- Значит, вперед?…
Но зачем была я необходима? Вызвать чью-то ревность? Устрашить или, наоборот, умиротворить его матушку? Обеспечить ему фиктивный брак? Ничто из этого не стоило моего страха.
Я и не боюсь его. Тут дело в другом. Просто по пути сюда все успело закончиться. Слишком быстро все закончилось…
Кивнув, Дмитрий покорно зашагал слева от сумасшедшего офицера. И хотя Раков Вадим Сергеевич решительно отмежевался от славы генерала Мале, поднявшего в свое время мятеж против Наполеона, имя это он упомянул неспроста. Так или иначе, но некая сумасшедшинка в этом человеке, определенно, угадывалась. Не зря говорят, что революции вершат либо романтики, либо идиоты. А еще страшнее, если в государственные тайны влезает этакий гибрид, в равной степени сочетающий в себе и первое и второе. Впрочем, очень могло быть и так, что весь этот вздор шагающий рядом капитан выдумал только что. Не столь уж и мудреная версия - в особенности, если предположить, что предназначалась она исключительно для того, чтобы втянуть «кандагаровцев» в еще более сложную комбинацию. О сути означенной комбинации оставалось только догадываться, но в любом случае, Харитонов не сомневался, что он и его коллеги приговорены. Сразу после того, как эта команда разыграет задуманное действо, их просто-напросто прикончат. А после и в самом деле заволокут в этот подвал - поближе к мешкам со взрывчаткой…
Как бы то ни было, но они возвращались к оставленным товарищам, и, уподобившись компьютеру, Харитонов вновь и вновь прогонял через мозговые полушария последовательность предстоящих действий. В той же школе спецназа это именовалось вспомогательным алгоритмом - этакой программой боя, когда самые сложные движения отрабатываются прежде в голове, записываясь в виде рефлексогенных узелков, помогающих впоследствии грамотно группироваться и избегать путаницы, превращая самую изощренную моторику в цепь молниеносных выпадов и кульбитов. Наверное, более уместно было бы помолиться, но так уж получается в жизни, что о спасении души обычно думают уже после совершенного. Кроме того, эти парни могли оказаться быстрее и хитрее Харитонова, а значит, перед Небом Дмитрий рисковал остаться навечно чистым…
Все получилось так, как он и задумывал. Не замедляя шага, бывший спецназовец выкинул вперед правую ногу, заведя ее за тело капитана, резко согнул в колене. Удар на возврате получился предельно жестоким, - каблук угодил точно в пах Вадима Сергеевича, и в ту же секунду скованные руки метнулись к голове офицера. Наручники старой конструкции тем и опасны, что отличаются тяжестью, острыми углами и грубой отделкой. Не зря американцы перешли повсеместно на пластик, понимая, что старые наручники страшны в первую очередь самим конвоирам. На беду Вадима Сергеевича, Дмитрий ударил его именно таким подобием кастета. Все произошло в одно неуловимое мгновение, и почти сразу руки бывшего спецназовца метнулись вниз - к оружию эфэсбэшника, тем самым завершая тройную комбинацию. Правая ухватилась за пистолетный ствол, левая - за обмякшую кисть противника. Патрон, благодаря самонадеянности капитана, был уже в стволе, а потому все, что оставалось Дмитрию, это направить оружие и с силой нажать на палец покойника. Выстрел под низким потолком прозвучал особенно громко, заметавшись между стен рокочущим эхом. И немедленно вслед за первым выстрелом прогремел второй. Человека, державшего под прицелом Мишаню, подломило в поясе и опрокинуло на пол. Не теряя времени, Харитонов поймал на мушку второго конвоира, но этот выстрел был уже лишним. Белобрысого громилу с массивной подковообразной челюстью и сурово поджатыми губами, взял на себя разъяренный Тимофей. Казалось, он только и ждал того момента, когда можно будет пустить в ход свои могучие мышцы. Правда, в отличие от Дмитрия бить ниже пояса Лосев не стал. Взметнувшаяся ступня, извернувшись замысловатой петлей, хлестнула белобрысого ударом «сокуто». В том взвинченном состоянии, в котором пребывал сейчас Тимофей, промахнуться было трудно. Разумеется, «кандагаровец» попал, и никакого добивания не понадобилось. Выронив пистолет, конвоир тряпичной куклой рухнул на бетонный пол, безвольно разбросал жилистые руки.
- Три секунды - три трупа… - тускло прокомментировал Маратик. - А вы, оказывается, ничего! Можете еще культяпками махать.
- Мы еще много чего можем… - без энтузиазма отозвался Харитонов. Руки его мелко подрагивали, и тоненько звенело где-то под темечком. Хотелось отойти и прилечь - прямо на каменном полу, пусть даже рядом с убитыми. Но, увы, отдыхать было некогда…
Глава 9
Пацанчики сидели по-блатному - на корточках и в очередь смолили косячок. Ядовитый дымок пощипывал ноздри, выжимал из глаз слезы, однако салажата стоически терпели. Еще и обменивались оценивающими комментариями.
- Ништяк, травка. Явный чистоган…
- А ты думал - химия? Это ж Шнобель принес! Он байдой никогда не угощает…
Шнобель, восседающий среди этой мелкоты, словно орангутанг среди мелкорослых шимпанзе, величаво улыбался. Он и впрямь чувствовал себя здесь королем. Как ни крути эта мелкота его уважала, и даже такой пустяк, как табак с коноплей превращал его в форменного хозяина.
