Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Цвейг Стефан

Врачевание и психика

МЕСМЕР

БЕКЕР-ЭДДИ

ФРЕЙД

Альберту Эйнштейну[1] почтительно
ЧУДО ИСЦЕЛЕНИЯ

В романе Достоевского \"Братья Карамазовы\" содержится великолепно написанная, небольшая по объему, но глубокая по смыслу поэма о \"Великом инквизиторе\". Действие происходит в Испании XVI столетия, во время инквизиции, когда во славу божию в стране ежегодно горели костры, на которых сжигали еретиков. Господь возжелал посетить детей своих и в образе человеческом явился перед ними. Его узнают, окружают, следуют за ним, а он простирает руки к людям, благословляет их, наделяет своей исцеляющей силой больных и убогих. На глазах изумленной толпы прозревает слепой с детства старик. Народ плачет от умиления и благодарит его. Он останавливается на паперти Севильского собора в ту минуту, когда в храм вносят гробик с семилетней девочкой. Мать умершего ребенка падает к его ногам и с мольбой восклицает: \"Если это ты, то воскреси дитя мое!\" Он глядит с состраданием на преклоненную перед ним несчастную, убитую горем женщину и произносит таинственные слова. \"Девочка подымается в гробе, садится, удивленно раскрывает глаза и улыбается\". Всеобщее смятение, крики, рыдания. Свершилось чудо.

Поэма о \"Великом инквизиторе\" была введена Достоевским в ткань романа отнюдь не для того, чтобы показать чудо воскрешения. Цель ее раскрыта в последующем - обращенном к господу богу - монологе девяностолетнего старца о чуде, тайне и авторитете - трех силах, оказывающих магическое воздействие на людей. Мы привели лишь начало поэмы, поскольку оно способствует, на наш взгляд, лучшему пониманию сути трилогии Стефана Цвейга \"Врачевание и психика\".

Чудо исцеления и воскрешения всегда было той завораживающей силой, к которой испокон веков тянулись страдающие различными недугами люди. И если чудо воскрешения мог совершить только, господь, знавший все тайны бытия, то почему бы человеку, обладающему знаниями в сферах физиологии, психологии и медицины, не попробовать свои силы на поприще исцеления немощных телом и духом людей! Может быть, и он способен на чудо исцеления! И, как показывает история развития человечества, во все времена находились дерзновенные врачеватели тела и духа, добивающиеся успеха на этом поприще и становящиеся в глазах окружающих их людей магами и чародеями, творящими настоящие чудеса.

Наше время не составляет исключения в этом отношении. Буквально за последние годы, когда пресс идеологического воздействия на умы стал не столь жестким, как это было в предшествующие десятилетия, мы все стали свидетелями необычайного ажиотажа вокруг отечественных врачевателей тела и души. Видимо, чудо исцеления является по-прежнему, как и сотни лет тому назад, огромной силой, оказывающей воздействие на массовое сознание.

История развития человечества свидетельствует о том, что знание и вера, научные и иные средства познания мира и лечения людей сосуществовали рядом на протяжении столетий, постоянно вступая в борьбу друг с другом. Погруженные в заботы наших беспокойных будней, с тревогой глядя в будущее, многие из нас не имеют ни времени, ни сил для того, чтобы оглянуться назад, обратить свой взор в прошлое и извлечь из истории полезные для себя уроки. И все же не следует забывать простую истину: прошлое, настоящее и будущее тесно переплетены между собой в круговерти человеческого бытия. Поэтому для лучшего понимания современности имеет смысл обратиться к прошлому и посмотреть на то, как и каким образом складывались отношения между знанием и верой, академическими и иными средствами лечения людей в предшествующие столетия.

Для этого вовсе не обязательно вникать во все тонкости и нюансы идейных баталий, некогда разыгрывавшихся на авансцене человеческой жизни. От читателя, не обремененного поисками ускользающей от сознания истины, не требуется нырять в глубинные воды, темные омуты истории, чтобы, почерпнув со дна крупицы знания, всплыть на поверхность современности со спасательным кругом всезнания. Ему достаточно ознакомиться с каким-либо обобщающим трудом, в доступной форме излагающим важные вехи исторического прошлого, чтобы проникнуться ощущением преемственности между минувшим и настоящим. И если этот труд написан не занудно-скучным наукообразным языком, а изящным художественным слогом, красочно воспроизводящим жизнь неординарных людей прошлого, читатель не только не будет сожалеть о потраченном времени, но и испытает истинное удовольствие от его прочтения.

Книга новелл, так называемых \"романизированных биографий\", австрийского писателя Стефана Цвейга (1881 - 1942) относится именно к таким произведениям. В ней читатель найдет талантливое, с поэтическим оттенком, цепко схваченное описание жизненного пути трех различных по образованию и темпераменту людей, прославившихся в XVIII, XIX веках и в начале XX столетия в Западной Европе и Северной Америке нетрадиционными методами лечения человеческих недугов. К этому специфическому жанру \"романизированной биографии\", - непревзойденным мастером которого является С. Цвейг, принадлежат кроме трилогии о Ф. Месмере, М. Бекер-Эдди и З. Фрейде, художественные биографии С. Кастеллио, М. Стюарт, Э. Роттердамского, а также трилогии \"Три певца своей жизни: Казанова, Стендаль, Толстой\", \"Три мастера: Бальзак, Диккенс, Достоевский\" и \"Борьба с безумием: Гёльдерлин, Клейст, Ницше\".

Однако не следует думать, что трилогия \"Врачевание и психика\" - это исключительно художественное изложение биографий Ф. Месмера, М. Бекер-Эдди и З. Фрейда. Замысел венского писателя более значителен: на фоне колоритных фигур своего времени показать историю развития идей, связанных с практическим использованием некоторых психических методов лечения. Заслуга С. Цвейга, на наш взгляд, состоит именно в том, что он удачно совместил элементы биографического эссе с подробным, насколько это возможно в рамках художественного осмысления, описанием концептуальных основ месмеризма, так называемой \"христианской науки\" и психоанализа.

Нам меньше всего хотелось бы навязывать читателю свои суждения, основанные на личностном восприятии трилогии С. Цвейга, и тем более поучать его относительно того, как и под каким углом зрения он должен оценивать авторскую позицию. Не видим смысла и в каких-либо излишне пространных, идейно-содержательных комментариях, в которых довольно часто звучат не столько просветительские, сколько назидательные интонации. Их тональность, как правило, задается малопривлекательной, более того, оскорбительной установкой, в соответствии с которой как бы подспудно выражается недоверие к рядовому читателю, не способному будто бы самостоятельно разобраться в мировоззренческих тонкостях, находящих свое отражение в ткани авторского повествования. В действительности же читатель не столь наивен, чтобы непременно выверять свои потаенные мысли с расхожими, грубо навязываемыми или тонко преподносимыми идейными сентенциями, предназначенными для ограждения его от искуса соскальзывания в преисподнюю инакомыслия.

Разумеется, с высот самодовольного сознания современника не трудно снисходительно похлопать по плечу австрийского писателя, упрекнув его в лучшем случае непринужденно, а в худшем - развязно в каких-то упущениях и упрощениях, связанных с изложением месмеризма, \"христианской науки\" и психоанализа. Действительно, в настоящее время существуют более обстоятельные исследования о зигзагах теоретических исканий и практической деятельности \"духовных вождей\" (С. Цвейг) этих идейных движений. Например, о З. Фрейде в мировой научной и публицистической литературе написано необозримое количество трудов. Имеются и солидные биографические работы, документально выверяющие чуть ли не каждый шаг в становлении и развитии психоанализа. В фактологическом отношении многие из них несомненно содержательнее биографического эссе С. Цвейга. И тем не менее по доступности восприятия, художественному изяществу и образной насыщенности все они уступают, на наш взгляд, трилогии, написанной австрийским автором в 1930 году.

И все же остановимся кратко на исторических фигурах, избранных С. Цвейгом с целью попытаться художественными средствами изобразить историю концептуального развития идеи лечения духом и ее внедрения в практику врачевания. Но не для пересказа содержания трилогии, а лишь для предварительного ознакомления читателя с этими неординарными личностями.

Франц Антон Месмер (1734-1814) - австрийский ученый и врач, обнаруживший скрытые, таинственные силы, использованные им при лечении больных, от которых отступились многие представители академической медицины XVIII века. Изучал теологию и философию, естествознание и медицину. Исходя из медико-астральных представлений о связях человека с космосом, выдвинул предположение о наличии универсальных законов развития мира, подчиняющегося силе всеобщего тяготения. Удачно использовав в своей клинической практике воздействие металлического магнита на больных, приобрел широкую популярность в Западной Европе. В 1775 году опубликовал книгу \"Описание лечения при помощи магнита доктором Месмером\". Лечение с помощью магнита принесло Месмеру официальное признание, Баварская Академия наук избрала его своим членом. Позднее Месмер отказался от использования магнита в лечении больных и начал практиковать магнетические сеансы рукой, в ходе которых одного прикосновения кончиков пальцев до нервных узлов пациентов оказывалось подчас достаточно для облегчения их страданий.

Врачевание путем воздействия на больных \"флюидами\", исходящими от самого врача, вызвали паломничество страждущих. Фактически Месмер предложил новую психотерапию, основанную на использовании \"жизненной силы\", и вплотную подошел к рассмотрению таких психических явлений, как внушение и гипноз. Однако необычность предложенного им метода лечения не только возвела его на Олимп могущества, но и предопределила его падение в бездну забвения.

Шумный успех Месмера вызвал негативную реакцию академической медицины. Сдержанно отнеслась к его опытам Берлинская Академия наук, а Венский медицинский совет объявил обманщиком. Вынужденный покинуть Вену, он переезжает в Париж, где, преодолевая различные трудности, добивается необычайного успеха. В течение пяти лет он работает в клинике, осаждаемой толпами пациентов. Однако в 1784 году по указу короля Людовика XVI Французская Академия наук осуществляет проверку месмеровского метода лечения, в результате которой коллегия ученых пришла к заключению об отсутствии каких-либо экспериментальных данных относительно существования \"флюидов\" и \"животного магнетизма\", мало того - объявила магнетические сеансы вредными и опасными. И хотя у Месмера появились многочисленные последователи, привлекшие внимание ученых к явлениям гипноза и внушения, тем не менее сам он лишается славы и богатства, подвергается гонениям и предается забвению.

Дочь американского фермера Мери Бекер-Эдди (1821-1908) не получила университетского образования, но сумела своими идеями привлечь к себе внимание общественности и превзойти по популярности многих ученых, врачей и религиозных деятелей США конца XIX века. Слабая и болезненная от рождения, не отличавшаяся особой привлекательностью и женственностью, но обладавшая завидным упорством и сильной волей, она прожила бурную, полную драматических поражений и блистательных успехов жизнь. До сорока лет на ее долю выпали радости замужества и горести вдовства, удовольствие от чтения книг и отчаяние, вызванное ухудшением состояния здоровья, угрозой превращения в беспомощного калеку. Испробовав разнообразные методы лечения, она обращает свой взор на бывшего часовщика П. Квимби, сперва увлекшегося гипнозом, но затем начавшего практиковать терапию, основанную на внушении. Через неделю после того, как разбитая и обессилевшая М. Бекер предстала перед этим целителем, она неузнаваемо изменилась, выздоровев телом и духом. Отныне она не только становится пропагандистом \"лечения духом\", но и начинает создавать свое собственное учение, первоначально названное ею \"моральной наукой\", а затем - \"христианской наукой\".

Проявив деловую хватку, М. Бекер организует платные курсы по подготовке лекарей, становится духовной наставницей своих учеников. В 1875 году в издательстве \"Христианская наука\" выходит в свет ее книга \"Наука и здоровье\", в которой нашли отражение теологические, философские и медицинские представления о человеке, сопряженные с разнообразными идеями астрального и мистического характера. В противоположность академической медицинской науке М. Бекер исходила из того, что болезней, как таковых, не существует, они являются плодом заблуждения человечества и, следовательно, врачеватель обязан внушать своим пациентам неверие в заболевания и веру в христианскую науку, дающую духовную власть над бренной плотью. Соединенное с богослужением, духовное врачевание становится религиозным обрядом, христианская наука превращается в широкомасштабное религиозное движение, а М. Бекер именуется пророчицей, обладающей даром божественного внушения. Открыв метафизический колледж и основав \"Журнал христианской науки\", М. Бекер добивается материального преуспевания и невиданной славы, при жизни становится в глазах ее многочисленных почитателей легендой и мифом.

Венский врач-невропатолог Зигмунд (Сигизмунд Шломо) Фрейд (1856-1939) закончил медицинский факультет Венского университета, работал в Физиологическом институте Э. Брюкке, проходил стажировку у французского психиатра Ж. Шарко в Париже и у специалиста по гипнозу И. Бернгейма в Нанси, открыл свою частную практику и создал новый метод лечения, названный им психоанализом. Психоанализ возник в результате модификации им метода лечения истерии, предложенного врачом И. Брейером в 1880-1882 годах, с которым Фрейд сотрудничал на протяжении ряда лет. Этот метод основывался на феномене катарсиса (очищение души), представляющего собой освобождение пациента от болезненных симптомов в процессе воспроизведения им в состоянии гипноза переживаний, в прошлом оказавших травмирующее воздействие на его психику. Впоследствии Фрейд отказался от гипноза, заменив его методом \"свободных ассоциаций\". Суть его состояла в произвольном изложении пациентом своих мыслей, дающих врачу материал для установления связей между прошлыми патогенными ситуациями и связанными с ними переживаниями, вытесненными в сферу бессознательного. Согласно его представлениям, основным видом психотравмирующих аффектов, вытесняемых в бессознательное, являются сексуальные переживания, связанные с периодом детства. Травмирующие психику переживания возникают вследствие внутреннего конфликта в результате несовместимости сексуальных желаний ребенка с этическими нормами и идеалами. Будучи вытесненными и устраненными из сознания, запретные желания не исчезают бесследно, а, оставаясь в бессознательном, ждут благоприятного случая, чтобы в завуалированной форме вновь заявить о себе. Временное разрешение внутренних конфликтов оборачивается постоянными терзаниями личности, не осознающей истинных причин своих страданий, что довольно часто приводит к возникновению психических расстройств. Метод психоаналитического лечения заключается в том, чтобы, преодолев психологическое сопротивление больного, перевести вытесненный патогенный материал в сознание пациента и тем самым помочь ему разрешить внутренние конфликты путем сознательного овладения своими желаниями. Техническими средствами психоанализа служат выявление и анализ патогенного материала, получаемого в процессе толкования сновидений, изучения ошибочных действий (описки, оговорки и иные \"мелочи жизни\"), расшифровки языка бессознательного и овладения переносом любовных или враждебных чувств пациента на врача, играющего роль \"катализатора\", с тем чтобы способствовать психотерапевтическим целям.

В 1900 году вышла в свет фундаментальная работа 3. Фрейда \"Толкование сновидений\", в которой были изложены основополагающие идеи психоанализа. Вокруг Фрейда сформировался небольшой кружок единомышленников, который затем перерос в Венское психоаналитическое общество. По мере дальнейшего распространения психоаналитических идей и выхода их на международную арену подобные общества возникли в разных странах, объединившись со временем в Международную психоаналитическую ассоциацию. Мастерски владея пером (в 1930 году Фрейду была присуждена литературная премия Гёте), он публикует одну за другой работы, способствующие популяризации его психоаналитического метода лечения. В 1901 году выходит \"Психопатология обыденной жизни\", затем \"Остроумие и его отношение к бессознательному\" (1905), \"Три очерка по теории сексуальности\" (1905), \"Леонардо да Винчи\" (1910), \"Тотем и табу\" (1913), \"По ту сторону принципа удовольствия\" (1920), \"Психология масс и анализ человеческого \"Я\" (1921), \"Я и Оно\" (1923), \"Будущее одной иллюзии\" (1927), \"Неудовлетворенность культурой\" (1930), \"Моисей и единобожие\" (1939) и др. Со временем психоанализ как метод лечения превратился в общее учение о человеке и культуре, а затем и в широкомасштабное идейное движение, получившее название фрейдизма. Выдвинутые Фрейдом идеи о сексуальной этиологии неврозов подверглись остракизму со стороны академических медицинских кругов, но завоевали признание среди части медиков и популярность среди художественной интеллигенции. Пережив тяжелые дни оккупации нацистами Австрии и вырвавшись из нее благодаря протестам мировой общественности и усилиям друзей, выкупивших его из неволи, последние годы своей жизни Фрейд провел в Англии, оставив после своей кончины огромное идейное наследие:

Таковы три исторические фигуры, на фоне жизни и деятельности которых С. Цвейг стремился раскрыть драматические коллизии, связанные с прорастанием на почве медицины ростков новых методов лечения. Тех ростков, молодые побеги которых подверглись ураганному ветру академического неприятия, рожденного в атмосфере зацикленности некогда приобретенного человечеством научного знания о самом себе.

Эти неординарные люди, как нетрудно заметить, не похожи друг на друга. У каждого из них своя собственная судьба. Каждый по-своему боролся за признание своих идей, испытывая горести поражения и радости успеха. Добиваясь общественного признания, Ф. Месмер сопровождал свои сеансы лечения атмосферой таинственности, загадочности и волшебства. М. Бекер прибегала к откровениям, якобы ниспосланным ей богом, вызывая у страждущих фанатическое преклонение перед спасительницей, олицетворяющей в их сознании живое божество. З. Фрейд создал шокирующий обывателя сонник сексуальной символики, который вызывал жгучий интерес к запретному, использовался в процессе психоаналитического лечения, а также толкования художественных произведений. Но всех их объединяло одно: стремление выйти за рамки академической медицины, создать новые методы психотерапии, способствующие лечению тела и духа. И хотя каждого из них при жизни называли то гением и спасителем рода человеческого, то проходимцем и шарлатаном, тем не менее их идеи до сих пор привлекают внимание, вызывая неоднозначную реакцию на их учения и противоречивую оценку эффективности предложенных ими методов лечения.

По мере чтения трилогии С. Цвейга читатель, несомненно, обнаружит поразительные аналогии между идейными баталиями прошлого и бурными дискуссиями, имеющими место сегодня по вопросу о соотношении между академически признанными и альтернативными им методами лечения больных, развитием научного знания и распространением веры в чудо, характерной для массового сознания как XVIII-XIX веков, так и последнего десятилетия XX столетия. Действительно, разве выступления многих современных светил отечественной медицинской науки с резкой критикой различных экстрасенсов и врачевателей, обвиняемых в некомпетентности и шарлатанстве, не напоминают ситуацию научного неприятия идей Ф. Месмера в Австрии и Франции XVIII века? И разве мы не переживаем ныне бум веры в чудо исцеления благодаря использованию методов лечения, не вписывающихся в рамки академической медицинской науки, подобно тому как это происходило в предшествующие десятилетия?

История повторяется, с той лишь разницей, что былые драмы и трагедии нередко оборачиваются сегодня фарсом и комедией. Если некоторые доведенные до экстаза люди готовы не только хранить около своего сердца \"заряженную\" в газете фотографию А. Чумака, но и съесть ее, испытывая затруднение лишь по поводу того, что не имеют точной инструкции, как и чем запивать столь необычный лекарственный препарат, то это уже не драма, а фарс. Если после сеанса телетерапии А. Кашпировского у кого-то, безгранично верящего в его сверхъестественную силу, вместо ожидаемого заживления послеоперационных рубцов начнут расти волосы в том месте, которое явно не хотелось бы демонстрировать перед окружающими людьми, то для него лично это, возможно, трагедия, но уж очень она смахивает на комедию.

Нам вовсе не хотелось бы, чтобы читатель воспринял последние высказывания как злорадную насмешку над практикуемыми сегодня методами психотерапии. Напротив, следует серьезно задуматься и над результативностью этих методов, и над самим фактом веры в чудо исцеления, столь явственно проявляющейся в массовом сознании.

Да что там вера в чудо исцеления, когда перед миллионами завороженных телезрителей один из московских экстрасенсов совершает таинство оживления трупа в морге! Маг и чародей делает несколько загадочных движений руками, и вот уже на глазах изумленных телезрителей труп медленно поднимается, вызывая неописуемые восторги у одних и священный трепет, переходящий в леденящий душу ужас, - у других. Свершилось чудо воскрешения, то чудо, которое было подвластно только господу. И хотя в действительности за этим чудом стоял розыгрыш (быть может, лучше сказать кощунственный обман), поскольку вместо трупа на столе лежал живой человек, тем не менее многие восприняли всерьез продемонстрированный фокус.

Да, человеку многое подвластно. Другое дело, что его власть над природой оборачивается сегодня такими экологическими последствиями, которые чреваты глобальной катастрофой. И он оказывается не спасителем, творцом природы, а ее разрушителем, могильщиком. Но вера в чудо исцеления настолько проникла в массовое сознание, что оно воспринимается как нечто реальное. Тем более что искусные врачеватели тела и духа, использующие приемы и методы нетрадиционной медицины, в отличие от эстрадных ловкачей, делающих бизнес на страданиях несчастных и легковерных людей, действительно оказывают реальную медицинскую помощь, подчас единственно эффективную в условиях дефицита всего и вся, включая материальные и интеллектуальные ресурсы отечественного здравоохранения.

Почему же столь сильна и неистребима вера людей в чудо исцеления? Где та грань, отделяющая науку от шарлатанства? Возможно ли средствами науки проникнуть в тайну бытия человека в мире, познать закономерности функционирования человеческой психики и использовать научные знания для исцеления страждущих от различного рода органических и психических расстройств? Может ли врачевание тела и души ограничиваться академической медициной, или оно с необходимостью предполагает развитие и использование иных подходов, основанных на гипнозе, внушении, самопрозрении и иных средствах проникновения в глубины человеческой психики?

Сегодня многие люди задумываются над этими вопросами, пытаясь по-своему ответить на них.

Для больного человека в принципе все равно, какими методами его будут лечить. Лишь бы это лечение дало результаты, избавило от мучений, физических и нравственных страданий. Он готов преклониться как перед медицинской наукой, так и перед любым врачеванием, не связанным с ее институтами. И если медицинская наука оказывается бессильной в излечении какого-либо заболевания, то человек готов поверить в любое чудо исцеления независимо от того, исходит ли оно от еще не признанного, но многообещающего специалиста, искусного экстрасенса или доморощенного знахаря. Тут-то и открывается широкий простор для коммерческой деятельности тех, кто не прочь погреть руки на вере людей в чудо исцеления. К сожалению, верующим в чудо исцеления людям не так-то просто отличить обладающих природным даром искусных врачевателей, которых, судя по всему, не много в нашей стране, да и, видимо, во всем мире, от все увеличивающегося потока их подражателей, забывших о нравственной максиме \"не навреди!\" или сознательно отринувших ее. И тут появляется опасность возникновения новых драм и трагедий, которыми и без того полна человеческая жизнь в современном мире с характерным для него глубоким падением нравственности.

Как это ни парадоксально на первый взгляд, но и в конце XX столетия в человеческом обществе наблюдаются две противоположные тенденции. С одной стороны, происходит лавинообразный рост научного знания, приобретающего первостепенное значение буквально во всех сферах жизни людей. С другой все большее распространение в массовом сознании получают идеи, косвенно или непосредственно связанные с астрологией, парапсихологией, спиритизмом, неофициальным врачеванием, всевозможными верованиями светского и религиозного характера, то есть идеи, которые часто воспринимаются как не совместимые с наукой и находящиеся где-то на грани с магией, колдовством и мистицизмом.

Пациент, не верящий в компетентность лица, священнодействующего перед больным, в его способность избавить от физических или психических страданий, имеет мало шансов на исцеление. Вместе с тем вера в чудо, свершаемое врачевателем, - необходимый атрибут успешного лечения. С человеком, внутренне не настроенным на чудо и не ожидающим его со всей страстью и упованием, на которые только способен, оно не случается. Кстати, именно на это обращает внимание С. Цвейг, пытающийся в своей трилогии раскрыть психологию чуда. Любой врачеватель, хоть сколько-нибудь смыслящий в психологии восприятия больным своего образа, безусловно понимает это и всеми доступными средствами стремится поддержать его веру в самого себя и в чудо исцеления. Ради достижения этого он готов пойти даже на священный обман и заведомую ложь, если она во спасение больного.

Но кто определит ту грань, отделяющую священный обман ради сокрытия подчас ужасающей правды о состоянии здоровья пациента, знание которой способно подточить его веру в чудо исцеления и повергнуть его в отчаяние, от наглого обмана с целью маскировки своей некомпетентности и сохранения престижа в глазах окружающих? Кто очертит пределы допустимого, разделяющие ложь во спасение от лжи во имя придания врачу ореола популярности и всеведения?

Так уж устроен человек, что он не может жить без веры - веры в бога или чудо, в свое собственное будущее или грядущее своих детей, в себя самого или других людей. Без веры во что-то или в кого-то человек еще не человек или уже не человек. Но - и это нам хотелось бы тоже подчеркнуть ему не должно быть чуждо и сомнение, без которого нельзя стать независимой личностью, почувствовать себя свободным от властных структур, стремящихся подмять человека под себя, и от авторитарного воздействия со стороны других людей, пытающихся навязать ему свою волю.

Слепая вера ведет к порабощению, закабалению человека. Фанатическое сомнение - к разъедающему душу самокопанию и всеразрушающему нигилизму. И та и другая крайности лишают человека собственно человеческого измерения. Поэтому необходим поиск целесообразного равновесия, не позволяющего соскользнуть в преисподнюю безумия или превратиться в бездумное существо, автоматически подчиняющееся любым воздействиям извне.

Здоровая вера в чудо исцеления поддерживает человека, является незаменимым помощником в деле врачевания. Здоровое сомнение не только предохраняет человека от последующих разочарований, но и служит гарантией того, что он не окажется слепой игрушкой в руках другого, пусть доброго, стремящегося ниспослать благодать и избавить от различного рода недугов, но при всех своих несомненных достоинствах и уникальных потенциях далеко не всегда способного предусмотреть все последствия, в том числе и негативные, своего воздействия на психику обратившегося к нему за помощью пациента.

Все это общеизвестно, хотя и не всегда доходит до сознания, погруженного в суету повседневности с ее многообразными иллюзиями и мифами. Поэтому единственное, пожалуй, что хотелось бы пожелать читателю трилогии С. Цвейга, побыть наедине с самим собой после того, как он перевернет последнюю ее страницу. Побыть наедине с теми мыслями, которые у него возникнут во время чтения трилогии и после его завершения. Заглянуть в глубины своей души. В конечном счете, дорогой читатель, от тебя самого зависит твое собственное здоровье и будущее. Верь и сомневайся, сомневайся и верь! И будь честным по отношению к своей вере и сомнению!

Валерий Лейбин

ВВЕДЕНИЕ

Всякое ущемление естества есть напоминание о высшей родине. Новалис[2]
Здоровье для человека естественно, болезнь - неестественна. Здоровье приемлется его телом как нечто само собой понятное, так же, как воздух легкими и свет глазами; не заявляя о себе, живет оно и растет в нем вместе с общим его жизнеощущением. А болезнь - она проникает внезапно, как что-то чуждое, она нечаянно набрасывается на объятую страхом душу и бередит в ней множество вопросов. Ибо если откуда-то со стороны явился он, злой ворог, то кто же наслал его? Останется он или отойдет? Доступен он заклятию, мольбе, преодолению? Жесткими своими когтями извлекает болезнь из сердца противоречивейшие чувства: страх, веру, надежду, обреченность, проклятие, смирение, отчаяние. Она научает больного спрашивать, думать и молиться, поднимать полный испуга взор в пустоту и обретать там существо, коему можно поведать о своем страхе. Только страдание создало в человечестве религиозное чувство, мысль о боге.

Поскольку здоровье от природы присуще человеку, оно необъяснимо и не требует объяснений. Но всякий страждущий ищет в каждом случае смысл своих страданий. Ибо мысли о том, что болезнь нападает на нас без всякого толку, что без всякой нашей вины, бесцельно и бессмысленно, тело охватывается жаром и раздирается, до последних своих глубин, раскаленными лезвиями боли, - этой чудовищной мысли о полной нелепости страданий, мысли, достаточной, чтобы ниспровергнуть всю этику мироздания, человечество еще никогда не решилось довести до конца. Болезнь всякий раз представляется ему кем-то ниспосланной, и тот непостижимый, кто ее посылает, должен, по мнению человечества, иметь все основания для того, чтобы вселить ее именно в это вот тленное тело. Кто-то должен иметь зло на человека, гневаться на него, его ненавидеть. Кто-то хочет его наказать за какую-то вину, за какой-то проступок, за нарушенную заповедь. И это может быть только тот, кто все может, тот самый, кто мечет молнии с неба, кто шлет на поля жар и стужу, кто возжигает звезды и туманит их, ОН, у кого вся власть, всемогущий: бог. От начала времен поэтому явление болезни связано с религиозным чувством.

Боги посылают болезнь, боги одни могут и взять ее обратно: эта мысль утверждена незыблемо в преддверии всякой врачебной науки. Еще полностью лишенный сознания собственного своего разумения, беспомощный, несчастный, одинокий и слабый, охвачен человек древности пламенем своего недуга и не знает другого выхода, как с воплем обратить свою душу ввысь, к богу-чародею, чтобы он от него отступился. Только вопль, молитву, жертвоприношение и знает первобытный человек в качестве лечебного средства. Нельзя защититься против него, сверхсильного, непреоборимого во мраке; значит, нужно смириться, добиться его прощения, умолять его, упрашивать, чтобы он взял обратно из тела пламенеющую боль. Но как достигнуть его, невидимого? Как взывать к нему, не зная его обиталища? Как подать ему знаки раскаяния, всепокорности, обетования и готовности к жертвам, знаки, которые были бы ему понятны? Всего этого не знает оно, бедное, неискушенное, смутное сердце ранней поры человечества. Ему, неведающему, не откроется бог, не снизойдет к низкой его, будничной доле, не удостоит его ответа, не услышит его. И вот, в нужде своей, должен беспомощный, бессильный человек искать себе другого человека как посредника перед богом, мудрого и искушенного, которому ведомы чары и заклинания, дабы умилостивлять темные силы, ублажать их во гневе. И таким посредником в эпоху первобытных культур является единственно жрец.

Таким образом, в доисторическую пору человечества борьба за здоровье означает не борьбу с отдельною болезнью, а борьбу за бога. Всяческая медицина на земле начинается как теология, как магия, культ, ритуал, как душевная напряженность человека против посланного богом испытания. Телесному страданию противопоставляется не технический, а религиозный акт. Не ищут причин недуга, а ищут бога. Не борются с болевыми явлениями, а пытаются замолить болезнь, искупить ее, откупиться от бога при помощи обетов, жертв и церемоний, ибо только тем путем, каким пришла она, - путем сверхъестественным - может она и отступиться. Так единству явления противопоставляется еще полное единство чувства. Есть только одно здоровье и одна болезнь, а для этой последней опять-таки только одна причина и одно средство: бог. А между богом и страданием есть только один посредник - все тот же жрец, этот страж души и тела в одно и то же время. Мир еще не расщеплен, не раздвоился; вера и знание образуют в святилище храма одну, единую категорию; избавление от боли не может совершиться без выступления на арену душевных сил, без ритуала, заклинаний и молитвы. А потому толкователи снов, заклинатели демонов, жрецы, коим ведом таинственный ход светил, творят свое целебное искусство не как практический акт науки, а как таинство. Не поддающееся изучению, доступное восприятию лишь посвященных, передается оно, это искусство, от поколения к поколению; и хотя жрецы, имея опыт, немало понимают во врачевании, они никогда не дают советов исключительно деловых; они требуют чуда в исцелении, требуют освященной храмины, душевной приподнятости и присутствия богов. Только очистившись и освятившись телом и духом, вправе больной воспринять целебную формулу; паломники, бредущие дальнею и трудной дорогой к храму в Эпидавре[3], должны провести канун в вечерней молитве, должны омыть тело, заколоть каждый по жертвенному животному, проспать ночь в преддверии на шкуре жертвенного кабана и поведать сны этой ночи жрецу, для их разъяснения; лишь тогда он удостоит их одновременно и пастырского благословения, и врачебной помощи. Но всякий раз в качестве первейшего залога исцеления утверждается приближение души, полной веры, к богу: кто хочет чуда выздоровления, должен подготовить себя к чуду. Врачебная наука в истоках своих неотторжима от науки о боге; медицина и богословие составляют поначалу одно тело и одну душу.

Это начальное единство вскоре рушится. Ибо для того чтобы стать самостоятельной и принять на себя практическое посредничество между болезнью и больным, наука должна отринуть божественное происхождение болезни и исключить, в качестве совершенно излишней, религиозную установку - жертву, молитву, культ. Врач выступает рядом со жрецом, а вскоре и против жреца - трагедия Эмпедокла[4] - и, низводя страдания из области сверхчувственной в плоскость обыденно-природного, пытается устранить внутреннее расстройство средствами земными, стихиями внешней природы, ее травами, соками и солями. Жрец замыкается в рамках богослужения и отступается от врачебного искусства, врач отказывается от всякого воздействия на душу, от культа и магии; отныне два эти течения разветвляются и идут каждое своим путем.

С момента нарушения первоначального единства все элементы врачебного искусства приобретают сразу же совершенно новый и наново окрашивающий смысл. Прежде всего единое душевное явление \"болезнь\" распадается на бесчисленные, точно обозначенные болезни. И вместе с тем ее сущность теряет в известной степени связь с духовной личностью человека. Болезнь означает уже нечто приключившееся с человеком не в его целом, а лишь с отдельным его органом (Вирхов[5] на конгрессе в Риме: \"Нет болезней вообще, а лишь отдельные болезни органов и клеток\"). И первоначальная задача врача - противостать болезни как некоей цельности - заменяется теперь, естественным образом, более незначительной, строго говоря, задачею - локализировать всякое страдание по его исходным точкам и причислить его к какой-либо из давно расчлененных и описанных групп болезней. Как только врач поставил правильный диагноз и дал болезни наименование, он в большинстве случаев уж выполнил суть своего дела, и лечение совершается в дальнейшем само собою при посредстве предусмотренных на этот \"случай\" медицинских приемов. Полностью отрешившись от религии, от волшебства, являясь добытою в школе сумкою знаний, современная медицина оперирует не индивидуальной интуицией, а твердыми практическими установками, и если она до сих пор еще охотно присваивает себе поэтическое наименование \"врачебного искусства\", то высокий этот термин может означать лишь более слабую степень - \"искусство ремесленное\". Ибо давно уже наука врачевания не требует от своих учеников, как некогда, жреческой избранности, таинственной мощи провидения, особого дара созвучия с основными силами природы; призванность стала призванием, магия - системой, таинство врачевания - осведомленностью в лекарственных средствах и в отправлениях организма. Исцеление совершается уже не как психическое воздействие, не как событие неизменно чудесное, но как чистейший и почти наперед рассчитанный рассудочный акт со стороны врача; выучка заменяет вдохновение, учебник приходит на смену Логосу[6], исполненному тайны, творческому заклинанию жреца. Там, где древний, магический порядок врачевания требовал высшего душевного напряжения, новая, клинико-диагностическая система требует от врача противоположного, а именно ясности духа, отрешенного от нервов, при полнейшем душевном спокойствии и деловитости.

Эти неизбежные в процессе врачевания деловитость и специализация должны были в девятнадцатом веке усилиться сверх меры, ибо между пользуемым и пользующим возникло еще третье, полностью бездушное существо: аппарат. Все более ненужным становится для диагноза проницательный и творчески сочетающий симптомы взор прирожденного врача: микроскоп открывает для него зародыш бактерии, измерительный прибор отмечает за него давление и ритм крови, рентгеновский снимок устраняет необходимость в интуитивном прозрении. Все больше и больше лаборатория принимает на себя в диагностике то, что требовало от врача личного проникновения, а для пользования больного химическая фабрика дает ему в готовом виде, дозированным и упакованным, то лекарство, которое средневековый медик должен был собственноручно, от случая к случаю, перемешивать, отвешивать и рассчитывать. Засилье техники, проникшее в медицину хотя и позже, чем повсюду, но столь же победоносно, сообщает процессу врачевания деловитость некоей великолепным образом разработанной по деталям и по рубрикам схемы; понемногу болезнь - некогда вторжение необычного в сферу личности становится противоположностью тому, чем была она на заре человечества: она превращается, большею частью, в \"обычный\", \"типический\" случай, с заранее рассчитанной длительностью и механизированным течением, делается задачею, доступной разрешению методами рассудка. К этой рационализации на путях внутренних присоединяется, в качестве мощного пополнения, рационализация извне, организационная; в клиниках, этих гигантских вместилищах горя человеческого, болезни распределяются точно так же, как в деловых универсалах, по специальным отделениям, с собственными подъемниками, и так же распределяются врачи, конвейером проносящиеся от постели к постели, исследующие отдельные \"случаи\" - всегда только больной орган - и большей частью не имеющие времени заглянуть в лицо человека, прорастающего страданием. Исполинские организации больничных касс и амбулаторий привносят свою долю в этот обездушивающий и обезличивающий процесс; возникает перенапряженное массовое производство, где не зажечься ни одной искре внутреннего контакта между врачом и пациентом, где, при всем желании, становится все более и более невозможным малейшее проявление таинственного магнетического взаимодействия душ. И тут же, в качестве ископаемого, допотопного экземпляра, вымирает домашний врач, тот единственный, кто в больном знал и человека, знал не только его физическое состояние, его конституцию и ее изменения, но и семью его, а с нею и некоторые биологические предпосылки, - он, последний, в ком оставалось еще нечто от прежней двойственности жреца и врачевателя. Время сбрасывает его с колесницы. Он являет собою противоречие закону специализации и систематизации, так же как извозчичья лошадь по отношению к автомобилю. Будучи слишком человечным, он не подходит больше к ушедшей вперед механике медицины.

Против этого обезличения и полнейшего обездушивания врачебной науки искони отстаивала себя широкая, непросвещенная, но в то же время внутренне-понимающая масса народа, в тесном смысле этого слова. В точности так же, как тысячи лет назад, смотрит простой, недостаточно еще \"образованный\" человек на болезнь с благоговейным чувством, как на нечто сверхъестественное, все еще противопоставляет он ей душевный акт надежды, страха, молитвы и обета, все еще первая его, руководящая мысль - не об инфекции или обызвествлении сосудов, а о боге. Никакая книга и никакой учитель не убедит его в том, что болезнь возникает \"естественным\" путем, а следовательно, без всякого смысла и без вины; а потому он заранее проникается недоверием ко всякой практике, которая обещает устранить болезни путем трезвым, техническим, холодным, то есть бездушным. Равнодушие народа к ученому, с высшим образованием, врачу слишком глубоко отвечает его потребности - наследственному массовому инстинкту - в связанном с целым миром, сроднившемся с растениями и животными, знающем тайны \"враче по природе\", ставшем врачом и авторитетом в силу своей натуры, а не путем государственных экзаменов; народ все еще хочет вместо специалиста, обладающего знанием болезней, \"человека медицинского\", имеющего \"власть\" над болезнью. Пусть давно уже в свете электричества рассеялась вера в ведьм и дьяволов; вера в этого чудодейственного, знающего чары человека сохранилась в гораздо большей степени, чем в этом признаются открыто. И то же самое почтительное благоговение, которое мы испытываем по отношению к гению и человеку, непостижимо творящему, в лице, скажем, Бетховена[7], Бальзака[8], Ван-Гога[9], питает народ доныне ко всякому, в ком чувствует он якобы целебную мощь, превосходящую норму; доныне требует он себе как \"посредника\", вместо холодного \"средства\", полнокровного живого человека, от которого \"исходит сила\". Знахарка, пастух, заклинатель, магнетизер именно в силу того, что они практикуют свое лекарское ремесло не как науку, а как искусство, и притом запрещенное искусство черной магии, в большей степени вызывают его доверие, чем имеющий все права на пенсию, хорошо образованный общинный деревенский врач. По мере того как медицина становится все более и более технической, рассудочной, локализирующей, все яростней отбивается от нее инстинкт широкой массы; все шире и шире, вопреки всяческому школьному образованию, разрастается в низах народа, в смутных его глубинах, это течение, направленное против академической медицины.

Это сопротивление давно уже чувствуется наукою, и она борется с ним, но тщетно. Не помогло и то, что она связалась с государственною властью и добилась от нее закона против лекарей-шарлатанов и целителей \"силами природы\": движения, в последней глубине своей религиозные, не подавляются до конца силою параграфов. Под сенью закона ныне, как и во времена средневековья, продолжают орудовать бесчисленные, не имеющие степеней и, значит, с государственной точки зрения неправомочные целители; неустанно длится партизанская война между природными методами лечения, религиозным врачеванием и научною медициною. Но самые опасные противники академической науки явились не из крестьянских хижин и не из цыганских таборов, а возникли в ее собственных рядах; подобно тому как Французская революция, а равно и всякая другая, заимствовала вождей не из народа, но, наоборот, мощь дворянства потрясена была, собственно говоря, дворянами, против нее восставшими, так и в великом восстании против чрезмерной специализации школьной медицины решающее слово неизменно принадлежало отдельным, независимым врачам. Первый, кто повел борьбу против бездушия, против срывания покровов с чудес врачевания, был Парацельс[10]. Вооружась булавою мужицкой своей грубости, ополчился он на \"докторов\" и предъявил книжной их, бумажной учености обвинение в том, что они хотят разложить человеческий микрокосм, как часовой механизм, на части и потом опять склеить. Он борется с высокомерием, с догматической авторитарностью науки, утратившей всякую связь с высокой магией natura naturans [11], не замечающей и не признающей стихийных сил и не чующей излучений как отдельных душ, так и мировой души в целом. И как ни сомнительны, на взгляд современности, его собственные рецепты, духовное влияние этого человека растет, как бы под покровом времени, и в начале девятнадцатого века проявляется наружу в так называемой \"романтической\" медицине, которая, являясь ответвлением философски-поэтического течения, стремится, в свою очередь, к высшей форме телесно-душевного единства. С безусловною верою во вселенскую одухотворенность природы она отстаивает мысль, что сама природа - наиболее мудрая целительница и нуждается в человеке в лучшем случае лишь как в пособнике. Подобно тому как кровь, не побывав в выучке у химиков, образует антитоксины против всякого яда, так и организм, сам себя поддерживающий и преобразующий, способен в большинстве случаев без всякой помощи справиться с болезнью. Поэтому путеводною нитью всякого человеческого врачевания должно быть правило - не идти вразрез с естественным ходом жизни, а лишь укреплять в случае болезни всегда присущую человеку волю к выздоровлению. А этот импульс нередко может быть поддержан путем душевного, духовного религиозного воздействия в той же мере, как и при помощи грубой аппаратуры и химических средств; истинное же исцеление всегда совершается изнутри, а не извне. Сама природа - тот \"внутренний врач\", которого каждый с рождения носит в себе и который поэтому более понимает в болезнях, чем специалист, лишь извне нащупывающий симптомы; впервые болезнь, организм и проблема врачевания рассматриваются романтической медициной вновь как некое единство. Целый ряд систем возникает в девятнадцатом столетии из этой основной идеи о самостоятельной силе сопротивления организма. Месмер основывает свое магнетическое учение на воле человека к здоровью, Christian Science[174] - на плодотворной мощи самосознания; и наряду с этими, использующими внутренние силы природы мастерами другие обращаются к силам внешним: гомеопаты к цельному, неразбавленному веществу, Кнейп и другие последователи врачевания природою - к ее восстановляющим стихиям - воде, солнцу, свету; и все они отказываются, как бы сговорившись, от всяких химических комбинаций в лечении, от всякой аппаратуры и, стало быть, от самых значительных достижений новейшей науки. Общее всем этим природным методам, чудесным исцелениям и \"врачеванию духом\" положение, противостоящее школьной патологии с ее тенденциями к локализации, может быть выражено в единой короткой формуле. Научная медицина рассматривает больного с его болезнью как объект и отводит ему, почти презрительно, абсолютно пассивную роль; ему не о чем спрашивать и не о чем говорить; все, что он должен делать, - это послушно и даже без единой мысли следовать предписаниям врача и по возможности выключить себя самого из процесса пользования. В этом слове \"пользование\" - ключ ко всему. Ибо в то время как в научной медицине больного \"пользуют\" в качестве объекта, метод душевного врачевания требует от больного прежде всего, чтобы он сам пользовался душою, чтобы он, как субъект, как носитель и главный исполнитель врачевания, проявил максимум возможной для него активности в борьбе с болезнью. В этом призыве к больному - воспрянуть душою, собрать воедино свою волю и целостность своего существа противопоставить целостности болезни - и состоит существеннейшее и единственное врачебное средство всех психических методов, и пособничество их представителей ограничивается по большей части не чем-либо иным, как такого рода словесным обращением. Но того, кто знает, какие чудеса может совершать Логос, творческое слово, это чародейное сотрясение уст в пустоте, создавшее бесчисленные миры и бесчисленные миры разрушившее, того не поразит, что в науке врачевания, как и во всех других областях, несчетное число раз совершались при посредстве единого слова истинные чудеса, что только через словесное обращение и взгляд - этих посланцев от личности к личности - во многих случаях могло быть восстановлено, исключительно воздействием на дух, здоровье в организмах совершенно расшатанных. В полной мере чудесные, исцеления эти не являются ни чудом, ни исключительным явлением; они лишь смутно отражают все еще неясный для нас закон взаимодействия высшего порядка между телом и душою, который полнее, может быть, исследуют будущие поколения; для нас же довольно и того, что возможность врачевания путем чисто психическим уже не отрицается и что по отношению к явлениям, необъяснимым с точки зрения чистой науки, установилось известного рода смутное признание.

Такие самовольные отклонения отдельных крупных представителей врачевания от академической медицины принадлежат, по моему разумению, к числу интереснейших эпизодов истории культуры. Ибо ничто в истории, как в материальной, так и в истории духа, не сравнится по драматической силе психического воздействия с тем эпизодом, когда один-единственный, слабый, изолированный человек идет в одиночку против гигантской, весь мир объемлющей организации. Поднимается ли Спартак[12], осыпаемый побоями раб, против римских легионов и когорт, или Пугачев[13], бедный казак, против исполинской России, или Лютер[14], широколобый августинский монах, против всемогущей fides catholica[175], - всякий раз, когда человек противопоставляет объединенным силам вселенной всего лишь внутреннюю мощь своей веры и бросается в борьбу, кажущуюся бессмысленной по полной ее безнадежности, именно тогда душевное его напряжение творчески передается людям и создает из ничего несметные силы. Каждый из великих наших фанатиков \"лечения духом\" собрал вокруг себя сотни тысяч, каждый делами своими и исцелениями пробудил и поколебал сознание эпохи, от каждого пошли и проникли в науку мощные течения. Фантастическое положение: в эпоху, когда медицина, благодаря сказочному вооружению своей техники, творит истинные чудеса, когда она научилась дробить, наблюдать, фотографировать, измерять, подвергать своему воздействию и изменять малейшие атомы и молекулы живой ткани, когда все другие точные науки поспешествуют ей и сопутствуют и ничто органическое не являет как будто тайны, - как раз в этот самый миг ряд независимых исследователей доказывает ненужность во многих случаях всей этой аппаратуры. Они открыто и неопровержимо свидетельствуют своими делами о том, что и в нашу пору, как некогда, можно с голыми руками, исключительно путями психическими, добиться исцеления, и даже в тех случаях, когда ничего не мог сделать до них величественный и точный механизм университетской медицины. На сторонний взгляд, система их непонятна и почти смешна в силу своей незначительности: врач и пациент мирно сидят рядом и, кажется, просто болтают. Ни рентгеновских снимков, ни измерительных приборов, ни электрической цепи, ни кварцевых ламп, ни даже термометра - ничего нет от всего того технического арсенала, который составляет справедливую гордость нашего времени; и все-таки их древний метод действует часто с большею силою, чем ушедшая вперед терапия. То обстоятельство, что ходят железнодорожные поезда, не внесло никаких изменений в душевную конституцию человечества, ибо разве не подвозят они ежегодно к Лурдскому гроту[15] сотни тысяч паломников, ждущих чудесного исцеления только оттуда? И то, что изобретены токи высокой частоты, столь же мало устранило тяготение души человеческой к тайне, ибо в 1930 году в Гальс-пахе они, эти токи, будучи укрыты в магическом жезле некоего ловца душ, волшебством создали из ничего целый город с отелями, санаториями и увеселительными заведениями - все вокруг одного-единственного человека. Ни один факт столь наглядно, как многообразный успех методов внушения и так называемых чудесных исцелений, не свидетельствует о том, какие огромные залежи веры имеются налицо еще в двадцатом столетии и сколько практических возможностей врачевания сознательно упущено за долгие годы медициной, ориентирующейся на бактериологию и гистологию, той медициной, которая так упорно отрицала малейшую возможность иррационального и по прихоти своей исключала психическую самопомощь из своих точных расчетов.

