже хребет Месмеру. Но дело происходит в 1784 году; гроза революции, правда, еще не разразилась, но дух беспокойства и мятежа носится уже в атмосфере, предвещая опасность. Приговор затребован всехристианнейшим королем, торжественно опубликован королевской академией - никто бы при короле-солнце не осмелился пойти наперекор столь уничтожающей опале. Но при слабом Людовике XVI королевская печать не гарантирует от глумления и дискуссий; дух революционности давно уже проник в общество и охотно вступает в страстное противоречие с мнением короля. И целый рой негодующих брошюр разлетается по Парижу и Франции, чтобы реабилитировать Месмера. Адвокаты, врачи, коммерсанты, лица из высшего дворянства опубликовывают под своими именами благодарственные отзывы о своих исцелениях, и среди любительской, пустой печатной болтовни можно разыскать в этих памфлетах немало откровенного и смелого. Так, Ж. Б. Бонфуа, представитель хирургической коллегии в Лионе, запрашивает энергически, могут ли господа члены Академии предложить лучший способ лечения: \"Как поступают при нервных болезнях, этих болезнях, доныне еще совершенно не понятых? Прописывают холодные и горячие ванны, взбудораживающие, освежающие, возбуждающие или успокаивающие средства, и ни одна из этих паллиативных мер не дала до сих пор столь поразительных результатов, как психотерапевтический метод Месмера\". В \"Doutes d\'un provincial\"[204] некий аноним обвиняет Академию в том, что она, по закоснелому своему высокомерию, даже близко не подошла к самой проблеме. \"Недостаточно, господа, если мысль ваша поднимается выше предрассудков эпохи. Нужно уметь забывать интересы своего сословия ради всеобщего благополучия\". Один адвокат пишет пророчески: \"Господин Месмер, на основе своих открытий, построил целую систему. Эта система может быть так же плоха, как и все предшествующие, ибо всегда опасно опираться на первичные выводы. Но если, независимо от этой системы, он ясно изложил некоторые смутные идеи, если хоть одна истина обязана ему своим существованием, то он имеет неоспоримое право на человеческое уважение. В этом смысле он будет признан более позднею эпохою, и никакие комиссии и правительства всего мира не в состоянии отнять у него его заслугу\".

Такой вариант повести обсуждался Стругацкими в январе 1991 года.

Но академии и ученые общества не вступают в дискуссию, они решают. Как только они вынесли решение, им благоугодно с надменностью игнорировать всякие возражения. Но в этом особом случае Академии приходится пережить нечто неприятное и неожиданное - из ее собственных рядов выступает обвинитель, член комиссии, и не из последних, а именно знаменитый ботаник Жюсье. По указу короля он присутствовал при опытах, отнесся к ним с большей добросовестностью и меньшей предвзятостью, чем большинство других, и потому при окончательном решении вопроса отказался дать свою подпись под великой хартией опалы. От острого взора ботаника, привыкшего с благоговейным терпением наблюдать мельчайшие и незаметнейшие нити и следы семян, не скрылся слабый пункт расследования, а именно то обстоятельство, что комиссия сражалась с ветряными мельницами теории и потому била мимо цели, вместо того чтобы, исходя из бесспорного наличия результатов месмеровского лечения, доискиваться возможных его причин. Не интересуясь фантасмагориями Месмера, его магнетизированными деревьями, зеркалами, водою и животными, Жюсье попросту устанавливает тот новый, существенный и поразительный факт, что при этом новом методе на больного действует какая-то сила. И хотя он столь же мало, как и остальные, способен установить осязаемость этого флюида, доступность его для созерцания, он логически правильно допускает возможность такого агента, \"который может переноситься от одного человека к другому и часто производит из этого последнего видимое воздействие\". Какого рода этот флюид - психического, магнетического или электрического, об этом честный эмпирик не решается допытываться самостоятельно. Возможно, по его словам, что это сама жизненная сила, \"force vitale\", но во всяком случае какая-то сила здесь несомненно налицо, и долгом беспристрастных ученых было исследовать эту силу и ее действие, а не отрицать предвзято впервые обнаруживающийся феномен при помощи таких расплывчатых и неопределенных понятий, как воображение. Столь неожиданное заступничество со стороны вполне беспристрастного ученого означает для Месмера огромную моральную поддержку. Теперь он сам переходит в наступление и обращается в парламент с жалобою, указывая, что комиссия при ознакомлении с делом обратилась только к Делону, вместо того чтобы опросить его, истинного изобретателя метода, и требует нового, непредубежденного обследования. Но Академия, довольная тем, что отделалась от неприятного казуса, не отвечает ни слова. С того мгновения как она сдала в печать свой приговор, она полагает бесповоротно ликвидированным толчок, который дал науке Месмер.

«Боюсь, друг мой, вы живете в мире, который кто-то придумал — до вас и без вас, — а вы не догадываетесь об этом». Этой фразой должно было заканчиваться жизнеописание Максима Каммерера.

Но в этом деле Парижской Академии с самого начала как-то не везет. Ибо как раз в тот момент, когда она вышвырнула нежелательный и непризнанный факт внушения за дверь медицины, он возвращается обратно, дверью психологии. Именно 1784 год, в котором, как полагает она, покончено, благодаря ее отзыву, с подозрительно-колдовским способом природного лечения, становится подлинным годом рождения современной психологии; именно в этом году ученик и помощник Месмера Пюисегюр открывает явление искусственного сомнамбулизма и бросает новый свет на скрытые формы взаимодействия души и тела.

МЕСМЕРИЗМ БЕЗ МЕСМЕРА

«Я очень хорошо помню, — вспоминал Борис Натанович, — что обсуждение наше шло вяло, нехотя, без всякого энтузиазма. Время было тревожное и неуютное, в Ираке начиналась „Буря в пустыне“, в Вильнюсе группа „Альфа“ штурмом взяла телецентр, нарыв грядущего путча готовился прорваться, и приключения Максима Каммерера в Островной Империи совсем не казались нам увлекательными — придумывать их было странно и даже как-то неприлично. АН чувствовал себя совсем больным, оба мы нервничали и ссорились…»

Судьба неизменно оказывается богаче выдумкою, чем любой роман. Ни один художник не мог бы изобрести для трагического рока, неумолимо преследовавшего Месмера всю жизнь и долгое время спустя после смерти, символа более иронического, чем тот факт, что этот отчаянный искатель и экспериментатор не сам сделал свое самое решающее открытие и что система, именуемая месмеризмом, не является ни учением Франца Антона Месмера, ни его изобретением. Он, правда, вызвал к жизни ту силу, которая стала решающей для познания динамики души, но - роковое обстоятельство - он ее не заметил. Он видел ее и вместе с тем просмотрел. А так как по действующему везде и всегда соглашению открытие принадлежит не тому, кто его подготовил, но тому, кто его закрепил и формулировал, то слава досталась не Месмеру, а его верному ученику графу Максиму де Пюисегюру, доказавшему восприимчивость человеческой психики к гипнозу и бросившему свет на таинственную промежуточную область между сознательным и бессознательным. Ибо в роковом 1784 году, когда Месмер сражается с Академией и учеными обществами за излюбленные свои ветряные мельницы, за магнетический флюид, этот ученик опубликовывает свой чисто деловой, трезвый до конца \"Rapport des cures operees a Bayonne par le magnetisme animal, adresse a M. l\'abbe de Poulanzet, conseiller-clerc au parlement de Bordeaux, 1784\"[205], который при помощи бесспорных фактов вносит недвусмысленную ясность в то, чего метафизически настроенный немец тщетно искал в космосе и в своем мистическом мировом флюиде.

Опыты Пюисегюра пробивают доступ в мир психики с совершенно неожиданной стороны. От самых ранних времен, в средние века так же, как и в древности, наука с неизменным изумлением рассматривала явления лунатизма, сомнамбулизма в человеке как некое исключение из общего порядка. Среди сотен тысяч и миллионов нормальных людей неизменно появляется на свет один такой удивительный любитель ночных прогулок, который, почувствовав во сне лунный свет, с закрытыми глазами встает с постели, с закрытыми глазами, не всматриваясь и не нащупывая, взбирается на крышу по ступенькам и лестницам, пробирается там, с сомкнутыми веками, по головоломным скатам, карнизам и гребням и потом опять возвращается к своей постели, не сохраняя на другой день ни малейшего представления и воспоминания о своем путешествии в бессознательное. Перед этим очевидным феноменом все становились в тупик до Пюисегюра. Душевнобольными нельзя было назвать таких людей, ибо в состоянии бодрствования они толково и добросовестно делают свое дело. Смотреть на них как на нормальных тоже было нельзя, ведь поведение их в сомнамбулическом сне противоречило всем признанным законам природного распорядка; ибо когда такой человек, закрыв глаза, шагает во мраке и все-таки, при совершенно прикрытых ресницами зрачках, не глядя вперед, замечает малейшие неровности, когда он с сомнамбулической уверенностью взбирается по крутизне, которой он никогда не преодолел бы в состоянии бодрствования, кто же ведет его, не давая ему упасть? Кто его поддерживает, кто проливает свет на его разум? Какого рода внутреннее зрение под сомкнутыми ресницами, какое другое неестественное чувство, какое \"sens interieur\"[206], какое \"second sight\"[207] ведет этого спящего наяву или бодрствующего во сне, как окрыленного ангела, через все препятствия?

Так непрестанно, со времен древности, спрашивали себя вновь и вновь ученые; тысячу, две тысячи лет стоял испытующий ум человека перед одной из тех жизненных загадок, которыми природа время от времени нарушает правильный распорядок вещей, как бы желая посредством такого непостижимого отклонения от своих обычно твердых законов призвать человечество к благоговению перед иррациональным.

10

Да, многое в стране явно и необратимо менялось.

И вот внезапно, весьма некстати и нежелательно, один из учеников этого дьявольского Месмера, и даже не врач, а простой магнетизер-любитель устанавливает, при помощи неопровержимых опытов, что эти явления сумеречного состояния не единичный промах в творческом плане природы, не случайное отступление в ряду нормальных человеческих типов, вроде ребенка с телячьей головой или сиамских близнецов, но органическое групповое явление и - что еще важнее и неприятнее! - что такое сомнамбулическое состояние растворения воли и бессознательного поведения можно вызвать искусственно почти у всех людей в магнетическом (мы говорим: гипнотическом) сне. Граф Пюисегюр, знатный, богатый и согласно моде весьма филантропически настроенный человек, уже давно и со всею страстностью перешел на сторону Месмера. Из дилетантской гуманности и по философскому любопытству он безвозмездно производит в своем поместье в Бюзанси магнетическое лечение по указанию своего патрона. Его больные вовсе не истерические маркизы и аристократы-упадочники, но кавалерийские солдаты, крестьянские парни, грубый, здоровый, не неврастеничный (и поэтому вдвойне важный) материал для опытов. Как-то раз снова к нему обращается целая группа ищущих помощи, и граф-филантроп, верный указаниям Месмера, старается вызвать у своих больных по возможности бурные кризисы. Но вдруг он изумляется, более того, пугается. Молодой пастух по имени Виктор, вместо того чтобы ответить на магнетические пассы ожидавшимися от него подергиваниями, конвульсиями и судорогами, попросту обнаруживает усталость и мирно засыпает под его поглаживанием. Так как такое поведение противоречит правилу, согласно которому магнетизер должен прежде всего вызвать конвульсии, а не сон, Пюисегюр пытается расшевелить увальня. Но тщетно! Пюисегюр кричит на него тот не двигается. Он трясет его, но, удивительное дело, этот крестьянский парень спит совершенно другим сном, не нормальным. И внезапно, когда он вновь отдает ему приказ встать, парень действительно встает и делает несколько шагов, но с закрытыми глазами. Несмотря на сомкнутые веки, он держится совершенно как наяву, как человек, владеющий всеми чувствами, и сон в то же время продолжается. Он среди бела дня впал в сомнамбулизм, начал бродить во сне. Смущенный Пюисегюр пытается говорить с ним, предлагает ему вопросы. И что же, крестьянский парень, в своем состоянии сна, отвечает вполне разумно и ясно на каждый вопрос, и даже более изысканным языком, чем обычно. Пюисегюр, взволнованный этим своеобразным явлением, повторяет опыт. И действительно, ему удается вызвать такое состояние бодрствования во сне, такой сон наяву, при помощи магнетических приемов (правильнее, приемов внушения) не только у молодого пастуха, но и у целого ряда других лиц. Пюисегюр, охваченный, в результате неожиданного открытия, страстным возбуждением, с удвоенным усердием продолжает опыты. Он дает так называемые послегипнотические приказания, то есть велит находящемуся во сне выполнить после пробуждения ряд определенных действий. И в самом деле, медиумы, и по возвращении к ним нормального сознания, выполняют в точном соответствии с приказом то, что было им внушено в состоянии сна. Теперь Пюисегюру остается только описать в своей брошюре эти удивительные вещи, и Рубикон[79] в направлении современной психологии перейден, явления гипноза зафиксированы впервые.

В марте 1985 года к власти пришел Михаил Горбачев.

Само собой разумеется, гипноз не впервые в мире проявился у Пюисегюра, но у него он впервые вошел в сознание. Уже Парацельс сообщает, что в одном картезианском монастыре монахи, лечившие больных, отвлекали их внимание блестящими предметами; в древности следы гипнотических приемов наблюдаются со времен Аполлония Тианского[80]. За пределами человеческого общества, в животном царстве, уже давно известен был завлекающий и влекущий оцепенение взгляд змеи, и даже мифологический символ Медузы[81] - что другое он означает, как не пленение воли силою внушения? Но это насильственное пленение внимания никогда еще не применялось методически, даже и самим Месмером, который практиковал его несчетное число раз бессознательно, путем поглаживания и фиксации. Правда, нередко ему бросалось в глаза, что у некоторых из его пациентов, под влиянием его взора или поглаживания, тяжелели веки, они начинали зевать, становились вялыми, ресницы их нервно вздрагивали и медленно смыкались; даже случайный свидетель Жюсье описывает в своем сообщении случай, когда один пациент вдруг встает, магнетизирует других пациентов, возвращается с закрытыми глазами и спокойно садится на свое место, не отдавая себе никакого отчета в своих поступках - точь-в-точь лунатик среди бела дня. Десятки, сотни раз, может быть, наблюдал Месмер за долгие годы своей практики такое оцепенение, такое замыкание в себе и отрешенность от чувствительности. Но так как он искал единственно кризиса, добивался, как средства исцеления, единственно конвульсий, то он упорно не замечал этих удивительных сумеречных состояний. Загипнотизированный идеей своего мирового флюида, этот отмеченный злосчастным роком человек, гипнотизируя, сам глядит только в одну точку и теряется в своей теории, вместо того чтобы поступить согласно исполненному мудрости изречению Гёте: \"Существеннее всего понять, что все фактическое уже теория. Не следует искать чего-либо за явлениями, они сами - научная система\". Таким образом, Месмер упускает коренную мысль своей жизни, и то, что посеял отважный предтеча, достается, как жатва, другому. Решающий феномен \"теневой стороны природы\", гипнотизм, открыт под носом у Месмера его учеником Пюисегюром. И, строго говоря, месмеризм назван по Месмеру столь же относительно несправедливо, как Америка по Америго Веспуччи[82].

В апреле 1986-го произошла авария на Чернобыльской АЭС, вызвавшая новую волну чудовищного вранья. Кризис назрел, и после январского пленума КПСС (1987) пошли невероятные «признания» недостатков в работе системы, была объявлена нелепая антиалкогольная кампания, выстроившая людей в бесконечных злых очередях, «борьба с нетрудовыми доходами», введение госприемки. Люди, пережившие «оттепель» и «застой», по сути своей не могли быть легковерными: даже вдруг открывшаяся перед писателями возможность печатать то, что еще вчера казалось полностью бесперспективным, настораживала. Ну да, Горбачев… Яковлев… Рыжков… Ельцин… Список можно сколько угодно продолжать, только зачем? Разве не те же самые люди вот только что составляли «мозг партии»?

Последствие этого одного, на первый взгляд ничтожного наблюдения из лаборатории Месмера выявилось в дальнейшем, как с трудом поддающееся обозрению. В короткий срок пределы наблюдения раздвинулись вовнутрь, открылось как бы третье измерение. Ибо после того как на опыте этого простого деревенского парня из Бюзанси установлено, что в области человеческого мышления существует между черным и белым, между сном и бодрствованием, между разумом и инстинктом, между волей и насилием над ней, между сознательным и бессознательным множество скользящих, неустойчивых, преходящих состояний, положено начало дифференциации в той области, которую мы именуем душой. Указанный выше, сам по себе в высшей степени незначительный эксперимент неопровержимо свидетельствует, что даже самые необычные, на первый взгляд метеорически возникающие в пространствах природы психические явления подчиняются вполне определенным нормам. Сон, доселе воспринимавшийся только как отрицательная категория, как отсутствие бодрствования и потому как черный вакуум, обнаруживает в этих вновь открытых промежуточных степенях сна наяву и бодрствования во сне, как много тайных сил находятся во взаимодействии друг с другом в человеческом мозгу, за пределами сознательного разума, и что как раз через отвлечение контролирующего сознания проступает явственнее жизнь души, - мысль, здесь лишь робко намечаемая, но которая через сто лет получает творческое развитие в психоанализе. Все психические явления приобретают благодаря этому переключению на подсознание совершенно другой смысл; несчетное количество творческих мыслей врывается в дверь, открытую не столько знающей человеческой рукой, сколько случаем; \"благодаря месмеризму мы впервые вынуждены подвергнуть исследованию явления сосредоточенности и рассеянности, усталости, внимания, гипноза, нервных припадков, симуляции, и все они, будучи объединены, образуют современную психологию\" (Пьер Жане[83]). Впервые получает человечество возможность логически осмыслить многое, что считалось до сих пор сверхъестественным и чудесным.

И все же повеяло чем-то иным, свежим. Что-то оживилось.

Это неожиданное расширение внутренней сферы в результате незначительного наблюдения Пюисегюра тотчас же вызывает безмерное воодушевление современников. И нелегко воспроизвести то почти жуткое по быстроте своей воздействие, которое оказал на всех образованных людей Европы \"месмеризм\", как первая стадия познания доселе таинственных явлений. Только что Монгольфье[84] добился владычества над эфиром, и наново открыт Лавуазье химический строй элементов; теперь удался первый прорыв в области сверхчувственного; неудивительно, что все поколение проникнуто чрезмерно смелой надеждой - вот-вот раскроется наконец полностью изначальная тайна души. Поэты и философы, эти вечные геометры в области духа, первыми проникают на новые континенты, едва только открытые, неведомые дотоле берега; смутные предчувствия предсказывают им, как много скрытых кладов можно разыскать на этих глубинах. Уже не в рощах друидов[85], не в пещерах фемы[86] и кухнях ведьм ищут романтики романтического и необычайного, а в этих новых подлунных областях между сном и явью, между волею и вынужденным безволием. Из всех немецких писателей больше всех заворожен этой \"теневой стороной природы\" самый сильный, самый дальнозоркий - Генрих фон Клест[87]. Так как его по природе влечет ко всякой бездне, то он всецело отдается радости творчески опускаться в эти глубины и художественно отображать самые головокружительные состояния на границе между сном и явью. Одним взмахом, со свойственной ему порывистостью, проникает он сразу же вплоть до глубинных тайн психопатологии. Никогда не было сумеречное \"состояние изображено гениальнее, чем в \"Маркизе О.\", никогда явления сомнамбулизма не воспроизведены столь совершенно, с клинической точки зрения, и вместе с тем дифференцированно, как в \"Кетхен фон Гейльброн\" и в \"Принце Гамбургском\". В то время как Гёте, тогда уже осторожный, лишь издали, со сдержанным любопытством следит за новыми открытиями, романтическая юность бурно, вплотную к ним подступает. Э. Т. А. Гофман[88], Тик и Брентано[89], в философии Шеллинг[90], Гегель[91], Фихте[92] со всею страстью примыкают к этому, сулящему переворот учению, Шопенгауэр усматривает в месмеризме решающий аргумент в пользу доказываемого им примата воли над чистым разумом. Во Франции Бальзак в \"Луи Ламбере\", самой лучшей из своих книг, дает прямо-таки биологию мирообразующей силы воли и жалуется, что не все еще прониклись величием месмеровского открытия - \"si importante et si mal appreciee encore\"[208]. По ту сторону океана Эдгар Аллан По[93] творит, в кристаллической ясности, классическую новеллу гипноза. Мы видим: повсюду, где наука пробивает брешь в мрачной стене вселенской тайны, тотчас же устремляется, как светящийся газ, фантазия поэтов и оживляет вновь открытые области образами и явлениями; всегда - и Фрейд тому пример в наши дни - с обновлением психологии возникает и новая психологическая литература. И будь каждое слово, каждая теория, каждая мысль Месмера стократно неверны (что весьма еще сомнительно), то все же он более творчески, чем все ученые и исследователи его эпохи, указал путь новой и давно необходимой науке тем, что приковал взор ближайшего поколения к тайне психики.

Активизировался Сокуров — фильм «Дни затмения» (по мотивам повести «За миллиард лет до конца света»)[39]. Работа над новой вещью — «Отягощенные злом» — тоже пошла не в стол (как было перед этим с «Градом обреченным» и «Хромой судьбой»), а открыто, для всех. В феврале Стругацкие собираются в Комарово, в марте и в апреле — в Репино. Всеобщие ожидания, теперь явные и откровенные, становятся всё определеннее. Возвращаются запрещенные ранее книги, издаются произведения, что были заперты в спецхранах или просто «не рекомендовались к печати» партийными и литературными чиновниками. Заодно выясняется, что популярность братьев Стругацких вовсе не размылась, она наоборот — выросла. Их именем названа малая планета № 3054 — Strugatskia. Их пригласили на мировой конвент по фантастике в английский город Брайтон. В октябре Аркадий Натанович принял участие в прямом эфире: телемост СССР — США «Вместе к Марсу». «Рано, рано нам лететь на Марс, — возразил Стругацкий-старший известному американскому астрофизику Карлу Сагану. — Мы и на Земле не успеваем решать проблемы». Прозвучало это странно, даже не совсем понятно для тех, кто всю жизнь верил, что именно братья Стругацкие не позволяют нам зарываться исключительно в земных проблемах.

«Мы недавно сидели вчетвером — Аркадий, Ленка, его жена, Адочка моя и я, — рассказал Стругацкий-младший в том же году журналистке из рижского журнала „Даугава“ Лене Михайловой, — и прикидывали: как вообще могло случиться, что мы вот… сидим все вместе?! Пришли к выводу, что это совершенно невероятное, вообще говоря, стечение обстоятельств — конечно, мы все должны были погибнуть…» — Это настроение резко преломится позже в романе «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики», который напишет Борис Натанович под псевдонимом С. Витицкий. Беседа всерьез увлекла младшего брата: «Я должен был умереть в блокаду — это было ежу ясно, я умирал, мама мне об этом рассказывала… меня спасла соседка, у которой каким-то чудом оказался бактериофаг… Мне дали ложку этого лекарства, и я выжил, как видите… Аркадий тоже должен был погибнуть, конечно, — весь выпуск его минометной школы был отправлен на Курскую дугу, и никого не осталось в живых. Его буквально за две недели до этих событий откомандировали в Куйбышев на курсы военных переводчиков… Ленка, безусловно, должна была погибнуть — она была дочерью нашего посольского работника в Китае, попала в самый разгар японского наступления на Шанхай, их эвакуировали оттуда на каких-то немыслимых плавсредствах, сверху бомбила авиация, как они выбрались живыми, непонятно до сих пор… Ада, моя жена, попала под Ставрополем под немецкую бомбежку, был сброшен десант, все беженцы рассыпались по полю… а на них пошли немецкие танки!.. Они остались в оккупации, помирали там от голода, и всю ее семью должны были расстрелять как семью советского офицера. Все списки были уже представлены… их спасли только партизаны… Как мы все уцелели? И к тому же встретились вчетвером?..»