- Я вижу, вы фишку совсем не рубите. Курите, как носороги! - ворчливо заметил он. - Это ж кислота, в натуре! Ее в себя надо тянуть, а не во рту держать. Чем глубже вдохнешь, тем больше кайфа…
Пацаненок последним взявший самокрутку, попытался последовать его совету и тут же обморочно покачнулся.
Из памяти подло высунулось, что так говорят о половом акте, и меня, наверное, бросило в краску. Но либо Кирилл был чище меня, либо я была для него чище его, а значит, и меня подлинной.
- А я что говорил! - хмыкнул Шнобель. - Вон как доперло! А вы мне тут театр устраиваете, онанисты сопливые!
- Кто онанисты-то!
Ну, раз так, раз все закончилось (не только тон, но и голос его пустотело, в горькой легкости от обиды приподнялся), тогда он может открыть мне без обиняков, что вынес из нашей встречи.
Вид на Ленинградский порт. На переднем плане набережная с трамвайными вагонами и подбитыми бронемашинами. Вдали виднеется портальный кран (тот самый, на котором засел русский корректировщик артиллерийского огня). Фабричные трубы оборонных предприятий продолжали дымить как ни в чем не бывало, хотя набережная была в наших руках
- Да вы, кто же еще! Это и проверяется проще простого.
Эта «встреча», которая у меня внутри всегда опережала «свидание», укоряла меня. Укора мне от меня же, которой вдруг стало больно не знать и не узнать никогда, о чем он собирался просить.
- Как это?
Разобрать, за себя или за него эту боль, а вернее, разлепить ее на боль за себя и боль за него, не получалось тем паче, что я уже видела подоплеку моей вероломной принципиальности – прежде всего, если не лишь сознание несексуальной и неромантической сути его нужды во мне.
- А так… Всем известно, что у пацанов, занимающихся онанизмом, на ладонях волосы растут. Если белые волосы - два раза в день, а черные - больше пяти…
Широкая набережная была частично заасфальтирована и вела из Ленинграда в Ораниенбаум. Ораниенбаум теперь являлся плацдармом русских, больше известным под названием «Ораниенбаумский котел». Здесь стояли 9-я и 10-я полевые дивизии люфтваффе. На нашем участке набережная была сверху обтянута маскировочной сеткой, мешавшей противнику осуществлять обзор нашей траншейной системы. Пострадавшие от артиллерийского и пулеметного огня трамвайные вагоны да несколько сгоревших тяжелых танков служили напоминанием о наступательных боях осени 1941 года. Ленинград находился в кольце блокады вот уже без малого три года. Беспрепятственное обеспечение города всем необходимым осуществлялось только через дорогу, проложенную прямо по льду Ладожского озера. Основной рубеж дивизии делился на участок фронта, шириной около 12 километров и полосу побережья протяженностью около 24 километров. Позиции 422-го полка протянулись до окраины почти полностью разрушенного пригорода Ленинграда — Урицка. Мотопехотный батальон оборонял участок побережья под названием «Немецкая колония», там в свое время действительно обитали переселенцы из Германии. Система позиций перед Урицком была обустроена наилучшим образом. Землянки для расквартирования личного состава располагались на недосягаемой для неприятеля противоположной стороне склона, выходившей на так называемую северную впадину. Обстрел их был возможен лишь с применением артиллерии навесного огня, то есть минометов и гаубиц. Позже несколько таких землянок были укреплены двумя слоями железнодорожных рельсов. Северная впадина перед нашими землянками представляла заболоченный участок, сплошные ямы с водой. Кое-где можно было перемещаться только по сколоченным из досок решеткам. Землянки кишели клопами и вшами, да вдобавок донимали крысы. Приходилось высоко подвешивать все съестное на проволоке поверх землянки, чтобы ненасытные твари не оставили нас голодными.
Салажата, не сговариваясь, взглянули на свои чумазые ладошки, и Шнобель немедленно загоготал.
Где та точка, в которой я уже знала об этой сути, а посему и знала, что бояться мне нечего? Я понимала это уже в вагоне. Постановщица, исполнительница и зрительница малобюджетной урбанистической драмы, не без – благопристойной, вымученно-атмосферной – эротики, с обязательным катарсисом открытого финала. Перебирая, что с ходу отклоню, как особа порядочная и воцерковленная, а что взвешу, и не собираясь отклонять ничего, я обманывала себя с другим обманом. Как особе порядочной и воцерковленной, мне тем дешевле давалось парение над предрассудками, что пикировать на них и рвать в мясо заведомо не придется. Полно: неужели я верила в то, что на станции «Дмитровская» фантазия и жизнь сыграют химическую свадьбу, что человек, к которому я приближаюсь, заговорит со мной немного отретушированными репликами сценария? Не по добродетельности или чистоплюйству я не могла быть ничтожным средством к ничтожной цели, а потому, что цели как истца и целомудрия как ответчика нет. И жертва (по пути), и отступничество от нее (по прибытии), и безоглядность, и своевременная разумность летели в молоко, но прямой, моей же наводкой.
Хорошо был виден портальный кран у побережья гавани. С него корректировщик направлял артиллерийский огонь по нашим позициям и тылу. Но мы нашли выход из затруднительного положения: ночью в туман мы выволокли 8,8-см зенитное орудие, из которого потом прямой наводкой обстреляли кран и кабинку крановщика. После этого в нашей деревне стало тихо.