Само собой разумеется, ни одна из этих современно-старинных систем ни на миг не поколебала несравненную по своей продуманности и универсальности организацию современной медицины; успех отдельных психических методов и систем отнюдь не доказывает, что научная медицина была сама по себе не права, но обличает лишь тот догматизм, что неизменно замыкался в последней из найденных систем врачевания, в качестве лучшей для всех и единственно возможной, и издевался над всякой другой, как над несовременной, неправильной и невозможной. Вот этому самомнению нанесен жестокий удар. В той плодотворной вдумчивости, которая замечается теперь как раз у духовных вождей медицины, не последняя роль принадлежит непреложному успеху, в отдельных случаях, тех психических методов лечения, о которых речь будет ниже. Смутное, но и нам, непосвященным, внятное сомнение зародилось в их рядах: не завела ли (как открыто допускает человек такого масштаба, как Зауэрбрух[16]) \"чисто бактериологическая и серологическая трактовка болезней медицину в тупик\", не начинает ли наука врачевания превращаться постепенно из служения человеку в нечто самодовлеющее и чуждое людям - с одной стороны, благодаря специализации и, с другой, в силу предпочтения, отдаваемого количественному расчету перед индивидуальной диагностикой, не стал ли - повторяя превосходную формулировку - \"врач чересчур уж медиком\". То, что в наше время именуется \"кризисом сознания в медицине\", не является, однако, ни в какой мере узкопрофессиональным вопросом; этот кризис входит в состав того общеевропейского состояния неустойчивости, того универсального релятивизма, который, после длившегося десятилетиями диктаторского утверждения и отрицания во всех отраслях науки, заставляет специалистов вновь обернуться наконец назад и поставить ряд вопросов. Отрадным образом начинает обнаруживаться известного рода широта взглядов, столь чуждая обычно академическим кругам; так, превосходная книга Ашнера \"Кризис медицины\" дает изобилие неожиданных примеров того, как методы лечения, еще вчера и позавчера подвергавшиеся, в качестве средневековых, осмеянию и вышучиванию (вроде пускания крови или прижигания), стали сегодня новейшими и наиболее действительными. Более справедливо и с живым, наконец, интересом к закономерности явления взирает медицина на случаи \"исцеления духом\", те самые, что еще в девятнадцатом веке отрицались и высмеивались людьми, имеющими \"степень\", в качестве шарлатанства, обмана и фокусничества; серьезные усилия прилагаются к тому, чтобы постепенно сочетать эти сторонние, чисто психические достижения с точными достижениями клинического обихода. Неоспоримо чувствуется в среде умнейших и гуманнейших врачей своего рода тоска по прежнему универсализму, стремление найти пути от замкнутой, локализованной патологии к конституциональной терапии, к осведомленности не только об отдельных болезнях, коим подвержен человек, но и о личности этого человека. Исследовав вплоть почти до молекулы тело и клеточку, как универсальную материю, творческая любознательность вновь обращает наконец свой взор в сторону целостности болезни, различной в каждом случае, и вслед за местными признаками ищет другие, высшие. Новые научные дисциплины - учение о типах, физиономика, учение о наследственности, психоанализ, индивидуальная психология - пытаются вновь выдвинуть на первый план как раз не родовое в человеке, а изначальное единство каждой личности; достижения внеакадемической психологии, явления внушения, самовнушения, открытия Фрейда, Адлера[17] все настойчивее овладевают вниманием всякого вдумчивого врача.

Разделенные в веках, снова начинают сближаться два течения в науке врачевания, органическое и психическое, ибо неизбежно - вспомним образ спирали у Гёте[18] - всякое развитие возвращается, на более высокой ступени, к исходной своей точке. Всякая механика приходит в конце концов к изначальному закону движения, всякое дробление вновь тяготеет к единству, все рациональное поглощается, в свою очередь, иррациональным; и после того как века науки строгой и односторонней исследовали материю и форму человеческого тела вплоть до основных глубин, вновь возникает вопрос о \"духе, созидающем для себя тело\".

* * *

Книга эта задумана отнюдь не как систематическая история всех психических методов лечения. Мне дано лишь воплощать идеи в образах. Поведать о том, как мысль растет в человеке и потом прорастает через него в мир, - такая картина из области духовно-душевной жизни явственнее, мне кажется, отобразит идею, чем всяческий историко-критический очерк. Поэтому я ограничился тем, что выбрал трех человек, которые, идя самостоятельными и даже противоположными путями, воплотили в жизнь, на сотнях тысяч людей, идею лечения духом: Месмер - внушением укрепляя волю к здоровью, Мери Бекер-Эдди - хлороформируя экстатикой мощной веры, Фрейд - призывая к самопознанию и к устранению собственными силами психических конфликтов, гнетущих сферу подсознательного. Лично я не испытал ни одного из этих методов ни в качестве врача, ни в качестве пациента; ни с одним из них меня не связывают ни фанатизм убеждения, ни чувство личной благодарности. Таким образом, приступая к настоящему труду исключительно из побуждения образотворчества, я надеюсь остаться независимым и, отображая Месмера, не стать месмерианцем, отображая Бекер-Эдди, - последователем Christian Science и, отображая Фрейда, - отъявленным психоаналитиком. Я вполне сознаю, что каждое из этих учений могло стать действенным лишь путем доведения до крайности содержащейся в нем идеи, что каждое дает резко изощренную форму, дополняя ее новым изощрением, но, в согласии с Гансом Саксом[19], \"ошибкою я это не сочту\". Мысль имеет с волною, устремляющейся за свои пределы, то общее, что она ищет для себя крайних форм. Решающим для всякой идеи является не то, как она осуществляется, но что, по существу, в ней содержится. Не что она собою представляет, а что она дает. По чудесному выражению Поля Валери[20], \"лишь крайность сообщает миру его цену, лишь средний уровень - устойчивость\".

Зальцбург, 1930

ФРАНЦ АНТОН МЕСМЕР

Надобно вам знать, что воздействие воли - немалая статья во врачевании. Парацельс
ПРЕДТЕЧА И ЕГО ВРЕМЯ

Ни о чем не судят так поверхностно, как о характере человека, а именно здесь нужно быть всего осторожнее. Ни в каких делах не склонны люди менее терпеливо дожидаться целого, а оно, собственно, и создает характер. Я всегда находил, что так называемые плохие люди выигрывают, а хорошие теряют. Лихтенберг[21]
В продолжение целого столетия Франц Антон Месмер, этот Винкельрид[22] современной психотерапии, занимал место на позорной скамье шарлатанов и мошенников, рядом с Калиостро[23], графом Сен-Жерменом[24], Джоном Ло[25] и другими авантюристами той эпохи. Напрасно суровый одиночка среди немецких мыслителей протестует против позорного приговора университетской науки напрасно превозносит Шопенгауэр[26] месмеризм как самое содержательное, с философской точки зрения, из всех открытий, хотя бы даже оно задавало порою загадок больше, чем разрешало их. Но предрассудок труднее опровергнуть, чем какие бы то ни было суждения. Дурная слава распространяется без проверки, и вот один из наиболее добросовестных немецких исследователей, отважный и одинокий путник, шедший на свет и на блуждающие огоньки и указавший дорогу новейшей науке, прослыл двусмысленным фантастом, подозрительным мечтателем; и никто не дал себе труда проверить, сколько существенных, мирового значения перспектив возникло из его ошибок и давно уже преодоленных крайностей. Трагедия Месмера в том, что он пришел слишком рано - и слишком поздно. Эпоха, когда он выступил, именно потому, что она так величаво гордилась разумом, полностью отрешена от всякой интуиции: это (опять по Шопенгауэру) - сверхумная эпоха просвещенности. За сумеречным сознанием средневековья, благоговейным и смутно чающим, последовало поверхностное сознание энциклопедистов[27], этих всезнаек - так, по точному смыслу, следовало бы перевести это слово, - грубо-материалистическая диктатура Гольбахов[28], Ламетри[29], Кондильяков[30], которой вселенная представлялась интересным, но допускающим улучшения механизмом, а человек - всего лишь курьезным мыслящим автоматом. Полные самодовольства, - ибо они уже не сжигали ведьм, признали добрую старую Библию незамысловатой детской сказкой и вырвали у господа бога молнию при помощи Франклинова громоотвода[31], - эти просветители (и их убогие немецкие подражатели) объявили нелепыми бреднями все, чего нельзя ухватить пинцетом и вывести из тройного правила, выметая, таким образом, вместе с суеверием и малейшее зернышко мистики из прозрачной как стекло (и как стекло ломкой) вселенной своего dictionnaire philosophique[176]. То, чего нельзя было математически проанализировать, они, в бойком своем высокомерии, признали призрачным, а то, чего нельзя постигнуть органами чувств, не только ничтожным, но просто несуществующим.

В такую нескромную, неблагочестивую эпоху, обожествившую единственно свой собственный, исполненный самодовольства разум, явился неожиданно человек, утверждающий, что вселенная наша отнюдь не пустое, бездушное пространство, не безучастное мертвое ничто вокруг человека, но что она непрестанно пронизывается невидимыми, неосязаемыми и лишь внутренне ощутимыми волнами, таинственными токами и напряжениями, которые, в длительной передаче, соприкасаются друг с другом и друг друга оживляют, как одна душа другую, как мысль - мысль. Неосязаемый и не имеющий пока имени, равнозначащий, может быть, той силе, что излучается от звезды к звезде и в лунную ночь поднимает сомнамбул, этот неведомый флюид, мировая материя, способен, будучи передан от человека к человеку, создать поворот в душевных и телесных болезнях и восстановить таким способом ту высшую гармонию, которую мы называем здоровьем. Где источник этой изначальной силы, каково ее истинное имя, ее подлинная сущность, он, Франц Антон Месмер, не может сказать определенно; пока что он, ex analogia[177], именует эту действенную материю магнетизмом. Но пусть испытают, - просит он академии, настаивает он перед профессорами, - какое изумительное действие вызывает этот способ при простом поглаживании кончиками пальцев; пусть без всякой предвзятости познакомятся наконец со всеми этими болезненными кризисами, загадочными состояниями, прямо-таки волшебными излечениями, которые он производит при расстройстве нервов единственно путем магнетического воздействия (теперь мы говорим: внушения). Но академически-профессорская просвещенность упорно противится тому, чтобы бросить хоть один бесстрастный взгляд на все указанные Месмером и стократно удостоверенные явления. Этот флюид, эта сила симпатической передачи, сущность которой не поддается четкому объяснению (уже это одно подозрительно), не значится в компендиуме всех разгадок, в dictionnaire philosophique, a следовательно, подобных вещей не должно быть. Явления, на которые указывает Месмер, необъяснимы при помощи голого разума. Следовательно, они не существуют.

Он пришел столетием раньше, чем следовало, Франц Антон Месмер, и он опоздал на два-три столетия. Ранняя эпоха медицины проявила бы участливое внимание к его сторонним опытам, ибо широкая душа средневековья способна была вместить все непостижимое. Она умела еще изумляться чисто по-детски и верить собственному внутреннему потрясению больше, чем простой видимости. Будучи легковерной, эта эпоха была слишком глубоко проникнута волею к вере, и ее мыслителям, как истовым богословам, так и светским людям, не показалось бы нелепым учение Месмера о том, что между макрокосмом и микрокосмом, между мировою душою и душою индивидуума, между созвездием и человеком существует материально преображенная, трансцендентная связь; и вполне понятным явилось бы его воззрение, что один человек может волшебным образом влиять на другого магиею своей воли и умелым обращением. Без всякого недоверия, с любознательно раскрытым сердцем взглянула бы фаустовски-универсальная мировая наука того времени на опыты Месмера; и в свою очередь, новейшая наука смотрит на большинство психотехнических операций этого первого магнетизера отнюдь не как на фокусничество или чудо. Именно потому, что мы день за днем, едва ли не час за часом узнаем о новых невероятных открытиях и чудесах в области физики и биологии, мы долго и добросовестно колеблемся, прежде чем признать неверным то, что вчера казалось невероятным; и действительно, многие из месмеровских открытий и опытов без труда согласуются с нашим сегодняшним представлением о мире. Кто станет оспаривать нынче, что наши нервы, наши чувства подвержены таинственным и связующим воздействиям, что мы являемся \"игралищем любого давления атмосферы\", испытывая магнетическое влияние бесчисленных импульсов, внутренних и внешних? Мы, к кому только что сказанное слово в ту же секунду перелетает через океан, не научаемся разве ежедневно наново тому, что окружающий нас эфир оживлен неосязаемыми колебаниями и жизненными волнами? Нет, нас отнюдь не пугает больше мысль Месмера, когда-то оспаривавшаяся, что от нашего индивидуального существа исходит совершенно своеобразная и определенная личная сила, которая, излучаясь далеко за пределы того или другого нерва, способна воздействовать определенным образом на чужую волю и чужую личность. Но роковым образом Месмер явился слишком рано или слишком поздно: как раз та эпоха, в какую он имел несчастье родиться, не обладала органом для смутно-благоговейных чаяний. Никаких камер обскур в делах психики: прежде всего порядок в незатененный свет! И именно там, где начинается таинственная игра сумеречного света, при переходах от сознательного к бессознательному, холодный дневной взор рационалистической науки оказывается вконец слепым, И так как она не признает за душою индивидуальной созидающей силы, то и ее медицина видит в часовом механизме homo sapiens[178] только повреждение органов, больное тело, но ни в коем случае не потрясение душевное. Неудивительно поэтому, что при душевных расстройствах она не знает ничего другого, как только цирюльничью премудрость: слабительное, кровопускание, холодную воду. Помешанных привязывают к колесу и вертят до тех пор, пока пена не пойдет у них изо рта, или колотят до бесчувствия. Эпилептиков накачивают всякими снадобьями, все нервные состояния объявляют просто несуществующими, потому что не умеют к ним подойти. И когда этот отщепенец Месмер впервые начинает помогать при таких заболеваниях посредством своего магнетического, кажущегося магическим воздействия, возмущенный факультет отворачивает глаза и утверждает, что налицо только фокусничество и обман.

В этой отчаянной авангардной схватке за новую психотерапию Месмер совершенно одинок. Его ученики, помощники еще на полстолетия, на целое столетие от него отстали. И одиночество трагически усугубляется: у этого борца нет даже такого панциря, как полная уверенность в себе. Ибо Месмер чувствует только верное направление, дороги он еще не нашел. Он чувствует, что стоит на верном пути, чувствует, что случайно оказался в жгучей близости от тайны, великой и плодотворной тайны, и знает все же, что один не способен разрешить ее и раскрыть до конца. И потрясающе поэтому, как человек, которого легкомысленная молва целое столетие чернила как шарлатана, просит содействия и помощи именно у врачей, своих товарищей; подобно тому как Колумб[32] перед своим отплытием блуждает от одного королевского двора к другому со своим планом морского пути в Индию, так и Месмер обращается то к одной, то к другой академии и просит интереса и содействия своей идее. И у него, как у его великого собрата, в начале его пути ошибка, ибо, всецело в обаянии средневековой мечты о таинственном составе, Месмер полагает, что своей магнетической теорией он открыл всеисцеляющее средство, эту вечную Индию старинного врачебного искусства. В действительности, он давно уже, сам того не сознавая, открыл гораздо больше, чем новую дорогу; он, как Колумб, обрел целый материк науки, с бесчисленными архипелагами и далеко еще не исследованными странами психотерапию. Ибо все эти, только теперь раскрывшиеся страны новой психиатрии - гипноз и внушение, Christian Science и психоанализ, даже спиритизм и телепатия расположены на том новом континенте, который открыл этот трагический одиночка, сам не зная того, что вступал на другую, чуждую медицине часть земного шара. Другие возделали его области и собрали жатву там, где он бросил в борозды семена, другие вкусили славу, в то время как его имя предается наукою позорному забвению вместе с именами всяческих еретиков и пустословов. Его современники возбудили против него судебное дело и вынесли ему обвинительный приговор. Приспело время посчитаться с его судьями.

ЗАРИСОВКА

В 1773 году Леопольд Моцарт-отец сообщает своей жене в Зальцбург: \"С последнею почтою я не писал, потому что у нас был большой концерт у друга нашего Месмера, на Загородной улице, в саду. Месмер очень хорошо играет на гармонике мисс Дэвис[33], он в Вене единственный учился этому, и у него гораздо лучший стеклянный инструмент, чем был у самой мисс Дэвис. Вольфганг тоже играл на нем\". Как видно, они добрые друзья, венский врач, зальцбургский музыкант и его знаменитый сын. Уже несколько лет перед тем, когда недоброй памяти директор придворной оперы Афлиджио (кончивший потом галерами), несмотря на императорский приказ, не захотел поставить первую оперу четырнадцатилетнего Вольфганга Амадея \"La finta semplice\"[179], в дело вмешивается с большею, чем у императора и двора, смелостью музыкальный меценат Франц Антон Месмер и предоставляет свой небольшой загородный театр для исполнения немецкой музыкальной пьесы \"Бастьен и Бастьенна\", стяжав себе таким образом наряду со славою в другой области непроходящую в истории заслугу - быть крестным отцом первого оперного произведения Вольфганга Амадея Моцарта[34]. Этой дружбы маленький Вольфганг не забывает: во всех письмах говорит он о Месмере, всего охотнее проводит время в гостях у своего \"милого Месмера\". И когда в 1781 году он переезжает на постоянное жительство в Вену, он в почтовой карете прямо от заставы направляется в близкий ему дом. \"Пишу это в месмеровском саду, на Загородной улице\" - так начинается его первое письмо к отцу от 17 марта 1781 года. И в \"Cosi fan tutte\"[180] он впоследствии создал своему ученому другу известный юмористический памятник. Еще звучит, и надо думать, и в столетиях будет сопровождать стихи о Франце Антоне Месмере бойкий речитатив:

Вот и магнит вам,

Он все докажет.

Владел им Месмер, тот,

Который родом был

Из стран немецких

И знаменит стал

Во Франции.

Но этот удивительный доктор Франц Антон Месмер - не только ученый человек и любитель искусства, благожелательный к людям, он и богатый человек. Не многие из венских горожан обладали в то время таким удивительно красивым, приветливым и открытым домом, как его дом на Загородной улице, 261, - поистине небольшой Версаль[35] на берегу Дуная. В большом, просторном, чуть что не княжеском парке гостей приводят в восторг всевозможные затеи в стиле рококо, небольшие боскеты, тенистые аллеи с античными статуями, птичник, голубятня, тот самый изящный (к сожалению, давно исчезнувший) садовый театр, где состоялась премьера \"Бастьена и Бастьенны\", круглый мраморный бассейн, которому суждено в дальнейшем, при магнетических сеансах, быть свидетелем замечательнейших сцен, и на небольшом пригорке галерея, с которой открывается, далеко за Дунаем, вид на Пратер. Неудивительно, что говорливое и охочее до удовольствий венское общество охотно собирается в этом прекрасном доме, ибо доктор Франц Антон Месмер считается в числе самых уважаемых граждан, с тех пор как он женился на вдове гофкаммеррата ван Буш, с капиталом больше чем тридцать тысяч гульденов. Стол его, как рассказывает Моцарт, ежедневно накрыт для всех его друзей и знакомых, у этого высокообразованного и приветливого человека можно великолепно поесть и выпить, да и в духовных наслаждениях недостатка нет. Здесь услышишь, задолго до напечатания и в большинстве случаев в исполнении самого композитора, новейшие квартеты, арии и сонаты Гайдна[36], Моцарта и Глюка[37], близких друзей дома, а также и последние новинки Пиччини[38] и Ригини[39]. А тот, кто предпочитает поговорить на серьезные темы, вместо того чтобы слушать музыку, тот найдет, в лице хозяина, универсально образованного собеседника в любой области. Ибо этот мнимый \"шарлатан\" Франц Антон Месмер имеет вес даже среди ученых. Уже в то время когда он, сын епископского егеря, родившийся 23 мая 1734 года в Ицнанге на Боденском озере, перебрался для дальнейшего образования в Вену, он - действительный студент теологии города Ингольштадта и доктор философии. Но этого далеко не достаточно беспокойной натуре Месмера. Как блаженной памяти д-р Фауст, он хочет владеть наукою во всех ее областях. И вот он изучает сначала в Вене право, чтобы обратиться наконец окончательно к четвертому факультету, к медицине. 27 мая 1766 года Франц Антон Месмер, уж и без того доктор двух наук, торжественным образом удостаивается степени доктора медицины, \"autoritate et consensu illustrissimorum, perillustrium, magnificorum, spectabilium, clarissimorum professorum\"[181]; его докторский диплом собственноручно подписан светилом терезианской науки, высокославным профессором и придворным медиком Ван-Свитеном[40]. Но Месмер, ставший богатым человеком в результате женитьбы, отнюдь не намерен сразу же чеканить монету из разрешительной грамоты на врачевание. Он не торопится с врачебной практикою и, в качестве ученого дилетанта, охотнее следит за новейшими открытиями геологии, физики, химии и математики, за успехами абстрактной философии и прежде всего музыки. Он сам играет как на клавире, так и на виолончели, первый вводит стеклянную гармонику, для которой потом Моцарт сочиняет специальный квинтет. Вскоре музыкальные вечера у Месмера начинают считаться в числе излюбленнейших в культурном кружке Вены, и наряду с небольшим концертным залом молодого Ван-Свитена у Глубокого Рва, где каждое воскресенье появляются Гайдн, Моцарт и в дальнейшем Бетховен, дом на Загородной улице, 261, считается одним из самых изысканных уголков искусства и науки.

Нет, этот многократно оклеветанный человек, которого впоследствии яростно чернили как отщепенца медицины и невежественного знахаря, этот Франц Антон Месмер не первый встречный, это чувствует каждый при знакомстве с ним. Уже с внешней стороны бросается в любом обществе в глаза этот хорошо сложенный широколобый мужчина благодаря высокому росту и внушительной осанке. Когда он со своим другом Кристофом Виллибальдом Глюком появляется в одном из салонов Парижа, все взоры с любопытством обращаются к этим двум немцам, сынам Энака[41], возвышающимся на целую голову над остальными. К сожалению, немногие сохранившиеся изображения недостаточно полно воспроизводят характер его лица; видно все же, что оно гармонично и красиво очерчено, что губы полные, подбородок округлый и плотный, и лоб сформирован великолепно поверх ясных, светло-стальных глаз; благотворная уверенность излучается от этого могучего мужчины, которому, при его неистощимом здоровье, суждено дожить до преклонного возраста. Поэтому ошибочнее всего представлять себе этого великого магнетизера чародеем, демоническим явлением, со вспыхивающими взорами, с адскими молниями в глазах, чем-либо вроде Свенгали[42] или доктора Спаланцани[43]; наоборот, отличительною его чертою, по свидетельству всех современников, является предельное, непоколебимое терпение. Не столько пылкий, сколько полнокровный, упорный в большей степени, чем легко воспламеняющийся, вдумчиво наблюдает этот крепкий шваб окружающие явления; и подобно тому как проходит он через комнату, широко расставив ноги, грузно и увесисто, твердым и размеренным шагом, так и в своих исследованиях идет он медленно и уверенно от одного наблюдения к другому, медленно, но непоколебимо. Он мыслит не ослепительными, блистающими вспышками, но осторожными, в дальнейшем неопровержимыми положениями, и никакое противоречие, никакое огорчение не потревожат его покоя. В этом спокойствии, в этой твердости, в этом великом и упорном терпении и заключается собственно гений Месмера. И только его необычайной, исполненной скромности выдержкой, его обходительной, чуждою честолюбия манерою объясняется тот исторический курьез, что человек, пользующийся в Вене одновременно и весом и богатством, имеет только друзей и ни одного врага. Повсеместно превозносят его познания, его непритязательный, симпатичный характер, щедрую руку и щедрый ум: \"Son ame est comme sa decouverte simple, bienfaisante et sublime\"[182]. Даже его коллеги, венские врачи, ценят Франца Антона Месмера как превосходного медика - правда, лишь до того момента, когда он, набравшись смелости, пойдет собственным путем и без одобрения факультета сделает открытие мирового значения. Тогда всеобщим симпатиям наступит внезапно конец и начнется борьба на жизнь и смерть.

ВОСПЛАМЕНЯЮЩАЯ ИСКРА

Летом 1774 года некий знатный иностранец проезжает с женой через Вену; жена, внезапно заболевшая резями в желудке, обращается к известному астроному, иезуитскому патеру Максимилиану Геллю с просьбою изготовить ей для лечения магнит в удобном для пользования виде, который она могла бы положить себе на живот. Ибо то обстоятельство, что магниту присуща особая целебная сила - несколько странное для нас предположение, - считалось в магической и симпатической медицине прежней поры делом бесспорным. Уже древность проявляла постоянный интерес к своеобразной повадке магнита Парацельс именует его впоследствии \"монархом всяческих тайн\", - ибо этот отщепенец среди неорганической природы проявляет совершенно особое свойство. В то время как свинец и медь, серебро, золото, олово и обыкновенное, как бы неодушевленное железо не имели собственного бытия, подчиняются силе тяготения, этот один и единственный элемент обнаруживает некую одушевленность, какую-то самостоятельную активность. Магнит властно притягивает к себе другое, мертвое железо, он, как единственный субъект среди сплошного окружения объектов, способен выражать нечто вроде личной воли, и его властная повадка невольно вызывает предположение, что он подчиняется иным, не земным - может быть, астральным - законам мироздания. Водитель кораблей и наставник утерявших дорогу, он, будучи насажен на острие, безошибочно обращает свой железный перст к полюсу, и кажется, действительно, что в пределах земного мира он сохранил воспоминание о своем метеорическом происхождении. Такого рода бросающиеся в глаза особенности одного-единственного металла должны были, естественно, оказать свое магическое воздействие прежде всего на классическую натурфилософию. И так как ум человеческий неизменно склонен мыслить аналогиями, то врачи средневековья приписывают магниту симпатическую силу. Целое столетие занимаются они испытаниями: не может ли он притягивать к себе, наподобие железных опилок, также и болезни из человеческого тела. А там, где область темного, туда тотчас же с любопытством проникает со светящимся своим совиным взором пытливый ум Парацельса. Его шаткопарящая фантазия, порой обманчивая, а порой гениальная, без всяких колебаний превращает смутное чаяние предшественников в патетическую уверенность. Его легко воспламеняющемуся уму представляется сразу же бесспорным, что наряду с \"амброндальною\", действующей в янтаре силою (то есть с не получившим еще никаких прав гражданства электричеством) сила магнетизма свидетельствует о наличии в земле, в \"адамовой материи\" особой, астральной, связанной со звездами субстанции, и он сразу же зачисляет магнит в список непогрешимых целебных средств. \"Я утверждаю ясно и открыто, на основании произведенных мною опытов с магнитом, что в нем сокрыта тайна высокая, без которой против множества болезней ничего сделать невозможно\". И в другом месте он пишет: \"Магнит долго был у всех на глазах, и никто не подумал о том, нельзя ли сделать из него дальнейшего употребления и не обладает ли он и другой силой, кроме притяжения железа. Вшивые доктора часто тычут мне в нос, что я не следую за древними; а в чем мне им следовать? Все, что они наговорили о магните, - ничто. Положите на весы то, что я о нем сказал, и судите. Если бы я слепо следовал за другими и сам не ставил опытов, то я знал бы только то, что знает каждый мужик, - что он притягивает железо. Но человек мудрый сам должен испытывать, и вот я открыл, что магнит, кроме явной, каждому в глаза бросающейся силы - притягивать железо, - обладает и другой, скрытой силою\". И насчет того, как применять магнит для лечения, дает Парацельс, с обычной для него решительностью, точные указания. Он утверждает, что у магнита есть брюхо (полюс притяжения) и спина (полюс отталкивания), так что, будучи правильно налажен, он может пропустить свою силу через все тело; и этот способ обращения с магнитом, который, действительно, является догадкою о характере далеко еще не открытого электрического тока, стоит, по словам этого вечного задиры, \"большего, чем все, чему учили галенисты[44] всю свою жизнь. Если бы вместо того, чтобы похваляться, они взяли в руки магнит, они сделали бы больше, чем всей своей ученой болтовней. Он излечивает истечения из глаз, ушей, носа и из наружных покровов. Тем же способом излечиваются раскрытые раны на бедрах, фистулы, рак, истечения крови у женщин. Кроме того, магнит оттягивает грыжу и исцеляет переломы, он вытягивает желтуху, оттягивает водянку, как я неоднократно убедился на практике; но нет нужды разжевывать все это невеждам\". Наша современная медицина не слишком серьезно отнесется, конечно, к этим ошеломляющим сообщениям; но что сказал однажды Парацельс, является для его школы и два столетия спустя откровением и законом. И вот ученики его, наряду со множеством других зелий из парацельсовской волшебной кухни, почтительно растят и лелеют его учение о целебной силе магнита. Его ученик Гельмонт, а после него Коклениус, опубликовавший в 1608 году целый учебник \"Tractatus de magnetica cura vulnerum\"[183], страстно отстаивают, опираясь на авторитет Парацельса, органическую силу целения магнитом; таким образом, наряду с официальной медициной пробивают себе дорогу во времени, в качестве подземного течения, и магнетические методы лечения. Кем-либо из этих безымянных пролагателей особых путей, каким-либо из забытых приверженцев симпатического лечения и был, вероятно, предложен путешественнице-иностранке тот магнит.

Иезуит Телль, к которому обратился проезжий пациент, - астроном, а не врач. Ему не важно, оказывает ли магнит целебное действие при резях в желудке или нет, его дело изготовить только магнит соответствующей формы. Этот свой долг он и выполняет. И в то же время он сообщает своему другу, ученому доктору Месмеру, о своеобразном случае. И вот Месмер, semper novarum rerum cupidus[184], всегда готовый познать и испытать новые методы в науке, просит друга держать его в курсе результатов лечения. Едва услышав, что рези в желудке больной совершенно прекратились, делает он пациентке визит и изумляется быстрому облегчению, которое произошло после наложения магнита. Метод его заинтересовывает. Тотчас же он решает испробовать его в свою очередь. Он поручает Теллю изготовить для себя несколько магнитов подобной же формы и делает ряд опытов с другими пациентами, накладывая подковообразный намагниченный кусок железа то на шею, то на сердце, но всякий раз на больную часть тела. И странное дело, в некоторых случаях он, к собственному своему изумлению, достигает успеха в лечении, совершенно неожиданного, никогда не чаянного, в особенности у некоей девицы Эстерлин[45], вылеченной им таким образом от судорог, и у профессора математики Бауэра.

Бесхитростный лекарь тут же широко распялил бы глотку и начал хвалиться, что нашел новый талисман здоровья - магнит. Дело кажется таким ясным, таким простым, следует только при судорогах и эпилептических припадках вовремя наложить больному на тело волшебную подкову, не спрашивая, как и почему, - и чудо исцеления совершилось. Но Франц Антон Месмер - врач, человек науки, сын новой эпохи, мыслящий в причинной связи. Его не удовлетворяет установленное на глаз положение, что магнит в целом ряде случаев помог его пациентам почти волшебным образом; в качестве серьезного, мыслящего врача он именно потому, что не верит в чудеса, желает объяснить себе и другим, почему этот таинственный минерал совершает такие чудеса. После его опыта у него в руках только одна посылка для разгадки: многократный целебный эффект магнита; для логического заключения ему необходимы и другие звенья - причинное обоснование. Лишь в таком случае новая проблема будет не только поставлена перед наукой, но и разрешена.

И удивительное дело: чертовское счастье дает, кажется, в руки ему - и именно ему - другой конец цепи. Ибо именно этот Франц Антон Месмер достиг, почти десять лет тому назад, в 1766 году, докторской степени при помощи весьма замечательной, мистически окрашенной диссертации под названием \"De planetarum influxu\"[185], в которой он, под влиянием средневековой астрологии, допускает воздействие созвездий на человека и выставляет тезис, что некая таинственная сила, изливаясь через далекие небесные пространства, действует на каждую материю изнутри, что некий изначальный эфир, таинственный флюид, пронизывает всю вселенную, а с нею и человека. Этот изначальный флюид, эту конечную субстанцию осторожный studiosus обозначил тогда в высшей степени неопределенным термином \"gravitas universalis\", силою общего тяготения. Эту свою юношескую гипотезу достигший зрелости мужчина давно уже, вероятно, позабыл. Но теперь, когда Месмер видит, что при случайном лечении достигнуто столь необъяснимое действие стального магнита, который, в качестве метеорита, также ведет происхождение от звезд, оба эти начала, эмпирическое и гипотетическое, - излечившаяся наложением магнита пациентка и тезис докторской диссертации - смыкаются в одну, целостную теорию; теперь Месмер верит, что его философское допущение непреложно подтверждено явным целебным воздействием, и полагает, что нашел для неопределенной \"gravitas universalis\" правильное наименование: магнетическая сила, притяжению которой человек так же послушен, как звезды вселенной. Значит, магнетизм так ликует он, в преждевременной радости изобретателя, - это \"gravitas universalis\", тот самый \"невидимый огонь\" Гиппократа[46], тот \"spiritus purus, ignis subtilissimus\"[186], который как вселенский творческий ток пронизывает и мировой эфир, и клеточку человеческого тела! В его случайном опьянении ему кажется, что предмет длительных поисков, мост, соединяющий звездные миры с человечеством, найден. И он испытывает чувство горделивого возбуждения: кто перейдет этот мост, тот вступит в страну неведомого.

Искра дала вспышку. В результате случайного соприкосновения опыта и теории получился у Месмера взрыв мысли. Но первый разряд происходит совершенно не в том направлении. Ибо Месмер, в своем преждевременном воодушевлении, считает, что вместе с магнитом нашел, без всяких околичностей, и универсальное целительное средство, философский камень[47]; ошибка, явно неправильное заключение оказывается в начале его пути и толкает его дальше. Но это ошибка творческая. И так как Месмер не устремляется за ней слепо, но продвигается сообразно со своим характером, шаг за шагом, не спеша, то, несмотря на необходимость обходов, он движется вперед. Ему суждены еще пути крутые и обманные. Но в то время как другие топчутся, тяжело и неповоротливо, по проторенным дорогам старых методов, этот одиночка пробирается все же в потемках вперед и медленно нащупывает путь от ребяческих средневековых представлений к умственному кругозору современности.

ПЕРВЫЕ ОПЫТЫ

Отныне Франц Антон Месмер, до сих пор простой врач и любитель изящной науки, владеет одной, единой жизненной мыслью, или, скорее, мысль владеет им. Ибо до последнего издыхания суждено ему, в качестве непреклонного исследователя, размышлять об этом perpetuimi mobile, об этой движущей силе вселенной. Всю свою жизнь, свое состояние, свою репутацию, свой досуг отдает он своей основной идее. В этом упорстве, в этом непреклонном и все же пылком самоограничении - величие и трагедия Месмера, ибо то, чего он ищет, магического вселенского флюида, он никогда не в состоянии обрести в ясно доказуемой форме. А то, что он нашел, новую психотехнику, этого он вовсе не искал и за всю свою жизнь не осознал. Таким образом, в удел ему достается судьба, до отчаяния сходная с судьбой его современника алхимика Бетгера, который, в плену своей мысли, хотел изготовить химическое золото и при этом открыл случайно в тысячу раз более важный фарфор; и в том и в другом случае основная мысль дает только существенный психический толчок, а открытие совершается как бы само собою в процессе лихорадочно продолжаемых опытов.

Вначале у Месмера только философская идея о мировом флюиде. И магнит. Но радиус воздействия магнита относительно невелик, это видит Месмер уже при первых своих опытах. Его притягательная сила распространяется лишь на несколько дюймов, и все-таки таинственное предчувствие Месмера не обманывается; он верит, что в нем таится значительно большая, как бы скрытая мощь, которую можно вызвать наружу искусственно и повысить путем правильного применения. Он приступает к серьезнейшим ухищрениям. Вместо того чтобы наложить на больное место одну лишь подкову, как тот англичанин, он пристраивает своим больным по два магнита, один сверху, с левой стороны, другой снизу, с правой, чтобы таинственный флюид прошел, в замкнутой цепи, непрерванным, через все тело и восстановил, приливая и отливая, нарушенную гармонию. Чтобы усилить собственное свое благотворное влияние, он на шее у себя сам носит магнит, зашитый в кожаный мешочек, и, не довольствуясь этим, передает свой источающий силу флюид всевозможным другим предметам. Он магнетизирует воду, заставляет больных купаться в ней и пить ее, он магнетизирует путем натирания фарфоровые чашки и тарелки, одежду и кровати, магнетизирует зеркала, чтобы они потом отражали флюид, магнетизирует музыкальные инструменты, чтобы и в колебаниях воздуха передавалась дальше целительная сила. Все фанатичнее проникается он идеей, что можно (как в дальнейшем с электричеством) передавать магнетическую энергию путем проводки, нагнетать в бутылки, собирать в аккумуляторы. И вот он конструирует в конце концов печальной известности \"ушат здоровья\", многократно высмеянный \"baquet\"[187], большой, прикрытый сверху деревянный чан, в котором два ряда бутылок, наполненных магнетизированной водой, сходятся к стальной штанге, от которой можно подвести к больному месту отдельные подвижные провода. Вокруг этой магнетической батареи устраиваются больные, истово касаясь друг друга кончиками пальцев, замкнутою цепью, потому что Месмер на основании опыта утверждает, что, пропуская ток через несколько человеческих организмов, он его опять-таки усиливает. Но и эксперименты с людьми не удовлетворяют его, - вскоре кошки и собаки должны уверовать в его систему; наконец, магнетизируются даже деревья в месмеровском парке и тот водный бассейн, в трепещущее зеркало которого пациенты благоговейно погружают свои обнаженные ноги, с руками, привязанными посредством канатов к деревьям, в то время как сам руководитель играет на стеклянной гармонике, тоже намагниченной, чтобы при помощи ее нежных и упругих ритмов сделать нервы больных более доступными проникновению универсального бальзама.

Чепуха, шарлатанство, ребячество - так реагирует современное чувство, с оттенком разочарования или сожаления, на эти нелепые выходки; тут, действительно, вспомнишь о Калиостро и других целителях-чародеях. Первые опыты Месмера застревают - к чему излишняя деликатность? - беспомощно и жалостно в жестких и сорных зарослях средневековья. Нам, потомкам, кажется, конечно, пустым фарсом - переносить силу магнетизма на деревья, воду, зеркала и музыкальные инструменты путем простого натирания и добиваться при этом целительного действия. Но чтобы быть справедливым, представим себе уровень физических знаний в ту эпоху. Три новые силы возбуждают любопытство тогдашней науки, три силы, из которых каждая еще в поре младенчества и каждая - Геркулес[48] в колыбели. Благодаря котлу Папина[49], благодаря новым машинам Уатта можно было иметь первое представление о движущей силе пара, об огромном запасе энергии атмосферного воздуха, который прежним поколениям казался какой-то пассивной пустотой, каким-то неосязаемым, бесцветным мировым газом. Еще десятилетие, и первый воздушный корабль поднимет человека над землей; еще четверть века, и паровое судно впервые победит другую, водную стихию. Но в то время огромная энергия сжатого или выкачанного воздуха доступна уразумению только в порядке лабораторных опытов, и столь же скромно и робко заявляет о себе электричество, этот ифрит, тогда еще замкнутый в ничтожной лейденской банке. Ибо что считается в 1775 году электрическим явлением? Вольта еще не произвел своего решающего наблюдения; только от маленьких, игрушечных батарей можно получить несколько ни на что не нужных голубых искр и слабый толчок в сустав пальца. Это все, что знает месмеровская эпоха о творческой силе электричества, - не более и не менее, чем о магнетизме. Но, должно быть, уж в то время смутное предчувствие настойчиво подсказывало человеческой душе, что грядущее, посредством одной из этих сил, может быть, посредством сжатого пара, может быть, при помощи электрической или магнетической батареи, изменит формы мира и обеспечит двуногим млекопитающим на миллионы лет господство над землей, - предчувствие тех, доныне еще не учтенных масс энергии, которые, будучи скованы рукою человека, наводняют наши города светом, бороздят небо и передают звук от экватора к полюсу в бесконечно малую долю секунды. Гигантская сила заключена в зародыше, в крохотных начинаниях того времени; это уже тогда чувствует мир, чувствует Месмер; только он, по несчастью своему, подобно принцу в \"Венецианском купце\"[50], выбирает из трех шкатулок не ту, которую нужно, и приковывает внимание насторожившейся в ожидании взрыва эпохи к слабейшему элементу, к магниту, - ошибка, бесспорно, но ошибка, понятная по тому времени, человечески понятная.

Итак, поразительны не первые приемы Месмера, не намагничивание зеркала или бассейна, - поразительно для нас в его опытах то невообразимое целебное воздействие, которое производит один человек при помощи ничего не стоящего магнита. Но даже эти, на первый взгляд чудесные исцеления, оказываются, при психологически правильной их оценке, вовсе не столь уж чудесными; с большей долей вероятности и даже с уверенностью можно сказать, что от начала всякого врачевания страждущее человечество исцелялось благодаря внушению гораздо чаще, чем мы предполагаем и чем склонна допускать врачебная наука. Мировая история доказывает, что не было еще столь бессмысленного медицинского метода, который бы на некоторое время не принес больному облегчения, благодаря наличию веры в этот метод. Наши деды и наши предки излечивались средствами, над которыми современная медицина сострадательно посмеивается, та самая медицина, методы которой наука предстоящих пятидесяти лет, в свою очередь, объявит с такою же улыбкою недействительными и, может быть, даже опасными. Ибо там, где свершается неожиданное исцеление, внушению принадлежит огромная, трудно вообразимая роль. От заговоров древности до териака и мышиного помета средневековья и до радиевого жезла какого-нибудь Цейлейса все методы лечения обязаны во всякую эпоху громадной долей своего воздействия воле к здоровью, пробудившейся у больного, и притом в такой степени, что атрибут этой веры магнит, гематит или вспрыскивания - при многих заболеваниях почти безразличен по сравнению с силою, направленною со стороны больного на этот атрибут. Неудивительно поэтому, но, наоборот, совершенно логично и естественно, что именно открытый в последнюю очередь метод дает самый неожиданный успех, так как ему, как еще неизвестному, обеспечен максимум благотворно содействующей ему надежды со стороны человека; так было и с Месмером. Едва лишь получило огласку целебное действие его магнитов в отдельных, особых случаях, как молва о всемогуществе Месмера распространилась через Вену на всю страну. Из ближних и из дальних краев спешат паломники к дунайскому магу, каждый хочет испытать прикосновение чудодейственного магнита. Выдающиеся сановники призывают венского врача в свои замки, в газетах появляются сообщения о новом методе; спорят, оспаривают, возносят до небес и поносят искусство Месмера. Но главное: каждый хочет его испытать или узнать о нем. Ломота, подергиванье, шум в ушах, параличи, рези в желудке, расстройство менструаций, бессонница, боль в печени - сотни болезней, до сих пор не поддававшихся никакому воздействию, излечиваются его магнитом; чудо за чудом происходит в доме, до сих пор предназначавшемся лишь для уюта и увеселений, на Загородной улице, 261. Не прошло и года с той поры, как путешественник-иностранец привлек внимание Месмера к волшебному средству, а слава дотоле безвестного врача настолько вышла за пределы Австрии, что доктора из Гамбурга, из Женевы, из самых противоположных городов просят его пояснить им способ применения его столь действенного, по слухам, магнетического курса, чтобы они могли продолжать его опыты и, со своей стороны, добросовестно проверить. И крупный соблазн для месмеровского самолюбия! - оба доктора, которым венский врач доверился в письмах, д-р Унцер из Альтоны и д-р Харзу из Женевы, полностью подтверждают замечательное целебное действие, которого они достигли по методу Месмера с помощью магнита, и оба по своей инициативе печатают восторженные статьи о месмеровских методах. Благодаря таким убежденным положительным отзывам Месмер находит все больше и больше последователей; в конце концов курфюрст призывает его даже в Баварию. Но что объявилось столь разительно в Вене, подтверждается столь же блистательно в Мюнхене. Так, наложение магнита при параличе и слабости зрения академического советника Остервальда имело такой шумный успех, что академический советник печатает в Аугсбурге в 1776 году сообщение о своем исцелении при посредстве Месмера: \"Все, что он совершил здесь при различных болезнях, дает основание предполагать, что он подсмотрел у природы один из ее самых таинственных движущих моментов\". Клинически точно описывает выздоровевший то отчаянное положение, в котором нашел его Месмер, и как магнетическое лечение разом избавило его волшебным образом от застарелого страдания, не поддававшегося доселе никакой врачебной помощи. И чтобы заранее отразить всякое возможное возражение со стороны врачей, рассудительный академический советник пишет: \"Если кто скажет, что история с моими глазами одно воображение, то я этим удовольствуюсь и ни от одного врача в мире не потребую большего, чем сделать так, чтобы я воображал себя совершенно здоровым\". Под впечатлением этого неоспоримого успеха Месмер впервые (и в последний раз) получает признание. 28 ноября 1775 года Баварская Академия торжественно избирает его своим сочленом, \"ибо она убеждена, что труды столь выдающегося человека, увековечившего свою славу особыми и неоспоримыми свидетельствами своей неожиданной и плодотворной учености и своими открытиями, много будут содействовать ее блеску\". В течение одного года одержана полная победа, Месмер может быть доволен: академия, десятки врачей и сотни излечившихся и восторженно благодарных пациентов свидетельствуют неопровержимо о целебной силе магнита. Но удивительно - в тот самый миг, когда ряд свидетелей, без всякого постороннего влияния, отдает Месмеру должное, сам он себя осуждает. В течение этого года он нашел уж печальную ошибку в расчете, а именно, что не магнит действует в его руках, а действуют сами руки, что, следовательно, его поразительное влияние на людей исходит не от мертвого минерала, которым он манипулирует, но от него, живого человека, что вовсе не магнит был чудодейственным источником здоровья, а сам магнетизер. После такого признания проблема получила неожиданно новое направление: еще один толчок, и могла быть познана действительная, персональная причинность. Однако духовная напряженность Месмера недостаточно велика, чтобы опередить целое столетие. Только шаг за шагом продвигается он по неверным и обходным путям. Но вот, отбросив в сторону, честно и решительно, свой волшебный минерал, магнит, он высвобождается одновременно из магической пентаграммы[51] средневекового хлама, достигнута та точка, где идея его становится для нас понятной и плодотворной.

ДОМЫСЛЫ И ПОСТИЖЕНИЯ

Когда именно Месмер решается на этот исторический поворот в методах своего лечения, нельзя установить с точностью. Но уже в 1776 году его благодарный пациент Остервальд пишет из Баварии, что \"д-р Месмер выполняет теперь большую часть своих сеансов без всяких искусственных магнитов, простым прикосновением к больным органам, частью непосредственным, частью через посредство каких-либо предметов\". Значит, не прошло даже целого года, и Месмер заметил, что магнит совершенно не нужен при так называемых магнетических сеансах, потому что, когда он проводит просто рукою вдоль нервных путей, от одного полюса к другому, больной чувствует то же самое возбуждение или облегчение; Месмеру стоит только дотронуться до своих пациентов, и нервы их уже напрягаются и готовы вздрагивать, уже происходят, без всякого прибора или медикамента, изменения в характере болезни организма, сперва в форме возбуждения, затем - успокоения. Итак, нет места сомнениям: от его рук исходит нечто неведомое, нечто гораздо более таинственное, чем магнит, что необъяснимо ни по Парацельсу, ни по данным старинной и современной медицины. И изобретатель стоит в изумлении перед своим открытием: вместо магнетического метода он открыл какой-то другой.