Дверь распахнута, свет устремляется в пространство, никогда еще не освещавшееся чьею-либо сознательною волею. Но происходит то, что всегда: чуть только где-либо открывается доступ к новому, как вместе с серьезными исследователями проникает туда же целая свора любопытных, мечтателей, дураков и шарлатанов. Ибо, священным и вместе опасным образом, присуще человечеству заблуждение, что оно одним порывом и прыжком может перешагнуть границы земного и приобщиться к мировой тайне. Если область познания раздвигается для него хоть на один вершок, то оно в самоуверенном своем недовольстве уже надеется, что в его руках вместе с этим единичным знанием и ключ к целому. Так и здесь. Как только открыт факт, что в состоянии искусственного сна загипнотизированный может отвечать на вопросы, начинают верить, что медиум может отвечать на все вопросы. С весьма опасной торопливостью люди, видящие во сне, объявляются ясновидящими, сон наяву отождествляется с пророческим сном. Полагают, что в таком завороженном человеке просыпается другое, более глубокое, так называемое \"внутреннее чувство\". \"В магнетическом ясновидении тот дух инстинкта, который направляет птицу за море, в никогда невиданные страны, который побуждает насекомое к пророческому действию во имя потомства, еще не рожденного, обретает внятный язык; он дает ответы на наши вопросы\" (Шуберт[94]). Не знающие меры приверженцы месмеризма объявляют дословно, что в состоянии кризиса сомнамбулы могут видеть будущее, их чувства могут обостряться в любом направлении, на любое расстояние. Они могут прорицать и предсказывать, видеть в этом состоянии, благодаря интроспекции (особый род самосозерцания), сквозь свое и чужое тело и безошибочно определить таким способом болезни. Будучи в трансе, они, никогда не учившись, могут говорить по-латыни, по-еврейски, по-арамейски и по-гречески, называть неведомые им имена, шутя решать труднейшие задачи; брошенные в воду, сомнамбулы не идут будто бы ко дну; в силу дара прорицания они способны читать книги, положенные им, в закрытом и запечатанном виде, на голое тело, при помощи \"сердечной ямки\"; они могут вполне отчетливо созерцать события, происходящие в других частях света, раскрывать в своих снах преступления, совершенные десятки лет назад, короче, нет столь нелепого фокуса, который не мог бы быть приписан чудесным способностям медиумов. Отводят сомнамбул в погреба, где, по слухам, скрыты сокровища, и зарывают их по грудь в землю, чтобы при помощи их медиумического чутья найти золото и серебро. Или ставят их с завязанными глазами посреди аптеки, чтобы они в силу своего \"высшего\" чувства нашли правильное лекарство для больного, и вот, среди сотен лекарств они вслепую выбирают единственно благотворное. Самые невероятные вещи приписываются, без всякого колебания, медиумам; все оккультные явления и методы, доныне еще занимающие наш трезвый мир, ясновидение, чтение мыслей, спиритическое вызывание духов, телепатические и телепластические художества - все это имеет началом фанатичный интерес той поры к \"теневой стороне природы\". Проходит некоторое время, и появляется новое ремесло профессионального медиума. И так как медиум ценится тем дороже, чем более поразительные откровения от него исходят, то карточные шулера и симулянты, при помощи трюков и обмана, взвинчивают свои \"магнетические\" силы, пользуясь случаем, до невероятных пределов. Как раз в месмеровские времена начинаются знаменитые спиритические беседы, по вечерам, в затемненных комнатах, с Юлием Цезарем[95] и апостолами; энергично вызывают и воплощают духов. Все легковерные, все болтуны и люди с извращенной религиозностью, все полупоэты, как Юстинус Кернер[96], и полуученые, как Эннемозер[97] и Клюге[98], громоздят в области сна наяву одно чудо на другое; поэтому в высшей степени понятно, что перед лицом их шумливой и часто неуклюжей взвинченности наука сначала недоверчиво пожимает плечами и в конце концов сердито отворачивается. Постепенно, на протяжении девятнадцатого столетия месмеризм становится поистине скомпрометированным. Слишком большой шум вокруг какой-либо мысли всегда делает ее невразумительной, и ничто не оттесняет всякую творческую идею, в ее воздействии, назад, в прошлое, более роковым образом, чем доведение ее до крайности.

Имея такой жизненный багаж, трудно так сразу поверить в «свежий ветер перемен». Поэтому до поры до времени все подвижки казались слишком легковесными, слишком временными.

ВОЗВРАТ В ЗАБВЕНИЕ

11

Повесть «Отягощенные злом, или Сорок лет спустя» имеет долгую биографию.

Бедный Месмер! Никто не удручен шумным вторжением названного по его имени месмеризма более, чем он сам, ни в чем не повинный родоначальник этого имени. Там, где он честно старался насадить новый метод врачевания, топочет теперь и бушует вакхический рой ни над чем не задумывающихся некромантов, лжемагов и оккультистов, и благодаря злосчастному наименованию \"месмеризм\" он чувствует себя ответственным за моральную потраву. Напрасно этот без вины виноватый отбивается от непрошеных последователей: \"В легкомыслии, в неосторожности тех, кто подражает моему методу, заключается источник множества направленных против меня предубеждений\". Но как изобличить извратителей своего собственного учения? С 1785 года \"жизненный магнетизм\" Месмера застигнут и насмерть сражен месмеризмом, его буйным и незаконным порождением. То, чего не могли добиться соединенными силами врачи, Академия и наука, благополучно свершили его шумные и неистовые последователи: на десятки лет вперед Месмер объявлен ловким фокусником и изобретателем рыночного шарлатанства. Напрасно протестует, напрасно борется два-три года живой человек, Месмер, против недоразумения, именуемого месмеризмом, - заблуждение тысяч людей значит больше, чем правота одного, единственного. Теперь все против него: его враги - потому что он зашел слишком далеко, его друзья - потому что он не участвует в их крайностях, и прежде всего отступается от него столь благожелательное доселе время. Французская революция одним взмахом оттирает в забвение его десятилетний труд. Массовый гипноз, более неистовый, чем конвульсии у бакета, потрясает всю страну; вместо магнетических сеансов Месмера гильотина практикует свои безошибочные стальные сеансы. Теперь у них, у принцев и герцогинь и аристократических философов, нет больше времени остроумно рассуждать о флюиде; пришел конец сеансам в замках, и сами замки разрушены. Друзей и врагов, королеву и короля, Байльи и Лавуазье сражает та же отточенная секира. Нет, миновала пора философских треволнений по поводу лечебной магии и ее представителя, теперь мир помышляет только о политике и прежде всего о собственной голове. Месмер видит, что его клиника опустела, бакет покинут, с трудом заработанный миллион франков распылился в ничего не стоящие ассигнации; ему остается только голая, ничем не прикрытая жизнь, да и той, по-видимому, угрожает опасность. Вскоре судьба его германских соотечественников, Тренка[99], Клоотца[100] и Адама Люкса[101], научит его, как слабо держится на туловище во время террора чужеземная голова, и подскажет, что немцу правильнее переменить место жительства. И вот Месмер замыкает свой дом и, вконец обедневший и забытый, бежит в 1792 году из Парижа от Робеспьера[102].

Первый замысел этой вещи появился у Стругацких еще в 1981 году. Тогда они планировали вместе с братьями Вайнерами написать детектив, одной из частей которого («Ловец душ») авторы собирались придать мистико-фантастический вид: по глухой провинции бродит некий приобретатель душ, наполовину Мефистофель, наполовину господин Чичиков…[40] К сожалению, из сотрудничества ничего не вышло, однако к старому замыслу братья Стругацкие время от времени возвращались, прикидывая, как бы взяться за него, как бы вытащить из него что-нибудь полезное. Постепенно сюжетная конструкция усложнялась, изначальный план уступил место новым смыслам и новым поворотам действия, а Чичиков-Мефистофель отошел на второй план…

Hic incipit tragoedia[209]. В короткий срок лишившись славы и богатства, одинокий и достигший пятидесяти восьми лет, покидает усталый, разочарованный человек арену своих европейских триумфов, не зная, что начать и куда преклонить голову. Мир не нуждается больше в нем, не хочет почему-то его, его, кого еще вчера они встречали как спасителя и осыпали всевозможными почестями и знаками внимания. Не разумнее ли будет обождать теперь лучших времен на родине, в тиши Боденского озера? Но он вспоминает, что у него есть еще дом в Вене, доставшийся ему после смерти жены, чудесный дом на Загородной улице; там надеется он найти желанный покой в старости и для научных занятий. Пятнадцати лет, полагает он, достаточно, чтобы и самая пылкая ненависть улеглась. Старые врачи, когда-то недруги, давно уже в могиле, Мария Терезия умерла, а за нею и два императора, Иосиф II и Леопольд, - кто вспомнит теперь о злополучном приключении с девицей Парадиз!

Всерьез работа началась в январе 1986 года, а чистовик был завершен весной 1988-го.

Так верит он, состарившийся человек, что вправе надеяться на покой в Вене. Но у достохвальной придворной полиции в Вене хорошая память. Едва прибыв на место, 14 сентября 1793 года, \"пользующийся дурной славою врач\" доктор Месмер вызывается в полицию, и там его спрашивают о \"предшествующем местопребывании\". Так как он заявляет, что был только в Констанце и в \"тамошней местности\", то от фрейбургского магистрата запрашиваются \"соответствующие данные\" о его \"предосудительном образе мыслей\"; староавстрийский служилый конь начинает ржать и пускается рысью. От констанцского бургомистра получаются, к сожалению, благоприятные сведения: что Месмер вел себя там \"безупречно и жил весьма одиноко\" и что никто ничего не заметил \"в отношении ошибочно опасных утверждений\". Таким образом, приходится подождать, чтобы потом, как в свое время после случая с девицей Парадиз, покрепче затянуть петлю. Действительно, проходит некоторое время, и затевается вскоре новое дело. В доме Месмера живет, в садовом павильоне, принцесса Гонзаго. В качестве вежливого, благовоспитанного человека д-р Месмер делает своей квартирантке официальный визит. Так как он вернулся из Франции, то принцесса заводит, конечно, разговор о якобинцах и в тех же выражениях, которыми пользуются в соответствующих кругах, говоря о русских революционерах. В возмущении своем она трактует - я цитирую дословно по тайному донесению на французском языке - \"ces gueux comme des regicides, des assasins, des voleurs\"[210]. И вот Месмер, хотя и сам бежавший от террора и потерявший из-за революции все состояние, находит, в качестве человека мыслящего, такого рода определения для крупного события в истории мировой культуры несколько упрощенными и говорит в том примерно смысле, что люди эти боролись все же, в конце концов, за свободу и лично не являются ворами, они обложили налогами богатых в пользу государства и что, в конце концов, и император тоже вводит налоги. Бедная принцесса Гонзаго почти лишается чувств. У нее в доме настоящий якобинец! Едва успел Месмер затворить за собой дверь, как она бросается с ужасающей новостью к своему брату, графу Ранцони, и к гофрату Штупфелю; тотчас же оказывается налицо (мы в старой Австрии) темная личность, именующая себя \"кавалером\" Десальер, которого полицейский рапорт обозначает, правда, как \"некоего\" Десальера (полиция могла бы и больше о нем знать). Этот сыщик усматривает великолепный случай заработать несколько банкнот и тотчас же пишет всепокорнейшее донесение в высочайшую канцелярию. Там тот же смертельный ужас у графа Колло-радо: якобинец в добром городе Вене! Как только возвращается с охоты его величество, богохранимый император Франц, ему с осторожностью сообщают страшное известие, что в его резиденции пребывает приверженец \"французской разнузданности\", и его величество тотчас же отдает приказ, чтобы учинено было строгое следствие. И вот 18 ноября несчастного Месмера отводят, \"избегая всяческой огласки\", в особое арестное помещение при полиции.

На этот раз текст ждал публикации совсем недолго: его напечатали в «Юности» летом 1988 года — тогда «новых Стругацких» страстно ждали, тогда к их художественным, да и к любым другим высказываниям прислушивались особенно чутко. Ведь они, оставаясь на протяжении многих лет опальными творцами, сохранили колоссальный духовный авторитет у интеллигенции. Со второй половины 60-х они ни разу не пытались восстановить прежние, полностью лояльные отношения с советской властью. Они не переставали быть частью оппозиции, пусть и не самой радикальной. Теперь настало время, когда их слово ценилось на вес золота.

Но еще раз приходится убедиться, как глупо верить с излишней поспешностью тайным донесениям. Секретное донесение полиции на имя императора хромает, оказывается, на обе ноги, ибо \"выясняется из произведенного следствия, что Месмер не признал себя виновным в произнесении указанных, противных государству, речей и что таковые не доказаны установленным законом образом\"; и довольно жалостно звучит предложение министра полиции графа Пергена в его \"всеподданнейшем докладе\" насчет того, что Месмера \"следовало бы отпустить с настоятельным предостережением и строгим выговором\". Что остается императору Францу, как не огласить \"высочайшую резолюцию\": \"Освободить Месмера из-под ареста, и так как таковой сам заявляет, что намерен в скорейшем времени отбыть отсюда в пределы своего месторождения, то следить за тем, чтобы таковой скорее отбыл и за время своего хотя бы и короткого пребывания не пускался ни в какие подозрительные речи\". Но такое решение вопроса не слишком по нутру достохвальной полиции. Уже раньше министр доносил, что арест Месмера \"имел последствием немалое возбуждение в ряду его сторонников, коих здесь у него достаточное количество\", поэтому боятся, что Месмер подаст официальную жалобу по поводу незаконного с ним поступка. И вот полицейское управление сочиняет, с целью затушевать дело, \"ad mandatum Excellentissimi\"[211], следующий документ, который достоин занять место в музее в качестве образца староавстрийского приказного стиля: \"Ввиду того что освобождение Месмера не может почитаться доказательством его невиновности, ибо он искусным отрицанием произнесенных им, согласно имеющимся показаниям, предосудительных речей отнюдь не очистился в полной мере от тяготеющего над ним подозрения и избегнул, в соответствии с сим, прямого объявления consilii abeundi[212], лишь поскольку сам настоятельно представил о своем намерении отбыть без задержки, то следует дать знать о том, чтобы печатание не имело места и что Месмер поступил бы правильно, отказавшись от официального оправдания и тем паче признав мягкость, каковая в обращении с ним проявлена\". Таким образом, \"печатание\", обнародование не состоялось, дело затушевывается, и притом так основательно, что в течение ста двадцати лет никто не знал о вторичном изгнании Месмера из Вены, Но факультет вправе быть довольным: теперь навсегда покончено в Австрии с неприятным медиком.

Впрочем, «Отягощенные злом», с их сложной структурой, для большинства почитателей братьев Стругацких оказались каскадом ребусов. Кто-то не потрудился продумать и понять вещь до конца, а кто-то… до конца не дочитал. «Отягощенные злом» остались, по большому счету, и неразгаданными, и недооцененными. Изменившееся время требовало публицистической простоты, требовало лозунга. Бросьте верное слово в массы! Давайте! Все ждут! И чуть погодя в пьесе «Жиды города Питера» братья Стругацкие действительно выскажутся просто, прямо и будут поняты.

Куда же теперь, старик? Состояние потеряно, на родине, в Констанце, подстерегает императорская полиция, во Франции свирепствует террор, в Вене ждет тюрьма. Война, непрекращающаяся, безжалостная война всех наций против каждой бьется о границы - и переливается через них. И от этого сумасшедшего мирового грохота не по себе ему, старому, испытанному исследователю, этому обнищавшему, забытому человеку. Он хочет только покоя и куска хлеба, чтобы продолжать начатое им дело в новых и новых опытах и явить наконец человечеству свою излюбленную идею. И вот Месмер спасается в вечное убежище интеллектуальной Европы, в Швейцарию. Он поселяется в одном из небольших кантонов, в Фрауэнфельде, и, чтобы поддержать жизнь, занимается скудной практикой. Десятки лет живет он во мраке, и никто в крохотном кантоне не подозревает, что седоволосый тихий человек, упражняющийся во врачебном искусстве над крестьянами, сыроварами, жнецами и служанками, - тот самый доктор Франц Антон Месмер, с которым боролись и которого привлекали на свою сторону императоры и короли, в комнатах которого теснилось дворянство и рыцарство Франций, на которого шли войною все академии и факультеты Европы и чьей системе посвящены сотни печатных трудов и брошюр,- вероятно больше, чем кому-либо другому из современников, включая Руссо и Вольтера. Никто из прежних учеников и последователей не посещает его, и, вероятно, за все эти годы пребывания во мраке никто не узнал о месте его жительства - так притаился этот одинокий человек в тени небольшой, отдаленной горной деревушки, где он провел, непрестанно работая, трудные годы наполеоновской эпохи. Едва ли во всей мировой истории найдется пример столь стремительного падения с гребня шумной славы в бездну забвения и безвестности; едва ли в чьей-либо биографии полнейшее исчезновение из мира находится в такой близости к поражающим триумфам, как в этой замечательной и, можно сказать, единственной судьбе, судьбе Франца Антона Месмера. И ничто не выявляет лучше характер человека, чем испытание золотом успеха и огнем неудачи. Чуждый наглости и хвастовства в период своей безмерной славы, этот стареющий среди полного забвения человек проявляет величественную скромность и полноту стоической мудрости. Не оказывая никакого сопротивления, можно сказать, почти охотно отходит он назад, во мрак, и не делает ни малейшей попытки еще раз обратить на себя внимание. Напрасно двое-трое из оставшихся верными ему друзей зовут его в 1803 году, то есть через десять лет его затворнической жизни, назад в Париж, уже успокоившийся и в ближайшем будущем императорский, с тем чтобы он снова открыл там клинику, собрал вокруг себя новых учеников. Месмер отклоняет их предложение. Он не хочет больше споров, грызни и разглагольствований; он заронил свою идею в мир, пусть она плывет по течению или потонет. В благородном отречении он отвечает: \"Если, несмотря на мои усилия, мне не досталось счастье просветить своих современников относительно их собственных интересов, то я внутренне удовлетворен тем, что я исполнил свой долг в отношении общества\". Лишь для самого себя, в тишине и безвестности, вполне анонимно продолжает он свои опыты и не спрашивает больше, значат ли они что-либо для шумного или равнодушного мира; будущее, а не это время так предчувствует он пророчески - отдаст дань справедливости его трудам, и лишь после его смерти идеи его начнут жить. Ни тени нетерпения в его письмах, ни следа жалоб на угасшую славу, утраченное богатство, одна лишь тайная уверенность, лежащая в основе всякого великого терпения.

А вот «Отягощенные злом» не предназначались для масс. Эта повесть писалась для умников. Она прозвучала — как глава из философского трактата, артистично зачитанная посреди большой драки стенка на стенку…

Но лишь слава земная может угаснуть как свеча, живая же мысль не угасает. Брошенная однажды в сердце человечества, она и в самую неблагоприятную эпоху выживает, чтобы потом расцвести неожиданно; ни один порыв не пропадает для вечно любопытствующего духа науки. Революция, наполеоновские войны разбросали во все стороны сторонников Месмера и остановили приток последователей; и, рассуждая поверхностно, можно было думать, что незрелый еще посев растоптан безнадежно поступью военных легионов. Но вопреки мировой сутолоке, в полной тайне, незаметно для самого, забытого всеми Месмера, живет и развивается его первоначальное учение в среде немногих молчаливых приверженцев. Ибо удивительным образом именно военное время усиливает у вдумчивых натур потребность искать прибежища от буйства и насилия окружающего мира в области духа; прекраснейшим символом истинного ученого на вечные времена остается Архимед[103], который, не отвлекаясь ничем, продолжает чертить свои круги, в то время как банда солдат врывается в его дом. Подобно тому как Эйнштейн в разгаре последней мировой войны выводит, не смущаясь озверелостью эпохи, свой, вселенную преобразующий, отвлеченный принцип, так в период, когда наполеоновские войска маршируют по всей Европе и географическая карта ежегодно меняет окраску, когда дюжинами лишаются престолов короли и новые короли создаются дюжинами, несколько скромных врачей размышляют в отдаленнейших провинциях над положениями Месмера и Пюисегюра и развивают их в его духе дальше, как бы укрывшись под сводами своей сосредоточенности. Все они работают по отдельности, во Франции, в Германии, в Англии, в большинстве ничего друг о друге не знают; никто не знает об исчезнувшем Месмере, и Месмер о них - тоже ничего. Свободные в своих утверждениях, осторожные в выводах, испытывают они и проверяют описанные Месмером явления, и каким-то подпольным путем, через Страсбург и при помощи писем Лафатера[104] из Швейцарии новый метод проникает дальше. В особенности возрастает интерес в Швабии и в Берлине; знаменитый Гуфелянд[105], лейб-медик при прусском дворе и член всех ученых комиссий, лично воздействует на короля. И вот, особым королевским указом назначается наконец комиссия для повторной проверки магнетизма.

12

В 1775 году Месмер впервые обратился в Берлинскую Академию, - и мы помним, с каким жалостным результатом. Теперь, почти сорок лет спустя, в 1812 году, когда то же учреждение берется за проверку месмеризма, Месмер, выдвинувший проблему, забыт так основательно, что при слове \"месмеризм\" никто уже не думает о Франце Антоне Месмере. Комиссия поражена, когда один из ее членов вносит неожиданно, в одном из заседаний, вполне естественное предложение - вызвать в Берлин самого изобретателя магнетизма, Франца Антона Месмера, чтобы он обосновал и разъяснил свой метод. Как, изумляются они, Франц Антон Месмер еще жив? Но почему же не проронит он ни слова, почему не выступит гордо и с триумфом теперь, когда его ждет слава? Никто не может понять, почему великий, всемирно известный человек так скромно и незаметно отошел назад, в забвение. Тотчас же кантонному врачу во Фрауэнфельде посылается настоятельное приглашение - почтить Академию своим посещением. Его ждет аудиенция у короля, внимание всей страны, возможно, даже триумфальное восстановление доброго имени после стольких перенесенных несправедливостей. Но Месмер отказывается, - он слишком стар, слишком устал. Он не хочет возвращаться к спорам. И вот в сентябре 1812 года посылается к Месмеру, в качестве королевского эмиссара, профессор Вольфарт[106] \"с полномочиями просить изобретателя магнетизма господина д-ра Месмера о сообщении всех данных, которые могут служить к ближайшему установлению, описанию и уяснению этого важного дела, и с тем, чтобы содействовать в этой поездке достижению целей комиссии\".

Действительно, «Отягощенные злом» на первый взгляд выпадают из творчества братьев Стругацких, не соответствуют духу их главных произведений. До середины 60-х Стругацкие были чистой воды писателями-фантастами. Позднее использовали фантастический элемент при разговоре с читателем о проблемах, связанных с окружающей реальностью, реальностью СССР. В их лучших вещах сказанное о сегодня-сейчас обретало универсальное значение: те же максимы и те же укоризны можно было высказать относительно многих народов, стран и времен… Но со второй половины 80-х Стругацкие окончательно перестали быть фантастами в традиционном смысле этого слова. Они не только отдрейфовали от НФ в сторону мистики, они приняли метод и весь арсенал художественных приемов, присущих «основному потоку» литературы, вернулись, так сказать, в страну «суконного реализма». Если бы их поздние тексты появились, скажем, десятилетием позже и за ними не тянулся шлейф «фантастического прошлого» авторов, то писательское сообщество мейнстрима восприняло бы их как свое, родное, как «литературу толстых журналов». Никаких отличий! И речь идет не только об «Отягощенных злом» и «Жидах города Питера», получивших широкую известность. Речь идет и о не столь популярной повести «Дьявол среди людей». Написал ее, после обсуждения с братом, один Аркадий Натанович[41], закончивший эту работу летом 1991-го. Судя по творческому дневнику Стругацких, «Дьявол среди людей» воспринимался ими в качестве истории «…о том, как человек обнаружил в себе дьявола». Так что, в принципе, «выпадения» здесь нет, а есть, скорее, смена значительной части художественных средств.

Профессор Вольфарт тотчас же уезжает. И по прошествии тридцати лет таинственного молчания мы получаем наконец известие об этом исчезнувшем человеке. Вольфарт сообщает: \"Мне пришлось, при первом же личном знакомстве с изобретателем магнетизма, убедиться, что ожидание мое превзойдено. Я застал его в кругу той благотворной деятельности, которой он себя посвятил. В его преклонном возрасте тем более удивительными показались мне широта, ясность и проникновенность его ума, неутомимое и живое рвение, направленное к разъяснению вопроса, его столь же простой, сколь исполненный задушевности и крайне своеобразный благодаря удачным сравнениям, доклад, а также изящество его манер и любезное обхождение. Если добавить к этому целую сокровищницу положительных знаний во всех отраслях науки, какие не легко встретить, в их совокупности, у ученого, и благожелательную мягкость сердца, сказывающуюся во всем его существе, в словах, поступках и во всем окружении, если учесть притом могучую, почти чудесную силу воздействия на больных при помощи проницательного взора или всего только путем спокойного поднятия руки, - и все это еще усиленное обаянием благородной, внушающей почтительное чувство фигуры, то вот, в главных чертах, картина того, что я встретил в Месмере как в личности\". Без всякой утайки раскрывает Месмер посетителю свой опыт и свои идеи, он предоставляет ему принять участие в лечении больных и передает профессору Вольфарту все свои заметки, чтобы он сохранил их для потомства. Но всякую возможность выдвинуться, привлечь на себя внимание он отклоняет с поистине великолепным спокойствием. \"Так как нить моей жизни близится к концу, то для меня нет дела более важного, чем посвятить остаток своих дней исключительно практическому применению того средства, в огромной пользе которого убедили меня мои наблюдения и опыты, с тем чтобы мои последние труды умножили число фактических данных\". Таким образом, нам неожиданно досталась зарисовка преклонных лет этого замечательного человека, который прошел все стадии славы, ненависти, богатства, бедности и, наконец, забвения, с тем чтобы в полном убеждении относительно стойкости и значения своего жизненного труда, спокойно и величественно пойти навстречу смерти.

Переход к мистике и мейнстримовским «правилам игры» самым естественным образом сделал для Стругацких притягательной такую значительную фигуру русской литературы, как Михаил Афанасьевич Булгаков. «Отягощенные злом» близки к булгаковской традиции, но сделаны с помощью художественных средств, самостоятельно выработанных Стругацкими на протяжении тридцати лет творчества. Упоминавшийся уже нами Войцех Кайтох высказался с несвойственной ему прямолинейностью: «Рукопись Манохина (одна из частей „Отягощенных злом“. — Д. В., Г. П.) продолжает традиции „Мастера и Маргариты“, что, впрочем, уже было в советской фантастике восьмидесятых годов»[42].