- Что и требовалось доказать! Выходит, все занимаетесь!… Значит, в старости лысыми будете. И задницы прыщами покроются!…
Я понимала все еще за два дня, с вечера среды, с телефонного разговора, если не прежде звонка. На платформе понимала, что он в мыслях не имеет заполнять мною паузу, – не потому, что опять-таки сверхъестественно чистоплотен или милосерден, а потому, что любила я, а не он, я искала его, а не он меня, я нуждалась в нем, а не он во мне.
Он бы еще долго над ними куражился, но в эту секунду в разных концах лагеря одновременно шарахнул фейерверк, и в небо с шипением взмыли разноцветные ракеты.
На чердаке многоэтажного жилого дома в Урицке мы оборудовали наблюдательный пункт, где имелась стереотруба. Однажды мне позволили взглянуть через нее на Ленинград. Зрелище, надо сказать, незабываемое — в отдалении дымят трубы оборонных заводов. Я быстро взял лист бумаги и карандаш и набросал панораму города. Но тут же начался артобстрел, и мы вместе с нашими артиллеристами побежали в подвал
- Опана! - пацаны повскакали на ноги, бросившись к окнам, заворожено уставились вверх. Степенно поднялся и Шнобель. Покосившись на сияющее небо, солидно объявил:
Но это ведь означает еще один радиус самообмана. Безотчетно успокоенная тем, что заранее соглашалась на все, чего он от меня захочет, дурачу себя, сочиняю себя и его, я тем самым по-настоящему заранее соглашалась на все. На его настоящее «все», а не сочиненное мною. На «все» как на круглый ноль. Понимая, что назначенная мне встреча – подачка, ну, не так патетично, отправление чуткости, я зачем-то ведь ехала на «Дмитровскую». Ноль подрос до единицы: от меня все-таки что-то нужно, но что-то буднично-благонамеренное, опрятно-человеческое.
- Все, голытьба, попилил я. Раз пошли в ход ракеты, значит, гость приехал. Выходит, и мне нужно в резиденции быть…
Совсем близко от наших позиций располагался двухэтажный жилой дом. На чердаке дома наши артиллеристы посадили корректировщика огня, сняв часть крыши, он через стереотрубу обозревал местность и Ленинград в том числе. Вид оттуда был потрясающий. Мне как связному однажды удалось сделать наброски городского пейзажа через эту самую стереотрубу корректировщика огня. В моем распоряжении было всего несколько минут, потом «иваны» засекли наше «кукушкино гнездо» и открыли по нам артогонь. Пришлось срочно бежать в подвал. Эти наброски я храню и поныне.
Но теперь, когда самый внешний обруч самообмана лопнул, переигрывать поздно. Поставить себя перед ним в той невинности, которую он боялся смутить, вернуть себе эту невинность – я не представляла, как взяться. С одной стороны, раз решила за нас я, то у меня было право отменить решение, с другой – после того как я объявила, что все закончилось, все закончилось и для него, здесь уже он был в своем праве. Напрямик извиниться? Или окольно, любезностью показать, что откладываю бегство и готова к услуге?
- А нам тут что делать?
Так что же он вынес?.. Когда на платформе он меня увидел, мой взгляд и как я взяла букет, то понял, что это не жалость.
- Как это что? За чуваком присматривайте.
Насколько мы могли видеть, наша артиллерия обстреливала только крупные промышленные объекты по ту сторону Невы. Знаменитые постройки в стиле классицизма центральной части города не обстреливались. Однажды командир батальона гауптман Малиновски отправил меня с донесением на КП полка в сторону Красного Села. Я смог воспользоваться единственным в батальоне велосипедом. Когда я возвращался, уже стемнело, дорога, отлого ведущая к нашим береговым позициям, была обстреляна артиллерией русских. И я на полном ходу влетел в свежую воронку от снаряда и, перекувырнувшись, грохнулся на дорогу. На сей раз каска выступила в роли мотоциклетного шлема. Как всегда, везение! Переднее колесо приобрело форму овала, но доехать все же было можно. 15 октября 1943 года мне предоставили две недели отпуска, и с багажом в виде карабина и боеприпасов я отправился на родину. Отъезжали мы со станции Дудергоф-Западный, где, в первую очередь, нас подвергли дезинсекции. В Восточной Пруссии мне вручили знаменитую «посылку от фюрера», полагавшуюся всем солдатам-фронтовикам, — колбаса, сало и так далее. Этот продовольственный пакет выдавался лишь раз, о чем в солдатскую книгу заносилась соответствующая запись. Поездка моя заняла двое суток, за которые я одолел 2 ООО километров до родного Дюссельдорфа.
Последнее слово, вопросительно повторенное мною, он выговорил почти горделиво, даже подбородок как будто чуть подался вперед, так что шея стала заметнее.
- Это за Натовцем, что ли? Так он же связанный.
Две недели отпуска в родительской заботе пролетели незаметно, и мои старики пошли провожать меня на вокзал. Прощание оказалось для всех болезненным, всем нам казалось, что расстаемся мы навеки.
Да. Жалость. Он притронулся к пятну костяшками пальцев, не опуская подбородка и продолжая глядеть на меня в упор. То есть сначала он думал, что я посредник его матери (так уж вышло, что напрямую они с некоторых пор не общаются), а когда выяснилось, что нет, предположил, что я… просто проявляю сострадание, в котором, как мне кажется, он нуждается.
