Стефан Цвейг
Бальзак
Предисловие
Быстро скользит по бумаге остро очинённое воронье перо. Уже до середины сгорели две свечи в высоких канделябрах. Бегут минуты, часы, приближается рассвет, и все растет на рабочем столе Бальзака стопа исписанных листов. Скорей, скорей! Без устали, без передышек. Из ночи в ночь, изо дня в день сверхчеловеческое напряжение, безмерный, неустанный труд...
Что давало ему силы, что толкало и вдохновляло его на этот подвиг? Как сумел он под непрестанным градом невзгод, под бременем долгов, в вечной спешке возвести колоссальное здание «Человеческой комедии»? Когда и где он смог изучить, поднять тот необъятный жизненный материал, из которого строилось его творение?
Такие вопросы вот уж второе столетие встают перед читателями Бальзака во всем мире.
И читатели обращаются к книгам.
Книг о Бальзаке написано огромное количество, особенно на его родине, – очерки и воспоминания, исследования и романы, биографии и комментарии – из них может составиться целая библиотека.
Многие крупные писатели и мыслители оставили высказывания о Бальзаке.
Более ста лет назад, 21 августа 1850 года, в день похорон Бальзака на кладбище Пер-Лашез Виктор Гюго в своем вдохновенном надгробном слове говорил:
«Все его книги образуют одну книгу, живую, блистательную, глубокую, где живет и движется страшная, жуткая и вместе с тем реальная наша современность».
Эпоха буржуазных революций была той почвой, на которой вырос этот литературный гений. Ветры современности, жестокие и властные, были той движущей силой, которая тревожила, звала, толкала его идти все дальше по непроторенным дорогам, к новым творческим горизонтам.
Пафос познания, пафос больших открытий, столь свойственный его эпохе, воодушевлял автора «Человеческой комедии» в его поисках и свершениях.
Всю свою жизнь Бальзак искал, открывал, завоевывал и в то же время созидал, преображал. Гигантская сила воображения и волшебство памяти соединялись у него с могуществом интеллекта, с изумительным знанием жизни современного ему общества. «Доктором социальных наук» называл он себя
Конечно, Бальзак-мыслитель не был последователен в своих теориях, взглядах на мир и общество. Но даже противоречия его и слабые стороны свидетельствуют о нерасторжимой связи писателя с эпохой, отражают своеобразие общественной и идейной борьбы его времени, своеобразие позиций, занятых им в этой борьбе.
Советским читателям хорошо известна глубокая характеристика творческого метода и мировоззрения Бальзака, которую дал Ф. Энгельс в своем письме к М. Гаркнес. Эта оценка послужила основой для многих работ советских литературоведов и некоторых передовых литераторов на Западе.
Наш читатель располагает немалым числом статей, очерков, книг о великом французском реалисте; среди них можно назвать статьи и высказывания М. Горького, К. Федина, А. Фадеева; исследования Б. Грифцова и В. Гриба, Д. Обломиевского и Б. Реизова; работы А. Иващенко, М. Елизаровой, А. Пузикова, И. Анисимова и других литераторов, ученых, критиков.
Появилось в Советском Союзе и несколько работ о Бальзаке биографического жанра: книга П. Сухотина «Оноре де Бальзак» (1934), роман Натана Рыбака «Ошибка Оноре де Бальзака», посвященный пребыванию Бальзака на Украине и последним годам его жизни, биографический очерк К. Локса, открывающий 15-томное издание собрания сочинений Бальзака (1933-1947).
Но советские читатели и почитатели Бальзака ждут и требуют все новых исследований, изысканий, биографий – книг, которые углубят их понимание творчества и личности великого писателя, дадут новые сведения о нем, сделают облик Бальзака еще понятнее и ближе. Нашим читателям интересно познакомиться и с некоторыми работами о Бальзаке, принадлежащими перу зарубежных писателей и исследователей, а их до сих пор переведено еще очень мало.
Среди множества книг о Бальзаке, созданных за рубежом, есть, конечно, интересные и талантливые, но все же трудно найти такую, где своеобразный облик этого замечательного человека представал бы перед читателем не замутненным всевозможными домыслами, не искаженным в угоду сенсации или предвзятой схеме.
Еще при жизни Бальзака его дела и дни были одним из постоянных предметов нападок, травли, издевательств со стороны буржуазной прессы, нравы которой он с такой беспощадной правдой описал в романе «Утраченные иллюзии».
«Бальзак, подобно почти всем талантливым писателям, имел много завистников и врагов, был предметом ожесточенной клеветы, – писал H. Г. Чернышевский. – Люди, имеющие свой расчет в том, чтобы чернить характеры людей, таланта которых не могут помрачить в глазах публики, кричали о Бальзаке как о легкомысленном и холодном эгоисте; читатели пасквилей, не знавшие личности, против которой была направлена злоба, и не отгадавшие низких причин, направлявших ее, часто верили этим пустым выдумкам».
Публикуя в журнале «Современник» одну из первых биографий Бальзака, написанную его сестрой Лаурой Сюрвилль, Чернышевский заявлял, что «Бальзак-человек заслуживал такого же уважения, как Бальзак-писатель».
Вслед за очерком Лауры Сюрвилль во Франции одна за другой стали появляться биографические работы: очерки, воспоминания современников – Филарета Шаля, Жорж Санд, Теофиля Готье... Затем последовали книги о творчестве, объемистые монографии.
Большинство французских литературоведов, к каким бы школам и направлениям они ни принадлежали, сходились в одном – они пытались изобразить Бальзака либо как стихийного гения, творящего по наитию, либо как некоего регистратора жизненных фактов. И нередко обе эти точки зрения сочетались.
Глава школы французских позитивистов Ипполит Тэн признавал «Человеческую комедию» великим хранилищем документов и в ее авторе видел выдающегося наблюдателя-систематика, но отказывал ему в сознательном творческом начале.
Эмиль Золя, судивший глубже и видевший зорче многих своих современников, относил Бальзака к числу писателей революционных, но рассматривал его дарование как слепую, нерассуждающую силу и утверждал, что «Человеческая комедия» – хаотическое творение, лишенное единого организующего замысла.
Многие критики и исследователи Бальзака на Западе склонны объяснять и творчество и психологию писателя не столько живыми связями его с действительностью, с борьбой и задачами его времени, сколько особенностями его «темперамента», под которым они разумеют некую сумму психофизиологических особенностей.
Вульгарность и сила, мощь темперамента, могущество воображения – таковы определяющие черты личности Бальзака, по мнению А. Лебретона, автора известной книги «Balzac. L\'homme et l\'oeuvre» («Бальзак. Человек и творчество», 1905). «Вся жизнь Бальзака непрерывный пароксизм и галлюцинация», – заявлял Лебретон.
Современные западные бальзаковеды в большинстве своем движутся в русле, этих традиций, дополняя их разработкой частных сторон, подробностей жизни или анализом формы произведений Бальзака. В худшем же случае они вовсе теряют реальную почву и, безудержно «переосмысляя» личность и деятельность Бальзака, превращают его в некоего «визионера», сомнамбулу, ясновидца, творившего «мифы».
Выдавая слабые стороны, частные моменты, противоречия за суть и первооснову личности и творчества писателя, не мудрено из великого реалиста вылепить этакого мистика, устремленного в потустороннее, а беспощадного обличителя мира корыстного эгоизма перекроить в грандиозного «имморалиста», любующегося «героями-правонарушителями» или мстящего обществу своим творчеством за неудачи в личной жизни. Именно такими приемами пользуются некоторые современные французские «исследователи» Бальзака. Их с полным основанием можно было бы отнести к «школе» мистификаторов.
В большом ходу у современных буржуазных литературоведов фрейдистская методология. Ею сдабривают свои труды и рассказчики забавных анекдотов и творцы субъективно-импрессионистических эссе
Есть на Западе и передовой отряд критиков-марксистов, которые во взглядах на творчество Бальзака близки советским литературоведам. В дни юбилеев – стопятидесятилетия со дня рождения писателя (1949) и столетия со дня его смерти (1950) во французской прессе появились статьи и высказывания Марселя Кашена, Клода Моргана, Андре Вюрмсера и других прогрессивных критиков и публицистов. Но развернутых исследований жизни и творчества Бальзака они пока еще не создали.
Немногие из иностранных работ о Бальзаке переведены на русский язык. Упомянутый уже очерк Лауры Сюрвилль – в прошлом столетии и несколько книг – в нашем веке. Среди ни можно назвать очерк Пьера Абрахама «Бальзак» (1929), роман Рене Бенжамена «Необычайная жизнь Оноре де Бальзака», небольшой этюд С. Цвейга (1919).
И вот перед советским читателем новая книга о Бальзаке, созданная Стефаном Цвейгом.
Стефан Цвейг широко известен в нашей стране и как автор блестящих психологических новелл и как автор многочисленных романизированных биографий, психологических этюдов, посвященных замечательным людям различных эпох и национальностей. В 1935 году он объединил свои очерки в цикл, который назвал «Строители мира». Сюда вошли этюды о Бальзаке, Диккенсе, Достоевском, Толстом, Стендале, Казанове, Гёльдерлине, Клейсте, Ницше. Уже один этот перечень имен говорит о широте литературных и психологических интересов автора. Но в то же время можно заметить, что для такого многозначительного названия круг этих имен все же узок и далеко не все герои цикла Цвейга заслуживают громкого названия «строителей мира». Рядом с великаном Толстым стоит авантюрист Казанова. К плеяде «строителей мира» отнесен и реакционный мыслитель Ницше.
В биографических очерках-этюдах С. Цвейг выступает как крупный и оригинальный мастер психологического портрета. Но портреты эти порой неполны, во многом субъективны. Причины и следствия у Цвейга нередко меняются местами. Возвеличивая своих героев, писатель вместе с тем ограничивает их Как правило, он стремится поставить их над общественно-политической борьбой современности и ее законами, выявить некие «абсолютные» основы их психики. Действительная роль выдающихся людей в «строительстве мира» интересовала С. Цвейга меньше, чем особенности душевного строя каждого из них.
Это связано с теми позициями, которые автор цикла занимал в борьбе своего времени.
Стефан Цвейг принадлежал к тому поколению западной интеллигенции, которое вступало в жизнь в сложную пору идейных блужданий – на рубеже двух столетий или в первые годы XX века. Первая империалистическая война и Великая Октябрьская социалистическая революция в России были решающими вехами на пути этого поколения. Лучшие его представители, такие, как Анри Барбюс и Ромен Роллан, Теодор Драйзер, Генрих Манн, и другие истинно прогрессивные писатели и мыслители, иные прямо и смело, иные через мучительные заблуждения и поиски, вырвались из силков обветшалых буржуазных иллюзий и вступили в решительную борьбу со страшным миром кровавого безумия, хищнических вожделений, безнадежных тупиков, трагической разобщенности.
Они приняли великую революцию, приветствовали зарю нового общества и в 30-е годы нашего века влились в широкий народный фронт борьбы за мир, борьбы с фашизмом. Самые прозорливые из них, окончательно порвав с иллюзиями прошлого, безоговорочно вступили в ряды подлинных строителей мира.
Этим людям противостояло другое крыло буржуазной интеллигенции – легион идеологических поденщиков дряхлеющего империализма, добровольных и вынужденных охранителей прошлого, апологетов реакции. Одни из них пытались прикрыться усохшим фиговым листком идей буржуазной демократии, другие же, откровенно и нагло сбросив этот скомпрометированный историей листок, встали под флаги со свастикой, по существу потеряв право называться интеллигентами.
Существовала среди западной интеллигенции этого времени и третья обширная группа. Ее представители пытались и после решающих событий мировой истории занять некую позицию над схваткой, в стороне от передовой линии боев; они не смогли до конца порвать с верованиями прошлого, но не в силах были примириться и со страшной реальностью послевоенного буржуазного мира, принять и разделить его человеконенавистническое кредо.
В числе этих писателей и мыслителей был и Стефан Цвейг. Некоторое время он шел рука об руку с Барбюсом, присоединившись к основанной им группе «Клартэ» (1919), которая ставила своей целью борьбу против войн и защиту принципов интернационализма. Но, не порвав с либеральными иллюзиями, Стефан Цвейг не мог быть последователен в борьбе за высокие принципы гуманизма. Как и другие его единомышленники, лучшие из либеральных интеллигентов этого толка, он продолжал по-своему бороться с черными силами, но бороться в одиночку, предпочитая порой пассивные формы сопротивления.
В образах выдающихся писателей различных эпох и народов Стефан Цвейг пытался найти оплот и поддержку своим взглядам на современность. Осмысливая эти образы, он как бы занялся постройкой цитадели, стены которой должны были служить защитой от беспощадных ветров «страшного мира» современности. Над входом в эту цитадель развевалось знамя гуманности, веры во всепобеждающую силу человека, его гения, ума, воли. Но корни этой благородной веры были оторваны от реальной почвы, от целеустремленной и активной политической борьбы – борьбы авангарда человечества за будущее мира.
Завершив к середине 30-х годов свой цикл биографических этюдов, Цвейг не оставлял работы над новыми произведениями биографического жанра. Советскому читателю знакомы его книги о шотландской королеве Марии Стюарт, об отважных мореплавателях Магеллане и Америго. В этих книгах общественная атмосфера передана значительно полнее и ярче, чем в этюдах Цвейга 20-х годов. Образы героев более объективны и социально наполнены. Но все же и в этих романизированных биографиях автора больше привлекала индивидуальная психология, внутренние закономерности личных судеб, чем социальные причины, формирующие эти судьбы.
Образ Бальзака интересовал С. Цвейга издавна. В первом посвященном ему этюде, вошедшем в упомянутый цикл «Строители мира», автор еще не ставил своей целью дать обстоятельное, научно документированное жизнеописание великого французского писателя. Крупными мазками, в импрессионистической манере С. Цвейг набросал психологический портрет мощного гения, творца «второй действительности».
Этот очерк послужил как бы первоначальным эскизом к следующей его работе о жизни Бальзака, монументальной биографии, которую Цвейг готовил много лет. Заканчивал он ее в последние годы своей жизни, в Бразилии. Книга вышла в свет после смерти автора. Изверившись в своих иллюзиях, оторванный от родины, трагически ощущавший свое одиночество, Стефан Цвейг покончил жизнь самоубийством в 1942 году.
Книга С. Цвейга о жизни Бальзака отличается установкой на строгую достоверность. Факты и только факты, никаких вымышленных ситуаций, персонажей, ни одной выдуманной сцены или монолога. Документальность, И в то же время это не тяжеловесная научная работа, не академически засушливая монография для специалистов – это живое, увлекательное, полное драматизма повествование.
Богатство и достоверность материала, мастерство повествователя – это серьезные достоинства книги. Но в ней привлекает и другое. Прежде всего глубокое уважение и любовь автора к своему герою. Цвейг любуется Бальзаком, даже когда пишет о его слабостях и ошибках, глубоко сочувствует ему, задыхающемуся в вечной спешке, подстегиваемому неумолимыми обстоятельствами, увлекающемуся невыполнимыми прожектами
Но, любуясь своим героем, биограф вместе с тем стремится трезво оценить, в чем подлинная сила Бальзака, где его слабости и заблуждения.
«Насколько гениален Бальзак-творец, настолько же бездарен он в роли светского льва» (гл. VIII).
«Он велик, когда стоит на почве действительности», если же он отходит от реализма, как, например, в «Лилии в долине», в «Серафите», то всегда соскальзывает в неискреннюю экзальтацию, – справедливо утверждает С. Цвейг.
Книга выгодно отличается от многих трудов буржуазных исследователей и общей оценкой творческой эволюции «писателя. В противоположность тем, кто ополчается на поздние романы Бальзака, пытаясь доказать, что в них, мол, талант писателя пошел на снижение, „фельетонист нанес ущерб романисту“ Цвейг полагает, что в 40-е годы Бальзак создал свои шедевры. Правда, говоря об этих шедеврах, он подчеркивает, как нам кажется, не самое основное.
Главную ценность «Кузена Понса» и «Кузины Бетты» С. Цвейг усматривает в некоем «абсолютном» их значении в том, что Бальзак становится здесь «над временем».