Думается, это не совсем так. И уж совсем неверно обвинять Стругацких во вторичности по отношению к Булгакову — а подобные вердикты звучали…

Его последние годы - годы человека, исполненного мудрости, искушенного и просветившегося духом исследователя. Материальные заботы не гнетут его, так как французское правительство назначило ему пожизненную ренту в возмещение миллиона франков, обесцененного падением государственных бумаг. И вот, независимый и свободный, он может вернуться на родину, к Боденскому озеру, и символически замкнуть круг своего существования. Так живет он наподобие мелкого помещика-дворянина, единственно ради своей склонности, и эта склонность до кончины его все та же: служить науке и исследованию при помощи новых и новых опытов. Сохраняя ясность зрения, точность слуха и живость ума вплоть до последнего мгновения, он применяет свою магнетическую силу ко всем, кто с доверием к нему обращается; часто отправляется он на лошади, в коляске, в дальний путь, чтобы взглянуть на интересного больного и, возможно, помочь ему при посредстве своего метода. В промежутках он производит физические опыты, строит модели и чертит и никогда не пропускает еженедельного концерта у князя Дальберга. В этом музыкальном кружке все, кто с ним встречается, превозносят исключительную, универсальную эрудицию этого всегда прямо держащегося, всегда невозмутимого и величественно-спокойного старца, с мягкой улыбкой рассказывающего о своей былой славе и говорящего без всякой злобы и горечи о самых пламенных и яростных своих противниках. 5 марта 1814 года, в восьмидесятилетнем возрасте, почувствовав приближение конца, он просит, чтобы ему сыграли на его любимой стеклянной гармонике. Это все тот же инструмент, на котором пробовал свои силы юный Моцарт в его доме на Загородной улице, тот самый, из которого извлекал в Париже новые и неведомые мелодии Глюк, тот инструмент, что сопровождал его на всех путях и распутьях и теперь проводил в смерть. Его миллионы рассеялись, слава поблекла; от всего шума, от всех распрей и разговоров по поводу его учения престарелому отшельнику ничего не осталось, кроме этого инструмента и любимой его музыки. Так, с непоколебимой верой в то, что он возвращается к гармонии, в мировую сущность, уходит как истинный мудрец в смерть тот, кого ненависть представила нам шарлатаном и пустословом, и его завещание трогательно свидетельствует о стремлении к полной безвестности; он хочет, чтобы его похоронили, как хоронят других, без всякой пышности. Это последнее желание выполнено. Ни в одной газете нет известия о его кончине. Как человека, никому не ведомого, предали земле на чудесном кладбище в Мерсбурге, где покоится и Дросте-Гюльсгоф[107], старца, слава которого гремела когда-то в мире и которого труды, намечающие пути в будущее, лишь в наше время становятся доступными пониманию. Друзья сооружают ему символический памятник в форме мраморного треугольника с мистическими знаками, солнечными часами и буссолью, которые должны аллегорически изображать движение во времени и пространстве.

Параллель Стругацкие — Булгаков очень важна для правильного понимания повести «Отягощенные злом». Но она ни в малой мере не предполагает движения дуэта след в след по стопам Михаила Афанасьевича.

К булгаковской традиции Стругацкие давно проявляли серьезный интерес.

Но такова уж судьба всего выдающегося - вечно возбуждать ненависть в людях: злые руки измазывают грязью и разрушают солнечные часы и буссоль, эти непонятные им знаки на могиле Месмера, - так же, как поступают невежественные писаки и исследователи с его именем. Годы проходят, пока снова, в недавнем времени, ставят на место, в пристойном виде камень над его могилой; и вновь проходят годы, прежде чем более просвещенное потомство вспоминает, наконец, о его заглохшем имени и о роковой судьбе великого немецкого врача-предтечи.

Сорокинская часть «Хромой судьбы», по признанию Бориса Натановича, во многом создавалась как вариация на тему булгаковского Максудова, бредущего сквозь «застойные» восьмидесятые. Более того, «Театральный роман» прямо назван в тексте сорокинской части: «Ничего на свете нет лучше „Театрального романа“, хотите бейте вы меня, а хотите режьте…» — говорит главный герой. Да и высшим судьей для центрального персонажа, писателя Сорокина, выступает некий мудрец с говорящим именем Михаил Афанасьевич.

ПРЕЕМНИКИ

Однако в «Отягощенных злом» Стругацкие не пытались начать литературный диалог с Михаилом Афанасьевичем, затеять с ним своего рода спор или же игру переинтерпретаций. С Булгаковым авторы «Отягощенных злом» сходятся в немногом.

Всегда возникает трагедия духа, когда изобретение гениальнее, чем изобретатель, когда мысль, которую художник или исследователь хотят схватить, им не по силам и они вынуждены выпустить ее из рук в полуобработанной форме. Так было и с Месмером. Он ухватился за одну из важнейших проблем нового времени, не будучи в силах овладеть ею; он задал миру вопрос и сам безнадежно мучился с ответом. Но, избрав ошибочный путь, он все же оказался предтечей, пролагателем пути и пособником в достижении цели, ибо непреложный факт: все современные психотерапевтические методы и добрая часть психологических проблем имеют прямым начинателем этого человека, Франца Антона Месмера, который первый воочию доказал силу внушения, путем несколько примитивных, правда, и обходных практических приемов, но все-таки доказал, вопреки усмешкам, глумлению и презрительному невниманию, чисто механистической науки. Это одно возвышает его жизнь до подвига, его судьбу - до исторического события.

Во-первых, ими допущены в современную жизнь евангельские персонажи. Во-вторых, трактовка этих персонажей, как и у Булгакова, отдает гностицизмом. Этаким осовремененным альбигойством. И даже само название повести происходит от гностического определения демиурга в трактовке Е. М. Мелетинского: «Творческое начало, производящее материю, отягощенную злом». Но фундаментальная разница между Булгаковым и Стругацкими состоит в том, что первый колебался между христианством и гностицизмом, предлагая интеллигенции «духовное евангелие» от беса, а Стругацкие колебались между гностицизмом, как приемлемой смысловой средой для использования некоторых сюжетных ходов, и агностицизмом — ведь какая может быть вера у советского интеллигента? Устами писателя Сорокина из «Хромой судьбы» Стругацкие сделали откровенное признание на этот счет. Рассуждая о Льве Николаевиче Толстом, Сорокин говорит: «А ведь он был верующий человек… Ему было легче, гораздо легче. Мы-то знаем твердо: нет ничего ДО и нет ничего ПОСЛЕ». И далее: «Есть лишь НИЧТО ДО и НИЧТО ПОСЛЕ, и жизнь твоя имеет смысл лишь до тех пор, пока ты не осознал это до конца». Надо ли тут что-либо добавлять, комментировать? И никакого евангелия Стругацкие не предлагали[43]. Просто сделали Христом интеллигента, получившего в свое распоряжение колоссальную мощь.

Месмер был первым образованным врачом нового времени, который выявил и в дальнейшем непрестанно вызывал вновь к жизни то воздействие, которое благотворным образом передается от лица, владеющего даром внушения, от его близости, речи, разговоров и приказаний нервной системе больных; он только не мог разъяснить его и видел еще в этой непонятной ему душевной механике средневековую магию. Ему (как и другим его современникам) недостает решающего понятия о внушении, о той психически целебной передаче силы, которая совершается или воздействием воли на расстоянии, или через излучение некоего внутреннего флюида (по этому вопросу мнения и сейчас еще расходятся). Его ученики уже ближе подходят к проблеме, каждый по-своему: образуются две школы, так называемые флюидистическая и анимнистическая. Делёз[108], представитель флюидистической теории, остается при мнении Месмера об излучении материальной нервной материи, особого вещества; подобно тому как спириты верят в телекинез и некоторые исследователи - в учение о силе \"од\"[109], он полагает, что, действительно, возможно органическое выделение нашего телесного \"личного\" вещества. Анимистический последователь Месмера, Барбарен, отрицает в свою очередь всякую передачу материи от магнетизеров к магнетизируемому и видит только чисто психическое внедрение воли в чужое сознание. Поэтому он вовсе не нуждается в подсобной гипотезе Месмера о не поддающемся постижению флюиде. \"Croyez et veuillez\"[213] - вот и вся его волшебная формула - построение, которое в дальнейшем попросту перенимают Christian Science, Mind Cure[110] и Куэ[111]. Но его психологическая теория все более и более проникается мыслью, что внушение - один из самых решающих факторов при всяком психическом взаимодействии. И этот процесс давления на волю, изнасилование воли, короче, процесс гипноза представляет наконец в 1843 году Брайд в своей \"Неврогипнологии\" на экспериментальной основе и совершенно непреложно. Уже одному немецкому магнетизеру, Вингольту, бросилось в 1818 году в глаза, что его медиум засыпал скорее, когда на нем самом был сюртук с блестящими стеклянными пуговицами. Но этот не получивший образования наблюдатель не уловил тогда решающей связи, а именно, что благодаря такому отвлечению зрения при помощи блестящего предмета скорее наступает усталость внешнего чувства, а с нею и внутренняя податливость сознания. И вот Брайд впервые вводит в практику технический прием - сначала утомляет взор медиума при помощи небольших блестящих хрустальных шариков и лишь потом приступает к пассам; этим путем гипноз введен наконец в состав столь недоверчивой до сих пор науки, как действие техническое, чуждое всякой таинственности. Впервые решаются теперь во Франции университетские профессора применить в аудиториях - правда, поначалу только к душевнобольным - опороченный и заклейменный гипнотизм: Шарко - в Сальпетриере, в Париже, Бернем[112] - на факультете в Нанси. 13 февраля 1882 года Месмер удостаивается в Париже реабилитации (правда, при этом ни одним словом не вспоминают о несправедливо обойденном человеке): внушение, прежде именовавшееся месмеризмом, признается научно обоснованным врачебным средством тем факультетом, который сто лет держал его в опале. Теперь, после того как пробита дорога, психотерапия, столь долго теснимая, шагает от успеха к успеху. В качестве ученика Шарко поступает в Сальпетриер молодой врач-невропатолог Зигмунд Фрейд и знакомится там с гипнозом; он становится для Фрейда мостом, который тот впоследствии сожжет за собою, как только вступит в область психоанализа; и он, следовательно, в третьей ступени наследования, пожнет плоды брошенного Месмером как будто и в скудную землю посева. Столь же творчески действует месмеризм на религиозные и мистические движения Mind Cure и самовнушения. Никогда не могла бы Мери Бекер-Эдди обосновать свою Christian Science без знакомства с \"veuillez et croyez\", без терапии убеждения Квимби[113], который, в свою очередь, получил толчок от ученика Месмера Пуайена. Немыслим был бы спиритизм без впервые примененной Месмером цепи, без понятия транса и связанного с ним ясновидения, немыслима и Блаватская[114] с ее теософским цехом. Все оккультные науки, все телепатические, телекинетические опыты, ясновидящие, вещающие во сне - все в конечном счете ведут свое начало от \"магнетической\" лаборатории Месмера. Совершенно новый род науки возникает из опороченного убеждения этог13

о забытого человека - о том, что путем воздействия внушением можно подвинуть душевные силы больного на такие свершения, которые ни в какой мере недоступны средствам школьной медицины, - человека, честного в своих намерениях, правого в своих предчувствиях и лишь ошибшегося в попытке объяснить то важное, что он сам совершил.

Итак, в реальности позднего СССР, на исходе 80-х, материализуется демиург и рядом с ним — некий ехидный резонер Агасфер Лукич.

Но может быть - мы стали осторожными в эпоху, когда одно открытие обгоняет другое, когда вчерашние теории блекнут за одну ночь и внезапно обновляются другие, насчитывающие века существования, - может быть, ошибаются даже и те, которые еще сегодня высокомерно именуют фантазией спорную идею Месмера о допускающем передачу, текущем от человека к человеку личном флюиде, ибо очень возможно, что последующий час мировой истории неожиданно превратит ее в истину. Мы, чьего слуха в ту же секунду, без провода и без мембраны, достигает слово, произнесенное в Гонолулу или в Калькутте, мы, которые знаем, что эфир пронизан невидимыми течениями и волнами, и охотно верим, что несчетное число таких силовых станций бесполезно и неведомо для нас работает во вселенной, мы поистине не столь смелы, чтобы предвзято отвергать теорию, согласно которой от живых покровов и возбужденных нервов исходят одаренные силою токи, подобные тем, которые Месмер недостаточно точно назвал \"магнетическими\", отрицать, что в отношениях человека к человеку действует, может быть, все же принцип, сходный с \"жизненным магнетизмом\". Ибо почему бы телу человеческому, близость которого возвращает угасшему жемчугу блеск и сияние жизненной силы, не развивать, действительно, в своем окружении ореола теплоты или излучений, действующих на нервы возбуждающе или успокаивающе? Почему бы, в самом деле, не возникать между телами и душами тайным течениям и противотечениям, не возникать между индивидуумом и индивидуумом притяжению и отталкиванию, симпатии и антипатии? Кто в этой области дерзнет на смелое \"да\" или дерзкое \"нет\"? Может быть, уже завтра физика, работающая со все более и более тонкими измерительными приборами, докажет, что то, что мы сегодня воспринимаем просто, как напор душевной силы, есть все же нечто вещественное, есть доступная созерцанию тепловая волна, нечто от электричества или от химии, энергия, допускающая взвешивание и измерение, и что нам приходится вполне серьезно считаться с тем, над чем отцы наши улыбались, как над дурачеством. Возможно, возможно таким образом, что мысли Месмера о творчески-излучающейся жизненной силе суждено еще вернуться в мир, ибо что такое наука, как не непрестанное претворение в действительность древних грез человечества? Всякое новое изобретение раскрывает и подтверждает только чаяния одного человека, во все времена действию предшествовала мысль. Но история, слишком торопливая, чтобы быть справедливой, служит только успеху. Она превозносит только свершение, только победоносный конец, а не отважную, негодованием и неблагодарностью отмеченную попытку. Только завершившего венчает она, а не начавшего; только победителя озаряет своим светом, а борца ввергает во тьму; так было и с Месмером, первым в ряду новых психологов, который бескорыстно подчинился вечному жребию пришедших слишком рано. Ибо все еще выполняется древнейший и варварский закон человечества - когда-то в крови, а нынче в духе, неумолимый закон, во все времена требовавший, чтобы первенцы приносились в жертву.

Относительно первого Борис Натанович дал полную расшифровку: «Это история второго… пришествия Иисуса Христа. Он вернулся, чтобы узнать, чего достигло человечество за прошедшие две тысячи лет с тех пор, как он даровал ему Истину и искупил грехи своей мучительной смертью. И он видит, что НИЧЕГО существенного не произошло, все осталось по-прежнему, и даже подвижек никаких не видно, и он начинает все сначала, еще не зная пока, что он будет делать и как поступать, чтобы выжечь зло, пропитавшее насквозь живую разумную материю, им же созданную… Наш Иисус-демиург совсем не похож на того, кто принял смерть на кресте в древнем Иерусалиме, — две тысячи лет миновало, многие сотни миров пройдены им, сотни тысяч благих дел совершены, и миллионы событий произошли, оставив — каждое — свой рубец. Всякое пришлось ему перенести, случались с ним происшествия и поужаснее примитивного распятия — он сделался страшен и уродлив. Он сделался неузнаваем».

И все-таки: «Наш демиург… это просто Иисус Христос две тысячи лет спустя».

МЕРИ БЕКЕР-ЭДДИ

Что ж, Христос и впрямь вышел жутковатым: с зеленоватой кожей, черными многолоктевыми руками, изуродованным болезнью носом, безбровым лбом и глазами, испещренными по белкам кровавыми прожилками. Глаза всегда горели одним выражением: «яростного бешеного напора пополам с отвращением».

Не Марк ли Волькенштейн, неистовый штурман Горбовского, был ему родней?

Oh the marvel of my life! What would be thought of it, if it was known in a millionth of its detail? But this cannot be now. It will take centuries for this. О чудо моей жизни! Что бы подумали о ней, если бы знали хоть миллионную долю ее подробностей? Но сейчас этого знать нельзя. Для этого понадобятся века. Мери Бекер-Эдди в письме на имя мистрис Стетсон (1893 г.)
Или нет… Скорее Христос из «Отягощенных злом» — это аналог дона Руматы, которого, допустим, вернули в Арканар по прошествии некоторого времени после устроенной им бойни. Румата всматривается в людей и делает вывод: «К лучшему ничего не изменилось. Но что-то делать надо. Не оставлять же их просто так, коснеющими в пакости и совершенно неисправленными». И не напрасно Антон из «Попытки к бегству» (по мнению многих знатоков творчества Стругацких, — тот же Антон-Румата из «Трудно быть богом», только помоложе) назван там полушутя Христом, проповедующим социализм. Христос в «Отягощенных злом» отчаялся проповедовать, но сердце его все еще «полно жалости» к миру, погрязшему во зле.

ЖИЗНЬ И УЧЕНИЕ

Ясно, что такой Христос бесконечно далек от евангельского Иисуса.

Наиболее таинственный миг у человека - осознание личной своей идеи, наиболее таинственный у человечества - зарождение религии. Мгновения, когда одна-единственная идея шумно переливается в сотни, тысячи и сотни тысяч, когда одна такая случайная искра разом вздымает к небу пламя от земли, как при степном пожаре, такие мгновения раскрываются неизменно как поистине мистические, великолепнейшие в истории духа. Но большей частью исходная точка таких религиозных течений в дальнейшем теряется. Она занесена прахом забвения, и как отдельный человек редко может вспомнить впоследствии решающие мгновения своей внутренней жизни, так и человечеству редко известны исходные мгновения его страстных вероощущений.

Это не гностический логос, не разумное творящее начало. Это, скорее, персонификация неубывающей жажды книжного человека переделать других людей к лучшему, используя самые разные методы — от милости и милосердия до молний и громов (у такого вохристосовленного интеллигента есть сила и молнии метать, и даже конец света устроить). Поэтому демиург Стругацких — и Птах, и Хнум, и Ильмаринен, и Ткач, и Гончар. А то, что он еще и Христос, — это… для понятности… Подсказка читателям, не более того… Его собеседник Агасфер Лукич — фигура более сложная. Это чуть-чуть евангелист Иоанн, чуть-чуть тот самый «ловец душ» из первоначального замысла Стругацких — Вайнеров (а значит, и Мефистофель в какой-то степени), это и Раххаль — один из персонажей раннеисламской истории… Собственно, это еще одна персонификация, только совсем другой идеи — идеи «закаленной души». Агасфер Лукич в разных своих ипостасях прошел страшные мучения, его и в масле варили (когда он был Иоанном)… И он — при всем ехидстве, резонерстве — самый надежный помощник демиурга, своего рода вечный интеллигент-эзотерик, готовый делать грязную работу ради торжества творящего разума, быть черным во имя добра, убить и предать во имя любви. Своего рода добрый бес на службе у бога.

В архиве Стругацких сохранился документ, где кратко охарактеризованы обе персонификации: «Демиург — материализованная сила человеческого нетерпеливого стремления кратчайшим путем добиться совершенного социально-психологического устройства, наделенная всемогуществом и по необходимости довольно невежественная. Агасфер-Иоанн — мистическая, непознаваемая компонента Универсума». С той лишь поправкой, что для Стругацких слово «непознаваемая», очевидно, играло основную роль, а «мистическая» — дополняющую, необязательную.

Поэтому для тех, кто любит психологию масс и отдельных личностей, большое счастье, что мы имеем наконец возможность в непосредственной близости, шаг за шагом, проследить возникновение, развитие и распространение одного из мощных движений в области веры. Ибо Christian Science[214] возникла вплотную у порога нашего столетия, в атмосфере электрического света и асфальтовых дорог, в ярко освещенную эпоху, не признающую уже никакой частной жизни и никаких тайн и с безжалостной точностью отмечающую, при помощи осведомительного аппарата журналистики, всякое движение. Говоря об этом новом, религиозном методе врачевания, мы впервые можем день за днем проследить кривую его развития, по договорам, процессам, чековым книжкам, банковским счетам, закладным и фотографическим снимкам, впервые можем подвергнуть проработке в психологической лаборатории чудо или элементы чудесного в массовом внушении. И то обстоятельство, что в истории Мери Бекер-Эдди невероятная сила широкого, можно сказать, мирового воздействия исходит из младенческой в философском отношении и до жути простой идеи, что здесь действительно песчинка интеллекта приводит в движение лавины, именно это ненормальное соотношение делает чудо мирового ее успеха еще более чудесным. Если в наши дни другие великие движения в области веры - изначально христианский анархизм Толстого или непротивление Ганди[115] - имеют на миллион людей связующее или возбуждающее влияние, то мы можем все-таки постигнуть этот процесс переливания в тысячи чужих душ, а то, что постижимо непосредственно умом, не производит в конечном счете впечатления чудесного. У этих гигантов мысли сила исходит от силы, мощное действие - от мощного побуждения. Толстой, этот великолепный ум, этот гений художественного созидания, дал, собственно говоря, только свое живое слово, свою образующую силу неоформленной, присущей русскому народу идее борьбы с авторитетом государства; Ганди в конце концов всего только формулировал наново активно изначальную пассивность своей расы и ее религий; оба строили на основе издавна существующих воззрений, обоих несло течением времени. Про обоих можно сказать, что не они выразили мысль, но мысль, прирожденный гений их нации, выразилась в них; и поэтому не чудом, но скорее абсолютной противоположностью чуду, то есть строго логическим и закономерным актом, является то, что учение их, однажды формулированное, захватило миллионы. Но кто такая Мери Бекер-Эдди? Какая-то женщина, какая-то не прекрасная, не увлекательная, не вполне правдивая, не вполне умная, притом еще полу- или на четверть образованная, изолированная анонимная личность без какого-либо унаследованного положения, без денег, без друзей, без связей. Она не опирается ни на какую группу, ни на какую секту; в руках у нее только перо, а в мозгу, в высшей степени посредственном, одна мысль, одна-единственная. С первого же мгновения все против нее: наука, религия, школа, университеты и, мало того, природный житейский разум, \"common sense\"; для ее абстрактного учения ни одна страна не кажется с первого взгляда столь неблагоприятной, как ее родина, Америка, самая деловитая, самая крепкая нервами и наименее склонная к мистике нация. Всем этим преградам ей нечего противопоставить, кроме своей твердой, упрямой, почти до глупости упрямой веры в эту самую веру, и единственно благодаря этой маниакальной одержимости она совершает невероятное. Успех ее абсолютно нелогичен. Но ведь как раз неправдоподобное и является наиболее явным симптомом чудесного.

Так и с прочими «мистическими» текстами Стругацких: и «Дьявол среди людей», и «Отягощенные злом», и таинственные искушения Сорокина в «Хромой судьбе» — образец псевдомистики. Мистические допущения играют во всех трех текстах совершенно ту же роль, что и фантастические допущения в прежних текстах. Иными словами, это художественный прием, не более того. «Мистика» большей частью играет роль антуража для диалогического действия: авторы, заставив персонажей двигаться по сцене их текстов, обсуждают с читателями вопросы философии, общественного устройства, политики…

Стругацкие никоим образом не верят в свою «мистику». Скорее, они могли поверить в некоторые НФ-построения собственного производства, в какие-то футурологические элементы своих текстов, но только не в «мистику». Ничего тут нет близкого Булгакову. Он-то верил и в Бога, и в беса, вот только позволял себе толковать их с широкой произвольностью интеллигента…

У ней, у этой туголобой американки, нет ничего, кроме одной-единственной и к тому же весьма спорной мысли, но она только ею и занята, у ней это одна только исходная точка. И за нее она держится, крепко упершись ногами в землю, недвижно, непоколебимо, глухая ко всяким доводам; и своим ничтожным рычагом выворачивает землю из устоев. В двадцать лет она из метафизической путаницы создает новую систему лечения, целую науку, в которую уверовали и которой посвятили себя миллионы приверженцев, с особыми университетами, журналами, преподавателями и учебниками, создает церкви с гигантским мраморным собором, целый сонм проповедников и жрецов, и для себя самой - личное состояние в три миллиона долларов. Но сверх всего этого, она, именно благодаря крайнему заострению своей идеи, дает толчок всей современной психологии и обеспечивает себе свою, отдельную страницу в истории этой науки. По силе действия, по быстрому успеху, по числу последователей эта полуобразованная, полуинтеллигентная, только наполовину здоровая и с двусмысленным характером старая женщина превзошла всех вождей и мыслителей нашего времени; никогда еще в близкую нам эпоху не исходило от одного-единственного человека среднего масштаба столько интеллектуального и религиозного беспокойства, как от поразительной личности этой американки, дочери фермера, \"the most daring and masculine, and masterful woman, that has appeared on earth in centuries\"[215], как выражается о ней, в негодовании, ее соотечественник Марк Твен.

Христоморфный демиург вместе со «старшим офицером свиты» Агасфером-Мефистофелем-Иоанном обосновывается в штаб-квартире. Исполняя желания нужных для него личностей, он в оплату за это берет их на службу. Роль секретаря исполняет некий астроном Манохин, сделавший когда-то ошибку в научной работе и выпросивший изменить законы мироздания так, чтобы придуманный им астрофизический эффект проявился на самом деле. Возможно, в судьбе Манохина отразились реальные эпизоды из биографии Бориса Натановича: у него когда-то, давным-давно, не сложилось с диссертацией, а в конечном счете — с астрофизикой. Печалился ли он о разбитой в щепы академической карьере? К исходу 80-х — вряд ли: дело давнее. Но переживания ученого, работавшего серьезно, основательно и вдруг оказавшегося у обломков своего труда, ему, конечно, были понятны. Та давняя горечь получила успешную «утилизацию» на страницах «Отягощенных злом»: Манохин вышел очень живо, рельефно, с оттенком чугунного бытового трагизма… И когда сверхъестественные силы дарят ему желанную коррекцию вселенной, бедный астроном честно печалится: получил, по чести сказать, исполнение каприза, примочку на больное тщеславие, а в услужение попал к каким-то глобальным экспериментаторам, вышивающим гладью на всем человечестве. Добрый бестолковый человек: ему страшно за людей, ему жалко людей, пусть они и дурны в большинстве своем, но служить демиургу, который невесть что собирается сделать с человечеством, он все-таки не перестает… Отчего?.. Да не совсем уверен в его темной природе.