- Шварц сказал приглядывать, значит, приглядывайте! И вообще будьте поблизости, мало ли что. Любаша может позвать к гостям в любую минуту.
И он не рассердился?
- А пожрать нам дадут?
Этот снимок сделан у стены того же жилого дома в Урицке. 18 августа 1943 года генерал Холле, командующий 126-й пехотной дивизией от имени фюрера и Верховного главнокомандующего вермахта вручил мне Железный крест 2-го класса
Зачем?
- Это уж как себя покажете. - Шнобель игриво подмигнул. - Сумеете понравиться, - и накормят, и напоят. Еще и таблеточками угостят. Там нынче жирные тузы, - жадничать не будут…
Не почувствовал себя оскорбленным?..
С устрашающим грохотом в небо устремилась очередная порция ракет, и, сбежав по ступеням, он выскочил из корпуса. Конечно, никто его в резиденции не ждал, однако хотелось быть ближе к празднику, а если с гостем приехал и Гусак, значит, реально можно было оказаться в центре событий. Где центр событий, там и раздача призов, а на призы нюх у Шнобеля был отменный. За то и прозвали его Шнобелем, - нос у подростка был и впрямь здоровенный - «сладкое» чуял чуть ли не за километр. С некоторых пор именно в «сладком» заключался смысл жизни Шнобеля, и, успев за свой короткий век попробовать практически всего - от алкоголя с наркотиками до свеженьких девятилеток, он твердо уверился в том, что «сладкое» не приедается и не надоедает. А уж если умело варьировать удовольствия, не доходя до крайностей и избегая заразы, то жить можно в полном смысле припеваючи. Были бы, как говорится, друзья и капуста, а с этим у него пока проблем не возникало. Конечно, те же друзья могли иной раз и в лоб закатать, и нос набок свернуть, зато и с заработком всегда помогали. На тех же фитюлях, продаваемых школярам, Шнобель имел в день столько же, сколько получали в пенсионные дни сразу с полдюжины бабулек. А еще можно было чистить хаты, торговать рыжьем и сотовыми. А уж с лавэ в карманах скучали только дураки. Киоски круглосуточно торговали пивом и чипсами, и любая телка за пару сотен готова была обслужить в лучшем виде. Век, что и говорить, наступил золотой, и даже менты пацанов практически не гоняли. На крайняк - самым борзым можно было и отстегнуть на лапу…
Правда, Дуст как-то говорил, что долго эта лафа не протянется, но в эту шнягу можно было и не верить. Да и на кой верить, если тебе тринадцать лет, если ноги еще бегают, а за ночь можно кончить аж до десятка раз. Потому и не собирался он торчать возле связанного Игната всю ночь. Сладеньким здесь явно не пахло, и безошибочное чутье вело его туда, где звучала музыка и звенел смех. И Дуст, и Шварц, и Гусак - все были уже там, а значит, и Шнобелю следовало поторапливаться.
***
Зачем… Напротив. Решил посмотреть на человека, который отважился сломить инерцию, по которой мы все движемся друг мимо друга, можем даже наступить на самолюбие, прикинуться… изобразить увлечение, чтобы другой человек поверил в себя. Подарить другому человеку… надежду… На слове «надежда» он повел плечами, как бы отдавая его тем, кто охотнее и увереннее им пользуется.
Но когда… (Кирилл опустил глаза и прочистил горло, и на миг мне до ненависти стало страшно, что он сейчас прослезится.) Когда я появилась, тут он совсем растерялся, потому что увидел, что… что это не жалость, а…
Как освобождаются от пут киношные герои, Игнат видел по телевизору не один десяток раз, но каково это - перепиливать волокна о жестяной край кровати, он в полной мере познал лишь сегодня. Неожиданно выяснилось, что брезентовый ремень чрезвычайно сильно отличается от волосяной веревки, а вытекающая из порезанных ладоней кровь способна выступать в качестве смазки, основательно затрудняя процесс перепиливания. Все это были мелочи, о которых он не задумывался раньше, и которые угодили в разряд существенных только сейчас.
Он понял, что перемахнул и подать назад невозможно. Это был самый момент, чтобы, придя ему на помощь, спасти себя.
Так или иначе, но на то, чтобы перетереть веревку, стягивающую кисти, у Игната ушло не менее пятнадцати минут. При этом он разодрал кожу на ладонях и довольно основательно устал. Руки были заведены за спину, а кроме того - к жестяному иззубренному краю кровати их приходилось поднимать под довольно неестественным углом. Зато с ремнями, опутавшими ноги, дело пошло значительно быстрее. То есть поначалу он тоже попытался их перетереть, но очень скоро убедился в том, что с брезентовой вязкой подобные шутки не пройдут. Пришлось попробовать развязать ремни руками, и неожиданно выяснилось, что кровавая смазка, мешавшая ему в первом случае, оказалась полезной во втором. Узлы и без того были не слишком прочными, и стоило их как следует подергать, как они расползлись, словно ожившие змеи…
Так зачем я необходима ему?