Между тем подлинная сила этих романов как раз заключается в том, что автор дал в них квинтэссенцию современности – широкую картину жизни буржуазной Франции 30-х го дов XIX века.
Все исторически конкретно в этих романах – обстоятельства, характеры, мельчайшие детали обстановки и быта: и фасоны дамских шляпок, и ход коммерческих махинаций, и мебель в гостиной буржуазной цирцеи г-жи Марнеф, и внутренний мир ветерана наполеоновских войн барона Юло, утратившего совесть и честь в погоне за наслаждениями.
Но, рисуя повседневную жизнь людей своего времени, Бальзак раскрывает некоторые общие закономерности буржуазного общества. Бешеная борьба эгоистических страстей продолжается и разрастается и столетие спустя после падения монархии Луи Филиппа, «короля лавочников». Продажность и лицемерие, ханжество и разврат, коррупция государственного аппарата и разрушение семейных устоев, обесценивание и утрата моральных норм, разложение высоких человеческих чувств под воздействием торжествующего чистогана – все это принимает еще более чудовищные очертания в буржуазной Европе XX века.
До таких широких типических обобщений, выходящих за пределы его эпохи, Бальзак поднимается именно потому, что постигает сущность современности.
С. Цвейг нередко опускает важнейший вопрос о связях писателя с его эпохой.
Роль общественной жизни, социальной борьбы в развитии личности и творчества писателя стушевывается. На первый план выдвигаются иные закономерности.
Главными движущими силами развития личности для Цвейга являются внутренние потенции, психофизиологические особенности, среди которых выделяется господствующая черта, «доминанта», главенствующая сила, заложенная самой природой и своеобразно раскрывающаяся в борьбе человека с судьбой. Игра этих стихий – внутренней доминирующей силы и пестрого хаоса большого мира, причудливый рисунок, образующийся в результате их взаимодействия, и определяют, по Цвейгу, жизненную стезю личности.
Ведущая черта Бальзака – его несокрушимая воля. Эта внутренняя стихия, как постоянно подчеркивает С. Цвейг, и оказывается основной движущей силой на жизненном пути писателя.
Естественно, что эта предначертанная схема сковывает возможности биографа и ограничивает его горизонт.
Однако живой материал то и дело вырывается из ее рамок, не подчиняясь ей. И Цвейг-повествователь порой вступает в противоречие с Цвейгом-психоаналитиком.
Год за годом прослеживает биограф необычайную жизнь Оноре де Бальзака. Размышления по поводу маленькой, но многозначительной частицы «де», которую, не имея на то никаких прав и оснований, присоединил к своей фамилии Бальзак, жаждавший приобщиться к аристократии, служат зачином книги.
Самочинный фантазер победил. Он остался для следующих поколений де Бальзаком. «Поэзия, назло всем последующим уточнениям, всегда торжествует над исторической достоверностью». Эта мысль – один из лейтмотивов книги.
Лаконично и ярко рисует Цвейг родителей Бальзака, особо подчеркивая те качества, которые унаследовал сын или которые они привили ему в детстве. Безотрадно детство Оноре Бальзака. Ни материнской любви, ни заботы и ласки. Розги. Карцер. Пансионская муштра. Но здесь, в пансионе, начинается двойное существование подростка. «Умственные оргии», безудержное чтение и первые попытки писать. Трактат о воле.
Родители готовят сына к буржуазной карьере. Коллеж. Школа прав. Практика в конторе нотариуса. Вот Оноре уже бакалавр и должен вступить на самостоятельную стезю. Но юный Бальзак идет против воли родителей, отказывается от буржуазной карьеры. Он решил стать писателем, «поставил задачу и швырнул в игру свою непреодолимую волю». Обозначилась главная черта Бальзака, та внутренняя движущая сила, которую Цвейг считает решающей стихией, – воля, сокрушающая все препятствия.
Благодаря ей он стойко переносит и бедность, и голод, и первый провал на избранном им литературном поприще. Не отступать от намеченной цели! И Оноре ставит паруса под романтические ветры, В соавторстве с сомнительными литературными дельцами он фабрикует «черные романы».
«Годы позора» – так характеризует этот период в жизни молодого Бальзака его биограф. Бальзак привык к «цинической беззаботности». «Рыхлость, беглость, поспешность сделались роковыми для его стиля». С той же безапелляционной суровостью, что и фабрикацию «черных романов», осуждает С. Цвейг первые опыты Бальзака – очеркиста и журналиста.
Можно ли целиком принять такую точку зрения? И как было на самом деле?
Неискушенный провинциал, еще далекий от борьбы современности, не постигший тайн и тонкостей литературного мастерства, юный Бальзак задумал покорить своим пером Париж.
Два главных вопроса встали перед ним. Первый – о требованиях читателя. Чего ждут, что ищут в книге эти жадные до впечатлений, любопытные, насмешливые, вечно торопящиеся куда-то парижане? Второй вопрос – о самом себе, о начинающем литераторе Бальзаке: какие образцы избрать, чему и у кого учиться, как жить, как писать, как действовать, чтоб выиграть начатое сражение?
К решению этих вопросов он пришел не сразу.
Парижская публика 20-х годов прошлого века увлекалась «черными романами», перекочевавшими из Англии. И юный Бальзак с головой ринулся в мутную стихию «тайн и ужасов». Конечно, он не избежал порчи вкуса бульварщиной, порчи стиля изготовлением дешевых беллетристических блюд, далеких от какой бы то ни было тонкости. И он сам с горечью сознавал это, называл свои опыты «литературным свинством», не подписывал их своим настоящим именем.
Но молодой писатель и в эти столь опасные и трудные для него годы думает не только о том, как бы заработать на жизнь, – он не только теряет, он крепнет, учится, растет, внутренне обогащается. Вопреки «литературному свинству» в его ранних романах начинают появляться первые ростки литературного мастерства. В персонажах-схемах брезжат проблески жизни. Сквозь неподвижную маску демонического героя – чудовищного пирата Аргоу уже просвечивают черты будущего Вотрена. В образе бледноликой Джен – героини-жертвы – проступает отдаленное сходство с будущей Евгенией Гранде.
Молодой Бальзак пытается постигнуть секреты мастерства, изучая Мольера и Дидро, Стерна, Байрона и Скотта – этого «шотландского чародея».
Он начинает также писать для газет. И это, может быть, играет особенно важную роль в его дальнейшем развитии.
Вот он, низенький, ширококостый, в куртке с потертыми локтями, фланирует по пестрым шумным улицам и глухим переулкам города контрастов. Зоркие глаза блестят из-под широкополой мягкой шляпы, надвинутой на лоб. Эти глаза все видят, все замечают. Он чувствует себя исследователем неведомых земель, пампасов, джунглей, диких зарослей современного Парижа, первооткрывателем и ученым-систематиком. Он изучает физиономии людей и зданий, разгадывает тайные помыслы рантье и набожных дам, родословные великолепных дворцов и угрюмых покосившихся домишек бедноты. Он исследует «теорию походки», «искусство завязывать галстук», настороженно прислушивается к речи улицы и к парадоксальному, разноголосому хору парижских вывесок: «Земной рай», «Самоеды», «Две кузины», «Хромой бес». А что за ними? Что за экземпляры человеческой породы эти краснорожие бакалейщики и бледные нотариусы? Одну за другой пишет Бальзак шутливые зарисовки, «физиологии», очерки о вещах и людях, о привычках и вкусах парижан своего времени.
Газетные фельетоны, короткие очерки послужат ему впоследствии заготовками для «Человеческой комедии». Формируется богатейшая сокровищница жизненных наблюдений писателя, о« учится схватывать и запечатлевать живые черты и краски современности. Он еще не сознает всего значения своих наблюдений для будущего труда своей жизни. Но именно этим путем пойдет зрелый писатель Бальзак – открытие современности, разоблачение ее потаенных сторон, скрытых за внешним фасадом.
В эти годы Бальзак приобретает те энциклопедические сведения во многих сферах жизни, которые так изумляют читателей в его зрелых романах.
Не прослеживая внутреннего роста молодого писателя в этот трудный и опасный для него период, Цвейг подчеркивает здесь главным образом то, что ему кажется особенно важным: «Стихийная сила, стиснутая, скованная, задыхающаяся от собственного избытка, жаждет освобождения». Бальзак рад бы применить ее, но сила не может пробиться, мешает робость, привитая родительскими стараниями. Общее освещение этого периода жизни молодого Бальзака при всей живописности все же односторонне.
Следующий жизненный этап. «Коммерческая интермедия», как называет его Цвейг. Оставив «черные романы», Бальзак с головой бросается в омут предпринимательства. «Эти три года научили его видеть реальный мир. К воображению юного идеалиста прибавилась ясность реалиста», – справедливо заключает Цвейг, рассказав о злоключениях незадачливого типографа, изобретателя, коммерсанта.
Но дальше в ткани жизнеописания ощущается значительный пробел. Только ли горький личный опыт в сфере буржуазного предпринимательства был причиной дальнейшего движения писателя? Откуда пришел к Бальзаку замысел романов из истории Франции? Где почерпнул он взгляд на современность как на живую историю? На эти вопросы биограф не дает убедительного и полного ответа.
А ведь конец 20-х – начало 30-х годов – решающая пора для созревания Бальзака, как и многих его сверстников и современников – писателей, художников, ученых, общественных деятелей
Канун июльской революции. Кругом все кипит. Режим феодальной реставрации сковывает силы прогресса, тормозит движение общества. Протест нарастает со всех сторон. Пахнет порохом в рабочих предместьях. Оживают призраки первой революции. На тайных сходках звучат речи о республике. Все острее интерес к социальным вопросам. Мечты и проповеди Сен-Симона и Фурье воспламеняют умы и сердца. И в тайных обществах, и в литературных салонах, и в кабачках предместий, и в мастерских художников – всюду споры, поиски, битвы идей. И в искусстве назревает переворот. Уже появилось предисловие Гюго к «Кромвелю» – «скрижали романтизма». На всех перекрестках звучат песни Беранже.
В такой атмосфере делает Бальзак решающие шаги на литературном поприще. Из безыменного литературного поденщика он превращается в великого писателя. Уже накануне революции 1830 года он приближается к передовой линии литературных боев и сам участвует в них.
В 1829 году вышло два его произведения: роман «Шуаны» и «Физиология брака». Второе имело в Париже успех скандала. Бальзак приобрел известность в литературных кругах и уже не молчит, не робеет в салонах перед знаменитостями Нет, он яростно бросается в сложные споры о судьбах искусства. У него складываются свои эстетические принципы, и первый из них – верность действительности. Бальзак сам близок к романтизму, но всевидящим глазом он подмечает слабые и смешные стороны литературных бдений неистовых романтиков и через некоторое время остро и едко пародирует в газетном фельетоне эти «романтические обедни», где прославленные «мэтры» с придыханиями скандируют выспренние и туманные стихи, а поклонницы их закатывают глаза и подвывают в экстазе.
В день премьеры романтической пьесы Гюго «Эрнани» в театре бой, и Бальзак в армии защитников, в армии новаторов, атакующих замшелые устои искусства классицизма. Но как остро и метко критикует потом тот же Бальзак эту пьесу Гюго за ее погрешности против жизненной правды!
Внимательно следит молодой писатель за научным спором двух знаменитых физиологов – Кювье и Сент-Илера. Он на стороне Сент-Илера, отстаивающего идею единства организмов, связи между различными видами. Эти принципы близки Бальзаку, будущему исследователю тайн социального организма.
Обнаружить общие законы, управляющие обществом, потайные пружины его движения, понять, осмыслить живую историю, творящуюся на его глазах! Страсть первооткрывателя возрастает. На следующем жизненном и творческом этапе пафос познания в творчестве Бальзака перерастает в пафос обличения.
Революция 1830 года совершилась. По трупам бойцов июльских баррикад к власти подымается буржуазия; финансисты, денежные тузы становятся опорой трона короля-буржуа Луи Филиппа. Но та ли это революция, которой ждали? Нет, революция не завершена. Впереди еще баррикады Сен-Мери, восстания в Париже, в Лионе. Сотни памфлетов носятся во Франции, не прекращается брожение в массах.
Бальзак примыкает в это время к широкому народному фронту оппозиции против монархии Луи Филиппа. Он не республиканец, не революционер, но он патриот. Может ли он примириться с циничным хозяйничаньем финансовых воротил, власть которых опасна и враждебна интересам нации, развитию культуры? Блудный сын буржуазии отвергает торгашескую практику в сфере государственной жизни, он видит ее тлетворное влияние и в сфере частной жизни. Но Бальзаку внушает опасения и революционная самодеятельность масс. Способны ли они, далекие от высот культуры, к самостоятельному управлению страной? Мечущийся в противоречиях, Бальзак обращается к иллюзии, устремляет свои взоры к аристократии, к традициям и устоям прошлого и объявляет себя роялистом – сторонником низвергнутой династии Бурбонов.
Однако система его взглядов, по существу, далека от роялизма. Писатель мечтает о «новой аристократии» ума и таланта, о некоем соединении лучших сторон капитализма и феодализма, с добавлением к этой смеси чего-то нового, элементов будущего. Он создает утопию, в которой реакционные политические формы, устои монархии и католицизма, причудливо сочетаются со стремлением к прогрессу в областях материальной и духовной, с защитой и утверждением принципов высокой человечности. За роялистскими декларациями Бальзака кроется страстный протест против цинического царства торгашей с его волчьими законами борьбы всех против всех, с его убийственным, всепожирающим эгоизмом – первоосновой разрушительных страстей буржуазного человека.
И этот протест писателя, по существу, отражает все возрастающее недовольство широких народных масс. В нем слышатся отзвуки эпохи революционных потрясений. Этот протест становится все глубже и острее в годы появления на исторической арене новой социальной силы – пролетариата.
Бальзак так и не понял исторического значения этого класса – будущего могильщика капитализма. Для него пролетарии сливались с массой голодных и обездоленных бедняков, униженных и оскорбленных, страданиям которых он глубоко сочувствовал. И все же писатель сумел увидеть в современности лучших людей будущего – борющихся республиканцев. В этой прозорливости художника, в этой победе правды жизни над противоречиями мировоззрения Ф. Энгельс видел одну из величайших побед реализма Бальзака.
Но революции, политическая борьба, идейные поиски, вопросы мировоззрения – все это в книге С. Цвейга заглушено, прикрыто плотным, густым занавесом. Звуки уличных боев, призыв «К оружию!» не вторгаются в его повествование о жизни Бальзака. Внимание биографа приковано к событиям частной жизни писателя, к внутренним «движущим стихиям». «Воля разразилась», «его истинным гением была воля, и можно, если угодно, назвать случайностью или предназначением, что она разразилась в области литературы».
Спору нет. Воля Бальзака изумительна. Но едва ли это случайность, что «разразилась» она именно на том поприще, которое он избрал с юности. И разве одна его воля, одни «внутренние стихии» вели и вдохновляли его на литературный подвиг? Формирование воли, цели, замысла, лица художника не может быть понято вне общения его с «большим миром» – с жизнью общества.
Цвейг рассказывает о двух решающих открытиях, совершенных Бальзаком в первой половине 30-х годов, – гигантская работоспособность писателя и цель, на которую надо направить волю; биограф справедливо утверждает, что отныне Бальзак осознанно движется к намеченной цели, но тут же он перечит себе, говоря о настойчивом стремлении, «интимнейшем желании» писателя освободиться от своего предназначения.
В качестве аргумента приводится фраза из письма Бальзака к Зюльме Карро: «Я был бы рад ограничиться счастьем в домашнем кругу». Желанием «освободиться» от литературной миссии объясняет Цвейг и попытки Бальзака вступить на политическое поприще. Попытки неудачны, «судьба настигает его и загоняет в кабалу творчества».
Можно ли в жалобах изнемогающего, отягощенного долгами писателя видеть его «интимнейшее желание» уйти от литературы? Не вернее ли было бы рассматривать и его предпринимательские эскапады и его разговоры о «богатой вдове», как метания в поисках материального оплота, как стремление вырваться не из кабалы литературного творчества, а из тисков долговых обязательств, из лап кредиторов, издателей, чтоб свободно отдаться главному делу своей жизни? Но, вырываясь, Бальзак запутывается еще больше.