Теперь Месмеру следовало бы сказать честным образом: \"Я ошибся, магнит не имеет никакого значения, вся та сила, которую я ему приписывал, принадлежит не ему, и то целебное воздействие, которого я, к собственному моему изумлению, достигаю ежедневно, основано на причинах, мне самому непонятных\". И конечно, ему следовало тотчас же перестать называть свои сеансы магнетическими и забросить всю затейливую аппаратуру намагниченных бутылок, заряженных \"ушатов здоровья\" и заколдованных чашек и деревьев, как совершенно ненужное фокусничество. Но как мало таких людей в политике, в науке, в искусстве, в философии, даже из числа самых смелых, которые способны мужественно и определенно признаться, что вчерашнее их воззрение было ошибкой и нелепостью. Так и Месмер. Вместо того чтобы решительно отказаться от несостоятельной теории о целебной силе магнита, он предпринимает сложное отступление; он начинает двусмысленно оперировать с понятием \"магнетический\", поясняя, что магнит как минерал действительно не помогает, но что сила, действующая при его сеансах, тоже магнетизм, \"жизненный\" магнетизм, в живом человеческом организме аналогичный таинственной силе мертвого металла. Он делает весьма пространные и смутные попытки представить дело так, что в конце концов в его системе ничего по существу не изменилось. Но в действительности это наново надуманное понятие \"жизненный\" магнетизм (обычно переводимое, крайне неудачно, \"животный\" магнетизм) означает нечто до крайности далекое от проповедовавшейся до сих пор металлотерапии, и начиная с этого мгновения нужно быть чрезвычайно внимательным, чтобы не дать ввести себя в заблуждение через посредство сознательно созданной идентичности термина. С 1776 года магнетизировать отнюдь не значит у Месмера касаться магнитом или воздействовать им, но единственно и только - предоставлять таинственной человеческой силе, истекающей из нервов на концах пальцев (\"жизненная\" сила), действовать на других людей. И если поныне лица, практикующие этот симпатический метод поглаживания, все еще именуют себя магнитопатами, то они пользуются этим словом совершенно неправильно, ибо, вероятно, ни у одного из них в доме вообще нет магнита. Весь их метод основан исключительно на личном воздействии, являясь терапией внушения или флюидальной терапией.

Таким образом, через год после первого своего открытия Месмер благополучным образом преодолевает свою опаснейшую ошибку; но как прекрасна, как кстати была эта ошибка! В то время Месмер полагал еще, что при судорогах или нервных припадках достаточно наложить больному магнит на тело, искусно провести им несколько раз туда-сюда, и больной здоров. Но теперь, когда эта приятная иллюзия о волшебном действии магнита рушилась, он беспомощно стоит перед волшебной картиной, изо дня в день достигаемой им с голыми руками. Ибо откуда, собственно, это чудесное воздействие, получающееся тогда, когда он поглаживает виски своим больным, обвевает их своим дыханием, когда он при помощи кругообразных движений вдоль мускульной системы вызывает этот таинственный, внезапный нервный трепет, эти неожиданные вздрагивания? Это флюид, \"force vitale\"[188], исходящая из его, Франца Антона Месмера, организма; и опять вопрос: исходит ли эта особая сила лишь из его особого организма или от любого другого человека точно так же? Можно ее повысить посредством воли, можно дробить ее и усиливать другими элементами? И как происходит эта передача силы? Психическим путем (анимистическим) или, может быть, как химическое излучение и испарение мельчайших, невидимых частиц? Земная эта сила или божественная, психическая или физическая, или духовная? Идет ли она от звезд или является тончайшей эссенцией нашей крови, продуктом нашей воли? Тысяча вопросов встает разом перед простым, вовсе не очень уж умным и лишь самозабвенно наблюдательным человеком, тысяча вопросов, для него заведомо неразрешимых, и из которых самый важный вопрос - происходят ли так называемые магнетические исцеления анимистическим или флюидальным путем - до сих пор не получил удовлетворительного разрешения. В какой лабиринт попал он неожиданно, с тех пор как воспроизвел это бессмысленное лечение, проделанное при помощи магнитной подковы над той иностранкой, как далеко завела его эта печальная ошибка! Проходят годы, и он не видит просвета. Лишь одно ясно Месмеру, лишь одно знает он по собственной своей, изумительной практике: лучше, чем всякое химическое средство, может нередко живой человек помочь во многих случаях своим присутствием и своим влиянием на нервную систему. Из всех природных тел действительнее всего действует на человека сам человек. Болезнь, по его представлению, есть нарушение гармонии в человеке, опасный перерыв в ритмической смене прилива и отлива. Но в каждом человеке жива глубоко заложенная целебная сила, воля к здоровью, вечный, изначально жизненный импульс к вытеснению всего болезненного; и задача нового магнетического врачевания - повысить эту волю к здоровью (которой механическая медицина, действительно, слишком долго пренебрегала) путем магнетического воздействия (мы говорим: внушения). По вполне правильной, с психологической точки зрения, мысли Месмера, которая находит затем в Christian Science свое крайнее развитие, душевная установка, воля к здоровью способны, действительно, совершать чудеса выздоровления; задачею врача является поэтому вызвать чудо к жизни. Магнитопат как бы производит только зарядку истощенных нервов для решающего толчка, он наполняет и укрепляет внутреннюю защитную батарею организма. Но, напоминает Месмер, при попытке поднять жизненную силу человека не следует пугаться, если симптомы болезни, вместо того чтобы сразу же стушеваться, делаются поначалу, наоборот, резче, конвульсивнее, ибо задачею всякого правильного магнетического курса и является довести всякую болезнь до крайнего ее обострения, до кризиса и судорог; без труда можно узнать в этой знаменитой \"теории кризисов\" Месмера давно испытанное экзорцирование дьявола во времена средневековья и изгнание болезней по методу хорошо ему известного патера Гаснера[52]. Сам того не подозревая, Месмер с 1776 года систематически занят сеансами внушения и гипноза, и первоначальная тайна его успеха заключается прежде всего в напряженности его личной мощи, излучающейся особенно сильно и впечатляющей почти магически. Но все же как мало ни знает Месмер о действенном начале своего метода, уже в те первые годы этому удивительному одиночке удалось установить некоторые истины, открывшие пути для дальнейшего развития. Прежде всего Месмер замечает, что некоторые из его пациентов особенно восприимчивы к магнетизму (мы бы сказали - обладают внушаемостью, медиумичны), а другие совершенно невосприимчивы, что, таким образом, одни люди действуют как источники воли, другие как ее приемники; но если увеличить число участников, то восприимчивость усиливается с помощью массового внушения. Такими своими наблюдениями Месмер дал резкий толчок к дальнейшей дифференциации тогдашней науки о характере, благодаря этому новому освещению душевный спектр совершенно неожиданно дает иные, более красочные разложения. Мы видим, что человек, помимо своей воли наткнувшийся на огромную проблему, намечает один, без постороннего содействия, множество новых вопросов. Но никто не в состоянии дать ему объяснение феномена, еще доныне, собственно, не разрешенного: каким способом отдельным, особо одаренным, как бы магическим, с медицинской точки зрения, натурам удается простым наложением рук и атмосферическим воздействием своей личности достигать исцелений, о которых ничего не может сказать даже глубочайшая и просвещеннейшая наука.

Но больным нет дела до флюида, они не спрашивают, \"как\" и \"почему\", они толпами теснятся, неудержимо влекомые молвою о новизне, о необычайности. Вскоре Месмеру приходится устроить в своем доме на Загородной улице собственный магнетический госпиталь; даже из других стран приезжают больные, с тех пор как они услышали о знаменитом исцелении юной девицы Эстерлин и прочли восторженные благодарственные отзывы других его пациентов. Время музыки и галантных игр на воздухе миновало теперь в доме 261 на Загородной улице; Месмер, до сих пор практически не пользовавшийся докторским дипломом, с утра до ночи лихорадочно работает на своей новой фабрике здоровья при помощи жезлов, бакетов и всяких хитрых приспособлений. Вокруг мраморного бассейна в саду, в котором раньше резвились золотые рыбки, сидят теперь в замкнутом круге одержимые недугами и истово погружают ноги в целебную воду. Всякий день приносит известия о новом триумфе магнетических сеансов, каждый час привлекает новых верующих, ибо молва о чудесных исцелениях просачивается сквозь окна и двери; вскоре весь город только и говорит, что об этом вновь возродившемся Теофрасте Парацельсе. Но среди всяческого успеха один человек сохраняет трезвость - это сам маэстро Месмер. Все еще несмотря на настояния своих друзей, он не решается окончательно высказаться об этом чудодейственном флюиде: лишь в двадцати семи положениях он смутно намечает верную теорию жизненного магнетизма. Но он упорно не соглашается поучать других, чувствуя, что сам должен изучить сначала тайну своего собственного воздействия.

РОМАН ДЕВИЦЫ ПАРАДИЗ

В той же мере, в какой выигрывает Франц Антон Месмер в известности в Вене, проигрывает он в симпатиях окружающих. Все венское общество, ученые и профессора, любило его, человека о многом осведомленного, нечестолюбивого, богатого и притом гостеприимного, обходительного и всегда чуждого высокомерия, - все это до тех пор, пока он забавлялся новыми идеями как безвредный дилетант. Теперь, когда Месмер серьезно берется за дело и его своеобразные сеансы возбуждают сенсацию, он начинает вдруг чувствовать со стороны своих товарищей по профессии, врачей, какое-то сопротивление, сперва тайное, а затем, понемногу, и открытое. Напрасно приглашает он своих бывших коллег к себе в магнетическую клинику, чтобы доказать им, что он оперирует не знахарскими снадобьями и заговорами, а при помощи обоснованной системы, никто из приглашенных профессоров и докторов не желает серьезно разбираться в этих казусных исцелениях. Весь этот род терапии при помощи кончиков пальцев, без клинического вмешательства, без лекарств или прописанных средств, эти манипуляции с волшебным жезлом и с магнетизированными ушатами не представляются им, понятно, слишком серьезными. Вскоре Месмер начинает чувствовать острый холодок извне. \"Прием, оказанный здесь моим первым идеям, поразил меня холодом\", - пишет он в те дни в Мюнхен. Он честным образом надеялся, что встретит со стороны великих ученых ставшего ему родным города, у прежних своих друзей по науке и музыке, по крайней мере интерес или критическое участие. Но, когда-то столь общительные, люди науки вовсе не вступают с ним в разговор, они только посмеиваются и глумятся, повсюду он наталкивается на предвзятое отрицание, вселяющее в него горечь. В марте 1776 года он снова сообщает секретарю Баварской Академии, что его идея \"подверглась в Вене, вследствие ее новизны, почти всеобщему гонению\", а два месяца спустя жалуется в более сильных выражениях: \"Я все еще продолжаю делать физические и медицинские открытия в своей области, но надежда на научное завершение моей системы в настоящее время тем более несостоятельна, что мне приходится непрестанно иметь дело с отвратительными интригами. Здесь объявили меня обманщиком, а всех, кто верит в меня, дураками. Так встречают новую истину\".

Неотвратимый рок слишком раннего выступления на мировой арене настиг его: бессмертный консерватизм факультетов чует в нем приближение нового познания и с возмущением на него ополчается. Немедленно начинается в Вене глухое и напряженное брожение, направленное против его магнетических сеансов: во французских и немецких журналах появляются - разумеется, без подписи - корреспонденции из Вены, высмеивающие методы Месмера. Но ненависть вынуждена еще действовать за спиною, ибо безукоризненная личная выдержка Месмера не дает подходящих поводов для открытого нападения. Неудобно именовать шарлатаном, невеждою, несостоятельным знахарем доктора двух факультетов, вот уже десять лет имеющего на своем дипломе подписи таких авторитетов, как Ван-Смитен и Ван-Гаен[53]. В вымогании денег также нельзя попрекнуть его, потому что этот богатый человек лечит большую часть своих пациентов совершенно бесплатно.

И что всего обиднее, не приходится даже его дискредитировать как бахвала или пустозвона, ибо Месмер ни в малейшей степени не преувеличивает масштаба своего открытия. Он отнюдь не утверждает (как, например, Мери Бекер-Эдди в дальнейшем со своею Christian Science), что открыл универсальную терапию, устраняющую нужду во всяком другом медицинском воздействии; он с тщательным самоограничением подчеркивает, что его жизненный магнетизм непосредственно помогает только при нервных болезнях и влиять на последующие физические их проявления может во всяком случае лишь путем посредственным. Этим он как бы вынуждает к терпению втайне накопившееся враждебное чувство своих коллег, ожидающих случая поставить ножку ненавистному новатору.

Наконец долгожданный случай представляется. Эпизод с девицей Парадиз дает повод без труда превратить невинный роман в полную значения драму, ибо редко в истории болезней сценическая обстановка была столь эффектна. Мария Терезия Парадиз, высокоталантливая молодая девушка, считается безнадежно ослепшей на четвертом году жизни в силу поражения зрительных нервов; ее выдающаяся способность к игре на клавире приобрела ей в Вене всеобщую известность. Императрица имеет о ней самоличное попечение. Она назначила родителям даровитого ребенка пенсию в двести золотых дукатов и дает ей на свой счет дальнейшее образование; впоследствии девица Парадиз дала много концертов, один даже в присутствии Моцарта, и множество ее неопубликованных композиций доныне хранится в Венской библиотеке.

И вот эту молодую девушку приводят к Месмеру.

Перед тем ее годами лечили по всем правилам науки, но безрезультатно, первые глазные врачи Вены: известный оператор профессор Барт и придворный врач Штерк. Но некоторые признаки (конвульсивное вздрагивание глаз, выступающих при этом из орбит, страдание селезенки и печени, вызывающее нечто вроде припадков помешательства) дают основание думать, что слепота девицы Парадиз проистекает не из разрушения зрительного нерва, но лишь из-за расстройства, обусловленного психикой. Делают еще одну попытку и приводят ее к Месмеру, который устанавливает в ней потрясение общей нервной системы и признает, что в силу этого возможность ее исцеления его, Месмера, методами не исключена. Чтобы быть в состоянии в точности следить за успехами магнетического курса, он берет ее к себе в дом, где подвергает магнетическому лечению бесплатно, вместе с другими двумя пациентками.

До этого пункта все заявления современников сходятся в точности. Но отныне полнейшее, зияющее противоречие устанавливается между показаниями Месмера, утверждающего, что он почти полностью вернул ей зрение, и свидетельством профессоров, отвергающих какую бы то ни было претензию на улучшение, как обман и \"воображение\". (Это слово \"воображение\" играет отныне решающую роль при всех исходящих от научных кругов попреках Месмеру.) Конечно, теперь, по прошествии полутора веков, нелегко сделать выбор между двумя утверждениями, столь резко друг другу противоречащими. За врачей говорит то, что к Марии Терезии Парадиз и в дальнейшем никогда уж не вернулось больше зрение; за Месмера, кроме свидетельства общественности, та записка, которая составлена отцом молодой девушки и которая кажется не слишком наглядной, чтобы можно было объявить ее попросту подделкой. Ибо я знаю мало документов, которые бы так исчерпывающе полно, с психологической точки зрения воспроизводили первое восприятие света человеком, постепенно излеченным от слепоты; чтобы измыслить такие тончайшие, основанные на знании человеческой души подробности, потребовался бы лучший поэт и психолог, чем старый гоф-секретарь Парадиз-отец, или столь непоэтическая натура, как Месмер. Записка, в ее существенной части, гласит:

\"После непродолжительного, энергичного магнетического воздействия со стороны г-на доктора Месмера она начала различать очертания поставленных перед нею тел и фигур. Но новое чувство было столь впечатлительно, что она могла смотреть на все это только в очень темной, снабженной ставнями и занавесями комнате. Когда перед ее глазами, со впятеро сложенной на них повязкой, проводили зажженной свечою, хотя бы и очень быстро, она разом падала, словно сраженная молнией. Первою человеческою фигурою, которую она увидела, был г-н доктор Месмер. Она с большим вниманием наблюдала за ним и за всевозможными колеблющимися движениями его тела, которые он проделывал, чтобы испытать ее. Она до известной степени была смущена этим и сказала: \"Как ужасно видеть это! Неужели таков облик человеческий?\" К ней, по ее желанию, привели большую домашнюю собаку, очень ручную, ее всегдашнюю любимицу, и она осмотрела ее с тем же вниманием. \"Эта собака, - сказала она потом, - нравится мне больше, чем человек; мне много легче на нее смотреть\". Особенно поражали ее носы на лицах, которые она рассматривала. Она не могла удержаться от смеха. Она выражалась об этом так: \"Мне кажется, что они обращены на меня с угрозой и хотят выколоть мне глаза\". После того как она увидала достаточное количество лиц, она попривыкла к этому. Наибольшего труда стоит ей научиться различать цвета и степень отдаленности предметов, ибо в отношении вновь проявившегося у нее чувства зрения она столь же неопытна и не искушена, как новорожденный ребенок. Она никогда не ошибается в различиях одного цвета от другого, но зато смешивает их наименования, в особенности если ее не навели на след - производить сравнения с окраскою, ей уже знакомою. При виде черного цвета она поясняет, что это образ ее былой слепоты. Этот цвет всегда пробуждает в ней некоторую склонность к меланхолии, которой она часто была подвержена в период лечения. В это время она неоднократно разражалась внезапными рыданиями. Так, однажды с ней случился столь сильный припадок, что она бросилась на софу, отбивалась руками, пыталась сорвать с себя повязку, отталкивала все перед собой и, жалостно стеная и плача, являла своим видом такое отчаяние, что мадам Сакко или любая другая знаменитая актриса не могла бы найти лучшего образца для изображения женщины, потрясенной крайним горем. Через несколько мгновений это печальное настроение прошло, и она вернулась к своей прежней приветливости и жизнерадостности, хотя вскоре после этого снова с нею случился такой же припадок. Так как в первые дни, когда распространялась молва о том, что она прозрела, нас усиленно стали посещать родственники, друзья и высокопоставленные лица, она стала сердиться. Однажды, будучи этим недовольна, она выразилась в разговоре со мною так: \"Почему это я чувствую себя менее счастливой, чем раньше? Все, что я вижу, вызывает во мне неприятное возбуждение. Ах, я была гораздо спокойнее со своей слепотою!\" Я утешил ее тем доводом, что ее нынешнее раздражение происходит от восприятия чуждой области, в которой она пребывает. Но как только она привыкнет к зрению, она станет такой же спокойною и довольною, как другие. \"Это хорошо, - отвечала она, - потому что, если при взгляде на что-нибудь новое мне и дальше суждено испытывать беспокойство вроде нынешнего, я готова теперь же вернуться к прежней слепоте\".

Так как вновь обретенное чувство поставило ее на первоначальную природную ступень, то она вполне свободна от предвзятых взглядов и именует вещи просто по тому естественному впечатлению, которое они на нее производят. Она очень хорошо судит о чертах лица и делает из этого выводы о свойствах характера. Знакомство с зеркалом вызвало в ней большое удивление; она не могла понять, как это плоское зеркальное стекло улавливает предметы и вновь представляет их глазу. Ее привели в великолепную комнату, где была высокая зеркальная стена. Она стала производить перед нею удивительные повороты и телодвижения и особенно смеялась тому, что изображение в зеркале, когда она приближалась, подступало к ней, а при удалении от него отступало. Все предметы, которые она замечает в известном отдалении, кажутся ей маленькими, и в ее представлении они увеличиваются по мере того, как придвигаются к ней.

Когда она с открытыми глазами подносила ко рту кусочек поджаренного хлеба, он представлялся ей таким большим, что не поместится, казалось ей, во рту. Потом ее провели к бассейну, который она назвала большой суповой миской. Ей казалось, что деревья в аллее движутся рядом с ней с двух сторон, а на возвратном пути она думала, что дом идет ей навстречу, и особенно понравились ей освещенные окна. На следующий день пришлось исполнить ее желание и свести ее в сад при свете дня. Она опять внимательно осмотрела все предметы, но не с таким удовольствием, как накануне вечером. Протекавший перед домом Дунай она назвала длинной и широкой полосой и указала точно те места, где она видит начало и конец реки. Деревьев, стоявших примерно в тысяче шагов по ту сторону реки, на так называемом Пратерау, можно было коснуться, по ее мнению, вытянув вперед руки. Так как это было среди бела дня, она не могла долго вынести пребывания с открытыми глазами в саду. Она сама потребовала, чтобы ей завязали опять глаза, так как восприятие света не по силам ее слабому зрению и вызывает в ней головокружение. А когда у нее на глазах снова повязка, то она без провожатых не решается ни на один шаг, хотя, будучи слепою, расхаживала прежде по хорошо знакомой комнате. Рассеянность нового чувства служит причиной того, что она должна быть более внимательной за клавиром, чтобы сыграть что-нибудь, в то время как раньше она исполняла целые концерты с безукоризненной верностью и при этом разговаривала с окружающими. Теперь с открытыми глазами ей трудно сыграть и небольшую вещицу. Она следит за своими пальцами - как они поднимаются над клавиром, - но при этом не попадает в большинстве случаев на нужные клавиши\".

Производит ли это ясное, прямо-таки классическое описание впечатление подделки? Можно ли, действительно, допустить, что ряд очевидцев, пользующихся уважением, дал себя полностью одурачить и послал сообщения в газеты о чудесном исцелении, не потрудившись удостовериться относительно состояния бывшей слепой, живущей в расстоянии двух улиц? Но именно из-за шума, вызванного этим случаем магнетического лечения, врачебная корпорация с недовольством вмешивается в дело. На этот раз Месмер вторгся в их собственную, личную область, и глазной врач и профессор Барг, у которого девица Парадиз в течение нескольких лет безуспешно искала помощи, с особым рвением ополчается против непрошеного целителя. Он утверждает, что девицу Парадиз следует рассматривать еще как слепую, потому что она часто не знает названий находящихся перед нею предметов и нередко путает их, - ошибка, психологически очень понятная и даже вероятная у долголетней слепой, впервые познающей предметы; ошибка, сама по себе же опорочивающая. Но за официальным миром сила превосходства. Прежде всего вмешательство влиятельных врачей ставит преграду намерению Месмера лично представить императрице Марии Терезии свою находящуюся на пути к выздоровлению пациентку; и все яростнее пытаются раздраженные коллеги помешать Месмеру продолжать магнетическое лечение. По какому праву? - следует, объективно говоря, спросить. Ибо даже в самом неблагоприятном случае метод внушения не может сделать мертвый зрительный нерв девицы Парадиз еще более мертвым, не может сделать слепую более слепой. Таким образом, при желании нельзя ни из одного из параграфов закона вывести право посторонних лиц отнять у дипломированного врача его пациентку в середине лечения. И так как, помимо того, девица Парадиз сама крепко держится за своего целителя, противники Месмера избирают обходный путь, чтобы лишить его драгоценного объекта опытов: они внушают старикам Парадиз устрашающую мысль, что если дочь их действительно прозреет, то сразу же пропала монаршья милость - пенсия в двести дукатов и что покончено со своеобразной сенсацией от выступлений слепой концертантки. Этот довод - угроза финансовая - сразу же действует на семью. Отец, дотоле вполне доверявший Месмеру, насильно врывается в дом, требует свою дочь немедленно обратно и грозит обнаженной саблей. Но, удивительное дело, сопротивление встречает он не со стороны врача. Сама девица Парадиз, привязавшаяся к своему целителю не то в качестве медиума, не то по эротическим побуждениям, заявляет определенно, что не намерена возвращаться к родителям, а остается у Месмера. Это приводит в раздражение ее мать, она с невероятной яростью набрасывается на непокорную девушку, предпочитающую чужого человека своим родителям, наносит ей, беззащитной, побои и ведет себя по отношению к ней так ужасно, что та падает, охваченная судорогами. Но несмотря на все приказания, угрозы и побои, не удается заставить стойкую девицу Парадиз покинуть своего покровителя (а может быть, своего возлюбленного). Она остается в магнетической клинике. Месмер одержал победу, правда пиррову победу. Ибо в результате перенесенного возбуждения и насилий слабый проблеск света, доставшийся с таким трудом, угасает. Приходится снова начать лечение, чтобы оживить пришедшие в расстройство нервы. Но на это Месмеру не дают времени. Факультет пустил уже в ход самые тяжелые орудия. Он мобилизовал архиепископа кардинала Мигадзи, императрицу и двор и, кажется, самую могущественную в терезианской Австрии инстанцию: знаменитую комиссию нравов. Профессор Штерк, как глава медицинского ведомства в Австрии, дает, по поручению императрицы, приказ \"положить конец этим обманам\". И вот государство отнимает у магнетизера власть над его медиумом. Месмер принужден немедленно прервать лечение и выдать не получившую еще исцеления девицу Парадиз родителям, несмотря на ее отчаянные мольбы. Дальнейшие последствия этого тягостного дела, за недостатком соответствующих документов, не поддаются точному выяснению. Или Месмеру предписано было правительством, более или менее настоятельно, покинуть пределы Австрии, в качестве \"нежелательного иностранца\", или сам он оказался сыт по горло товарищеским отношением медицинских кругов Вены. Во всяком случае, он сразу же после случая с девицей Парадиз покидает свой великолепный дом на Загородной улице, 261, уезжает из Вены и ищет себе нового отечества сначала в Швейцарии, потом в Париже. Венский факультет может быть спокоен, его цель достигнута. Он отстранил неприятного, с замашками самостоятельности человека и дискредитировал (по его мнению, навсегда) первые зачатки психотерапевтического метода, правда неясного, но уже приближающегося к современным представлениям. На целое столетие с четвертью воцаряется на Венском факультете in rebus psychologicis[189] величественное спокойствие, пока опять не появляется, со своим психоанализом, еще один досадный новатор, Зигмунд Фрейд, на которого профессора факультета ополчаются с тем же предубеждением и с такой же яростью, но на этот раз, по счастью, со значительно меньшим успехом.

ПАРИЖ

Восемнадцатое столетие мыслит и живет космополитически. Наука Европы, ее искусство представляют еще одну большую семью: для человека духовной культуры еще не придумано современное нам яростное отграничение одного государства от другого. Художник и ученый, музыкант и философ странствуют в то время из одной резиденции в другую без всяких националистических ущемлений, чувствуя себя как дома везде, где они могут проявить свой талант и выполнить свою миссию, встречая дружеский прием со стороны всех наций, народов и государей. Поэтому в решении Месмера переселиться из Вены в Париж нет ничего особенного, и с первого же часа ему не приходится раскаиваться в перемене обстановки. Его аристократические пациенты из Австрии открывают перед ним двери посольства. Мария Антуанетта, живо интересующаяся всем новым, необычайным и занимательным, обещает ему свою поддержку, а бесспорная принадлежность Месмера к всемогущему тогда масонству[54] тотчас же вовлекает его в средоточие духовной жизни французского общества. Кроме того, его учение совпадает с исключительным моментом. Ибо как раз потому, что Вольтер[55] и энциклопедисты агрессивным своим скептицизмом вытравили из общества восемнадцатого века церковную веру, они, вместо того чтобы уничтожить неистребимую в человеке потребность веры (\"ecraser l\'infqme!\")[190], загнали ее в какие-то другие закоулки и мистические тупики. Никогда не был Париж столь жаден до новшеств и суеверий, как в ту пору начинающейся просвещенности. Перестав верить в легенды о библейских святых, стали искать для себя новых и особенных святых и обрели их в толпами притекавших туда шарлатанах розенкрейцерства[56], алхимии[57] и филалетии[58]; все неправдоподобное, все идущее наперекор ограниченной школьной науке встречает в скучающем и причесанном на философский образец парижском обществе воодушевленный прием. Страсть к тайным наукам, к белой и черной магии проникает повсюду, вплоть до высших сфер. Мадам де Помпадур[59], правительница Франции, прокрадывается ночью через боковую дверь Тюильрийского дворца к мадам Бонтан, чтобы та предсказала ей будущее по кофейной гуще; герцогиня д\'Юффе велит соорудить для себя дерево Дианы[60] (об этом можно прочесть у Казановы[61]) и омолаживается путем в высшей степени физиологическим; маркизу де Л\'Опиталь какая-то старая женщина заманивает в глухое место, где ей во время черной мессы представлен будет Люцифер[62] в собственной персоне; но в то время как добрейшая маркиза и ее подруга, обнаженные с головы до пят, ждут появления обещанного дьявола, мошенница исчезает с их одеждой и деньгами. Наиболее почтенные мужи Франции трепещут от почтительного благоговения, когда легендарный граф Сен-Жермен тончайшим образом проговаривается за ужином и выдает свой тысячелетний возраст тем, что об Иисусе Христе и о Магомете говорит как о личных знакомых. В то же самое время хозяева гостиниц и постоялых дворов Страсбурга радуются переполнению своих комнат, потому что принц Роган принимает у себя, в одном из самых аристократических дворцов, отъявленного сицилианского проходимца Бальзамо, именующего себя графом Калиостро. В почтовых каретах, в носилках и верхом прибывают со всех концов Франции аристократы, чтобы приобрести себе у этого первоклассного шарлатана микстуры и волшебные снадобья. Придворные дамы и девицы голубой крови, княгини и баронессы устраивают у себя в замках и городских отелях лаборатории по алхимии, и вскоре эпидемия мистического помешательства охватывает и простой народ. Едва лишь распространяется молва о нескольких случаях чудесного исцеления у гроба парижского архидиакона на кладбище Сен-Медао, как туда стекаются тысячи людей и впадают в дикие корчи. Ничто необычное не кажется в ту пору слишком нелепым, никакое чудо достаточно чудесным, и никогда не было мошенникам столь удобно, как в эту, одновременно и рассудочную и падкую до сенсаций эпоху, бросающуюся на всякое щекочущее нервы средство, увлекающуюся всяким дурачеством, верующую, в своем скептицизме, во всякое волшебство. Таким образом, врач, владеющий новым универсальным методом, заранее мог считать свою игру выигранной. Но Месмер (и это следует оттенять неустанно) отнюдь не намерен отбивать у какого-нибудь Калиостро или Сен-Жермена золотые прииски глупости человеческой. Дипломированный врач, гордый своей теорией, фанатик своей идеи, более того, пленник ее, он хочет и желает прежде всего быть признанным официальной наукой. Он презирает весьма ценный и прибыльный энтузиазм угодников моды: благосклонный отзыв одного академика был бы для него важнее, чем шум, произведенный сотнею тысяч дураков. Но всесильные профессора отнюдь не усаживаются с ним вместе за один лабораторный стол. Берлинская Академия ответила на его доводы лаконически, что \"это ошибка\", Венский медицинский совет официально признал его обманщиком; становится понятным его отчаянно-страстное желание удостоиться, наконец, честного отзыва. Едва успев прибыть в феврале 1778 года в Париж, он сразу же направляется к Леруа, президенту Академии наук; через его посредство он настойчиво домогается, чтобы все члены Академии сделали ему честь и серьезным образом подвергли рассмотрению его метод в организованном им на первое время госпитале в Кретейле (поблизости от Парижа). Согласно инструкции, президент ставит это предложение на обсуждение. Но Венский факультет, по-видимому, забежал вперед, ибо Академия наук коротко и решительно заявляет о своем отказе от рассмотрения месмеровских опытов.

Не столь легко, однако, отступается человек, который, будучи проникнут страстной уверенностью в то, что дает миру нечто очень важное и новое, добивается для своей научной мысли научной санкции. Он тотчас же обращается к только что основанному Медицинскому обществу. Там он, в качестве врача, может требовать своего бесспорного и непреложного права. Еще раз возобновляет он предложение - представить в Кретейле своих излечившихся пациентов и дать с готовностью объяснения на всякий вопрос. Но и Медицинское общество не проявляет особой склонности стать в оппозицию к родственной ему венской организации. Оно уклоняется от стеснительного предложения под тем малоубедительным предлогом, что может судить об излечениях лишь в случаях, когда оно осведомлено о предшествующем состоянии пациентов, а этого в данном случае нет. Пять раз пытался Месмер добиться у всех факультетов мира признания или по крайней мере внимательного рассмотрения своей системы; нельзя было действовать прямее, честнее, в большем согласии с наукой. Лишь теперь, когда ученая клика своим молчанием выносит ему приговор, не ознакомившись с документами и фактами, лишь теперь обращается он к высшей решающей инстанции: к общественному мнению, ко всем образованным и интересующимся людям; в 1779 году он печатает на французском языке свой \"Трактат об открытии животного магнетизма\". Красноречиво и поистине искренно просит он помощи в своих опытах, участия и благоволения, ни одним намеком не обещая чудесного или невозможного: \"Животный магнетизм это вовсе не то, что врачи понимают под словом таинственное средство. Это наука, имеющая свои обоснования, выводы и положения. Все в целом и доныне неизвестно, это я признаю. Но именно потому было бы несправедливо давать мне в судьи лиц, ничего не понимающих в том, о чем они решаются судить. Мне нужны не судьи, а ученики. Поэтому мое намерение состоит целиком в том, чтобы официально получить от какого-либо правительства дом, где бы я мог поместить больных для лечения и где мог бы, с легкостью и без особых околичностей, доказать в полном объеме действие животного магнетизма. Затем я хотел бы взять на себя подготовку большого количества врачей и предоставить тому же правительству решить, в какой мере желает оно распространить мое открытие - для всеобщего пользования или в ограниченных кругах, быстро или не спеша. Если бы предложения мои были отвергнуты во Франции, я покинул бы ее неохотно, но это, конечно, неизбежно. Если они будут отвергнуты повсюду, то я все же надеюсь найти для себя спокойный уголок. Под покровом своей добросовестности, свободный от упреков совести, я соберу около себя частицу человечества, того человечества, которому я хотел быть полезным в более широких размерах, и тогда придет пора ни у кого, кроме самого себя, не спрашивать совета, как поступать. Если бы я действовал иначе, то к животному магнетизму отнеслись бы как к моде. Каждый бы пытался блеснуть им и найти в нем больше или меньше того, что он действительно в себе содержит. Им стали бы злоупотреблять, и полезность его превратилась бы в проблему, разрешение которой последовало бы, может быть, лишь через несколько столетий\".

Это ли язык шарлатана, сочинительство и болтовня человека нечестного? Конечно, в громогласном обращении прежнего скромного просителя звучит уже нотка окрыленности: Месмер впервые говорит языком успеха. Ибо как раз в эти последние месяцы его метод лечения нервных болезней внушением нашел серьезных приверженцев и влиятельных союзников, и прежде всего открыто стал на его сторону Шарль Делон, лейб-медик графа д\'Артуа[63], выпустивший брошюру. Это открывает Месмеру путь ко двору; в то же самое время одна из дворцовых дам Марии Антуанетты, которую Месмер исцелил от паралича, выступает перед своей повелительницей в пользу того, кто помог ей. Высшее дворянство: мадам Ламбаль[64], принц Конде[65], герцог Бурбон[66], барон Монтескье[67] и в особенности герой дня, молодой маркиз Лафайет[68] высказываются с воодушевлением в пользу его учения. И вот, несмотря на враждебное отношение академии, несмотря на неудачу в Вене, правительство, по приказу королевы, входит в непосредственные переговоры с Месмером, чтобы привязать к Франции родоначальника столь плодотворных идей; министр Морпа, по приказанию свыше, предлагает ему пожизненное содержание в двадцать тысяч ливров и, кроме того, десять тысяч ливров на квартирные расходы, правда, с выплатою лишь в том случае, когда три подготовленных им для государства ученика признают пользу магнитотерапии.

Но Месмер сыт по горло и не желает вновь и без конца возиться с предвзятыми суждениями узколобых специалистов, он не идет ни на какие оговорки \"если\" и \"в том случае\", он не принимает милостыни. Он гордо отказывается: \"Я не могу входить в договорные отношения с правительством, пока правильность моего открытия не будет непреложным образом признана и подтверждена\". И после двух лет магнетической терапии такую силу приобрел в Париже высланный из Вены Месмер, что в качестве угрозы может заявить, что покинет Париж, и в этом смысле предъявляет ультиматум королеве: \"Единственно из уважения к Вашему Величеству я Вас заверяю, что продлю свое пребывание во Франции до 18 сентября, и до этого срока готов оказать помощь тем больным, которые удостоят меня своим доверием. Я ищу, Ваше Величество, такого правительства, которое признает необходимость не допускать, легкомысленным образом, проникновения в мир истины, вызывающей своим воздействием на природу человека изменения, коим, с самого начала, требуется контроль со стороны истинного знания и истинной силы, а также направление в благожелательном смысле. В деле, касающемся всего человечества, деньги должны быть, в глазах Вашего Величества, лишь на втором плане; четыреста или пятьсот тысяч франков, обращаемых на такую цель, ничего не должны значить. Мое открытие и я сам должны быть награждены с величием, достойным монарха, с которым я вступаю в сношение\". Этот ультиматум Месмера не принимается, по-видимому, в результате сопротивления со стороны Людовика XVI, чей трезвый и бережливый нрав восстает против всяких фантастических экспериментов. И вот Месмер действует всерьез: он покидает Париж и направляется в германские владения, в Спа.

Но эта вызывающая самоопала - иного свойства, чем прежняя, венская, безнадежно смахивающая на бегство или высылку. Он удаляется из державы Бурбонов, как властелин, как претендент, и целый рой вдохновенных приверженцев провожает высокочтимого вождя в добровольное изгнание. Но еще большее число их остается в Париже и во Франции, чтобы действовать там в его пользу. Возмущение по поводу того, что из-за интриг факультета с полным равнодушием допустили отъезд такого человека из Франции, приобретает постепенно лихорадочный характер. Записки в его защиту дюжинами появляются в печали. В Бордо, в соборе, аббат Эрвье открыто проповедует с кафедры догму магнетизма; Лафайет, перед своим отплытием в Америку, сообщает Вашингтону как нечто весьма важное, что он везет американцам, кроме ружей и пушек для войны за независимость, также и новое учение Месмера (\"Un docteur nomme Mesmer, ayant fait la plus grande decouverte, a fait des eleves, parmi lesquels votre humble serviteur est appelй un des plus enthousiastes... Avant de partir j\'obtiendrai la permission de vous confier le secret de Mesmer, qui est une grande dйcouverte philosophique\"[191]). И масонство, защищающее в науке, как и в области политики, все новое и революционное, с решимостью становится на сторону собрата. И вот, вопреки правительству, вопреки королю, вопреки медицинской коллегии, вопреки Академии, эти восторженные приверженцы Месмера добиваются возвращения его в Париж на поставленных им условиях; то, в чем отказал Месмеру король, предлагают ему, за свой счет, дворянство и буржуазия. Группа его учеников, во главе с Бергасом, известным адвокатом, основывает акционерное общество, чтобы предоставить маэстро возможность учредить свою собственную академию в противовес королевской; сто поклонников подписывают каждый по сто луидоров, \"pour acquitter envers Mesmer la dette de l\'humanite\"[192], наряду с чем Месмер обязывается передать им свои знания. Сразу же по выпуске магнетические акции расхватываются; в двенадцать месяцев подписано 340000 ливров, значительно больше, чем требовал сначала Месмер. Кроме того, ученики его объединяются в каждом городе в так называемое \"Гармоническое общество\" (Societe de l\'Harmonie), отдельно в Бордо, в Лионе, в Страсбурге, в Остенде, и даже одно в колониях, в Сан-Доминго. С триумфом, вызванный из изгнания мольбами и заклинаниями, встреченный празднествами и приветствиями, возвращается Месмер опять во Францию, некоронованный глава некоей незримой духовной державы. То, в чем отказал ему король, он сам себе создал: свободу исследований, независимое существование. И если официальная, академически насторожившаяся наука объявит ему войну, Месмер теперь готов к ней.

МЕСМЕРОМАНИЯ

Месмер, чей магнетический метод обещает исцеление от всех видов болезненного возбуждения, сам приносит на первых порах в Париж особый вид возбуждения - месмероманию. Вот уже много десятков лет ничто не приводило Сен-Жерменское предместье, с его неизменно хорошим, скучающим среди роскоши обществом, в такое волнение, в такой, можно сказать, пароксизм страсти, как практика магнетического лечения. В течение нескольких месяцев Месмер и магнетизм становятся в Париже la grande mode, le dernier cri[193]. Перед его роскошной квартирой на Вандомской площади с утра до вечера стоят коляски и кабриолеты дворянства; лакеи в цветных ливреях первых домов Франции ждут у украшенных гербами носилок; и так как приемные помещения оказываются слишком тесными для столь неожиданного наплыва, и для пользования хорошо платящих пациентов имеются налицо лишь три \"ушата здоровья\", то уже за несколько дней вперед покупают себе место у \"бакета\", как в наши дни ложу на первое представление новой оперы. Но филантропия тоже в моде, и Месмер предоставляет \"бакеты\" - правда, меньшего размера - и для лиц менее состоятельных, ибо каждый, будь он богат или беден, должен получить свою долю этого \"гармонического\" целебного средства. Он исключает из круга больных только лиц с открытыми ранами, несомненных эпилептиков, умалишенных и калек, честно подчеркивая этим, что он достигает улучшения в общем самочувствии лишь через нервную систему, но не может чудом изменить строение органов.

В этих магнетических залах, а вскоре и в собственном дворце, в отеле Буильон на улице Монмартр, где Месмер устроил клинику, пять лет подряд толпятся пациенты из всех сословий, настоящие и воображаемые больные, любопытные и снобы всякого ранга. Каждый любопытный парижанин - а какой парижанин из хорошего общества не любопытен? - должен во что бы то ни стало хоть однажды испробовать на себе чудодейственный флюид и потом этой щекочущей нервы сенсацией хвалиться в элегантных салонах с тою же примерно дилетантской поверхностностью, как в наше время за five o\'clock tea[194] рассуждают о теории относительности или психоанализе. Месмер в моде, и потому его наука, принимаемая им весьма серьезно, действует на общество не как наука, а как театр. Что в постановке его лечения есть действительно нечто нарочито театральное, Месмер никогда не отрицал, напротив, он открыто признает это. \"Mes procedes, s\'ils n\'etaient pas raisonnes, paraitraient comme des grimaces aussi absurdes que ridicules, auxquelles il serait en effet impossible d\'ajouter foi\"[195].

Ему, в качестве знатока душ человеческих, известно, что всякое основанное на вере лечение нуждается, для усиления его действия, в определенном магическом или религиозном церемониале; и он, в силу психологической убежденности, окружает свою личность неким магическим ореолом; как всякий сведущий в психологии врач, он усиливает свой авторитет таинственностью. Уже само помещение действует на посетителей, благодаря особому устройству, тревожно и возбуждающе. Окна затемнены занавесями, чтобы создать сумеречное освещение, тяжелые ковры на полу и по стенам заглушают звук, зеркала отражают со всех сторон золотистые тона света, странные символические звездные знаки привлекают внимание, не давая ему полного удовлетворения. Неопределенность всегда повышает чувство ожидания, таинственность усиливает напряжение, молчание и замалчивание взвинчивают мистическую настроенность; поэтому в волшебном приемном покое Месмера все чувства - зрение, слух и осязание тончайшим образом подвергаются воздействию и раздражению. Посредине большого зала стоит широкий, как колодец, \"ушат здоровья\". Вокруг этого магнетического алтаря сидят, в глубоком молчании, как в церкви, больные, затаив дыхание; никто не смеет пошевельнуться, ни один звук не должен вырваться, чтобы не нарушить создавшегося напряжения. Время от времени собравшиеся вокруг \"ушата\" образуют, по данному знаку, знаменитую (впоследствии заимствованную спиритами) магнетическую цепь. Каждый касается кончиков пальцев своего соседа, чтобы мнимый ток, усиливаясь при прохождении от тела к телу, пронизал весь благоговейно насторожившийся ряд. Это глубокое, ничем, кроме легких вздохов, не нарушаемое молчание сопровождается тончайшими аккордами клавира или тихим хоровым пением из соседней комнаты, иногда даже сам Месмер играет на своей стеклянной гармонике, чтобы нежным ритмом умерить создавшееся возбуждение или повысить его, если нужно, ускоряя ритм. Так в продолжение часа организм заряжается магнетической силой (или, как сказали бы мы по-современному, подготовляется гипнотическая напряженность путем воздействия на нервную систему приемами монотонности и ожидания). Потом появляется наконец сам Месмер.

Серьезный и спокойный, он входит медленно, с величавым выражением лица, излучая покой в общее беспокойство; и едва лишь он приблизился к больным, как легкий трепет, словно от звенящего издали ветерка, пробегает по цепи. На нем длинная шелковая фиолетовая мантия, вызывающая мысль о Зороастре[69] или об одежде индийских магов; сурово, сосредоточившись в себе наподобие укротителя зверей, который, имея лишь легкий хлыст в руке, единственно силою воли удерживает зверя от прыжка, шагает он, со своим железным жезлом, от одного больного к другому. Перед некоторыми он останавливается, спрашивает тихо об их состоянии, потом проводит своей магнетической палочкой по одной стороне тела книзу и по противоположной кверху, приковывая к себе в то же время, властно и настойчиво, исполненный ожидания взгляд больного. Других он вовсе не касается жезлом и, лишь очерчивая в воздухе невидимый круг, как бы осеняет им со значительным видом лоб или центр болевых ощущений, но при этом неотступно сосредоточивает при помощи недвижного взора внимание на больном и этим приковывает его внимание. Во время этой процедуры другие почтительно таят дыхание, и в продолжение некоторого времени в просторном, приглушенном коврами помещении не слышно ничего, кроме его медленных шагов или, порою, вздоха облегчения или тоски. Но обыкновенно это длится недолго, и один из больных начинает при прикосновении Месмера дрожать, конвульсивная судорога проходит по его членам, его бросает в пот, он кричит, вздыхает или стонет. И как только у этого первого обнаруживаются видимые знаки напрягающей нервы силы, другие участники цепи тоже начинают чувствовать знаменитый, несущий исцеление кризис. Подергивания электрически перескакивают по замкнутому ряду дальше и дальше, возникает массовый психоз; второй, третий пациент впадают в судорогу, и внезапно шабаш ведьм в полном разгаре. Одни катаются, с закаченными глазами, в корчах по полу, другие начинают пронзительно смеяться, кричать, стонать и плакать, некоторые, охваченные судорогами, носятся в пляске, как черти, некоторые - все это можно видеть запечатленным на гравюрах той поры - как будто впали, под влиянием жезла или упорного взгляда Месмера, в обморочное состояние или гипнотический сон. С тихою, застывшею на губах улыбкою лежат они безучастно, в каталептическом оцепенении, и в это время музыка по соседству продолжает играть, чтобы состояние напряженности все усиливалось и усиливалось, ибо, по знаменитой \"теории кризисов\" Месмера, всякая нервно обусловленная болезнь должна быть доведена до высшей точки своего развития, чтобы тело могло исцелиться. Те, кто слишком сильно охвачен кризисом, кто кричит, буйствует и корчится в судорогах, быстро уносятся служителями и помощниками Месмера в соседнюю, плотно обитую, наглухо изолированную комнату, в \"salle des crises\"[196], чтобы там успокоиться (что, разумеется, дало в сотнях случаев повод глумлению в печати и утверждениям, что нервные дамы получают там успокоение путем в высшей степени физиологическим). Поразительнейшие сцены ежедневно разыгрываются в волшебном кабинете Месмера: больные вскакивают, вырываются из цепи, заявляют, что они здоровы, другие бросаются на колени и целуют руки спасителю; некоторые умоляют усилить ток и еще раз их коснуться. Понемногу вера в магию его личности, в его личные чары становится для его пациентов формою религиозного помешательства, а сам он - святым и исцелителем несчетного числа людей. Как только Месмер показывается на улице, одержимые недугом бросаются к нему, чтобы дотронуться только до его одежды; княгини и герцогини на коленях просят, чтобы он посетил их; опоздавшие, не получившие доступа к его бакету, покупают себе, для личного употребления, так называемые \"petits baquets\", маленькие ушаты, чтобы лечиться магнетизмом по его методу на дому. И в один прекрасный день Париж может созерцать глупейшую картину: на самой середине улицы Бонди сотня человек, веревками привязанных к намагнетизированному Месмером дереву, ждет \"кризиса\". Никогда ни один врач не переживал такого стремительного и шумного успеха, как Месмер; пять лет подряд парижское общество только и говорит, что о его магически магнетическом лечении.