Где-то гремели салюты и гулко лопались петарды, но Игната это волновало лишь в той степени, что позволяло шуметь, не слишком боясь привлечь внимания посторонних. Даже пацанва, игравшая на лестнице в карты, позабыв обо всем, глазела теперь в окна. Видимо, салют того стоил, и пьяные вопли, раздающиеся возле резиденции, доносились временами и сюда. Наверное, можно было не спешить, но изменившиеся обстоятельства заставили Игната ускориться. Дело в том, что в корпус пришла Алена…
Это уже не важно.
Небрежность скороговорки наказывала меня, но я не далась. Важно.
Из-за грохота ракет Игнат плохо слышал, о чем она спрашивала пацанов, но, судя по всему, девочка искала его. А он и ответить ей не мог из-за связанного рта, - разве что помычать маленько. Так или иначе, но ожидать, что обкуренная пацанва по собственному почину пропустит ее наверх, было глупо. Тем не менее, это произошло. Сначала Игнат расслышал шаги на лестнице, а после узнал и голос Чибиса - невзрачного заморыша, шестерившего у Гусака с Любашей.
Хорошо. (Он словно ставил тире вместо звена «Пеняйте на себя».) Ему нужна сестра.
- Тут он, точно тебе говорю. Выпил бормоты и уснул…
Медицинская?
Шаги миновали темницу Игната, а спустя несколько секунд скрипнула дверь соседней комнаты.
Чья-то, подложная язвительность другим концом огрела меня саму, но Кирилл или не уловил ее, или наскоро простил, или принял как заслуженную.
- Где же он? Ты же говорил, что его здесь заперли?
Нет. Родная.
Это спрашивала Алена, и теперь Игнат уже не сомневался, что искала она именно его. Возможно, просто так, а возможно, и по необходимости.
Это связано с наследством? Я не буду участвовать в юридических махинациях!
- Так это… Пацаны болтали, будто под койку его сунули. Чтобы, значит, кровать не марал…
Мое самоотвержение треснуло с мстительным смаком, как вдруг трескается расхваленное изделие на глазах покупателя. Но Кирилл простил мне и это: улыбка, которая вывела на его лицо мое уже второе после «наркотиков» подозрение в криминальном умысле, пусть и исковерканная наконец объединенными силами приторности и напряженности, еще упорствовала быть нашей связкой, нашей перемычкой.
- Эй, ты чего! Ты чего, гад, делаешь!
- Чего ты, в натуре! Я ж по-быстрому…
Он же сказал, что мне нечего бояться. Только заранее предупреждает: то, что он сейчас будет говорить, возможно, и даже наверняка никакого отношения не имеет ко мне настоящей, так что я смело могу не принимать на свой счет того, что покажется чересчур. Ну, покажется бестактным… Так вот, мой взгляд, когда я подошла на платформе. В нем была уязвимость. Не то чтобы стрелка развернулась и он понял, что это я нуждаюсь в его жалости, не то чтобы я смотрела на него не сверху вниз, а снизу вверх – фигурально выражаясь, понятно. Но когда ему открылось, что я не жалею его, а… Скажем так, для меня он кто-то, кого жалеть не за что… Тогда-то он вспомнил, что всегда мечтал… Лет в шестнадцать-семнадцать-восемнадцать мечтал о младшей сестре. Ну вот нет у него сестры!.. (Последнюю фразу Кирилл подоткнул в конце, для устойчивости, смешком, похожим на сбивку дыхания, покаянным и недоверчивым.) И именно сейчас сестра ему необходима. Именно такая, как я. Вот я не мечтала в детстве о старшем брате?..
- А ну, вали, недомерок! Лапать он вздумал!
Он недолго ждал, что я уступлю подсказке, и мое оцепенение перевесило.
- Кто недомерок?… Чё ты сказала!…
Ладно… Простите мне Бога ради этот какой-то бред о сестре… Кирилл положил и секунду удерживал на столе ладони, как на только что захлопнутой крышке, после чего легко, будто оттолкнувшись, встал. Но и я вскочила, то ли поспевая за ним, то ли преграждая ему дорогу.
Послышался звук оплеухи, и вслед за этим раздался короткий взвизг. На какое-то время Игнат даже прекратил борьбу с веревками. Но стенка была тонкой, и он слышал все прекрасно. Почему-то больше Алена не кричала, но по доносящимся из соседней комнаты звукам не приходилось сомневаться, что Чибис пытается ее изнасиловать. Осознав это, Игнат сделал рывок руками, и чертова веревка наконец-то лопнула. Чуть позже вслед за ней последовал ремень, а там и полотенце, стягивающее рот. Выплевывая приставшие к зубам нитки, Игнат обмотнул полотенце вокруг кулака. Выходя в коридор, мельком подумал, что за эту пару сезонов из пай-мальчика он действительно превратился в хищника. Даже сейчас ничто в нем не трепетало, и он совершенно точно знал, что не будет ни кричать, ни угрожать Чибису. Он готовился к жестокому избиению и готовился к мести. Возможно, сам Чибис перед ним и не был виноват, но похотливый пацаненок представлял собой часть лагеря, представлял собой осколок этого прогнившего насквозь места, а значит, уже заслуживал наказания. Более того, Чибис покусился на Алену, а за это его следовало порвать на куски.