Сильны и выразительны главы второй части, в которых биограф рисует внешний облик Бальзака в 30-е годы и рассказывает о его манере работы.
Цвейг сравнивает Бальзака с мощным деревом, напоенным соками своей земли. И выглядит он как человек из народа, жизнерадостный, коренастый. Ему пристала бы блуза и кепка рабочего. «Ряженым он кажется только тогда, когда тщится быть элегантным и ломается на аристократический манер».
С презрением говорит Цвейг о мелких писаках, сочинявших анекдоты из жизни Бальзака и дававших карикатуры под видом портретов. Но Бальзак «слишком велик для мелкой вражды», на булавочные уколы он отвечает гигантской фреской «Утраченных иллюзий».
Общая оценка отношения гиганта Бальзака к пигмеям, мечущим ядовитые стрелы, верна. Но, к сожалению, биограф лишь мимоходом касается здесь борьбы, развертывавшейся вокруг Бальзака. Крайне скупо охарактеризованы литературные связи, симпатии и антипатии писателя, его отношение к романтикам, к битвам идей и теорий его времени. Вопрос о мировоззрении Бальзака остается в тени.
Зато щедро, подробно и, спору нет, увлекательно изложены все перипетии романов его жизни. Г-жа де Берни, герцогиня д\'Абрантес, герцогиня де Кастри, маркиза Гвидобони-Висконти – портреты этих женщин, каждая из которых сыграла немалую роль в жизни Бальзака, получились выразительными и запоминающимися.
Проницательно и с большим тактом передает биограф главный роман жизни Бальзака – историю его взаимоотношений с Эвелиной Ганской.
Драматичны страницы, повествующие о злоключениях Бальзака-должника, новых его неудачных попытках стать предпринимателем – затея с постройкой дома в Жарди, прожекты разработки серебряных копей в Сардинии.
Бальзак в сфере частной жизни охарактеризован в книге значительно полнее, ярче, подробнее, чем Бальзак в сфере жизни общественной. Поиски и заблуждения писателя, его отношение к Франции, к своему времени, к будущему, образ Бальзака мыслящего, великого художника, летописца и обличителя буржуазного общества, не встает со страниц книги во всей его полноте и неповторимом своеобразии.
Читатель неизбежно обнаружит слабые стороны книги. Он заметит недоговоренность и односторонность в изображении некоторых важных моментов в жизни Бальзака.
И все же он примет и с интересом прочтет эту во многом спорную, но талантливую и интересную книгу. И почерпнет в ней немало волнующего и ценного. В его памяти останется пусть недорисованный, незаконченный, но изображенный с искренней теплотой, с живой симпатией и незаурядным мастерством образ Оноре Бальзака – с его размахом, широтой, великодушием, с его детски наивными увлечениями, ошибками и промахами, изнемогающего и неутомимого, загнанного, задыхающегося и торжествующего над всеми невзгодами. Образ исполина воли и труда, человека великой цели, совершившего подвиг на избранном им поприще.
Н. Муравьева
Книга первая
ЮНОСТЬ. ПЕРВЫЕ ШАГИ
I. Трагедия одного детства
Человек, обладающий гением Бальзака, способный могуществом безудержной фантазии создать новую вселенную, не всегда в силах, изображая незначительные эпизоды собственной жизни, придерживаться одной только строгой истины. Все подчиняется у него власти самодержавного произвола. Он самовластно распоряжается событиями из своей биографии, и это сказалось весьма характерным образом даже в том, что обычно остается неизменным – в начертании фамилии. В один прекрасный день – ему пошел уже тридцатый год – Бальзак поведал свету, что его зовут вовсе не Оноре Бальзак, а Оноре де Бальзак, и, более того, что, по твердому его убеждению, он имеет полное и к тому же весьма древнее право на эту дворянскую приставку.
Отец его просто в шутку, да и то в самом тесном домашнем кругу, похвалялся весьма сомнительным и весьма отдаленным родством с древнегалльской рыцарской фамилией Бальзак д\'Антрэг. Однако неудержимая фантазия сына превращает это случайное предположение в неоспоримый факт. «Де Бальзак». Так он подписывает письма и книги, а гербом д\'Антрэгов он украшает свой экипаж, собираясь отправиться в Вену. Завистливые собратья по перу высмеивают тщеславие самозванного дворянина, но Бальзак, ничтоже сумняшеся, объявляет журналистам, что еще задолго до его появления на свет факт дворянского происхождения был засвидетельствован в официальных документах, а посему дворянская приставка в его свидетельстве о рождении ничуть не менее законна, чем, скажем, в метриках Монтеня или Монтескье
1.
Однако, к великому сожалению, сухие документы придирчиво и злобно разрушают в нашем неприютном мире самые роскошные легенды, созданные поэтами. Как ни грустно, но столь торжественно процитированное Бальзаком свидетельство о рождении действительно сохранилось в архивах города Тура; однако перед фамилией будущего писателя не обнаруживается и одной буковки из этого пресловутого аристократического «де».
Писец местного нотариуса 21 мая 1799 года коротко и ясно записал:
«Сегодня, второго прериаля седьмого года Французской Республики, ко мне, регистратору Пьеру Жаку Дювивье, явился гражданин Бернар Франсуа Бальзак, проживающий в здешнем городе, по улице Арме д\'Итали, в квартале Шардонне, в доме № 25, дабы заявить о рождении у него сына. Упомянутый Бальзак пояснил, что ребенок получит имя Оноре Бальзак и что рожден он вчера, в одиннадцать часов утра, в доме заявителя».
Да и все другие дошедшие до нас документы – свидетельство о смерти отца, объявление о бракосочетании старшей сестры – не содержат дворянской приставки.
Следовательно, вопреки всем генеалогическим изысканиям Бальзака она является плодом чистейшей фантазии великого романиста.
Но если буквальный смысл документов и опровергает Бальзака, то воля его, исполненная творческого вдохновения, одерживает верх над бездушными бумагами. Ибо поэзия, назло всем последующим уточнениям, всегда торжествует над исторической достоверностью. И хотя ни один французский монарх не подписывал дворянских грамот ни Бальзаку, ни кому-либо из его предков, потомство на вопрос, как звали величайшего эпика Франции, отвечает, повинуясь его воле: «Оноре де Бальзак», а не Оноре Бальзак, и, уж конечно, не Бальса. Ибо «Бальса», а не «Бальзак» и уж, разумеется, не «де Бальзак» звали его предков крестьян.
Они не обладали замками и не имели герба, который их поэтический потомок изображает на дверце своего экипажа, они не гарцевали в сверкающих доспехах и не бились на романтических турнирах, нет – они ежедневно гнали коров на водопой и ковыряли в поте лица скудную лангедокскую землю.
В жалком каменном домишке в деревушке Ла Нугериэ, близ Каньзака, 22 июня 1746 года родился Бернар Франсуа, один из многих обитавших там Бальса, будущий отец писателя.
Из этих Бальса только один приобрел известность, да и то весьма предосудительного свойства: в том самом 1819 году, когда Оноре окончил Школу права, пятидесятичетырехлетний брат его отца был арестован по подозрению в убийстве молодой беременной крестьянки и после сенсационного процесса гильотинирован.
Должно быть, именно стремление возможно больше увеличить дистанцию между собой и этим непристойным дядюшкой побудило Бальзака возвести себя в дворянство и присвоить себе благородное происхождение.
Бернар Франсуа, старший из одиннадцати детей, был предназначен отцом своим, простым крестьянином, к духовному званию. Сельский священник обучил его грамоте и даже немного латыни. Но крепкий, жизнерадостный и честолюбивый юнец вовсе не собирается выбрить себе тонзуру и дать обет безбрачия. Некоторое время он еще остается в родной деревушке, то помогая нотариусу переписывать бумаги, то трудясь на родительском винограднике и на пашне; но вот, достигнув двадцати лет, он уезжает из родных краев, чтобы не возвратиться более. С упрямой напористостью провинциала, великолепнейшие образцы которой опишет в своих романах его сын, он обосновывается в Париже, поначалу действуя неприметно и втихомолку, – один из бесчисленных молодых людей, которые жаждут сделать карьеру в столице, но не знают еще, каким образом и на каком поприще.
Позднее Бальзак-отец, покинув Париж, уверял провинциалов, что при Людовике XVI он был секретарем канцелярии королевского совета и даже товарищем королевского прокурора. Впрочем, эта хвастливая старческая болтовня давно уже опровергнута, ибо ни в одном из королевских альманахов не упоминается Бальзак или Бальса, занимающий подобную должность. Только революция подняла из безвестности этого крестьянского сына, как и многих ему подобных, и он занимает теперь должность в одной из секций революционного Парижа (должность, о которой он впоследствии, став армейским комиссаром, не любил распространяться).
В этой должности он заводит, видимо, обширные связи и со страстной алчностью, которую он передаст в наследство сыну, выискивает такие посты в действующей армии, где можно вернее всего нажиться, то есть в продовольственной части и в интендантстве. От интендантства ведут, разумеется, золотые нити к ростовщикам и банкирам.
Прошло тридцать лет, и после всяких темных дел и делишек Бернар Франсуа снова вынырнул в Париже, в качестве первого секретаря банкирского дома Даниэля Думерга. К пятидесяти годам отцу Бальзака удалась, наконец, великая метаморфоза – как часто сын будет повествовать о ней! – беспокойный и честолюбивый голодранец превратился в благопристойного буржуа, степенного, или, вернее, остепенившегося, члена «хорошего общества». Только теперь, приобретя капитал и упрочив свое положение, может он совершить следующий неизбежный шаг, дабы из мелкого буржуа стать крупным, а затем – о последняя и вожделеннейшая ступень! – превратиться в рантье: он вступает в брак с девушкой из весьма состоятельной буржуазной семьи.
Пятидесятилетний мужчина, представительный, пышущий здоровьем, к тому же красноречивый собеседник и опытный сердцеед, он обращает взоры на дочь одного из своих начальников. Правда, Анна Шарлотта Саламбье моложе его на тридцать два года, и у нее несколько романтические склонности Однако, будучи благовоспитанной и благочестивой девицей из буржуазного семейства, она повинуется совету родителей, которые считают Бернара Франсуа весьма солидной партией. Он, конечно, много старше их дочери, но зато на редкость удачливый и оборотистый делец.
Едва связав себя брачными узами, Бальзак-отец счел ниже своего достоинства и к тому же весьма неприбыльным оставаться простым клерком. Война под водительством Наполеона представляется ему куда более быстрым и богатым источником дохода.
Итак, обеспечив себя приданым жены, он пускает в ход прежние связи и переселяется в город Тур, где занимает должность заведующего провиантской частью двадцать второй дивизии.
К моменту рождения их первенца Оноре (20 мая 1799 года) Бальзаки уже считаются людьми состоятельными и приняты как почтенные сограждане в самых богатых домах города Тура. Поставки Бернара Франсуа, по-видимому, принесли ему немалые доходы, ибо семейство, которое непрестанно копило и спекулировало, начинает приобретать теперь определенное общественное положение.
Сразу после рождения Оноре родители его переселяются с узкой улицы Арме д\'Итали в собственный дом и обитают здесь до 1814 года, пока длятся золотые времена наполеоновских походов. Они пользуются наиболее доступной в провинции роскошью – каретой и обилием слуг. Самые почтенные лица, даже аристократы, постоянно бывают в доме Бернара Франсуа, сына безземельного крестьянина и не в столь далеком прошлом члена секции революционного Парижа. Среди них сенатор Клеман де Ри, чье загадочное похищение Бальзак опишет позже в своем «Темном деле», барон Поммерейль и г-н де Маргонн, которые окажут писателю поддержку и помощь в самые черные его дни. Отца Бальзака привлекают и к муниципальной деятельности: он заведует госпиталем, и с его мнением принято считаться. Несмотря на низкое происхождение и туманное прошлое, Бернар Франсуа в эту эпоху молниеносных карьер и смешения всех слоев общества становится вполне респектабельной личностью.
Популярность папаши Бальзака совершенно понятна. Это веселый, грузный, жизнерадостный человек, довольный собой, своими успехами и целым светом. Речи его чужда аристократическая утонченность. Он, словно канонир, сыплет забористыми проклятьями и не скупится на соленые анекдоты (многие из «Озорных рассказов» Бальзак-сын, по всей вероятности, слышал из уст отца), но это никого не смущает, – рассказчик он первоклассный, хотя охотно смешивает чистейшую правду с невероятным хвастовством. Бальзак-отец добродушен, жизнелюбив и слишком опытен, чтобы в столь изменчивые времена твердо стать на сторону императора, короля или республики. Лишенный основательного образования, он интересуется всем на свете, перелистывает и запоминает все, что попадает ему под руку, и приобретает таким путем разносторонние сведения. Он пишет даже несколько брошюр, как, например, «Мемуар о средствах предупреждения краж и убийств» и «Мемуар о позорном беспорядке, вызванном совращенными и покинутыми молодыми девицами».
Опусы эти, естественно, столь же невыгодно сравнивать с творениями его великого сына, как итальянский дневник отца Гёте с «Итальянским путешествием» самого Иоганна Вольфганга. Обладая железным здоровьем и неистощимой жизнерадостностью, Бернар Франсуа твердо решил дожить до ста лет. На седьмом десятке он прибавляет к своим четырем законным детям еще несколько внебрачных.
Врач никогда не переступал порога дома Бальзаков, и намерение отца пережить всех подкрепляется еще и тем обстоятельством, что он обладает пожизненной рентой в так называемой «Тонтине Лафарга». Это своеобразное страховое общество после смерти одного из членов увеличивает долю остальных. Та же демоническая сила, которая заставит сына запечатлеть все многообразие жизни, направлена у отца лишь на поддержание собственного существования. Вот он уже обскакал своих партнеров, вот уже его рента увеличилась на восемь тысяч франков, но тут восьмидесятитрехлетний старец становится жертвой глупейшей случайности. А не будь ее, Бернар Франсуа, подобно сыну своему Оноре, усилием чудовищной воли сделал бы невозможное возможным.
Оноре де Бальзак унаследовал от отца жизнерадостность и любовь к сочинительству, а от матери – чувствительность. Анна Шарлотта на тридцать два года моложе своего супруга и вовсе не столь несчастна в замужестве. Однако она отличается пренеприятной способностью постоянно чувствовать себя ущемленной и уязвленной. В то время как муженек весело и беззаботно наслаждается жизнью, нисколько не сокрушаясь и не унывая по поводу мнимых недомоганий и капризов своей благоверной, Анну Шарлотту всегда терзают воображаемые хвори и все ее ощущения неизбежно приобретают истерический характер. Вечно ей кажется, что близкие недостаточно ее любят, недостаточно ценят, недостаточно почитают. Она вечно жалуется, что дети слишком мало признательны ей за великое ее самопожертвование. До конца дней Бальзака она не перестает докучать своему всемирно известному сыну доброжелательными советами и плаксивыми укорами. При всем том она вовсе не глупа и даже образованна. В юности она состояла компаньонкой при дочери уже упомянутого нами банкира Думерга и переняла у нее романтические склонности. В те годы она обожала изящную словесность и навсегда сохранила пристрастие к Сведенборгу и другим мистическим сочинителям
2. Но эти робкие идеальные порывы вскоре заглохли, задавленные скопидомством, вошедшим у нее в плоть и кровь. Дочь типичного семейства парижских галантерейщиков, которые, подобно скупцу Гарпагону
3, медленно, копейка за копейкой, набивали мошну, она вносит в свой новый дом черствость и бездушие мещанства. Мелочное скупердяйство престранным образом сочетается в ней с непреодолимым стремлением к доходным спекуляциям и наивыгоднейшему помещению капитала.
Заботиться о детях означает для Анны Шарлотты внушить им, что тратить деньги – преступление, а копить – первейшая из добродетелей. Прежде всего сыновья должны постараться приобрести солидное положение (а дочери – сделать хорошую партию). Главное – не давать детям ни малейшей свободы, не спускать с них глаз, всегда следовать за ними по пятам. Но именно эта назойливая и неусыпная заботливость, эти унылые попечения о так называемом благе своей семьи вопреки самым добрым ее намерениям парализуют весь дом.