Но нет ничего опаснее для наново возникающей науки, как если она становится модой и предметом светской болтовни. Против своей воли Месмер попадает в двусмысленное положение: в качестве честного врача он хотел дать новое целебное средство для науки, а дает, оказывается, подходящую тему для моды и для всюду поспевающих ее представителей, томящихся праздностью. Заводят споры - за Месмера и против него - с таким же отсутствием внутреннего интереса, как за Пиччинни или Глюка, Руссо[70] или Вольтера. Кроме того, столь пряная эпоха, как восемнадцатое столетие, спешит повернуть всякое новшество в сторону эротики: придворные кавалеры ждут от магнетизма, в качестве основного его эффекта, становления своей упавшей мужской силы, а про дам сплетничают, что они ищут в salle des crises натуральнейшей формы охлаждения нервов. Каждый мелкий писака вступает теперь в дискуссию, выпуская глупую, восторженную или пренебрежительную брошюру, анекдоты и памфлеты подбавляют литературного перца в медицинский спор, и в конце концов месмеромания переносится даже в театр. 16 ноября 1784 года итальянская королевская труппа разыгрывает фарс под названием \"Les docteurs modernes\"[197], в котором Раде, стихотворец третьего сорта, высмеивает магнетизм. Но он прогадывает, ибо фанатики месмерианства не допускают даже в театре шуток по адресу своего кумира. И вот представители громких фамилий, слишком гордые, разумеется, для того, чтобы самим утруждать свои уста, посылают в театр лакеев, чтобы те освистали пьесу. Во время представления какой-то королевский государственный советник бросает из ложи в ряды слушателей печатную брошюру в защиту магнетизма, и когда на следующий день недальновидный автор пьесы Раде направляется в салон герцогини Вильруа, она через своих служителей указывает ему на дверь: она не принимает субъектов, которые осмеливаются \"издеваться над новым Сократом наподобие Аристофана\"[71]. День ото дня сумасшествие нарастает, и чем больше непризванных начинают развлекаться новою салонною игрою, тем фантастичнее и нелепее становятся крайности увлечения: в присутствии принца Прусского и при наличии всех членов магистрата в полном служебном облачении подвергают в Шарантоне магнетизации старую лошадь. В замках и парках возникают магнетические лужайки и гроты, в городах - тайные кружки и ложи, дело доходит до открытых схваток врукопашную между приверженцами и противниками системы и даже до дуэлей; короче говоря, вызванная Месмером сила выходит за пределы своей собственной сферы, медицины, и заполняет всю Францию опасным и заразительным флюидом снобизма и истерии - месмероманией.

АКАДЕМИЯ ВМЕШИВАЕТСЯ В ДЕЛО

Перед лицом этой яростно распространяющейся эпидемии не приходится уже рассматривать Месмера как нечто с научной точки зрения несуществующее. Возможность или невозможность жизненного магнетизма превратилась из предмета городских толков в дело государственное, и ожесточенный спор должен наконец получить разрешение с высоты академической кафедры. Интеллектуальные круги Парижа и дворянство почти целиком за Месмера, королева Мария Антуанетта, под влиянием принцессы Ламбаль, всецело на его стороне, все ее дворцовые дамы обожают \"божественного немца\". Лишь один человек во всем Бурбонском дворце смотрит на всю эту магию с упорным недоверием - это король. Абсолютно чуждый неврастении, с обложенными жиром и флегмою нервами, обжора в стиле Рабле[72], с отличным пищеварением, Людовик XVI не в состоянии проявить особого любопытства к вопросам врачевания души; и когда перед отъездом в Америку ему представляется Лафайет, благодушный монарх весело посмеивается над ним: \"Что-то скажет Вашингтон по поводу того, что он пошел в аптекарские ученики к господину Месмеру\". Он ведь против всяких беспокойств и треволнений, добрый, толстый король Людовик XVI; в силу какого-то внутреннего чутья он ненавидит революции и новшества также и в области духовной. В качестве человека делового и основательного, любящего порядок, он высказывает поэтому пожелание, чтобы внесли наконец ясность в эту бесконечную распрю по поводу магнетизма, и в марте 1784 года он подписывает указ на имя Общества врачей и Академии, чтобы они немедля подвергли официальному рассмотрению магнетизм как в его полезных, так и вредных проявлениях.

Редко видела Франция состав более внушительный, чем тот, который выделили обе организации по данному вопросу: имена почти всех участников и доныне пользуются мировой известностью. Между четырьмя врачами находится и некий д-р Гильотен[73], который через семь лет изобретет машину, в секунду излечивающую все земные болезни, - гильотину. Среди других имен блистают славою такие, как имя Бенджамена Франклина, изобретателя громоотвода, Байльи[74], астронома и в дальнейшем мэра Парижа, Лавуазье[75], обновившего химию, и Жюсье[76], знаменитого ботаника. Но при всей своей учености эти столь дальновидные в остальном умы не подозревают, что двое из них, астроном Байльи и химик Лавуазье, сложат через несколько лет свою голову под машиной своего коллеги Гильотена, с которым они исследуют теперь магнетизм в столь дружеском общении.

Спешка несовместима с достоинством Академии, ее должны заменить методичность и основательность. И вот проходит несколько месяцев, прежде чем ученая коллегия выносит окончательный отзыв. Документ этот честным и добросовестным образом удостоверяет прежде всего бесспорное действие магнетических сеансов. \"Некоторые тихи, спокойны и испытывают блаженное состояние, другие кашляют, плюют, чувствуют легкую боль, теплоту по поверхности всего тела, впадают в усиленную потливость; другие охватываются конвульсиями. Конвульсии необычайны по частоте, продолжительности и силе. Как только они начинаются у одного, они проявляются тут же и у других. Комиссия наблюдала и такие, которые продолжались три часа, они сопровождались выделением мутной, слизистой жидкости, исторгаемой силою такого напряжения. Наблюдаются и следы крови в отдельных случаях. Эти конвульсии характеризуются быстрыми и непроизвольными движениями всех членов, судорогами в глотке, подергиваниями в области живота (hypochondre) и желудка (epigastre), блуждающим или застывшим взором, пронзительными криками, подскакиванием, плачем и неистовыми припадками смеха; затем следуют длительные состояния усталости и вялости, разбитости и истощения. Малейший неожиданный шум заставляет их вздрагивать в испуге, и замечено, что изменения в тоне и такте исполняемых на фортепиано мелодий действуют на больных в том смысле, что более быстрый темп возбуждает их еще больше и усиливает неистовство их нервных припадков. Нет ничего поразительнее зрелища этих конвульсии; тот, кто их не видел, не может составить о них никакого понятия. Удивительно, во всяком случае, с одной стороны, спокойствие одной группы больных и, с другой - возбужденное состояние остальных, удивительны различные, неизменно повторяющиеся промежуточные явления и та симпатия, которая возникает между больными; можно наблюдать, как больные улыбаются друг другу, нежно разговаривают друг с другом - и это умеряет судорожные явления. Все подвластны тому, кто их магнетизирует. Если они даже находятся в полном, по-видимому, изнеможении, его взгляд, его голос тотчас же выводит их из этого состояния\".

Таким образом, то обстоятельство, что Месмер влияет на своих пациентов внушением или как-либо иначе, установлено официально. Есть что-то такое в данном случае необъяснимое, удостоверяют профессора, и что-то им незнакомое при всей их учености: \"Судя по этому стойкому воздействию, нельзя отрицать наличия некоей силы, которая действует на людей и покоряет их и носителем которой является магнетизер\". Этою последней формулировкой комиссия, собственно говоря, вплотную подошла к щекотливому пункту: она сразу же подметила, что удивительные эти явления имеют источником человека, особое личное воздействие. Еще один шаг в сторону этого непонятного соотношения между магнетизером и медиумом, и сто лет оказались бы предвосхищенными, проблема продвинута была бы в угол зрения современности. Но этого последнего шага комиссия не делает. Ее задачею, согласно королевскому указу, является установить, существует или нет магнетически-жизненный флюид, то есть новый физический элемент. Поэтому со школьной педантичностью она ставит только два вопроса. А большое и Б большое: во-первых, доказуем ли вообще этот жизненный магнетизм и, во-вторых, полезен ли он как лечебное средство, \"ибо, - аргументирует она more geometrico[198], - жизненный магнетизм может существовать и вместе с тем не быть полезным, но ни в коем случае он не может быть полезным, если не существует\".

Таким образом, комиссия занята не таинственным контактом между врачом и пациентом, между магнетизером и медиумом, иначе говоря, не существом проблемы, а единственно вопросом о \"presence sensible\"[199] таинственного флюида и ее доказуемости. Можно его видеть? Нет. Можно обонять? Нет. Можно его взвешивать, трогать, измерять, пробовать на вкус, рассматривать под микроскопом? Нет. И вот комиссия прежде всего устанавливает эту его непознаваемость для органов чувств. \"S\'il existe en nous et autor de nous c\'est donc d\'une maniere absolument insensible\"[200]. После такого не слишком трудного утверждения комиссия переходит к вопросу, доказуемо ли по крайней мере действие этой незримой субстанции. На этот предмет экспериментаторы решают подвергнуть магнетизации прежде всего самих себя. Но, как известно, на людей, скептически настроенных и абсолютно здоровых, внушение не действует ни в какой мере. \"Никто из нас ничего не почувствовал, и прежде всего ничего такого, что могло бы быть названо реакцией на магнетизм; один только ощутил во второй половине дня нервное раздражение, но никто не испытал кризиса\". Став, таким образом, на путь недоверия, они с особой предвзятостью приступают к рассмотрению бесспорного факта воздействия на других. Они ставят пациентам ряд ловушек: предлагают, например, одной женщине несколько чашек, из которых только одна намагнетизирована, и, действительно, пациентка ошибается и берет себе другую чашку, ненамагнетизированную. Казалось бы, этим доказано, что действие магнетизма - шарлатанство, \"imagination\", воображение. Но академики должны согласиться одновременно, что у той же самой пациентки, как только сам магнетизер подносит ей чашку, сразу наступает кризис. Решение задачи опять-таки близко и, собственно говоря, уже найдено: логически им бы следовало теперь установить, что эти явления возникают в силу особого контакта между магнетизером и медиумом, а не благодаря какой-то таинственной материи. Но, как и сам Месмер, академики обходят вот-вот уже близкую к разрешению проблему личного воздействия через передачу внушением или флюидальным путем и выносят торжественное заключение относительно \"nullite du magnetisme\"[201]. Там, где ничто не ощущается на глаз, на обоняние, на осязание, там ничего и нет, поясняют они, и это замечательное действие покоится исключительно на одном воображении, что, конечно, является лишь словом, лишь производным от понятия \"внушение\", которое они просмотрели.

Такое торжественное признание магнетизма несуществующим сводит, разумеется, на нет и второй вопрос об универсальной полезности магнетического (мы говорим - психического) лечения. Ибо действие, для которого Академия не может указать причины, ни в каком случае не должно быть признано перед лицом мира полезным или целебным. И вот лица сведущие (то есть те, которые на этот раз ничего не поняли в существе дела) утверждают, что метод господина Месмера опасен, ибо эти искусственно вызванные кризисы и конвульсии могут стать хроническими. И свое заключение они излагают, наконец, в тезисе, для которого надо запастись дыханием: \"После того как члены комиссии признали, что флюид жизненного магнетизма не познается ни одним из наших чувств и не произвел никакого воздействия ни на них самих, ни на больных, которых они при помощи его испытали, после того как они установили, что касания и поглаживания лишь в редких случаях вызывали благотворное изменение в организме и имели своим постоянным следствием опасные потрясения в области воображения, после того как они, с другой стороны, доказали, что и воображение без магнетизма может вызвать судороги, а магнетизм без воображения ничего не в состоянии вызвать, они единогласно постановили, что ничто не доказывает существования магнетически-жизненного флюида и что, таким образом, этот не поддающийся познанию флюид бесполезен, что разительное его действие, наблюдавшееся при публичных сеансах, должно быть частично объяснено прикосновениями, вызываемым этими прикосновениями воображением и тем автоматическим воображением, которое, против нашей воли, побуждает нас переживать явления, действующие на наши чувства. Вместе с тем комиссия обязывается присовокупить, что эти прикосновения, эти непрестанно повторяющиеся призывы к проявлению кризиса могут быть вредными и что зрелище таких кризисов опасно в силу вложенного в нас природою стремления к подражанию, а потому всякое длительное лечение на глазах у других может иметь вредное последствие\".

Этот официальный отзыв от 11 августа 1784 года сопровождается секретным рукописным донесением комиссии на имя короля, в котором в туманных выражениях указывается на опасность для нравственности, вытекающую из раздражения нервов и смешения полов. После такого приговора Академии и равным образом отрицательного и неприязненного отзыва врачебной коллегии с психическим методом, с лечением путем личного воздействия для ученого мира бесповоротно покончено. Не помогает и то, что несколько месяцев спустя открыты и продемонстрированы в ряде опытов с непреложной ясностью, явления сомнамбулизма, гипноза и медиумического воздействия на волю и что они вызвали громадное возбуждение во всем интеллектуальном мире; для ученой Парижской Академии, после того как она однажды в восемнадцатом столетии изложила свое мнение письменно, не существует, вплоть до двадцатого века, никаких гипнотических, сверхчувственных явлений. Когда в 1830 году один французский врач предлагает дать ей новое доказательство, она отклоняет. Она отклоняет даже и в 1840 году, когда Брайд своей \"Неврогипнологией\" сделал из гипноза всем понятное орудие науки. В каждом селе, в каждом городе Франции, Европы и Америки магнетизеры-любители уже с 1820 года демонстрируют в переполненных залах примеры самого поразительного воздействия; ни один полуобразованный или даже на четверть образованный человек не пробует отрицать их. Но Парижская Академия, та самая, что отвергла громоотвод Франклина и противооспенную прививку Дженнера[77], которая назвала паровое судно Фультона утопией, упорствует в своем бессмысленном высокомерии, отворачивает голову и утверждает, что ничего не видит и не видела.

И так длится ровно сто лет, пока наконец французский врач Шарко[78] не добивается в 1882 году, чтобы пресветлая Академия удостоила официально познакомиться с гипнозом; так долго - битых сто лет - отказывал ошибочный приговор Академии Францу Антону Месмеру в признании, которое, при большей ее справедливости и вдумчивости, могло бы уже в 1784 году обогатить науку.

БОРЬБА СТОРОН

Еще раз - в который раз? - метод психического лечения ниспровергнут академической юстицией. Едва только Медицинское общество опубликовывает свой отрицательный отзыв, как в лагере противников Месмера воцаряется ликование, словно навеки покончено со всяческими видами врачевания через психику. В каждом магазине продаются забавные гравюры на меди, которые изображают \"Победу науки\" в наглядном даже для неграмотных виде: озаренная ослепительным ореолом комиссия ученых развертывает свиток с уничтожающим приговором, и пред лицом этого \"семикратно пылающего света\" бегут, верхом на метлах, Месмер и его ученики, украшенные каждый ослиной головою и ослиным хвостом. На другой гравюре изображена наука, мечущая молнии в шарлатанов, которые, спотыкаясь о разбитый ушат здоровья, проваливаются в преисподнюю; третья, с подписью \"Nos facultes sont en rapport\"[202], изображает Месмера, магнетизирующего длинноухого осла. Брошюры с издевательствами появляются дюжинами, на улицах распевают новую песенку:

La magnetisme est aux abois,

La faculte et l\'Academie

L\'ont condamne tout d\'une voix,

Et meme couvert d\'infamie.

Aprиs ce jugement, bien sage et bien legal,

Si quelque esprit original

Persiste encore dans son delire,

Il sera permis de lui dire:

Crois an magnetisme... animal![203]

И в продолжение нескольких дней кажется, действительно, что тяжкий удар академической палицы, как некогда в Вене, окончательно переломил теперь в Париже хребет Месмеру. Но дело происходит в 1784 году; гроза революции, правда, еще не разразилась, но дух беспокойства и мятежа носится уже в атмосфере, предвещая опасность. Приговор затребован всехристианнейшим королем, торжественно опубликован королевской академией - никто бы при короле-солнце не осмелился пойти наперекор столь уничтожающей опале. Но при слабом Людовике XVI королевская печать не гарантирует от глумления и дискуссий; дух революционности давно уже проник в общество и охотно вступает в страстное противоречие с мнением короля. И целый рой негодующих брошюр разлетается по Парижу и Франции, чтобы реабилитировать Месмера. Адвокаты, врачи, коммерсанты, лица из высшего дворянства опубликовывают под своими именами благодарственные отзывы о своих исцелениях, и среди любительской, пустой печатной болтовни можно разыскать в этих памфлетах немало откровенного и смелого. Так, Ж. Б. Бонфуа, представитель хирургической коллегии в Лионе, запрашивает энергически, могут ли господа члены Академии предложить лучший способ лечения: \"Как поступают при нервных болезнях, этих болезнях, доныне еще совершенно не понятых? Прописывают холодные и горячие ванны, взбудораживающие, освежающие, возбуждающие или успокаивающие средства, и ни одна из этих паллиативных мер не дала до сих пор столь поразительных результатов, как психотерапевтический метод Месмера\". В \"Doutes d\'un provincial\"[204] некий аноним обвиняет Академию в том, что она, по закоснелому своему высокомерию, даже близко не подошла к самой проблеме. \"Недостаточно, господа, если мысль ваша поднимается выше предрассудков эпохи. Нужно уметь забывать интересы своего сословия ради всеобщего благополучия\". Один адвокат пишет пророчески: \"Господин Месмер, на основе своих открытий, построил целую систему. Эта система может быть так же плоха, как и все предшествующие, ибо всегда опасно опираться на первичные выводы. Но если, независимо от этой системы, он ясно изложил некоторые смутные идеи, если хоть одна истина обязана ему своим существованием, то он имеет неоспоримое право на человеческое уважение. В этом смысле он будет признан более позднею эпохою, и никакие комиссии и правительства всего мира не в состоянии отнять у него его заслугу\".

Но академии и ученые общества не вступают в дискуссию, они решают. Как только они вынесли решение, им благоугодно с надменностью игнорировать всякие возражения. Но в этом особом случае Академии приходится пережить нечто неприятное и неожиданное - из ее собственных рядов выступает обвинитель, член комиссии, и не из последних, а именно знаменитый ботаник Жюсье. По указу короля он присутствовал при опытах, отнесся к ним с большей добросовестностью и меньшей предвзятостью, чем большинство других, и потому при окончательном решении вопроса отказался дать свою подпись под великой хартией опалы. От острого взора ботаника, привыкшего с благоговейным терпением наблюдать мельчайшие и незаметнейшие нити и следы семян, не скрылся слабый пункт расследования, а именно то обстоятельство, что комиссия сражалась с ветряными мельницами теории и потому била мимо цели, вместо того чтобы, исходя из бесспорного наличия результатов месмеровского лечения, доискиваться возможных его причин. Не интересуясь фантасмагориями Месмера, его магнетизированными деревьями, зеркалами, водою и животными, Жюсье попросту устанавливает тот новый, существенный и поразительный факт, что при этом новом методе на больного действует какая-то сила. И хотя он столь же мало, как и остальные, способен установить осязаемость этого флюида, доступность его для созерцания, он логически правильно допускает возможность такого агента, \"который может переноситься от одного человека к другому и часто производит из этого последнего видимое воздействие\". Какого рода этот флюид - психического, магнетического или электрического, об этом честный эмпирик не решается допытываться самостоятельно. Возможно, по его словам, что это сама жизненная сила, \"force vitale\", но во всяком случае какая-то сила здесь несомненно налицо, и долгом беспристрастных ученых было исследовать эту силу и ее действие, а не отрицать предвзято впервые обнаруживающийся феномен при помощи таких расплывчатых и неопределенных понятий, как воображение. Столь неожиданное заступничество со стороны вполне беспристрастного ученого означает для Месмера огромную моральную поддержку. Теперь он сам переходит в наступление и обращается в парламент с жалобою, указывая, что комиссия при ознакомлении с делом обратилась только к Делону, вместо того чтобы опросить его, истинного изобретателя метода, и требует нового, непредубежденного обследования. Но Академия, довольная тем, что отделалась от неприятного казуса, не отвечает ни слова. С того мгновения как она сдала в печать свой приговор, она полагает бесповоротно ликвидированным толчок, который дал науке Месмер.

Но в этом деле Парижской Академии с самого начала как-то не везет. Ибо как раз в тот момент, когда она вышвырнула нежелательный и непризнанный факт внушения за дверь медицины, он возвращается обратно, дверью психологии. Именно 1784 год, в котором, как полагает она, покончено, благодаря ее отзыву, с подозрительно-колдовским способом природного лечения, становится подлинным годом рождения современной психологии; именно в этом году ученик и помощник Месмера Пюисегюр открывает явление искусственного сомнамбулизма и бросает новый свет на скрытые формы взаимодействия души и тела.

МЕСМЕРИЗМ БЕЗ МЕСМЕРА

Судьба неизменно оказывается богаче выдумкою, чем любой роман. Ни один художник не мог бы изобрести для трагического рока, неумолимо преследовавшего Месмера всю жизнь и долгое время спустя после смерти, символа более иронического, чем тот факт, что этот отчаянный искатель и экспериментатор не сам сделал свое самое решающее открытие и что система, именуемая месмеризмом, не является ни учением Франца Антона Месмера, ни его изобретением. Он, правда, вызвал к жизни ту силу, которая стала решающей для познания динамики души, но - роковое обстоятельство - он ее не заметил. Он видел ее и вместе с тем просмотрел. А так как по действующему везде и всегда соглашению открытие принадлежит не тому, кто его подготовил, но тому, кто его закрепил и формулировал, то слава досталась не Месмеру, а его верному ученику графу Максиму де Пюисегюру, доказавшему восприимчивость человеческой психики к гипнозу и бросившему свет на таинственную промежуточную область между сознательным и бессознательным. Ибо в роковом 1784 году, когда Месмер сражается с Академией и учеными обществами за излюбленные свои ветряные мельницы, за магнетический флюид, этот ученик опубликовывает свой чисто деловой, трезвый до конца \"Rapport des cures operees a Bayonne par le magnetisme animal, adresse a M. l\'abbe de Poulanzet, conseiller-clerc au parlement de Bordeaux, 1784\"[205], который при помощи бесспорных фактов вносит недвусмысленную ясность в то, чего метафизически настроенный немец тщетно искал в космосе и в своем мистическом мировом флюиде.

Опыты Пюисегюра пробивают доступ в мир психики с совершенно неожиданной стороны. От самых ранних времен, в средние века так же, как и в древности, наука с неизменным изумлением рассматривала явления лунатизма, сомнамбулизма в человеке как некое исключение из общего порядка. Среди сотен тысяч и миллионов нормальных людей неизменно появляется на свет один такой удивительный любитель ночных прогулок, который, почувствовав во сне лунный свет, с закрытыми глазами встает с постели, с закрытыми глазами, не всматриваясь и не нащупывая, взбирается на крышу по ступенькам и лестницам, пробирается там, с сомкнутыми веками, по головоломным скатам, карнизам и гребням и потом опять возвращается к своей постели, не сохраняя на другой день ни малейшего представления и воспоминания о своем путешествии в бессознательное. Перед этим очевидным феноменом все становились в тупик до Пюисегюра. Душевнобольными нельзя было назвать таких людей, ибо в состоянии бодрствования они толково и добросовестно делают свое дело. Смотреть на них как на нормальных тоже было нельзя, ведь поведение их в сомнамбулическом сне противоречило всем признанным законам природного распорядка; ибо когда такой человек, закрыв глаза, шагает во мраке и все-таки, при совершенно прикрытых ресницами зрачках, не глядя вперед, замечает малейшие неровности, когда он с сомнамбулической уверенностью взбирается по крутизне, которой он никогда не преодолел бы в состоянии бодрствования, кто же ведет его, не давая ему упасть? Кто его поддерживает, кто проливает свет на его разум? Какого рода внутреннее зрение под сомкнутыми ресницами, какое другое неестественное чувство, какое \"sens interieur\"[206], какое \"second sight\"[207] ведет этого спящего наяву или бодрствующего во сне, как окрыленного ангела, через все препятствия?

Так непрестанно, со времен древности, спрашивали себя вновь и вновь ученые; тысячу, две тысячи лет стоял испытующий ум человека перед одной из тех жизненных загадок, которыми природа время от времени нарушает правильный распорядок вещей, как бы желая посредством такого непостижимого отклонения от своих обычно твердых законов призвать человечество к благоговению перед иррациональным.

И вот внезапно, весьма некстати и нежелательно, один из учеников этого дьявольского Месмера, и даже не врач, а простой магнетизер-любитель устанавливает, при помощи неопровержимых опытов, что эти явления сумеречного состояния не единичный промах в творческом плане природы, не случайное отступление в ряду нормальных человеческих типов, вроде ребенка с телячьей головой или сиамских близнецов, но органическое групповое явление и - что еще важнее и неприятнее! - что такое сомнамбулическое состояние растворения воли и бессознательного поведения можно вызвать искусственно почти у всех людей в магнетическом (мы говорим: гипнотическом) сне. Граф Пюисегюр, знатный, богатый и согласно моде весьма филантропически настроенный человек, уже давно и со всею страстностью перешел на сторону Месмера. Из дилетантской гуманности и по философскому любопытству он безвозмездно производит в своем поместье в Бюзанси магнетическое лечение по указанию своего патрона. Его больные вовсе не истерические маркизы и аристократы-упадочники, но кавалерийские солдаты, крестьянские парни, грубый, здоровый, не неврастеничный (и поэтому вдвойне важный) материал для опытов. Как-то раз снова к нему обращается целая группа ищущих помощи, и граф-филантроп, верный указаниям Месмера, старается вызвать у своих больных по возможности бурные кризисы. Но вдруг он изумляется, более того, пугается. Молодой пастух по имени Виктор, вместо того чтобы ответить на магнетические пассы ожидавшимися от него подергиваниями, конвульсиями и судорогами, попросту обнаруживает усталость и мирно засыпает под его поглаживанием. Так как такое поведение противоречит правилу, согласно которому магнетизер должен прежде всего вызвать конвульсии, а не сон, Пюисегюр пытается расшевелить увальня. Но тщетно! Пюисегюр кричит на него тот не двигается. Он трясет его, но, удивительное дело, этот крестьянский парень спит совершенно другим сном, не нормальным. И внезапно, когда он вновь отдает ему приказ встать, парень действительно встает и делает несколько шагов, но с закрытыми глазами. Несмотря на сомкнутые веки, он держится совершенно как наяву, как человек, владеющий всеми чувствами, и сон в то же время продолжается. Он среди бела дня впал в сомнамбулизм, начал бродить во сне. Смущенный Пюисегюр пытается говорить с ним, предлагает ему вопросы. И что же, крестьянский парень, в своем состоянии сна, отвечает вполне разумно и ясно на каждый вопрос, и даже более изысканным языком, чем обычно. Пюисегюр, взволнованный этим своеобразным явлением, повторяет опыт. И действительно, ему удается вызвать такое состояние бодрствования во сне, такой сон наяву, при помощи магнетических приемов (правильнее, приемов внушения) не только у молодого пастуха, но и у целого ряда других лиц. Пюисегюр, охваченный, в результате неожиданного открытия, страстным возбуждением, с удвоенным усердием продолжает опыты. Он дает так называемые послегипнотические приказания, то есть велит находящемуся во сне выполнить после пробуждения ряд определенных действий. И в самом деле, медиумы, и по возвращении к ним нормального сознания, выполняют в точном соответствии с приказом то, что было им внушено в состоянии сна. Теперь Пюисегюру остается только описать в своей брошюре эти удивительные вещи, и Рубикон[79] в направлении современной психологии перейден, явления гипноза зафиксированы впервые.

Само собой разумеется, гипноз не впервые в мире проявился у Пюисегюра, но у него он впервые вошел в сознание. Уже Парацельс сообщает, что в одном картезианском монастыре монахи, лечившие больных, отвлекали их внимание блестящими предметами; в древности следы гипнотических приемов наблюдаются со времен Аполлония Тианского[80]. За пределами человеческого общества, в животном царстве, уже давно известен был завлекающий и влекущий оцепенение взгляд змеи, и даже мифологический символ Медузы[81] - что другое он означает, как не пленение воли силою внушения? Но это насильственное пленение внимания никогда еще не применялось методически, даже и самим Месмером, который практиковал его несчетное число раз бессознательно, путем поглаживания и фиксации. Правда, нередко ему бросалось в глаза, что у некоторых из его пациентов, под влиянием его взора или поглаживания, тяжелели веки, они начинали зевать, становились вялыми, ресницы их нервно вздрагивали и медленно смыкались; даже случайный свидетель Жюсье описывает в своем сообщении случай, когда один пациент вдруг встает, магнетизирует других пациентов, возвращается с закрытыми глазами и спокойно садится на свое место, не отдавая себе никакого отчета в своих поступках - точь-в-точь лунатик среди бела дня. Десятки, сотни раз, может быть, наблюдал Месмер за долгие годы своей практики такое оцепенение, такое замыкание в себе и отрешенность от чувствительности. Но так как он искал единственно кризиса, добивался, как средства исцеления, единственно конвульсий, то он упорно не замечал этих удивительных сумеречных состояний. Загипнотизированный идеей своего мирового флюида, этот отмеченный злосчастным роком человек, гипнотизируя, сам глядит только в одну точку и теряется в своей теории, вместо того чтобы поступить согласно исполненному мудрости изречению Гёте: \"Существеннее всего понять, что все фактическое уже теория. Не следует искать чего-либо за явлениями, они сами - научная система\". Таким образом, Месмер упускает коренную мысль своей жизни, и то, что посеял отважный предтеча, достается, как жатва, другому. Решающий феномен \"теневой стороны природы\", гипнотизм, открыт под носом у Месмера его учеником Пюисегюром. И, строго говоря, месмеризм назван по Месмеру столь же относительно несправедливо, как Америка по Америго Веспуччи[82].

Последствие этого одного, на первый взгляд ничтожного наблюдения из лаборатории Месмера выявилось в дальнейшем, как с трудом поддающееся обозрению. В короткий срок пределы наблюдения раздвинулись вовнутрь, открылось как бы третье измерение. Ибо после того как на опыте этого простого деревенского парня из Бюзанси установлено, что в области человеческого мышления существует между черным и белым, между сном и бодрствованием, между разумом и инстинктом, между волей и насилием над ней, между сознательным и бессознательным множество скользящих, неустойчивых, преходящих состояний, положено начало дифференциации в той области, которую мы именуем душой. Указанный выше, сам по себе в высшей степени незначительный эксперимент неопровержимо свидетельствует, что даже самые необычные, на первый взгляд метеорически возникающие в пространствах природы психические явления подчиняются вполне определенным нормам. Сон, доселе воспринимавшийся только как отрицательная категория, как отсутствие бодрствования и потому как черный вакуум, обнаруживает в этих вновь открытых промежуточных степенях сна наяву и бодрствования во сне, как много тайных сил находятся во взаимодействии друг с другом в человеческом мозгу, за пределами сознательного разума, и что как раз через отвлечение контролирующего сознания проступает явственнее жизнь души, - мысль, здесь лишь робко намечаемая, но которая через сто лет получает творческое развитие в психоанализе. Все психические явления приобретают благодаря этому переключению на подсознание совершенно другой смысл; несчетное количество творческих мыслей врывается в дверь, открытую не столько знающей человеческой рукой, сколько случаем; \"благодаря месмеризму мы впервые вынуждены подвергнуть исследованию явления сосредоточенности и рассеянности, усталости, внимания, гипноза, нервных припадков, симуляции, и все они, будучи объединены, образуют современную психологию\" (Пьер Жане[83]). Впервые получает человечество возможность логически осмыслить многое, что считалось до сих пор сверхъестественным и чудесным.

Это неожиданное расширение внутренней сферы в результате незначительного наблюдения Пюисегюра тотчас же вызывает безмерное воодушевление современников. И нелегко воспроизвести то почти жуткое по быстроте своей воздействие, которое оказал на всех образованных людей Европы \"месмеризм\", как первая стадия познания доселе таинственных явлений. Только что Монгольфье[84] добился владычества над эфиром, и наново открыт Лавуазье химический строй элементов; теперь удался первый прорыв в области сверхчувственного; неудивительно, что все поколение проникнуто чрезмерно смелой надеждой - вот-вот раскроется наконец полностью изначальная тайна души. Поэты и философы, эти вечные геометры в области духа, первыми проникают на новые континенты, едва только открытые, неведомые дотоле берега; смутные предчувствия предсказывают им, как много скрытых кладов можно разыскать на этих глубинах. Уже не в рощах друидов[85], не в пещерах фемы[86] и кухнях ведьм ищут романтики романтического и необычайного, а в этих новых подлунных областях между сном и явью, между волею и вынужденным безволием. Из всех немецких писателей больше всех заворожен этой \"теневой стороной природы\" самый сильный, самый дальнозоркий - Генрих фон Клест[87]. Так как его по природе влечет ко всякой бездне, то он всецело отдается радости творчески опускаться в эти глубины и художественно отображать самые головокружительные состояния на границе между сном и явью. Одним взмахом, со свойственной ему порывистостью, проникает он сразу же вплоть до глубинных тайн психопатологии. Никогда не было сумеречное \"состояние изображено гениальнее, чем в \"Маркизе О.\", никогда явления сомнамбулизма не воспроизведены столь совершенно, с клинической точки зрения, и вместе с тем дифференцированно, как в \"Кетхен фон Гейльброн\" и в \"Принце Гамбургском\". В то время как Гёте, тогда уже осторожный, лишь издали, со сдержанным любопытством следит за новыми открытиями, романтическая юность бурно, вплотную к ним подступает. Э. Т. А. Гофман[88], Тик и Брентано[89], в философии Шеллинг[90], Гегель[91], Фихте[92] со всею страстью примыкают к этому, сулящему переворот учению, Шопенгауэр усматривает в месмеризме решающий аргумент в пользу доказываемого им примата воли над чистым разумом. Во Франции Бальзак в \"Луи Ламбере\", самой лучшей из своих книг, дает прямо-таки биологию мирообразующей силы воли и жалуется, что не все еще прониклись величием месмеровского открытия - \"si importante et si mal appreciee encore\"[208]. По ту сторону океана Эдгар Аллан По[93] творит, в кристаллической ясности, классическую новеллу гипноза. Мы видим: повсюду, где наука пробивает брешь в мрачной стене вселенской тайны, тотчас же устремляется, как светящийся газ, фантазия поэтов и оживляет вновь открытые области образами и явлениями; всегда - и Фрейд тому пример в наши дни - с обновлением психологии возникает и новая психологическая литература. И будь каждое слово, каждая теория, каждая мысль Месмера стократно неверны (что весьма еще сомнительно), то все же он более творчески, чем все ученые и исследователи его эпохи, указал путь новой и давно необходимой науке тем, что приковал взор ближайшего поколения к тайне психики.

Дверь распахнута, свет устремляется в пространство, никогда еще не освещавшееся чьею-либо сознательною волею. Но происходит то, что всегда: чуть только где-либо открывается доступ к новому, как вместе с серьезными исследователями проникает туда же целая свора любопытных, мечтателей, дураков и шарлатанов. Ибо, священным и вместе опасным образом, присуще человечеству заблуждение, что оно одним порывом и прыжком может перешагнуть границы земного и приобщиться к мировой тайне. Если область познания раздвигается для него хоть на один вершок, то оно в самоуверенном своем недовольстве уже надеется, что в его руках вместе с этим единичным знанием и ключ к целому. Так и здесь. Как только открыт факт, что в состоянии искусственного сна загипнотизированный может отвечать на вопросы, начинают верить, что медиум может отвечать на все вопросы. С весьма опасной торопливостью люди, видящие во сне, объявляются ясновидящими, сон наяву отождествляется с пророческим сном. Полагают, что в таком завороженном человеке просыпается другое, более глубокое, так называемое \"внутреннее чувство\". \"В магнетическом ясновидении тот дух инстинкта, который направляет птицу за море, в никогда невиданные страны, который побуждает насекомое к пророческому действию во имя потомства, еще не рожденного, обретает внятный язык; он дает ответы на наши вопросы\" (Шуберт[94]). Не знающие меры приверженцы месмеризма объявляют дословно, что в состоянии кризиса сомнамбулы могут видеть будущее, их чувства могут обостряться в любом направлении, на любое расстояние. Они могут прорицать и предсказывать, видеть в этом состоянии, благодаря интроспекции (особый род самосозерцания), сквозь свое и чужое тело и безошибочно определить таким способом болезни. Будучи в трансе, они, никогда не учившись, могут говорить по-латыни, по-еврейски, по-арамейски и по-гречески, называть неведомые им имена, шутя решать труднейшие задачи; брошенные в воду, сомнамбулы не идут будто бы ко дну; в силу дара прорицания они способны читать книги, положенные им, в закрытом и запечатанном виде, на голое тело, при помощи \"сердечной ямки\"; они могут вполне отчетливо созерцать события, происходящие в других частях света, раскрывать в своих снах преступления, совершенные десятки лет назад, короче, нет столь нелепого фокуса, который не мог бы быть приписан чудесным способностям медиумов. Отводят сомнамбул в погреба, где, по слухам, скрыты сокровища, и зарывают их по грудь в землю, чтобы при помощи их медиумического чутья найти золото и серебро. Или ставят их с завязанными глазами посреди аптеки, чтобы они в силу своего \"высшего\" чувства нашли правильное лекарство для больного, и вот, среди сотен лекарств они вслепую выбирают единственно благотворное. Самые невероятные вещи приписываются, без всякого колебания, медиумам; все оккультные явления и методы, доныне еще занимающие наш трезвый мир, ясновидение, чтение мыслей, спиритическое вызывание духов, телепатические и телепластические художества - все это имеет началом фанатичный интерес той поры к \"теневой стороне природы\". Проходит некоторое время, и появляется новое ремесло профессионального медиума. И так как медиум ценится тем дороже, чем более поразительные откровения от него исходят, то карточные шулера и симулянты, при помощи трюков и обмана, взвинчивают свои \"магнетические\" силы, пользуясь случаем, до невероятных пределов. Как раз в месмеровские времена начинаются знаменитые спиритические беседы, по вечерам, в затемненных комнатах, с Юлием Цезарем[95] и апостолами; энергично вызывают и воплощают духов. Все легковерные, все болтуны и люди с извращенной религиозностью, все полупоэты, как Юстинус Кернер[96], и полуученые, как Эннемозер[97] и Клюге[98], громоздят в области сна наяву одно чудо на другое; поэтому в высшей степени понятно, что перед лицом их шумливой и часто неуклюжей взвинченности наука сначала недоверчиво пожимает плечами и в конце концов сердито отворачивается. Постепенно, на протяжении девятнадцатого столетия месмеризм становится поистине скомпрометированным. Слишком большой шум вокруг какой-либо мысли всегда делает ее невразумительной, и ничто не оттесняет всякую творческую идею, в ее воздействии, назад, в прошлое, более роковым образом, чем доведение ее до крайности.

ВОЗВРАТ В ЗАБВЕНИЕ

Бедный Месмер! Никто не удручен шумным вторжением названного по его имени месмеризма более, чем он сам, ни в чем не повинный родоначальник этого имени. Там, где он честно старался насадить новый метод врачевания, топочет теперь и бушует вакхический рой ни над чем не задумывающихся некромантов, лжемагов и оккультистов, и благодаря злосчастному наименованию \"месмеризм\" он чувствует себя ответственным за моральную потраву. Напрасно этот без вины виноватый отбивается от непрошеных последователей: \"В легкомыслии, в неосторожности тех, кто подражает моему методу, заключается источник множества направленных против меня предубеждений\". Но как изобличить извратителей своего собственного учения? С 1785 года \"жизненный магнетизм\" Месмера застигнут и насмерть сражен месмеризмом, его буйным и незаконным порождением. То, чего не могли добиться соединенными силами врачи, Академия и наука, благополучно свершили его шумные и неистовые последователи: на десятки лет вперед Месмер объявлен ловким фокусником и изобретателем рыночного шарлатанства. Напрасно протестует, напрасно борется два-три года живой человек, Месмер, против недоразумения, именуемого месмеризмом, - заблуждение тысяч людей значит больше, чем правота одного, единственного. Теперь все против него: его враги - потому что он зашел слишком далеко, его друзья - потому что он не участвует в их крайностях, и прежде всего отступается от него столь благожелательное доселе время. Французская революция одним взмахом оттирает в забвение его десятилетний труд. Массовый гипноз, более неистовый, чем конвульсии у бакета, потрясает всю страну; вместо магнетических сеансов Месмера гильотина практикует свои безошибочные стальные сеансы. Теперь у них, у принцев и герцогинь и аристократических философов, нет больше времени остроумно рассуждать о флюиде; пришел конец сеансам в замках, и сами замки разрушены. Друзей и врагов, королеву и короля, Байльи и Лавуазье сражает та же отточенная секира. Нет, миновала пора философских треволнений по поводу лечебной магии и ее представителя, теперь мир помышляет только о политике и прежде всего о собственной голове. Месмер видит, что его клиника опустела, бакет покинут, с трудом заработанный миллион франков распылился в ничего не стоящие ассигнации; ему остается только голая, ничем не прикрытая жизнь, да и той, по-видимому, угрожает опасность. Вскоре судьба его германских соотечественников, Тренка[99], Клоотца[100] и Адама Люкса[101], научит его, как слабо держится на туловище во время террора чужеземная голова, и подскажет, что немцу правильнее переменить место жительства. И вот Месмер замыкает свой дом и, вконец обедневший и забытый, бежит в 1792 году из Парижа от Робеспьера[102].

Hic incipit tragoedia[209]. В короткий срок лишившись славы и богатства, одинокий и достигший пятидесяти восьми лет, покидает усталый, разочарованный человек арену своих европейских триумфов, не зная, что начать и куда преклонить голову. Мир не нуждается больше в нем, не хочет почему-то его, его, кого еще вчера они встречали как спасителя и осыпали всевозможными почестями и знаками внимания. Не разумнее ли будет обождать теперь лучших времен на родине, в тиши Боденского озера? Но он вспоминает, что у него есть еще дом в Вене, доставшийся ему после смерти жены, чудесный дом на Загородной улице; там надеется он найти желанный покой в старости и для научных занятий. Пятнадцати лет, полагает он, достаточно, чтобы и самая пылкая ненависть улеглась. Старые врачи, когда-то недруги, давно уже в могиле, Мария Терезия умерла, а за нею и два императора, Иосиф II и Леопольд, - кто вспомнит теперь о злополучном приключении с девицей Парадиз!

Так верит он, состарившийся человек, что вправе надеяться на покой в Вене. Но у достохвальной придворной полиции в Вене хорошая память. Едва прибыв на место, 14 сентября 1793 года, \"пользующийся дурной славою врач\" доктор Месмер вызывается в полицию, и там его спрашивают о \"предшествующем местопребывании\". Так как он заявляет, что был только в Констанце и в \"тамошней местности\", то от фрейбургского магистрата запрашиваются \"соответствующие данные\" о его \"предосудительном образе мыслей\"; староавстрийский служилый конь начинает ржать и пускается рысью. От констанцского бургомистра получаются, к сожалению, благоприятные сведения: что Месмер вел себя там \"безупречно и жил весьма одиноко\" и что никто ничего не заметил \"в отношении ошибочно опасных утверждений\". Таким образом, приходится подождать, чтобы потом, как в свое время после случая с девицей Парадиз, покрепче затянуть петлю. Действительно, проходит некоторое время, и затевается вскоре новое дело. В доме Месмера живет, в садовом павильоне, принцесса Гонзаго. В качестве вежливого, благовоспитанного человека д-р Месмер делает своей квартирантке официальный визит. Так как он вернулся из Франции, то принцесса заводит, конечно, разговор о якобинцах и в тех же выражениях, которыми пользуются в соответствующих кругах, говоря о русских революционерах. В возмущении своем она трактует - я цитирую дословно по тайному донесению на французском языке - \"ces gueux comme des regicides, des assasins, des voleurs\"[210]. И вот Месмер, хотя и сам бежавший от террора и потерявший из-за революции все состояние, находит, в качестве человека мыслящего, такого рода определения для крупного события в истории мировой культуры несколько упрощенными и говорит в том примерно смысле, что люди эти боролись все же, в конце концов, за свободу и лично не являются ворами, они обложили налогами богатых в пользу государства и что, в конце концов, и император тоже вводит налоги. Бедная принцесса Гонзаго почти лишается чувств. У нее в доме настоящий якобинец! Едва успел Месмер затворить за собой дверь, как она бросается с ужасающей новостью к своему брату, графу Ранцони, и к гофрату Штупфелю; тотчас же оказывается налицо (мы в старой Австрии) темная личность, именующая себя \"кавалером\" Десальер, которого полицейский рапорт обозначает, правда, как \"некоего\" Десальера (полиция могла бы и больше о нем знать). Этот сыщик усматривает великолепный случай заработать несколько банкнот и тотчас же пишет всепокорнейшее донесение в высочайшую канцелярию. Там тот же смертельный ужас у графа Колло-радо: якобинец в добром городе Вене! Как только возвращается с охоты его величество, богохранимый император Франц, ему с осторожностью сообщают страшное известие, что в его резиденции пребывает приверженец \"французской разнузданности\", и его величество тотчас же отдает приказ, чтобы учинено было строгое следствие. И вот 18 ноября несчастного Месмера отводят, \"избегая всяческой огласки\", в особое арестное помещение при полиции.

Но еще раз приходится убедиться, как глупо верить с излишней поспешностью тайным донесениям. Секретное донесение полиции на имя императора хромает, оказывается, на обе ноги, ибо \"выясняется из произведенного следствия, что Месмер не признал себя виновным в произнесении указанных, противных государству, речей и что таковые не доказаны установленным законом образом\"; и довольно жалостно звучит предложение министра полиции графа Пергена в его \"всеподданнейшем докладе\" насчет того, что Месмера \"следовало бы отпустить с настоятельным предостережением и строгим выговором\". Что остается императору Францу, как не огласить \"высочайшую резолюцию\": \"Освободить Месмера из-под ареста, и так как таковой сам заявляет, что намерен в скорейшем времени отбыть отсюда в пределы своего месторождения, то следить за тем, чтобы таковой скорее отбыл и за время своего хотя бы и короткого пребывания не пускался ни в какие подозрительные речи\". Но такое решение вопроса не слишком по нутру достохвальной полиции. Уже раньше министр доносил, что арест Месмера \"имел последствием немалое возбуждение в ряду его сторонников, коих здесь у него достаточное количество\", поэтому боятся, что Месмер подаст официальную жалобу по поводу незаконного с ним поступка. И вот полицейское управление сочиняет, с целью затушевать дело, \"ad mandatum Excellentissimi\"[211], следующий документ, который достоин занять место в музее в качестве образца староавстрийского приказного стиля: \"Ввиду того что освобождение Месмера не может почитаться доказательством его невиновности, ибо он искусным отрицанием произнесенных им, согласно имеющимся показаниям, предосудительных речей отнюдь не очистился в полной мере от тяготеющего над ним подозрения и избегнул, в соответствии с сим, прямого объявления consilii abeundi[212], лишь поскольку сам настоятельно представил о своем намерении отбыть без задержки, то следует дать знать о том, чтобы печатание не имело места и что Месмер поступил бы правильно, отказавшись от официального оправдания и тем паче признав мягкость, каковая в обращении с ним проявлена\". Таким образом, \"печатание\", обнародование не состоялось, дело затушевывается, и притом так основательно, что в течение ста двадцати лет никто не знал о вторичном изгнании Месмера из Вены, Но факультет вправе быть довольным: теперь навсегда покончено в Австрии с неприятным медиком.