Мне тогда было двадцать, и уже четыре года, как я знала о некой своей физиологической особенности, подробно в «механику» которой меня не посвящали и которая сказывалась моей свободой от ежемесячной тяготы женского племени. Когда к шестнадцати годам у меня, не отстающей от ровесниц внешне, так и не наступило половое созревание, мать отвела меня к гинекологу. Гинеколог зачем-то направила меня на рентген, а после была ее часовая беседа с матерью в кабинете. Я занимала этот час единственным достойным мыслящего подростка журналом из разложенных на столике в приемной – об экзотике дальних стран, вроде «GEO». Помню даже, что там было много Индии, фотографии уличной жизни Варанаси на разворот, с непременным ступенчатым спуском к Гангу, цветной ветошью и столбами дыма.
Как бы то ни было, но появления на пороге Игната Чибис никак не ожидал. Он даже дверь не догадался припереть койкой, и когда Игнат разглядел его испуганное лицо, он понял, что поспел вовремя. Алена лежала перед Чибисом уже раздетая и распятая, а маленький выродок вот-вот был готов пустить в ход свое напряженное орудие. Одного вида возбужденного Чибиса и безвольного тела девушки было достаточно, чтобы привести Игната в состояние бешенства.
В тот же день дома родители сообщили мне только, что менструаций у меня не будет никогда. На положение вещей, преимущества которого били в глаза, я отозвалась миролюбиво-попустительским пожатием плечами. Прошло несколько лет, и отец попросил у меня времени для важного разговора. Так я узнала имя своей «особенности» – синдром Морриса. У меня нет матки и яичников, потому нет и менструаций, потому и не будет детей. На хромосомном уровне я – мужчина. Чем раньше, тем лучше удалить недоразвитые тестикулы, спрятанные у меня внутри и грозящие однажды переродиться в злокачественную опухоль; неотложность операции и подвела к разговору.
- Ты чего же, урод, творишь! - прошипел он.
Отнятое материнство меня, двадцатилетнюю и еще не влюблявшуюся, не удручало. Предстоящая операция, первая операция в моей жизни, тревожила. Но была ли я раздавлена или, наоборот, захвачена правдой о своей сущности? Своим невидимым, считай умозрительным, как бы отделенным от меня, слишком глубоко загнанным в недра, выбрасывающим меня из меня самой, мужским полом?
После возвращения из отпуска все подъездные пути к передовой, а также траншеи и ходы сообщения находились под интенсивным обстрелом русской артиллерии. А в ясную погоду русские обстреливали нас уже из крупнокалиберных орудий (до 42 см) из Кронштадта. У нас в тылу тоже были развернуты тяжелые железнодорожные орудийные установки. На участке 2-го батальона 422-го пехотного полка русские предприняли минирование на подходах к нашей выдвинутой вперед позиции. Однако воздушная разведка своевременно доложила нам об этом, и пришлось переносить позиции. Сначала последовал взрыв огромной силы, а потом началась пехотная атака, надо сказать, безрезультатная.
Уже довольно долго стояли заморозки, не заставил себя ждать и снег — русская зима заявляла о себе. Всех охватило недоброе предчувствие — явно назревали грозные события.
Наши землянки отапливались самодельными печами, дрова в которых сгорали очень медленно. На электростанции, расположенной поблизости на нейтральной полосе, имелся в наличии и первоклассный антрацит. В туманные ночи какое-то время мы таскали уголек, хотя это было небезопасно. Но потом русские заминировали участок нейтральной полосы возле электростанции, и на рейдах за антрацитом пришлось поставить крест.
Где-то в той самой бывшей немецкой колонии мы обнаружили старые одноконные сани. У нашего командира родилась идея: доставить из обоза нашу Лизхен, запрячь ее в сани и в лучших петербургских традициях прошвырнуться до КП полка, там, небось, все глаза выпучат — мол, откуда у батальона новое боевое транспортное средство? Командир заправски размахивал кнутом, мне, как посыльному, дозволялось ехать стоя на запятках — точнее, на полозьях саней. Это стало для меня единственной в своем роде забавой среди зимне-осенней фронтовой тоски. Боевые действия на тот период ограничивались отражением атак русских штурмовых групп, в первую очередь на участке у «Красных развалин».
Между тем, множились признаки подготовки Красной Армией грандиозного зимнего наступления. Нам даже выдали добротную зимнюю одежду. Каждый солдат получил толстые шерстяные кальсоны, толстые стеганые штаны на ватине и в довершение ко всему — белые маскировочные штаны. Каски были закрашены тоже белой краской. Под каску надевалась шерстяная шапочка. Кожаные сапоги для этих климатических условий явно не годились, посему нам раздали, неподшитые русские валенки, то есть без подошвы. На тело мы надевали шерстяную фуфайку, поверх нее вязаный свитер, а потом уже и форменный френч. Затем натягивали куртку на ватине, к которой пристегивался маскхалат. На руки — меховые трехпалые перчатки, не мешавшие стрельбе.
Я смотрела на себя точно с широкого конца подзорной трубы. Я старалась проникнуться не трагизмом, так хоть античной трагичностью, фатальностью меня саму предварившего сбоя во мне, своей ложностью, кажимостью. Но все это будто, не впитываясь сквозь кожу, скатывалось с меня, оставляя сухой, бесплодно-сухой, не приносящей плода очистительного отчаянья. Одно под видом другого, я была аппликацией, наклеенной на чуждый фон, но чуждость этого фона оставалась для меня вчуже: зная, что другая, я не могла прочувствовать, насколько другая. Мой «химический» пол не отвечал мне, как мозоль на прикосновение, и я не отвечала ему. Поощряемыми мужскими качествами я похвастаться не могла, равно и щегольнуть предосудительными. Не оправдав посулы Интернета, синдром поскупился на «отступные» своих фейных даров. Стать, выносливость, мужество и воля Жанны д’Арк (во второй редакции синдром носит ее имя), обусловленные высоким уровнем тестостерона острый ум и великолепие шевелюры затерялись на почте. Я была не сверхчеловеком, а только минус-женщиной. Я была меньше самой себя.