Много лет спустя, давно уже став взрослым, Бальзак будет вспоминать, как в детстве он вздрагивал всякий раз, заслышав ее голос. Сколько натерпелся он от этой вечно чем-то разгневанной и вечно надутой матери, холодно отстраняющей нежность своих добрых, порывистых и страстных детей, можно понять из слов, вырвавшихся у него в письме: «Я никогда не имел матери».
В чем же была тайная причина, заставившая Анну Шарлотту Бальзак холодно относиться к старшим детям – к Оноре и Лауре и избаловать младших – Лоране и Анри? Да, в чем была тайная причина такого поведения? Уж не в бессознательном ли отпоре супругу? Ныне это уже вряд ли можно выяснить. Но бесспорно, что большее равнодушие, большую черствость матери к своему ребенку трудно себе и представить.
Не успел Оноре появиться на свет, как она выдворяет его, точно прокаженного, из дому. Грудного младенца поручают заботам кормилицы, супруги жандарма. У нее он остается до трех лет. Но и тогда ему еще нельзя вернуться к отцу, к матери, к младшим детям, живущим в просторном и зажиточном доме. Ребенка отдают на пансион в чужую семью. Только раз в неделю, по воскресеньям, ему позволяют посетить родителей, которые относятся к нему, словно дальние родственники. Ему не позволяют играть с братом и сестрами, ему не дарят игрушек. Мать не склоняется над его постелью, когда он болен. Ни разу не слыхал он от нее доброго слова, и, когда он нежно льнет к ее коленям, пытаясь обнять их, она сурово, как нечто непристойное, отвергает его ребяческую ласку. Едва лишь окрепли его маленькие ноги, семилетнего малыша спешат отправить в Вандомский коллеж – только бы с глаз долой, только бы он жил в другом месте, в чужом городе. Когда после семи лет невыносимой муштры Бальзак возвращается под родительский кров, мать делает (по его же словам) жизнь его «столь нестерпимой», что восемнадцатилетний юноша бежит от этого невыносимого существования.
Никогда, несмотря на все свое природное добродушие, Бальзак не мог позабыть обид, которые нанесла ему эта странная мать. Многие годы спустя, когда он ввел к себе в дом мучительницу своих детских лет, когда ему пошел уже сорок четвертый гол и седые нити протянулись у него в волосах, он все еще не в силах забыть обиды, которую испытал шестилетним, нежным и жаждущим любви ребенком Бальзак не может забыть, что претерпел он от нее в детстве, и, бессильно бунтуя, он доверяет госпоже Ганской душераздирающее признание:
«Если бы вы только знали, что за женщина моя мать. Чудовище и чудовищность в одном и том же лице. Моя бедная Лоране и бабушка погибли из-за нее, а теперь она намерена загнать в могилу и другую мою сестру. Она ненавидит меня по многим причинам. Она ненавидела меня еще до моего рождения. Я хотел было совсем порвать с ней. Это было просто необходимо. Но уж лучше я буду страдать. Это неисцелимая рана. Мы думали, что она сошла с ума, и посоветовались с врачом, который знает ее в течение тридцати трех лет. Но он сказал: „О нет, она не сумасшедшая. Она только злюка“... Моя мать – причина всех моих несчастий».
В этих словах, в этом вопле, вырвавшемся через столько лет, слышится отзвук бесчисленных тайных мук, которые испытал Бальзак в самом нежном, самом ранимом возрасте именно из-за того существа, которое по законам природы должно было быть ему дороже всех. Только мать его повинна в том, что, по его же собственным словам, он «выстрадал ужаснейшее детство, которое вряд ли выпадало на долю другого смертного».
О шести годах, проведенных Бальзаком в духовной тюрьме, в Вандомском коллеже отцов-ораторианцев, мы располагаем двумя свидетельствами: официально-сухое взято из школьной характеристики, поэтически-облагороженное – из «Луи Ламбера»
4. Отцы-ораторианцы холодно отмечают: «Оноре Бальзак, 8 лет и 5 месяцев, перенес оспу без осложнений, характер сангвинический, вспыльчив подвержен нервной раздражительности, поступил в пансион 22 июня 1807 года, вышел 22 апреля 1813 года. Обращаться к господину Бальзаку, его отцу, в Туре».
В памяти соучеников он остался толстым мальчуганом, румяным и круглолицым. Но все, что они могут сообщить, относится только к внешним проявлениям его характера. Одним словом, показания сверстников ограничиваются лишь несколькими сомнительными анекдотами. Тем более потрясают нас автобиографические страницы из «Луи Ламбера», разоблачающие трагизм внутренней жизни гениального и вследствие этой гениальности вдвойне ранимого мальчика.
Описывая свои юные годы, Бальзак создает портреты двойников. Он изображает себя в образах двух школьников: в поэте Луи Ламбере и в философе Пифагоре. Подобно молодому Гёте, который раздвоился в образах Фауста и Мефистофеля, Бальзак тоже явно расщепил свою личность. Он различает два типа своего гения: творческий – создающий живые образы, и другой – организующий, постигающий таинственные законы великих взаимосвязей бытия. Эти два типа он и воплотил в двух различных существах. В действительности он был именно Луи Ламбером. По крайней мере все поступки этой якобы вымышленной фигуры были его собственными. Из множества его зеркальных отражений – Рафаэль в «Шагреневой коже», д\'Артез в «Утраченных иллюзиях», генерал Монриво в «Истории тринадцати»
5 – ни одно не является столь совершенным, ни одно не носит столь явственного отпечатка пережитого, как беззащитный ребенок, подвергаемый спартанской муштре в клерикальной школе. Школа эта расположена в городке Вандоме, лежащем на речушке Луар, и уже один вид ее, мрачные башни и мощные стены, напоминает скорее тюрьму, чем учебное заведение. Триста воспитанников с первого же дня подвергаются монастырски-строгому режиму. Каникулы здесь отменены, и родители могут лишь в исключительных случаях посещать своих детей.
В течение всех этих лет Бальзак почти не бывает дома, и, чтобы еще сильней подчеркнуть сходство с собственным прошлым, он делает Луи Ламбера ребенком, не имеющим ни отца, ни матери, – обрекает его на сиротство. Плата за пансион, в которую входит не только плата за обучение, но и за питание и за одежду, относительно невысока. Однако на детях и экономят немилосердно. Те, кому родители не присылают перчаток и теплого белья (а из-за равнодушия матери Бальзак принадлежит к этим обделенным), ходят зимой с обмороженными руками и ногами. Чрезвычайно восприимчивый телесно и душевно, Бальзак-Ламбер с первого же мгновения страдает больше, чем его юные и мужиковатые однокашники. «Он привык к деревенскому воздуху, к существованию, не стесненному никаким воспитанием, к попечениям нежно любящего старика, к мечтаниям, когда он грезил, лежа на солнцепеке. Ему было невероятно трудно подчиниться школьному распорядку, чинно ходить в паре, находиться в четырех стенах, в помещении, где восемьдесят подростков молча восседали на деревянных скамьях, каждый уткнувшись в свою тетрадь. Он обладал удивительной восприимчивостью, и чувства его страдали от порядков, царивших в коллеже. Запах сырости, смешанной с вонью, стоявшей в грязной классной комнате, где догнивали остатки наших завтраков, оскорблял его обоняние, чувство, больше всех других связанное с церебральной системой и раздражение которого неприметно влияет на мыслительные органы. Но, помимо этих источников вони, здесь было еще множество тайников, в которых каждый хранил свои маленькие сокровища: голубей, зарезанных к празднику, или еду, которую удалось похитить из столовой. Кроме того, в нашем классе лежал громадный камень, на котором всегда стояло два ведра с водой, – сюда мы являлись каждое утро, словно лошади на водопой, и по очереди, в присутствии надзирателя, ополаскивали лицо и руки. Затем мы переходили к столу, где служанки причесывали нас. В нашем дортуаре, который убирали лишь раз в сутки, перед нашим вставанием, вечно царил беспорядок, и, несмотря на множество высоких окон и высокую дверь, воздух в нем был очень тяжелым от подымавшихся сюда испарений из прачечной, вони отхожего места, пыли, летевшей, когда чесали наши парики, не говоря уже о запахах, которые издавали наши восемьдесят тел в этом битком набитом помещении... Отсутствие ароматного деревенского воздуха, окружавшего его до сих пор, нарушение привычного образа жизни наводило на Ламбера печаль. Он сидел, подперев голову левой рукой и поставив локоть на парту, и вместо того чтобы готовить уроки, разглядывал зеленые деревья во дворе и облака на небе. Казалось, что он занимается; но педагог, который видел, что перо его лежит на месте, а страница остается чистой, кричал ему: „Ламбер, ты ничего не делаешь!“
Учителя ощущают в этом мальчике тайное противодействие. Они не понимают, что с ним происходит нечто совсем особенное, они видят только, что он читает и учится не так, как все, не так, как принято. Учителя считают его тупым или вялым, строптивым или апатичным, ведь он не может тащиться в одной упряжке с другими – то отстает, то одним скачком всех обгоняет. Как бы там ни было, ни на кого не сыплется столько палок, как на него. Его беспрерывно наказывают, он не знает часов отдыха, ему задают бесконечные дополнительные уроки в наказание, его так часто сажают в карцер, что на протяжении двух лет у него не было и шести свободных дней. Чаще и ужаснее, чем другие, величайший гений своей эпохи вынужден испытывать на собственной шкуре «ультима рацио» – последний довод суровых отцов-ораторианцев: наказание розгой.
Этот слабый и в то же время такой сильный мальчик претерпевал всевозможные телесные и душевные страдания. Как невольник, прикованный к своей парте, истязаемый палкой, терзаемый недугом, оскорбляемый во всех своих чувствах, задыхаясь в мучительных тисках, принужден он был предоставить свою телесную оболочку несправедливости бесконечной тирании, процветавшей в этой школе...
«Из всех физических страданий жесточайшее нам причинял, конечно, кожаный ремень примерно в два пальца шириной, которым разгневанный наставник изо всех сил хлестал нас по пальцам.
Чтобы подвергнуться этой классической мере воздействия, провинившийся опускался посреди зала на колени. Нужно было встать со скамьи, подойти к кафедре, преклонить колени и вынести любопытные, а зачастую и издевательские взоры товарищей. Для нежных душ эти приготовления к пытке были вдвойне тяжелы: они напоминали путь от здания суда к эшафоту, который некогда вынужден был совершать приговоренный к смертной казни. В зависимости от характера одни вопили и проливали жгучие слезы и до наказания и после. Другие переносили боль со стоическим выражением лица. Но даже и самые сильные с трудом подавляли болезненную гримасу в ожидании страдания.
Луи Ламбера пороли особенно часто, и этим он был обязан свойству своей натуры, о существовании которого долгое время даже не подозревал. Когда оклик наставника «Да ты ведь ничего не делаешь!» вырывал Луи Ламбера из его грез, он нередко, поначалу сам того не замечая, бросал на учителя взгляд, исполненный дикого презрения, взгляд, заряженный мыслями, как лейденская банка – электричеством. Этот обмен взглядами, несомненно, оказывал самое неприятное действие на педагога, и, уязвленный молчаливой издевкой, наставник пытался заставить школьника опустить глаза. Впервые пронзенный этим лучом презрения, словно молнией поразившим его, патер произнес следующее запомнившееся мне изречение: «Если ты будешь так смотреть на меня, Ламбер, ты изведаешь розгу».
Никто из суровых патеров так и не проник за все эти годы в тайну Бальзака. Для них он просто ученик, отстающий в латыни и в заучивании вокабул. Они и не догадываются о необыкновенной его прозорливости, считают его невнимательным, равнодушным и не замечают, что ему скучно и утомительно в школе, ибо требования, которые она предъявляет, для него давно уже слишком легки. Они не подозревают, что эта кажущаяся вялость вызвана только «лавиной идей». Никому и в голову не приходит, что толстощекий малыш парит на крыльях своей души, что он давно уже живет в иных мирах, а вовсе не в душном классе, что он один среди всех сидящих на этих скамьях и спящих на своих койках ведет незримое двойное существование.
Этот иной мир, в котором живет двенадцатилетний подросток, – мир книг. Библиотекарь высшей политехнической школы, который дает ему частные уроки математики (не потому ли Бальзак в течение всей своей жизни оставался наихудшим счетоводом из всех литераторов), позволяет мальчику брать сколько угодно книг в интернат. Он и представления не имеет о том, как страстно злоупотребляет Бальзак его легкомысленным разрешением. Книги – якорь спасения для Бальзака, они стирают все муки и унижения школьных лет. «Без книг из библиотеки, которые мы читали и которые не давали уснуть нашему мозгу, эта система существования привела бы нас к полному отупению».
Реальная жизнь – школа – воспринимается как призрачное сумеречное состояние, подлинной жизнью становятся книги.
«С этого мгновения, – повествует Бальзак о своем двойнике, о Луи Ламбере, – у него появился прямо-таки волчий аппетит, который он был не в состоянии утолить. Он глотал самые разные книги, он поглощал без разбора религиозные, исторические, философские трактаты, а также труды по естественной истории».
Грандиозный фундамент всесторонних познаний Бальзака был заложен в эти часы чтения украдкой. Школьник узнает тысячи отдельных фактов, которые он навечно цементирует своей демонически ясной и быстрой памятью. Пожалуй, ничто не может объяснить неповторимого чуда бальзаковской апперцепции
6 так хорошо, как описание тайных читательских оргий Луи Ламбера:
«Впитывание мысли в процессе чтения достигало у него способности феноменальной. Взгляд его охватывал семь-восемь строчек сразу, а разум постигал смысл со скоростью, соответствующей скорости его глаза. Часто одно-единственное слово позволяло ему усвоить смысл целой фразы. Его память была чудом. Он столь же отчетливо помнил мысли, усвоенные из чтения, как и возникающие во время размышления или беседы. Короче говоря, он обладал всеми видами памяти – на места, на имена, на слова, на вещи и на лица. Он не только мог когда угодно вспомнить о любых вещах, он видел их внутренним оком – в той же ситуации, при том же освещении, столь же многоцветными, как в миг, когда он впервые их заметил. Совершенно тем же даром обладал он, когда дело шло о самых неуловимых явлениях из области способности суждения. Он помнил, по его словам, не только как чередуются мысли в книге. Он помнил, в каком душевном состоянии был он в различные моменты своей жизни, как бы много времени ни прошло с тех пор. Его память обладала поразительной способностью воскрешать перед его взором всю его духовную жизнь – от самых ранних размышлений вплоть до тех, которые возникли только что; от самых смутных – до самых ясных. Его разум, смолоду привыкший концентрировать силы, таящиеся в человеке, впитал из этого богатейшего источника множество образов удивительно четких и свежих, – и все это было его духовной пищей. Когда ему минуло двенадцать лет, фантазия его благодаря беспрестанным упражнениям всех способностей достигла высокой степени развития. Она позволяла ему составить столь ясное представление о вещах, о которых он знал только из книг, что картина, возникавшая в его душе, не могла быть живее и отчетливей, даже если бы он видел их на самом дела.
«Когда я прочел описание битвы под Аустерлицем, – сказал он мне однажды, – я сам увидел ее. Грохот пушек, крики сражающихся звучали у меня в ушах, волнуя до глубины души. Я ощущал запах пороха, я слышал топот лошадей и звук человеческих голосов, я любовался равниной, на которой сражались враждующие нации, словно я сам стоял на Сантонских высотах. Зрелище это казалось мне столь же чудовищным, как видения апокалипсиса». Всей душой предаваясь чтению, он как бы утрачивал ощущение физического бытия. Он существовал только благодаря всевластной игре своих жизненных органов, работоспособность которых не ведала предела. Он оставлял, по его выражению, «пространство далеко позади себя»!