Куда же теперь, старик? Состояние потеряно, на родине, в Констанце, подстерегает императорская полиция, во Франции свирепствует террор, в Вене ждет тюрьма. Война, непрекращающаяся, безжалостная война всех наций против каждой бьется о границы - и переливается через них. И от этого сумасшедшего мирового грохота не по себе ему, старому, испытанному исследователю, этому обнищавшему, забытому человеку. Он хочет только покоя и куска хлеба, чтобы продолжать начатое им дело в новых и новых опытах и явить наконец человечеству свою излюбленную идею. И вот Месмер спасается в вечное убежище интеллектуальной Европы, в Швейцарию. Он поселяется в одном из небольших кантонов, в Фрауэнфельде, и, чтобы поддержать жизнь, занимается скудной практикой. Десятки лет живет он во мраке, и никто в крохотном кантоне не подозревает, что седоволосый тихий человек, упражняющийся во врачебном искусстве над крестьянами, сыроварами, жнецами и служанками, - тот самый доктор Франц Антон Месмер, с которым боролись и которого привлекали на свою сторону императоры и короли, в комнатах которого теснилось дворянство и рыцарство Франций, на которого шли войною все академии и факультеты Европы и чьей системе посвящены сотни печатных трудов и брошюр,- вероятно больше, чем кому-либо другому из современников, включая Руссо и Вольтера. Никто из прежних учеников и последователей не посещает его, и, вероятно, за все эти годы пребывания во мраке никто не узнал о месте его жительства - так притаился этот одинокий человек в тени небольшой, отдаленной горной деревушки, где он провел, непрестанно работая, трудные годы наполеоновской эпохи. Едва ли во всей мировой истории найдется пример столь стремительного падения с гребня шумной славы в бездну забвения и безвестности; едва ли в чьей-либо биографии полнейшее исчезновение из мира находится в такой близости к поражающим триумфам, как в этой замечательной и, можно сказать, единственной судьбе, судьбе Франца Антона Месмера. И ничто не выявляет лучше характер человека, чем испытание золотом успеха и огнем неудачи. Чуждый наглости и хвастовства в период своей безмерной славы, этот стареющий среди полного забвения человек проявляет величественную скромность и полноту стоической мудрости. Не оказывая никакого сопротивления, можно сказать, почти охотно отходит он назад, во мрак, и не делает ни малейшей попытки еще раз обратить на себя внимание. Напрасно двое-трое из оставшихся верными ему друзей зовут его в 1803 году, то есть через десять лет его затворнической жизни, назад в Париж, уже успокоившийся и в ближайшем будущем императорский, с тем чтобы он снова открыл там клинику, собрал вокруг себя новых учеников. Месмер отклоняет их предложение. Он не хочет больше споров, грызни и разглагольствований; он заронил свою идею в мир, пусть она плывет по течению или потонет. В благородном отречении он отвечает: \"Если, несмотря на мои усилия, мне не досталось счастье просветить своих современников относительно их собственных интересов, то я внутренне удовлетворен тем, что я исполнил свой долг в отношении общества\". Лишь для самого себя, в тишине и безвестности, вполне анонимно продолжает он свои опыты и не спрашивает больше, значат ли они что-либо для шумного или равнодушного мира; будущее, а не это время так предчувствует он пророчески - отдаст дань справедливости его трудам, и лишь после его смерти идеи его начнут жить. Ни тени нетерпения в его письмах, ни следа жалоб на угасшую славу, утраченное богатство, одна лишь тайная уверенность, лежащая в основе всякого великого терпения.

Но лишь слава земная может угаснуть как свеча, живая же мысль не угасает. Брошенная однажды в сердце человечества, она и в самую неблагоприятную эпоху выживает, чтобы потом расцвести неожиданно; ни один порыв не пропадает для вечно любопытствующего духа науки. Революция, наполеоновские войны разбросали во все стороны сторонников Месмера и остановили приток последователей; и, рассуждая поверхностно, можно было думать, что незрелый еще посев растоптан безнадежно поступью военных легионов. Но вопреки мировой сутолоке, в полной тайне, незаметно для самого, забытого всеми Месмера, живет и развивается его первоначальное учение в среде немногих молчаливых приверженцев. Ибо удивительным образом именно военное время усиливает у вдумчивых натур потребность искать прибежища от буйства и насилия окружающего мира в области духа; прекраснейшим символом истинного ученого на вечные времена остается Архимед[103], который, не отвлекаясь ничем, продолжает чертить свои круги, в то время как банда солдат врывается в его дом. Подобно тому как Эйнштейн в разгаре последней мировой войны выводит, не смущаясь озверелостью эпохи, свой, вселенную преобразующий, отвлеченный принцип, так в период, когда наполеоновские войска маршируют по всей Европе и географическая карта ежегодно меняет окраску, когда дюжинами лишаются престолов короли и новые короли создаются дюжинами, несколько скромных врачей размышляют в отдаленнейших провинциях над положениями Месмера и Пюисегюра и развивают их в его духе дальше, как бы укрывшись под сводами своей сосредоточенности. Все они работают по отдельности, во Франции, в Германии, в Англии, в большинстве ничего друг о друге не знают; никто не знает об исчезнувшем Месмере, и Месмер о них - тоже ничего. Свободные в своих утверждениях, осторожные в выводах, испытывают они и проверяют описанные Месмером явления, и каким-то подпольным путем, через Страсбург и при помощи писем Лафатера[104] из Швейцарии новый метод проникает дальше. В особенности возрастает интерес в Швабии и в Берлине; знаменитый Гуфелянд[105], лейб-медик при прусском дворе и член всех ученых комиссий, лично воздействует на короля. И вот, особым королевским указом назначается наконец комиссия для повторной проверки магнетизма.

В 1775 году Месмер впервые обратился в Берлинскую Академию, - и мы помним, с каким жалостным результатом. Теперь, почти сорок лет спустя, в 1812 году, когда то же учреждение берется за проверку месмеризма, Месмер, выдвинувший проблему, забыт так основательно, что при слове \"месмеризм\" никто уже не думает о Франце Антоне Месмере. Комиссия поражена, когда один из ее членов вносит неожиданно, в одном из заседаний, вполне естественное предложение - вызвать в Берлин самого изобретателя магнетизма, Франца Антона Месмера, чтобы он обосновал и разъяснил свой метод. Как, изумляются они, Франц Антон Месмер еще жив? Но почему же не проронит он ни слова, почему не выступит гордо и с триумфом теперь, когда его ждет слава? Никто не может понять, почему великий, всемирно известный человек так скромно и незаметно отошел назад, в забвение. Тотчас же кантонному врачу во Фрауэнфельде посылается настоятельное приглашение - почтить Академию своим посещением. Его ждет аудиенция у короля, внимание всей страны, возможно, даже триумфальное восстановление доброго имени после стольких перенесенных несправедливостей. Но Месмер отказывается, - он слишком стар, слишком устал. Он не хочет возвращаться к спорам. И вот в сентябре 1812 года посылается к Месмеру, в качестве королевского эмиссара, профессор Вольфарт[106] \"с полномочиями просить изобретателя магнетизма господина д-ра Месмера о сообщении всех данных, которые могут служить к ближайшему установлению, описанию и уяснению этого важного дела, и с тем, чтобы содействовать в этой поездке достижению целей комиссии\".

Профессор Вольфарт тотчас же уезжает. И по прошествии тридцати лет таинственного молчания мы получаем наконец известие об этом исчезнувшем человеке. Вольфарт сообщает: \"Мне пришлось, при первом же личном знакомстве с изобретателем магнетизма, убедиться, что ожидание мое превзойдено. Я застал его в кругу той благотворной деятельности, которой он себя посвятил. В его преклонном возрасте тем более удивительными показались мне широта, ясность и проникновенность его ума, неутомимое и живое рвение, направленное к разъяснению вопроса, его столь же простой, сколь исполненный задушевности и крайне своеобразный благодаря удачным сравнениям, доклад, а также изящество его манер и любезное обхождение. Если добавить к этому целую сокровищницу положительных знаний во всех отраслях науки, какие не легко встретить, в их совокупности, у ученого, и благожелательную мягкость сердца, сказывающуюся во всем его существе, в словах, поступках и во всем окружении, если учесть притом могучую, почти чудесную силу воздействия на больных при помощи проницательного взора или всего только путем спокойного поднятия руки, - и все это еще усиленное обаянием благородной, внушающей почтительное чувство фигуры, то вот, в главных чертах, картина того, что я встретил в Месмере как в личности\". Без всякой утайки раскрывает Месмер посетителю свой опыт и свои идеи, он предоставляет ему принять участие в лечении больных и передает профессору Вольфарту все свои заметки, чтобы он сохранил их для потомства. Но всякую возможность выдвинуться, привлечь на себя внимание он отклоняет с поистине великолепным спокойствием. \"Так как нить моей жизни близится к концу, то для меня нет дела более важного, чем посвятить остаток своих дней исключительно практическому применению того средства, в огромной пользе которого убедили меня мои наблюдения и опыты, с тем чтобы мои последние труды умножили число фактических данных\". Таким образом, нам неожиданно досталась зарисовка преклонных лет этого замечательного человека, который прошел все стадии славы, ненависти, богатства, бедности и, наконец, забвения, с тем чтобы в полном убеждении относительно стойкости и значения своего жизненного труда, спокойно и величественно пойти навстречу смерти.

Его последние годы - годы человека, исполненного мудрости, искушенного и просветившегося духом исследователя. Материальные заботы не гнетут его, так как французское правительство назначило ему пожизненную ренту в возмещение миллиона франков, обесцененного падением государственных бумаг. И вот, независимый и свободный, он может вернуться на родину, к Боденскому озеру, и символически замкнуть круг своего существования. Так живет он наподобие мелкого помещика-дворянина, единственно ради своей склонности, и эта склонность до кончины его все та же: служить науке и исследованию при помощи новых и новых опытов. Сохраняя ясность зрения, точность слуха и живость ума вплоть до последнего мгновения, он применяет свою магнетическую силу ко всем, кто с доверием к нему обращается; часто отправляется он на лошади, в коляске, в дальний путь, чтобы взглянуть на интересного больного и, возможно, помочь ему при посредстве своего метода. В промежутках он производит физические опыты, строит модели и чертит и никогда не пропускает еженедельного концерта у князя Дальберга. В этом музыкальном кружке все, кто с ним встречается, превозносят исключительную, универсальную эрудицию этого всегда прямо держащегося, всегда невозмутимого и величественно-спокойного старца, с мягкой улыбкой рассказывающего о своей былой славе и говорящего без всякой злобы и горечи о самых пламенных и яростных своих противниках. 5 марта 1814 года, в восьмидесятилетнем возрасте, почувствовав приближение конца, он просит, чтобы ему сыграли на его любимой стеклянной гармонике. Это все тот же инструмент, на котором пробовал свои силы юный Моцарт в его доме на Загородной улице, тот самый, из которого извлекал в Париже новые и неведомые мелодии Глюк, тот инструмент, что сопровождал его на всех путях и распутьях и теперь проводил в смерть. Его миллионы рассеялись, слава поблекла; от всего шума, от всех распрей и разговоров по поводу его учения престарелому отшельнику ничего не осталось, кроме этого инструмента и любимой его музыки. Так, с непоколебимой верой в то, что он возвращается к гармонии, в мировую сущность, уходит как истинный мудрец в смерть тот, кого ненависть представила нам шарлатаном и пустословом, и его завещание трогательно свидетельствует о стремлении к полной безвестности; он хочет, чтобы его похоронили, как хоронят других, без всякой пышности. Это последнее желание выполнено. Ни в одной газете нет известия о его кончине. Как человека, никому не ведомого, предали земле на чудесном кладбище в Мерсбурге, где покоится и Дросте-Гюльсгоф[107], старца, слава которого гремела когда-то в мире и которого труды, намечающие пути в будущее, лишь в наше время становятся доступными пониманию. Друзья сооружают ему символический памятник в форме мраморного треугольника с мистическими знаками, солнечными часами и буссолью, которые должны аллегорически изображать движение во времени и пространстве.

Но такова уж судьба всего выдающегося - вечно возбуждать ненависть в людях: злые руки измазывают грязью и разрушают солнечные часы и буссоль, эти непонятные им знаки на могиле Месмера, - так же, как поступают невежественные писаки и исследователи с его именем. Годы проходят, пока снова, в недавнем времени, ставят на место, в пристойном виде камень над его могилой; и вновь проходят годы, прежде чем более просвещенное потомство вспоминает, наконец, о его заглохшем имени и о роковой судьбе великого немецкого врача-предтечи.

ПРЕЕМНИКИ

Всегда возникает трагедия духа, когда изобретение гениальнее, чем изобретатель, когда мысль, которую художник или исследователь хотят схватить, им не по силам и они вынуждены выпустить ее из рук в полуобработанной форме. Так было и с Месмером. Он ухватился за одну из важнейших проблем нового времени, не будучи в силах овладеть ею; он задал миру вопрос и сам безнадежно мучился с ответом. Но, избрав ошибочный путь, он все же оказался предтечей, пролагателем пути и пособником в достижении цели, ибо непреложный факт: все современные психотерапевтические методы и добрая часть психологических проблем имеют прямым начинателем этого человека, Франца Антона Месмера, который первый воочию доказал силу внушения, путем несколько примитивных, правда, и обходных практических приемов, но все-таки доказал, вопреки усмешкам, глумлению и презрительному невниманию, чисто механистической науки. Это одно возвышает его жизнь до подвига, его судьбу - до исторического события.

Месмер был первым образованным врачом нового времени, который выявил и в дальнейшем непрестанно вызывал вновь к жизни то воздействие, которое благотворным образом передается от лица, владеющего даром внушения, от его близости, речи, разговоров и приказаний нервной системе больных; он только не мог разъяснить его и видел еще в этой непонятной ему душевной механике средневековую магию. Ему (как и другим его современникам) недостает решающего понятия о внушении, о той психически целебной передаче силы, которая совершается или воздействием воли на расстоянии, или через излучение некоего внутреннего флюида (по этому вопросу мнения и сейчас еще расходятся). Его ученики уже ближе подходят к проблеме, каждый по-своему: образуются две школы, так называемые флюидистическая и анимнистическая. Делёз[108], представитель флюидистической теории, остается при мнении Месмера об излучении материальной нервной материи, особого вещества; подобно тому как спириты верят в телекинез и некоторые исследователи - в учение о силе \"од\"[109], он полагает, что, действительно, возможно органическое выделение нашего телесного \"личного\" вещества. Анимистический последователь Месмера, Барбарен, отрицает в свою очередь всякую передачу материи от магнетизеров к магнетизируемому и видит только чисто психическое внедрение воли в чужое сознание. Поэтому он вовсе не нуждается в подсобной гипотезе Месмера о не поддающемся постижению флюиде. \"Croyez et veuillez\"[213] - вот и вся его волшебная формула - построение, которое в дальнейшем попросту перенимают Christian Science, Mind Cure[110] и Куэ[111]. Но его психологическая теория все более и более проникается мыслью, что внушение - один из самых решающих факторов при всяком психическом взаимодействии. И этот процесс давления на волю, изнасилование воли, короче, процесс гипноза представляет наконец в 1843 году Брайд в своей \"Неврогипнологии\" на экспериментальной основе и совершенно непреложно. Уже одному немецкому магнетизеру, Вингольту, бросилось в 1818 году в глаза, что его медиум засыпал скорее, когда на нем самом был сюртук с блестящими стеклянными пуговицами. Но этот не получивший образования наблюдатель не уловил тогда решающей связи, а именно, что благодаря такому отвлечению зрения при помощи блестящего предмета скорее наступает усталость внешнего чувства, а с нею и внутренняя податливость сознания. И вот Брайд впервые вводит в практику технический прием - сначала утомляет взор медиума при помощи небольших блестящих хрустальных шариков и лишь потом приступает к пассам; этим путем гипноз введен наконец в состав столь недоверчивой до сих пор науки, как действие техническое, чуждое всякой таинственности. Впервые решаются теперь во Франции университетские профессора применить в аудиториях - правда, поначалу только к душевнобольным - опороченный и заклейменный гипнотизм: Шарко - в Сальпетриере, в Париже, Бернем[112] - на факультете в Нанси. 13 февраля 1882 года Месмер удостаивается в Париже реабилитации (правда, при этом ни одним словом не вспоминают о несправедливо обойденном человеке): внушение, прежде именовавшееся месмеризмом, признается научно обоснованным врачебным средством тем факультетом, который сто лет держал его в опале. Теперь, после того как пробита дорога, психотерапия, столь долго теснимая, шагает от успеха к успеху. В качестве ученика Шарко поступает в Сальпетриер молодой врач-невропатолог Зигмунд Фрейд и знакомится там с гипнозом; он становится для Фрейда мостом, который тот впоследствии сожжет за собою, как только вступит в область психоанализа; и он, следовательно, в третьей ступени наследования, пожнет плоды брошенного Месмером как будто и в скудную землю посева. Столь же творчески действует месмеризм на религиозные и мистические движения Mind Cure и самовнушения. Никогда не могла бы Мери Бекер-Эдди обосновать свою Christian Science без знакомства с \"veuillez et croyez\", без терапии убеждения Квимби[113], который, в свою очередь, получил толчок от ученика Месмера Пуайена. Немыслим был бы спиритизм без впервые примененной Месмером цепи, без понятия транса и связанного с ним ясновидения, немыслима и Блаватская[114] с ее теософским цехом. Все оккультные науки, все телепатические, телекинетические опыты, ясновидящие, вещающие во сне - все в конечном счете ведут свое начало от \"магнетической\" лаборатории Месмера. Совершенно новый род науки возникает из опороченного убеждения этого забытого человека - о том, что путем воздействия внушением можно подвинуть душевные силы больного на такие свершения, которые ни в какой мере недоступны средствам школьной медицины, - человека, честного в своих намерениях, правого в своих предчувствиях и лишь ошибшегося в попытке объяснить то важное, что он сам совершил.

Но может быть - мы стали осторожными в эпоху, когда одно открытие обгоняет другое, когда вчерашние теории блекнут за одну ночь и внезапно обновляются другие, насчитывающие века существования, - может быть, ошибаются даже и те, которые еще сегодня высокомерно именуют фантазией спорную идею Месмера о допускающем передачу, текущем от человека к человеку личном флюиде, ибо очень возможно, что последующий час мировой истории неожиданно превратит ее в истину. Мы, чьего слуха в ту же секунду, без провода и без мембраны, достигает слово, произнесенное в Гонолулу или в Калькутте, мы, которые знаем, что эфир пронизан невидимыми течениями и волнами, и охотно верим, что несчетное число таких силовых станций бесполезно и неведомо для нас работает во вселенной, мы поистине не столь смелы, чтобы предвзято отвергать теорию, согласно которой от живых покровов и возбужденных нервов исходят одаренные силою токи, подобные тем, которые Месмер недостаточно точно назвал \"магнетическими\", отрицать, что в отношениях человека к человеку действует, может быть, все же принцип, сходный с \"жизненным магнетизмом\". Ибо почему бы телу человеческому, близость которого возвращает угасшему жемчугу блеск и сияние жизненной силы, не развивать, действительно, в своем окружении ореола теплоты или излучений, действующих на нервы возбуждающе или успокаивающе? Почему бы, в самом деле, не возникать между телами и душами тайным течениям и противотечениям, не возникать между индивидуумом и индивидуумом притяжению и отталкиванию, симпатии и антипатии? Кто в этой области дерзнет на смелое \"да\" или дерзкое \"нет\"? Может быть, уже завтра физика, работающая со все более и более тонкими измерительными приборами, докажет, что то, что мы сегодня воспринимаем просто, как напор душевной силы, есть все же нечто вещественное, есть доступная созерцанию тепловая волна, нечто от электричества или от химии, энергия, допускающая взвешивание и измерение, и что нам приходится вполне серьезно считаться с тем, над чем отцы наши улыбались, как над дурачеством. Возможно, возможно таким образом, что мысли Месмера о творчески-излучающейся жизненной силе суждено еще вернуться в мир, ибо что такое наука, как не непрестанное претворение в действительность древних грез человечества? Всякое новое изобретение раскрывает и подтверждает только чаяния одного человека, во все времена действию предшествовала мысль. Но история, слишком торопливая, чтобы быть справедливой, служит только успеху. Она превозносит только свершение, только победоносный конец, а не отважную, негодованием и неблагодарностью отмеченную попытку. Только завершившего венчает она, а не начавшего; только победителя озаряет своим светом, а борца ввергает во тьму; так было и с Месмером, первым в ряду новых психологов, который бескорыстно подчинился вечному жребию пришедших слишком рано. Ибо все еще выполняется древнейший и варварский закон человечества - когда-то в крови, а нынче в духе, неумолимый закон, во все времена требовавший, чтобы первенцы приносились в жертву.

МЕРИ БЕКЕР-ЭДДИ

Oh the marvel of my life! What would be thought of it, if it was known in a millionth of its detail? But this cannot be now. It will take centuries for this. О чудо моей жизни! Что бы подумали о ней, если бы знали хоть миллионную долю ее подробностей? Но сейчас этого знать нельзя. Для этого понадобятся века. Мери Бекер-Эдди в письме на имя мистрис Стетсон (1893 г.)
ЖИЗНЬ И УЧЕНИЕ

Наиболее таинственный миг у человека - осознание личной своей идеи, наиболее таинственный у человечества - зарождение религии. Мгновения, когда одна-единственная идея шумно переливается в сотни, тысячи и сотни тысяч, когда одна такая случайная искра разом вздымает к небу пламя от земли, как при степном пожаре, такие мгновения раскрываются неизменно как поистине мистические, великолепнейшие в истории духа. Но большей частью исходная точка таких религиозных течений в дальнейшем теряется. Она занесена прахом забвения, и как отдельный человек редко может вспомнить впоследствии решающие мгновения своей внутренней жизни, так и человечеству редко известны исходные мгновения его страстных вероощущений.

Поэтому для тех, кто любит психологию масс и отдельных личностей, большое счастье, что мы имеем наконец возможность в непосредственной близости, шаг за шагом, проследить возникновение, развитие и распространение одного из мощных движений в области веры. Ибо Christian Science[214] возникла вплотную у порога нашего столетия, в атмосфере электрического света и асфальтовых дорог, в ярко освещенную эпоху, не признающую уже никакой частной жизни и никаких тайн и с безжалостной точностью отмечающую, при помощи осведомительного аппарата журналистики, всякое движение. Говоря об этом новом, религиозном методе врачевания, мы впервые можем день за днем проследить кривую его развития, по договорам, процессам, чековым книжкам, банковским счетам, закладным и фотографическим снимкам, впервые можем подвергнуть проработке в психологической лаборатории чудо или элементы чудесного в массовом внушении. И то обстоятельство, что в истории Мери Бекер-Эдди невероятная сила широкого, можно сказать, мирового воздействия исходит из младенческой в философском отношении и до жути простой идеи, что здесь действительно песчинка интеллекта приводит в движение лавины, именно это ненормальное соотношение делает чудо мирового ее успеха еще более чудесным. Если в наши дни другие великие движения в области веры - изначально христианский анархизм Толстого или непротивление Ганди[115] - имеют на миллион людей связующее или возбуждающее влияние, то мы можем все-таки постигнуть этот процесс переливания в тысячи чужих душ, а то, что постижимо непосредственно умом, не производит в конечном счете впечатления чудесного. У этих гигантов мысли сила исходит от силы, мощное действие - от мощного побуждения. Толстой, этот великолепный ум, этот гений художественного созидания, дал, собственно говоря, только свое живое слово, свою образующую силу неоформленной, присущей русскому народу идее борьбы с авторитетом государства; Ганди в конце концов всего только формулировал наново активно изначальную пассивность своей расы и ее религий; оба строили на основе издавна существующих воззрений, обоих несло течением времени. Про обоих можно сказать, что не они выразили мысль, но мысль, прирожденный гений их нации, выразилась в них; и поэтому не чудом, но скорее абсолютной противоположностью чуду, то есть строго логическим и закономерным актом, является то, что учение их, однажды формулированное, захватило миллионы. Но кто такая Мери Бекер-Эдди? Какая-то женщина, какая-то не прекрасная, не увлекательная, не вполне правдивая, не вполне умная, притом еще полу- или на четверть образованная, изолированная анонимная личность без какого-либо унаследованного положения, без денег, без друзей, без связей. Она не опирается ни на какую группу, ни на какую секту; в руках у нее только перо, а в мозгу, в высшей степени посредственном, одна мысль, одна-единственная. С первого же мгновения все против нее: наука, религия, школа, университеты и, мало того, природный житейский разум, \"common sense\"; для ее абстрактного учения ни одна страна не кажется с первого взгляда столь неблагоприятной, как ее родина, Америка, самая деловитая, самая крепкая нервами и наименее склонная к мистике нация. Всем этим преградам ей нечего противопоставить, кроме своей твердой, упрямой, почти до глупости упрямой веры в эту самую веру, и единственно благодаря этой маниакальной одержимости она совершает невероятное. Успех ее абсолютно нелогичен. Но ведь как раз неправдоподобное и является наиболее явным симптомом чудесного.

У ней, у этой туголобой американки, нет ничего, кроме одной-единственной и к тому же весьма спорной мысли, но она только ею и занята, у ней это одна только исходная точка. И за нее она держится, крепко упершись ногами в землю, недвижно, непоколебимо, глухая ко всяким доводам; и своим ничтожным рычагом выворачивает землю из устоев. В двадцать лет она из метафизической путаницы создает новую систему лечения, целую науку, в которую уверовали и которой посвятили себя миллионы приверженцев, с особыми университетами, журналами, преподавателями и учебниками, создает церкви с гигантским мраморным собором, целый сонм проповедников и жрецов, и для себя самой - личное состояние в три миллиона долларов. Но сверх всего этого, она, именно благодаря крайнему заострению своей идеи, дает толчок всей современной психологии и обеспечивает себе свою, отдельную страницу в истории этой науки. По силе действия, по быстрому успеху, по числу последователей эта полуобразованная, полуинтеллигентная, только наполовину здоровая и с двусмысленным характером старая женщина превзошла всех вождей и мыслителей нашего времени; никогда еще в близкую нам эпоху не исходило от одного-единственного человека среднего масштаба столько интеллектуального и религиозного беспокойства, как от поразительной личности этой американки, дочери фермера, \"the most daring and masculine, and masterful woman, that has appeared on earth in centuries\"[215], как выражается о ней, в негодовании, ее соотечественник Марк Твен.

Фантастическая жизнь Мери Бекер-Эдди описана дважды, причем налицо полное противоречие в обоих случаях. Существует официальная биография, одобренная церковью, освященная духовным авторитетом руководителей \"Christian Science\"; ее \"pastor emeritus\", то есть сама Мери Бекер-Эдди собственноручной надписью рекомендовала ее общине верующих - слишком верующих; казалось бы, биография эта, составленная мисс Сибил Вильбер, должна быть в таком случае безусловно правдивой; на самом деле она является образцом византийской разукрашенности. В этой биографии, которая, для ободрения и укрепления и без того уже крепких верою, написана Сибил Вильбер \"в стиле Евангелия от Марка\" - я цитирую дословно, - изобретательница Christian Science является в ореоле святой и в ало-розовом озарении (поэтому в настоящем очерке я каждый раз именую ее для краткости ало-розовой биографией). Исполненная божественной благодати, одаренная сверхземной мудростью, посланница небес, воплотившая в себе все совершенства, Мери Бекер-Эдди в незапятнанной чистоте предстает нашему недостойному взору. Все, что она делает, благо, все добродетели, упоминаемые в молитвеннике, ей приписываются, характер ее расцветает в семи цветах радуги как благостный, женственный, христолюбивый, материнский, любвеобильный, скромный и сотканный из кротости; все ее противники, наоборот, оказываются тупыми, низкими, завистливыми, порочными, пораженными слепотою людьми. Короче, нет ангела ее чище. Со слезою в растроганном взоре любуется благочестивая ученица созданным ею образом святой, в котором тщательно заретушированы все черты земного (а следовательно, и характерного для нее). И вот, на это приторное отображение решительно замахивается составительница другой биографии, мисс Мильмайн, вооружившись суковатой дубиной документов; она орудует при помощи черного цвета столь же последовательно, как первая при помощи розового. У нее великая изобретательница оказывается самой обыкновенной плагиатор-шей, выкравшей всю свою теорию из письменного стола ничего не подозревавшего предшественника, патологической лгуньей, злостной истеричкой, расчетливой спекулянткой, отъявленной мегерой. С удивительным усердием чисто репортерского свойства притянуты к делу все свидетельства, которые могут резко подчеркнуть черты ее лицемерия, лживости, пронырливости и грубой деловитости, а также выявить то смешное и бессмысленное, что заключается в ее учении. Само собою разумеется, биография эта общиною Christian Science столь же яростно преследуется, сколь страстно превозносится другая, ало-розовая. И каким-то необычайно таинственным образом все ее экземпляры исчезли из продажи (так же, как пропала с витрин у большинства книготорговцев другая, недавно вышедшая биография, написанная Франком А Дэкинзом).

И вот евангелие и памфлет, цвета ало-розовый и густо-черный оказываются в резкой оппозиции друг другу. Но странно: для беспристрастного наблюдателя действие обеих книг в данном психологическом случае удивительным образом взаимозаменяется. Как раз биография мисс Мильмайн, решившейся во что бы то ни стало представить Мери Бекер-Эдди в смешном виде, придает ей в наших глазах психологический интерес, и именно ало-розовая биография, с ее плоским, не знающим меры обожествлением, делает эту безусловно интересную женщину смешной. Ибо обаяние этой сложной души и заключается единственно в смешении противоположных предрасположений, в неподражаемой переплетенности духовной наивности и практического финансового смысла, в небывалом доселе сочетании истерии и расчета. Так же, как уголь и селитра, вещества совершенно различные, будучи смешаны в правильном соотношении, дают порох и развивают громадную взрывчатую силу, так и здесь, благодаря небывалому смешению дарований мистических и коммерческих, истерических и психологических, возникает невероятная напряженность; и может быть, Америка со всеми своими Фордами и Линкольнами[116], Вашингтонами[117] и Эдисонами[118] не создавала еще типа личности, который так наглядно выражал бы сочетание американского идеализма и американского делового смысла, как Мери Бекер-Эдди. Правда, я согласен, - в карикатурном искажении, с оттенком духовного донкихотства. Но так же как Дон-Кихот[119] в мечтательной своей одержимости, в нелепом своем невежестве вопреки всему представил миру идеализм испанских идальго более выпукло, чем все, даже серьезно задуманные рыцарские романы его поры, так и эта героически нелепо выступающая во имя абсурдной идеи женщина дает нам об американской романтике лучшее понятие, чем официально-академический идеализм какого-нибудь Вильяма Джемса[120]. Во всяком Дон-Кихоте, вооружившемся во имя абсолютного, есть - мы давно это знаем - нечто от неумного, от свихнувшегося, и за ним неизменно плетется на добром своем осле вечный Санчо Панса, вульгарный человеческий рассудок. Но так же, как рыцарь Ламанчский открыл в сожженной солнцем кастильской равнине волшебный шлем Мамбрина и остров Баратарию, так и эта крепко скроенная, глухая к школьной выучке женщина из Массачусетса открыла-таки среди небоскребов и фабрик, в самом центре мира цифр, биржевых курсов, банков, трестов и расчетов, царство Утопии. И тот, кто вновь и опять научает мир новому безумию, тот обогатил человечество.

СОРОК ПОГИБШИХ ЛЕТ

Маленький одноэтажный, неоштукатуренный деревянный дом в Боу, поблизости от Конкорда; его собственноручно построили Бекеры, фермеры средней руки, ни богатые, ни бедные, англосаксонцы родом, вот уже более ста лет осевшие в Нью-Гемпшире. Отец, Марк Бекер - кряжистый крестьянин, суровый, крайне благочестивый и крайне упрямый, с крепкими кулаками и крепким черепом; \"you could not more move him than you could move old Kearsarge\", говорят о нем соседи, то есть его столь же трудно сдвинуть с места, как и старую гору Кирсердж, там, в равнине. Это каменное упорство, эту непоколебимую ярость воли унаследовала от него и его дочь Мери, седьмой по счету ребенок (родившаяся 16 июля 1821 года); но она не унаследовала его крепкого здоровья, счастливого равновесия. Беспокойной, слабенькой, бледной, нервной девочкой растет она, чувствительная ко всему, чересчур уж чувствительная. Если кто-нибудь вскрикнет, она сразу же вздрагивает; всякое резкое слово волнует ее свыше всякой меры; она даже не в состоянии справиться с курсом нормальной окружной школы, так как не выносит возни и шума, поднимаемых соседскими детьми. Поэтому хрупкую девочку оставляют дома, позволяют ей учиться чему она сама хочет, а это - можно себе представить - не слишком много на отдаленной американской ферме, за много миль от деревень и городов. Красотою маленькая Мери не отличается, хотя в круглых больших зрачках вспыхивают порой серо-стальные, странно-тревожные искры, и резко очерченный, крепкий рот энергично замыкает узкое лицо. Но отличаться - этого она как раз и хочет, об этом прежде всего и думает этот особенный, своевольно-нервный ребенок. Повсюду и всегда она хочет отличаться, казаться другою, чем все; эта преобладающая черта ее характера обнаруживается очень рано. С самого начала она добивается, чтобы на нее смотрели как на нечто \"высшее\", особенное; и для этой цели не может придумать на первых порах ничего лучшего, чем разыгрывать жеманность. Она придает себе \"superior air\"[216], изобретает для себя особенную походку, употребляет в разговоре бессмысленные иностранные слова, тайно выуженные в лексиконе и храбро пускаемые в дело; в одежде, манерах и обращении она старается отойти от слишком \"обычного\" окружения. Но у американских фермеров не слишком много времени и охоты замечать такого рода выдумки у ребенка: никто не удивляется маленькой Мери и не восторгается ею. И вполне естественно, что эта встречающая преграду воля к проявлению своей личности (воля, как мы потом увидим, одна из сильнейших на протяжении столетия) ищет более грубых средств, чтобы дать себя заметить. Всякое устремление, встречающее внешний отпор, обращается вовнутрь и в первую очередь давит на нервы и вносит в них расстройство. Еще до наступления зрелости с маленькой Мери нередко приключались конвульсии, судороги и необыкновенные припадки. И так как она замечает вскоре, что дома проявляют к ней при этих припадках особенную нежность и внимание, то нервы ее - сознательно или бессознательно, здесь трудно указать границу - все чаще разыгрывают такие истерические \"fits\"[217]. С ней случаются - или она симулирует (еще раз, кто в состоянии точно отличить явление действительной истерии от истерии разыгранной?) - припадки страха и отчаянные галлюцинации; она ни с того ни с сего издает пронзительные крики и падает как мертвая. Родители начинают уже подозревать эпилепсию у этого странного ребенка, но приглашенный врач с сомнением качает головой. Он не слишком серьезно смотрит на дело; \"hysteria mingled with bad temper\"[218], гласит его слегка насмешливый диагноз. И так как эти припадки часто повторяются, не становясь отнюдь опасными, и, что весьма подозрительно, наступают именно в тех случаях, когда Мери хочет настоять на своем желании или противится чужому, то даже ее клинически-несведущий отец проникается постепенно недоверием. Однажды, когда она, после предварительных волнений, падает опять без чувств, он оставляет ее спокойно лежать, не обращая на нее никакого внимания, и берется за свою работу; вернувшись вечером домой, он видит, что она, встав без чьей-либо посторонней помощи, спокойно сидит в своей комнате и читает книгу.

Во всяком случае, одного достигает она этою игрою нервов (или, правильнее, игрою на своих нервах), и как раз того, чего она больше всего хотела: добивается особого положения в доме. Ей не приходится вместе с сестрами мыть посуду, стряпать, шить, доить коров, не приходится вместе с братьями выходить на работу в поле; она уже с ранних пор освободилась от \"обыкновенного\", будничного, пошлого женского труда. И то, что удается пятнадцатилетней девушке у родителей, то проводит эта женщина везде и по отношению ко всем. Никогда, даже в годы горчайших лишений и ужаснейшей нужды, не соглашается Мери Бекер выполнять обыкновенную женскую работу по хозяйству. С самого начала, в согласии с тайно присущим ей желанием, умеет она сознательно добиваться иного, более возвышенного образа жизни. Из всех болезней истерия, без сомнения, самая, так сказать, сообразительная, наиболее связанная с внутренним личным устремлением; в нападении и защите она всегда обладает способностью выявлять линию самых тайных желаний; поэтому никакой силе на земле не суждено в дальнейшем добиться от Мери Бекер того, чего ее властная воля втайне не хочет. В то время как сестры изводятся в хлеву и на поле, эта маленькая американская Бовари читает книги и заставляет ухаживать за собою и жалеть себя. Она держится спокойно, пока не идут наперекор ее воле; но если пробуют принудить ее к чему-нибудь неприятному, то она тотчас же пускает в ход свои \"fits\", свои \"tantrums\" и начинает игру на нервах. Уже под родительским кровом эта властная, эгоцентрическая натура, не желающая применяться к чему бы то ни было, является не очень приятным домочадцем. И вполне закономерным образом ее деспотическая воля и в дальнейшем будет вызывать непрестанно и повсюду напряженные состояния, конфликты и кризисы, ибо Мери Бекер не выносит ничего, что бы было на одном с ней уровне; она признает только подчинение своему чудовищно приподнятому \"я\", для которого вся вселенная едва ли достаточно просторна.

Неприятной и опасной сожительницей остается она и дальше, эта кроткая на вид, тихая на вид Мери Бекер. И потому ее бравые родители смотрят как на двойной праздник на рождество 1843 года, когда Вашингтон Глоуер, коротко именуемый Ваш, симпатичный молодой коммерсант, уводит их двадцатидвухлетнюю дочь из дома к алтарю. После венчания молодые уезжают в Южные Штаты, где у Глоуера свое предприятие, и за этот короткий период брака по страстной любви с осанистым, веселым Вашем ничего не слышно о галлюцинациях и истерических припадках. Письма Мери говорят неизменно о полнейшем счастье и дышат здоровьем; так же, как было и с бесчисленным количеством ее товарок по судьбе, сожительство с сильным молодым мужчиною поставило на место ее шаткие нервы. Но счастливое и здоровое время длится для нее недолго, ровным счетом полтора года; уже в 1844 году желтая лихорадка в девять дней уносит Ваша Глоуера в Южной Каролине. Мери Бекер-Глоуер остается в ужасном положении. Небольшая сумма, принесенная ею в качестве приданого, прожита; беременная на последнем месяце и в полном отчаянии стоит она в Уилмингтоне перед гробом мужа и не знает что делать. К счастью, товарищи мужа по масонству собирают кое-как два-три десятка долларов, так что можно по крайней мере отправить вдову обратно в Нью-Йорк. Там ее встречает брат, и вскоре после того она производит на свет в родительском доме ребенка.

Жизнь никогда не баловала Мери Бекер. В двадцатитрехлетнем возрасте волна впервые отбрасывает ее назад, к месту отплытия; после каждой попытки к самостоятельной жизни ей суждено находить прибежище в семье; до пятидесятилетнего возраста Мери Бекер ест чужой, подаренный ей или выпрошенный кусок хлеба, спит в чужой постели, сидит за чужим столом. Как раз ей, столь сильной волею, без сознания, однако, своего волеустремления, столь безумно гордой, без малейшего, однако, права на эту гордость и без заслуг, как раз ей приходится, с тайным чувством своей исключительности, быть постоянно в тягость людям равнодушным и, по ее убеждению, ниже ее стоящим. Сначала ей дает приют отец, потом она переселяется к сестре своей Эбигейль; там она остается целых девять лет в качестве гостя все более и более неприятного и тягостного. Ибо с тех пор как умер Ваш Глоуер, нервы молодой вдовы опять разыгрываются и, являясь непрошеной нахлебницей, она своей раздражительностью терроризирует весь дом. Никто не решается возражать ей, чтобы не вызвать \"fits\"; двери должны быть тщательно закрыты, все в доме должны ходить на цыпочках, чтобы не потревожить \"больную\". Порою она блуждает с застывшим взором по комнатам, как сомнамбула, порою по целым дням остается в постели в состоянии полной неподвижности, утверждая, что не может ни стоять, ни ходить, что всякое движение причиняет ей боль. Своего собственного ребенка она поспешно сбывает из дому; эта черствая душа не желает думать о чем-нибудь постороннем, будь это даже ее собственная плоть и кровь; ее беспокойное \"я\" не способно заняться чем-либо, кроме самого себя. Вся семья должна внимательно ей прислуживать, каждый должен поспевать за ее неожиданными желаниями; как \"Негр с Нарцисса\" в известном романе Конрада[121], она угнетает семью одним уж своим пассивным, снисходительным присутствием, своим неслышным расхаживанием по комнате, своими претензиями на деликатное к себе отношение. В конце концов она придумывает для себя особую манию. Она открывает, что ее нервы только тогда могут быть в покое, когда ее будут раскачивать в гамаке. Само собою понятно - все ведь делается, чтобы она только оставила в покое, - устраивается такая подвесная софа, и уличным мальчишкам города Тильтона улыбается отныне заработок особого рода: за несколько пенни в час раскачивать Мери Бекер-Глоуер. Это, в спокойном пересказе, звучит, вероятно, шуткою, но на деле становится страшно серьезным. Чем более она жалуется, тем хуже ее самочувствие, так как в результате душевной неудовлетворенности и физическое состояние Мери Бекер явно становится за эти девять лет все более и более внушающим опасения. Ее слабость, ее усталость принимают безусловно патологические формы; в конце концов она уже не может одна спуститься по лестнице, мускулы ослабели, и врач подозревает паралич нервов спинного мозга. Во всяком случае, в 1850 году Мери Бекер-Глоуер представляет из себя полностью нежизнеспособное существо, хронически больную, калеку. Сколько в этих неоспоримых явлениях парализованности заключается у молодой вдовы действительного телесного страдания и сколько сознательной симуляции и воображения? Требуется много смелости, чтобы решить это определенно, ибо истерия, гениальнейшая в мире патологии комедиантка, способна при помощи самых достоверных симптомов являть вид болезни в той же мере, как сама болезнь. Она играет с болезнью, но эта игра часто против ее воли переходит в действительность; и истерик, который поначалу хотел всего только внушить другим веру в свою болезнь, принужден в конце концов сам в нее уверовать. Поэтому надо отказаться от мысли пытаться различить в столь запутанном случае, на расстоянии пятидесяти лет, были ли эти каталептические состояния Мери Бекер действительно параличными или являлись только бегством в болезнь. Подозрительным остается, во всяком случае, то, что она в некоторых случаях умеет неожиданно стать госпожой над своими недугами при помощи воли; один эпизод из последующих ее параличных периодов дает основание подозревать многое. Как-то однажды она снова лежит неподвижно в постели, беспомощная, бессильная калека, и вдруг слышит, как ее муж (позднейший) зовет снизу на помощь. Он с кем-то поссорился, и, по-видимому, ему угрожает серьезная опасность. И что же, параличная одним прыжком соскакивает с постели и бежит вниз по лестнице, чтобы заступиться за мужа. Такие случаи (этот - не единственный в ее жизни) дают основание думать, что Мери Бекер и раньше могла преодолевать грубейшие явления своей парализованности с помощью воли, но, вероятно, не хочет или что-то в ней не хочет. Вероятно, глубоко под сферою сознания ее эгоцентрический инстинкт постигает, что в состоянии явного здоровья от нее, нахлебницы, тотчас же потребуют услуг по хозяйству, деятельного участия в работе. Но она не хочет ни в каком случае работать с другими, на других, рядом с другими, и чтобы сохранить свою независимость, она, ощетинившись всеми своими наэлектризованными иглами, зарывается в болезнь; без сомнения, как во многих случаях, истерия является здесь прикрытием глубоко заложенного инстинкта - бегством в болезнь. И никому не дано прорваться через это нервное прикрытие ее сокровеннейшего \"я\"; эта железная воля скорее даст разрушить себе тело, чем подчинится чужому желанию.

Но какая огромная сила психического воздействия уже тогда была заложена в это немощное, хрупкое тело, тому дает разительный пример в 1853 году эта удивительная женщина. В то время, на тридцать втором году ее жизни и на девятом году вдовства, объявляется в Тильтоне странствующий зубной врач, \"доктор\" собственного своего факультета, Даниэль Паттерсон, образец красавца с пышной бородой из дамских врачей. Своею преувеличенно-столичною элегантностью - на нем всегда черный, наглухо застегнутый сюртук и тщательно проглаженный цилиндр - этот степной ловелас без труда завоевывает в высшей степени неизбалованные женские сердца в Тильтоне. Но изумительная вещь! - он не замечает красивых, добродетельных, богатых: его очаровывает единственно прикованная к постели, бледная, болезненная, нервная женщина, калека в параличе. Ибо если Мери Бекер хочет быть чем-либо, она тотчас же может этим и стать, в том числе и очаровательной; и от ее страдальчески улыбчивой кротости исходит такая прелесть, что она неотторжимо пленяет этого широкоплечего, твердого мужчину. Уже 21 июня 1853 года он предлагает ей руку.

Сватались ли когда-либо к женщине в таком состоянии? Жизненная сила невесты Даниэля Паттерсона в ту пору настолько сломлена, что она не в состоянии даже пройти несколько шагов через улицу, к церкви. Со всею решительностью длинный как жердь жених поднимает параличную с дивана и спускается с ней по лестнице. Перед домовым подъездом ее погружают в карету, и она возвращается уже в свою комнату как мистрисс Паттерсон на руках своего мужа. Но бремя, которое тот с такой легкостью возложил на свои плечи, долгие годы давит своей тяжестью на его жизнь. Доктору Паттерсону не требуется много времени, чтобы открыть, с каким неподходящим характером, с какою тягостною супругою он связался: при всяком переезде приходится погружать в карету вечную пациентку, а вместе с нею и неизбежную софу-качалку; в хозяйстве она проявляет себя столь непригодной, что Паттерсон, при скудном своем доходе, вынужден взять домоправительницу. Героиня своих собственных грез \"погружается меж тем в книги\", как с восхищением выражается ало-розовая биография, иначе говоря, лежит в неврастеническом изнеможении на оттоманке или в постели и читает романы; вместо того чтобы взять к себе в дом сына от первого брака, который духовно погибает где-то на западе у необразованных людей, она занимается оккультизмом и пописывает в газетах; иной раз она сочиняет для провинциальных журналов статейки и стихи. Ибо и в новом супружестве в ней не пробуждается еще ее сущность. В летаргическом своем бессилии она, со свойственным ей смутным тщеславием, мечтает и грезит о чем-то великом, о чем-то значительном; и так долгие годы одно из гениальнейших дарований столетия ждет, в полной праздности и бездеятельности и все же в тайном сознании своей призванности, какого-то решающего слова, какой-то предназначенной ей роли, Но на долгие годы - почти на десять лет - ей остается все та же однообразная роль неизлечимо больной, достойной сожаления, обреченной всеми врачами и друзьями на безнадежное состояние, \"непонятой\" женщины. Очень скоро и добрый Паттерсон замечает то, что многие знали до него, а после него - все: что долго не проживешь сколько-нибудь сносно с этим деспотом, с этой болезненно падкой на преклонение женщиной. Все неуютнее становится ему дома и в супружестве. Сначала он затягивает сверх условленного срока свои деловые поездки; потом разразившаяся в 1861 году гражданская война дает ему желанный повод совершенно уклониться от супружеской жизни. Он выступает в поход в качестве врача северной армии, но попадает в первом же сражении в плен и интернируется до конца войны. Мери Бекер-Паттерсон остается столь же одинокой и беспомощной, как и двадцать лет назад, по смерти Глоуера. Еще раз потерпевшее крушение судно прибивается к старому берегу, еще раз попадает она в дом к сестре. Теперь, на сороковом году, судьба ее окончательно погребена, по-видимому, в бедности и захолустье, с жизнью покончено.