Фантастическая жизнь Мери Бекер-Эдди описана дважды, причем налицо полное противоречие в обоих случаях. Существует официальная биография, одобренная церковью, освященная духовным авторитетом руководителей \"Christian Science\"; ее \"pastor emeritus\", то есть сама Мери Бекер-Эдди собственноручной надписью рекомендовала ее общине верующих - слишком верующих; казалось бы, биография эта, составленная мисс Сибил Вильбер, должна быть в таком случае безусловно правдивой; на самом деле она является образцом византийской разукрашенности. В этой биографии, которая, для ободрения и укрепления и без того уже крепких верою, написана Сибил Вильбер \"в стиле Евангелия от Марка\" - я цитирую дословно, - изобретательница Christian Science является в ореоле святой и в ало-розовом озарении (поэтому в настоящем очерке я каждый раз именую ее для краткости ало-розовой биографией). Исполненная божественной благодати, одаренная сверхземной мудростью, посланница небес, воплотившая в себе все совершенства, Мери Бекер-Эдди в незапятнанной чистоте предстает нашему недостойному взору. Все, что она делает, благо, все добродетели, упоминаемые в молитвеннике, ей приписываются, характер ее расцветает в семи цветах радуги как благостный, женственный, христолюбивый, материнский, любвеобильный, скромный и сотканный из кротости; все ее противники, наоборот, оказываются тупыми, низкими, завистливыми, порочными, пораженными слепотою людьми. Короче, нет ангела ее чище. Со слезою в растроганном взоре любуется благочестивая ученица созданным ею образом святой, в котором тщательно заретушированы все черты земного (а следовательно, и характерного для нее). И вот, на это приторное отображение решительно замахивается составительница другой биографии, мисс Мильмайн, вооружившись суковатой дубиной документов; она орудует при помощи черного цвета столь же последовательно, как первая при помощи розового. У нее великая изобретательница оказывается самой обыкновенной плагиатор-шей, выкравшей всю свою теорию из письменного стола ничего не подозревавшего предшественника, патологической лгуньей, злостной истеричкой, расчетливой спекулянткой, отъявленной мегерой. С удивительным усердием чисто репортерского свойства притянуты к делу все свидетельства, которые могут резко подчеркнуть черты ее лицемерия, лживости, пронырливости и грубой деловитости, а также выявить то смешное и бессмысленное, что заключается в ее учении. Само собою разумеется, биография эта общиною Christian Science столь же яростно преследуется, сколь страстно превозносится другая, ало-розовая. И каким-то необычайно таинственным образом все ее экземпляры исчезли из продажи (так же, как пропала с витрин у большинства книготорговцев другая, недавно вышедшая биография, написанная Франком А Дэкинзом).

Манохин — наполненное печалью и сожалением, но, прежде всего, очень правдивое изображение советской интеллигенции. Она (интеллигенция) честно работает. Но она же продается власти, успокаивая совесть тем, что нет полной уверенности в подлости этой власти. Жить как-то надо.

Правы с этой оценкой Стругацкие? Отчасти да.

И вот евангелие и памфлет, цвета ало-розовый и густо-черный оказываются в резкой оппозиции друг другу. Но странно: для беспристрастного наблюдателя действие обеих книг в данном психологическом случае удивительным образом взаимозаменяется. Как раз биография мисс Мильмайн, решившейся во что бы то ни стало представить Мери Бекер-Эдди в смешном виде, придает ей в наших глазах психологический интерес, и именно ало-розовая биография, с ее плоским, не знающим меры обожествлением, делает эту безусловно интересную женщину смешной. Ибо обаяние этой сложной души и заключается единственно в смешении противоположных предрасположений, в неподражаемой переплетенности духовной наивности и практического финансового смысла, в небывалом доселе сочетании истерии и расчета. Так же, как уголь и селитра, вещества совершенно различные, будучи смешаны в правильном соотношении, дают порох и развивают громадную взрывчатую силу, так и здесь, благодаря небывалому смешению дарований мистических и коммерческих, истерических и психологических, возникает невероятная напряженность; и может быть, Америка со всеми своими Фордами и Линкольнами[116], Вашингтонами[117] и Эдисонами[118] не создавала еще типа личности, который так наглядно выражал бы сочетание американского идеализма и американского делового смысла, как Мери Бекер-Эдди. Правда, я согласен, - в карикатурном искажении, с оттенком духовного донкихотства. Но так же как Дон-Кихот[119] в мечтательной своей одержимости, в нелепом своем невежестве вопреки всему представил миру идеализм испанских идальго более выпукло, чем все, даже серьезно задуманные рыцарские романы его поры, так и эта героически нелепо выступающая во имя абсурдной идеи женщина дает нам об американской романтике лучшее понятие, чем официально-академический идеализм какого-нибудь Вильяма Джемса[120]. Во всяком Дон-Кихоте, вооружившемся во имя абсолютного, есть - мы давно это знаем - нечто от неумного, от свихнувшегося, и за ним неизменно плетется на добром своем осле вечный Санчо Панса, вульгарный человеческий рассудок. Но так же, как рыцарь Ламанчский открыл в сожженной солнцем кастильской равнине волшебный шлем Мамбрина и остров Баратарию, так и эта крепко скроенная, глухая к школьной выучке женщина из Массачусетса открыла-таки среди небоскребов и фабрик, в самом центре мира цифр, биржевых курсов, банков, трестов и расчетов, царство Утопии. И тот, кто вновь и опять научает мир новому безумию, тот обогатил человечество.

Но разве лучше сложилась бы судьба страны, кабы вся интеллигенция, исполнившись праведного гнева, непрерывно лезла на баррикады? И что делать супругам и детям тех, кто днюет и ночует на баррикадах?

СОРОК ПОГИБШИХ ЛЕТ

Манохин создает некий «мемуар», где рассказывается о делах демиурга и Агасфера. Эти записки составляют добрую половину повествования. Дела великих сил подаются в пересказе рядового советского интеллигента. С уровнем его понимания происходящего. С его добротой и его же бестолковостью. Это — сильный ход, придающий всему действию налет аутентизма или, если угодно, «подлинности».

Демиург принимает у себя людей из настоящего, прошлого и будущего, выслушивает их рецепты исправления человечества. Большей частью попадаются ему идеологи, политики, военные. Эти готовы крушить, кромсать, пускать под нож; они без печали размышляют об апокалиптическом концерте и даже готовы получить в нем партию какой-нибудь ужасающей сатанинской силы. Ведь сатанинские силы выглядят в Откровении евангелиста Иоанна весьма величественно и, главное, им дается большая власть. Демиург ужасается: как с этими чудовищами исправлять мир? «Все они хирурги или костоправы. Нет из них ни одного терапевта!» — возглашает демиург. Изредка к нему приходят милые романтики в стройотрядовских куртках, по-человечески симпатичные, но уж очень простые ребята.

Маленький одноэтажный, неоштукатуренный деревянный дом в Боу, поблизости от Конкорда; его собственноручно построили Бекеры, фермеры средней руки, ни богатые, ни бедные, англосаксонцы родом, вот уже более ста лет осевшие в Нью-Гемпшире. Отец, Марк Бекер - кряжистый крестьянин, суровый, крайне благочестивый и крайне упрямый, с крепкими кулаками и крепким черепом; \"you could not more move him than you could move old Kearsarge\", говорят о нем соседи, то есть его столь же трудно сдвинуть с места, как и старую гору Кирсердж, там, в равнине. Это каменное упорство, эту непоколебимую ярость воли унаследовала от него и его дочь Мери, седьмой по счету ребенок (родившаяся 16 июля 1821 года); но она не унаследовала его крепкого здоровья, счастливого равновесия. Беспокойной, слабенькой, бледной, нервной девочкой растет она, чувствительная ко всему, чересчур уж чувствительная. Если кто-нибудь вскрикнет, она сразу же вздрагивает; всякое резкое слово волнует ее свыше всякой меры; она даже не в состоянии справиться с курсом нормальной окружной школы, так как не выносит возни и шума, поднимаемых соседскими детьми. Поэтому хрупкую девочку оставляют дома, позволяют ей учиться чему она сама хочет, а это - можно себе представить - не слишком много на отдаленной американской ферме, за много миль от деревень и городов. Красотою маленькая Мери не отличается, хотя в круглых больших зрачках вспыхивают порой серо-стальные, странно-тревожные искры, и резко очерченный, крепкий рот энергично замыкает узкое лицо. Но отличаться - этого она как раз и хочет, об этом прежде всего и думает этот особенный, своевольно-нервный ребенок. Повсюду и всегда она хочет отличаться, казаться другою, чем все; эта преобладающая черта ее характера обнаруживается очень рано. С самого начала она добивается, чтобы на нее смотрели как на нечто \"высшее\", особенное; и для этой цели не может придумать на первых порах ничего лучшего, чем разыгрывать жеманность. Она придает себе \"superior air\"[216], изобретает для себя особенную походку, употребляет в разговоре бессмысленные иностранные слова, тайно выуженные в лексиконе и храбро пускаемые в дело; в одежде, манерах и обращении она старается отойти от слишком \"обычного\" окружения. Но у американских фермеров не слишком много времени и охоты замечать такого рода выдумки у ребенка: никто не удивляется маленькой Мери и не восторгается ею. И вполне естественно, что эта встречающая преграду воля к проявлению своей личности (воля, как мы потом увидим, одна из сильнейших на протяжении столетия) ищет более грубых средств, чтобы дать себя заметить. Всякое устремление, встречающее внешний отпор, обращается вовнутрь и в первую очередь давит на нервы и вносит в них расстройство. Еще до наступления зрелости с маленькой Мери нередко приключались конвульсии, судороги и необыкновенные припадки. И так как она замечает вскоре, что дома проявляют к ней при этих припадках особенную нежность и внимание, то нервы ее - сознательно или бессознательно, здесь трудно указать границу - все чаще разыгрывают такие истерические \"fits\"[217]. С ней случаются - или она симулирует (еще раз, кто в состоянии точно отличить явление действительной истерии от истерии разыгранной?) - припадки страха и отчаянные галлюцинации; она ни с того ни с сего издает пронзительные крики и падает как мертвая. Родители начинают уже подозревать эпилепсию у этого странного ребенка, но приглашенный врач с сомнением качает головой. Он не слишком серьезно смотрит на дело; \"hysteria mingled with bad temper\"[218], гласит его слегка насмешливый диагноз. И так как эти припадки часто повторяются, не становясь отнюдь опасными, и, что весьма подозрительно, наступают именно в тех случаях, когда Мери хочет настоять на своем желании или противится чужому, то даже ее клинически-несведущий отец проникается постепенно недоверием. Однажды, когда она, после предварительных волнений, падает опять без чувств, он оставляет ее спокойно лежать, не обращая на нее никакого внимания, и берется за свою работу; вернувшись вечером домой, он видит, что она, встав без чьей-либо посторонней помощи, спокойно сидит в своей комнате и читает книгу.

Не годится…

И этот не годится…

Во всяком случае, одного достигает она этою игрою нервов (или, правильнее, игрою на своих нервах), и как раз того, чего она больше всего хотела: добивается особого положения в доме. Ей не приходится вместе с сестрами мыть посуду, стряпать, шить, доить коров, не приходится вместе с братьями выходить на работу в поле; она уже с ранних пор освободилась от \"обыкновенного\", будничного, пошлого женского труда. И то, что удается пятнадцатилетней девушке у родителей, то проводит эта женщина везде и по отношению ко всем. Никогда, даже в годы горчайших лишений и ужаснейшей нужды, не соглашается Мери Бекер выполнять обыкновенную женскую работу по хозяйству. С самого начала, в согласии с тайно присущим ей желанием, умеет она сознательно добиваться иного, более возвышенного образа жизни. Из всех болезней истерия, без сомнения, самая, так сказать, сообразительная, наиболее связанная с внутренним личным устремлением; в нападении и защите она всегда обладает способностью выявлять линию самых тайных желаний; поэтому никакой силе на земле не суждено в дальнейшем добиться от Мери Бекер того, чего ее властная воля втайне не хочет. В то время как сестры изводятся в хлеву и на поле, эта маленькая американская Бовари читает книги и заставляет ухаживать за собою и жалеть себя. Она держится спокойно, пока не идут наперекор ее воле; но если пробуют принудить ее к чему-нибудь неприятному, то она тотчас же пускает в ход свои \"fits\", свои \"tantrums\" и начинает игру на нервах. Уже под родительским кровом эта властная, эгоцентрическая натура, не желающая применяться к чему бы то ни было, является не очень приятным домочадцем. И вполне закономерным образом ее деспотическая воля и в дальнейшем будет вызывать непрестанно и повсюду напряженные состояния, конфликты и кризисы, ибо Мери Бекер не выносит ничего, что бы было на одном с ней уровне; она признает только подчинение своему чудовищно приподнятому \"я\", для которого вся вселенная едва ли достаточно просторна.

А вон тот не годится совершенно…

И вот к Христоморфу приводят настоящего «терапевта».

Неприятной и опасной сожительницей остается она и дальше, эта кроткая на вид, тихая на вид Мери Бекер. И потому ее бравые родители смотрят как на двойной праздник на рождество 1843 года, когда Вашингтон Глоуер, коротко именуемый Ваш, симпатичный молодой коммерсант, уводит их двадцатидвухлетнюю дочь из дома к алтарю. После венчания молодые уезжают в Южные Штаты, где у Глоуера свое предприятие, и за этот короткий период брака по страстной любви с осанистым, веселым Вашем ничего не слышно о галлюцинациях и истерических припадках. Письма Мери говорят неизменно о полнейшем счастье и дышат здоровьем; так же, как было и с бесчисленным количеством ее товарок по судьбе, сожительство с сильным молодым мужчиною поставило на место ее шаткие нервы. Но счастливое и здоровое время длится для нее недолго, ровным счетом полтора года; уже в 1844 году желтая лихорадка в девять дней уносит Ваша Глоуера в Южной Каролине. Мери Бекер-Глоуер остается в ужасном положении. Небольшая сумма, принесенная ею в качестве приданого, прожита; беременная на последнем месяце и в полном отчаянии стоит она в Уилмингтоне перед гробом мужа и не знает что делать. К счастью, товарищи мужа по масонству собирают кое-как два-три десятка долларов, так что можно по крайней мере отправить вдову обратно в Нью-Йорк. Там ее встречает брат, и вскоре после того она производит на свет в родительском доме ребенка.

Настоящего Человека. Настоящего Понимающего. Настоящего Учителя.

Это Георгий Анатольевич Носов из реальности, которая наступит сорок лет спустя, депутат, глава элитарного лицея, где готовят учителей. Он близок демиургу, как никто. И в гораздо большей степени христообразен, чем сам демиург. Георгий Анатольевич проповедует этическое учение. Ученики его напоминают апостолов, идущих за «рабби». В финале Носов жертвует собой, дабы его услышали. Текст наполнен евангельскими аллюзиями, а повествование, связанное с фигурой Г. А. Носова, почти полностью помещено в дневник его ученика с говорящей фамилией Мытарин. История деяний Носова фактически принимает форму печального «благовествования» от евангелиста Игоря Мытарина.

Жизнь никогда не баловала Мери Бекер. В двадцатитрехлетнем возрасте волна впервые отбрасывает ее назад, к месту отплытия; после каждой попытки к самостоятельной жизни ей суждено находить прибежище в семье; до пятидесятилетнего возраста Мери Бекер ест чужой, подаренный ей или выпрошенный кусок хлеба, спит в чужой постели, сидит за чужим столом. Как раз ей, столь сильной волею, без сознания, однако, своего волеустремления, столь безумно гордой, без малейшего, однако, права на эту гордость и без заслуг, как раз ей приходится, с тайным чувством своей исключительности, быть постоянно в тягость людям равнодушным и, по ее убеждению, ниже ее стоящим. Сначала ей дает приют отец, потом она переселяется к сестре своей Эбигейль; там она остается целых девять лет в качестве гостя все более и более неприятного и тягостного. Ибо с тех пор как умер Ваш Глоуер, нервы молодой вдовы опять разыгрываются и, являясь непрошеной нахлебницей, она своей раздражительностью терроризирует весь дом. Никто не решается возражать ей, чтобы не вызвать \"fits\"; двери должны быть тщательно закрыты, все в доме должны ходить на цыпочках, чтобы не потревожить \"больную\". Порою она блуждает с застывшим взором по комнатам, как сомнамбула, порою по целым дням остается в постели в состоянии полной неподвижности, утверждая, что не может ни стоять, ни ходить, что всякое движение причиняет ей боль. Своего собственного ребенка она поспешно сбывает из дому; эта черствая душа не желает думать о чем-нибудь постороннем, будь это даже ее собственная плоть и кровь; ее беспокойное \"я\" не способно заняться чем-либо, кроме самого себя. Вся семья должна внимательно ей прислуживать, каждый должен поспевать за ее неожиданными желаниями; как \"Негр с Нарцисса\" в известном романе Конрада[121], она угнетает семью одним уж своим пассивным, снисходительным присутствием, своим неслышным расхаживанием по комнате, своими претензиями на деликатное к себе отношение. В конце концов она придумывает для себя особую манию. Она открывает, что ее нервы только тогда могут быть в покое, когда ее будут раскачивать в гамаке. Само собою понятно - все ведь делается, чтобы она только оставила в покое, - устраивается такая подвесная софа, и уличным мальчишкам города Тильтона улыбается отныне заработок особого рода: за несколько пенни в час раскачивать Мери Бекер-Глоуер. Это, в спокойном пересказе, звучит, вероятно, шуткою, но на деле становится страшно серьезным. Чем более она жалуется, тем хуже ее самочувствие, так как в результате душевной неудовлетворенности и физическое состояние Мери Бекер явно становится за эти девять лет все более и более внушающим опасения. Ее слабость, ее усталость принимают безусловно патологические формы; в конце концов она уже не может одна спуститься по лестнице, мускулы ослабели, и врач подозревает паралич нервов спинного мозга. Во всяком случае, в 1850 году Мери Бекер-Глоуер представляет из себя полностью нежизнеспособное существо, хронически больную, калеку. Сколько в этих неоспоримых явлениях парализованности заключается у молодой вдовы действительного телесного страдания и сколько сознательной симуляции и воображения? Требуется много смелости, чтобы решить это определенно, ибо истерия, гениальнейшая в мире патологии комедиантка, способна при помощи самых достоверных симптомов являть вид болезни в той же мере, как сама болезнь. Она играет с болезнью, но эта игра часто против ее воли переходит в действительность; и истерик, который поначалу хотел всего только внушить другим веру в свою болезнь, принужден в конце концов сам в нее уверовать. Поэтому надо отказаться от мысли пытаться различить в столь запутанном случае, на расстоянии пятидесяти лет, были ли эти каталептические состояния Мери Бекер действительно параличными или являлись только бегством в болезнь. Подозрительным остается, во всяком случае, то, что она в некоторых случаях умеет неожиданно стать госпожой над своими недугами при помощи воли; один эпизод из последующих ее параличных периодов дает основание подозревать многое. Как-то однажды она снова лежит неподвижно в постели, беспомощная, бессильная калека, и вдруг слышит, как ее муж (позднейший) зовет снизу на помощь. Он с кем-то поссорился, и, по-видимому, ему угрожает серьезная опасность. И что же, параличная одним прыжком соскакивает с постели и бежит вниз по лестнице, чтобы заступиться за мужа. Такие случаи (этот - не единственный в ее жизни) дают основание думать, что Мери Бекер и раньше могла преодолевать грубейшие явления своей паБорис Натанович писал о «евангелии от Мытарина» с гордостью и грустью: «Это был последний роман АБС, самый сложный, даже, может быть, переусложненный и, наверное, самый непопулярный из всех. Сами-то авторы, впрочем, считали его как раз среди лучших — слишком много душевных сил, размышлений, споров и самых излюбленных идей было в него вложено, чтобы относиться к нему иначе. Здесь и любимейшая, годами лелеемая идея Учителя с большой буквы — впервые мы сделали попытку написать этого человека, так сказать, „вживе“ и остались довольны этой попыткой». Идея Учителя, действительно, была дорога как минимум самому Борису Натановичу. Он еще вернется к образу великой воспитующей личности в романе «Бессильные мира сего». Там роль Учителя сыграет Стэн Аркадьевич Агре.

рализованности с помощью воли, но, вероятно, не хочет или что-то в ней не хочет. Вероятно, глубоко под сферою сознания ее эгоцентрический инстинкт постигает, что в состоянии явного здоровья от нее, нахлебницы, тотчас же потребуют услуг по хозяйству, деятельного участия в работе. Но она не хочет ни в каком случае работать с другими, на других, рядом с другими, и чтобы сохранить свою независимость, она, ощетинившись всеми своими наэлектризованными иглами, зарывается в болезнь; без сомнения, как во многих случаях, истерия является здесь прикрытием глубоко заложенного инстинкта - бегством в болезнь. И никому не дано прорваться через это нервное прикрытие ее сокровеннейшего \"я\"; эта железная воля скорее даст разрушить себе тело, чем подчинится чужому желанию.

Носов, во-первых, пестует педагогическую элиту, постоянно, изо дня в день, «нагружая» своих учеников, делая из них воспитателей мира. Именно поэтому он — «терапевт демиурга».

Но какая огромная сила психического воздействия уже тогда была заложена в это немощное, хрупкое тело, тому дает разительный пример в 1853 году эта удивительная женщина. В то время, на тридцать втором году ее жизни и на девятом году вдовства, объявляется в Тильтоне странствующий зубной врач, \"доктор\" собственного своего факультета, Даниэль Паттерсон, образец красавца с пышной бородой из дамских врачей. Своею преувеличенно-столичною элегантностью - на нем всегда черный, наглухо застегнутый сюртук и тщательно проглаженный цилиндр - этот степной ловелас без труда завоевывает в высшей степени неизбалованные женские сердца в Тильтоне. Но изумительная вещь! - он не замечает красивых, добродетельных, богатых: его очаровывает единственно прикованная к постели, бледная, болезненная, нервная женщина, калека в параличе. Ибо если Мери Бекер хочет быть чем-либо, она тотчас же может этим и стать, в том числе и очаровательной; и от ее страдальчески улыбчивой кротости исходит такая прелесть, что она неотторжимо пленяет этого широкоплечего, твердого мужчину. Уже 21 июня 1853 года он предлагает ей руку.

Георгий Анатольевич учит ответственно относиться к своему делу, притом наставляет он в этом не только лицеистов, но и людей власти, мэра например.

Он учит постоянно работать.

Сватались ли когда-либо к женщине в таком состоянии? Жизненная сила невесты Даниэля Паттерсона в ту пору настолько сломлена, что она не в состоянии даже пройти несколько шагов через улицу, к церкви. Со всею решительностью длинный как жердь жених поднимает параличную с дивана и спускается с ней по лестнице. Перед домовым подъездом ее погружают в карету, и она возвращается уже в свою комнату как мистрисс Паттерсон на руках своего мужа. Но бремя, которое тот с такой легкостью возложил на свои плечи, долгие годы давит своей тяжестью на его жизнь. Доктору Паттерсону не требуется много времени, чтобы открыть, с каким неподходящим характером, с какою тягостною супругою он связался: при всяком переезде приходится погружать в карету вечную пациентку, а вместе с нею и неизбежную софу-качалку; в хозяйстве она проявляет себя столь непригодной, что Паттерсон, при скудном своем доходе, вынужден взять домоправительницу. Героиня своих собственных грез \"погружается меж тем в книги\", как с восхищением выражается ало-розовая биография, иначе говоря, лежит в неврастеническом изнеможении на оттоманке или в постели и читает романы; вместо того чтобы взять к себе в дом сына от первого брака, который духовно погибает где-то на западе у необразованных людей, она занимается оккультизмом и пописывает в газетах; иной раз она сочиняет для провинциальных журналов статейки и стихи. Ибо и в новом супружестве в ней не пробуждается еще ее сущность. В летаргическом своем бессилии она, со свойственным ей смутным тщеславием, мечтает и грезит о чем-то великом, о чем-то значительном; и так долгие годы одно из гениальнейших дарований столетия ждет, в полной праздности и бездеятельности и все же в тайном сознании своей призванности, какого-то решающего слова, какой-то предназначенной ей роли, Но на долгие годы - почти на десять лет - ей остается все та же однообразная роль неизлечимо больной, достойной сожаления, обреченной всеми врачами и друзьями на безнадежное состояние, \"непонятой\" женщины. Очень скоро и добрый Паттерсон замечает то, что многие знали до него, а после него - все: что долго не проживешь сколько-нибудь сносно с этим деспотом, с этой болезненно падкой на преклонение женщиной. Все неуютнее становится ему дома и в супружестве. Сначала он затягивает сверх условленного срока свои деловые поездки; потом разразившаяся в 1861 году гражданская война дает ему желанный повод совершенно уклониться от супружеской жизни. Он выступает в поход в качестве врача северной армии, но попадает в первом же сражении в плен и интернируется до конца войны. Мери Бекер-Паттерсон остается столь же одинокой и беспомощной, как и двадцать лет назад, по смерти Глоуера. Еще раз потерпевшее крушение судно прибивается к старому берегу, еще раз попадает она в дом к сестре. Теперь, на сороковом году, судьба ее окончательно погребена, по-видимому, в бедности и захолустье, с жизнью покончено.

Он учит любить людей, даже если они безобразны, больны, источают злобу.

Надо преодолевать брезгливость, вот и всё. Ходить в больницы, ассистировать при операциях. Посещать немытых «фловеров». Иначе говоря, получать навык небрезгливой любви. «Каждый человек — человек, пока он поступками своими не доказал обратного».