С удалением зародышей тестикул я лишилась и истинного, исконного пола, я опустела.
На этой фотографии у Хельмута Нойенбуша вид недовольный. Чему удивляться — ведь я был одним из немногих из нашей роты, кто уцелел после кровопролитного сражения за Синявинские высоты
На какой-то день после выписки из больницы, лежа в кровати и уже засыпая, я ощутила судорогу, прошившую меня вдоль. Я вспомнила, что лет с десяти до тринадцати тосковала о старшем брате, которого не было. Тлеющий ли сигнал гонад или заурядное детское одиночество, но в каждое событие повседневности я подселяла брата, через него пропуская, его взглядом и голосом просвещая белесоватый поток.
В таком зимнем обмундировании уже можно было и поспорить с холодами. Вот только справлять нужду во всей этой роскоши было крайне затруднительно: приходилось оперировать с четырьмя видами штанов. Сомнительное удовольствие, в особенности если пуговицы приходится расстегивать задубевшими на морозе пальцами.
Тем толчком с той ночи тоска вернулась в меня, но в изменившуюся меня – изменившаяся. Вернулась спокойно-внезапной, как все печальные и спасительные уяснения, мыслью, что я и есть мой собственный брат.
На Рождество и под Новый 1944 год происходили перестрелки с использованием трассирующих пуль, только 24 декабря стало относительно спокойно. В нашей землянке мы соорудили подобие рождественской елки и, усевшись вокруг нее, стали распевать знакомые песни. Караул сменялся по очереди, мы, стоя под усыпанным звездами небом, имели возможность наблюдать восхитительное зрелище — северное сияние. Наша полевая кухня даже приготовила каждому пудинг. Дни на 30-м градусе северной широты в эту пору были очень короткие, к 15 часам уже темнело. Мороз пока что был вполне переносим.
Дюжину лет с той ночи я носила его, не помня о нем. И вот срок истек. «Тайна» Кирилла явилась передо мною доконченная и раскрытая. А точнее – я перед ним, заключенным во мне все эти годы братом, теперь вышедшим и стоящим напротив, точно лакановское зеркало.
Сразу после Нового года в наши окопы явились солдаты спецподразделения связи и стали прокладывать толстый кабель с резиновым защитным слоем. С помощью специального оборудования стало возможным прослушивать телефонную связь противника в районе фронта. Вскоре выяснилось, что широкомасштабное наступление Красной Армии назначено на 15 января 1944 года.
Я мечтала. То есть я мечтаю. Он может не верить мне, но я тоже мечтаю именно о таком брате, как он.
Глава 9. Начало крупномасштабного наступления русских за освобождение Ленинграда 15 января 1944 года. Ожесточенные арьергардные бои с частыми вклинениями танковых сил русских, отрезающих пути отхода. Первое столкновение с напалмовыми бомбами американской авиации. Отсутствие еды. Первое ранение 25 января 1944 года.
Знак уклончивого скепсиса, грустно-вежливую усмешку, я приняла бы не то что как правомерный, а как почетный, но Кирилл уставился на меня до почти режущей светлоты вокруг черных точек. Он верил и потому не мог поверить. Зависший взгляд стал предпоследней в тот день его репликой, не считая выказанного желания проводить меня до метро.
За день до начала упомянутого наступления мы оставили передовые позиции у Лиговского канала, северной ложбины и набережной, так что традиционная артиллерийская подготовка перед началом наступления нас уже не застала. На участке справа от нас действовала испанская «Голубая дивизия» (170-я пехотная). Здесь Красная Армия и сумела организовать главный прорыв. Наступление началось по всему фронту под Ленинградом, а также из Ораниенбаумского котла. Мы располагали на данном участке слабыми силами в составе 9-й и 10-й полевых дивизий люфтваффе, боеспособность которых была низка. Противник легко осуществлял прорывы, бросая в бой крупные силы танков. Мотопехотный батальон был тотчас же переброшен на грузовиках к ораниенбаумской бреши, но уже не смог сдержать наступавшего противника: у нас отсутствовали необходимые для отражения танковой атаки штурмовые орудия. Танковый разведывательный дозор русских блокировал на нескольких участках наши пути сообщения. Мы тогда здорово переполошились — еще бы! Вдруг оказаться отрезанными от своей дивизии. Но, к счастью, у нас осталась переносная радиостанция, по которой мы и сообщили о нашем местоположении. Увы, но наших доблестных люфтваффе и в помине не было, так что остановить мощную атаку врага было нечем.
Над ступеньками оглянувшись на «сталинскую» вереницу, я увидела цвета грунта, цвета пород и подумала о том, что земные цвета должны быть по необходимости и земляными.
– Я позвоню вам, сказала я, но успела разглядеть изнаночное лукавство формулы и тут же поправилась: лучше вы позвоните мне. Да, ответил он, и я быстро стала спускаться.