И вот после таких дающих восторг и истощающих душу полетов в беспредельность невыспавшийся мальчик в монастырском платье сидит рядом с деревенскими подростками, неповоротливый ум которых, словно влачась за плугом, насилу следует за лекцией учителя. Еще взбудораженный сложнейшими проблемами, он должен приковать свое внимание к родительному падежу от слова «Mensa» и к правилам грамматики. Полагаясь на превосходство своего разума, зная, что ему довольно скользнуть глазами по книжной странице, чтобы запомнить ее наизусть, он не прислушивается к уроку и витает в воспоминаниях, размышляя об идеях, заключенных в тех, в настоящих книгах. И обычно его пренебрежение реальностью принимает весьма дурной оборот.
«Наша память была так хороша, что мы никогда не учили уроков наизусть. Нам было достаточно из уст наших товарищей прослушать французские или латинские отрывки или грамматические предложения, чтобы тут же затвердить их. Но когда наставнику взбредала в голову злосчастная мысль нарушить порядок вызываемых и спросить нас первыми, тогда мы не ведали даже, в чем, собственно, состоит урок. Штрафные упражнения настигали нас, невзирая на то, что мы самым изощренным образом просили извинения. Мы тянули с приготовлением уроков всегда до последнего момента. Если нам попадалась книга, которую хотелось дочитать, мы погружались в грезы и забывали о занятиях, и тогда нас нередко карали новой порцией уроков!»
Гениального мальчика муштруют все строже, и в конце концов он знакомится с «деревянными штанами» – средневековыми колодками вроде тех, в которые шекспировский Лир заковывает честного Кента. Только когда его нервы не выдерживают более, недуг, названия которого мы так и не знаем, освобождает его из монастырской школы. Рано созревшему гению дозволяется покинуть тюрьму своего детства, в которой он «страдал душой и телом».
Этому окончательному освобождению от духовного рабства предшествует в «умственной истории Луи Ламбера» эпизод, который, по-видимому, не вовсе выдуман. Бальзак заставляет свое второе «я», своего вымышленного Луи Ламбера, изобрести на двенадцатом году своей жизни глубокомысленную философскую систему о психофизических взаимосвязях, некий «Трактат о воле», который другие мальчики, завидующие его «сдержанным аристократическим манерам», коварно похитили у него. Строжайший из педагогов, бич его юности, «грозный отец Огу» слышит шум, отбирает рукопись и отдает «Трактат о воле» лавочникам как ничего не стоящую макулатуру, не зная, сколь значительные сокровища попали к нему, и слишком рано созревшие духовные плоды погибают в руках невежд.
Эта сцена, в которой показана бессильная ярость оскорбленного подростка, написана со столь потрясающим правдоподобием, что вряд ли она просто выдумана. Уж не испытал ли Бальзак и впрямь нечто подобное с каким-нибудь своим литературным детищем? Не пытался ли он в коллеже отцов-ораторианцев сочинить «Трактат о воле», идеи и основные мысли которого он столь подробно изложит впоследствии? Но неужели его преждевременная зрелость носила столь творческий характер, что он уже в те годы мог взяться за подобный труд? И действительно ли Бальзак-реальный – Бальзак-подросток – сочинил этот трактат или это сделал его придуманный, его воображаемый собрат по духу – Луи Ламбер?
Вопрос этот никогда не будет разрешен окончательно. Известно, что Бальзак в юности (ведь основные идеи мыслителя всегда рождаются в годы его становления) размышлял над аналогичным «Трактатом». И это было еще задолго до того, как он воплотил в образах «Человеческой комедии» многогранность человеческих влечений и закономерности человеческой воли. Слишком уж бросается в глаза, что не только Луи Ламбера, но и героя своего первого романа «Шагреневая кожа» он заставляет работать над «Трактатом о воле». Стремление «открыть основные законы, изложение которых, быть может, некогда прославит меня», бесспорно, было основной мыслью, «праидеей» его юности. И мы не только догадываемся, нет, у нас есть основания заключить, что уже в школьные годы Бальзак впервые усвоил мысль о взаимосвязях духовного и телесного начала при помощи таинственного «эликсира».
Один из его учителей, Дессень, находившийся, как и многие другие его современники, в полном идейном плену у Месмера и Галля
7 (впрочем, их понимали тогда еще ложно), был автором «Рассуждений о нравственном человеке и о взаимоотношениях характера с организмом». Несомненно, что Дессень в часы занятий делился этими идеями со своими подопечными и пробудил в единственном гении среди них честолюбивое стремление сделаться тоже «химиком воли». Модная в ту эпоху идея «универсальной двигательной субстанции» вполне соответствовала еще не осознанному стремлению Бальзака создать некий универсальный метод. Всю жизнь терзаясь неисчерпаемостью духовных явлений, он задолго до создания «Человеческой комедии» попытался внести некий порядок в этот грандиозный хаос, обнаружить в нем общее содержание, закономерность и доказать, что законы, действующие в мире существ одухотворенных, так же обусловлены, как те, что действуют в мире неодушевленной природы.
Правда ли, что Бальзак еще на заре своей жизни решился изложить свои воззрения, или он придумал это, когда стал уже зрелым писателем? Вряд ли мы когда-либо это выясним. Но, разумеется, несколько сбивчивые аксиомы из «Трактата о воле» Луи Ламбера, лежащие перед нами, не тождественны трактату двенадцатилетнего мальчугана, и это доказывает уже то обстоятельство, что в первой редакции «Луи Ламбера» (1832 г.) их вообще не было. Они были внесены наспех лишь в более поздние издания и отличаются слегка импровизационным характером.
Итак, покинув столь внезапно ораторианскую семинарию, четырнадцатилетний подросток, собственно говоря, впервые в жизни вступает под отчий кров. Родители, которые в прошедшие годы видели его только во время мимолетных посещений и которым он казался чем-то вроде дальнего родственника, поняли вдруг, что он совершенно преобразился – и внешне и внутренне. Вместо толстощекого добродушного крепыша в отчий дом вернулся измученный монастырской муштрой, щуплый, нервозный отрок с широко раскрытыми испуганными глазами, как у человека, испытавшего нечто чудовищное и непередаваемое. Впоследствии сестра сравнила его поведение с поведением сомнамбулы, который с отсутствующим взором бредет средь бела дня. Он едва слышит, когда его о чем-нибудь спрашивают, он весь погружен в мечты. Мать раздражает его замкнутость, за которой кроется тайное превосходство. Но проходит некоторое время, и, как при всех его кризисах, унаследованная жизненная сила торжествует победу. К мальчику возвращаются веселость и разговорчивость, которая кажется матери даже чрезмерной.
Для завершения образования его отдают в гимназию в городе Туре, а в конце 1814 года, когда семья переселяется в Париж, определяют в пансион Лепитра. Этот мсье Лепитр – в эпоху революции гражданин Лепитр – был некогда дружен с отцом Бальзака, тогдашним членом одной из секций, и даже сыграл определенную роль в истории, поскольку он участвовал в попытке освобождения Марии Антуанетты из Консьержери. Теперь же мсье Лепитр только директор учебного заведения, готовящего подростков к предстоящим экзаменам. Однако и в этом интернате мальчика, жаждущего любви, преследует ощущение одиночества и заброшенности. И устами Рафаэля, еще одного своего юного двойника, он рассказывает в «Шагреневой коже»:
«Страдания, которые я познал в лоне семьи, в школе, в интернате, возобновились, но в измененной форме, во время моего пребывания в пансионе Лепитра. Отец совсем не давал мне денег. Моих родителей вполне устраивало сознание, что я одет и напичкан латынью и греческим. За время своего пребывания в интернате я познакомился примерно с тысячью товарищей, но не могу вспомнить ни одного случая подобного равнодушия родителей».
Бальзак и здесь – очевидно, вследствие внутреннего противодействия – не зарекомендовал себя «хорошим учеником». Разгневанные родители переводят его в другое учебное заведение. Но и тут дела идут не лучше. В латыни он на тридцать втором месте из имеющихся тридцати пяти. Результат этот все более укрепляет мать в мнении, что Оноре – «неудачный ребенок».
И вот она посылает уже семнадцатилетнему подростку блестящее послание, написанное в том слезливо жалостливом тоне, который будет и пятидесятилетнего Бальзака повергать в такое же отчаяние:
«Мой милый Оноре, я не могу найти слов, чтобы описать боль, которую ты мне причинил. Ты поистине делаешь меня несчастной, меня, которая ничего не жалеет для своих детей и, в сущности, могла надеяться, что они дадут ей радость. Прекрасный, достойный всяческого уважения мсье Гансе сообщил мне, что при проверке ты опять съехал на тридцать второе место!!! Он сказал мне также, что несколько дней назад ты снова отчаянно набедокурил. Все удовольствие, которое я ждала от завтрашнего дня, ты отнял у меня безвозвратно... Ведь мы должны были встретиться с тобой в восемь утра, вместе пообедать, поужинать, вдоволь наговориться, пересказать друг другу все! Твоя леность, твое легкомыслие, твоя невнимательность вынуждают меня подвергнуть тебя справедливому наказанию. Как пусто теперь у меня на сердце! Какой долгой покажется мне моя поездка! Я утаила от отца, что ты очутился на таком плохом месте, но, разумеется, ты не сможешь в понедельник отправиться на прогулку, хотя прогулка эта задумана была лишь для твоей пользы, а вовсе не для твоего удовольствия. Учитель танцев придет к нам завтра, в половине пятого. Я прикажу привести тебя на урок, но после урока отправлю тотчас же обратно. Я нарушила бы долг, который налагает на меня моя любовь к детям, если бы поступила иначе».
Однако вопреки всем этим мрачным предсказаниям опальный Оноре, худо ли, хорошо ли, заканчивает курс обучения, и 4 ноября 1816 года он поступает в Школу права. Это 4 ноября 1816 года, по справедливости, следует назвать концом рабства и зарей свободы юного Бальзака. Он может теперь, как все другие, заниматься без всякого принуждения, а в свободное время предаваться праздности – во всяком случае, использовать это время по собственному усмотрению. Но родители Бальзака думают иначе. Юноша не должен иметь свободы. У него не должно быть и часа досуга. Он обязан зарабатывать себе на жизнь. Довольно и того, что время от времени он слушает курс в университете, а по ночам зубрит римское право. Днем он должен служить! Не теряя времени, делать карьеру! И, самое главное, не тратить ни единого лишнего су!
И вот студент Бальзак вынужден гнуть спину над конторкой у адвоката Гильоне де Мервиля – первого своего начальника, которого он ценит и уважает и которого с благодарностью увековечит под именем Дервиля
8, ибо адвокат Мервиль сумел распознать духовные качества своего писца и великодушно подарил дружбой этого столь юного подчиненного. Два года спустя Бальзака передают под эгиду нотариуса Пассе, с которым его семейство находится в дружеских отношениях. Таким образом, буржуазное будущее Бальзака представляется вполне обеспеченным.
4 января 1819 года молодой человек, ставший, наконец, «таким, как все», получает степень бакалавра. Вскоре он сделается компаньоном славного нотариуса, а когда мэтр Пассе состарится и умрет, Оноре унаследует его контору, потом женится – разумеется, не на бесприданнице, войдет в богатую семью и сделает, наконец, честь своей недоверчивой матери, Бальзакам и Саламбье, а также и всем прочим родственникам и свойственникам. И тогда биографию его, подобную биографии мсье Бувара или Пекюше
9, смог бы написать разве что Флобер, ибо жизнь его была бы образцом обычной благопристойно-буржуазной карьеры.
Но тут в груди Бальзака вдруг вздымается годами подавляемое и затаптываемое пламя мятежа. В один прекрасный день весной 1819 года он оставляет конторку нотариуса и валяющиеся на ней пыльные акты. Он сыт по горло этим существованием, которое не подарило ему ни одного беззаботного и счастливого дня. Впервые он решительно действует наперекор воле родителей и объявляет напрямик, что не хочет быть ни адвокатом, ни нотариусом, ни судьей. Он вообще не намерен быть чиновником! Он решил сделаться писателем, и грядущие его шедевры принесут ему независимость, богатство и славу.
II. Преждевременные запросы к судьбе
«Мои страдания состарили меня... Вы едва ли можете себе представить, какую жизнь я вел до двадцатидвухлетнего возраста».
Письмо к герцогине Д\'Абрантес, 1828
Неожиданное заявление двадцатилетнего юноши, что он хочет стать писателем, поэтом – человеком творческого труда, а отнюдь не нотариусом или адвокатом, как гром среди ясного неба поразило ничего не подозревавшую семью. Отказаться от обеспеченной карьеры? Бальзак, потомок достопочтенных Саламбье, займется столь сомнительным ремеслом, как сочинительство? Где гарантии, где уверенность в постоянном и надежном доходе? Литература, поэзия – такую роскошь может позволить себе, скажем, виконт Шатобриан, у которого где-то в Бретани имеется прелестный замок, или господин де Ламартин, или сын генерала Гюго
10, но ни в коем случае не скромный отпрыск буржуазного семейства. И потом – разве этот никчемный юнец проявил хотя бы малейший проблеск литературного дарования? Никогда! Во всех школах он восседал на черной скамье, по латыни шел тридцать вторым, не говоря уже о математике, этой науке наук для всякого солидного коммерсанта! Помимо всего прочего, заявление сделано в самый неподходящий момент, ибо Бальзак-отец находится именно сейчас в чрезвычайно запутанных финансовых обстоятельствах. Вместе с кровавым виноградником войны реставрация выкорчевала и этих мелких кровососов, которым так чудно жилось в благословенную наполеоновскую пору. Для армейских поставщиков и интендантов наступили скверные времена. И для Бальзака-отца жирный оклад в восемь тысяч франков превратился в тощую пенсию. Кроме того, при ликвидации банкирского дома Думера и на всяких прочих спекуляциях он понес немалые убытки.
Семью его еще смело можно назвать зажиточной, к, как окажется впоследствии, у них, конечно, еще имеется несколько десятков тысяч в кубышке. Но высший закон для мелкой буржуазии, имеющий большую силу, чем все государственные законы, вместе взятые, гласит, что любое уменьшение дохода должно быть немедленно восполнено удвоенной бережливостью.
Семейство Бальзаков решило отказаться от парижской квартиры и переселиться в предместье, где жизнь дешевле, в Вильпаризи – местечко, расположенное примерно в двадцати километрах от столицы. Там легче сократить расходы.
И в это самое мгновение является молодой болван, от которого уже, казалось, навсегда избавились, и хочет не только стать писателем, но требует сверх того, чтобы семья финансировала его бездельничанье. «Ни за что!» – объявляет семейство и созывает на помощь родных и знакомых, которые, само собой понятно, высказываются против самонадеянного бреда юного бездельника.
Наиболее покладистым оказывается Бальзак-отец. Он не выносит семейных сцен и заканчивает спор благодушным «почему бы и нет?». Старый искатель приключений и делец, многократно менявший род занятий, он лишь на склоне лет оказался у тихой пристани уютно-буржуазного существования. У него не хватает пыла, чтобы горячиться по поводу экстравагантностей своего странного отпрыска. На стороне Бальзака-сына – разумеется, тайно – еще Лаура, его любимая сестра. Она питает романтическую склонность к поэзии, и мысль иметь прославленного брата льстит ее самолюбию. Однако то, о чем романтически настроенная дочь мечтает как о чести, мать, получившая мещанское воспитание, воспринимает как неслыханный позор. Что подумает родня, когда услышит чудовищную весть: сын мадам Бальзак, урожденной Саламбье, стал сочинителем книжек и газетным писакой? Со всем отвращением буржуа к столь «несолидному» существованию бросается мать в борьбу. Ни за что и никогда! Мы не станем потакать глупостям, обрекающим на нищету этого юного лентяя, который уже в коллеже ни на что не годился, тем более что мы чистоганом заплатили за его занятия в Школе права. Покончить раз и навсегда с этим дурацким проектом!
Но впервые наталкивается мать на противодействие, которого она никак не ожидала от добродушно-ленивого юноши, – наталкивается на несгибаемую, на абсолютно несокрушимую волю Оноре де Бальзака; на силу, которая теперь, когда воля Наполеона сломлена, не знает себе равной в Европе. Все, чего хочет Бальзак, становится действительностью, и если он принял решение, значит и невозможное станет возможным. Ни слезы, ни посулы, ни заклинания, ни истерики не в силах переубедить его: он решил стать не нотариусом, а великим писателем. Мир свидетель, что он им стал.