Ибо Мери Бекер уже сорок лет, и она все еще не знает, для чего и для кого она живет. Первый муж под землею, второй за тысячу миль, в плену, ее собственный ребенок где-то у чужих людей, она все еще кормится из милости за чужим столом, никого не любя и не зная ничьей любви, самое ненужное существо между Атлантическим и Тихим океанами. Напрасно она пытается чем-нибудь заняться. Она преподает в школах, но ее нервы не выдерживают регулярной работы; она читает книги и пишет статейки для захудалых провинциальных журналов; но глубокий ее инстинкт знает в точности, что такое бумагомарание не разрешает еще нужнейшего, главнейшего вопроса ее жизни. Так бродит она бесцельно и тоскливо по дому сестры, и огромные, демонические силы этой загадочной женщины пребывают наглухо замурованными и незримыми где-то в глубине. И чем более она сознает бессмысленность своего внешнего положения, чем более ясным становится женщине в сорок один год, что с женским счастьем покончено, тем более бродит и ходит в ее теле приглушенная и перенапряженная, никогда еще не высвобождавшаяся жизненная сила. Все более бурно разражаются нервные припадки, все болезненнее действуют конвульсии и судороги, все более стойкими становятся параличные состояния. Теперь она в свои самые легкие дни не может сделать полмили пешком без того, чтобы не устать. Все более и более бледная, слабая, измученная и неподвижная, лежит она в постели, бессильное подобие человека, хронически больная, себе самой опротивевшая и в тягость другим. Врачи отказались от борьбы с ее нервами; без всякого результата обращалась она к самым проблематическим средствам, к месмеризму и спиритизму, лечилась травами и всякими другими способами; сестра делает последнюю ставку и посылает ее в Нью-Гемпшир, в водолечебницу. Но тамошний курс только ухудшает ее состояние, вместо того чтобы улучшить. После двух сеансов она вообще уж не может сделать шага; с ужасом сознает она, что навсегда погибла, никто, никакой врач не в состоянии, значит, ее спасти! Чудо должно случиться, воплощенное чудо, чтобы сделать ее, параличную, духовно и физически разрушенную женщину, опять живым человеком.

Он учит человечности, которая, по его мнению, выше всех правил.

И вот, на сорок первом году своей все еще бесполезной жизни ждет Мери Бекер со всем пылом отчаяния, всеми силами фанатического своего сердца этого чуда, этого чудесного избавителя.

По словам его ученика, того же Мытарина, главными требованиями Носова являются понимание и милосердие:

КВИМБИ

«Понимание — это рычаг, орудие, прибор, которым учитель пользуется в своей работе.

О чудесах и об одном подлинном чудодее ходят, с некоторых пор, действительно, смутные слухи и толки в Нью-Гемпшире: какой-то врач, Пинеас Панкхерст Квимби, совершает будто бы чудесные и небывалые исцеления, и притом каким-то новым и таинственным способом. Этот целитель не применяет ни массажа, ни лекарств, ни магнетизма, ни электричества, и все-таки он в тех случаях, когда другие врачи с их средствами бессильны, шутя достигает цели. Слух превращается в разговоры, разговоры в уверенность. И вот проходит немного времени, и со всех концов страны устремляются пациенты к этому чародею-доктору, в Портленд.

Милосердие — это этическая позиция учителя в отношении к объекту его работы, способ восприятия.

Там, где присутствует милосердие, — там воспитание. Там, где милосердие отсутствует, где присутствует всё, что угодно, кроме милосердия, — там дрессировка.

Этот сказочный доктор Квимби, нужно с самого начала сказать, вовсе не доктор, не ученый латинист и не дипломированный медик, а всего только бывший часовщик из Белфаста, сын бедного кузнеца. В качестве усердного, неглупого, дельного ремесленника он терпеливо изготовил бог весть сколько часов, как вдруг является в 1838 году в Белфаст, в одну из своих гастрольных поездок, некий д-р Пуайен и впервые открыто демонстрирует там опыты гипнотизма. Этот французский врач, ученик Месмера (повсюду в мире мы встречаемся со следами этого необыкновенного человека) вызвал возбуждение во всей Америке своими гипнотическими сеансами, и непреходящее отражение любопытства того времени к \"теневой стороне природы\" находим мы в волнующих рассказах Аллана Эдгара По. Ибо почва Америки, с первого взгляда трезвая и сухая, становится именно в силу своей невозделанности великолепным посевом для всякого рода сверхчувственных исканий. Здесь ученые академии и королевские общества, в высокомерии своем, не объявляют, как в скептической Европе месмеровской поры, простым \"воображением\" даже самые очевидные явления передачи посредством внушения, и наивно-оптимистический ум американцев, которым ничто не представляется наперед невозможным, с любопытством обращается к этим волнующим и новым для них вопросам. Громадная спиритуалистическая (и вскоре после того спиритическая) волна бежит следом за докладами французского месмериста; во всех городах и селах сеансы его посещаются и подвергаются живейшему обсуждению. И скромный часовщик Квимби принадлежит также к числу полностью завороженных. Он посещает каждую лекцию, не может насытиться чарами гипноза; охваченный любознательностью, он следует за доктором Пуайеном из одного места в другое, пока наконец этот широкоплечий симпатичный человек со своим твердым и умным взглядом американца не обращает на себя, среди прочих слушателей, особого внимания доктора Пуайена. Он подвергает его исследованию и сразу же открывает в нем бесспорное гипнотическое дарование в активной форме. Он часто пользуется им, чтобы усыплять медиумов, и Квимби с изумлением убеждается при этих случаях в своей, дотоле ему не известной способности к передаче воли. Энергичный ремесленник решительно порывает с часовым делом и обращает свою способность к внушению в ремесло. В одном пятнадцатилетнем немце, Люциусе Бюргмайере, он открывает идеального медиума; оба объединяются: он в качестве активного магнетизера, Бюргмайер - в качестве чутко реагирующего объекта внушения. И с этих пор новый доктор разъезжает со своим Бюргмайером по стране, как какой-нибудь прорицатель с обезьяною или попугаем, и практикует вместе с ним в деревнях и городах особый вид врачевания - терапию гипнотического ясновидения.

Через милосердие происходит воспитание Человека.

В отсутствие милосердия происходит выработка полуфабриката: технарь, работяга, лабух. И, разумеется, „береты“ всех мастей. Машины убийства. Профессионалы.

Этот новый метод часовщика Квимби основан поначалу на давно отвергнутом заблуждении ранней поры месмеризма - о присущей будто бы сомнамбулам способности к интроспекции, к прозрению своего внутреннего мира. Как известно, сразу же после открытия сна наяву возникло мнение, что всякий загипнотизированный может отвечать, в состоянии ясновидения, на все, о чем его спрашивают, о будущем и о прошлом, о видимом и невидимом; почему бы ему в этом случае не постигать незримо существующей в человеке болезни и не устанавливать возможных средств к ее излечению? Вместо клинического диагноза, обычно предшествующего всякому лечению, уверенный в своей медиумической силе Квимби вводит диагноз ясновидения. Его метод, собственно говоря, очень прост. Сначала он усыпляет перед публикою своего Люциуса Бюргмайера. Как только тот впадает в транс, к нему подводят больного, и в своем медиумическом сне Бюргмайер с закрытыми глазами прорицает о данной болезни и прописывает, в том же сне, правильное лечение. Пусть этот род диагностики кажется нам слегка забавным и менее надежным, чем исследование крови и рентгеновские снимки, но нельзя, во всяком случае, отрицать, что на многих больных действует удивительным образом факт определения их страдания и способа его лечения сновидцем, как бы с того света. Повсюду во множестве находятся пациенты, и компания Квимби и Бюргмайер делает великолепные дела.

Замечательно, что в изготовлении полуфабрикатов человечество, безусловно, преуспело. Проще это, что ли? Или времени никогда на воспитание Человека не хватало? Или средств?

Да нет, просто нужды, видимо, не было».

Теперь, по изобретении столь блестящего трюка, бравому \"доктору\" оставалось только идти тем же путем и дальше заниматься медицинским ремеслом на паях со своим искусным медиумом. Но этот Квимби, необразованный, правда, и необремененный, подобно представителю науки, чувством ответственности, по природе своей отнюдь не шарлатан, а честный и добросовестно ищущий человек, с любопытством ко всему непонятному. Для него недостаточно загребать и дальше доллары при помощи этого затейливого средства; старый часовщик, ученый механик в нем не дают ему покоя, пока он не докопается наконец, где же, собственно, главная, скрытая пружина этих ошеломляющих исцелений. Случай наконец приходит ему на помощь. Как-то, в состоянии транса, Бюргмайер опять прописывает пациенту лекарство, но бедняга-больной не располагает средствами для его приобретения; и вот Квимби прописывает лекарство более дешевое, чем то, что пророчески указал Бюргмайер. И что же, действие его столь же благотворно. Тогда у Квимби впервые является творческое подозрение, что вовсе не транс и не гипнотическое прорицание, не пилюли и не жидкости вызывают выздоровление, но единственно вера больного в эти пилюли и жидкости, что только внушением или самовнушением достигается чудо исцеления; короче, он делает то же открытие, что и Месмер в свое время с магнитом. Точно так же, как и тот, он в виде опыта выключает для начала промежуточное звено: он отказывается от гипноза, как тот от металлического магнита. Он разрывает договор со своим медиумом Бюргмайером, оставляет в стороне магию сонного ясновидения и основывает свой метод исключительно на сознательном воздействии внушением. Его врачебный метод, так называемое \"Mind Cure\"[219] (переделанное в дальнейшем Мери Бекер в Christian Science и выдаваемое ею за свое собственное, богом внушенное открытие), в основе очень прост. Квимби на опыте собственных сеансов ясновидения пришел к мысли, что многие болезни покоятся на воображении и легче всего устранить недомогание, разрушив у больного веру в его болезнь. Природа сама должна помогать себе, и врачеватель души требуется лишь для того, чтобы укрепить ее в деле самопомощи. Поэтому Квимби лечит отныне своих пациентов не обычными в практике приемами борьбы с болезнью при помощи медицинских средств, но тем, что психически выключает представление о болезни, то есть, попросту говоря, \"заговаривает\" болезнь у пациента. В печатном проспекте Квимби дословно значится: \"Ввиду того что мои приемы отличаются от всех других медицинских приемов, я подчеркиваю, что не прописываю никаких лекарств и не лечу извне, а присаживаюсь к пациенту, объясняю ему, какого я мнения насчет его болезни, и в этом моем объяснении и заключается лечение. Когда мне удается изменить ошибочную установку, то тем самым я изменяю и флюид его физической конституции и восстанавливаю истину; мой метод - истина\". Наивный и все же вдумчивый человек вполне сознает, конечно, что этим своим методом он переступил границу науки и проник в область религиозного воздействия. \"Вы спрашиваете меня, - пишет он, - входит ли мой метод в состав какой-нибудь определенной науки. На это я отвечу: нет! Он входит в состав мудрости, которая выше самого человека, которая возвещена восемнадцать веков назад. С тех пор она никогда не имела места в сердце человеческом, но она сушествует в мире, и только мир об этом не знает\". Таким образом, Квимби еще до Christian Science формулировал свое учение ссылкой на Иисуса, как первого \"healer\", первого врачевателя душ, правда с той разницей (этого не замечают проникнутые враждебным чувством критики Мери Бекер), что Квимби практиковал метод индивидуального воздействия, основанный на симпатической силе его внушающей личности, между тем как Мери Бекер с гораздо большей смелостью и безрассудностью возводит отрицание болезни и первенство веры перед страданием в систему, претендующую на истолкование и улучшение всего мира.

И далее, устами того же Мытарина: «Врач может делить человечество только на больных и здоровых, а больных — только на тяжелых и легких. Никакого другого деления для врача существовать не может. А педагог — это тоже врач. Ты должен лечить от невежества, от дикости чувств, от социального безразличия. Лечить! Всех!»

Новый метод Пинеаса Квимби, во многих случаях чудодейственный по своим последствиям, не заключает в себе, однако, ничего чудесного. Благодушный седоволосый человек со взглядом, внушающим доверие и вместе твердым, садится напротив больного, крепко зажимает его колени между своими, поглаживает и потирает ему слегка влажными пальцами голову (последний след магнетически-гипнотической установки в целях концентрации внимания больного) и потом предлагает подробно рассказать о болезни и настоятельнейшим образом разубеждает пациента относительно нее. Он не исследует симптомов научно, но попросту вытесняет их путем отрицания, он не выключает болевого ощущения с помощью тех или иных средств из организма, но путем внушения устраняет его из области чувства. Слишком уж просто, слишком уж примитивно, скажут, пожалуй, про такое лечение путем голого утверждения, - оно дешево стоит. Очень уж удобно отрицать болезнь, вместо того чтобы лечить ее. Но в действительности между методом часовщика 1860 года и получившим высокоавторитетное научное признание методом аптекаря Куэ 1920 года всего лишь один шаг расстояния. И успех этого неведомого Квимби не уступит успеху его знаменитого последователя: тысячи пациентов домогаются его \"Mind Cure\", в конце концов он вынужден ввести лечение на расстоянии, так называемые \"absent treatments\" при помощи писем и инструкций, так как его кабинет не справляется больше с наплывом пациентов и слава о всеисцеляющем докторе начинает распространяться по всему округу.

По сравнению с невнятицей, царящей в голове Манохина, мировоззрение Мытарина — чудо стройности. Выходит, не напрасно потрачено сорок лет великих преобразований…

И до супругов Паттерсон в их деревушке в Нью-Гемпшире дошла, еще несколько лет назад, весть об этой удивительной \"Science of Health\" экс-часовщика Квимби, и в 1861 году, вплотную перед отъездом в Южные Штаты \"доктор\" (или, вернее, тоже не доктор), Паттерсон пишет 14 октября чудодейственному врачу, не приедет ли он как-нибудь в Конкорд. \"Моя жена вот уже много лет калека в результате паралича спинных нервов; она может пребывать только в полусидячем положении, и нам бы хотелось испытать в этом случае вашу чудесную силу\". Но огромная практика не дает возможности чародею совершать такие путешествия, он вежливо отклоняет приглашение. Мери Бекер, однако, с отчаянием цепляется за эту последнюю надежду на выздоровление. Годом позже, когда Паттерсон уже в плену, в Южной Армии, прикованная к постели больная шлет к Квимби еще более фанатический, настоятельный призыв SOS[220] - прибыть и \"спасти\" ее. Она (та самая, которая впоследствии изъяла имя Квимби из всех своих сочинений) пишет дословно: \"Я должна прежде всего лично увидеть Вас. Я чувствую полное доверие к Вашей философии в той форме, как она изложена в Ваших проспектах. Можете Вы, хотите Вы меня спасти? Мне придется умереть, если Вы не можете меня спасти. Моя болезнь хроническая, я не могу уж повернуться сама и не выношу ничьего прикосновения, кроме мужа. Я теперь добыча ужаснейших мук, пожалуйста, помогите мне! Простите мне все ошибки в этом письме, я пишу в постели и без всяких приспособлений\". И опять Квимби не может приехать, и в третий раз пишет она ему в отчаянии, на этот раз из водолечебницы, спрашивая, можно ли ей, по его мнению, решиться на поездку к нему. \"Предположите, что у меня достаточно доверия, чтобы поехать к Вам, полагаете ли Вы, что я могу доехать и не погибнуть окончательно в результате этой поездки? Я в таком возбуждении, что надеюсь прибыть к Вам еще живою. Но вопрос, достаточной ли будет Ваша помощь, чтобы снова поставить меня на ноги?\" В ответ на этот потрясающий призыв Квимби предлагает ей решиться на путешествие без колебаний.

Этическое учение Носова стало предметом горячих споров. Некоторые из исследователей творчества Стругацких горячо вступались за «теорию воспитания». Мир погружен во зло. Демиург не мог творить добро, не отягощая его злом! Но люди вольны от зла избавляться, и без Воспитателей в этом великом преобразовании мира им не обойтись… Другие видели в нем «масонерию»[44]… Наконец, третьи высказывали осторожное опасение: как бы не вышло из этой теории оправдания социальных манипуляций. Ведь если педагоги-«врачи» лечат человечество, видя в нем набор «болванок», «полуфабрикатов», которые надо превратить в людей, то откуда они сами-то берут истинно верное учение, исцеляющее от невежества, от дикости чувств, от социального безразличия? Кто оказывается наставником наставников? И почему именно этот набор ценностей — правильный? Не получилось бы так, что самая пакостная система сотворит из Учителей умелых социальных манипуляторов, стригущих «паству» под утвержденную сверху гребенку…

Теперь недостает еще одного - денег на поездку. Эбигейль, обычно на все готовая, не чувствует ни малейшего доверия к этому подозрительному доктору, который лечит без всяких средств и приемов, единственно \"by mind\", то есть духом. Она вконец устала от вечных фантазий сестры. Она строго объявляет, что ни пенни не истратит на такое явное шарлатанство. Но когда Мери Бекер, эта упрямая голова, чего-нибудь хочет, она разрушит и разметет всякую преграду. Она сама набирает в долг горсточку денег, доллар за долларом, у друзей, у знакомых, у чужих. Наконец-то спасительная сумма собрана, наконец-то может она, в конце октября 1862 года, купить билет и поехать в Портленд. Об этом путешествии известно только одно: совершенно изможденная и разбитая, она прибывает в чужой город. Логически естественно было бы теперь повременить с врачебным освидетельствованием. Но эта неистовая женщина не дает себе отдыха; необъятную энергию развивает она, со свойственным ей фанатизмом, когда воля ее действительно к чему-либо направлена. Прямо с вокзала, усталая, в полном изнеможении, в дорожной пыли тащится она тотчас же в International Hotel, где устроился для лечения д-р Квимби, и действительно, сил ее хватает только до первой площадки лестницы. Дальше ей, парализованной, не подняться. И вот ее берут на руки и поддерживают служители и другие случайные помощники. Они, ступенька за ступенькой, волочат и тащат кверху бледную, истощенную, дрожащую от возбуждения, бедно одетую женщину. Двери распахиваются, беспомощное тело вталкивается; она без сил опускается в кресло, калека, изломанные, истерзанные остатки человека. И с мольбою обращается ее испуганный взор к кроткому седому человеку, который присаживается к ней, поглаживает ей руки и виски и тихо начинает ее утешать.

Кроме того, Носов защищает странное скопление молодежи на окраине провинциального города — Флору. Тамошние жители, «фловеры», собираются вместе, ведут растительный образ жизни, разговаривают на «древесном» жаргоне, понятном только их субкультуре, подобно хипарям пьют, пробуют наркоту, буйно совокупляются. И очень не любят окружающий их мир, поскольку чувствуют в нем избыток лжи, корысти, принуждения. А внутри Флоры люди придерживаются учения, которое озвучивает один из ее вождей-«нуси», сын Георгия Анатольевича:

И через неделю - о чудо! - эта самая Мери Бекер, от которой, как от калеки, отступались, пожимая плечами, все врачи, совершенно здорова. Ей свободно и легко повинуются мускулы, суставы, члены. Она опять может ходить и бегать, она, легко прыгая, взбирается по ста десяти ступеням городской башни Портленда, говорит, расспрашивает, ликует, восторгается, пламенеет сияющая, помолодевшая, почти красивая женщина, дрожащая от жажды деятельности и полная новой энергии, энергии, не имеющей себе равной даже в отечестве ее, в Америке, энергии, которая вскоре завоюет и покорит себе миллионы людей.

«Флора знает только один закон: не мешай. Однако, если ты хочешь быть счастливым по-настоящему, тебе надлежит следовать некоторым советам, добрым и мудрым. Никогда не желай многого. Всё, что тебе на самом деле надо, подарит тебе Флора, остальное — лишнее. Чем большего ты хочешь, тем больше ты мешаешь другим, а значит, Флоре, а значит, себе. Говори только то, что думаешь. Делай только то, что хочешь делать. Единственное ограничение: не мешай. Если тебе не хочется говорить, молчи. Если не хочется делать, не делай ничего.

Пила сильнее, но прав всегда ствол.

ПСИХОЛОГИЯ ЧУДА 

Ты нашел бумажник? Берегись! Ты в большой опасности.

Хотеть можно только то, что тебе хотят дать.

Ты можешь взять. Но только то, что не нужно другим.

Как падает с неба, в ясный день, молния? Как могло случиться такое чудо, являющееся насмешкой над всеми правилами врачебной науки, над здравым смыслом? Прежде всего, полагаю я, в силу полнейшей готовности Мери Бекер к чуду. Как молния непроизвольно вспыхивает в тучах, но предполагает особую заряженность и напряженность атмосферы, так и чудо, чтобы совершиться, требует определенного предрасположения, некоего нервно и религиозно воспаленного душевного состояния; никогда не случается с человеком чуда без того, чтобы он внутренне не ждал его давно и страстно. Мы знаем и учили когда-то, что \"чудо - веры лучшее дитя\", но и этот вид рождения в духе требует полярности, как рождение от отца и матери; если вера - отец, то отчаяние, несомненно, мать чуда; лишь путем сочетания безгранично уповающей надежды с полнейшей безысходностью обретет чудо здесь, на земле, свой образ. А Мери Бекер близка в то время, в тот октябрьский день 1862 года, к последнему пределу отчаяния: Пинеас Квимби - ее последняя ставка, два-три доллара в кармане - ее последние деньги. Она знает, что если и в этом случае лечение не удастся, то для нее уж нет больше надежды. Никто не даст ей денег для новых попыток; безнадежно парализованной, нежеланной людям, обузе своей семьи и себе самой отвратительной, ей придется отхворать и погибнуть. Если он ее не спасет, то уж не спасет никто. Поэтому она воодушевлена теперь прямо-таки демоническим доверием отчаяния, сильнейшею из сил; одним порывом извлекает она из своего истерзанного тела ту элементарную душевную мощь, которую Месмер назвал волею к здоровью. Короче, она выздоравливает потому, что ее инстинкт усматривает в данном случае последнюю на земле возможность выздороветь; чудо свершается, потому что должно свершиться.

Всегда помни: мир прекрасен. Мир был прекрасен и будет прекрасен. Только не надо мешать ему».

И еще: «Он говорил о Флоре. Он говорил об особенном мире, где никто никому не мешает, где мир, в смысле Вселенная, сливается с миром, в смысле покоя и дружбы. Где нет принуждения, и никто ничем никому не обязан. Где никто никогда ни в чем не обвиняет. И поэтому счастлив, счастлив счастьем покоя… Ты приходишь в этот мир, и мир обнимает тебя. Он обнимает тебя и принимает тебя таким, какой ты есть. Если у тебя болит, Флора отберет у тебя эту боль. Если ты счастлив, Флора с благодарностью примет от тебя твое счастье. Что бы ни случилось с тобой, что бы ты ни натворил, Флора верит и знает, что ты прав. Флора никому не навязывает свое мнение, а ты свободен высказаться о чем угодно и когда угодно, и Флора выслушает тебя со вниманием. За пределами Флоры ты дичь среди охотников, здесь же ты ветвь дерева, лист куста, лепесток цветка, часть целого…»

И потом: ради этой попытки вызвано, наконец, наружу, в чистейшей форме, глубочайшее душевное предрасположение Мери Бекер. С самой ранней юности эта дочь фермера-американца ждала, как и сестра ее у Ибсена, \"чудесного\". Она всегда мечтала, что с нею и через нее произойдет что-то необычайное; все ее погибшие годы были залогом, сладостным предвкушением этого таинственного мига. С пятнадцатого года своей жизни она готовилась к воплощению безумной своей мечты о том, что судьба обещает ей нечто особенное. И вот она у порога испытания. Если она приковыляет хромою обратно, то сестра осмеет ее, от нее потребуют обратно деньги, и жизнь ее бесповоротно погибла. Но если она излечится, то с ней совершилось чудо, \"чудесное\", и (ее мечта с детства!) ей будут дивиться. Все захотят видеть ее, говорить с ней; наконец-то, наконец мир заинтересуется ею, и впервые не из сожаления, как до сих пор, но с почтительным восхищением, ибо она преодолела свою болезнь магическим, сверхъестественным образом. Поэтому из многих тысяч одержимых недугами во всей Америке, обращавшихся в течение двадцати лет к чародею-доктору Квимби, никто не был, может быть, в такой степени предрасположен, на путях душевных, к выздоровлению, как Мери Бекер.

Многие тысячи молодых людей испытывали те же чувства, уходя в «ролевку», когда она появилась на просторах России — от Москвы «до самых до окраин». Тут Стругацкие уловили и представили протуберанец следующего десятилетия с необыкновенной точностью.

Носов обороняет Флору от нападок, поскольку хочет привить людям жажду понимания — как Перец в «Улитке на склоне». Флору необходимо понять. А когда она будет сведена под корень, понимать станет нечего. Что это? Боль, болезнь, гноящаяся рана социума? Или все-таки корни будущего в почве настоящего? «А может быть, — пишет он, — на наших глазах как бы стихийно возникает совершенно новая компонента человеческой цивилизации, новый образ жизни, новая самодовлеющая культура».

И, хотелось бы добавить, культура пусть и тунеядская по сути, но зато антитрадиционная, что было дорого, понятно и близко Стругацким, никогда не принимавшим имперского консерватизма. Носов готов претерпеть муки за Флору, даже душу за нее отдать. А с горожанами, пожелавшими разрушить стоянку «фловеров» (поскольку видят в них бездельников, разносчиков заразы и регулярных поставщиков гинекологических проблем), ему говорить не о чем. Традиционная семья в рамках мировидения Стругацких никогда самостоятельной ценностью не обладала.