Ибо Мери Бекер уже сорок лет, и она все еще не знает, для чего и для кого она живет. Первый муж под землею, второй за тысячу миль, в плену, ее собственный ребенок где-то у чужих людей, она все еще кормится из милости за чужим столом, никого не любя и не зная ничьей любви, самое ненужное существо между Атлантическим и Тихим океанами. Напрасно она пытается чем-нибудь заняться. Она преподает в школах, но ее нервы не выдерживают регулярной работы; она читает книги и пишет статейки для захудалых провинциальных журналов; но глубокий ее инстинкт знает в точности, что такое бумагомарание не разрешает еще нужнейшего, главнейшего вопроса ее жизни. Так бродит она бесцельно и тоскливо по дому сестры, и огромные, демонические силы этой загадочной женщины пребывают наглухо замурованными и незримыми где-то в глубине. И чем более она сознает бессмысленность своего внешнего положения, чем более ясным становится женщине в сорок один год, что с женским счастьем покончено, тем более бродит и ходит в ее теле приглушенная и перенапряженная, никогда еще не высвобождавшаяся жизненная сила. Все более бурно разражаются нервные припадки, все болезненнее действуют конвульсии и судороги, все более стойкими становятся параличные состояния. Теперь она в свои самые легкие дни не может сделать полмили пешком без того, чтобы не устать. Все более и более бледная, слабая, измученная и неподвижная, лежит она в постели, бессильное подобие человека, хронически больная, себе самой опротивевшая и в тягость другим. Врачи отказались от борьбы с ее нервами; без всякого результата обращалась она к самым проблематическим средствам, к месмеризму и спиритизму, лечилась травами и всякими другими способами; сестра делает последнюю ставку и посылает ее в Нью-Гемпшир, в водолечебницу. Но тамошний курс только ухудшает ее состояние, вместо того чтобы улучшить. После двух сеансов она вообще уж не может сделать шага; с ужасом сознает она, что навсегда погибла, никто, никакой врач не в состоянии, значит, ее спасти! Чудо должно случиться, воплощенное чудо, чтобы сделать ее, параличную, духовно и физически разрушенную женщину, опять живым человеком.

И вот, на сорок первом году своей все еще бесполезной жизни ждет Мери Бекер со всем пылом отчаяния, всеми силами фанатического своего сердца этого чуда, этого чудесного избавителя.

КВИМБИ

О чудесах и об одном подлинном чудодее ходят, с некоторых пор, действительно, смутные слухи и толки в Нью-Гемпшире: какой-то врач, Пинеас Панкхерст Квимби, совершает будто бы чудесные и небывалые исцеления, и притом каким-то новым и таинственным способом. Этот целитель не применяет ни массажа, ни лекарств, ни магнетизма, ни электричества, и все-таки он в тех случаях, когда другие врачи с их средствами бессильны, шутя достигает цели. Слух превращается в разговоры, разговоры в уверенность. И вот проходит немного времени, и со всех концов страны устремляются пациенты к этому чародею-доктору, в Портленд.

Этот сказочный доктор Квимби, нужно с самого начала сказать, вовсе не доктор, не ученый латинист и не дипломированный медик, а всего только бывший часовщик из Белфаста, сын бедного кузнеца. В качестве усердного, неглупого, дельного ремесленника он терпеливо изготовил бог весть сколько часов, как вдруг является в 1838 году в Белфаст, в одну из своих гастрольных поездок, некий д-р Пуайен и впервые открыто демонстрирует там опыты гипнотизма. Этот французский врач, ученик Месмера (повсюду в мире мы встречаемся со следами этого необыкновенного человека) вызвал возбуждение во всей Америке своими гипнотическими сеансами, и непреходящее отражение любопытства того времени к \"теневой стороне природы\" находим мы в волнующих рассказах Аллана Эдгара По. Ибо почва Америки, с первого взгляда трезвая и сухая, становится именно в силу своей невозделанности великолепным посевом для всякого рода сверхчувственных исканий. Здесь ученые академии и королевские общества, в высокомерии своем, не объявляют, как в скептической Европе месмеровской поры, простым \"воображением\" даже самые очевидные явления передачи посредством внушения, и наивно-оптимистический ум американцев, которым ничто не представляется наперед невозможным, с любопытством обращается к этим волнующим и новым для них вопросам. Громадная спиритуалистическая (и вскоре после того спиритическая) волна бежит следом за докладами французского месмериста; во всех городах и селах сеансы его посещаются и подвергаются живейшему обсуждению. И скромный часовщик Квимби принадлежит также к числу полностью завороженных. Он посещает каждую лекцию, не может насытиться чарами гипноза; охваченный любознательностью, он следует за доктором Пуайеном из одного места в другое, пока наконец этот широкоплечий симпатичный человек со своим твердым и умным взглядом американца не обращает на себя, среди прочих слушателей, особого внимания доктора Пуайена. Он подвергает его исследованию и сразу же открывает в нем бесспорное гипнотическое дарование в активной форме. Он часто пользуется им, чтобы усыплять медиумов, и Квимби с изумлением убеждается при этих случаях в своей, дотоле ему не известной способности к передаче воли. Энергичный ремесленник решительно порывает с часовым делом и обращает свою способность к внушению в ремесло. В одном пятнадцатилетнем немце, Люциусе Бюргмайере, он открывает идеального медиума; оба объединяются: он в качестве активного магнетизера, Бюргмайер - в качестве чутко реагирующего объекта внушения. И с этих пор новый доктор разъезжает со своим Бюргмайером по стране, как какой-нибудь прорицатель с обезьяною или попугаем, и практикует вместе с ним в деревнях и городах особый вид врачевания - терапию гипнотического ясновидения.

Этот новый метод часовщика Квимби основан поначалу на давно отвергнутом заблуждении ранней поры месмеризма - о присущей будто бы сомнамбулам способности к интроспекции, к прозрению своего внутреннего мира. Как известно, сразу же после открытия сна наяву возникло мнение, что всякий загипнотизированный может отвечать, в состоянии ясновидения, на все, о чем его спрашивают, о будущем и о прошлом, о видимом и невидимом; почему бы ему в этом случае не постигать незримо существующей в человеке болезни и не устанавливать возможных средств к ее излечению? Вместо клинического диагноза, обычно предшествующего всякому лечению, уверенный в своей медиумической силе Квимби вводит диагноз ясновидения. Его метод, собственно говоря, очень прост. Сначала он усыпляет перед публикою своего Люциуса Бюргмайера. Как только тот впадает в транс, к нему подводят больного, и в своем медиумическом сне Бюргмайер с закрытыми глазами прорицает о данной болезни и прописывает, в том же сне, правильное лечение. Пусть этот род диагностики кажется нам слегка забавным и менее надежным, чем исследование крови и рентгеновские снимки, но нельзя, во всяком случае, отрицать, что на многих больных действует удивительным образом факт определения их страдания и способа его лечения сновидцем, как бы с того света. Повсюду во множестве находятся пациенты, и компания Квимби и Бюргмайер делает великолепные дела.

Теперь, по изобретении столь блестящего трюка, бравому \"доктору\" оставалось только идти тем же путем и дальше заниматься медицинским ремеслом на паях со своим искусным медиумом. Но этот Квимби, необразованный, правда, и необремененный, подобно представителю науки, чувством ответственности, по природе своей отнюдь не шарлатан, а честный и добросовестно ищущий человек, с любопытством ко всему непонятному. Для него недостаточно загребать и дальше доллары при помощи этого затейливого средства; старый часовщик, ученый механик в нем не дают ему покоя, пока он не докопается наконец, где же, собственно, главная, скрытая пружина этих ошеломляющих исцелений. Случай наконец приходит ему на помощь. Как-то, в состоянии транса, Бюргмайер опять прописывает пациенту лекарство, но бедняга-больной не располагает средствами для его приобретения; и вот Квимби прописывает лекарство более дешевое, чем то, что пророчески указал Бюргмайер. И что же, действие его столь же благотворно. Тогда у Квимби впервые является творческое подозрение, что вовсе не транс и не гипнотическое прорицание, не пилюли и не жидкости вызывают выздоровление, но единственно вера больного в эти пилюли и жидкости, что только внушением или самовнушением достигается чудо исцеления; короче, он делает то же открытие, что и Месмер в свое время с магнитом. Точно так же, как и тот, он в виде опыта выключает для начала промежуточное звено: он отказывается от гипноза, как тот от металлического магнита. Он разрывает договор со своим медиумом Бюргмайером, оставляет в стороне магию сонного ясновидения и основывает свой метод исключительно на сознательном воздействии внушением. Его врачебный метод, так называемое \"Mind Cure\"[219] (переделанное в дальнейшем Мери Бекер в Christian Science и выдаваемое ею за свое собственное, богом внушенное открытие), в основе очень прост. Квимби на опыте собственных сеансов ясновидения пришел к мысли, что многие болезни покоятся на воображении и легче всего устранить недомогание, разрушив у больного веру в его болезнь. Природа сама должна помогать себе, и врачеватель души требуется лишь для того, чтобы укрепить ее в деле самопомощи. Поэтому Квимби лечит отныне своих пациентов не обычными в практике приемами борьбы с болезнью при помощи медицинских средств, но тем, что психически выключает представление о болезни, то есть, попросту говоря, \"заговаривает\" болезнь у пациента. В печатном проспекте Квимби дословно значится: \"Ввиду того что мои приемы отличаются от всех других медицинских приемов, я подчеркиваю, что не прописываю никаких лекарств и не лечу извне, а присаживаюсь к пациенту, объясняю ему, какого я мнения насчет его болезни, и в этом моем объяснении и заключается лечение. Когда мне удается изменить ошибочную установку, то тем самым я изменяю и флюид его физической конституции и восстанавливаю истину; мой метод - истина\". Наивный и все же вдумчивый человек вполне сознает, конечно, что этим своим методом он переступил границу науки и проник в область религиозного воздействия. \"Вы спрашиваете меня, - пишет он, - входит ли мой метод в состав какой-нибудь определенной науки. На это я отвечу: нет! Он входит в состав мудрости, которая выше самого человека, которая возвещена восемнадцать веков назад. С тех пор она никогда не имела места в сердце человеческом, но она сушествует в мире, и только мир об этом не знает\". Таким образом, Квимби еще до Christian Science формулировал свое учение ссылкой на Иисуса, как первого \"healer\", первого врачевателя душ, правда с той разницей (этого не замечают проникнутые враждебным чувством критики Мери Бекер), что Квимби практиковал метод индивидуального воздействия, основанный на симпатической силе его внушающей личности, между тем как Мери Бекер с гораздо большей смелостью и безрассудностью возводит отрицание болезни и первенство веры перед страданием в систему, претендующую на истолкование и улучшение всего мира.

Новый метод Пинеаса Квимби, во многих случаях чудодейственный по своим последствиям, не заключает в себе, однако, ничего чудесного. Благодушный седоволосый человек со взглядом, внушающим доверие и вместе твердым, садится напротив больного, крепко зажимает его колени между своими, поглаживает и потирает ему слегка влажными пальцами голову (последний след магнетически-гипнотической установки в целях концентрации внимания больного) и потом предлагает подробно рассказать о болезни и настоятельнейшим образом разубеждает пациента относительно нее. Он не исследует симптомов научно, но попросту вытесняет их путем отрицания, он не выключает болевого ощущения с помощью тех или иных средств из организма, но путем внушения устраняет его из области чувства. Слишком уж просто, слишком уж примитивно, скажут, пожалуй, про такое лечение путем голого утверждения, - оно дешево стоит. Очень уж удобно отрицать болезнь, вместо того чтобы лечить ее. Но в действительности между методом часовщика 1860 года и получившим высокоавторитетное научное признание методом аптекаря Куэ 1920 года всего лишь один шаг расстояния. И успех этого неведомого Квимби не уступит успеху его знаменитого последователя: тысячи пациентов домогаются его \"Mind Cure\", в конце концов он вынужден ввести лечение на расстоянии, так называемые \"absent treatments\" при помощи писем и инструкций, так как его кабинет не справляется больше с наплывом пациентов и слава о всеисцеляющем докторе начинает распространяться по всему округу.

И до супругов Паттерсон в их деревушке в Нью-Гемпшире дошла, еще несколько лет назад, весть об этой удивительной \"Science of Health\" экс-часовщика Квимби, и в 1861 году, вплотную перед отъездом в Южные Штаты \"доктор\" (или, вернее, тоже не доктор), Паттерсон пишет 14 октября чудодейственному врачу, не приедет ли он как-нибудь в Конкорд. \"Моя жена вот уже много лет калека в результате паралича спинных нервов; она может пребывать только в полусидячем положении, и нам бы хотелось испытать в этом случае вашу чудесную силу\". Но огромная практика не дает возможности чародею совершать такие путешествия, он вежливо отклоняет приглашение. Мери Бекер, однако, с отчаянием цепляется за эту последнюю надежду на выздоровление. Годом позже, когда Паттерсон уже в плену, в Южной Армии, прикованная к постели больная шлет к Квимби еще более фанатический, настоятельный призыв SOS[220] - прибыть и \"спасти\" ее. Она (та самая, которая впоследствии изъяла имя Квимби из всех своих сочинений) пишет дословно: \"Я должна прежде всего лично увидеть Вас. Я чувствую полное доверие к Вашей философии в той форме, как она изложена в Ваших проспектах. Можете Вы, хотите Вы меня спасти? Мне придется умереть, если Вы не можете меня спасти. Моя болезнь хроническая, я не могу уж повернуться сама и не выношу ничьего прикосновения, кроме мужа. Я теперь добыча ужаснейших мук, пожалуйста, помогите мне! Простите мне все ошибки в этом письме, я пишу в постели и без всяких приспособлений\". И опять Квимби не может приехать, и в третий раз пишет она ему в отчаянии, на этот раз из водолечебницы, спрашивая, можно ли ей, по его мнению, решиться на поездку к нему. \"Предположите, что у меня достаточно доверия, чтобы поехать к Вам, полагаете ли Вы, что я могу доехать и не погибнуть окончательно в результате этой поездки? Я в таком возбуждении, что надеюсь прибыть к Вам еще живою. Но вопрос, достаточной ли будет Ваша помощь, чтобы снова поставить меня на ноги?\" В ответ на этот потрясающий призыв Квимби предлагает ей решиться на путешествие без колебаний.

Теперь недостает еще одного - денег на поездку. Эбигейль, обычно на все готовая, не чувствует ни малейшего доверия к этому подозрительному доктору, который лечит без всяких средств и приемов, единственно \"by mind\", то есть духом. Она вконец устала от вечных фантазий сестры. Она строго объявляет, что ни пенни не истратит на такое явное шарлатанство. Но когда Мери Бекер, эта упрямая голова, чего-нибудь хочет, она разрушит и разметет всякую преграду. Она сама набирает в долг горсточку денег, доллар за долларом, у друзей, у знакомых, у чужих. Наконец-то спасительная сумма собрана, наконец-то может она, в конце октября 1862 года, купить билет и поехать в Портленд. Об этом путешествии известно только одно: совершенно изможденная и разбитая, она прибывает в чужой город. Логически естественно было бы теперь повременить с врачебным освидетельствованием. Но эта неистовая женщина не дает себе отдыха; необъятную энергию развивает она, со свойственным ей фанатизмом, когда воля ее действительно к чему-либо направлена. Прямо с вокзала, усталая, в полном изнеможении, в дорожной пыли тащится она тотчас же в International Hotel, где устроился для лечения д-р Квимби, и действительно, сил ее хватает только до первой площадки лестницы. Дальше ей, парализованной, не подняться. И вот ее берут на руки и поддерживают служители и другие случайные помощники. Они, ступенька за ступенькой, волочат и тащат кверху бледную, истощенную, дрожащую от возбуждения, бедно одетую женщину. Двери распахиваются, беспомощное тело вталкивается; она без сил опускается в кресло, калека, изломанные, истерзанные остатки человека. И с мольбою обращается ее испуганный взор к кроткому седому человеку, который присаживается к ней, поглаживает ей руки и виски и тихо начинает ее утешать.

И через неделю - о чудо! - эта самая Мери Бекер, от которой, как от калеки, отступались, пожимая плечами, все врачи, совершенно здорова. Ей свободно и легко повинуются мускулы, суставы, члены. Она опять может ходить и бегать, она, легко прыгая, взбирается по ста десяти ступеням городской башни Портленда, говорит, расспрашивает, ликует, восторгается, пламенеет сияющая, помолодевшая, почти красивая женщина, дрожащая от жажды деятельности и полная новой энергии, энергии, не имеющей себе равной даже в отечестве ее, в Америке, энергии, которая вскоре завоюет и покорит себе миллионы людей.

ПСИХОЛОГИЯ ЧУДА 

Как падает с неба, в ясный день, молния? Как могло случиться такое чудо, являющееся насмешкой над всеми правилами врачебной науки, над здравым смыслом? Прежде всего, полагаю я, в силу полнейшей готовности Мери Бекер к чуду. Как молния непроизвольно вспыхивает в тучах, но предполагает особую заряженность и напряженность атмосферы, так и чудо, чтобы совершиться, требует определенного предрасположения, некоего нервно и религиозно воспаленного душевного состояния; никогда не случается с человеком чуда без того, чтобы он внутренне не ждал его давно и страстно. Мы знаем и учили когда-то, что \"чудо - веры лучшее дитя\", но и этот вид рождения в духе требует полярности, как рождение от отца и матери; если вера - отец, то отчаяние, несомненно, мать чуда; лишь путем сочетания безгранично уповающей надежды с полнейшей безысходностью обретет чудо здесь, на земле, свой образ. А Мери Бекер близка в то время, в тот октябрьский день 1862 года, к последнему пределу отчаяния: Пинеас Квимби - ее последняя ставка, два-три доллара в кармане - ее последние деньги. Она знает, что если и в этом случае лечение не удастся, то для нее уж нет больше надежды. Никто не даст ей денег для новых попыток; безнадежно парализованной, нежеланной людям, обузе своей семьи и себе самой отвратительной, ей придется отхворать и погибнуть. Если он ее не спасет, то уж не спасет никто. Поэтому она воодушевлена теперь прямо-таки демоническим доверием отчаяния, сильнейшею из сил; одним порывом извлекает она из своего истерзанного тела ту элементарную душевную мощь, которую Месмер назвал волею к здоровью. Короче, она выздоравливает потому, что ее инстинкт усматривает в данном случае последнюю на земле возможность выздороветь; чудо свершается, потому что должно свершиться.

И потом: ради этой попытки вызвано, наконец, наружу, в чистейшей форме, глубочайшее душевное предрасположение Мери Бекер. С самой ранней юности эта дочь фермера-американца ждала, как и сестра ее у Ибсена, \"чудесного\". Она всегда мечтала, что с нею и через нее произойдет что-то необычайное; все ее погибшие годы были залогом, сладостным предвкушением этого таинственного мига. С пятнадцатого года своей жизни она готовилась к воплощению безумной своей мечты о том, что судьба обещает ей нечто особенное. И вот она у порога испытания. Если она приковыляет хромою обратно, то сестра осмеет ее, от нее потребуют обратно деньги, и жизнь ее бесповоротно погибла. Но если она излечится, то с ней совершилось чудо, \"чудесное\", и (ее мечта с детства!) ей будут дивиться. Все захотят видеть ее, говорить с ней; наконец-то, наконец мир заинтересуется ею, и впервые не из сожаления, как до сих пор, но с почтительным восхищением, ибо она преодолела свою болезнь магическим, сверхъестественным образом. Поэтому из многих тысяч одержимых недугами во всей Америке, обращавшихся в течение двадцати лет к чародею-доктору Квимби, никто не был, может быть, в такой степени предрасположен, на путях душевных, к выздоровлению, как Мери Бекер.

Здесь сливаются, таким образом, в одно целое добросовестная воля к исцелению со стороны врача и страстная, титаническая воля к выздоровлению со стороны пациента. Поэтому выздоровление, собственно, совершилось при первой же встрече. Уже то, как окидывает ее умиротворяющим взором серых своих глаз этот спокойный, серьезный, приветливый человек, уже это успокаивает ее. И успокаивает ее прикосновение его прохладной руки, магнетически проводящей по ее лбу, и прежде всего успокаивает, что он дает ей говорить о своей болезни, что она его интересует. Ибо интереса, его-то она и жаждет, эта \"непонятная\" больная. Годами она привыкла к тому, что все окружающие прячут судорожную зевоту, когда она рассказывает о своих недугах; и вот впервые перед нею человек, который всерьез принимает ее страдания, и ее честолюбию льстит, что именно ее хотят излечить духовным методом, через душу, что наконец-то, наконец кто-то ищет у нее, всеми пренебрегаемой, душевных и духовных сил. С верою вслушивается она в объяснения Квимби, она впивает его слова, спрашивает и дает себя спрашивать. И за страстным интересом к этому новому, к этому духовному методу она забывает свою собственную болезнь. Тело ее забывает о том, что оно парализовано или должно создавать видимость парализованности, ее судорожное состояние разрежается, кровь, более алая, быстро течет по жилам, лихорадочное возбуждение передается истощенным органам, повышая их жизненность. Но и добрый Квимби вправе изумиться. Привыкший к тому, что его пациенты, в большинстве тяжеловесные рабочие и ремесленники, не мудрствуя, подчиняются его внушению с открытыми устами и открытой душой и, получив облегчение, тотчас же кладут на стол свои два-три доллара, не интересуясь больше ни им, ни его методом, он неожиданно видит перед собою женщину, особую, литературную женщину, \"authoress\", которая всеми порами жадно впитывает его слова; видит, наконец, не тупую, а страстно любопытную пациентку, которая не только хочет мигом выздороветь, но и понять, почему и как она выздоравливает. Это сильно льстит самолюбию бравого часовщика, который много лет серьезно, честно и в полном одиночестве отстаивает свою \"науку\", который до сих пор не встречал никого, кто бы поговорил с ним как следует по поводу его сумбурных, особенных мыслей. И вот каким-то попутным ветром занесло к нему в дом эту женщину, которая тотчас же всю свою вновь обретенную жизненную силу претворяет в духовный интерес; она заставляет его рассказывать о себе и объяснять все, его метод, его приемы; она просит позволения заглянуть в его заметки, его записки, его рукописи, в которых он довольно беспомощным образом нацарапал свои смутные теории. Но для нее эти записи становятся откровением; она копирует (очень важная подробность!) в отдельности, страницу за страницей, в особенности тетрадку \"Вопросов и ответов\", которая содержит квинтэссенцию теории и практики Квимби; она спрашивает, спорит, вытягивает из добродушного Квимби все, что он может сказать. Со свойственным ей неистовством она впивается в его предположения и мысли и извлекает из них для себя дикое, фантастическое воодушевление. И именно эта воодушевленность Мери Бекер новыми методами лечения создает ей, собственно, новое здоровье. Впервые эта эгоцентрическая натура, которая ни в чем и ни в ком не принимала самоотверженного участия, эротика которой вытеснена доведенным до крайности чувством своего \"я\", материнский инстинкт которой подавлен перенапряжением личной воли, - впервые познает Мери Бекер истинную страсть, духовную взволнованность. А элементарная страсть всегда оказывается лучшим предохранительным клапаном при неврозах. Ибо только потому, что до сих пор Мери Бекер не умела занять свои нервы на прямых и светлых путях, только поэтому нервы занимались ею так зловредно. Но теперь она впервые чувствует такую сосредоточенность своей дотоле рассеянной и подавленной страсти, что у ней нет времени думать о чем-либо другом, нет, следовательно, времени для болезни, а как только у нее не стало времени для болезни, болезнь исчезла. Теперь ее подавленная жизненная сила, прорвавшись на свободу, может претвориться в творческую деятельность; Мери Бекер нашла, наконец, на сорок первом году, свою задачу. С октября 1862 года эта изломанная, исковерканная жизнь впервые обретает смысл и направление.

Благоговейный восторг сразу же охватывает воскресшего Лазаря, восставшую от смерти; с того мгновения, как жизнь получила смысл, прекрасным представляется ей земное существование. И отныне этот смысл в том, чтобы рассказывать о себе и о новом учении. Возвратившись домой, она, уже другая, стоит лицом к лицу со старым своим миром: она стала интересной, наконец-то ею занимаются. Все глядят на нее с изумлением, вся деревня только и говорит что о ее чудесном выздоровлении. \"Для всех, кто смотрит на меня и кто знал меня раньше, я живой памятник вашей мощи, - пишет она, ликуя, своему спасителю. - Я пью, ем, радуюсь и чувствую себя как вышедшая из тюрьмы\". Но этой не знающей меры женщине недостаточно, что сестры, тетки, родственники и все соседи дивятся ей, как чуду, - нет, весть должна обойти всю страну; весь мир, все человечество должно знать о чудодее из Портленда! Она ни о чем больше не может думать, ни о чем говорить. Она набрасывается на улице на знакомых и на незнакомых со своими патетическими рассказами, читает доклады о \"cure principles\"[221] нового спасителя и в своей провинциальной горе-газетке \"Portland Courier\" помещает восторженное описание своего \"воскресения\". Все методы, сообщает она, оказались недействительными, магнетизм, холодные души, электричество, все врачи от нее отказались, потому что не познали еще истинного, гениального, нового принципа лечения. \"Те, кто лечил меня, думали, что может быть болезнь, не зависящая от \"mind\", от духа. И мне не приходилось быть умнее, чем они. Но теперь я впервые могу понять в целом принцип, лежащий в основе деятельности д-ра Квимби, и, по мере того как я познаю эту истину, здоровье мое все улучшается. Истина, которую он вселяет в больного, излечивает его без его ведома, и тело, исполнившееся света, освобождается от недуга\". В своем напыщенном, брызжущем фанатическим экстазом воодушевлении она, не колеблясь, сравнивает нового спасителя, Квимби, с Христом: \"Христос излечивал больных, но не зельями и не лекарствами. Квимби так говорит, как до него ни один человек не говорил и не исцелял со времен Христа, - так разве он и истина не едино? И разве не сам Христос жив в нем? Квимби отвалил камень от гроба заблуждения, дабы истина могла восстать, - но мы знаем, что свет во тьме светит и тьма не может объять его\".

Такого рода благочестивые сравнения, обращенные по адресу старого часовщика, кажутся все же слегка богохульными конкурирующей горе-газетке \"Portland Advertiser\", и она немедля подсыпает соли в вспененные этим фанатическим духом волны. Уже люди начинают втайне качать головой по поводу ее нелепых вдохновений. Но глумление и насмешка, сомнение и неверие, все эти препоны со стороны насторожившегося рассудка не имеют отныне власти над опьяненной душою Мери Бекер. Квимби, Квимби, Квимби и исцеление духом - это на долгие годы остается единственной ее мыслью, единственным словом. Никакою плотиною разума не преградить теперь этого потока. Камень скатился и станет лавиною.

ПАВЕЛ СРЕДИ ЯЗЫЧНИКОВ

Самый сильный человек - это человек единой мысли. Ибо всю накопленную им мощь, силу воздействия, волю, интеллектуальность, нервное напряжение обращает он в одном-единственном направлении и создает таким образом напор, которому редко может противиться мир. Мери Бекер одна из таких типичных мономанок на протяжении всей истории культуры: она владеет с 1862 года одной-единственной мыслью, или скорее мысль владеет ею. Она не смотрит ни направо, ни налево, она идет только вперед, вперед, вперед в одном-единственном направлении. И она остановится не прежде, чем эта идея целения духом завоюет ее страну, весь мир.

Правда, то, что она хочет провести, чего она в первую очередь хочет добиться, это и ей самой неясно в ее тогдашнем начальном воодушевлении. У ней нет еще системы, нет учения, - это оформится лишь потом, - у ней только фанатическое чувство благодарности, подсказывающее, что на ее долю выпало возвестить миру апостольскую миссию Квимби. Но и этой первоначальной установки, этой целостной сосредоточенности воли достаточно, чтобы физически и духовно преобразить беспокойную, не покидающую постели, подверженную конвульсиям женщину. Походка ее становится твердой, нервы напрягаются силою целеустремленности, в упавшей Духом неврастеничке пробуждается неудержимо властная натура и вместе с нею - множество действенных дарований. В короткий срок сентиментальный синий чулок превратился в энергичную, искусную писательницу, усталая страстотерпица - в увлекательного оратора, вечно жалующаяся больная - в страстную проповедницу здоровья. И чем большей мощи она теперь достигает, тем большей мощи и деятельности будет, в ненасытности своей, добиваться эта женщина, на пятом и шестом десятке более живая, жизнеспособная и деловитая, чем в двадцать и в тридцать лет.

Этим изумительным превращением не слишком, по-видимому, восхищен для начала один человек, именно вернувшийся наконец из плена д-р Паттерсон. Уже раньше ему не легко было жить под одной крышей с нервной, капризной, всегда требующей внимания и не покидающей постели истеричкой, но, попривыкнув, он переносил еще это благодушно; теперь, однако, он в испуге отступает от выздоровевшей, от проникшейся внезапным самосознанием, от фанатической пророчицы и прорицательницы. Он согласен уж лучше платить двести долларов в год на ее содержание и отказаться от дальнейшей совместной жизни; после довольно бурных объяснений он навсегда освобождается от брачного сожительства путем развода. Ало-розовая биография накидывает, разумеется, на щекотливый эпизод некий покров, она объясняет это расхождение в кисло-сладком тоне душеспасительной хрестоматии: \"Было нелегкой задачей надлежаще руководить ее красивым неразвитым мужем, помышлявшим о кастрюлях, о суете и соблазнах чувственного мира и мало поддававшимся обаянию духовности и света\". Но странно, этой \"духовности\", этого \"света\", исходящего от \"mother\"[222] Мери, не чувствует как будто и преданная вот уже несколько лет Эбигейль. И она не в силах выносить более властной, повелительной манеры внезапно выздоровевшей сестры; дело доходит до бурных столкновений, в результате которых Мери Бекер вынуждена искать себе пристанища где-либо в другом месте. С этого дня обе сестры больше уж никогда не встречались; и с семейством своим неуживчивая Мери порвала последнюю связь.

И вот в пятьдесят лет Мери Бекер снова одинока; первого мужа она похоронила, второй ее бросил, ребенок где-то за много миль на чужбине. Она одна на свете, у ней нет денег, призвания, работы; что удивительного, если она доходит до ужасающей бедности. Часто она не в силах внести полтора доллара недельной платы за свою скверную комнату в пансионе; годами она не может купить себе платья, новой шляпы, перчаток. Приходится наскребывать крохотную сумму цент за центом. Еще многие годы, вплоть до того, как ей на долю выпадет величайший в девятнадцатом столетии успех среди женщин, будет эта непреклонная воительница во имя безрассудства опускаться до последних унижений, до крайней степени нужды.

Так как и теперь еще Мери Бекер с тем же надменным упорством отклоняет всякую возможность работы по хозяйству, \"пошлой\" работы, то единственным ее спасением от голодной смерти является пристроиться к кому-нибудь, скажем более неприкрыто: блюдолизничать. В эти годы крайней нужды она жила не иначе как умственной работой, и только ради своей идеи. И ничто не свидетельствует неопровержимее о ее психологическом гении и о присущей ей громадной мощи внушения, как то, что, несмотря на все это, она за все время \"тернистого пути\" (так именуются эти годы скитаний в официальном Евангелии) всегда находит доброхотных кормильцев, приглашающих эту бесприютную к себе в дом. Это почти всегда люди бедные, бедные достатком и духом, которые из трогательной любви к \"высшему\" воспринимают общение с этой удивительной пророчицей как отличие и оплачивают это общение столом и домом. Повсюду в мире, в каждом городе, в каждой деревне земного нашего шара имеется такая (очень симпатичная) разновидность людей со смутно-религиозным мироощущением, которых среди их трудовых будней или наряду с ними до самой глубины души захватывает и занимает тайна земного нашего существования, людей, склонных к вере, но недостаточно сильных для того, чтобы создать себе веру. Этот род людей, обычно чистосердечных и трогательных, но слегка слабых, бессознательно требующих себе посредника, который бы направлял их и руководил ими, повсюду и всегда дает лучшую почву для всяких новых религиозных сект и учений. Кто бы они ни были, оккультисты, антропософы, спириты, последователи Christian Science, толкователи Библии или толстовцы, всех их объединяет единая метафизическая воля, смутное влечение к \"высшему смыслу\" жизни; все они поэтому становятся благодарными и покорными учениками тех, кто творчески или шарлатански культивирует в них мистическую, религиозную силу. Такие люди повсюду вновь и вновь появляются, и в степях равнин, и в мансардах крупных городов, и в засыпанных снегом деревушках Швейцарии, и в русских селах, и американский парод, с виду реалистически настроенный, как раз особенно богат такими религиозными прослойками, ибо протестантски-твердая вера, в непрестанном своем обновлении, дает там все новые и новые ответвления в форме различных сект. В гигантских городах Америки или рассеянные по бесчисленным ее округам, живут и сейчас еще тысячи и сотни тысяч тех, для которых Библия все еще является самой важной и единственной книгой, а истолкование ее существеннейшей задачей жизни.

У таких религиозно-мистических натур находит себе всякий раз прибежище Мери Бекер в годы своей бедности. Временами это сапожник, которому, после механической, угнетающей дух фабричной работы хочется услышать что-нибудь \"высшее\" или потолковать с кем-нибудь о библейских текстах, временами это старая, высохшая женщина, которую мысль о смерти бросает в озноб и для которой всякая весть о бессмертии означает уже утешение. Для этих незамысловатых, попавших в окружение глухоты людей встреча с Мери Бекер становится событием. С почтительным непониманием внемлют они ей, когда она за скудным вечерним столом повествует им о чудесных исцелениях. Почтительным изумлением провожают они ее, когда она исчезает потом в своей комнатке на чердаке, чтобы при мерцании керосиновой лампочки всю ночь работать над своей таинственной \"библией\". Разве так уж это много предоставить этой вестнице духа, нигде в земном этом мире не имеющей родины, постель под самой крышей, стол для ее работы, тарелку, чтобы она не мучилась голодом. Подобно благочестивым нищенствующим монахам средневековья, подобно русским богомольцам, скитается Мери Бекер в те годы от одного дома к другому; но никогда эта женщина, демонически одержимая мыслью о себе, не чувствует себя смущенной или кому-либо обязанной этим гостеприимством, никогда не приходит ей в голову, что она принимает милостыню. Никто в эти годы бедности не видал ее со склоненной головой, никто хотя бы на миг не наблюдал в ней чувства приниженности.

Но она нигде не может надолго удержаться. Повсюду, у бедных и у богатых, в мансарде или впоследствии в мраморном ее дворце, в нужде и в богатстве, в кругу семьи, у друзей и у чужих, повсюду, по истечении короткого срока, исполняется трагический закон ее жизни - чрезмерная напряженность ее воли рушит всякое общение с другими. Ее властная повадка, ее деспотическое своеволие неизбежно приводит к ссорам. Столкновения с окружающим миром - ее рок, неуживчивость в отношениях с людьми неустранимое следствие непреклонной уверенности в своей правоте; и вот какой-то демон гонит ее от одного двора к другому, от города к городу, все дальше, дальше - дальше! Свершая свою Одиссею по морям всяческих бедствий, она находит на время прибежище у некоего Хайрама Крафта из Линна, днем занимающегося в качестве первоклассного мастера починкою сапог и каблуков, а вечера посвящающего, по примеру Якова Бёме[122] и Ганса Сакса, размышлениям и метафизике. Она уже успела воодушевить его своим божественным учением настолько, что он намерен бросить сапожное ремесло и помещает в газетах пространное объявление о том, что он, д-р Хайрам Крафт, умеет лечить по новому способу все болезни и готов возвратить деньги всякому, кто не добьется у него результатов. Но почтенная супруга будущего доктора, которой по-прежнему приходится скоблить плиту, варить обед, шить и чистить обувь, в то время как метафизически настроенная гостья высокомерно отказывается от всякого участия в работе, проникается подозрением, что эта тощая старая женщина намерена оттягать у ней мужа при помощи дьявольских своих дурачеств. И она неожиданно ударяет кулаком по столу и заявляет: \"Вы или я!\" И на следующий день Мери Бекер опять без крова, на улице. То, что происходит в дальнейшем, невероятно даже для романа. Мери Бекер, неожиданно изгнанная, не знает никого, кто бы ее принял к себе. Снять комнату в пансионе ей не по силам, с семьею она разошлась, настоящих друзей она никогда не умела приобрести. И вот, со смелостью отчаяния, она направляется прямиком на некую виллу, где живет Сара Вентворт, старая женщина, известная во всем округе как отъявленная психопатка и спиритка. Она стучится в дверь. Сара Вентворт отворяет самолично и спрашивает, что ей угодно. Мери Бекер заявляет, что дух повелел ей прийти сюда, ибо здесь чистый, гармоничный дом, \"a nice harmonious hause\". Может ли настоящая спиритка выгнать обратно на улицу человека, которого прислал дух? И Сара Вентворт говорит просто: \"Glory to God! Come right in!\"[223] - и предоставляет совершенно чужой женщине приют на ночь. Но Мери Бекер остается не на одну ночь, она остается на много дней и недель, она овладевает старой женщиной посредством своей пламенной речи, пылкого своего темперамента. Напрасно и здесь пытается супруг выжить пришелицу, ему не справиться (да и кто мог бы!) с волею Мери Бекер, пока, наконец, много месяцев спустя не приходит на помощь сын. Вернувшись в Эмсбери, он видит, что родительский дом превратился в спиритический бедлам и что отец в отчаянии. Сразу же кровь бросается ему в голову, он не разводит особенных церемоний и попросту грубо объявляет Мери Бекер, чтобы она убиралась к черту. Та сначала противится, ибо чувствует, что давно уже стала в доме хозяйкой положения. Но молодой Вентворт крепкий, отнюдь не спиритуалистически настроенный парень, он не слишком много обращает внимания на ее страстные протесты, швыряет попросту ее вещи в чемодан, взваливает его на плечи и выбрасывает на улицу, - и вот Мери Бекер снова одна, под проливным дождем, ночью, без пристанища. Вымокшая, заходит она к другой спиритке, к портнихе Саре Бэглей; там она находит ненадолго приют, потом опять все то же и то же. Ни в одной семье, где ей удается найти пристанище, она не может удержаться сколько-нибудь долго, повсюду оказываются супруг или сын, вышвыривающие чрезмерно властную гостью. И это хождение по мукам, от одного дома к другому, от одной двери к другой, длится круглых четыре года. Сколько унижений претерпела Мери Бекер за эти четыре года, об этом умалчивает ее автобиография, так же как и официозная стряпня на эту тему, - и крайне неумно! Ибо как раз высокая выдержка Мери Бекер в ужасающе бедственных обстоятельствах и сообщает ей человеческое величие. И ничто более победным образом не свидетельствует о твердости ее характера, о ее непреклонной, бешеной решимости, чем это святое неистовство, делающее ее совершенно нечувствительной к грубым попрекам и выпадам людей. Все ее существо до такой степени полно и переполнено одною, своею идеей, что у нее не остается времени и места для чего-либо другого. Травимая всячески, терзаемая денежными заботами, она ни на один день не перестает думать и обдумывать все одну и ту же мысль. С одной улицы в другую перетаскивает она в смешном, мещанском саквояже пожелтевшие уже и расползающиеся листы своей рукописи; днями и ночами пишет, переделывает и вносит улучшения в каждую страницу, с тою галлюцинирующею одержимостью, которая должна внушать безусловно уважение как раз художникам и людям мысли. Сотни раз читала она и поясняла выдержки из этой рукописи сапожникам, слесарям, рабочим и старым женщинам, в неизменной надежде, что вот, наконец, мысль ее понята, ее вероучение постигается другими. Но она никого не находит, кто бы ее действительно понимал. Постепенно это тягостное состояние беременности невыношенною мыслью переходит в муку. Плод, она чувствует это, созрел и стремится наружу, и все же, несмотря на страшные судороги и напряжение, она не может вытолкнуть его в мир. Ибо, втайне постигая глубочайшее свойство своей природы, она знает, что ей самой отказано в искусстве целебного воздействия. Чтобы быть врачевателем, \"healer\", практиком, требуется спокойствие, превосходство, терпение, та целостная, всегда благожелательная, всегда теплоизлучающая сила, которую она сама испытала когда-то в лице своего целителя Квимби. Но сама она, человек беспокойный par excellence, успокаивать не может. Она может только возбуждать, только воспламенять, только взывать духовно, но не сдерживать лихорадочный пыл, не умерять действительные страдания. Значит, надо найти другого, свидетеля, посредника, помощника, мужское начало, чтобы претворить ее духовное учение в действительность. И вот этого человека, в которого она могла бы вдохнуть жаркое дыхание своей веры, чтобы сам он потом спокойно и хладнокровно проводил ее предписания, такого человека она страстно ищет, долгие годы. Но тщетно! Тяжеловесный увалень, сапожник Хайрам Крафт, которому она с трудом вбила в тупые мозги свою идею, предпочел остаться при своей глупой жене; другие, которым она пыталась передать свою силу, Сара Бэглей и мистрис Кросби, проявили вялость чувства и ни тени священной убежденности и, следовательно, дара убеждения. Ни в одном таком пролетарском или мещанском низшего пошиба доме она не нашла посредника. И вот она обращается к более широкой аудитории и помещает в спиритическом журнале \"Banner of light\"[224], рядом со всякими темными хиромантами, ясновидящими, сектантами, астрологами и гадалками, первое свое открытое объявление - о том, что она за \"pay\", то есть за плату, готова поделиться со всяким желающим великой тайной искусства лечить через психику. Приводим здесь, в точном соответствии с оригиналом, этот исторический призыв, этот первый трубный звук доныне не закончившейся войны:

ANY PERSON desiring to learn how to teach the sick, can recceive frome the undersigned instruction that will enable them to commence healing on a principle of science with a success far beyond any of the present modes. No medicine, electricity, physiology or hygiene required for unparalleled success in the most difficult cases. No pay is required unless the skill is obtained.

Address Mrs. MARY B. GLOVER

Amesbury. Mass. Box. 61[225].

Но никто, по-видимому, не отозвался. И опять бесполезно проходит год, проходят два года этой все еще бесплодной жизни.

Наконец, на пятидесятом году существования, удается ей найти человека. Правда, он жалостно молод еще, этот евангелист Иоанн, ему всего двадцать один год; по профессии он рабочий картонажной фабрики, и зовут его Ричард Кеннеди. Ее целям более соответствовал бы, собственно, человек покрепче, постарше, повнушительнее. Но три четверти жизни прошли уже зря, нет больше времени ждать и разбираться. И так как взрослые не слушают ее, так как все они слишком уже умно, осторожно и расчетливо высмеивают ее смелые проекты, то она ставит последнюю ставку на этого мальчика. Два года назад она познакомилась с ним в доме мистрис Вентворт, и скромный мальчуган бросился ей в глаза тем, что он единственный из всех благоговейно слушал, когда она рассказывала о своем учении (а ведь она только об этом и может говорить днем и ночью). Может быть, этот невзрачный паренек понимал столь же мало, как и другие, когда фанатически настроенная женщина горячо и страстно толковала о \"mind\" и \"materia\", но все-таки он хоть слушал почтительно, и она была счастлива: вот молодой человек, первый, который уверовал в нее и в ее учение. И вот теперь, когда ему двадцать один год, а ей пятьдесят, она неожиданно делает ему предложение заняться практическим врачеванием на основе ее непреложного метода. Скромный картонажник, понятно, не отказывается. Для него это не риск - скинуть фабричную блузу и без всяких академических премудростей превратиться во врача по всем болезням; наоборот, он чувствует себя в высшей степени польщенным. Прежде чем пуститься в дорогу, на завоевание мира, эта странная пара успевает заключить договор, деловой и обстоятельный. Мери Бекер обязуется ознакомить Ричарда Кеннеди со своей \"Science\", своей наукой, а он, со своей стороны, обязуется содержать ее в это время и передавать ей половину всех доходов от практики. Таким образом, лист гербовой бумаги, обусловливающий пятьдесят процентов против пятидесяти, является первым историческим документом Christian Science. И с этого мгновения метафизическое и материальное начала, Христос и доллар, пребывают в истории этого американского метода врачевания неразрывно связанными.

Потом они упаковывают небольшой чемодан - в нем помещается все их имущество - и наскребывают деньги на первый месяц предстоящей жизни. Как велик был основной капитал этого лечебного предприятия, в точности неизвестно, может быть, двадцать долларов, может быть, тридцать или пятьдесят, во всяком случае, немного. С этим минимумом они перебираются в соседний городок Линн - седая женщина и неоперившийся юнец. И положено начало одной из замечательнейших авантюр в области духа, одному из самых захватывающих движений нового времени.

ЗАРИСОВКА

Теперь, когда после нескончаемого периода прозябания в фермерских хижинах и в мансардах городов Мери Бекер выступает наконец в озарении света, бросим беглый взгляд на ее наружность. Высокая и тощая, жесткая и костистая фигура, вызывающая строгими своими, мужскими линиями воспоминание о другой женщине нашего века, со столь же могучей волею, - о Козиме Вагнер. Движения неистовы: нетерпеливо-стремительная походка, нервно вскинутые руки и повелительно поднятая в споре голова, словно она в шлеме и с мечом. Женского во всей этой словно из американской стали выкованной фигуре только пышные каштановые волосы, расходящиеся поверх гладкого лба двумя темными волнистыми прядями и ниспадающие, в мягких завитках, до плеч; в остальном ни одной черты нежности или тепла. Эту сознательную волю к мужскому, к монашескому подчеркивает в особенности одежда. Пуритански-строго застегнутая у самого горла, с немногочисленными складками по-пасторски, эта напоминающая рясу мантия скрывает, за неумолимой своею чернотою или за безразлично-серым цветом, все женские формы, и в качестве единственного украшения угрожающе выделяется, как бы ополчаясь на все чувственное, большой золотой крест. Трудно представить себе женщину столь строгой осанки тающею от любви или по-матерински играющею с ребенком, трудно вообразить, чтобы эти странно-округлые, глубокие серые глаза могли осветиться веселостью или подернуться дымкой мечтательности. Все в этой царски-надменной и в то же время гувернантски-строгой фигуре свидетельствует об устремлении, деспотической воле, напоре, о накопившейся, сдержанной, концентрированной энергии. Даже на фотографическом снимке каждый чувствует все-таки, как на него устремлен, с угрожающею силою, внушающе-властный взор этой американки.

Столь уверенной в себе, столь величественной является (или созидает себя) Мери Бекер, когда смотрит на объектив фотографического аппарата, когда говорит перед людьми, когда чувствует, что за ней следят. Какою она была в действительности, наедине с собою, в комнате, об этом мы можем только догадываться по отдельным, частного характера, сообщениям. Ибо за этой стальною маскою, за этим гладким, упрямым лбом трепещут, лихорадочно вибрируя, до ужаса напряженные и перенапряженные нервы; та самая проповедница, что в гигантских аудиториях так завлекающе вселяет в тысячи больных и отчаявшихся веру в здоровье и новую жизненную силу, сотрясается, за закрытой дверью своей комнаты, от новых и новых конвульсий, одержимая припадками неврастенического страха. Железная воля держится в данном случае на тончайших нервных волокнах. Уже самое легкое потрясение грозит опасностью этому непомерно чувствительному организму. Малейшее гипнотическое воздействие сковывает ее энергию, ничтожной дозы морфия достаточно, чтобы ее усыпить, и эта святая и героиня является игралищем ужасающих демонических сил: ночью ее домашние нередко просыпаются от пронзительных призывов на помощь, и им приходится успокаивать больную при помощи всевозможных тайных средств. С нею то и дело случаются удивительные припадки. Тогда она с блуждающим взором бродит по комнате, и мучительное ее мистическое напряжение, которого никто не понимает - и менее всего она сама, - разряжается дикими криками и судорогами. Типично для нее и для многих врачевателей души: волшебница, принесшая исцеление тысячам, никогда не могла до конца излечить себя самое. Но патологическая сторона ее природы выдает себя только за закрытыми дверьми, во время тайных сборищ. Только вернейшие ее соратники знают, какою трагической ценой платила она годами за свою стальную выдержку, за наружную свою непреклонность и непоколебимость. Ибо в тот миг, когда она выступает публично, ее разрозненные силы одним порывом собираются воедино; всякий раз, когда дело идет о ее основном даре, о ее безмерной воле к власти над другими, пламенная энергия, исходящая от духа, устремляется в ее мускулы и нервы, подобно тому как электрический ток устремляется в угольную нить лампы, и заряжает все ее существо завораживающим светом. В миг, когда она сознает, что ей надо взять верх над людьми, она берет верх над собой и обретает силу превосходства; внушающее воздействие ее внешности, так же как и ее интеллектуальность, ораторское искусство, писательство, философия, - не дар природы, а порождение воли, триумф творческой энергии духа. Всякий раз, когда она хочет поставить на своем, она опрокидывает для своего организма законы природы; так же властно противится она и \"chronology\", неумолимым обычно земным срокам. В пятьдесят лет она действует, как в тридцать, в пятьдесят шесть добывает себе третьего мужа, и даже в возрасте прабабки ни один смертный не видел ее дряхлой, кроме ее личного секретаря. Никогда не допустит она, в своей гордости, чтобы обнаружили ее слабость; мир должен созерцать ее в ореоле неувядаемой мощи. Как-то однажды лежит она, в восьмидесятилетнем возрасте, в постели, терзаемая конвульсиями, беззубая, бессильная старуха, с ввалившимися от бессонницы щеками, с нервами, трепещущими от постоянных припадков страха; ей докладывают, что прибыли паломники со всей Америки с единственной целью ее приветствовать. И тотчас же призыв ее самоощущения властно поднимает тело. Трясущаяся от старости женщина дает надеть на себя дорогое платье, как на пружинную куклу, и раскрасить свои щеки кармином; потом ее ведут, толкают ее, на ревматических ногах, шаг за шагом, в направлении к балкону. Осторожно, как нечто бьющееся, волокут и втаскивают эту рассыпающуюся мумию в открытую дверь. Но едва она оказывается снаружи, на балконе, поверх благочестивой толпы, почтительно обнажающей головы, она гордо выпрямляется, речь пламенно и плавно льется с увядших уст, руки, только что цеплявшиеся за железную решетку, чтобы удержать равновесие, взмывают, как дикие птицы, ввысь; надломленное тело напрягается при звуках собственной речи, и вихрь силы пронизывает царственно откинувшуюся фигуру. Снизу смотрят на нее, с жаром в очах, люди, их бросает в трепет это стихийно прорывающееся пламя красноречия. И потом далеко по всей стране разносят они весть о юношеской свежести, о воочию лицезренной ими мощи этой бесспорной владычицы над болезнью и смертью; а между тем за балконной дверью снова и с трудом волокут назад, на одр болезни, эту дряхлую, запыхавшуюся старушку. Так, силою страстного духовного напряжения, вводит Мери Бекер-Эдди не только современников, но и самое природу в обман относительно своего возраста, относительно своих слабостей и недугов; неизменно в решающий час она создает для окружающего мира картину той истины, к которой она в глубине своей души влечется. Не случайно поэтому именно эта столь непоколебимая в столь шатком теле душа измыслила вероучение, в силу которого воля одного человека должна быть сильнее болезни и смерти, не случайно апостольская весть о всемогуществе воли пришла из той страны, которая только сто лет назад расчистила под пашню свои леса и превратила дикие пустыни в метрополии. И если бы потребовалось в одной картине выразить эту стальную, прямолинейную, смеющуюся над словом \"невозможно\" американскую энергию, я не знаю для нее лучшего символа, чем высоко закинутая голова и полные великолепной решимости, вызывающе глядящие в незримое глаза этой самой неженственной из женщин.

ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ

Великая, героически-затейливая борьба с наукою начинается как идиллия, как забавный мещанский фарс.

В Линне, в том самом захолустном, будничном городке сапожных подмастерьев, где Мери Бекер пыталась в свое время сделать из честного починщика чужих каблуков Хайрама Крафта доктора новой врачебной науки, живет скромная, приятного нрава учительница, мисс Сюзи Мэгоун. Она сняла дом для своей частной школы; в первом этаже будут помещаться классы, второй она хотела бы сдать от себя. И вот однажды вечером, в 1870 году, является некий молодой человек; он похож с виду на мальчика, да и как же иначе: Ричарду Кеннеди не больше двадцати одного года. Он вежливо кланяется и спрашивает (с некоторой неуверенностью в голосе), не сдаст ли она эти пять комнат врачу. \"Охотно\", отвечает мисс Мэгоун; он, вероятно, ищет помещение для лечебницы своего отца? Тут лицо юного картонажника заливается краской: нет, он сам доктор, и пять комнат нужны ему для его практики, потому что с ним будет жить и одна пожилая дама, \"пишущая книгу\". Мисс Мэгоун смотрит поначалу на юнца с некоторым изумлением. Но Линн, в конце концов, в Америке, а Америка не знает нашего академически-бюрократического предубеждения против молодости. Там смотрят человеку в глаза, а так как у этого молодого человека открытый и ясный взгляд и, кроме того, он с виду добропорядочен и приличен, она соглашается. Через несколько дней новые жильцы въезжают. Много багажа не приходится им втаскивать по лестнице, всего-навсего две дешевые кровати, стол, два-три стула и еще какой-то хлам. И что у них не так-то уж густо с деньгами, доказывает наглядно то обстоятельство, что юный медик берется сразу же за черную работу, собственноручно оклеивает комнаты обоями, метет их и чистит. Но потом историческая дата, июль 1870 года! - юнец прибивает к дереву перед домом дощечку: \"Д-р Кеннеди\". И тем кладется начало практике Christian Science.

Прибить к дереву дощечку и назвать себя доктором, это еще не являлось чем-либо особенным в тогдашней Америке, не возражавшей, по свободомыслию, против такого способа соискания ученых степеней. Удивительным является лишь дальнейшее следствие этого решительного шага, а именно что в первую же неделю появляются у этого только что устроившегося \"доктора\" пациенты. И еще удивительнее: они, по-видимому, довольны его искусством, так как на второй неделе клиенты еще многочисленнее, а на третьей их еще больше. В конце июля совершается первое чудо \"Christian Science\": незадолго перед тем вылупившийся из яйца \"доктор\" Кеннеди в состоянии точно и аккуратно выплатить из своих доходов свою долю. И чудо из чудес: кривая успеха с каждой неделей идет вверх. В августе пациентам приходится уже занять очередь в передней, а в сентябре одна из классных комнат мисс Мэгоун временно отводится под приемную. Как будто при помощи какого-нибудь лассо новый метод компании Кеннеди и Бекер оттащил к себе всех больных города Линна от остальных врачей; десятки пациентов что ни день добиваются \"новых приемов\" лечения. Правда, нам, знакомым с практикою д-ра Квимби, метод доктора Кеннеди не кажется столь уж новым, ибо он до мельчайших подробностей повторяет испытанный уже курс лечения внушением бравого часовщика из Портленда. Так же, как и тот, присаживается доктор по картонажному делу Кеннеди к своим пациентам, трет им слегка влажными пальцами виски и отхватывает затем всю метафизическую премудрость, которую вбила ему в голову его покровительница: \"что человек божественного происхождения, и так как бог не хочет зла, то поэтому не может быть в действительности никакого зла, никаких страданий и болезней. Это лишь рассудочное представление, заблуждение, от которого надлежит освободиться\".

С маниакальным упорством, которое вколотила ему Мери Бекер, он твердит, твердит и твердит свои тексты больным с такой безусловной убежденностью, словно у него безграничная власть над их страданиями. И уверенность этого симпатичного, с ясными глазами человека, внушающего доверие своей простотой, передается, действительно, большинству пациентов, принося им облегчение. Простолюдины, сапожники, мелкие служащие, обращающиеся к нему, чувствуют в скором времени, что избавились от страданий, и - к чему отрицать или извращать вещи ясные? - целый ряд давно отвергнутых врачами женщин, болеющих туберкулезом, мужчин в параличе обязаны этому \"метафизическому лечению\" моментальным облегчением; некоторые утверждают даже, что совершенно выздоровели. И вот очень быстро по восьмидесяти или ста улицам Линна распространяется молва, что этот как снег на голову свалившийся доктор Кеннеди действительно парень хоть куда, он не мучит вас инструментами, порошками и дорогими микстурами, а если иногда и не помогает, то по крайней мере и не приносит вреда. Один больной советует другому испытать хоть раз самоновейший, \"ментальный\" метод. И вскоре неопровержимые результаты налицо. В течение нескольких недель новая наука одержала в Линне полную победу, все знают и все превозносят доктора Кеннеди, как малого дельного.

Но знают пока и превозносят только Кеннеди. О том, что неподалеку, в соседней комнате, сидит еще крепкая, не совсем старая женщина, от которой, собственно, исходит этот поток воли, о том, что единственно ее напряженная энергия управляет, как куклой, этим юным медиком, что каждое его слово внушено ею, каждое движение его продиктовано и рассчитано, об этом никто пока не знает в Линне. Ибо в первые недели Мери Бекер пребывает полностью невидимой. Целые дни сидит она, как сова, тихо и незаметно в своей комнате и пишет, пишет свою таинственную книгу, свою \"библию\". Никогда она не входит в приемный кабинет своего Голема[123], редко обменивается словом с сожителем; иногда лишь узкая, молчаливая тень скользит, к изумлению больных, из одной комнаты в другую. Но воля к утверждению своей личности слишком сильна в Мери Бекер, чтобы долго оставаться на заднем плане; она ничего не хочет и не может делить с другими, и менее всего успех. С изумлением, с трепетом видит эта женщина, годами терпевшая насмешки, глумление, издевательства, что практическая применимость ее метода доказана на примере чужих людей, и невыразимым экстазом наполняет ее нежданное счастье: тот камень, который она случайно подняла на своем трагическом пути, - действительно магнит, \"pierre philosophale\"[226], обладающий магическою силой притягивать души и облегчать страдания. В ней, вероятно, вспыхнуло в ту минуту нечто от неистовой радости, от восторженного изумления конструктора, который, размышляя теоретически, набросал за письменным столом эскиз машины и видит через много лет, как она впервые правильно и творчески функционирует, нечто от блаженного состояния драматурга в миг, когда начертанные им образы воспроизводятся неожиданно людьми и действуют на людей; в эти часы, возможно, озарило ее смущенную душу первое предчувствие тех неизмеримых возможностей, которые заключались в этом начале. Во всяком случае, с этого первого намека на успех Мери Бекер не выносит более мрака. Неужели действительно доверить эту великую тайну одному-единственному, какому-то Кеннеди, неужели ее \"открытию\" суждено ограничиться рамками Линна? Нет, вновь обретенная тайна веры, посредством которой Христос излечивал прокаженных и воскресил Лазаря, столь божественный метод должен быть возвещен всему человечеству как некое Евангелие! Экстатически познает Мери Бекер свое новое, истинное призвание: учить и возвещать! И тотчас же она решает искать апостолов, учеников, которые с одного конца мира в другой пронесли бы ее учение об \"отрицании болезни\", как Павел - весть о Христе.

Несомненно, этот первый порыв Мери Бекер был благороден и чист; но, хотя и убежденная всем сердцем в своей правоте не меньше, чем любой пророк Самарии и Иерусалима, она остается, как и была, американкою, дочерью делового века. Счастливая и сгорая нетерпением наконец-то передать миру свою спасительную \"тайну\", она, со своим практическим смыслом, ни минуты не думает о том, чтобы передать эту благодетельную премудрость бесплатно; наоборот, с первого же момента она старается нотариально оформить положение и расценить по отношению к насквозь материалистическому миру свое потрясающее открытие в долларах и с такими гарантиями патентного свойства, как если бы речь шла о новом запале для гранат или гидравлическом тормозе. С самого начала в метафизике Мери Бекер имеется налицо удивительный провал: наше тело, наши чувства, все это она с презрением отвергает как призрачное и преходящее; ассигнации же охотно приемлет как реальность. С первого же часа она смотрит на свой неземной дар как на отличное средство сколотить, проповедуя нереальность зла, добрый и всегда полезный куш денег. Прежде всего она велит отпечатать для себя карточки делового, так сказать, свойства:

Mrs. M. GLOVER

Teacher of Moral Science[227]

\"Moral Science\" - ибо спасительного, решающего слова \"Christian Science\" она тогда, в 1870 году, еще не нашла. Она не решается еще раздвинуть горизонт до пределов небесного, религиозного, она еще честным и добросовестным образом верит, что ее учение - всего только новая система лечения силами природы, усовершенствованный метод Квимби. Она предполагает в то время подготовить исключительно врачей, практикующих по ее \"ментальной\" системе, и это на первых порах должно быть проведено на полуторамесячных курсах, \"ускоренных\", сказали бы мы. В качестве гонорара за ее \"inition\", ее наставничество в изучении нового метода, она устанавливает для начала единовременный взнос в сто долларов (в дальнейшем повышающийся до трехсот), правда, возлагая притом, весьма предусмотрительно и деловито, обязательство отчислять в ее пользу десять процентов от всех доходов. Мы видим, как в первые же минуты первого ее успеха в этой неделовитой женщине проснулся, наряду с напряженностью жизненной энергии, мощный дух неутолимой предприимчивости.

Учеников ей не приходится долго ждать. Кое-кто из вылеченных Кеннеди пациентов - башмачников, трактирщиков и фермеров, две-три праздные женщины соблазняются перспективою. Не рискнуть ли в самом деле, думают эти бывалые, бравые люди, сотнею долларов, чтобы в шесть недель выучиться докторскому ремеслу у этой мистрис Бекер-Глоуер, придумавшей все так подходяще, в то время как другие, эти простаки-врачи, по пять лет болтаются в университетах и бог весть как мучатся? Не так-то уж трудно ее докторство, если ему научился этот неоперившийся птенец, этот картонажник, которому всего только двадцать один год и который загребает теперь по тысяче долларов в месяц. И образования, подготовки эта Сивилла[124] тоже, по благородству своему, не требует, латыни и разных там других выдумок; почему бы не выбрать этот удобнейший из всех университетов? Кандидат из более осторожных, прежде чем рискнуть ста долларами, осведомляется на всякий случай у профессорши, не требуется ли все-таки для студента знать кое-что из анатомии. На это Мери Бекер отвечает весьма решительно и гордо: нет, ни в коем случае, это скорее было бы препятствием, так как анатомия относится к \"Knowledge\" (земной науке), a \"Science\", ментальная наука, - к богу, и миссия ее как раз в том, чтобы разрушить Knowledge при помощи Science. Этого достаточно, чтобы успокоить даже самых нерешительных, и вскоре дюжина таких узколобых, широкоплечих сапожных подмастерьев усаживается на метафизическую школьную скамью. Поистине, Мери Бекер-Глоуер не затрудняет им прохождения Science: двенадцать лекций и потом копирование и затверживание наизусть рукописи \"Вопросы и ответы\", которая - Мери Бекер впоследствии будет отчаянно от этого отпираться - в существенной своей части представляет из себя список с принадлежащего Квимби экземпляра. Закончив последнюю лекцию, она именует бравых башмачников или лавочных сидельцев \"докторами\" и тем самым отпускает их на волю; ученая степень получена, еще несколько человек могут прибить к дереву дощечку с докторским титулом и храбро взяться за лечение.

Что там ни говори, а эти курсы и ускоренные выпуски Мери Бекер отзываются фарсом и чем-то смехотворным. Но здесь мы сталкиваемся с основной чертой в характере этой удивительной женщины: она совершенно лишена чувства смешного. Она исполнена такого самоуважения, до такой степени забронирована и замкнута в своей убежденности, что никакой довод рассудка не доходит до ее мозгов и нервов. Ее захватная логика сильнее, чем логика всего мира. То, что она говорит, истина, что другие говорят - ложь. То, что она делает, безупречно, то, что об этом думают другие - не имеет значения; словно танк, забронированный вплоть до последней щели, продвигается она, в своей самоодушевленности, вперед, через все проволочные заграждения действительности. Именно из этой недоступности доводам разума проистекает ее фанатическая, несравненная мощь в деле увлекательной проповеди самых невероятных вещей, и, по мере успеха, она перерастает в самовластие и деспотизм. С того момента как Мери Бекер достигает у больных успеха при помощи своего метода, с момента, когда она начинает наблюдать, с высоты своей кафедры, сияющие, возбужденные, пламенные взоры преданных своих учеников, с этого момента кровь так бурно приливает ей к сердцу и к вискам, что она в продолжение всей своей дальнейшей жизни глуха ко всяким доводам.

Это новое для нее чувство в несколько недель совершенно преобразует все ее существо, вплоть до мельчайших клеточек. На протяжении ряда лет бесполезным, забытым грузом лежала она в самом нижнем помещении трюма, и вот теперь стоит наверху, на капитанском мостике, держа руку на колесе рулевого управления; с этого момента шаткость и порывистость уступают место властности. Впервые она, столь невыносимо долго бесплодная, познала самое опасное из опьянений: власть над людьми. Наконец-то кольцо льдов вокруг нее оттаяло, наконец-то бедность выпустила ее из своих цепких когтей: в первый раз за свои пятьдесят лет она живет не на чужие, а на свои собственные, заработанные деньги. Наконец-то она может выбросить рваные, штопаные, чадом нищеты пропитанные тряпки и облечь свое тело, приобретшее повелительную осанку, в черное шелковое платье. Отныне эта так долго отвергаемая жизнью женщина навсегда пронизана электрическою энергиею самосознания. И та, кто в двадцать лет была уже стара, становится в пятьдесят лет молодою.

Но - таинственное возмездие! Столь внезапный прилив новой жизненной силы, столь бурная напряженность и омоложение связаны и с особого рода опасностями. Ибо эта пятидесятилетняя пророчица, наставница, проповедница осталась в глубине своего существа женщиною, или, правильнее, она только теперь ею стала. Происходит нечто неожиданное. Этот юный, мало значащий Кеннеди, ее ученик, с поразительной быстротой содействовал успеху ее метода. Как healer, он исполнил все, чего могла требовать учительница от ученика, и даже превзошел все ожидания: два года работали они вместе в великолепном содружестве, и текущий счет в банке свидетельствует о деловитости, честности и неутомимом усердии этого \"practitioner\".

Но странно, этот личный успех Кеннеди, вместо того чтобы осчастливить ее, начинает вызывать в ней инстинктивное раздражение против компаньона. Какое-то чувство, в котором эта пуритански-суровая женщина никогда, конечно, не даст себе полного отчета, все чаще и чаще нарастает в ней в его присутствии, и понемногу ее чувственная установка по отношению к нему окрашивается (защитная окраска - нам это сразу же психологически понятно!) в тайную враждебность. По существу дела, она ничего бы не могла против него возразить. Этот милый молодой человек держится по отношению к ней неизменно вежливо, признательно, участливо, почтительно и покорно, он выполнил все ожидания - по крайней мере те, которые она с полным сознанием возложила на этого красивого, симпатичного юношу; но кажется, ее подсознание, кровный физиологический инстинкт стареющей женщины ожидали от него, вне контроля собственной ее неослабной воли, еще чего-то другого. Конечно, он с нею вежлив, мил и любезен, но не более того; и затем он точно так же вежлив, мил и любезен с другими женщинами. И что-то такое (что именно, - в этом никогда не признается ее пуританское чувство) проникается к нему неприязнью в этой пятидесятилетней женщине, которая над дверью своей комнаты начертала библейские слова: \"Thou shalt have no other Gods before me\"[228].

Чего-то нет все-таки, чего она от него ожидала, и ясно, чего именно: женщина, плотская женщина в ней требует такого же признания, как наставница, хотя она не осмеливается ни себе самой, ни ему дать понять о таком желании. Но скрытые и подавленные чувства проявляют себя по большей части в других симптомах. И так как не слишком умный Кеннеди все еще не понимает или не хочет понимать, то тайное напряжение прорывается внезапно в виде пополняющего эротику чувства - ничем не прикрытой, дикой ненависти. Однажды, когда они спокойно играют как-то вечером в карты втроем с замужней уже Сюзи Мэгоун и Кеннеди выигрывает, скрытое напряжение дает вспышку (даже и в карточной игре ее самовластная натура не терпит, чтобы кто-нибудь другой брал верх). С Мери Бекер-Глоуер происходит припадок истерики: она швыряет карты на стол, заявляет, что Кеннеди сплутовал, и при свидетелях называет его мошенником и шарлатаном.

Бравый Кеннеди, отнюдь не истерик, поступает как человек спокойный и рассудительный. Он тотчас же направляется в их общую квартиру, достает из письменного стола договор, разрывает его на части, бросает клочья в огонь и заявляет, что с совместной их деятельностью навсегда покончено. Мери Бекер впадает в истерический транс и без чувств валится на пол. Но \"доктор\" Кеннеди, он, кому, по слезливому свидетельству ало-розовой биографии, она \"разъяснила физически недосягаемые понятия истины с большей глубиною и проникновенностью, чем другому какому-либо ученику\" этот бравый Кеннеди кое-чему научился как будто из практической медицины. Он принимает обморок не слишком трагически и спокойно оставляет истеричку на полу. На следующий день он хладнокровно подсчитывает итоги своих обязательств, вручает ей шесть тысяч долларов, как причитающуюся ей за два года долю в совместном лечебном предприятии, берет шляпу и открывает свою собственную практику.

Этот резкий разрыв с Кеннеди является, может быть, важнейшим душевным движением Мери Бекер-Глоуер на протяжении всей ее жизни. Это не первая ее размолвка со случайным партнером и не последняя - такие бурные, кончающиеся разлукой сцены являются, можно сказать, неизбежным следствием ее деспотического характера и проходят через всю ее жизнь. Ни с кем из своих близких - ни с мужем, ни с сыном, ни с пасынком, ни с сестрою, ни с друзьями - не могла расстаться эта безнадежно своевольная женщина иначе, чем поссорившись на жизнь и смерть. Но здесь ей нанесена рана в область наиболее глубокую и темную - в область ее женственности. И как могуче должно было быть запоздалое чувство стареющей женщины к этому ученику, узнаем мы только впоследствии, только теперь, по той кричащей, неистовствующей, судорожно-задыхающейся, смертной, до безумия доведенной ненависти, которую она, как истая истеричка, постепенно возводит до пределов чего-то метафизического, до кульминационной точки своей мировой системы. То, что Кеннеди, это ничтожество, выуженное ею с картонажной фабрики, может совершенно спокойно жить без нее, что он продолжает свою практику, ею же вбитую ему в голову, за несколько улиц от нее, без ее помощи и с выдающимся успехом, эта мысль взвинчивает ее гордость почти до сумасшествия. В дьявольском отчаянии она непрестанно, стиснув зубы, думает и думает о том, как бы уничтожить предателя и отторгнуть от бывшего компаньона свою \"Science\". Чтобы сорвать с него маску, она должна как-нибудь доказать своим приверженцам, что этот изменник в области чувства изменил вместе с тем и \"истине\", что его метод ложен, \"mental malpractice\"[229]. Но логически это неприемлемо - очернить ни с того ни с сего метод Кеннеди как \"malpractice\", ибо у бравого Кеннеди никогда не было и тени собственной идеи, он ни на йоту не отступает от ее инструкций, но, наоборот, ведет свою практику точка в точку так, как напела ему Мери Бекер-Глоуер. Назвать его шарлатаном значит опорочить свой собственный метод. Но если Мери Бекер чего-нибудь хочет, то она пробьет стену головою. Чтобы иметь право назвать безумно ненавистного ей Кеннеди обманщиком, \"malpractitioner\", она согласна лучше опровергнуть свой способ в одном из решающих пунктов; и неожиданно она запрещает то, что до сих пор предписывала всем своим ученикам в качестве непременной первоначальной стадии воздействия: поглаживание висков увлажненными пальцами и пожимание колен, то есть физико-гипнотическую подготовку внушения верою. Отныне тот, кто коснется тела пациента, совершает, согласно этой неожиданно изданной папской булле, не только ошибку в отношении \"Science\", но и прямое преступление. И так как ничего не подозревающий Кеннеди энергично продолжает орудовать по старому методу, то на него налагается запрещение. Мери Бекер открыто клеймит его как преступника против науки, как \"духовного Нерона[125]\", как \"месмериста\". Но ей недостаточно этого акта личной мести; внезапно, под влиянием болезненно взвинченной и накалившейся ярости против отступника, мирное понятие \"месмеризм\" принимает в ее глазах демонический характер: в безудержном своем раздражении эта женщина приписывает бравому Кеннеди - в середине девятнадцатого века - сатанинские влияния. Она обвиняет его в том, что он при помощи своего месмеризма парализует ее целительную силу, что он, оперируя черной магией, напускает на людей болезни и отравляет их посредством таинственных телепатических токов. Поистине невероятно для 1878 года, но эта, мощью волевого воздействия одаренная истеричка собирает своих учеников, заставляет их взяться за руки и образовать круг, чтобы отвратить от нее зловредные месмерические излучения нового \"Нерона\".

Безумие, скажут некоторые, неправдоподобно или вообще придумано. Но по счастью эта, личной ненависти посвященная (и впоследствии, как слишком неуместная, опущенная) глава \"Демонология\", в которой она обличает \"malicious animal magnetism\"[230], черным по белому напечатана во втором издании ее книги - три печатных листа столь бешено-суеверной чепухи, какая едва ли предавалась тиснению со времен \"Молота ведьм[126]\" и псевдокаббалистических сочинений. Мы видим, что и в области чувства, так же как в области веры, эта женщина утрачивает перспективу, как только дело доходит до ее \"я\". Когда она хочет добиться своего- а она всегда и везде хочет добиться своего, - она теряет всякое чувство справедливости и меры. Процесс за процессом возбуждает она против отступника; то ищет с него невыплаченных по договору сумм, то оклеветывает его перед студентами; в конце концов она своей бредовой идеей так настраивает своего сына, простоватого сельского рабочего, что тот отправляется к Кеннеди на квартиру и грозит испуганному лекарю револьвером, если он не перестанет оказывать \"зловредное месмерическое влияние\" на его мать. Жалобы становятся все бессмысленнее: то он направил на нее особые смертные лучи, парализующие ее силы, то отравил Аза Эдди \"месмерическим мышьяком\", то сделал невозможным проживание в ее квартире при помощи магнетической дьявольщины; - словно пена с уст эпилептика, безудержно срываются с ее судорогою сведенных губ такого рода бредовые бессмыслицы. Во всяком случае, этот разрыв с первым ее и самым любимым учеником внес на долгие годы расстройство в интимнейшую сферу чувствительности женщины, переживающей климактерический период, и вплоть до смерти она подпадала, время от времени, все той же мании преследования - будто Кеннеди тревожит ее и подавляет, и грозит ей при помощи телепатических и магнетических приемов. Так, вопреки ее поразительной продуктивности в области мысли, вопреки гениальному, в деловом и тактическом смысле, дару организации, в личной ее жизни до конца преобладает тон невероятной напряженности и болезненного, до предела доведенного раздражения. Но созданная ею система, целиком основанная на противоречии с логикою, была бы неосуществима на началах полного равновесия духовных и душевных сил. Как у Жан-Жака Руссо и множества других, универсальная система, направленная к оздоровлению всего человечества, порождена болезнью одного-единственного человека.

Но такие трагические столкновения никогда не действуют на ее боевую мощь подавляюще или разрушающе; наоборот, к ней применимы слова Ницше[127]: \"То, что меня не губит, сообщает мне еще большую силу\". Вражда и сопротивление удваивают волевую мощь этой женщины. И как раз этот кризис с Кеннеди становится как бы судорогою, в которой рождается собственное ее учение. Ибо, запрещая отныне категорически всякое ослабляющее волю прикосновение к больному, она сразу же и творчески разрывает всякую связь между своим методом и методом своих предшественников месмеровского толка; теперь только Christian Science становится, в чистом виде, \"лечением духом\". Теперь чудо достигается только словом и верою. Последний мост, ведущий к логике, последняя связь с прежними системами разрушены. Лишь теперь вступает Мери Бекер, своим твердым шагом мономанки, в неприступную доселе область, в область бессмысленного.

УЧЕНИЕ МЕРИ БЕКЕР-ЭДДИ

В 1875 году становятся наконец зримыми те десятки лет длившиеся во мраке усилия, которые достались на долю этой безвестно живущей и слишком долго пребывающей в тени женщине. В этом году Мери Бекер-Эдди (в то время еще Мери Бекер-Глоуер) выпускает ту \"бессмертную\" книгу, которая объединяет в одну систему ее теологию, философию и медицину, то есть научные дисциплины трех факультетов, ту книгу \"Science and Health\"[231], которая и сейчас еще является для сотен тысяч и миллионов людей самой важной после Библии.

Отделываться от этой во многих отношениях своеобразной и отличной от других книги и объявлять ее, как это часто водится, с сердитою, презрительной или сострадательной усмешкой попросту чепухою - не годится. Все, что имеет следствием воздействие в мировом масштабе на миллионы людей, важно по меньшей мере в психологическом отношении, и уже самая техника возникновения этого библейского труда свидетельствует о необычайной решимости духа, о редком в наши дни героизме замысла. Стоит только вспомнить: с 1867 года гонимая из одного дома, от одного стола к другому женщина таскает повсюду, вместе со скудным своим скарбом, и свою рукопись. В ее скверном чемоданчике нет второго платья на смену, золотые часы с цепочкою - все ее имущество, не считая этих нескольких листов бумаги, давно уже стертых и загрязнившихся во время чтений и от периодически возобновляемых переработок. Поначалу эта знаменитая рукопись представляла собою не что иное, как точный список с \"Вопросов и ответов\" Квимби, дополненный ею и снабженный предисловием. Но понемногу предисловие перерастает последующий текст, ее добавки становятся с каждым разом самостоятельнее и пространнее, ибо не единожды, но два, три, четыре и пять раз перерабатывает начисто эта одержимая свое фантастическое руководство по врачеванию душ. Никогда она не приходит к концу своего труда. И десять, двадцать, тридцать лет спустя после появления книги будет она вносить в нее улучшения и изменения; никогда не даст ей эта книга покоя, никогда она не оставит в покое книгу. В 1867 году, приступая к работе, она, в качестве истой дилетантки, едва справляется с орфографией, еще менее - с языком, и менее всего - с тою огромною проблемою, на которую она отважилась; как сомнамбула, с закрытыми глазами, в каком-то таинственном сне, взбирается она на высочайшие башни, на головокружительнейшие гребни философской проблематики. Вначале она не знает, куда, собственно, ведут ее ее труд, ее дорога, не подозревает и тех трудностей, которые ждут ее. Никто ее не подбадривает, никто не предостерегает. У нее нет, в доступном ей кругу, ни одного образованного человека, ни одного специалиста, с которым она могла бы посоветоваться; и как ей надеяться, что найдется издатель для такого сумбурного нагромождения мыслей! Но с той великолепной одержимостью, которая совершенно несвойственна профессионалам и которая отличает только идущих своим, особым путем, она все пишет и пишет в неистовом экстазе пророческого своего самоощущения. И то, что должно было стать, по первоначальному замыслу, лишь орнаментацией рукописи Квимби, преобразуется постепенно в вихревую туманность, из напряженного мрака которой возникает наконец мерцающая звезда единой мысли.

Наконец, в 1874 году рукопись готова к печати. Нежданный успех у учеников и пациентов внушил ей бодрость. Пусть теперь эта новая весть, это благословенное учение дойдет до всех, проникнет в мир! Но ни один издатель не думает, разумеется, о том, чтобы рискнуть деньгами ради этого двусмысленного порождения врачебной науки и религиозной мистики. Приходится, значит, обратиться к собственному карману. Но в собственный карман - мы это увидим из дальнейшего - Мери Бекер начисто отказывается залезать даже в те времена, когда он полон и переполнен. Ей, однако, знакома уже ее сила - внушать свою волю другим людям, она уже научилась претворять фанатическую веру в себя и в свою миссию - в покорность, в слепую, пламенную готовность к жертве. Тотчас же два студента заявляют о согласии своем дать на это дело в виде аванса три тысячи долларов. Благодаря их своевременной помощи выходит в 1875 году в издательстве \"Christian Science Publishing Company\"[232], в Бостоне, под заглавием \"Science and Health\", книга книг, это второе, по мнению ее приверженцев, Евангелие христианства.

Это первое издание - четыреста пятьдесят шесть страниц убористой печати, в зеленом коленкоровом переплете, автор - тогда еще Мери Бекер-Глоуер, принадлежит в настоящее время к rarissimis[233] в книжной торговле: во всей Европе существует, вероятно, один только экземпляр его, который составительница принесла в дар философскому факультету Гейдельбергского университета, этому высшему, в глазах каждого американца, трибуналу in rebus philosophicis[234]. Ho как раз этот недоступный, первый вариант, тот единственный, который ею самою составлен и не выправлен чужою рукою, кажется мне единственно пригодным для психологической оценки ее образа, ибо ни одно из последующих четырехсот или пятисот изданий не достигает уже близости к первичной, варварской прелести оригинала. В последующих изданиях немало самых отчаянных выпадов против здравого смысла, грубейших исторических и философских промахов изъято по совету образованных доброжелателей; кроме того, один бывший священник, Виггинс, взял на себя нелегкий труд расчесать дикие заросли ее языка под корректную английскую речь. Постепенно и исподволь смягчены были самые крупные несуразности, в особенности злостные выпады против врачей. Но то, что выиграла эта книга в разумности, потеряла она в отношении пламенности и великолепной ее, чисто личной угловатости; постепенно, в позднейших изданиях пантера, яростно вцепляющаяся в науку, превратилась в дикую, можно даже сказать в домашнюю кошку, которая благодушно уживается с другими домашними друзьями современного общества - с государственной моралью, с просвещением, с церковной верою; как и всякая религия, всякое евангелие, и эта новейшая, последняя религия, Christian Science, в интересах более успешного уловления душ, отошла от истоков, омещанилась и исказилась.

Но как раз в первичной своей, начальной форме \"Science and Health\" принадлежит к замечательнейшим произведениям частной теологии, к тем метеоритическим книгам, которые, вне какой бы то ни было зависимости от окружающего, словно из чуждых миров, устремляются в самое средоточие эпохи. В этом кодексе, одновременно гениальном и нелепом в силу его неистовой и слепой целеодержимости, беспредельно смешном по ребяческой нелогичности и все же поражающем маниакальною мощью прямолинейности, есть, безусловно, нечто от средневековья, от религиозного фанатизма таких самобытных представителей теологии, как Агриппа Неттесгеймский[128] и Яков Бёме. Элементы шарлатанства и творчества сменяются в причудливой игре мысли, самые противоположные влияния бурлят, стекаясь и растекаясь, астральная мистика Сведенборга[129] переплетается с дешевкою популярных знаний, приобретаемых из брошюрок в десять пенни; рядом с библейским текстом приводятся вырезки из нью-йоркских газет; ослепительные образы чередуются со смехотворными и ребяческими утверждениями. Но бесспорно одно: в этом бурлении есть неизменный жар - все кипит и дергается и клокочет от взволнованности душевной, изумительнейшие пузыри выскакивают по поверхности, и если долго всматриваться в этот непрестанно кипящий в круговороте струй раскаленный котел, то глаза начинают слипаться от жара. Теряешь трезвый рассудок, кажется, что ты в фаустовской \"кухне ведьм\" и слышишь, как и он, \"бормотание сотни тысяч глупцов\"; но этот вихрящийся хаос обращается неизбежно вокруг одной и той же точки; неутомимо и непрестанно вколачивает Мери Бекер-Эдди вам в голову одну и ту же, единственную свою мысль, пока, наконец, не сдашься, не столько убежденный, сколько оглушенный. Уже как голый энергетический акт, как достижение совершенно необразованной, неученой, нелогичной женщины представляется поистине великолепным то, как она пламенным хлыстом своей одержимости вновь и вновь подгоняет, как волчок, свою бессмысленную идею и заставляет вращаться вокруг этой идеи солнце, луну и звезды, всю вселенную.

В чем же, собственно, эта новая, неслыханная идея, эта божественная, эта \"divine\" Science, которую она первая \"rendered to human apprehension\", которую Мери Бекер первая приблизила к нашему ограниченному земному пониманию? В чем по существу то мировое открытие, которое ало-розовая биография, не задумываясь, ставит в один уровень с законами Ньютона[130] и Архимеда? Одна только мысль, одна-единственная, лучше всего выражающаяся в ее формулировке: \"Unity of God and unreality of evil\", что должно значить: есть только бог, и так как бог благо, то зла быть не может. В соответствии с этим никакие болезни невозможны, и мнимое их наличие есть всего только неправильная сигнализация со стороны наших чувств, \"error\"[235] человечества. \"God is the only life and this life is truth and love and that divine truth casts out supposed error and heals the sick\". (Бог есть единая жизнь, и эта жизнь есть любовь и истина, и эта божественная истина побеждает всякое заблуждение и излечивает болезнь.) Значит, болезни, старость, недомогания могут лишь постольку угнетать человека, поскольку он, в ослеплении своем, дает веру этой нелепой мысли о болезни и старости, поскольку он сам создает себе мнимую картину их наличия. На самом же деле (великая истина Science!) бог никогда не посылает человеку болезни: \"God never made a man sick\". Болезни, следовательно, только заблуждение человечества; против этого опасного и заразительного заблуждения, а не против болезней, вовсе невозможных, и ополчается истинное, новое искусство врачевания.

Посредством такого ошеломляющего отрицания Мери Бекер в один момент порвала связь со всеми своими предшественниками как в философии, так и в медицине, и даже в теологии (ибо разве сам господь в Библии не поражает Иова проказой[131]?). Ее непосредственные предтечи, Месмер и Квимби, как смело и настойчиво ни провозглашали они возможности врачевания, вытекающие из внушения, считались все же с болезнью, как с фактом, как с неоспоримой данностью. Болезнь была для них налицо, была у человека, и вот возникала задача устранить ее, преодолеть, \"overcome\" ощущение боли, а иной раз и самое страдание. При помощи ли магнетического гипноза или мысленного внушения, они честно пытались помочь больному в тяжелейшем его кризисе, \"to help through\", но, воздействуя через психику, все время сознавали, что перед ними действительная болезнь, страждущее человеческое тело. А Мери Бекер одним гигантским шагом переступает через эту исходную точку, она бесповоротно порывает с миром здравого смысла и опрокидывает воззрение своих предшественников, ставя попросту дело вверх ногами. Никоим образом, утверждает она, дух не может действовать на материю, \"matter cannot reply to spirit\", так как - логическое сальто-мортале! - никакой материи нет. Мы, люди, не материя, а божественная субстанция, \"man is not matter, he is the composed idea of God\". У нас нет тела, оно нам только снится, и земное наше существование всего только \"dream of life in matter\", сон о существовании в материальных пределах. Поэтому нельзя лечить болезни способами медицины, ибо их нет; по новому евангелию Мери Бекер-Эдди, всякая земная наука, всякое \"knowledge\"[236], медицина, физика, фармакология - ни на что не нужная бессмыслица и заблуждение. Мы спокойно можем взорвать динамитом на воздух наши совершенно лишние больницы и университеты: к чему все эти дорогие затеи в борьбе с заблуждением, с самовнушением человечества! Только Science может помочь человеку, просвещая его относительно \"error\", доказывая ему, что болезнь, старость и смерть вообще не существуют. Как только больной уразумел и воспринял эту \"truth\", эту никогда не слыханную новую истину, боль, опухоль, воспаление и слабость и без того ведь исчезают. \"When the sick are made to realize the lie of personal sense, the body is healed\". Наш бедный земной, слишком научно воспитанный, к сожалению, разум вначале смущен несколько этим \"holy discovery\", этим священным, недосягаемо глубоким открытием Мери Бекер-Эдди. Что же, нам простительно поддаваться чувству изумления. Вот уже три тысячи лет, знаем мы, все мудрецы, все философы Востока и Запада, богословы всяческих религий страстно и без устали раздумывают над этой проблемой из проблем - о связи между душой и телом. Мы знаем, что самые светлые умы добивались хотя бы слабого освещения этой изначальной тайны, в бесконечных догадках, с непомерной затратой страстно напрягаемых умственных сил, и что же, в 1875 году эта решительная и скорая на философию женщина одним взмахом, одним головоломным прыжком за пределы здравого смысла разрешает вопрос психофизического соотношения, диктаторски заявляя: \"Soul is not in the body\", душа вообще не имеет ничего общего с телом. Как просто, как трогательно просто! Колумбово яйцо найдено, конечная и изначальная проблема всяческой философии разрешена - jubilemus![237] - и притом с такою дивной простотой, путем кастрирования действительности. Проделана радикальная коновальская операция над мыслью, устраняющая всякое телесное страдание тем, что объявляет тело попросту несуществующим - система, столь же примерно надежная и безошибочная, как если бы зубную боль пытались устранить, отхватывая больному голову.

\"Никакого состояния болезни нег\" - выставить столь безумно смелое утверждение не так уж в конце концов трудно. Но как доказать правильность этой сумасбродной мысли? Очень просто, отвечает Мери Бекер-Эдди, прислушайтесь только, настроившись чуть-чуть религиозно, ведь это же ужасно просто: бог сотворил человека по своему образу и подобию, а бог, как вам известно, есть благое начало. Следовательно, человек может быть только божественным, а так как все, что от бога, благо, то как могут найти себе пристанище в этом отображении божьем такие виды зла, как болезнь, слабость, смерть и старчество? Самое большое, это человек может вообразить себе, может, пожалуй, представить при помощи лживых своих чувств, что тело его болит, что оно слабеет и старится, но так как он способен на такие представления лишь при помощи чувств, которым не дано непосредственно познавать бога, то мнение его \"error\", ошибка, и эта ошибочная вера обусловливает его страдания, \"suffering is self imposed a belief and not truth\". Сам бог никогда ведь не болеет, как же может недомогать его образ и подобие, живое зеркало божеской его благости? Нет, люди сами у себя крадут свое здоровье, благодаря неверию в божественное свое начало. Быть больным поэтому не только \"error\", заблуждение мысли, но и даже, в известном смысле, \"преступление\", ибо тут налицо сомнение в боге, своего рода кощунство; таким путем приписывают всеблагому возможность зла, а бог никогда не причинит зла, \"God cannot be the father of error\". И вот неистовое колесо ее логики катится в дикой стремительности дальше: душа это mind, и mind - это бог, и бог - это spirit, и spirit - это опять-таки truth, и truth - опять-таки бог, и бог - опять-таки благо, и так как, значит, есть только благо, то зла нет, нет смерти и прегрешения. Мы видим, что техника аргументации Мери Бекер основана исключительно на круговращении, неизменно одно абстрактное понятие сопоставляется с другим, и значения слов с такою факирскою быстротою и с такой настойчивостью пускаются по кругу, что, как в рулетке, их нельзя отличить одно от другого. И эта путаница понятий мелькает на пятистах страницах \"Science and Health\" в таком множестве искусных перестановок и повторений, что начинает кружиться голова и перестаешь, ошеломленный, противиться.

Я преувеличиваю? Может быть, я злонамеренно привношу в ее систему нелогичность, которой нет в существе ее построения? Ну, так я дословно приведу для примера знаменитейшее ее положение, так называемый \"бессмертный тезис\" Мери Бекер-Эдди, за \"присвоение\" которого она подала на одного из своих учеников официальную жалобу. Это бессмертное положение гласит: \"Нет ни жизни, ни истины, ни разумения, ни существа в материи. Все безграничный дух (mind) и безграничное его откровение, ибо бог это все во всем. Дух - это бессмертная истина, материя - смертное заблуждение. Дух это подлинное и вечное, материя - неподлинное и преходящее. Дух - это господь, и человек - его образ и подобие, следовательно, человек не материален, а духовен\". Понятно это? Нет. Тем лучше. Ибо как раз этого \"credo quia absurdum\"[238] требует Мери Бекер от нас, от человечества. Как раз того, чтобы мы оставили в стороне проклятый свой высокомерный земной рассудок. Вся наша нелепая \"Knowledge\", наша высокославная наука, двинула ли она вселенную хоть на шаг вперед? Нет, вся медицина, начиная от Асклепия[132], Гиппократа и Галена, создала ровным счетом нуль. \"Physiology has not improved mankind\"[239], диагностика и терапия ни на что не годны, к дьяволу их! \"Physiology has never explained soul and had better done not to explain body\". Медицинская наука не дает никаких объяснений душевным явлениям и даже телесным. Поэтому, по мнению Мери Бекер, врачи, эти \"manufactures of disease\", эти фабриканты болезней, как она насмешливо их именует, не только бесполезные, ненужные люди, нет, они, наоборот, вредители человечества, так как (весьма сложный оборот!), претендуя лечить болезни, в то время как на самом деле никаких болезней нет, они зловредно увековечивают прилипчивое, пагубное заблуждение, \"error\" - будто бы существуют какие-то болезни. И - еще один оборот! - имея перед глазами всегдашнее напоминание о болезни в лице этих по профессии существующих целителей болезней, люди начинают верить, что могут заболеть, и благодаря ложной этой вере чувствуют себя действительно больными. Таким образом (еще раз - какой изумительно смелый оборот!), врачи, фактом своего существования, вызывают, собственно говоря, болезни, вместо того чтобы лечить их: \"Doctors fasten disease\". В первой, начальной и чисто личной фазе Christian Science Мери Бекер-Эдди отвергает всех врачей, даже хирургов, как ни на что не нужных вредителей человеческого общества, и решительно объявляет им войну; лишь впоследствии, наученная кое-какими неудачами и тягостными судебными процессами, она умеряет свою строгость и допускает привлечение этих распространителей болезней в таких хирургического характера случаях, как перелом ноги, удаление зубов и тяжелые роды. В первый же и решающий период она признает только одного врача и только один, его метод, признает Христа, \"the most scientific man of whom we have any record\"[240], его, чудесного целителя, который излечивал кровоточащих и прокаженных без порошков, лекарств, пинцетов и без хирургического вмешательства, его, \"который никогда не описывал болезней и только лечил их\", его, который поднял расслабленного с одра болезни одним только словом: \"Встань и иди!\" Его методом было лечение без диагноза и терапии, единственно лишь верою. С тех пор восемнадцать столетий осмеяли и отвергли это простейшее и самое естественное лечение, пока, наконец, она, Мери Бекер-Эдди, не сделала его вновь доступным пониманию и благоговейному признанию человечества. И потому-то и дает она своей науке горделивое наименование \"Christian Science\", что признает своим извечным повелителем и наставником только Христа и единственным исцеляющим средством - бога. Чем больше воплотит в себе ученик ее, \"healer\", от этого Христова метода, чем меньше думает он о земной науке, тем более совершенной явится его целебная мощь, \"То by Christ-like is to triumph over sickness and death\". Достаточно, чтобы врачеватель внушил больному, как глубочайшее убеждение, основную мысль Christian Science о том, что не только его лично-индивидуальной болезни, но и болезни вообще не существует в силу богоподобия человека, - это и есть начало и конец всей его работы. Удастся ему передать свою убежденность подлинно убедительно, тогда эта вера, подобно наркотическому средству, сразу же сделает тело больного нечувствительным ко всем страданиям и болям, внушение разрушит вместе с образом страдания и все его симптомы; \"not to admit disease, is to conquer it\" - \"отрицать болезнь значит преодолеть ее\". Врачеватель, значит, ни в каком случае не должен наподобие врача исследовать симптомы и сколько-нибудь серьезно ими заниматься; наоборот, его единственная задача не видеть их, принимать их не всерьез, а как плод заблуждения, и добиться от пациента, чтобы и он точно так же не видел больше их и в них не верил. И тогда сразу, без всякого исследования, без всякого вмешательства, устранены туберкулез и сифилис, рак желудка и перелом ноги, золотуха и белокровие, все эти мнимые явления, порожденные заблуждением человеческим - и все это единственно благодаря духовному наркозу Christian Science, этому непогрешимому универсальному средству, этому \"great curative principle\"[241].

Едва оправившись от страшного удара дубиною - от вести об отсутствии у нас тела, о лживости наших чувств, об ошибочности нашего представления о болезни, старости и смерти, - поверженный в прах разум понемногу и робко приподнимается и начинает тереть воспаленные глаза. Как, спрашиваем мы, болезней нет? Все это \"error\" и \"bad habit\", дурная привычка, и все-таки в каждый миг миллионы людей лежат в больницах и лазаретах, потрясаемые лихорадкой, разъедаемые гноем, корчась от боли, глухие, слепые, измученные, расслабленные! И вот уж тысячи лет какая-то наивная наука, в глупом своем усердии, старается при помощи микроскопов, химического анализа и самых смелых операций облегчить и распознать эти вовсе несуществующие страдания, в то время как простой веры в их призрачность достаточно для моментального исцеления? Значит, совершенно зря одурачивают миллион людей операциями, всяческими курсами и медикаментами, в то время как все эти ужасы, будь то воспаление селезенки или желчные камни, спинная сухотка или кровоточивость, шутя можно уничтожить при помощи нового \"principle\"? Могут ли эти титанические нагромождения страданий, эта к небу вопиющая боль несчетного множества людей быть всего только плодом ослепления и ошибки? \"Да, отвечает она, - все еще есть ужасающее множество мнимобольных, но только потому, что человечество все еще не прониклось истиною христианской науки, и потому, что опаснейшая из всех болезней, вера в болезнь, совращает, в качестве непреходящей заразы, все новых и новых людей в страдание и смерть\". Ни одна из эпидемий не является будто бы столь роковою, как \"error\" о болезни и смерти, ибо всякий человек, мнящий себя больным и жалующийся на свое страдание, заражает другого этим роковым представлением, и мука передается, таким образом, от поколения к поколению. \"Но (я цитирую дословно), подобно тому как оспе поставлены были постепенно границы путем прививок, можно объявить войну и этому \"злу\", этой \"дурной привычке\" считаться с мнимыми болезнями и предстоящей якобы смертью\". Стоит только привить всему человечеству сыворотку веры Christian Science, и пора недомоганий миновала, так как чем меньше будет на свете глупцов, верящих в свою болезнь, тем меньше будет возникать на земле болезней. Но до тех пор пока большинство держится еще этого пагубного заблуждения, человечество будет находиться под непрестанной угрозой болезни и смерти.