После жестоких и затяжных сражений, сражений, продолжающихся с утра до ночи, стороны приходят к весьма деловому компромиссу. Под великий эксперимент подводится солидная база. Пусть Оноре поступает как хочет – ему будет дана возможность стать великим, прославленным писателем. Как он этого добьется – это уж его дело. Семейство, со своей стороны, принимает участие в этом ненадежном деле, вкладывая в него определенный капитал. Во всяком случае, в течение двух лет оно готово субсидировать в высшей степени сомнительный талант Оноре, за который, к сожалению, никто не может поручиться. Если в течение этих двух лет Оноре не станет великим и знаменитым писателем, то он должен будет вернуться в нотариальную контору, иначе семейство снимает с себя всякую ответственность за его будущность. На листе бумаги между отцом и сыном заключается странный контракт, по которому, тщательно подсчитав размеры необходимого прожиточного минимума, родители обязуются вплоть до осени 1821 года выдавать своему сыну сто двадцать франков в месяц (четыре франка в день) – субсидию на конквистадорский поход в бессмертие. Как бы там ни было, это лучшая сделка из всех, которые, если даже учесть все его доходные поставки на армию и финансовые сделки, когда-либо заключал папаша Бальзак.
Своенравная мать впервые вынуждена покориться более могущественной воле. Можно себе представить, с каким отчаянием она это сделала, ибо по всему складу своей жизни она искренне убеждена, что сын ее своим упрямым сумасбродством портит себе жизнь. Самое главное – это скрыть ее позор от достопочтенных Саламбье. И разве же не позор, что Оноре бросил солидное занятие и пытается приобрести самостоятельность столь нелепым образом? Чтобы скрыть его отъезд в Париж, она сообщает родным, что Оноре по причине слабого здоровья уехал на юг к двоюродному брату. Может быть, этот дурацкий выбор профессии пройдет как мимолетный каприз, может быть, неудачный сын еще раскается в своей глупости, и тогда никто не узнает об этой злосчастной эскападе, которая повредит его доброму имени, помешает женитьбе и окончательно распугает клиентуру.
На всякий случай она исподволь составляет свой собственный план. Раз уж нельзя ни лаской, ни мольбами отвлечь упрямого мальчишку от его скандального замысла, значит она должна добиться этого хитростью и упорством. Нужно заморить его голодом. Пускай почувствует, как удобно ему жилось под отчим кровом и как тепло ему было в уютной нотариальной конторе. Когда у него подведет живот, он откажется от своего хвастовства и прожектерства. Пусть только отморозит пальцы в своей мансарде, живехонько бросит тогда свою дурацкую писанину. И мать заявляет, что должна позаботиться о его удобствах; она сопровождает его в столицу, чтобы снять для него комнату. В действительности же, чтобы сломить сопротивление сына, она совершенно умышленно выбирает для будущего писателя самую скверную, самую жалкую и неуютную каморку, какую только можно сыскать в пролетарских кварталах Парижа.
Этот дом под номером 9 на улице Ледигьер давно снесен, и это крайне огорчительно. Ибо в Париже, хотя в нем и находится гробница Наполеона, нет более великолепного памятника, чем эта убогая каморка на чердаке, описание которой мы находим в «Шагреневой коже». Зловонная черная лестница ведет на пятый этаж к развалившейся входной двери, сколоченной из нетесаных досок. Распахнув ее, посетители входят в низкую и темную берлогу, ледяную – зимой, раскаленную, как солнце, – летом. Даже за ничтожную плату, за пять франков в месяц (три су в день), хозяйка не нашла никого, кто пожелал бы поселиться в этой норе. И как раз эту «дыру, достойную венецианских свинцовых камер», выбирает мать, чтобы вызвать у будущего писателя отвращение к его ремеслу.
«Не могло быть ничего более омерзительного, – пишет Бальзак много лет спустя, – чем эта мансарда, с желтыми грязными стенами, пропахшими нищетой... Крутой скат косого потолка... сквозь расшатанную черепицу просвечивало небо... Комната стоила мне три су в день, за ночь я сжигал на три су масла, уборку делал сам, рубашки носил фланелевые, потому что не мог платить прачке два су в день. Комнату отапливал я каменным углем, стоимость которого, если разделить ее на число дней в году, никогда не превышала двух су... Все это в общей сложности составляло 18 су, два су мне оставалось на непредвиденные расходы. Я не припомню, чтобы за этот долгий период работы я хоть раз прошелся по мосту Искусств или же купил у водовоза воды: я ходил за ней по утрам к фонтану на площади Сен-Мишель. В течение первых десяти месяцев моего монашеского одиночества я пребывал так – в бедности и уединении; я был одновременно своим господином и слугой, я жил с неописуемой страстью жизнью Диогена».
С расчетливой предусмотрительностью отказывается мать Бальзака от малейших попыток сделать эту тюремную камеру уютной, придать ей более жилой вид – чем скорее неуютность заставит ее сына вернуться к добропорядочной профессии, тем лучше. Чтобы обставить мансарду, Бальзаку дают только самое необходимое. Это печальные отбросы семейной мебели – узкая жесткая кровать, «похожая на жалкие козлы», скрипучий дубовый стол, обтянутый потрескавшейся кожей, и два колченогих стула. Вот и все – кровать для спанья, стол для работы и стулья, чтобы сидеть. Скромное, но заветное желание Оноре взять напрокат маленькое фортепьяно семейство отвергает. И спустя несколько дней ему уже приходится клянчить дома «белые бумажные чулки, серые вязаные чулки и полотенце».
Как только он, желая немного оживить унылые стены, раздобыл себе «гравюру» и квадратное зеркало в золоченой оправе, неумолимая мамаша Бальзак сурово замечает дочери Лауре, что-де она, Лаура, должна сделать своему братцу выговор за подобное «мотовство».
Но фантазия Бальзака в тысячу раз могущественней реальности. Взор его способен украсить самое неприглядное, возвысить самое уродливое. Он сумел найти утешение даже в своей унылой тюремной камере над морем серых парижских кровель.
«Помню, как весело, бывало, завтракал я хлебом с молоком, вдыхая воздух у открытого окна, откуда открывался вид на крыши, бурые, сероватые и красные, шиферные и черепичные, поросшие желтым и зеленым мохом. Вначале этот пейзаж казался мне скучным, но вскоре я обнаружил в нем своеобразную прелесть. По вечерам полосы света, пробивавшегося сквозь неплотно прикрытые ставни, оттеняли и оживляли темную бездну этого своеобразного мира. Порой сквозь туман бледные лучи фонарей бросали снизу свой желтоватый свет и слабо обозначали вдоль улиц извилистую линию скученных крыш, океан неподвижных волн. Иногда в этой мрачной пустыне появлялись и редкие фигуры: среди цветов какого-нибудь воздушного садика я различал угловатый, загнутый крючком профиль старухи, поливавшей настурции; или же, стоя у чердачного окна, молодая девушка, не подозревая, что на нее смотрят, занималась своим туалетом, и я видел только прекрасный лоб и длинные волосы, приподнятые красивой белою рукой. Я любовался хилой растительностью в водосточных желобах, бледными травинками, которые скоро уносил ливень. Я изучал, как мох становился ярким после дождя или, высыхая на солнце, превращался в сухой бурый бархат с причудливыми отливами. Словом, поэтические и мимолетные эффекты дневного света, печаль туманов, внезапно появляющиеся солнечные пятна, волшебная тишина ночи, рождение утренней зари, султаны дыма над трубами – все явления этой необычайной природы стали для меня привычны, они развлекали меня. Я любил свою тюрьму – ведь я находился в ней по доброй воле. Эта парижская пустынная степь, образуемая крышами, похожая на голую равнину, но таящая под собою населенные бездны, подходила к моей душе и гармонировала с моими мыслями» («Шагреневая кожа»).
И когда в хорошую погоду он покидает свою комнату, чтобы пошляться по бульвару Бурдон в предместье Сент-Антуан и вобрать в легкие немножко свежего воздуха, то эта коротенькая прогулка (единственное удовольствие, которое может себе позволить Бальзак, потому что оно ничего не стоит!) становится для него событием, побуждающим его к новому труду.
«Одна-единственная страсть порою отвлекала меня от усидчивых занятий, но, впрочем, и она была вызвана жаждой познания. Я любил наблюдать жителей предместья, их нравы, характеры. Одетый так же плохо, как и рабочие, равнодушный к внешнему лоску, я не вызывал в них неприязни; я мог, затесавшись в какую-нибудь кучку людей, следить за тем, как они нанимаются на работу, как они спорят между собой, когда трудовой день окончен. Моя наблюдательность приобрела остроту инстинкта: не пренебрегая телесным обликом, она разгадывала душу – вернее сказать, она так схватывала внешность человека, что тотчас проникала и в его внутренний мир; она позволяла мне жить жизнью того, на кого была обращена, ибо наделяла меня способностью отождествлять с ним себя самого, и, так же как дервиш из „Тысячи и одной ночи“, я принимал образ и подобие тех, над кем произносил заклинание... Слушая этих людей, я приобщался к их жизни; я ощущал их лохмотья на своей спине, я сам шагал в их рваных башмаках, их желанья, их потребности – все передавалось моей душе, или, вернее, я проникал душою в их душу. То был сон наяву. Вместе с ними я негодовал на хозяев, которые их угнетали, на бессовестных заказчиков, которые не платили за работу и заставляли понапрасну обивать пороги. Отрешаться от своих привычек, в каком-то душевном опьянении преображаться в других людей, играть в эту игру по своей прихоти было моим единственным развлечением. Откуда у меня такой дар? Что это – ясновидение? Одно из тех свойств, злоупотребление которыми может привести к безумию? Я никогда не пытался определить источник этой способности; я обладаю ею и применяю ее – вот и все. Вам достаточно знать, что уже в эту пору я расчленил многоликую массу, именуемую народом, на составные части и проанализировал ее так тщательно, что мог оценить все ее хорошие и дурные свойства. Я уже знал, какие богатые возможности таит в себе это предместье, этот рассадник революций, выращивающий героев, изобретателей-самоучек, мошенников, злодеев, людей добродетельных и людей порочных – и все они принижены бедностью, подавлены нуждой, одурманены пьянством, отравлены крепкими напитками. Вы не можете представить себе, сколько неведомых приключений, сколько забытых драм в этом городе скорби! Сколько страшных и прекрасных событий! Воображение не способно угнаться за той жизненной правдой, которая здесь скрыта, доискаться ее никому не под силу; ведь нужно спуститься слишком низко, чтобы напасть на эти изумительные сцены, трагические или комические, на эти чудеснейшие творения случая» («Фачино Кане»).
Книги в комнате, люди на улице и всевидящее око Бальзака – этого довольно, чтобы воссоздать вселенную! С того мгновения, когда Бальзак начинает творить, для него и вокруг него нет ничего более реального, чем его творчество.
Первые дни столь дорого купленной свободы Бальзак тратит на то, чтобы сделать более удобным для работы унылое пристанище, в котором зреет его грядущее бессмертие. Не брезгая никакой работой, он собственноручно белит, оклеивает обоями обшарпанные стены. Он ставит корешками вперед несколько томиков, которые прихватил из дому, приносит книги из библиотеки, раскладывает стопами писчую бумагу, на которой возникнет его будущий шедевр. Потом он очиняет самым педантичным образом перья, покупает свечу, подсвечником для которой служит пустая бутылка, запасается маслом для лампы – она должна стать ночным солнцем в беспредельной пустыне его трудов. Теперь все готово. Недостает только одной, правда довольно важной, мелочи, а именно: будущий писатель еще не имеет ни малейшего представления о том, что, собственно, станет он сочинять. Поразительное решение – забраться в берлогу и не покидать ее, прежде чем шедевр будет завершен, Бальзак принял совершенно инстинктивно. Теперь, когда он должен приступить к делу, у него нет никакого определенного плана, или, вернее, он хватается за сотни неясных и расплывчатых прожектов. Ему двадцать один год, и у него нет ни малейшего представления о том, кем, собственно, он является и кем хочет стать – философом, поэтом, сочинителем романов, драматургом или ученым мужем. Он только ощущает в себе силу, не ведая, на что ее направить.
«Я убежден, что мне предстоит выразить некую идею, создать систему, заложить основы науки».
Однако какой идее, какой системе, какому виду творчества намерен он предаться?
Внутренний полюс еще не открыт, магнитная стрелка воли тревожно подрагивает. Он лихорадочно перелистывает захваченные им рукописи. Это все фрагменты, ни одна не закончена, и ни одна не кажется ему достойным трамплином для прыжка в бессмертие. Вот несколько тетрадок: «Заметки о бессмертии души», «Заметки о философии и религии». Вот конспекты времен коллежа. Вот черновики собственных сочинений, в которых поражает лишь одна заметка: «После моей трагедии я возьмусь за это снова». То тут, то там рассеянные стихи, запев эпической поэмы «Людовик Святой», наброски трагедии «Сулла» и комедии «Два философа». Некоторое время Бальзак носился с планом романа «Коксигрю», замышлял роман в письмах «Стенио, или философические заблуждения» и другой, в «античном роде», озаглавленный «Стелла». Мимоходом он набросал еще и либретто комической оперы «Корсар». Все менее уверенным становится Бальзак. Разочарованно проглядывает он свои наброски. Ему неясно, с чего же начать. С философской системы, с либретто оперы из жизни предместья, с романтического эпоса или попросту романа, который обессмертит имя Бальзака? Но, как бы там ни было, только писать, только довести до конца нечто, что прославит его и сделает независимым от семьи! Охваченный столь свойственным ему неистовством, он перерывает и перечитывает кучи книг, отчасти чтобы отыскать подходящий сюжет, отчасти чтобы перенять у других писателей технику их ремесла.
«Я только и делал, что изучал чужие творения и шлифовал свой слог, пока мне не показалось, что я теряю рассудок», – пишет он сестре Лауре. Постепенно, однако, его начинает тревожить недостаток отпущенного ему времени. Два месяца он растратил на поиски и опыты, а отпущенная ему родителями субсидия немилосердно скудна. Итак, проект философского трактата отвергается – вероятнее всего потому, что он должен быть слишком обстоятелен и принесет слишком мало дохода. Сочинить роман? Но юный Бальзак чувствует, что для этого он еще недостаточно опытен. Остается драма – само собой разумеется, это должна быть историческая неоклассическая драма, которую ввели в моду Шиллер, Альфьери, Мари Жозеф Шенье
11, – пьеса для «Французской комедии», и юный Оноре то и дело достает и лихорадочно просматривает десятки книжек из «кабинета для чтения». Полцарства за сюжет!
Наконец выбор сделан. 6 сентября 1819 года он сообщает сестре:
«Я остановил свой выбор на „Кромвеле“
12, он мне представляется самым прекрасным лицом новой истории. С тех пор как я облюбовал и обдумал этот сюжет, я отдался ему до потери рассудка. Тьма идей осаждает меня, но меня постоянно задерживает моя неспособность к стихосложению...
Трепещи, милая сестрица: мне нужно по крайней мере еще от семи до восьми месяцев, чтобы переложить пьесу в стихи, чтобы воплотить мои замыслы и затем чтобы отшлифовать их...
Если бы ты знала, как трудно создавать подобные произведения! Великий Расин два года шлифовал «Федру», повергающую в отчаяние поэтов. Два года! Подумай только – два года!»
Но теперь мосты сожжены.
«Если у меня нет гениальности, я погиб».
Следовательно, он должен быть гениален. Впервые Бальзак поставил перед собой цель и швырнул в игру свою непреодолимую волю. А там, где действует эта воля, сопротивление бесполезно. Бальзак знает – он завершит «Кромвеля», потому что он хочет его завершить и потому что он должен его завершить.
«Я решил довести „Кромвеля“ до конца во что бы то ни стало! Я должен что-то завершить, прежде чем явится мама и потребует у меня отчета в моем времяпрепровождении».