Здесь сливаются, таким образом, в одно целое добросовестная воля к исцелению со стороны врача и страстная, титаническая воля к выздоровлению со стороны пациента. Поэтому выздоровление, собственно, совершилось при первой же встрече. Уже то, как окидывает ее умиротворяющим взором серых своих глаз этот спокойный, серьезный, приветливый человек, уже это успокаивает ее. И успокаивает ее прикосновение его прохладной руки, магнетически проводящей по ее лбу, и прежде всего успокаивает, что он дает ей говорить о своей болезни, что она его интересует. Ибо интереса, его-то она и жаждет, эта \"непонятная\" больная. Годами она привыкла к тому, что все окружающие прячут судорожную зевоту, когда она рассказывает о своих недугах; и вот впервые перед нею человек, который всерьез принимает ее страдания, и ее честолюбию льстит, что именно ее хотят излечить духовным методом, через душу, что наконец-то, наконец кто-то ищет у нее, всеми пренебрегаемой, душевных и духовных сил. С верою вслушивается она в объяснения Квимби, она впивает его слова, спрашивает и дает себя спрашивать. И за страстным интересом к этому новому, к этому духовному методу она забывает свою собственную болезнь. Тело ее забывает о том, что оно парализовано или должно создавать видимость парализованности, ее судорожное состояние разрежается, кровь, более алая, быстро течет по жилам, лихорадочное возбуждение передается истощенным органам, повышая их жизненность. Но и добрый Квимби вправе изумиться. Привыкший к тому, что его пациенты, в большинстве тяжеловесные рабочие и ремесленники, не мудрствуя, подчиняются его внушению с открытыми устами и открытой душой и, получив облегчение, тотчас же кладут на стол свои два-три доллара, не интересуясь больше ни им, ни его методом, он неожиданно видит перед собою женщину, особую, литературную женщину, \"authoress\", которая всеми порами жадно впитывает его слова; видит, наконец, не тупую, а страстно любопытную пациентку, которая не только хочет мигом выздороветь, но и понять, почему и как она выздоравливает. Это сильно льстит самолюбию бравого часовщика, который много лет серьезно, честно и в полном одиночестве отстаивает свою \"науку\", который до сих пор не встречал никого, кто бы поговорил с ним как следует по поводу его сумбурных, особенных мыслей. И вот каким-то попутным ветром занесло к нему в дом эту женщину, которая тотчас же всю свою вновь обретенную жизненную силу претворяет в духовный интерес; она заставляет его рассказывать о себе и объяснять все, его метод, его приемы; она просит позволения заглянуть в его заметки, его записки, его рукописи, в которых он довольно беспомощным образом нацарапал свои смутные теории. Но для нее эти записи становятся откровением; она копирует (очень важная подробность!) в отдельности, страницу за страницей, в особенности тетрадку \"Вопросов и ответов\", которая содержит квинтэссенцию теории и практики Квимби; она спрашивает, спорит, вытягивает из добродушного Квимби все, что он может сказать. Со свойственным ей неистовством она впивается в его предположения и мысли и извлекает из них для себя дикое, фантастическое воодушевление. И именно эта воодушевленность Мери Бекер новыми методами лечения создает ей, собственно, новое здоровье. Впервые эта эгоцентрическая натура, которая ни в чем и ни в ком не принимала самоотверженного участия, эротика которой вытеснена доведенным до крайности чувством своего \"я\", материнский инстинкт которой подавлен перенапряжением личной воли, - впервые познает Мери Бекер истинную страсть, духовную взволнованность. А элементарная страсть всегда оказывается лучшим предохранительным клапаном при неврозах. Ибо только потому, что до сих пор Мери Бекер не умела занять свои нервы на прямых и светлых путях, только поэтому нервы занимались ею так зловредно. Но теперь она впервые чувствует такую сосредоточенность своей дотоле рассеянной и подавленной страсти, что у ней нет времени думать о чем-либо другом, нет, следовательно, времени для болезни, а как только у нее не стало времени для болезни, болезнь исчезла. Теперь ее подавленная жизненная сила, прорвавшись на свободу, может претвориться в творческую деятельность; Мери Бекер нашла, наконец, на сорок первом году, свою задачу. С октября 1862 года эта изломанная, исковерканная жизнь впервые обретает смысл и направление.

14

Отдельного разговора заслуживают картинки будущего из «Отягощенных злом».

Благоговейный восторг сразу же охватывает воскресшего Лазаря, восставшую от смерти; с того мгновения, как жизнь получила смысл, прекрасным представляется ей земное существование. И отныне этот смысл в том, чтобы рассказывать о себе и о новом учении. Возвратившись домой, она, уже другая, стоит лицом к лицу со старым своим миром: она стала интересной, наконец-то ею занимаются. Все глядят на нее с изумлением, вся деревня только и говорит что о ее чудесном выздоровлении. \"Для всех, кто смотрит на меня и кто знал меня раньше, я живой памятник вашей мощи, - пишет она, ликуя, своему спасителю. - Я пью, ем, радуюсь и чувствую себя как вышедшая из тюрьмы\". Но этой не знающей меры женщине недостаточно, что сестры, тетки, родственники и все соседи дивятся ей, как чуду, - нет, весть должна обойти всю страну; весь мир, все человечество должно знать о чудодее из Портленда! Она ни о чем больше не может думать, ни о чем говорить. Она набрасывается на улице на знакомых и на незнакомых со своими патетическими рассказами, читает доклады о \"cure principles\"[221] нового спасителя и в своей провинциальной горе-газетке \"Portland Courier\" помещает восторженное описание своего \"воскресения\". Все методы, сообщает она, оказались недействительными, магнетизм, холодные души, электричество, все врачи от нее отказались, потому что не познали еще истинного, гениального, нового принципа лечения. \"Те, кто лечил меня, думали, что может быть болезнь, не зависящая от \"mind\", от духа. И мне не приходилось быть умнее, чем они. Но теперь я впервые могу понять в целом принцип, лежащий в основе деятельности д-ра Квимби, и, по мере того как я познаю эту истину, здоровье мое все улучшается. Истина, которую он вселяет в больного, излечивает его без его ведома, и тело, исполнившееся света, освобождается от недуга\". В своем напыщенном, брызжущем фанатическим экстазом воодушевлении она, не колеблясь, сравнивает нового спасителя, Квимби, с Христом: \"Христос излечивал больных, но не зельями и не лекарствами. Квимби так говорит, как до него ни один человек не говорил и не исцелял со времен Христа, - так разве он и истина не едино? И разве не сам Христос жив в нем? Квимби отвалил камень от гроба заблуждения, дабы истина могла восстать, - но мы знаем, что свет во тьме светит и тьма не может объять его\".

Начало 2030-х. Страна без названия (СССР? СНГ? Россия?), с неопознанным политическим строем (какой-то демократизированный социализм). Нечто вроде «китайского варианта» — медленной либерализации. Милиция и городское самоуправление не всевластны, но они — сила. Газеты и телевидение более или менее пекутся о плюрализме мнений. Общественные движения дозволены. Правда, по большей части на улицах видны представители консервативно-традиционалистских сил. Власти их негласно опекают, а слишком разбуянившихся малость окорачивают. Процветает торговля наркотиками. Буйствует американизированная массовая культура. Немалым авторитетом располагают горкомы — только неведомо как именуется партия…

Такого рода благочестивые сравнения, обращенные по адресу старого часовщика, кажутся все же слегка богохульными конкурирующей горе-газетке \"Portland Advertiser\", и она немедля подсыпает соли в вспененные этим фанатическим духом волны. Уже люди начинают втайне качать головой по поводу ее нелепых вдохновений. Но глумление и насмешка, сомнение и неверие, все эти препоны со стороны насторожившегося рассудка не имеют отныне власти над опьяненной душою Мери Бекер. Квимби, Квимби, Квимби и исцеление духом - это на долгие годы остается единственной ее мыслью, единственным словом. Никакою плотиною разума не преградить теперь этого потока. Камень скатился и станет лавиною.

Много ли «угадали» Стругацкие в будущем, улавливая его эманации из второй половины 80-х? На протяжении 90-х могло показаться, что они, по большей части, ошибались: либерализация шибала фонтаном, старые структуры разлетались в пух и прах, Партия сменилась партиями. А ныне… ныне совсем не ясно… Бог весть… Коли «Единая Россия» удержится у власти и начнет клепать свои «райкомы», «горкомы» и «обкомы», то, выходит, авторы угадали исключительно много. Разве только бизнес в реальности приобрел несравнимо больший масштаб, чем это показано на страницах «Отягощенных злом», да сфера информационных технологий получила куда более солидное влияние на жизнь общества. Прочее же еще имеет шанс сойтись с моделью Стругацких как в главном, так и в деталях.

Не стоит видеть в истории педагогического лицея одно лишь будущее. Это, одновременно, и прошлое. «Отягощенные злом» создавались, хотелось бы подчеркнуть, на начальном этапе «перестройки», постепенно набиравшей ход. Стругацкие не только мечтали о лучшем будущем, они еще и предупреждали о возможности повтора свирепого прошлого. Не просто так в их тексте появляются «говорящие» 30-е.

ПАВЕЛ СРЕДИ ЯЗЫЧНИКОВ

Самый сильный человек - это человек единой мысли. Ибо всю накопленную им мощь, силу воздействия, волю, интеллектуальность, нервное напряжение обращает он в одном-единственном направлении и создает таким образом напор, которому редко может противиться мир. Мери Бекер одна из таких типичных мономанок на протяжении всей истории культуры: она владеет с 1862 года одной-единственной мыслью, или скорее мысль владеет ею. Она не смотрит ни направо, ни налево, она идет только вперед, вперед, вперед в одном-единственном направлении. И она остановится не прежде, чем эта идея целения духом завоюет ее страну, весь мир.

Вот ремарка Мытарина, содержащая предостережение: «Напоминаю: действие происходит в самом начале тридцатых (курсив наш. — Д. В., Г. П.). Вот-вот появится печально знаменитое постановление Академии педнаук о слиянии системы лицеев с системой ППУ, в результате чего долгосрочная правительственная программа создания современной базы подготовки педагогических кадров высшей квалификации окажется подорванной. Глухая подспудная борьба, имевшая целью уничтожение системы лицеев, шла с конца двадцатых годов. Основное обвинение против лицеев: они противоречат социалистической демократии, ибо готовят преподавательскую элиту. По сути дела, антидемократическим объявлялся сам принцип зачисления в лицеи — принцип отбора детей с достаточно ярко выраженными задатками, обещающими — с известной долей вероятности — развернуться в педагогический талант». Глухая подспудная борьба с интеллектуальной элитой 20-х, закончившаяся ее разгромом в 30-х, — это ли не намек на возможность явления нового Сталина?.. Думается, Стругацкие вежливо сообщают своим читателям: при любых, даже самых мягких и медленных путях либерализации могут происходить срывы «большого делания». Так будьте готовы ежедневно и ежечасно…

15

Правда, то, что она хочет провести, чего она в первую очередь хочет добиться, это и ей самой неясно в ее тогдашнем начальном воодушевлении. У ней нет еще системы, нет учения, - это оформится лишь потом, - у ней только фанатическое чувство благодарности, подсказывающее, что на ее долю выпало возвестить миру апостольскую миссию Квимби. Но и этой первоначальной установки, этой целостной сосредоточенности воли достаточно, чтобы физически и духовно преобразить беспокойную, не покидающую постели, подверженную конвульсиям женщину. Походка ее становится твердой, нервы напрягаются силою целеустремленности, в упавшей Духом неврастеничке пробуждается неудержимо властная натура и вместе с нею - множество действенных дарований. В короткий срок сентиментальный синий чулок превратился в энергичную, искусную писательницу, усталая страстотерпица - в увлекательного оратора, вечно жалующаяся больная - в страстную проповедницу здоровья. И чем большей мощи она теперь достигает, тем большей мощи и деятельности будет, в ненасытности своей, добиваться эта женщина, на пятом и шестом десятке более живая, жизнеспособная и деловитая, чем в двадцать и в тридцать лет.

Над пьесой «Жиды города Питера, или Невеселые беседы при свечах» Стругацкие работали с конца 1988 года. И завершили текст весной 1990-го. Время выдалось такое, что у опальных со времен раннего Брежнева писателей буквально рвали из рук давние тексты, по старым правилам игры — в принципе «непечатные». Слишком многое в этой жизни приходит к нам слишком поздно… Да, конечно, Он лучше нас знает, что нам нужно. Но именно сейчас, именно сейчас, когда появилась возможность работать над тем, что еще вчера автоматически оказывалось под запретом, — навалились болезни, внутренняя глубокая усталость…

И все-таки братья Стругацкие пишут новую вещь.

Этим изумительным превращением не слишком, по-видимому, восхищен для начала один человек, именно вернувшийся наконец из плена д-р Паттерсон. Уже раньше ему не легко было жить под одной крышей с нервной, капризной, всегда требующей внимания и не покидающей постели истеричкой, но, попривыкнув, он переносил еще это благодушно; теперь, однако, он в испуге отступает от выздоровевшей, от проникшейся внезапным самосознанием, от фанатической пророчицы и прорицательницы. Он согласен уж лучше платить двести долларов в год на ее содержание и отказаться от дальнейшей совместной жизни; после довольно бурных объяснений он навсегда освобождается от брачного сожительства путем развода. Ало-розовая биография накидывает, разумеется, на щекотливый эпизод некий покров, она объясняет это расхождение в кисло-сладком тоне душеспасительной хрестоматии: \"Было нелегкой задачей надлежаще руководить ее красивым неразвитым мужем, помышлявшим о кастрюлях, о суете и соблазнах чувственного мира и мало поддававшимся обаянию духовности и света\". Но странно, этой \"духовности\", этого \"света\", исходящего от \"mother\"[222] Мери, не чувствует как будто и преданная вот уже несколько лет Эбигейль. И она не в силах выносить более властной, повелительной манеры внезапно выздоровевшей сестры; дело доходит до бурных столкновений, в результате которых Мери Бекер вынуждена искать себе пристанища где-либо в другом месте. С этого дня обе сестры больше уж никогда не встречались; и с семейством своим неуживчивая Мери порвала последнюю связь.

Откровенно злободневную. Откровенно ожидаемую.

Ее, конечно, понесли по всей стране. Она появилась в сентябрьском номере «Невы», несколько театров разом поставили ее на сцене. Скоро вышла и телепередача, включавшая эпизоды из пьесы.

И вот в пятьдесят лет Мери Бекер снова одинока; первого мужа она похоронила, второй ее бросил, ребенок где-то за много миль на чужбине. Она одна на свете, у ней нет денег, призвания, работы; что удивительного, если она доходит до ужасающей бедности. Часто она не в силах внести полтора доллара недельной платы за свою скверную комнату в пансионе; годами она не может купить себе платья, новой шляпы, перчаток. Приходится наскребывать крохотную сумму цент за центом. Еще многие годы, вплоть до того, как ей на долю выпадет величайший в девятнадцатом столетии успех среди женщин, будет эта непреклонная воительница во имя безрассудства опускаться до последних унижений, до крайней степени нужды.

Впоследствии Борис Натанович называл «Жидов города Питера» в числе любимых вещей братьев Стругацких. Но в одном ли ее фантастическом успехе дело?

Пьеса создавалась в странном колеблющемся мире «перестройки».

Так как и теперь еще Мери Бекер с тем же надменным упорством отклоняет всякую возможность работы по хозяйству, \"пошлой\" работы, то единственным ее спасением от голодной смерти является пристроиться к кому-нибудь, скажем более неприкрыто: блюдолизничать. В эти годы крайней нужды она жила не иначе как умственной работой, и только ради своей идеи. И ничто не свидетельствует неопровержимее о ее психологическом гении и о присущей ей громадной мощи внушения, как то, что, несмотря на все это, она за все время \"тернистого пути\" (так именуются эти годы скитаний в официальном Евангелии) всегда находит доброхотных кормильцев, приглашающих эту бесприютную к себе в дом. Это почти всегда люди бедные, бедные достатком и духом, которые из трогательной любви к \"высшему\" воспринимают общение с этой удивительной пророчицей как отличие и оплачивают это общение столом и домом. Повсюду в мире, в каждом городе, в каждой деревне земного нашего шара имеется такая (очень симпатичная) разновидность людей со смутно-религиозным мироощущением, которых среди их трудовых будней или наряду с ними до самой глубины души захватывает и занимает тайна земного нашего существования, людей, склонных к вере, но недостаточно сильных для того, чтобы создать себе веру. Этот род людей, обычно чистосердечных и трогательных, но слегка слабых, бессознательно требующих себе посредника, который бы направлял их и руководил ими, повсюду и всегда дает лучшую почву для всяких новых религиозных сект и учений. Кто бы они ни были, оккультисты, антропософы, спириты, последователи Christian Science, толкователи Библии или толстовцы, всех их объединяет единая метафизическая воля, смутное влечение к \"высшему смыслу\" жизни; все они поэтому становятся благодарными и покорными учениками тех, кто творчески или шарлатански культивирует в них мистическую, религиозную силу. Такие люди повсюду вновь и вновь появляются, и в степях равнин, и в мансардах крупных городов, и в засыпанных снегом деревушках Швейцарии, и в русских селах, и американский парод, с виду реалистически настроенный, как раз особенно богат такими религиозными прослойками, ибо протестантски-твердая вера, в непрестанном своем обновлении, дает там все новые и новые ответвления в форме различных сект. В гигантских городах Америки или рассеянные по бесчисленным ее округам, живут и сейчас еще тысячи и сотни тысяч тех, для которых Библия все еще является самой важной и единственной книгой, а истолкование ее существеннейшей задачей жизни.

Сегодня уже начали забывать о том, какие мысли и чувства волновали людей, присутствовавших при закате «страны советов». Многим ныне кажется, что путь от восшествия на престол М. С. Горбачева до распада СССР был заранее предопределен. Однако сами «участники процесса» видели целый букет альтернатив стремительному краху Империи.

У таких религиозно-мистических натур находит себе всякий раз прибежище Мери Бекер в годы своей бедности. Временами это сапожник, которому, после механической, угнетающей дух фабричной работы хочется услышать что-нибудь \"высшее\" или потолковать с кем-нибудь о библейских текстах, временами это старая, высохшая женщина, которую мысль о смерти бросает в озноб и для которой всякая весть о бессмертии означает уже утешение. Для этих незамысловатых, попавших в окружение глухоты людей встреча с Мери Бекер становится событием. С почтительным непониманием внемлют они ей, когда она за скудным вечерним столом повествует им о чудесных исцелениях. Почтительным изумлением провожают они ее, когда она исчезает потом в своей комнатке на чердаке, чтобы при мерцании керосиновой лампочки всю ночь работать над своей таинственной \"библией\". Разве так уж это много предоставить этой вестнице духа, нигде в земном этом мире не имеющей родины, постель под самой крышей, стол для ее работы, тарелку, чтобы она не мучилась голодом. Подобно благочестивым нищенствующим монахам средневековья, подобно русским богомольцам, скитается Мери Бекер в те годы от одного дома к другому; но никогда эта женщина, демонически одержимая мыслью о себе, не чувствует себя смущенной или кому-либо обязанной этим гостеприимством, никогда не приходит ей в голову, что она принимает милостыню. Никто в эти годы бедности не видал ее со склоненной головой, никто хотя бы на миг не наблюдал в ней чувства приниженности.

То были годы, когда жизнь общества напоминала чуть ли не дискотеку со светомузыкой. И мастер света обрушивал на социум то полную тьму, то пляски теней, то крупноячеистую сеть света-тьмы, напоминавшую зарешеченные окна тюрем, то слепил глаза пучками алого, то засыпал каскадами мелких звезд, с необыкновенной быстротой рождавшихся и умиравших. Всё обретало неверные, зыбкие очертания, всё стремилось обернуться хоть чуть-чуть не тем, чем являлось на самом деле, всё вертелось и подпрыгивало в суетливом танце масок. И никто не мог предугадать, «какая в финале прибудет мораль». Не напрасно один из персонажей пьесы цитирует присказку, ходившую тогда по улицам и квартирам: «Товарищ, знай, пройдет она, эпоха безудержной гласности, и Комитет госбезопасности припомнит наши имена!» 13 мая 1988 года «Советская Россия» опубликовала письмо Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами». Пронизанное идеалами советской эпохи, оно многих навело на мысли о скором сворачивании «перестройки». Мол, раз такое публикуют в центральной прессе, надо понимать: сигнал дан! Всё повернется на «как было».

А Стругацкие не хотели возврата на прежние рельсы, то есть полной реставрации социалистической Империи. Они еще за два десятилетия до обрушения СССР наводили читателей на мысль — раздробить бы эту Империю, и только тогда на ее месте появится что-нибудь лучше, чище, разумнее; а пока «система» жива, она всякую попытку верховой реформы приведет к развороту на попятный. Еще в «Улитке на склоне»!

Они давно звали драться, давать сдачи, отстаивать идеалы…

Не выходило. Тогда «Оттепель» свернулась.

Но она нигде не может надолго удержаться. Повсюду, у бедных и у богатых, в мансарде или впоследствии в мраморном ее дворце, в нужде и в богатстве, в кругу семьи, у друзей и у чужих, повсюду, по истечении короткого срока, исполняется трагический закон ее жизни - чрезмерная напряженность ее воли рушит всякое общение с другими. Ее властная повадка, ее деспотическое своеволие неизбежно приводит к ссорам. Столкновения с окружающим миром - ее рок, неуживчивость в отношениях с людьми неустранимое следствие непреклонной уверенности в своей правоте; и вот какой-то демон гонит ее от одного двора к другому, от города к городу, все дальше, дальше - дальше! Свершая свою Одиссею по морям всяческих бедствий, она находит на время прибежище у некоего Хайрама Крафта из Линна, днем занимающегося в качестве первоклассного мастера починкою сапог и каблуков, а вечера посвящающего, по примеру Якова Бёме[122] и Ганса Сакса, размышлениям и метафизике. Она уже успела воодушевить его своим божественным учением настолько, что он намерен бросить сапожное ремесло и помещает в газетах пространное объявление о том, что он, д-р Хайрам Крафт, умеет лечить по новому способу все болезни и готов возвратить деньги всякому, кто не добьется у него результатов. Но почтенная супруга будущего доктора, которой по-прежнему приходится скоблить плиту, варить обед, шить и чистить обувь, в то время как метафизически настроенная гостья высокомерно отказывается от всякого участия в работе, проникается подозрением, что эта тощая старая женщина намерена оттягать у ней мужа при помощи дьявольских своих дурачеств. И она неожиданно ударяет кулаком по столу и заявляет: \"Вы или я!\" И на следующий день Мери Бекер опять без крова, на улице. То, что происходит в дальнейшем, невероятно даже для романа. Мери Бекер, неожиданно изгнанная, не знает никого, кто бы ее принял к себе. Снять комнату в пансионе ей не по силам, с семьею она разошлась, настоящих друзей она никогда не умела приобрести. И вот, со смелостью отчаяния, она направляется прямиком на некую виллу, где живет Сара Вентворт, старая женщина, известная во всем округе как отъявленная психопатка и спиритка. Она стучится в дверь. Сара Вентворт отворяет самолично и спрашивает, что ей угодно. Мери Бекер заявляет, что дух повелел ей прийти сюда, ибо здесь чистый, гармоничный дом, \"a nice harmonious hause\". Может ли настоящая спиритка выгнать обратно на улицу человека, которого прислал дух? И Сара Вентворт говорит просто: \"Glory to God! Come right in!\"[223] - и предоставляет совершенно чужой женщине приют на ночь. Но Мери Бекер остается не на одну ночь, она остается на много дней и недель, она овладевает старой женщиной посредством своей пламенной речи, пылкого своего темперамента. Напрасно и здесь пытается супруг выжить пришелицу, ему не справиться (да и кто мог бы!) с волею Мери Бекер, пока, наконец, много месяцев спустя не приходит на помощь сын. Вернувшись в Эмсбери, он видит, что родительский дом превратился в спиритический бедлам и что отец в отчаянии. Сразу же кровь бросается ему в голову, он не разводит особенных церемоний и попросту грубо объявляет Мери Бекер, чтобы она убиралась к черту. Та сначала противится, ибо чувствует, что давно уже стала в доме хозяйкой положения. Но молодой Вентворт крепкий, отнюдь не спиритуалистически настроенный парень, он не слишком много обращает внимания на ее страстные протесты, швыряет попросту ее вещи в чемодан, взваливает его на плечи и выбрасывает на улицу, - и вот Мери Бекер снова одна, под проливным дождем, ночью, без пристанища. Вымокшая, заходит она к другой спиритке, к портнихе Саре Бэглей; там она находит ненадолго приют, потом опять все то же и то же. Ни в одной семье, где ей удается найти пристанище, она не может удержаться сколько-нибудь долго, повсюду оказываются супруг или сын, вышвыривающие чрезмерно властную гостью. И это хождение по мукам, от одного дома к другому, от одной двери к другой, длится круглых четыре года. Сколько унижений претерпела Мери Бекер за эти четыре года, об этом умалчивает ее автобиография, так же как и официозная стряпня на эту тему, - и крайне неумно! Ибо как раз высокая выдержка Мери Бекер в ужасающе бедственных обстоятельствах и сообщает ей человеческое величие. И ничто более победным образом не свидетельствует о твердости ее характера, о ее непреклонной, бешеной решимости, чем это святое неистовство, делающее ее совершенно нечувствительной к грубым попрекам и выпадам людей. Все ее существо до такой степени полно и переполнено одною, своею идеей, ч«Драться» стало означать — бодаться с системой за поля свободы. Без особой надежды на серьезные перемены.