Еще раз изумляешься - как, значит, нет и смерти? \"Нет, - решительно отвечает Мери Бекер-Эдди, - у нас нет никакого доказательства этого\". Ведь верят же, аргументирует она, при получении телеграммы о смерти друга, в то, что он действительно умер, но эта телеграмма, это известие могут быть ошибочными. Так как наши чувства приводят только к \"error\", к заблуждению, то частное наше мнение об отмирании тела не является достоверным доказательством этого. И на самом деле, до сих пор еще церковь Christian Science никогда не говорит о мертвых, а только о \"так называемых мертвых\", \"so called dead\", и по ее представлению, умерший не умер, а только отошел от нас за пределы, где он был доступен восприятию наших чувств, \"our opinions and recognitions\". Так же точно нет у нас и поныне никакого доказательства того, - вещает далее Мери Бекер с неумолимой последовательностью, - что пища и питье действительно необходимы для поддержания жизни; и никакие сострадательные улыбки физиологов не поколеблют ее упорства. Если подвести ее к покойнику, чтобы убедить в тленности жизни, то она будет утверждать, что видит всего только \"going out of belief\", что, очевидно, этот индивидуум недостаточно сильно верил в невозможность смерти. Действительно, вера в нашу духовную мощь слишком еще слаба, к сожалению, в наши дни для того, чтобы вытравить во всем человечестве это \"эпидемическое\" заблуждение о наличии болезней и возможности смерти. Но с течением столетий дух человеческий при помощи все более и более страстного приятия Christian Science, при помощи огромного напряжения заложенной в него веры приобретет невообразимую пока еще власть над нашей плотью: \"When immortality is better understood, there mill follow an exercise of capacity unknown to mortals\". Тогда только угаснет в человечестве эта пагубная мысль о болезни и смерти и будет восстановлено на земле божественное начало.

Этим столь же смелым, сколь и искусным поворотом в сторону утопического Мери Бекер незаметно приоткрывает дверь, через которую может выскользнуть, в некоторых неудобных случаях, из пределов своей теории: как и все религии, ее система скромно отодвигает свой идеал от настоящего к будущему, к царствию небесному. Бессмыслица, правда, мы сознаем это, но в этой бессмыслице есть, безусловно, свой метод, и ее кричащая нелогичность преподносится с такою логической твердолобостью, что в результате получается своего рода система.

Правда, система, которая в истории философии едва ли удостоится иного места, чем в кабинете курьезов, но которая конструктивно показала себя как нельзя более приспособленной для целей практики, для создания массового гипноза. В деле непосредственного воздействия психотехническая напряженность всякого учения имеет, к несчастью, более решающее значение, чем ее интеллектуальная ценность; и подобно тому как при гипнозе не требуется бриллианта - достаточно блестящего стеклышка, чтобы вызвать полное оцепенение, - так и при массовых психических движениях первобытный, но интуитивный инстинкт с избытком восполняет недостаток истинности и разумности. В конце концов - не следует закрывать глаза на факты, - аппарат религиозного внушения Мери Бекер-Эдди, несмотря на его логические изъяны, и поныне не превзойден по широте воздействия ни одним из позднейших вероучений; этого одного достаточно, чтобы признать за ее инстинктивной психологией безусловное значение. Было бы грубою подтасовкою отрицать неоспоримый факт, что тысячам и тысячам верующих эта Christian Science помогла больше, чем дипломированные врачи, что, согласно документальным данным, женщины рожали под ее внушением без боли, что производились без всякого наркоза безболезненные операции, потому что верующие последователи \"Science\" становились нечувствительными не под влиянием хлороформа, а благодаря новому духовному наркотику \"irreality of evil\", и что гигантская зарядка этого учения повысила жизнеспособность и жизнеощущение несказанного множества людей. При всех своих крайностях и увеличениях эта гениальная, несмотря на путаницу в мыслях, женщина весьма правильно уразумела некоторые основные законы психики и применила их в своей практике, и прежде всего тот бесспорный факт, что всякое воображаемое чувство, а следовательно, и чувство боли заключает в себе тенденцию к проявлению в действительности и что своевременное внушение нередко устраняет страх заболевания, который так же почти опасен, как сама болезнь. \"The ills we fear, are the only one that conquer us\", только та болезнь, которой мы боимся, берет над нами верх - за этими словами, если даже они логически уязвимы и фактически тысячекратно могут быть опровергнуты, кроется все же проникновение в какие-то истины психической жизни, и, по существу, Мери Бекер предвосхищает учение Куэ о самовнушении, когда говорит: \"Больные сами приносят себе вред, заявляя, что они больны\". Поэтому и пользующиеся ее методом врачеватели никогда не должны соглашаться с пациентом, что он болен: \"The physical affirmative should be met by a mental negative\"; и сам больной не должен признаваться себе в том, что чувствует боль, так как, согласно опытным данным, излишне уделяемое боли внимание усиливает, путем внушения, уже имеющуюся боль. Учение ее, подобно системам Куэ и Фрейда, возникло, несмотря на все их интеллектуальное различие, из того же чувства реакции: слишком уж долго современная медицина пренебрегала, на путях физико-химического развития, психическими факторами лечения, волею к здоровью, как пособником, в то время как наряду с мышьяком и камфарою могли быть вводимы в человеческий организм, в качестве жизненной инъекции, и чисто психические средства, как бодрость, вера в свои силы, вера в бога, действенный оптимизм. Как бы ни противился внутренне наш разум бессмысленному с терапевтической точки зрения учению, которое стремится устранять бациллы \"by mind\", сифилис при помощи \"truth\" и объизвествление сосудов через \"God\", мы не имеем никакого права - иначе как объяснить успех этой системы? - пренебрегать тем коэффициентом мощности, который, как доказано уже, характеризует это учение; мы поступили бы недобросовестно и вопреки истине, если бы сознательно стали отрицать ту тоническую силу, которую сообщила Christian Science бесчисленному количеству людей в часы их отчаяния, благодаря ее вероупоенности. Пусть это дурман, лишь мимолетно оживляющий нервную систему, как камфара или кофеин, лишь временно преграждающий путь болезни, пожирающей тело, но ведь часто он приносит облегчение в качестве силы, идущей от психики и благотворно влияющей на тело. В общем итоге Christian Science должна была принести своим приверженцам больше пользы, чем вреда. И в конце концов она помогла и науке, потому что психология, по мере все более обстоятельного и более серьезного ознакомления с поражающим воздействием Christian Science, может многому еще выучиться на ее чудесах и достижениях; следовательно, и в духовном отношении эта удивительная жизнь прожита недаром.

Но самым своеобразным чудом Christian Science остается все же вопреки всему ее поразительно быстрое распространение, ее прямо непостижимый для трезвого рассудка, лавиной разросшийся успех. Как вышло, приходится спросить, что система естественного лечения, столь несуразная духовно, логически столь скудная и любительская, стала в течение десятка лет для сотен тысяч людей средоточием их вселенной? Какие предпосылки способствовали тому, что именно эта теория, в ряду бесчисленных других попыток толкования мира, разлетавшихся в течение нескольких мировых минут как мыльные пузыри, объединила вокруг себя миллионы? Как могла такая сумбурная, якобы пророческая книга стать евангелием для несчетного количества людей, в то время как самые мощные духовные движения ослабевали большею частью в своем напоре уже в первые десять лет? Вновь и вновь задает себе застигнутый врасплох рассудок, перед лицом такого сказочного явления, вопрос: какие особые приемы мирового воздействия положила, сознательно или бессознательно, в основу своего труда эта женщина, если только эта одна ее секта, среди тысяч других, по существу с нею сходных, развила столь победную мощь, равная которой едва ли найдется в истории культуры на протяжении истекшего столетия?

Я попытаюсь ответить: решающим техническим фактором распространения Christian Science является ее доступность. Первою предпосылкою быстрого и широкого воздействия идеи остается, как показывает опыт, требование, чтобы она нашла себе простейшее и приноровленное к простейшим своим последователям выражение, чтобы ее формула могла быть вбита, подобно гвоздю, одним ударом молотка, быстро и легко в каждую голову. В одной древнебиблейской легенде некий неверующий требует от пророка в качестве мзды за свое обращение, чтобы тот изъяснил ему смысл своей религии в течение короткого срока, пока он, пророк, сможет устоять на одной ноге. Такому нетерпеливому требованию стенографически-краткого вразумления превосходно отвечает учение Мери Бекер-Эдди. И Christian Science может быть, в существенной своей части, изъяснена, пока стоишь на одной ноге: \"Человек божествен, бог это благо, следовательно, не может быть в действительности никакого зла, и все зло, болезнь, старость и смерть не действительность, а обманный призрак, и кто познал однажды это, того уже не посетит никакая болезнь, никакая боль не одолеет\". Этот экстракт содержит все, и такая всем понятная формула не предъявляет никаких запросов к интеллектуальности. Тем самым Science заранее был обеспечен удел массового фабриката; портативная, как \"Кодак\", как вечное перо, она является абсолютно демократическим продуктом духа. И удостоверено, что христианскую систему врачевания бесчисленные сапожники, агенты по сбыту шерсти и коммивояжеры изучили, действительно, в десять лекций по расписанию, то есть в меньший срок, чем требуется для того, чтобы стать приличным мозольным оператором, плетельщиком корзин или парикмахером. Каждый, независимо от духовного своего уровня, дорос до Christian Science, она не требует ни образования, ни интеллигентности, ни какой-либо вообще личной человеческой зрелости; благодаря этой грубой своей простоте она заранее доступна широким массам, в качестве everyman-философии[242]. Сюда присоединяется второй психологически важный фактор: учение Мери Бекер-Эдди не требует от приверженцев, чтобы они хоть сколько-нибудь поступались личными удобствами. И - всякий день приносит нам доказательства этой заурядной истины - чем меньше моральных или материальных требований предъявляют та или иная вера, партия, религия к индивидууму, тем более широким кругам они желанны. Стать последователем Christian Science не означает какой-либо жертвы; это просто ни к чему не обязывающее, ни в какой мере не обременительное решение. Ни одним словом, ни одной строчкой не требует эта догма от нового последователя, чтобы он изменил внешнюю свою жизнь: ему не надо соблюдать поста, молиться, ограничивать себя в чем-либо, даже благотворительности с него не спрашивают. Этою американскою религиею дозволено зарабатывать сколько угодно денег и богатеть; Christian Science предоставляет кесарю кесарево и доллару - долларово; более того, среди всяческих восхвалений по адресу Christian Science можно найти и несколько странное, что эта \"holy Science\"[243] улучшила баланс многих коммерческих предприятий. \"Men of business have said, this science was of great advantage from a secular point of view\". Даже жрецам своим и врачевателям эта снисходительная секта разрешает энергично зашибать деньгу. Так сильнейший из материальных инстинктов человека, погоня за деньгами, весьма рассудительно сочетается с его метафизическими склонностями. И право, я не возьму в толк, каким бы образом можно было стать мучеником во имя этой обладающей столь широким размахом секты, во имя Christian Science. И, в-третьих, - last not least[244]: если, с одной стороны, Christian Science, при помощи мудрого своего нейтралитета, исключает всякий повод к столкновению с государством и обществом, то, с другой, она получает сильнейшую поддержку из живых источников христианства. Тем, что Мери Бекер-Эдди с гениальным провидением строит свою систему духовного врачевания на скале официально признанной церкви и связывает свою \"Science\" с магическим всегда и везде в Америке словом \"Christian\", она как бы прикрывает свой тыл. Ибо никто не отважится с такой уж легкостью назвать чепухою или шарлатанством систему, которой прообразом провозглашается Христос, а наглядным символом - воскрешение Лазаря. Скептически отвергать столь благочестивую родословную не значило ли бы сомневаться в библейских исцелениях и в содеянных спасителем чудесах? Уж одним этим гениальным приобщением своей религиозной системы к самому могущественному вероучению человечества, к христианству, свидетельствует эта ясновидящая в делax практики о своем, в дальнейшем столь плодотворном превосходстве над всеми предшественниками, над Месмером и Квимби, которые, по присущей им честности, упустили случай объявить свои методы боговнушенными, между тем как Мери Бекер-Эдди одним уж наименованием удалось привлечь в свою секту все скрытые течения американского христианства.

Таким образом, это на асфальте взращенное мировоззрение не только удовлетворяет свойственной американцу потребности в материальной и моральной независимости, но и опирается на его религиозное чувство, всецело замкнувшееся в формулах официально-церковного христианства. Но сверх всего этого, одним прямым, направленным в самое сердце ударом Christian Science проникает вплоть до последних душевных глубин американского народа, затрагивая его исполненный светлой веры, наивный, с такой великолепной легкостью воспламеняющийся оптимизм. Этой нации, всего сто лет назад себя открывшей и затем в один прием обогнавшей в техническом отношении весь мир, нации, которая сама еще не перестала с подлинно юношеским жаром дивиться собственному своему неожиданному росту, такой победоносно-реалистической нации никакое предприятие не может показаться слишком смелым, никакая вера в будущее - слишком странной. После того как силою воли столько чудес совершилось в течение двух столетий, почему бы считать невозможной (долой это слово!) победу воли над болезнью, почему бы не справиться и со смертью? Как раз эксцентричность такого рода вызова как нельзя лучше соответствовала инстинкту Америки, не переутомленному, наподобие европейского, двумя тысячелетиями сомнений и скепсиса; это учение, нимало не покушающееся на частную жизнь, деловые интересы и церковную веру демократически настроенного обывателя и вместе с тем окрыляющее его душу возвышенной надеждой, предъявило его энергии, его неукротимому боевому темпераменту вызов - сделать невероятное здесь на земле возможным. Самая смелая из гипотез нового времени нашла себе столь гостеприимное прибежище в новой части света именно потому, что была дерзновеннее, чем все предыдущие; церкви из мрамора и камня возникли на американской земле, чтобы вознести эту веру до небес. Ибо во все времена любимейшею игрою духа человеческого остается мыслить невозможное как возможность. И тот, кто пробудит в человечестве эту священнейшую его страсть, тот сам заранее выиграл игру.

ПЕРЕХОД В ОТКРОВЕНИЕ

Фундамент учения заложен, отныне может начаться творческое строительство - новая церковь, башня, взмывающая ввысь, с далеко гудящими колоколами. Но в каких крохотных масштабах, среди каких по-провинциальному смехотворных обстоятельств протекают первые, видоопределяющие годы юной системы! Неверного Кеннеди сразу же заменила дюжина других учеников часовые подмастерья, фабричные рабочие, две-три Spinsters, незамужние немолодые женщины, не знающие, куда девать свое время и свою жизнь. Напряженно сидят на партах широкоплечие, здоровые парни и, орудуя неповоротливыми мозолистыми пальцами, заносят в тетрадки, как в сельской школе, основные правила \"Science\", которые диктует им, сидя за деревянным столом, высокая, прямая, властная женщина; восторженно, с поднятыми на нее глазами, с полуоткрытым ртом, прислушиваются они и напряженно силятся понять ее речь, горячо и порывисто льющуюся с уст. Забавная и вместе с тем трогательная картина: в тесной, затхлой комнате, пропитанной запахом сношенного платья, унылого труда и нищеты, в низком и умственно убогом окружении впервые передает миру свою \"тайну\" Мери Бекер, и несколько жалких пролетариев, ничего другого не ищущих, как только променять свой изматывающий машинный труд на более легкую и доходную профессию, составляют сообщество ее первых последователей, зачаточную, мраком еще повитую ячейку, которая разовьется в одно из самых мощных духовных движений новой мировой эпохи.

Этим бесхитростным ребятам надо заплатить триста долларов за курс, прослушать двенадцать лекций, и потом они могут нахлобучить шляпу на голову и именовать ее докторской шляпой. После получения искомой степени каждый из них может заняться докторским ремеслом и уж не беспокоиться больше о Мери Бекер. Но происходит нечто неожиданное: ученики уж не отходят от своей учительницы. Впервые выявляется необычайное излучение, исходящее от этой потрясающей и насилующей души женщины, впервые обнаруживается ее таинственная способность подвигать на духовное служение даже самые ограниченные и тяжеловесные натуры и вызывать всегда и повсюду страсть поклонение или отчаянную ненависть. Проходит всего лишь полмесяца, и ее ученики душою и телом в ее власти. Они не могут ни говорить, ни думать, ни действовать без своей душеправительницы, они приемлют как откровение всякое ее слово, мыслят, направляемые ее волей. Под влиянием встречи с Мери Бекер - неслыханная мощь! - меняется жизнь каждого человека; всегда и повсюду вносит она в чужое существование, от избытка своей жизненной силы, нежданную перенапряженность - влечение или отталкивание, при неизменном возбуждении. Вскоре между ее учениками начинается соревнование на почве самозабвенного служения ей, какое-то яростное растворение в ее воле. Желание этих отдавшихся ей людей - чтобы она была не только истолковательницей науки, но и наставницей их жизни; они навязывают ей не только духовное, но и духовническое руководство. И все это приводит к тому, что в июне 1875 года ученики собираются и протокольно закрепляют следующее свое решение:

\"Имея в виду, что в недавнем времени в городе Линне объявилась открытая Мери Бекер-Глоуер наука врачевания, новая для наших дней и далеко превосходящая все другие способы, и что многие наши друзья распространили по всему городу добрую весть и высоко держали знамя жизни и истины, освободившее множество людей от оков болезни и заблуждения, и что в силу злостного и нарочитого непослушания одного-единственного, коему нет имени в царстве любви премудрости и истины, свет учения затмился тучами превратного толкования и туманом тайны и слово божие сокрылось от мира и осмеяно на улицах, мы, ученики и защитники этой философии, науки жизни, договорились с Мери Бекер-Глоуер, что она раз в неделю, по воскресеньям, будет держать нам проповедь и руководить нашими собраниями. И мы даем друг другу обет и заявляем и доводим до сведения всех, что согласились на протяжении года выплачивать суммы, указанные против нашей подписи, с оговоркою, однако, что наши взносы ни на что другое не должны быть обращаемы, как только на поддержку названной Мери Бекер-Глоуер, нашей учительницы и наставницы, а также на наем соответственного помещения\".

Далее следуют подписи восьми учеников: Елизавета М. Ньюхелль - 1.50 доллара, Даниэль X. Споффорд - 2 доллара, большинство остальных всего только 1 доллар или 50 центов. Из этой суммы уплачивается Мери Бекер-Глоуер по 5 долларов за ее каждодневную проповедь.

Приятельская подписка собутыльников, хочется сказать с улыбкой по поводу мизерности этих взносов. Но день 6 июня 1875 года является поворотным в истории Мери Бекер, в истории Christian Science; с этого дня начинается перекраска личного миросозерцания в цвета религии. Из Moral Science разом возникла Christian Science, из школы - община, из бродячей врачевательницы - вестница божья. Отныне она не представительница природных методов лечения, случайно устроившаяся в Линне, а промыслом божьим ниспосланная для врачевания душ. Еще раз сделала Мери Бекер гигантский шаг вперед, претворив свою дотоле духовную мощь в духовническую. Внешне на первых порах происходит нечто едва ли даже заметное: каждое воскресенье Мери Бекер-Глоуер держит в снятом для этой цели помещении проповедь своим ученикам, час или два; потом исполняется какой-нибудь благочестивый гимн на фисгармонии, - и скромное утреннее служение закончено. Кажется, таким образом, что дело ограничилось всего лишь тем, что ко многим тысячам крохотных американских сект прибавилась еще одна. В действительности же эта перекраска врачебного метода в религиозный культ опрокидывает вниз головою все наши обычные представления: в несколько месяцев и на глазах всех людей совершается процесс, требовавший у других религий десятилетий и столетий, а именно некая земная вера сама себя утверждает в качестве божественной и, следовательно, непреложной догмы, человек еще при жизни превращается в миф, в пророчески-сверхземной образ. Ибо с того мгновения, как чистейшее Mind Cure, лечение путем внушения, соединяется с богослужением, как Мери Бекер из \"practitioner\", из телесного врача превращается в блюстительницу душ и акт врачевания становится религиозным обрядом, с этого мгновения все то земное и рациональное, что характеризует возникновение Christian Science, должно быть сознательно затушевано. Никогда никакая религия не должна казаться верующим придуманной отдельным разумом человеческим; ей во всех случаях подобает быть сошедшей свыше, из миров невидимых, быть \"явленной\"; в интересах веры она должна утверждать, что избранный общиной есть на самом деле избранник самого господа бога. Кристаллизация церкви, морфологическое превращение закона, задуманного первоначально как чисто гигиенический, в закон божий свершается в данном случае столь же явно и открыто, как в химической лаборатории. Шаг за шагом можем мы наблюдать, как легенда вытесняет документальную историю Мери Бекер, как Christian Science измышляет свой день благовещения, свой Дамаск, Вифлеем[133] и Иерусалим. На наших глазах \"открытие\" Мери Бекер становится \"внушением божьим\", составленная ею книга - священной, ее земной путь - странствием нового спасителя по лицу земли.

Разумеется, столь внезапное обожествление требует основательной переработки биографии Мери Бекер в духе верующих. Сначала сознательно подмалевывается, в стиле \"legenda aurea\"[134], детство будущей святой, при помощи двух-трех трогательных черточек. Что должна была слышать, уже ребенком, истинная призванница божья? Она должна была слышать голоса, как Жанна д\'Арк, и ангельское вещание, как Мария. Само собой разумеется, Мери Бекер (согласно своей автобиографии) их слышала, а именно на восьмом году. Ночью доносится к ней из мирового пространства таинственный призыв по имени, и она отвечает - восьмилетний ребенок! - словами Самуила: \"Говори, о господи, твой раб тебе внемлет\". Второй случай являет аналогию беседе Христа с книжниками: отвечая, на двенадцатом году жизни, на вопросы пастора, белокурая бледная девочка повергает в трепет всю общину ранней своей мудростью. После столь осторожной подготовки прежнее научное \"открытие\" легко может быть переделано в \"озарение\". Долгое время колебалась Мери Бекер, к какому сроку приноровить момент сошествия благодати, пока наконец не решилась приурочить это \"озарение\" к 1866 году (то есть осторожным образом, к тому времени, когда Квимби уже не было в живых). \"В 1866 году я открыла христианскую науку, или божественные законы жизни, истины и любви, и назвала свое открытие Christian Science. Господь на протяжении целого ряда лет, в милосердии своем, подготовлял меня к восприятию этого решающего откровения, в коем явлен абсолютный и божественный принцип научного целения духом\". \"Озарение\", согласно задним числом придуманной версии, свершилось следующим образом: 3 февраля 1866 года Мери Бекер (тогда еще Паттерсон) падает, поскользнувшись на мостовой в Линне, и ее поднимают в бессознательном состоянии. Ее отвозят на дом, где врач объявляет (будто бы), что случай безнадежный. На третий день, в отсутствии врача, она отказывается от лекарства и возносит (по ее собственным словам) \"сердце к богу\". Дело происходит в воскресенье, она отсылает из комнаты присутствующих, берет Библию и раскрывает ее; взор ее останавливается на исцелении Христом расслабленного. Тотчас же, она \"внемлет утраченному голосу истины из глубин божественной гармонии\" и благоговейно познает свой принцип на примере распятого Христа, когда он отверг уксус, смешанный с желчью, поднесенный ему для смягчения мук. Она познает бога лицом к лицу, она \"касается невиданных вещей и берет их в руки\", она, как чадо божье, постигает это свое состояние, она слышит, как он вещает ей: \"Встань, дочь моя!\" И тотчас Мери Бекер встает, одевается, входит в общую комнату, где ждут уже священник и несколько друзей, трагически-готовых принести ей последнее утешение на земле. И вот они останавливаются в оцепенении при виде воскресшего Лазаря. Лишь в этом лично ею пережитом чуде познала якобы она, Мери Бекер, под влиянием молниеносного внушения свыше, универсальный принцип творческой веры.

Этой легенде противоречит, к сожалению, данное под присягою показание врача, и еще более резко опровергает ее собственноручное письмо Мери Бекер-Эдди, от весны 1866 года, в котором она, спустя много недель, с отчаянием пишет преемнику Квимби, д-ру Дрессеру, об этом падении и об ужасных его последствиях для нервной системы и в котором заклинает его (давно уже выздоровевшая, по последующей версии) помочь ей по методу Квимби. Но Квимби? Кто же такой Квимби? Имя это внезапно исчезло, одновременно с превращением Christian Science в сверхземное наитие. В первом издании \"Science and Health\" несколько вялых, случайных строк посвящены еще ее благодетелю и наставнику, но в дальнейшем Мери Бекер, стиснув зубы, до последнего издыхания отрицает, что когда-либо восприняла от него какой-либо духовный толчок. Напрасно ей указывают на ее панегирики в \"Portland Courier\", напрасно опубликовывают ее благодарственные письма и доказывают, при помощи фотографических снимков, что ее первые рукописные инструкции являются буквальными копиями его текстов, - на женщину, которая весь мир реальности объявляет \"error\'ом\", заблуждением, ни один документ не производит впечатления. Сначала она отрицает, что вообще пользовалась когда-либо его рукописями, и, припертая наконец к стене, не задумываясь опрокидывает факты вверх ногами и утверждает, что не Квимби просветил ее относительно новой науки, а она его. Только богу, только его милосердию обязана она своим открытием. И ни один верующий не заслуживает этого наименования, если он отваживается сомневаться в ее догме. Проходят год, два года, и свершилось самое ошеломляющее из превращений: из светского метода, по поводу которого \"изобретательница\" еще несколько месяцев назад с честной наивностью хвалилась, что \"при помощи его можно в короткий срок составить хорошее состояние\", получилось в мгновение ока божественное наитие; участница, в половинной доле, доходов доктора-картонажника Кеннеди стала боговдохновенной пророчицею. Ее инстинкт самовластия ограждается отныне непроницаемым прикрытием: всякое свое желание она выдает за божественный глагол и требует, во имя небесной своей миссии, повиновения даже в случаях самых смелых претензий. Так, например, теперь уж учебный курс не просто стоит у ней триста долларов добрыми американскими банкнотами, но она поясняет (дословно!): \"Когда господь внушил мне назначить плату за мое наставничество в христиански-научном врачевании, то какое-то особенное прозрение привело меня к установлению этого взноса\". Своею книгою (авторское право на которую она яростно отстаивает) она обязана не собственному своему тленному разуму, но наитию божьему. \"Никогда бы я не осмелилась утверждать, что книга написана мною\". Всякое противодействие ей является поэтому непризнанием \"божественного начала\", коего она здесь, на земле, избранница. Благодаря такому приливу мощи ее личное воздействие неизмеримо возрастает; отныне ее авторитет должен достигнуть гигантской высоты. Опьяненная новым ощущением своего избранничества, она все пламеннее и пламеннее захватывает и слушателей. Веря в себя как в некое чудо, она созидает веру, и через какой-нибудь десяток лет сотни тысяч людей подчинятся ее воле.

ПОСЛЕДНИЙ КРИЗИС

Всякое религиозное движение рождается в судороге и напряжении; грозная атмосфера неизменно сопутствует его проникновению в мир. И для Мери Бекер эти творческие часы первичного оформления веры не проходят без опасного потрясения нервной системы, опасного даже для ее жизни. Ибо слишком внезапно совершился фантастический переход от ничтожества к всемогуществу; вчера еще безнадежно больная, нищая, гонимая из одной мансарды в другую, она оказывается неожиданно в самом фокусе безудержного поклонения, она целительница, почти святая. Ошеломленная, смятенная, в нервной лихорадке, испытывает теперь Мери Бекер то состояние, которое подмечено всеми врачами по нервным болезням и психологами, а именно что при всяком психическом лечении пациенты сообщают поначалу свое собственное беспокойство, свои неврозы и психозы нервной системе врача, и он должен проявить величайшее напряжение, чтобы его самого не захлестнули эти истерические состояния. Внезапный напор создавшегося вокруг Мери Бекер возбуждения почти опрокидывает ее. Испуганная, застигнутая неожиданно слишком крупным, слишком бурным успехом, она убеждается, что нервы ее не в силах справиться с предъявляемыми к ним требованиями. И вот она просит, чтобы ей дали вздохнуть, одуматься хотя бы на миг. Она заклинает слушателей оставить ее в покое со своими признаниями, просьбами и вопросами, - ей не вынести этой назойливой близости, этого отчаянного цепляния за нее. Пусть они сжалятся над ней, умоляет она, - иначе она сама погибнет: \"Those, who call on me mentally, are killing me\". Но вызванный ею экстаз не знает удержу. Жаркими своими, пылающими устами ученики крепко к ней присасываются и обессиливают ее вконец. Напрасно она противится, спасается даже раз бегством из Линна, \"driven into wilderness\"[245], от этой нежданной, непривычной ей любви и пишет потом из своего прибежища: \"Если ученики и дальше будут обо мне думать и просить меня о помощи, мне в конце концов придется прибегнуть к самозащите, и притом так, что я начисто отделюсь от них неким духовным мостом, которого им не перейти\". Подобно тому как изголодавшийся человек, вместо того чтобы проглотить предложенную пищу, извергает ее обратно, потому что его желудок, после длительных лишений, стал чрезмерно чувствителен и не усваивает пищи, так и в данном случае десятилетиями привыкшее к одиночеству чувство отвечает поначалу на столь неожиданное преклонение безудержным испугом, судорожным отталкиванием. Она сама еще не поняла чуда своего воздействия, а уже от нее требуют чуда. Она еще чувствует себя едва-едва исцелившейся, а уже хотят, чтобы она была святая и всецелительница. Такого неистового напора нервы ее не выдерживают: она лихорадочно озирается вокруг, выискивая человека, который бы помог ей самой.

К этому присоединяется еще и личная неустойчивость женщины в климактерическом возрасте. Более десяти лет жила она в стороне от мужского общества, вдовою или покинутой, и первый же молодой человек, к ней внешне приблизившийся, Кеннеди, при всем его равнодушии, вызвал в ней смятенность. И вот она нежданно оказывается целыми днями, с утра до ночи, в кругу мужчин, молодых людей, и все они проявляют по отношению к ней избыток преданности, покорности, обожания. С трепещущим сердцем, с просветленным взором вскидываются они с места, как только она коснется порога платьем, всякое слово, которое она скажет, они принимают как истину, всякое желание как приказ. Но - вопрос поставлен, может быть, только бессознательно относится ли это мужское преклонение к ней как духовной только руководительнице или, может быть, и как к женщине? Неразрешимый конфликт для этой жесткой, пуританской натуры, десятилетиями подавляющей в себе голос плоти! Еще, кажется, не вполне улеглась потревоженная Кеннеди кровь женщины за пятьдесят лет; во всяком случае, ее отношение к студентам не вполне устойчивое, ее поведение характеризуется то жаром, то холодом, непрестанными переходами от товарищеской простоты к деспотической отчужденности. Что-то такое в сексуальной жизни Мери Бекер всегда давало отклонение в сторону; равнодушие, можно сказать, почти отвращение к собственному ребенку, наряду с постоянно возобновляемыми попытками возместить этот изъян материнского чувства путем брака или близости с молодыми мужчинами, придают особую загадочность ее чувственной сфере. Всю жизнь она нуждалась в окружении молодых людей, и эта близость одновременно успокаивает и обеспокоивает ее. Все явственнее прорывается эта внутренняя неуравновешенность в ее втайне страстных призывах \"отойти\" от нее. В конце концов она пишет любимому своему ученику Споффорду, единственному, кого она с большею нежностью зовет по имени, \"Гарри\", чрезвычайно экзальтированное и вместе с тем крайне неловкое письмо, полностью ее обличающее, несмотря на отчаянное сопротивление. \"Оставите вы меня в покое или хотите убить меня? обращается она к ничего не подозревающему слушателю, - вы одни виновны в ухудшении моего здоровья, и оно никогда не поправится, если вы не возьмете себя в руки и не отвратите своих мыслей от меня. Не возвращайтесь больше ко мне, я уж никогда не поверю мужчине\".

\"Я уж никогда не поверю мужчине\", - пишет она в избытке раздражения Споффорду 30 декабря 1876 года. Но уже через двадцать четыре часа тот же самый Споффорд с изумлением читает другую записку, в которой Мери Бекер сообщает, что переменила свои взгляды. Она завтра венчается с Аза Джильбертом Эдди, другим своим учеником. На протяжении суток Мери Бекер пришла к дикому решению; ужасаясь перспективе полного расстройства своих нервов, она в отчаянии цепляется за первого человека, оказавшегося под рукою, только чтобы не впасть в безумие, и вырывает у него согласие. Она связывает себя прочными узами с одним из своих учеников, с человеком случайным, ибо до сих пор никто из ее общины - да и она сама, вероятно, не замечал ни малейшего признака особого ее расположения к Аза Джильберту Эдди, слушателю на одиннадцать лет ее моложе, бывшему агенту по швейным машинам, славному, несколько болезненному парню с прозрачными пустыми глазами и красивым лицом. Но теперь, стоя вплотную перед бездной, она резким порывом привлекает к себе этого скромного незначительного человека, который, будучи сам ошеломлен непонятной стремительностью этого выбора, честно поясняет изумленному в свою очередь Споффорду: \"I didn\'t know a thing about it myself until last night\"[246]. Но само собою понятно: каким образом решится слушатель отклонить отличие, которым удостоила его божественная наставница? Он слепо покоряется столь почетному выбору и в тот же день достает от властей разрешение на брак. И сутки спустя - как не узнать в этом неистовом темпе чудовищной целеустремленности Мери Бекер! - в первый день нового, 1877 года заключается этот третий брак, и во время церемонии истине наскоро наносится некоторый ущерб: невеста и жених в один голос заявляют, что им по сорок лет, хотя Эдди уже исполнилось сорок пять, а Мери Бекер - не менее пятидесяти шести. Но что значит \"chronology\"[247], пустяковая, продиктованная кокетством ложь для женщины, которая с таким великолепным размахом распоряжается вечностями и эонами, которая презирает всю нашу земную действительность как нелепый обман чувств. В третий раз стоит она, теоретически отвергающая в своей книге брак, перед алтарем; но в этот раз новое имя, ею присваиваемое, принадлежит не только ей, но и истории. В качестве Мери Глоуер, Мери Паттерсон никто не ценил и не знал этой дочери фермера из Вирджинии; ее первые два мужа бесследно исчезли для истории современности. Но это новое имя, Мери Бекер-Эдди, она разносит по пяти частям нашего света; и в дар своему жениху, маленькому агенту по швейным машинам, она приносит половинную долю своей славы. Такие порывистые, такие молниеносные решения бесконечно характерны для подлинно роковых мгновений ее судьбы. Самые важные поступки в жизни Мери Бекер-Эдди вытекают отнюдь не из сознания, не из логической проработки, а из вулканических извержений ее энергии, из каких-то судорожных разрядов подсознательной сферы. Ее перенапряженная нервная энергия, сказывающаяся по временам гениальностью, а по временам безумием, прорывается в столь неожиданных решениях, что ее сознательное \"я\" не может считаться за них ответственным. Что же удивительного в том, что она мнит себя озаренной свыше, что она смотрит на разрядку своей нервной энергии как на вспышку от неземной искры, а на себя самое как на избранницу, призванную к пророческой проповеди? Она ведь непрестанно переживает чудо претворения болезненных припадков нерешительности в озаряющую молнию прозрения, и большею частью с самым счастливым результатом. Ибо поступая импульсивно и неожиданно, она почти всегда попадает в цель; инстинкт Мери Бекер в сто раз умнее ее рассудка, гений в тысячу раз выше разума. И в этом решающем ее женскую судьбу кризисе она, даже продумав самым тщательным образом, не могла бы найти более разумного, с терапевтической точки зрения, способа укрепить свои нервы, чем избрать себе, столь молниеносно, человека, правда, суховатого, но именно потому надежного, как прочная трость, на которую можно спокойно опереться. Без этого спокойного и успокоительно действующего Аза Джильберта Эдди, без этого надежного прикрытия тыла, она, вероятно, не вынесла бы напора критических лет своей жизни.

Ибо этим ближайшим годам ее учения, Christian Science, суждено быть критическими. Одно мгновение даже кажется, что с таким трудом созданная община накануне распада, что недостроенная башня истинной веры обрушится. В ответ на ее замужество задетый в своей гордости Споффорд, вернейший из верных, соучастник книги \"Science and Health\", покидает круг смиренных и открывает в Линне, как и Кеннеди, собственную торговлю Christian Science. Само собою разумеется, наставница, чья властная натура не терпит отпадений, мечет ему вслед громовые проклятия; она затевает тяжбу и с ним; так же, как и по отношению к Кеннеди, она пускает в ход против Споффорда маниакальное обвинение, что он телепатически-зловредно влияет на расстоянии, что он отравляет ни в чем не повинным и ничего не подозревающим людям здоровье своим M. a. M., своим \"malicious animal magnetism\"[248].

Как раз своих сбежавших учеников травит Мери Бекер всего яростнее, всеми псами своей ненависти, ибо, как и все основоположники церквей, она знает, что именно в первые миги созидания новой церкви всякий раскол, всякое отщепенчество грозят потрясением зданию в целом, - вспомним только ненависть Лютера к \"свинскому\" Цвингли[135], сожжение Сервета[136] Кальвином[137] из-за одного-единственного разногласия в области богословия. Но все эти исторические распри на первых церковных соборах могут показаться исполненными благодушия в сравнении с яростью, с бешеной энергией преследования, развиваемыми Мери Бекер-Эдди, ни в чем никогда не знающей меры. Недосягаемая и непостижимая в своей страстности, эта женщина, неизменно переходящая все границы в области чувства, не останавливается и перед открытого бессмыслицею, когда хочет уничтожить противника. Происходит нечто невероятное, нелепость, вот уже сто лет не имевшая места в Америке: в современный суд поступает самое настоящее дело о колдовстве. Ибо сила психического воздействия Мери Бекер столь затуманивает разум ее сторонников, что 14 мая 1878 года, в разгаре девятнадцатого столетия, одна из преданных ей душою и телом и разделяющих ее ненависть учениц, последовательница Christian Science, мисс Лукреция Броун, подает на Даниэля X. Споффорда официальную жалобу в том, что \"он, пользуясь своей силою и искусством, вот уже год как наслал на нее, неправым и коварным образом, с намерением повредить ей, тяжкую болезнь, телесную и душевную, сильнейшие боли в области позвоночника и нервные, а также периодически повторяющееся умственное расстройство\". Хотя, как доказано, Споффорд никогда не видел этой благочестивой Лукреции, никогда с нею не разговаривал и не подвергал ее врачебному освидетельствованию, и, следовательно, речь могла бы идти только о средневековых бреднях на темы телепатического околдования при помощи \"malocchio\"[249], этот курьезнейший из всех процессов недавнего времени доходит все же до суда. Судья, разумеется, объявляет себя несостоятельным в таких каббалистических вопросах и со смехом бросает дело о колдовстве в корзину. Казалось бы, после такой конфузной катастрофы атмосфера Линна, накаленная \"духовной\", богословской дискуссией, должна разрядиться приливом безграничной веселости. Но смешное ни в какой мере недоступно восприятию Мери Бекер-Эдди; она верует и ненавидит с отчаянной серьезностью. Она не идет на уступки. Споффорд и Кеннеди должны быть уничтожены. Неожиданно ее муж и второй ее любимец из учеников, Арене (с которым она, впрочем, в дальнейшем тоже затеяла тяжбу), подвергаются аресту по обвинению в том, что подговорили двух безработных к покушению на Споффорда. Это темное дело никогда не разъяснилось до конца; во всяком случае, уже один факт официального обвинения в попытке убийства, непосредственно после колдовского процесса, свидетельствует, до какой смертельной неприязни дошли эти несогласия в вопросах веры. Одна жалоба опережает другую; что ни месяц, появляется в суде Мери Бекер-Эдди по новому делу. В конце концов и судья уже начинает улыбаться, когда худощавая седая женщина, волнуясь и кусая губы, излагает новую жалобу: то один из учеников не платит следуемых с него долларов и процентов по долгу, то какой-нибудь обманувшийся в ожиданиях требует деньги обратно, то \"присвоили\" какой-нибудь тезис ее учения. Сегодня слушательница заявляет, что ее учили сплошной чепухе и требует возмещения расходов, завтра Мери Бекер в свою очередь подает жалобу на какого-нибудь отступника Christian Science по поводу нанесенного \"inition\"[250] ущерба, короче, в тесных пределах этого городишки необычайная по мощи энергия демонической властительницы душ разменивается на смехотворное сутяжничество и крючкотворство. И одно из самых примечательных духовных зрелищ недавней современности грозит снизойти до уровня простого шарлатанского фарса.

Это начинают наконец понимать и ученики. Они чувствуют то смехотворное, что заключается в этих колдовских процессах, в этой \"демонофобии\" их руководительницы. Постепенно начинает пробуждаться у них затуманенный с давних пор \"common sense\". Восемь вернейших дотоле учеников тайно собираются вместе и решают выразить свое несочувствие всей этой проникнутой ненавистью бредне о \"malicious animal magnetism\", вклинившейся в их учение. Они утверждают согласованно, что примкнули к Science, потому что она явилась для них вестью о всеблагости и вездесущии божьем; и вот теперь Мери Бекер - по примеру всех религий - задним числом вселила в мир, вместе с богом, и дьявола. И этого смехотворного дьявола, malicious animal magnetism, воплощенного в таких жалких фигурах, как Споффорд и Кеннеди, они не согласны признать в богопроникновенном мире божием. И восемь ветеранов \"Science\" опубликовывают 21 октября следующее сообщение:

\"Мы, нижеподписавшиеся, признавая и ценя, что наставница наша, Мери Бекер-Глоуер-Эдди помогла нам в усвоении истины, подвинуты божественным внушением к тому, чтобы с сожалением отметить ее отход от прямого и тесного пути (каковой единственно ведет к преуспеянию в добродетелях Христовых) ; этот отход выразился в частых вспышках гнева, в любви к деньгам и в склонности к лицемерию. Посему мы не можем долее подчиняться такому руководству. На этом основании мы, без малейшего чувства неприязни, мести или мелочного недовольства, а единственно из сознания долга по отношению к ней, к нашему делу и к себе самим, почтительнейше уведомляем о нашем выходе из сообщества учеников и из церкви христианской науки\".

Это сообщение как громом поражает Мери Бекер-Эдди. Тотчас же она бросается к каждому из отступников и требует отказа от заявления. Но так как все восемь человек остаются непреклонными, то она хочет отстоять по крайней мере права своей гордости. Ловким образом она выворачивает дело наизнанку и находит (как выражается, виляя, ало-розовая биография) \"мастерское решение\", оспаривая у ушедших право самовольно покинуть общину, и, таким образом, как бы кричит через улицу восьми ученикам, уже захлопнувшим за собою двери, что она приказывает им покинуть дом. Но такой мелочный триумф ее правоты не может изменить решающего факта - игра Мери Бекер-Эдди проиграна в Линне. Община распадается среди непрестанных распрей, газеты отвели Christian Science постоянную рубрику увеселительного свойства, дело ее рушилось. В качестве единственной возможности остается наново создать его в другом месте и на более прочном, широком фундаменте. И вот непризнанная пророчица поворачивается спиною к неблагодарному Вифлеему и перекочевывает в Бостон, этот Иерусалим американской религиозной мысли.

Еще раз - который раз в жизни? - Мери Бекер-Эдди проиграла игру. Но именно это последнее поражение становится ее величайшей победою, так как только вынужденное переселение пробивает ей дорогу. Учение ее не могло широко распространиться, имея исходною точкою Линн. Слишком уж нелепо было в этом узком кругу несоответствие между ее манией величия и ничтожным сопротивлением. Воля такого масштаба, как Мери Бекер, требует простора для своего действия; при такой вере, как у нее, нужна, в качестве почвы для посева, не кучка людей, а целая нация; никакой спаситель, сознает она, не в состоянии творить чудеса, если соседи целыми днями глазеют в его мастерскую; никто не может остаться пророком в привычной и буднично-примелькавшейся обстановке. Тайна должна окутывать чудо; ореол может воссиять только в сумерках отдаления. Только в большом городе Мери Бекер может развернуться во всю свою величину.

Но еще решительнее требует у нее судьба последней жертвы. Еще раз, в последний раз старый жестокий рок пригибает к земле тяжелой своей дланью шестидесятилетнюю женщину. Едва только устраивается она в Бостоне, едва успевает заложить новый фундамент Christian Science на более прочном, стойком основании, как на нее обрушивается предательский удар. С давних времен Аза Джильберт Эдди, ее молодой супруг, страдал болями в груди; единственно эта слабость здоровья привела его когда-то к Споффорду и к Science; теперь сердечная болезнь быстро начинает развиваться. Напрасно Мери Бекер-Эдди с большим жаром, чем когда-либо, практикует на этом самом нужном для нее человеке свою \"науку\", напрасно она применяет к нему свой \"духовный\" метод, испытанный на множестве людей, для нее безразличных, усталое сердце и обызвествленные сосуды не поддаются никаким целебным молитвам. И на глазах у мнимой чародейки-целительницы он постепенно угасает. Та, кто принесла и возвестила здоровье тысячам и десяткам тысяч, сознает себя - трагический жребий - бессильной перед болезнью собственного мужа.

В этот исполненный драматизма миг Мери Бекер-Эдди совершает - самая, по-моему, человечная секунда в ее жизни - предательство по отношению к своей науке. Ибо в безвыходном своем положении она делает то, что деспотически воспрещает всем другим; она уж не пытается более спасать своего мужа \"by mind\"[251], но призывает к постели умирающего настоящего врача, д-ра Руфуса Нейеса, одного из \"confectioners of decease\"[252]. Один-единственный раз склоняется эта неукротимая душа перед своим врагом, перед действительностью. Д-р Нейес устанавливает наличие сильно запущенной сердечной болезни, прописывает дигиталис и стрихнин. Но поздно. Вечный закон сильнее науки, сильнее веры. 3 июня 1882 года Аза Джильберт Эдди умирает в присутствии той самой женщины, которая перед лицом миллионов людей объявила болезнь и смерть невозможными.

В этот один-единственный раз, у смертного одра своего собственного мужа, Мери Бекер-Эдди отреклась от своей веры: она, вместо того чтобы довериться своей Christian Science, позвала врача. Один раз, лицом к лицу с сильнейшим из противников, со смертью, эта исполинская воля сложила оружие. Но лишь на секунду, не более. Как только оборвалось дыхание на устах у Аза Джильберта Эдди, вдова поднимает голову, более непреклонная, более упорствующая, чем когда-либо. Установленный вскрытием диагноз она именует ложным; нет, не от перерождения сердца скончался Аза Джильберт Эдди; он отравлен \"metaphysical arsenic\", \"mental poison\"[253], и она сама не могла его спасти при помощи \"Science\" только потому, что в то время ее собственные силы были надломлены месмерически-телепатическим воздействием Кеннеди и Споффорда. Чтобы ослабить впечатление, произведенное этой смертью на верующих, она пишет буквально следующее: \"My husband\'s death was caused by malicious mesmerism... I know was poison thet killed him, but not material poison, but mesmeric poison... after a certain amount of mesmeric poison has been administered, it can not be averted. No power of mind can resist it\"[254]. Даже на могиле мужа воздвигает она знамя этой ужасающей бессмыслицы о магнетическом отравлении на расстоянии, смехотворно-величественная и величественно-нелепая, как всегда в решающие моменты своей жизни.