Бальзак бросается в работу с яростью одержимого, о которой он сказал однажды, что даже злейшие враги не могут ему в ней отказать. Впервые он дает тот обет монашеской и даже затворнической жизни, который в периоды самого напряженного труда станет для него незыблемым законом. Денно и нощно сидит он за письменным столом, часто по три-четыре дня не покидает мансарду и спускается на грешную землю только затем, чтобы купить себе хлеба, немного фруктов и неизбежного свежего кофе, так чудесно подстегивающего его утомленные нервы. Постепенно наступает зима, и пальцы его, с детских лет чувствительные к холоду, коченеют на продуваемом всеми ветрами нетопленном чердаке. Но фанатическая воля Бальзака не сдается. Он не отрывается от письменного стола, ноги его укутаны старым отцовским шерстяным пледом, грудь защищена фланелевой курткой. У сестры он клянчит «какую-нибудь ветхую шаль», чтобы укрыть плечи во время работы, у матери -шерстяной колпак, который она ему так и не связала; и, желая сберечь драгоценные дрова, он целый день остается в постели, продолжая сочинять свою божественную трагедию.
Все эти неудобства не в силах сломить его волю. Только страх перед расходом на дорогое светильное масло приводит его в трепет, когда он вынужден при раннем наступлении сумерек уже в три часа пополудни зажигать лампу. Иначе для него было бы безразлично – день сейчас или ночь. Круглые сутки он посвящает работе, и только работе.
В течение всего этого времени ни приятелей, ни ресторанов, ни кофеен, ни малейшей разрядки после чудовищного напряжения. Двадцатилетний юноша, терзаемый ребяческой застенчивостью, не решается подойти к женщине. Во всех интернатах он жил только среди своих сверстников и чувствует себя поэтому неуклюжим и неловким. Он не умеет танцевать, не обучен хорошим манерам; из-за царящей дома бережливости он плохо одет. Вот почему Бальзак – некрасивый, неряшливый – именно в эти переломные годы производил невыгодное впечатление. Один из его тогдашних знакомых называет его удивительно уродливым.
«Бальзак отличался особенной и бросающегося в глаза уродливостью, хотя взгляд его и сверкал умом. Низкорослый, приземистый, черные волосы растрепаны, широконосый, рот до ушей, зубы гнилые».
И так как Бальзак вынужден трижды проверить и помусолить каждое су, прежде чем выпустить его из рук, у него нет ни малейшей возможности заводить знакомства.
Кафе, а тем паче рестораны, где проводят время юные журналисты и писатели, ему недоступны. В лучшем случае он может остановиться перед их зеркальными витринами, чтобы посмотреть на свою голодную физиономию. В эти месяцы из всех удовольствий, развлечений, роскошеств огромного города ни одно, даже самое мимолетное, недоступно добровольному отшельнику с улицы Ледигьер.
Лишь один человек время от времени навещает затворника – некий дядюшка Даблен. На правах старого друга семьи этот честный буржуа, оптовый торговец скобяным товаром, считает своим долгом проявлять заботу о бедном послушнике поэтического искусства. Так постепенно возникает трогательно-заботливая дружба пожилого дельца с покинутым юношей – дружба, которая продлится до конца дней Бальзака. Этот добрый человек, скромный торговец из предместья, трогательно благоговеет перед поэзией. «Французская комедия» – его храм, куда после прозаических занятий скобяной торговлей он берет иногда с собой юного сочинителя. И эти вечера, украшенные затем обильной трапезой и, наконец, смакованием расиновских стихов, единственная телесная и духовная пища, укрепляющая силы его благодарного юного друга. Каждую неделю дядюшка Даблен мужественно одолевает пять крутых этажей, карабкаясь в мансарду, чтобы взглянуть на своего подопечного. Он берет у ленивого питомца Вандомского коллежа уроки латыни, дабы освежить свою память и пополнить пробелы собственного образования. Бальзак, который в своей семье видел одну лишь бешеную страсть к накоплению и грошовую мещанскую спесь (раскаленным пером увековечит он ее впоследствии в своих романах!), сумел распознать в душе дядюшки Даблена кроющееся в ней нравственное начало. Оно более сильно у незаметных представителей среднего сословия, чем у присяжных горлопанов и писак. И когда позже, в своем «Цезаре Бирото», Бальзак слагает Песнь песней вычесть правдивых и скромных буржуа, он прибавляет одну строчку к вящей славе этого человека – первого, кто пришел ему на помощь. Ибо Даблен обладал «глубоко затаенной способностью чувствовать, способностью, которая была чужда фраз и не ведала преувеличений»; ибо Даблен постиг все муки его юношеской неуверенности, уразумел их и смягчил. Бальзак придал черты своего покровителя образу добродушного, скромного и неприметного нотариуса Пильеро
13. В нем он увековечил достойного любви и уважения дядюшку Даблена, простого смертного, который вопреки узкому горизонту своей мещанской профессии чутким сердцем ощутил и распознал гений писателя. И это случилось за добрый десяток лет до того, как Париж, литераторы и весь мир соблаговолили открыть Бальзака.
Единственный человек, который заботится о Бальзаке, порой облегчает бремя его чудовищного одиночества. Но снять с души неопытного сочинителя роковую тяжесть внутренней неуверенности он не в силах. Бальзак пишет и пишет – горячечно, в порыве обуявшего нетерпения. «Кромвель» должен быть во что бы то ни стало завершен в ближайшие недели. И вдруг приходят минуты жуткого отрезвления, знакомые каждому новичку, творящему без друзей и советчиков, – минуты, когда он начинает сомневаться в себе, в своем таланте, в своем только еще рождающемся творении.
«А хватит ли у меня таланта?» – неотступно вопрошает Бальзак. И заклинает в письме сестру не вводить его в заблуждение, не расточать из сострадания похвал.
«Заклинаю тебя твоей сестринской любовью, никогда не убеждай меня, что мое произведение хорошо! Указывай мне только на недостатки. Похвалы оставь при себе».
Этот пылкий молодой человек не желает создавать ничего посредственного, ничего заурядного. «К дьяволу посредственность! – восклицает он. – Стать Гретри
14, стать Расином!»
Конечно, в иные мгновения, когда взор его еще затуманен огненным заревом творчества, его «Кромвель» кажется ему великолепным, и он горделиво возвещает:
«Моя трагедия станет молитвенником королей и народов. Я хочу выступить с шедевром или сломать себе шею».
Затем снова наступают минуты уныния:
«Все мои горести проистекают оттого, что я вижу, сколь ничтожен мой талант!»
Не напрасно ли все его прилежание? Ведь в искусстве одно прилежание немногого стоит...
«Все труды в мире не заменят и крупицы таланта».
Чем ближе к завершению «Кромвель», тем мучительнее становится для одинокого поэта вопрос, чем окажется его трагедия – шедевром или пустышкой?
Но, увы, у бальзаковского «Кромвеля» нет особых надежд оказаться шедевром. Не знающий своего внутреннего пути, не ведомый опытной рукою, неофит избрал ложный путь. Не могло быть ничего, столь несоответствующего строптивому таланту двадцатилетнего юнца, еще не знающего света и условностей сцены, чем сочинение трагедии, а тем более трагедии в стихах.
Он был «не способен к стихосложению» – Бальзак это и сам сознавал. И не случайно стихи его – в нескольких дошедших до нас образцах – бесконечно ниже обычного уровня его творчества. Стих, в особенности александрийский, с его размеренным, скандированным тактом, требует от художника спокойствия, обдумывания, терпения – следовательно, именно тех свойств, которые совершенно чужды бурной натуре Бальзака. Он мыслит только молниеносно, пишет только в порыве, когда перо едва поспевает за словами, а слова за мыслями. Его фантазия, мчащаяся от ассоциации к ассоциации, не в силах задержаться, чтобы сосчитать слоги, придумать искусные рифмы, – окостеневшая форма неизбежно леденит его пылкие порывы, и произведение, которое страстный юноша создает с беспримерными усилиями, оказывается холодной, пустой, подражательной трагедией.
Но у Бальзака нет времени для самоанализа. Он хочет скорее завершить свой труд, освободиться, прославиться, и он гонит вперед еле ковыляющие хромающие александрины. Только закончить, только получить ответ на вопрос, обращенный к судьбе: «Обладает ли он гениальностью?» Иначе он снова должен стать писцом в нотариальной конторе и рабом семьи.
В январе 1820 года, после четырех месяцев лихорадочной работы, «Кромвель» в общих чертах готов. Гостя весной у друзей в Лиль-Адане, Бальзак наводит на трагедию последний лоск. И в мае появляется под отчим кровом – с рукописью в саквояже и с намерением огласить ее. Теперь должен решиться великий вопрос: обрела ли Франция, обрел ли мир нового гения по имени Оноре Бальзак?
Семейство ожидает своего удивительного отпрыска и его труд с любопытством и нетерпением. Совершенно неприметно мнение несколько изменилось в его пользу. Финансовое положение семьи улучшилось, в доме воцарилось более благодушное настроение, прежде всего потому, что Лаура, любимая сестра Оноре, вышла замуж за инженера де Сюрвилля, человека состоятельного да к тому же благородного происхождения, и, стало быть, сделала великолепную партию. Несомненно, на всех произвело впечатление и то неожиданное обстоятельство, что Оноре с такой решимостью вынес лечение голодом. Ведь он не задолжал ни единого су. Как бы там ни было, но это доказательство характера и незаурядной силы воли.
Готовая рукопись в две тысячи стихов! Уже одно количество исписанной бумаги свидетельствует о том, что он нисколько не лентяйничал, что не пустая блажь заставила кандидата в нотариусы пренебречь солидной карьерой. Возможно, что и дружественные отчеты дядюшки Даблена о монашески-бережливом образе жизни юного поэта заставили родителей усомниться в своей правоте. Уж не слишком ли круто обошлись они со своим первенцем, уж не отнеслись ли они к нему слишком недоверчиво? Может быть, в этом своеобычном и своенравном парне действительно есть что-то необыкновенное? Ведь если у него прорежется талант, то премьера в «Комеди Франсез» в конце концов вовсе не такое уж бесчестье для Саламбье и Бальзаков! Даже госпожа Бальзак начинает проявлять несколько запоздалый интерес к творению сына. Она предлагает свои услуги и желает собственноручно переписать испещренную помарками рукопись, дабы неразборчивый почерк не помешал юному автору во время публичной декламации.
Впервые – правда, это продлится недолго – к Оноре в родительском доме относятся с некоторым уважением. Чтение, которое должно доказать, обладает ли Оноре де Бальзак «гением», происходит в мае месяце в Вильпаризи, и родные придают ему характер семейного торжества. А для того чтобы сделать семейный ареопаг еще более значительным, они приглашают, кроме новоиспеченного зятя де Сюрвилля, и кое-кого из почтенных друзей дома – среди них доктора Наккара, который до конца жизни Бальзака останется его врачом, другом и поклонником.
Добрый дядюшка Даблен, естественно, не может не почтить своим присутствием эту необыкновенную премьеру. Битых два часа трясется он в «кукушке», старомодном дилижансе, чтобы поспеть в Вильпаризи к началу спектакля.
И удивительная премьера начинается. Семейство Бальзак торжественно убрало гостиную к предстоящему чтению. В креслах восседают исполненные ожидания Бальзак-отец, многоопытный потомок крестьян, суровая мать, ипохондрическая бабушка Саламбье, сестра Лаура со своим молодым супругом, который, будучи инженером, больше знает толк в строительстве дорог и мостов, чем в крепко сколоченных или расхлябанных александрийских стихах.
Почетные места для гостей отводятся д-ру Наккару – секретарю Королевского общества – и дядюшке Даблену. На заднем плане слушают, по-видимому не слишком внимательно, младшие дети – Лоранс и Анри. А перед этой не слишком компетентной аудиторией восседает за маленьким столиком, нервно листая рукопись своими белыми руками, на сей раз, в виде исключения, вымытый и принаряженный, вновь испеченный автор – тощий юнец двадцати одного года, с могучей, «гениально» отброшенной назад гривой и маленькими черными глазами, которые в этот миг погасили все свои огоньки и с некоторым беспокойством вопросительно посматривают то на одного, то на другого. Заметно робея, Оноре начинает чтение: акт первый, сцена первая.
Но скоро его охватывает вдохновение. И уже гремит, и гудит, и свистит, и рокочет в гостиной водопад александрийских стихов – целых три часа подряд.
О том, как протекало и имело ли успех это замечательное и достопамятное чтение, мы не имеем сведений. Мы не знаем, не задремала ли во время него престарелая бабушка Саламбье, не отправили ли младших сестрицу и братца баиньки еще до казни Карла Первого, – мы знаем только, что чтение повергло слушателей в некоторое смущение. Они не решались после этого несколько утомительного дебюта вынести свое авторитетное суждение и сказать, обладает или не обладает талантом Оноре.
Почтенный интендант в отставке, оптовый торговец скобяным товаром, инженер путей сообщения и врач-хирург не являются, конечно, идеальными критиками стихотворной драмы, и, разумеется, им было трудно решить, только ли их заставило скучать это театральное чудище, или же оно скучно само по себе?
Ввиду этой всеобщей неуверенности инженер Сюрвилль предлагает передать творение «нового Софокла» – ибо таким несколько преждевременно видел себя в своих мечтаниях Оноре – на рассмотрение подлинно компетентной инстанции. Аристократический зять вспоминает, что преподаватель изящной словесности в политехническом институте, где он проходил курс наук, является автором нескольких стихотворных комедий, и иные из них даже ставились на сцене. Де Сюрвилль охотно предлагает свое посредничество для того, чтобы этот мсье Андрие высказал свое суждение. Кто же может лучше решить, обладает ли юный сочинитель «гением» или нет, чем ординарный профессор истории литературы, который, кстати сказать, переведен теперь в Коллеж де Франс? Ничто так не импонирует добрым буржуа, как благозвучный официальный титул: человек, которому государство присвоило звание профессора, человек, который читает лекции в Коллеж де Франс, разумеется, непогрешим.
И вот, чтобы услышать авторитетное суждение, госпожа Бальзак с дочерью совершают паломничество в Париж и вручают трагедию юного Оноре польщенному профессору, который охотно дает себе напомнить, что он, собственно, является прославленным автором (свет давно уже об этом позабыл!). После первого же чтения профессор объявляет произведение Бальзака совершенно безнадежным – приговор, который впоследствии подтвердило потомство. И нужно считать заслугой этого порядочного человека, что свой неумолимый приговор он не пожелал превратить в окончательное и бесповоротное отрицание поэтической одаренности Оноре де Бальзака.
Весьма учтиво пишет он его матери:
«Я никак не хочу отбить у вашего сына охоту писать, но полагаю, что он с большей пользой мог бы употребить свое время, нежели на писание трагедий и комедий. Если он сделает мне честь и посетит меня, я сообщу ему, как, по моему мнению, следует изучать изящную литературу и какие преимущества можно извлечь из нее, не делаясь профессиональным поэтом». Именно такое «разумное» компромиссное предложение больше всего и хотелось услышать семейству Бальзак. Если Оноре и дальше собирается заниматься сочинительством, почему бы и нет? Сидеть за письменным столом, во всяком случае, лучше (и менее разорительно) для молодого человека, чем околачиваться в кофейнях или растрачивать время, здоровье и деньги в компании гулящих девиц. Но, само собой разумеется, он должен заниматься литературой – как посоветовал профессор Андрие, который, конечно же, понимает толк в этом деле, – не как «профессиональный поэт», а как любитель, для которого литература – приятное развлечение, заниматься ею наряду с буржуазной, солидной, доходной профессией. Однако Бальзак, который все еще, несмотря на провал своего «Кромвеля», чувствует себя «поэтом по призванию», сразу распознает опасность. Некий таинственный инстинкт говорит ему, что труд, к которому он призван, слишком безмерен, чтобы заниматься им между делом.
«Если я поступлю на должность, я пропал. Я стану приказчиком, машиной, цирковой лошадкой, которая делает свои тридцать-сорок кругов по манежу, пьет, жрет и спит в установленные часы; я стану самым заурядным человеком. И это называют жизнью – это вращение, подобное вращению жернова, это вечное возвращение вечно одинаковых предметов».