о у нее не остается времени и места для чего-либо другого. Травимая всячески, терзаемая денежными заботами, она ни на один день не перестает думать и обдумывать все одну и ту же мысль. С одной улицы в другую перетаскивает она в смешном, мещанском саквояже пожелтевшие уже и расползающиеся листы своей рукописи; днями и ночами пишет, переделывает и вносит улучшения в каждую страницу, с тою галлюцинирующею одержимостью, которая должна внушать безусловно уважение как раз художникам и людям мысли. Сотни раз читала она и поясняла выдержки из этой рукописи сапожникам, слесарям, рабочим и старым женщинам, в неизменной надежде, что вот, наконец, мысль ее понята, ее вероучение постигается другими. Но она никого не находит, кто бы ее действительно понимал. Постепенно это тягостное состояние беременности невыношенною мыслью переходит в муку. Плод, она чувствует это, созрел и стремится наружу, и все же, несмотря на страшные судороги и напряжение, она не может вытолкнуть его в мир. Ибо, втайне постигая глубочайшее свойство своей природы, она знает, что ей самой отказано в искусстве целебного воздействия. Чтобы быть врачевателем, \"healer\", практиком, требуется спокойствие, превосходство, терпение, та целостная, всегда благожелательная, всегда теплоизлучающая сила, которую она сама испытала когда-то в лице своего целителя Квимби. Но сама она, человек беспокойный par excellence, успокаивать не может. Она может только возбуждать, только воспламенять, только взывать духовно, но не сдерживать лихорадочный пыл, не умерять действительные страдания. Значит, надо найти другого, свидетеля, посредника, помощника, мужское начало, чтобы претворить ее духовное учение в действительность. И вот этого человека, в которого она могла бы вдохнуть жаркое дыхание своей веры, чтобы сам он потом спокойно и хладнокровно проводил ее предписания, такого человека она страстно ищет, долгие годы. Но тщетно! Тяжеловесный увалень, сапожник Хайрам Крафт, которому она с трудом вбила в тупые мозги свою идею, предпочел остаться при своей глупой жене; другие, которым она пыталась передать свою силу, Сара Бэглей и мистрис Кросби, проявили вялость чувства и ни тени священной убежденности и, следовательно, дара убеждения. Ни в одном таком пролетарском или мещанском низшего пошиба доме она не нашла посредника. И вот она обращается к более широкой аудитории и помещает в спиритическом журнале \"Banner of light\"[224], рядом со всякими темными хиромантами, ясновидящими, сектантами, астрологами и гадалками, первое свое открытое объявление - о том, что она за \"pay\", то есть за плату, готова поделиться со всяким желающим великой тайной искусства лечить через психику. Приводим здесь, в точном соответствии с оригиналом, этот исторический призыв, этот первый трубный звук доныне не закончившейся войны:

И тут вдруг — штормовое предупреждение! Не помочь ли шторму смыть всё это?

ANY PERSON desiring to learn how to teach the sick, can recceive frome the undersigned instruction that will enable them to commence healing on a principle of science with a success far beyond any of the present modes. No medicine, electricity, physiology or hygiene required for unparalleled success in the most difficult cases. No pay is required unless the skill is obtained.

Опять появилось настроение — драться. Всерьез. На полную катушку. Опять Стругацкие вступали в созвучное им время. На рассвете 80-х им казалось, что для новой «оттепели» нет никакой почвы, ни малейших признаков. И вдруг — такое!

Address Mrs. MARY B. GLOVER

Конечно, вступая в новую «оттепель», ставшую затем могилой СССР, они очень хорошо помнили, что прежнюю, ту, наполнившую звонкими смыслами их молодость, они уже пережили на четверть столетия. Аркадий Натанович из осени 1986-го: «А что такое мы сегодня?.. Аркадию Стругацкому 61 год. У него ишемическая болезнь, ни единого зуба во рту… и он испытывает сильную усталость… Борису Стругацкому 53 года. Он пережил инфаркт, и у него вырезали желчный пузырь…» Старшему брату оставались считаные годы жизни.

Amesbury. Mass. Box. 61[225].

Но никто, по-видимому, не отозвался. И опять бесполезно проходит год, проходят два года этой все еще бесплодной жизни.

И вот у них появляется возможность ударить еще раз, как следует. Вложиться в удар, укрепляя слабые сердца, наполняя бодростью и дерзостью тех, кто уже подумывает о серьезных делах. Кровь наполнилась сумасшедшей силой молодости. Кровь потекла по артериям и венам быстрее прежнего. Кровь звала на бой.

И они высказались наконец открыто. Благо время позволяло говорить прямо, без эзопова языка, публиковать то, чего раньше никто не разрешил бы печатать. В итоге родилась вещь, до отказа наполненная политической публицистикой. Чистое «художество» занимает в ней весьма скромное место. Но публицистика сделана столь основательно, что пьеса раз за разом проходит процедуру воскрешения, как только российское правительство начинает склоняться к державности, имперским идеалам, национальному романтизму. Сеть публицистики сплетена опытной рукой, а потому она не распалась на отдельные нити с исчезновением перестроечной «злобы дня».

Наконец, на пятидесятом году существования, удается ей найти человека. Правда, он жалостно молод еще, этот евангелист Иоанн, ему всего двадцать один год; по профессии он рабочий картонажной фабрики, и зовут его Ричард Кеннеди. Ее целям более соответствовал бы, собственно, человек покрепче, постарше, повнушительнее. Но три четверти жизни прошли уже зря, нет больше времени ждать и разбираться. И так как взрослые не слушают ее, так как все они слишком уже умно, осторожно и расчетливо высмеивают ее смелые проекты, то она ставит последнюю ставку на этого мальчика. Два года назад она познакомилась с ним в доме мистрис Вентворт, и скромный мальчуган бросился ей в глаза тем, что он единственный из всех благоговейно слушал, когда она рассказывала о своем учении (а ведь она только об этом и может говорить днем и ночью). Может быть, этот невзрачный паренек понимал столь же мало, как и другие, когда фанатически настроенная женщина горячо и страстно толковала о \"mind\" и \"materia\", но все-таки он хоть слушал почтительно, и она была счастлива: вот молодой человек, первый, который уверовал в нее и в ее учение. И вот теперь, когда ему двадцать один год, а ей пятьдесят, она неожиданно делает ему предложение заняться практическим врачеванием на основе ее непреложного метода. Скромный картонажник, понятно, не отказывается. Для него это не риск - скинуть фабричную блузу и без всяких академических премудростей превратиться во врача по всем болезням; наоборот, он чувствует себя в высшей степени польщенным. Прежде чем пуститься в дорогу, на завоевание мира, эта странная пара успевает заключить договор, деловой и обстоятельный. Мери Бекер обязуется ознакомить Ричарда Кеннеди со своей \"Science\", своей наукой, а он, со своей стороны, обязуется содержать ее в это время и передавать ей половину всех доходов от практики. Таким образом, лист гербовой бумаги, обусловливающий пятьдесят процентов против пятидесяти, является первым историческим документом Christian Science. И с этого мгновения метафизическое и материальное начала, Христос и доллар, пребывают в истории этого американского метода врачевания неразрывно связанными.

16

Потом они упаковывают небольшой чемодан - в нем помещается все их имущество - и наскребывают деньги на первый месяц предстоящей жизни. Как велик был основной капитал этого лечебного предприятия, в точности неизвестно, может быть, двадцать долларов, может быть, тридцать или пятьдесят, во всяком случае, немного. С этим минимумом они перебираются в соседний городок Линн - седая женщина и неоперившийся юнец. И положено начало одной из замечательнейших авантюр в области духа, одному из самых захватывающих движений нового времени.

Однажды вечером питерская интеллигентная семья старшего поколения да друг семьи (того же возраста) обсуждают у телевизора политические страсти. Вдруг пропадает свет и появляется некий «черный человек» в «блестящем мокром плаще до пят с мокрым блестящим капюшоном». От имени некой Спецкомендатуры СА он передает главе семьи повестку. А в ней сказано: «Богачи города Питера! Все богачи города Питера и окрестностей должны явиться сегодня, двенадцатого января, к восьми часам утра на площадь перед СКК имени Ленина. Иметь с собой документы, сберегательные книжки и одну смену белья. Наличные деньги, драгоценности и валюту оставить дома в отдельном пакете с надлежащей описью. Богачи, не подчинившиеся данному распоряжению, будут репрессированы…» Затем друзья главы семьи и его старший сын получают аналогичные уведомления, начинающиеся со слов: «Жиды города Питера!» или: «Дармоеды города Питера!» и т. п.

ЗАРИСОВКА

Теперь, когда после нескончаемого периода прозябания в фермерских хижинах и в мансардах городов Мери Бекер выступает наконец в озарении света, бросим беглый взгляд на ее наружность. Высокая и тощая, жесткая и костистая фигура, вызывающая строгими своими, мужскими линиями воспоминание о другой женщине нашего века, со столь же могучей волею, - о Козиме Вагнер. Движения неистовы: нетерпеливо-стремительная походка, нервно вскинутые руки и повелительно поднятая в споре голова, словно она в шлеме и с мечом. Женского во всей этой словно из американской стали выкованной фигуре только пышные каштановые волосы, расходящиеся поверх гладкого лба двумя темными волнистыми прядями и ниспадающие, в мягких завитках, до плеч; в остальном ни одной черты нежности или тепла. Эту сознательную волю к мужскому, к монашескому подчеркивает в особенности одежда. Пуритански-строго застегнутая у самого горла, с немногочисленными складками по-пасторски, эта напоминающая рясу мантия скрывает, за неумолимой своею чернотою или за безразлично-серым цветом, все женские формы, и в качестве единственного украшения угрожающе выделяется, как бы ополчаясь на все чувственное, большой золотой крест. Трудно представить себе женщину столь строгой осанки тающею от любви или по-матерински играющею с ребенком, трудно вообразить, чтобы эти странно-округлые, глубокие серые глаза могли осветиться веселостью или подернуться дымкой мечтательности. Все в этой царски-надменной и в то же время гувернантски-строгой фигуре свидетельствует об устремлении, деспотической воле, напоре, о накопившейся, сдержанной, концентрированной энергии. Даже на фотографическом снимке каждый чувствует все-таки, как на него устремлен, с угрожающею силою, внушающе-властный взор этой американки.

Послание от имени власти включает донельзя прозрачные ассоциации. СА — конечно, «социальная ассенизация», но уж очень похоже на аббревиатуру «штурмовых отрядов» из быта фашистской Германии. Обращение «Жиды города Питера!» — плоть от плоти другого обращения: «Жиды города Киева!» А оно шло первой строкой в гитлеровском документе времен оккупации. Стругацкие, таким образом, почти прямо говорят читателю (зрителю): страна имеет шансы свалиться к фашизму и юдофобии. О последней сказано прямым текстом: «У нас же юдофобия спокон веков — бытовая болезнь вроде парши, ее в любой коммунальной кухне подхватить можно! У нас же этой пакостью каждый второй заражен, а теперь, когда гласность разразилась… они заорали на весь мир о своей парше».

Столь уверенной в себе, столь величественной является (или созидает себя) Мери Бекер, когда смотрит на объектив фотографического аппарата, когда говорит перед людьми, когда чувствует, что за ней следят. Какою она была в действительности, наедине с собою, в комнате, об этом мы можем только догадываться по отдельным, частного характера, сообщениям. Ибо за этой стальною маскою, за этим гладким, упрямым лбом трепещут, лихорадочно вибрируя, до ужаса напряженные и перенапряженные нервы; та самая проповедница, что в гигантских аудиториях так завлекающе вселяет в тысячи больных и отчаявшихся веру в здоровье и новую жизненную силу, сотрясается, за закрытой дверью своей комнаты, от новых и новых конвульсий, одержимая припадками неврастенического страха. Железная воля держится в данном случае на тончайших нервных волокнах. Уже самое легкое потрясение грозит опасностью этому непомерно чувствительному организму. Малейшее гипнотическое воздействие сковывает ее энергию, ничтожной дозы морфия достаточно, чтобы ее усыпить, и эта святая и героиня является игралищем ужасающих демонических сил: ночью ее домашние нередко просыпаются от пронзительных призывов на помощь, и им приходится успокаивать больную при помощи всевозможных тайных средств. С нею то и дело случаются удивительные припадки. Тогда она с блуждающим взором бродит по комнате, и мучительное ее мистическое напряжение, которого никто не понимает - и менее всего она сама, - разряжается дикими криками и судорогами. Типично для нее и для многих врачевателей души: волшебница, принесшая исцеление тысячам, никогда не могла до конца излечить себя самое. Но патологическая сторона ее природы выдает себя только за закрытыми дверьми, во время тайных сборищ. Только вернейшие ее соратники знают, какою трагической ценой платила она годами за свою стальную выдержку, за наружную свою непреклонность и непоколебимость. Ибо в тот миг, когда она выступает публично, ее разрозненные силы одним порывом собираются воедино; всякий раз, когда дело идет о ее основном даре, о ее безмерной воле к власти над другими, пламенная энергия, исходящая от духа, устремляется в ее мускулы и нервы, подобно тому как электрический ток устремляется в угольную нить лампы, и заряжает все ее существо завораживающим светом. В миг, когда она сознает, что ей надо взять верх над людьми, она берет верх над собой и обретает силу превосходства; внушающее воздействие ее внешности, так же как и ее интеллектуальность, ораторское искусство, писательство, философия, - не дар природы, а порождение воли, триумф творческой энергии духа. Всякий раз, когда она хочет поставить на своем, она опрокидывает для своего организма законы природы; так же властно противится она и \"chronology\", неумолимым обычно земным срокам. В пятьдесят лет она действует, как в тридцать, в пятьдесят шесть добывает себе третьего мужа, и даже в возрасте прабабки ни один смертный не видел ее дряхлой, кроме ее личного секретаря. Никогда не допустит она, в своей гордости, чтобы обнаружили ее слабость; мир должен созерцать ее в ореоле неувядаемой мощи. Как-то однажды лежит она, в восьмидесятилетнем возрасте, в постели, терзаемая конвульсиями, беззубая, бессильная старуха, с ввалившимися от бессонницы щеками, с нервами, трепещущими от постоянных припадков страха; ей докладывают, что прибыли паломники со всей Америки с единственной целью ее приветствовать. И тотчас же призыв ее самоощущения властно поднимает тело. Трясущаяся от старости женщина дает надеть на себя дорогое платье, как на пружинную куклу, и раскрасить свои щеки кармином; потом ее ведут, толкают ее, на ревматических ногах, шаг за шагом, в направлении к балкону. Осторожно, как нечто бьющееся, волокут и втаскивают эту рассыпающуюся мумию в открытую дверь. Но едва она оказывается снаружи, на балконе, поверх благочестивой толпы, почтительно обнажающей головы, она гордо выпрямляется, речь пламенно и плавно льется с увядших уст, руки, только что цеплявшиеся за железную решетку, чтобы удержать равновесие, взмывают, как дикие птицы, ввысь; надломленное тело напрягается при звуках собственной речи, и вихрь силы пронизывает царственно откинувшуюся фигуру. Снизу смотрят на нее, с жаром в очах, люди, их бросает в трепет это стихийно прорывающееся пламя красноречия. И потом далеко по всей стране разносят они весть о юношеской свежести, о воочию лицезренной ими мощи этой бесспорной владычицы над болезнью и смертью; а между тем за балконной дверью снова и с трудом волокут назад, на одр болезни, эту дряхлую, запыхавшуЛюди немолодые, тертые, лихорадочно готовятся к завтрашнему дню. Звонят в милицию, названивают высокопоставленным знакомым, пытаясь избежать правительственной воли, но затем, смирившись, собирают вещи — для тюрьмы, для этапа, для лагеря. Но тут на сцене появляются молодые ребята: младший сын и его друг. Они отвечают на недоуменный вопрос родителей, почему именно им прислали «повестки»: «Приносят тем, кто выбор сделал раньше, — ему еще повестку не принесли, а он уже сделал выбор! Вот маме повестку не принесли. Почему? Потому что плевала она на них. Потому что, когда они ее вербовали в органы в пятьдесят пятом, она сказала им: нет!» А когда «черный человек» является вновь, молодые сначала пытаются его подкупить, а потом жестоко избивают, почти убивают. Сейчас же вспыхивает свет и выясняется, что «система» отменяет прежние свои распоряжения. Никому никуда больше не надо идти, можно разбирать сидора´…

юся старушку. Так, силою страстного духовного напряжения, вводит Мери Бекер-Эдди не только современников, но и самое природу в обман относительно своего возраста, относительно своих слабостей и недугов; неизменно в решающий час она создает для окружающего мира картину той истины, к которой она в глубине своей души влечется. Не случайно поэтому именно эта столь непоколебимая в столь шатком теле душа измыслила вероучение, в силу которого воля одного человека должна быть сильнее болезни и смерти, не случайно апостольская весть о всемогуществе воли пришла из той страны, которая только сто лет назад расчистила под пашню свои леса и превратила дикие пустыни в метрополии. И если бы потребовалось в одной картине выразить эту стальную, прямолинейную, смеющуюся над словом \"невозможно\" американскую энергию, я не знаю для нее лучшего символа, чем высоко закинутая голова и полные великолепной решимости, вызывающе глядящие в незримое глаза этой самой неженственной из женщин.

Создается устойчивое впечатление: если бы вестника «системы» не избили, то бумажки с отменой старых «повесток» не были бы явлены. Нетрудно извлечь простой вывод, к которому подводят авторы пьесы. Его можно озвучить примерно так: «„Система“ одряхлела, не бойтесь, давайте ей сдачи сегодня и сейчас, каждый на своем месте. Она уступит. Она обязательно уступит». И хотя бы не вернется к Сталину.

ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ

Великая, героически-затейливая борьба с наукою начинается как идиллия, как забавный мещанский фарс.

17

В Линне, в том самом захолустном, будничном городке сапожных подмастерьев, где Мери Бекер пыталась в свое время сделать из честного починщика чужих каблуков Хайрама Крафта доктора новой врачебной науки, живет скромная, приятного нрава учительница, мисс Сюзи Мэгоун. Она сняла дом для своей частной школы; в первом этаже будут помещаться классы, второй она хотела бы сдать от себя. И вот однажды вечером, в 1870 году, является некий молодой человек; он похож с виду на мальчика, да и как же иначе: Ричарду Кеннеди не больше двадцати одного года. Он вежливо кланяется и спрашивает (с некоторой неуверенностью в голосе), не сдаст ли она эти пять комнат врачу. \"Охотно\", отвечает мисс Мэгоун; он, вероятно, ищет помещение для лечебницы своего отца? Тут лицо юного картонажника заливается краской: нет, он сам доктор, и пять комнат нужны ему для его практики, потому что с ним будет жить и одна пожилая дама, \"пишущая книгу\". Мисс Мэгоун смотрит поначалу на юнца с некоторым изумлением. Но Линн, в конце концов, в Америке, а Америка не знает нашего академически-бюрократического предубеждения против молодости. Там смотрят человеку в глаза, а так как у этого молодого человека открытый и ясный взгляд и, кроме того, он с виду добропорядочен и приличен, она соглашается. Через несколько дней новые жильцы въезжают. Много багажа не приходится им втаскивать по лестнице, всего-навсего две дешевые кровати, стол, два-три стула и еще какой-то хлам. И что у них не так-то уж густо с деньгами, доказывает наглядно то обстоятельство, что юный медик берется сразу же за черную работу, собственноручно оклеивает комнаты обоями, метет их и чистит. Но потом историческая дата, июль 1870 года! - юнец прибивает к дереву перед домом дощечку: \"Д-р Кеннеди\". И тем кладется начало практике Christian Science.

Авторам «Невеселых бесед» впоследствии приписывалась какая-то особенная проницательность: разве не предвидели они события 1991 года? Разве не прямо на ГКЧП выводят мрачные сцены с «черным вестником»?

По мнению Бориса Натановича, это верно только отчасти. «В самом конце восьмидесятых, — писал он, — было уже совершенно очевидно, что попытка реставрации должна воспоследовать с неизбежностью: странно было бы даже представить себе, чтобы советские вседержители — партийная верхушка, верхушка армии и ВПК, наши доблестные „органы“, наконец, отдадут власть совсем уж без боя. Гораздо труднее было представить себе ту конкретную форму, в которую выльется эта попытка повернуть всё вспять, и уж совсем невозможно было вообразить, что эта попытка окажется такой (слава богу!) дряблой, бездарной и бессильной. Дракон власти представлялся нам тогда хромым, косым, вялым, ожиревшим, но тем не менее все еще неодолимым».

Прибить к дереву дощечку и назвать себя доктором, это еще не являлось чем-либо особенным в тогдашней Америке, не возражавшей, по свободомыслию, против такого способа соискания ученых степеней. Удивительным является лишь дальнейшее следствие этого решительного шага, а именно что в первую же неделю появляются у этого только что устроившегося \"доктора\" пациенты. И еще удивительнее: они, по-видимому, довольны его искусством, так как на второй неделе клиенты еще многочисленнее, а на третьей их еще больше. В конце июля совершается первое чудо \"Christian Science\": незадолго перед тем вылупившийся из яйца \"доктор\" Кеннеди в состоянии точно и аккуратно выплатить из своих доходов свою долю. И чудо из чудес: кривая успеха с каждой неделей идет вверх. В августе пациентам приходится уже занять очередь в передней, а в сентябре одна из классных комнат мисс Мэгоун временно отводится под приемную. Как будто при помощи какого-нибудь лассо новый метод компании Кеннеди и Бекер оттащил к себе всех больных города Линна от остальных врачей; десятки пациентов что ни день добиваются \"новых приемов\" лечения. Правда, нам, знакомым с практикою д-ра Квимби, метод доктора Кеннеди не кажется столь уж новым, ибо он до мельчайших подробностей повторяет испытанный уже курс лечения внушением бравого часовщика из Портленда. Так же, как и тот, присаживается доктор по картонажному делу Кеннеди к своим пациентам, трет им слегка влажными пальцами виски и отхватывает затем всю метафизическую премудрость, которую вбила ему в голову его покровительница: \"что человек божественного происхождения, и так как бог не хочет зла, то поэтому не может быть в действительности никакого зла, никаких страданий и болезней. Это лишь рассудочное представление, заблуждение, от которого надлежит освободиться\".

1990-й… Многие уже расстались с мыслью о несокрушимости системы.

С маниакальным упорством, которое вколотила ему Мери Бекер, он твердит, твердит и твердит свои тексты больным с такой безусловной убежденностью, словно у него безграничная власть над их страданиями. И уверенность этого симпатичного, с ясными глазами человека, внушающего доверие своей простотой, передается, действительно, большинству пациентов, принося им облегчение. Простолюдины, сапожники, мелкие служащие, обращающиеся к нему, чувствуют в скором времени, что избавились от страданий, и - к чему отрицать или извращать вещи ясные? - целый ряд давно отвергнутых врачами женщин, болеющих туберкулезом, мужчин в параличе обязаны этому \"метафизическому лечению\" моментальным облегчением; некоторые утверждают даже, что совершенно выздоровели. И вот очень быстро по восьмидесяти или ста улицам Линна распространяется молва, что этот как снег на голову свалившийся доктор Кеннеди действительно парень хоть куда, он не мучит вас инструментами, порошками и дорогими микстурами, а если иногда и не помогает, то по крайней мере и не приносит вреда. Один больной советует другому испытать хоть раз самоновейший, \"ментальный\" метод. И вскоре неопровержимые результаты налицо. В течение нескольких недель новая наука одержала в Линне полную победу, все знают и все превозносят доктора Кеннеди, как малого дельного.

Но далеко не все.

Но знают пока и превозносят только Кеннеди. О том, что неподалеку, в соседней комнате, сидит еще крепкая, не совсем старая женщина, от которой, собственно, исходит этот поток воли, о том, что единственно ее напряженная энергия управляет, как куклой, этим юным медиком, что каждое его слово внушено ею, каждое движение его продиктовано и рассчитано, об этом никто пока не знает в Линне. Ибо в первые недели Мери Бекер пребывает полностью невидимой. Целые дни сидит она, как сова, тихо и незаметно в своей комнате и пишет, пишет свою таинственную книгу, свою \"библию\". Никогда она не входит в приемный кабинет своего Голема[123], редко обменивается словом с сожителем; иногда лишь узкая, молчаливая тень скользит, к изумлению больных, из одной комнаты в другую. Но воля к утверждению своей личности слишком сильна в Мери Бекер, чтобы долго оставаться на заднем плане; она ничего не хочет и не может делить с другими, и менее всего успех. С изумлением, с трепетом видит эта женщина, годами терпевшая насмешки, глумление, издевательства, что практическая применимость ее метода доказана на примере чужих людей, и невыразимым экстазом наполняет ее нежданное счастье: тот камень, который она случайно подняла на своем трагическом пути, - действительно магнит, \"pierre philosophale\"[226], обладающий магическою силой притягивать души и облегчать страдания. В ней, вероятно, вспыхнуло в ту минуту нечто от неистовой радости, от восторженного изумления конструктора, который, размышляя теоретически, набросал за письменным столом эскиз машины и видит через много лет, как она впервые правильно и творчески функционирует, нечто от блаженного состояния драматурга в миг, когда начертанные им образы воспроизводятся неожиданно людьми и действуют на людей; в эти часы, возможно, озарило ее смущенную душу первое предчувствие тех неизмеримых возможностей, которые заключались в этом начале. Во всяком случае, с этого первого намека на успех Мери Бекер не выносит более мрака. Неужели действительно доверить эту великую тайну одному-единственному, какому-то Кеннеди, неужели ее \"открытию\" суждено ограничиться рамками Линна? Нет, вновь обретенная тайна веры, посредством которой Христос излечивал прокаженных и воскресил Лазаря, столь божественный метод должен быть возвещен всему человечеству как некое Евангелие! Экстатически познает Мери Бекер свое новое, истинное призвание: учить и возвещать! И тотчас же она решает искать апостолов, учеников, которые с одного конца мира в другой пронесли бы ее учение об \"отрицании болезни\", как Павел - весть о Христе.

18

Несомненно, этот первый порыв Мери Бекер был благороден и чист; но, хотя и убежденная всем сердцем в своей правоте не меньше, чем любой пророк Самарии и Иерусалима, она остается, как и была, американкою, дочерью делового века. Счастливая и сгорая нетерпением наконец-то передать миру свою спасительную \"тайну\", она, со своим практическим смыслом, ни минуты не думает о том, чтобы передать эту благодетельную премудрость бесплатно; наоборот, с первого же момента она старается нотариально оформить положение и расценить по отношению к насквозь материалистическому миру свое потрясающее открытие в долларах и с такими гарантиями патентного свойства, как если бы речь шла о новом запале для гранат или гидравлическом тормозе. С самого начала в метафизике Мери Бекер имеется налицо удивительный провал: наше тело, наши чувства, все это она с презрением отвергает как призрачное и преходящее; ассигнации же охотно приемлет как реальность. С первого же часа она смотрит на свой неземной дар как на отличное средство сколотить, проповедуя нереальность зла, добрый и всегда полезный куш денег. Прежде всего она велит отпечатать для себя карточки делового, так сказать, свойства:

В книгах своих Стругацкие не раз выражали надежду: наше поколение кое-что делало правильно, где-то давало слабину, совершало не тот выбор… но дети могут вырасти лучше нас…они-то и сдвинут этот старый смрадный мир в сторону лучшего будущего.