Еще не ведая, в чем она состоит, он чувствует, что рожден для особой миссии, которая потребует от него всех его сил и даже более того. И он отклоняет компромисс и настаивает на своей прихоти. Согласно контракту с отцом его двухлетний испытательный срок еще не миновал. У него еще больше года в запасе, и он хочет использовать оставшееся время. Непреклонный и неумолимый, как после каждого из бесчисленных разочарований, постигающих его в жизни, с еще большей решимостью, чем прежде, освободиться от подневольного труда и семейного гнета, возвращается он в свое добровольное заключение, в одиночку на улице Ледигьер.
III. Фабрика романов «Орас де Сент-Обен и К°»
Несколько дней, а быть может и недель, Бальзак не в силах примириться с провалом «Кромвеля». Он просит совета у бескорыстного друга Даблена – не стоит ли все-таки предложить свое детище «Французской комедии». И Даблен, добряк Даблен, торговец скобяным товаром, не имеющий никаких связей в театральном мире, пристает к некоему закадычному приятелю актера Лафона. Не пожелает ли Лафон ознакомиться с творением Бальзака? Молодому драматургу придется только встретиться с Лафоном и подольститься к нему. Что, если Лафон предложит Кромвелиаду и другим актерам-пайщикам? Но гордость Бальзака неожиданно взвивается на дыбы. Стоит ли снова идти с этой битой карты? Человек, полный сил, способен перенести и не такой удар! С «Кромвелем» все кончено. Лучше он, Бальзак, напишет что-нибудь похлеще. И, попросив Даблена не предпринимать никаких дальнейших шагов, Бальзак засовывает рукопись в дальний ящик. До самой смерти он не взглянет более на плод своих юношеских заблуждений.
Теперь скорее за работу! Впрочем, сокрушительный удар все же несколько охладил его тщеславие. Год назад, в порыве вдохновения сочиняя «Кромвеля», он еще предавался ребяческим мечтаниям. Двадцатилетний юноша хотел одним махом завоевать славу, честь и свободу. Теперь для поверженного драматурга творчество имеет прежде всего практический смысл. Только бы не возвращаться в зависимость от родителей. Шедевры и бессмертие временно сняты с порядка дня. Прежде всего литературным трудом заработать деньги, деньги во что бы то ни стало. Только бы не кланяться отцу, матери и бабке за каждое су, словно за неслыханное благодеяние.
Впервые неисправимый мечтатель вынужден мыслить как суровый реалист. Бальзак решает написать нечто способное принести быстрый успех. Но чем же все-таки можно добиться успеха в наши дни? Осмотревшись, неопытный автор решает: романом. Из Англии как раз нахлынула новая романическая волна. Мода на прежний, сентиментальный роман – «Новая Элоиза» Жан Жака Руссо, «Вертер» Гёте – давно прошла. Наполеоновская эпоха, впрочем как и любая военная эпоха, внесла достаточно и даже предостаточно напряженности в повседневную жизнь. Обыватель не испытывает никакой потребности трепетать еще и в часы отдыха, следя за судьбами вымышленных персонажей. Наполеоновский «Монитер» творил для поэтов
15. Но наступил мир, явились Бурбоны, а вместе с ними и спрос на приключения – потрясающие, возбуждающие, погружающие читателя то в бездны ужасов, то в море чувствительности. Публика жаждет романов, щекочущих нервы, ярких, авантюрных, экзотических. Недавно основанные библиотеки и «кабинеты для чтения» едва способны утолить этот массовый спрос.
Для сочинителей, которые без зазрения совести швыряют в свой дьявольский котел яд и слезы, непорочных дев и корсаров, кровь и ладан, подлую низость и благородное мужество, ведьм и трубадуров, а затем вымешивают из всего этого крутое романтическо-историческое тесто и выпекают пирог, который поливают еще леденящим душу соусом из призраков и кошмаров, – для таких сочинителей наступили блаженные времена. Взять хотя бы мисс Анну Радклифф
16, англичанку. Ее фабрика ужасов и привидений грохочет, как водяная мельница. Несколько ловких французов проникли в тайны производства этой предприимчивой дамы и, сбывая собственные «черные романы», тоже сумели сколотить приличный капиталец. Но и на более высокой ступени искусства исторический, в особенности средневековый, костюм ныне в чрезвычайной моде: рыцари Вальтера Скотта с их старомодными кинжалами и сверкающими латами завоевали куда больше стран, куда больше людей, чем Бонапарт со всеми своими пушками. Меланхолические паши и корсары Байрона заставляют теперь людские сердца биться с такой же силой, как некогда воззвания под Риволи и Аустерлицем.
Бальзак решает подставить свой парус этому романтическому ветру эпохи и создать исторический роман. Впрочем, он отнюдь не единственный французский автор, которого взманили триумфы Байрона и Вальтера Скотта. Вскоре Виктор Гюго, автор «Бюг-Жаргаля», «Гана-Исландца», «Собора Парижской богоматери», и Виньи, создатель «Сен-Мара»
17, испытают свое мастерство в той же сфере. Однако Гюго и Виньи приступят к сочинению прозы, уже изощрив свой слух и слог в искусстве версификации, уже научившись шлифовать слова и компоновать события. Бальзак, напротив, приступает к делу, как неуклюжий подражатель. Первый роман, вышедший из-под его пера, – «Фальтурно». Исторический фон заимствован из убогих повествований Анны Радклифф; действие происходит в Неаполе; кулисы и задник расписаны аляповато и размашисто.
Бальзак извлекает на свет божий все дежурные персонажи бульварного романа, в первую очередь неизбежную ведьму («ведьму из Соммари, колдунью-магнетизершу»), норманнов и кондотьеров, высокородных узников в цепях и чувствительных пажей. Он описывает битвы, осады, подземные темницы и неправдоподобные подвиги героической любви – юному автору трудно совладать с великим множеством фигур и событий. И еще один роман пишет Бальзак: «Стенио, или Философические заблуждения», роман в стиле Руссо, роман в письмах. Но в нем, между прочим, уже развивается заветная тема «Луи Ламбера», «теория воли», правда еще в неясных и робких очертаниях. «Стенио» остался только фрагментом. Частью этой рукописи Бальзак воспользовался позднее, залатав ею прореху в сюжете другого романа. И снова он терпит поражение. Он уже научен горьким опытом. Трагедию поставить не удалось, а теперь еще и провал с романом! Год, даже полтора, потеряны зря, а дома бодрствует неумолимая парка, собираясь безжалостно перерезать тоненькую ниточку его свободы. 15 ноября 1820 года родители Бальзака объявляют, что с 1 января 1821 года они отказываются от квартиры на улице Ледигьер. Конец сочинительству! Вернуться к обывательскому прозябанию! К прилично-буржуазной жизни! Избрать солидное и благопристойное занятие! Перестать, наконец, транжирить родительские денежки! Самому зарабатывать на жизнь!
Самому зарабатывать, обрести свободу, независимость – именно за это и сражался Бальзак с яростью отчаяния, сражался не на жизнь, а на смерть. Именно ради этого он и гнул спину в годы своего добровольного отшельничества на улице Ледигьер. Он экономил на всем, на чем только мог, он голодал, не щадил себя, писал до полного изнеможения, влачил поистине жалкое существование. И все напрасно! Если никакое чудо не спасет его в последнюю минуту, он вынужден будет снова поступить на опостылевшую службу.
Именно в подобные мгновения трагической безысходности и отчаяния искуситель, как повелось в легендах, предстает перед отчаявшимся, дабы купить у него душу. Искуситель в данном конкретном случае совсем не похож на дьявола – он воплотился в образе обаятельного и вежливого молодого человека, на нем отлично скроенные панталоны и ослепительное белье, и, конечно, он пришел вовсе не по Бальзакову душу, он хочет купить только его творческую энергию. Где-то и когда-то – то ли у издателя, которому он предлагал свои романы, то ли в библиотеке, то ли в кухмистерской Бальзак познакомился с ним, почти своим сверстником. Помимо приятной внешности, искуситель обладает еще и весьма благозвучной фамилией – его зовут Огюст ле Пуатвен де л\'Эгревиль. Сын актера, он унаследовал от отца потрясающую расторопность. Нехватку литературного таланта Пуатвен возмещает тончайшим знанием капризов света. И ему, начисто лишенному дарования, удалось найти издателя для романа «Два Гектора, или Две бретонские семьи». Роман этот он уже почти накропал, а издатель заплатит за работу восемьсот франков чистоганом! В феврале его творение выйдет в двух томах под псевдонимом Ог. де Вьелергле у книгопродавца Юбера в Пале-Рояле.
Должно быть, Бальзак пожаловался новообретенному другу на невезение с собственными книгами, и Пуатвен растолковал ему, что истинная причина этого невезения в избытке писательской гордости. Стоит ли терзаться муками совести ради одного-единственного романа? – нашептывает искуситель. Стоит ли всерьез относиться к своим трудам? Роман можно набросать и без особенных усилий. Нужно только выбрать или, на худой конец, похитить сюжет – скажем, какую-нибудь историческую штуковину, на которую издатели теперь особенно падки, – и быстрехонько насочинять несколько сот страниц! Кстати, лучше всего это делать вдвоем! У него, Пуатвена, как раз есть издатель. Ежели Бальзаку охота, они могли бы сочинить следующий роман вместе. А еще лучше: давай сработаем на пару дурацкую фабулу, а уж напишешь всю штуку ты сам. Я же возьму на себя посредничество. Итак, заметано: будем работать компаньонами на равных началах!
Какое унизительное предложение! Стряпать бульварные романы точно установленного объема и к точно указанному сроку, да притом еще с абсолютно лишенным щепетильности, явно беззастенчивым партнером – это ли грезилось только вчера «новому Софоклу»?
Пренебречь собственным талантом, проституировать его, и все это ради нескольких сотен франков! Разве не мечтал он лишь год назад обессмертить имя Бальзака, превзойти самого Расина, разве не собирался он поведать изумленному человечеству новейшую теорию всемогущества воли? Глубочайшие тайны души, совесть художника – вот что пытается выманить у него искуситель за свои проклятые деньги. Но у Бальзака нет выбора. Квартира его будет сдана. Если он вернется в отчий дом, ничего не заработав или не выказав хотя бы способности заработать, родители не предоставят ему свободу вторично. Лучше уж вертеть собственный жернов, чем надрываться на чужой мельнице. Итак, он решается.
В следующем романе «Шарль Пуантель, или Незаконнорожденный кузен», в романе, который только что начал или, быть может, лишь задумал Пуатвен, Бальзак должен принять участие в качестве негласного соавтора (или, вернее, автора), в качестве таинственного анонима. А над дальнейшей продукцией только что созданной ими фабрики романов компаньоны поставят два псевдонима – некое подобие фабричной марки: «А. де Вьелергле» (анаграмма л\'Эгревиль) и «Лора Р\'Оон» (анаграмма Оноре). Так завершается дьявольская сделка.
В знаменитой новелле Шамиссо предметом купли-продажи служит тень, тень бедняги Петера Шлемиля, тень, которую он ухитрился продать Князю Тьмы. Бальзак продает свое искусство, свое литературное честолюбие, свое имя. Чтобы стать свободным, он становится «негром», невольником, тайно пишущим за других, он становится рабом, скрывающимся во мгле галеры. Годами его гений и самое имя его обречены оставаться незримыми.
Только ради кратковременного отдыха, только чтобы получить недолгую передышку, Бальзак, продавши душу дьяволу, отправляется к своим близким, в Вильпаризи. Квартиру на улице Ледигьер ему пришлось отдать. Теперь он переселяется в прежнюю комнату своей сестры Лауры, комнату, пустующую после ее замужества. Он твердо решил во что бы то ни стало и как можно скорее добиться возможности снять на собственные деньги другую квартиру. В душной комнатушке, где сестра его еще недавно предавалась романтическим мечтаниям о грядущей славе и величии, брата, он размещает свою необыкновенную фабрику романов, нагромождает листы исписанной бумаги и трудится дни и ночи напролет, поскольку недостатка в заказах не ощущается благодаря неутомимому посредничеству Огюста ле Пуатвена л\'Эгревиля. Гири в этом часовом механизме превосходно отрегулированы, роли распределены: Бальзак пишет, а проныра Пуатвен сбывает с рук его романы.
Родители-буржуа с удовлетворением наблюдают за этим неожиданным превращением. С тех пор как они увидели первые контракты – восемьсот франков за труды дебютанта, а затем быстрый взлет до двух тысяч франков на компанию, – они находят занятие Оноре уж не столь абсурдным. Быть может, этот шалопай станет, наконец, на ноги и не будет вечно сидеть у них на шее? Отца радует прежде всего то обстоятельство, что его первенец, по-видимому, отказался от мысли стать великим писателем и, комбинируя всяческие псевдонимы, не опозорит теперь доброго буржуазного имени Бальзаков. «Он разбавляет свое вино водой, – констатирует благодушный старец, – есть еще время, и я надеюсь, что из него выйдет толк». Напротив, мамаша Бальзак, обладающая печальным даром омрачать чрезмерно навязчивой заботливостью жизнь своего первенца, считает разместившуюся в ее доме фабрику романов чисто семейным делом. Мать и сестра играют роли критикесс и помощниц. Г-жа Бальзак жалуется (и голос ее будет не единственным в жизни Бальзака!) на «стилистические погрешности», в первую голову на то, что «Рабле его совсем совратил». Она докучает сочинителю требованиями «тщательно просмотреть свою рукопись», и чувствуется, что Оноре, ставший уже взрослым, устал от этой вечной семейной опеки. Вскоре заботливая мать, которая никак не может отвыкнуть от непрошеных слезливых попечении о блудном сыне, замечает в письме: «Оноре настолько высокого мнения о себе и своих познаниях, что это может оскорбить кого угодно».
Но Оноре, этому стихийному человеку, уже слишком тесно, ему уже нечем дышать под отчим кровом. Его единственное желание – как можно скорей отвоевать себе комнату в Париже и обрести, наконец, независимость, которой он жаждет столько лет.
Вот для того чтобы удовлетворить этот порыв к свободе, Бальзак и работает, как каторжник. Двадцать, тридцать, сорок страниц, целая глава в день – средняя его норма. Но чем больше он зарабатывает, тем больше хочется ему заработать. Он пишет так, словно бежит из острога, – задыхаясь, с раздувающимися легкими, только бы не возвращаться в постылую семейную неволю. Он трудится с таким дьявольским неистовством, что приводит в испуг даже свою мать. «Оноре работает словно бешеный. Если он еще три месяца будет вести подобный образ жизни, он захворает». Но Бальзак уже не знает удержу, все свои силы он бросает в эту фабрику романов. Каждый третий день – чернильница пуста, десяток перьев изломан. В процессе творчества работоспособность его переходит в ту, не ведающую передышек ярость и одержимость, которые позднее повергнут в изумление всех его сотоварищей по ремеслу. Уже в 1821 году (после того, как он, по-видимому, помогал Пуатвену в сочинении романа «Два Гектора») он пишет (тоже с Пуатвеном или, вернее, за него) роман «Шарль Пуантель», который выходит в свет под псевдонимом «Вьелергле», хотя и содержит большие фрагменты из бальзаковского «Стенио». Еще до нового года написан уже второй, а если причесть сюда «Двух Гекторов», то и третий роман: «Бирагская наследница, история, извлеченная из рукописи дона Раго, бывшего настоятеля Бенедиктинского монастыря, обнародованная его племянниками А. де Вьелергле и лордом Р\'Ооном». Еще эта четырехтомная халтура не завершена печатаньем, как в феврале 1822 года за ней по пятам следует новый, опять-таки четырехтомный роман «Жан Луи, или Найденная дочь», тоже вылившийся из-под пера достопочтенных племянников мифического настоятеля. Но лорду Р\'Оону уже надоела компания, где головой и руками, мозгом и сердцем является только Бальзак. Он поспешно накропал еще один роман: «Татарин, или Возвращение из ссылки», который вышел под именем А. де Вьелергле (также в 1822 году) без указания на лорда Р\'Оона. И контракт был, очевидно, расторгнут.