Mrs. M. GLOVER

Teacher of Moral Science[227]

Например, в повести «Гадкие лебеди» дети обретают необыкновенную мудрость и могущество. Они выступают против всего убийственного арсенала власти — полиции, армии, спецслужб, автоматов, танков, истребителей — с прутиками в руках и побеждают. Ради детей продает душу дьяволу один из главных героев повести «Отягощенные злом». К тому же умные воспитанники — самый важный итог деятельности центрального персонажа «Отягощенных злом» Георгия Анатольевича Носова. Кстати, и повесть «Хищные вещи века» заканчивалась тем, что во всем многолюдном городе-государстве лишь дети избавлены от отравы, сгубившей старшие поколения; взрослые утопили свою жизнь в повседневной суете, наркотическом дурмане и прочих бессмысленных удовольствиях, но дети еще могут начать всё сызнова, сделать жизнь светлее…

\"Moral Science\" - ибо спасительного, решающего слова \"Christian Science\" она тогда, в 1870 году, еще не нашла. Она не решается еще раздвинуть горизонт до пределов небесного, религиозного, она еще честным и добросовестным образом верит, что ее учение - всего только новая система лечения силами природы, усовершенствованный метод Квимби. Она предполагает в то время подготовить исключительно врачей, практикующих по ее \"ментальной\" системе, и это на первых порах должно быть проведено на полуторамесячных курсах, \"ускоренных\", сказали бы мы. В качестве гонорара за ее \"inition\", ее наставничество в изучении нового метода, она устанавливает для начала единовременный взнос в сто долларов (в дальнейшем повышающийся до трехсот), правда, возлагая притом, весьма предусмотрительно и деловито, обязательство отчислять в ее пользу десять процентов от всех доходов. Мы видим, как в первые же минуты первого ее успеха в этой неделовитой женщине проснулся, наряду с напряженностью жизненной энергии, мощный дух неутолимой предприимчивости.

Учеников ей не приходится долго ждать. Кое-кто из вылеченных Кеннеди пациентов - башмачников, трактирщиков и фермеров, две-три праздные женщины соблазняются перспективою. Не рискнуть ли в самом деле, думают эти бывалые, бравые люди, сотнею долларов, чтобы в шесть недель выучиться докторскому ремеслу у этой мистрис Бекер-Глоуер, придумавшей все так подходяще, в то время как другие, эти простаки-врачи, по пять лет болтаются в университетах и бог весть как мучатся? Не так-то уж трудно ее докторство, если ему научился этот неоперившийся птенец, этот картонажник, которому всего только двадцать один год и который загребает теперь по тысяче долларов в месяц. И образования, подготовки эта Сивилла[124] тоже, по благородству своему, не требует, латыни и разных там других выдумок; почему бы не выбрать этот удобнейший из всех университетов? Кандидат из более осторожных, прежде чем рискнуть ста долларами, осведомляется на всякий случай у профессорши, не требуется ли все-таки для студента знать кое-что из анатомии. На это Мери Бекер отвечает весьма решительно и гордо: нет, ни в коем случае, это скорее было бы препятствием, так как анатомия относится к \"Knowledge\" (земной науке), a \"Science\", ментальная наука, - к богу, и миссия ее как раз в том, чтобы разрушить Knowledge при помощи Science. Этого достаточно, чтобы успокоить даже самых нерешительных, и вскоре дюжина таких узколобых, широкоплечих сапожных подмастерьев усаживается на метафизическую школьную скамью. Поистине, Мери Бекер-Глоуер не затрудняет им прохождения Science: двенадцать лекций и потом копирование и затверживание наизусть рукописи \"Вопросы и ответы\", которая - Мери Бекер впоследствии будет отчаянно от этого отпираться - в существенной своей части представляет из себя список с принадлежащего Квимби экземпляра. Закончив последнюю лекцию, она именует бравых башмачников или лавочных сидельцев \"докторами\" и тем самым отпускает их на волю; ученая степень получена, еще несколько человек могут прибить к дереву дощечку с докторским титулом и храбро взяться за лечение.

Так вот: в «Жидах города Питера» несломленные и свободные сыновья фактически ломают власть, попиравшую их родителей. Братья Стругацкие вывели на подмостки театрального действия заветную свою мечту — воспитать такое поколение, которое сломает систему и, возможно, построит первый этаж Нового века.

Что там ни говори, а эти курсы и ускоренные выпуски Мери Бекер отзываются фарсом и чем-то смехотворным. Но здесь мы сталкиваемся с основной чертой в характере этой удивительной женщины: она совершенно лишена чувства смешного. Она исполнена такого самоуважения, до такой степени забронирована и замкнута в своей убежденности, что никакой довод рассудка не доходит до ее мозгов и нервов. Ее захватная логика сильнее, чем логика всего мира. То, что она говорит, истина, что другие говорят - ложь. То, что она делает, безупречно, то, что об этом думают другие - не имеет значения; словно танк, забронированный вплоть до последней щели, продвигается она, в своей самоодушевленности, вперед, через все проволочные заграждения действительности. Именно из этой недоступности доводам разума проистекает ее фанатическая, несравненная мощь в деле увлекательной проповеди самых невероятных вещей, и, по мере успеха, она перерастает в самовластие и деспотизм. С того момента как Мери Бекер достигает у больных успеха при помощи своего метода, с момента, когда она начинает наблюдать, с высоты своей кафедры, сияющие, возбужденные, пламенные взоры преданных своих учеников, с этого момента кровь так бурно приливает ей к сердцу и к вискам, что она в продолжение всей своей дальнейшей жизни глуха ко всяким доводам.

19

Это новое для нее чувство в несколько недель совершенно преобразует все ее существо, вплоть до мельчайших клеточек. На протяжении ряда лет бесполезным, забытым грузом лежала она в самом нижнем помещении трюма, и вот теперь стоит наверху, на капитанском мостике, держа руку на колесе рулевого управления; с этого момента шаткость и порывистость уступают место властности. Впервые она, столь невыносимо долго бесплодная, познала самое опасное из опьянений: власть над людьми. Наконец-то кольцо льдов вокруг нее оттаяло, наконец-то бедность выпустила ее из своих цепких когтей: в первый раз за свои пятьдесят лет она живет не на чужие, а на свои собственные, заработанные деньги. Наконец-то она может выбросить рваные, штопаные, чадом нищеты пропитанные тряпки и облечь свое тело, приобретшее повелительную осанку, в черное шелковое платье. Отныне эта так долго отвергаемая жизнью женщина навсегда пронизана электрическою энергиею самосознания. И та, кто в двадцать лет была уже стара, становится в пятьдесят лет молодою.

Пьеса «Жиды города Питера» — своего рода памятник идейной последовательности Стругацких: авторы сделали твердый выбор, они честно придерживались этого выбора на протяжении многих лет, а когда ситуация, наконец, потребовала от них: «Враг ослабел! Надо бить его, пока не очухался. Бейте же!» — они нанесли удар…

Но - таинственное возмездие! Столь внезапный прилив новой жизненной силы, столь бурная напряженность и омоложение связаны и с особого рода опасностями. Ибо эта пятидесятилетняя пророчица, наставница, проповедница осталась в глубине своего существа женщиною, или, правильнее, она только теперь ею стала. Происходит нечто неожиданное. Этот юный, мало значащий Кеннеди, ее ученик, с поразительной быстротой содействовал успеху ее метода. Как healer, он исполнил все, чего могла требовать учительница от ученика, и даже превзошел все ожидания: два года работали они вместе в великолепном содружестве, и текущий счет в банке свидетельствует о деловитости, честности и неутомимом усердии этого \"practitioner\".

20

Но странно, этот личный успех Кеннеди, вместо того чтобы осчастливить ее, начинает вызывать в ней инстинктивное раздражение против компаньона. Какое-то чувство, в котором эта пуритански-суровая женщина никогда, конечно, не даст себе полного отчета, все чаще и чаще нарастает в ней в его присутствии, и понемногу ее чувственная установка по отношению к нему окрашивается (защитная окраска - нам это сразу же психологически понятно!) в тайную враждебность. По существу дела, она ничего бы не могла против него возразить. Этот милый молодой человек держится по отношению к ней неизменно вежливо, признательно, участливо, почтительно и покорно, он выполнил все ожидания - по крайней мере те, которые она с полным сознанием возложила на этого красивого, симпатичного юношу; но кажется, ее подсознание, кровный физиологический инстинкт стареющей женщины ожидали от него, вне контроля собственной ее неослабной воли, еще чего-то другого. Конечно, он с нею вежлив, мил и любезен, но не более того; и затем он точно так же вежлив, мил и любезен с другими женщинами. И что-то такое (что именно, - в этом никогда не признается ее пуританское чувство) проникается к нему неприязнью в этой пятидесятилетней женщине, которая над дверью своей комнаты начертала библейские слова: \"Thou shalt have no other Gods before me\"[228].

Чего-то нет все-таки, чего она от него ожидала, и ясно, чего именно: женщина, плотская женщина в ней требует такого же признания, как наставница, хотя она не осмеливается ни себе самой, ни ему дать понять о таком желании. Но скрытые и подавленные чувства проявляют себя по большей части в других симптомах. И так как не слишком умный Кеннеди все еще не понимает или не хочет понимать, то тайное напряжение прорывается внезапно в виде пополняющего эротику чувства - ничем не прикрытой, дикой ненависти. Однажды, когда они спокойно играют как-то вечером в карты втроем с замужней уже Сюзи Мэгоун и Кеннеди выигрывает, скрытое напряжение дает вспышку (даже и в карточной игре ее самовластная натура не терпит, чтобы кто-нибудь другой брал верх). С Мери Бекер-Глоуер происходит припадок истерики: она швыряет карты на стол, заявляет, что Кеннеди сплутовал, и при свидетелях называет его мошенником и шарлатаном.

Братья Стругацкие получили необыкновенную известность и высокую признательность советской интеллигенции после выхода повестей, созданных ими в 60–70-х годах. Работы, относящиеся к раннему, «романтическому», периоду, завершившемуся «Попыткой к бегству» (1962), сделали Стругацких весьма значительными фигурами в нашей фантастике. Но впоследствии тексты «романтического» периода постепенно перешли на второй план, уступив пальму первенства повестям «Трудно быть богом», «Обитаемый остров», «Понедельник начинается в субботу», «Улитка на склоне», «Пикник на обочине».

Бравый Кеннеди, отнюдь не истерик, поступает как человек спокойный и рассудительный. Он тотчас же направляется в их общую квартиру, достает из письменного стола договор, разрывает его на части, бросает клочья в огонь и заявляет, что с совместной их деятельностью навсегда покончено. Мери Бекер впадает в истерический транс и без чувств валится на пол. Но \"доктор\" Кеннеди, он, кому, по слезливому свидетельству ало-розовой биографии, она \"разъяснила физически недосягаемые понятия истины с большей глубиною и проникновенностью, чем другому какому-либо ученику\" этот бравый Кеннеди кое-чему научился как будто из практической медицины. Он принимает обморок не слишком трагически и спокойно оставляет истеричку на полу. На следующий день он хладнокровно подсчитывает итоги своих обязательств, вручает ей шесть тысяч долларов, как причитающуюся ей за два года долю в совместном лечебном предприятии, берет шляпу и открывает свою собственную практику.

Тексты 60–70-х отличались высоким градусом публицизма — гораздо большим, чем в период «Страны багровых туч» и «Пути на Амальтею»; это литература социально-философских идей. При этом она

а) делалась языком, близким потенциальному читателю;

Этот резкий разрыв с Кеннеди является, может быть, важнейшим душевным движением Мери Бекер-Глоуер на протяжении всей ее жизни. Это не первая ее размолвка со случайным партнером и не последняя - такие бурные, кончающиеся разлукой сцены являются, можно сказать, неизбежным следствием ее деспотического характера и проходят через всю ее жизнь. Ни с кем из своих близких - ни с мужем, ни с сыном, ни с пасынком, ни с сестрою, ни с друзьями - не могла расстаться эта безнадежно своевольная женщина иначе, чем поссорившись на жизнь и смерть. Но здесь ей нанесена рана в область наиболее глубокую и темную - в область ее женственности. И как могуче должно было быть запоздалое чувство стареющей женщины к этому ученику, узнаем мы только впоследствии, только теперь, по той кричащей, неистовствующей, судорожно-задыхающейся, смертной, до безумия доведенной ненависти, которую она, как истая истеричка, постепенно возводит до пределов чего-то метафизического, до кульминационной точки своей мировой системы. То, что Кеннеди, это ничтожество, выуженное ею с картонажной фабрики, может совершенно спокойно жить без нее, что он продолжает свою практику, ею же вбитую ему в голову, за несколько улиц от нее, без ее помощи и с выдающимся успехом, эта мысль взвинчивает ее гордость почти до сумасшествия. В дьявольском отчаянии она непрестанно, стиснув зубы, думает и думает о том, как бы уничтожить предателя и отторгнуть от бывшего компаньона свою \"Science\". Чтобы сорвать с него маску, она должна как-нибудь доказать своим приверженцам, что этот изменник в области чувства изменил вместе с тем и \"истине\", что его метод ложен, \"mental malpractice\"[229]. Но логически это неприемлемо - очернить ни с того ни с сего метод Кеннеди как \"malpractice\", ибо у бравого Кеннеди никогда не было и тени собственной идеи, он ни на йоту не отступает от ее инструкций, но, наоборот, ведет свою практику точка в точку так, как напела ему Мери Бекер-Глоуер. Назвать его шарлатаном значит опорочить свой собственный метод. Но если Мери Бекер чего-нибудь хочет, то она пробьет стену головою. Чтобы иметь право назвать безумно ненавистного ей Кеннеди обманщиком, \"malpractitioner\", она согласна лучше опровергнуть свой способ в одном из решающих пунктов; и неожиданно она запрещает то, что до сих пор предписывала всем своим ученикам в качестве непременной первоначальной стадии воздействия: поглаживание висков увлажненными пальцами и пожимание колен, то есть физико-гипнотическую подготовку внушения верою. Отныне тот, кто коснется тела пациента, совершает, согласно этой неожиданно изданной папской булле, не только ошибку в отношении \"Science\", но и прямое преступление. И так как ничего не подозревающий Кеннеди энергично продолжает орудовать по старому методу, то на него налагается запрещение. Мери Бекер открыто клеймит его как преступника против науки, как \"духовного Нерона[125]\", как \"месмериста\". Но ей недостаточно этого акта личной мести; внезапно, под влиянием болезненно взвинченной и накалившейся ярости против отступника, мирное понятие \"месмеризм\" принимает в ее глазах демонический характер: в безудержном своем раздражении эта женщина приписывает бравому Кеннеди - в середине девятнадцатого века - сатанинские влияния. Она обвиняет его в том, что он при помощи своего месмеризма парализует ее целительную силу, что он, оперируя черной магией, напускает на людей болезни и отравляет их посредством таинственных телепатических токов. Поистине невероятно для 1878 года, но эта, мощью волевого воздействия одаренная истеричка собирает своих учеников, заставляет их взяться за руки и образовать круг, чтобы отвратить от нее зловредные месмерические излучения нового \"Нерона\".

б) делалась на очень высоком драйве;

в) делалась в рамках фабульной конструкции, которая основывалась на сюжете-приключении, либо на сюжете-расследовании, то есть имела детективную составляющую;

Безумие, скажут некоторые, неправдоподобно или вообще придумано. Но по счастью эта, личной ненависти посвященная (и впоследствии, как слишком неуместная, опущенная) глава \"Демонология\", в которой она обличает \"malicious animal magnetism\"[230], черным по белому напечатана во втором издании ее книги - три печатных листа столь бешено-суеверной чепухи, какая едва ли предавалась тиснению со времен \"Молота ведьм[126]\" и псевдокаббалистических сочинений. Мы видим, что и в области чувства, так же как в области веры, эта женщина утрачивает перспективу, как только дело доходит до ее \"я\". Когда она хочет добиться своего- а она всегда и везде хочет добиться своего, - она теряет всякое чувство справедливости и меры. Процесс за процессом возбуждает она против отступника; то ищет с него невыплаченных по договору сумм, то оклеветывает его перед студентами; в конце концов она своей бредовой идеей так настраивает своего сына, простоватого сельского рабочего, что тот отправляется к Кеннеди на квартиру и грозит испуганному лекарю револьвером, если он не перестанет оказывать \"зловредное месмерическое влияние\" на его мать. Жалобы становятся все бессмысленнее: то он направил на нее особые смертные лучи, парализующие ее силы, то отравил Аза Эдди \"месмерическим мышьяком\", то сделал невозможным проживание в ее квартире при помощи магнетической дьявольщины; - словно пена с уст эпилептика, безудержно срываются с ее судорогою сведенных губ такого рода бредовые бессмыслицы. Во всяком случае, этот разрыв с первым ее и самым любимым учеником внес на долгие годы расстройство в интимнейшую сферу чувствительности женщины, переживающей климактерический период, и вплоть до смерти она подпадала, время от времени, все той же мании преследования - будто Кеннеди тревожит ее и подавляет, и грозит ей при помощи телепатических и магнетических приемов. Так, вопреки ее поразительной продуктивности в области мысли, вопреки гениальному, в деловом и тактическом смысле, дару организации, в личной ее жизни до конца преобладает тон невероятной напряженности и болезненного, до предела доведенного раздражения. Но созданная ею система, целиком основанная на противоречии с логикою, была бы неосуществима на началах полного равновесия духовных и душевных сил. Как у Жан-Жака Руссо и множества других, универсальная система, направленная к оздоровлению всего человечества, порождена болезнью одного-единственного человека.

г) была чрезвычайно насыщена диалогами, при сухом, рубленом способе изложения, малом числе прилагательных, малом числе длинных предложений с разного рода сложноподчиненными наворотами и деепричастными осложнениями.

Но такие трагические столкновения никогда не действуют на ее боевую мощь подавляюще или разрушающе; наоборот, к ней применимы слова Ницше[127]: \"То, что меня не губит, сообщает мне еще большую силу\". Вражда и сопротивление удваивают волевую мощь этой женщины. И как раз этот кризис с Кеннеди становится как бы судорогою, в которой рождается собственное ее учение. Ибо, запрещая отныне категорически всякое ослабляющее волю прикосновение к больному, она сразу же и творчески разрывает всякую связь между своим методом и методом своих предшественников месмеровского толка; теперь только Christian Science становится, в чистом виде, \"лечением духом\". Теперь чудо достигается только словом и верою. Последний мост, ведущий к логике, последняя связь с прежними системами разрушены. Лишь теперь вступает Мери Бекер, своим твердым шагом мономанки, в неприступную доселе область, в область бессмысленного.

В 80-х годах ситуация резко изменилась. Мы говорим сейчас не о мировоззрении Стругацких: идеи, которые они исповедовали, с ними и остались. Мы говорим о способе строить тексты, о творческом методе.

УЧЕНИЕ МЕРИ БЕКЕР-ЭДДИ

В 1875 году становятся наконец зримыми те десятки лет длившиеся во мраке усилия, которые достались на долю этой безвестно живущей и слишком долго пребывающей в тени женщине. В этом году Мери Бекер-Эдди (в то время еще Мери Бекер-Глоуер) выпускает ту \"бессмертную\" книгу, которая объединяет в одну систему ее теологию, философию и медицину, то есть научные дисциплины трех факультетов, ту книгу \"Science and Health\"[231], которая и сейчас еще является для сотен тысяч и миллионов людей самой важной после Библии.

Эти изменения видны на примере романов «Хромая судьба», «Отягощенные злом» и повести «Волны гасят ветер».

Отделываться от этой во многих отношениях своеобразной и отличной от других книги и объявлять ее, как это часто водится, с сердитою, презрительной или сострадательной усмешкой попросту чепухою - не годится. Все, что имеет следствием воздействие в мировом масштабе на миллионы людей, важно по меньшей мере в психологическом отношении, и уже самая техника возникновения этого библейского труда свидетельствует о необычайной решимости духа, о редком в наши дни героизме замысла. Стоит только вспомнить: с 1867 года гонимая из одного дома, от одного стола к другому женщина таскает повсюду, вместе со скудным своим скарбом, и свою рукопись. В ее скверном чемоданчике нет второго платья на смену, золотые часы с цепочкою - все ее имущество, не считая этих нескольких листов бумаги, давно уже стертых и загрязнившихся во время чтений и от периодически возобновляемых переработок. Поначалу эта знаменитая рукопись представляла собою не что иное, как точный список с \"Вопросов и ответов\" Квимби, дополненный ею и снабженный предисловием. Но понемногу предисловие перерастает последующий текст, ее добавки становятся с каждым разом самостоятельнее и пространнее, ибо не единожды, но два, три, четыре и пять раз перерабатывает начисто эта одержимая свое фантастическое руководство по врачеванию душ. Никогда она не приходит к концу своего труда. И десять, двадцать, тридцать лет спустя после появления книги будет она вносить в нее улучшения и изменения; никогда не даст ей эта книга покоя, никогда она не оставит в покое книгу. В 1867 году, приступая к работе, она, в качестве истой дилетантки, едва справляется с орфографией, еще менее - с языком, и менее всего - с тою огромною проблемою, на которую она отважилась; как сомнамбула, с закрытыми глазами, в каком-то таинственном сне, взбирается она на высочайшие башни, на головокружительнейшие гребни философской проблематики. Вначале она не знает, куда, собственно, ведут ее ее труд, ее дорога, не подозревает и тех трудностей, которые ждут ее. Никто ее не подбадривает, никто не предостерегает. У нее нет, в доступном ей кругу, ни одного образованного человека, ни одного специалиста, с которым она могла бы посоветоваться; и как ей надеяться, что найдется издатель для такого сумбурного нагромождения мыслей! Но с той великолепной одержимостью, которая совершенно несвойственна профессионалам и которая отличает только идущих своим, особым путем, она все пишет и пишет в неистовом экстазе пророческого своего самоощущения. И то, что должно было стать, по первоначальному замыслу, лишь орнаментацией рукописи Квимби, преобразуется постепенно в вихревую туманность, из напряженного мрака которой возникает наконец мерцающая звезда единой мысли.

Градус публицизма в них не то что не упал, а, скорее, заметно повысился. Но теперь это публицистическое наполнение художественных текстов стало проявляться несколько иначе. Если раньше Стругацких интересовало развитие идей, их обсуждение, то теперь им этого было недостаточно. Теперь добавился некий комментарий культурно-религиозного наследия, то есть стремление не только дискутировать и утверждать свой вариант истины, а еще и оценивать то, что существует вне данного варианта, — порой веками и тысячелетиями. Особенно ярко эта «новина» выразилась в «сорокинской части» из повести «Хромая судьба» и, более приглушенно, в «Отягощенных злом».

Наконец, в 1874 году рукопись готова к печати. Нежданный успех у учеников и пациентов внушил ей бодрость. Пусть теперь эта новая весть, это благословенное учение дойдет до всех, проникнет в мир! Но ни один издатель не думает, разумеется, о том, чтобы рискнуть деньгами ради этого двусмысленного порождения врачебной науки и религиозной мистики. Приходится, значит, обратиться к собственному карману. Но в собственный карман - мы это увидим из дальнейшего - Мери Бекер начисто отказывается залезать даже в те времена, когда он полон и переполнен. Ей, однако, знакома уже ее сила - внушать свою волю другим людям, она уже научилась претворять фанатическую веру в себя и в свою миссию - в покорность, в слепую, пламенную готовность к жертве. Тотчас же два студента заявляют о согласии своем дать на это дело в виде аванса три тысячи долларов. Благодаря их своевременной помощи выходит в 1875 году в издательстве \"Christian Science Publishing Company\"[232], в Бостоне, под заглавием \"Science and Health\", книга книг, это второе, по мнению ее приверженцев, Евангелие христианства.

Что же касается диалога с читателем, то и он приобрел иные формы.

Это первое издание - четыреста пятьдесят шесть страниц убористой печати, в зеленом коленкоровом переплете, автор - тогда еще Мери Бекер-Глоуер, принадлежит в настоящее время к rarissimis[233] в книжной торговле: во всей Европе существует, вероятно, один только экземпляр его, который составительница принесла в дар философскому факультету Гейдельбергского университета, этому высшему, в глазах каждого американца, трибуналу in rebus philosophicis[234]. Ho как раз этот недоступный, первый вариант, тот единственный, который ею самою составлен и не выправлен чужою рукою, кажется мне единственно пригодным для психологической оценки ее образа, ибо ни одно из последующих четырехсот или пятисот изданий не достигает уже близости к первичной, варварской прелести оригинала. В последующих изданиях немало самых отчаянных выпадов против здравого смысла, грубейших исторических и философских промахов изъято по совету образованных доброжелателей; кроме того, один бывший священник, Виггинс, взял на себя нелегкий труд расчесать дикие заросли ее языка под корректную английскую речь. Постепенно и исподволь смягчены были самые крупные несуразности, в особенности злостные выпады против врачей. Но то, что выиграла эта книга в разумности, потеряла она в отношении пламенности и великолепной ее, чисто личной угловатости; постепенно, в позднейших изданиях пантера, яростно вцепляющаяся в науку, превратилась в дикую, можно даже сказать в домашнюю кошку, которая благодушно уживается с другими домашними друзьями современного общества - с государственной моралью, с просвещением, с церковной верою; как и всякая религия, всякое евангелие, и эта новейшая, последняя религия, Christian Science, в интересах более успешного уловления душ, отошла от истоков, омещанилась и исказилась.