Ночью роты маршировали по заснеженным равнинам, днем рассредоточивались в оврагах для обороны. Провианта больше не осталось, и «железный рацион» (маленькая банка мясной тушенки) тоже был съеден. Те, у кого еще оставались сухари или краюха промерзшего солдатского хлеба, довольствовались ими. Холод лишь усиливал чувство голода, делая его невыносимым. Иногда мы, накидав в котелок снега, растапливали его на костре и готовили кипяток, чтобы хоть как-то согреться, а жажду утоляли сосульками. В каждой роте имелось 2–3 финских санок, в которые мы впрягались по двое. Первоначально в них перевозились боеприпасы и фаустпатроны, а также тяжелые ранцевые радиостанции, потом туда грузили первых тяжелораненых. Перевязать их в стужу тоже превращалось в проблему: сначала нужно было обнажить раненые участки тела, перевязать их, а затем снова укутать. Те, кто получил серьезные ранения, изначально были обречены на смерть и умирали тихо и безмолвно, лежа на санях. Мы снимали с них жетоны, забирали солдатскую книжку, а потом укладывали на обочине дорог. Саваном им служил снег которым мы и присыпали наших погибших боевых товарищей. Ох, какая же все-таки свирепая и страшная вещь — зимняя война! Могу предположить, что и русские поступали со своими тяжелоранеными в точности так же.
За год до знакомства с Кириллом мне приснился сон.
Наш батальон и части полевой дивизии люфтваффе оказались полностью окружены и отрезаны от своих русскими передовыми отрядами. Посредством радиосвязи мы согласовывали со штабом дивизии различные варианты прорыва из кольца окружения. Как только начинало темнеть, мы продвигались по занесенным снегом дремучим лесам южнее Ленинграда. Добравшись до рокадного шоссе, мы услышали гул танковых и автомобильных двигателей, высланная вперед разведка доложила о передвижении колонны русских. Мы небольшими группами проскальзывали между колоннами танков и грузовиков через шоссе и тут же исчезали в придорожном лесу. Очень трудно было ориентироваться, приходилось идти всем вместе, потому что в этих лесах ничего не стоило заплутать, а это означало верную гибель. Так мы сумели продвинуться на 20 километров в глубокий тыл русских и оказались в полной изоляции, к тому же без еды. Все населенные пункты у Ленинграда были уже в руках русских.
Я стояла по щиколотку в солнечной вечерней воде лесного озера. Позади, из-за деревьев, донесся младенческий плач. Я пошла на плач, но тем временем плач превратился в смех, как если бы за время моего продвижения чуть в глубь леса для ребенка прошло несколько месяцев и он научился смеяться, а впрочем, не знаю, с какого возраста дети издают звуки радости. Я углублялась в лес и наконец увидела яркий свет, который лился оттуда же, откуда и смех, – из дупла. Там на трухе и прелых листьях лежал примерно годовалый мальчик. Источником сияния был какой-то участок его лица, может быть, на лбу, или этот источник постоянно по лицу перекатывался. Ликующий ребенок потянулся ко мне, и я вынула его. Я шла по тропинке, держа ребенка очень высоко, почти на плече – вероятно, потому, что не умею носить детей, – как Венера, несущая Амура, с картины Нарсиса Диаса, и тут я проснулась.
20 января 1944 года, выйдя к рокадному шоссе, мы услышали характерный шум мотоцикла БМВ; это был наш связной-мотоциклист. Радости нашей не было предела, он указал, куда нам идти, чтобы соединиться со своей дивизией. Потом мы вышли к пути отхода Красное Село — Кипень; здесь потерпела неудачу попытка русских прорваться. Все шоссе усеивали убитые, рядом громоздились сгоревшие танки и грузовики, изуродованные повозки. Да, бои здесь происходили нешуточные. К счастью, мы сумели спасти наших раненых, они были тотчас отправлены дальше, в городок под названием Коцелево, где расположился дивизионный сборный пункт раненых, для их перевозки была оперативно сформирована санная колонна. Это их и спасло.
Отступление продолжалось. По радио мы получили приказ отбить у врага наш полевой госпиталь. Он находился в нашей зоне отступления и занимал стоящее на возвышенности здание, очень похожее на дворец или, скорее, имение в окружении пастбищных угодий. Мы прозвали его «Валгалла». Предполагалось овладеть им в ходе дневной атаки. Мы сосредоточились в овраге. Уже смеркалось, когда мы штурмовали косогор. Противник, быстро опомнившись, открыл по нам ураганный огонь из пулеметов и автоматов, пули так и свистели сквозь пастбищную изгородь. Мы были вынуждены отойти. Так что вызволить из русского плена своих раненых товарищей мы так и не сумели. С несколькими легко раненными мы отступили в овраг.
В воскресенье после церкви я забыла вернуть звук телефону, а когда спохватилась днем, увидела замороженный, от одиннадцати утра, звонок Кирилла. Я тут же вызвала номер, и на мои извинения, а вернее, в обход них Кирилл спросил – как бы перебивая, хотя не перебивал, – бывала ли я у Ферсмана. Даже и негеолог много потеряет, не посети он хоть раз Минералогический музей – к тому же этот находится прямо напротив входа в Нескучный сад. Собственно, мы могли сходить сегодня, но теперь уже поздно: касса закрывается, он узнавал, в пять, да и у меня наверняка планы на вечер. Обвинение в планах на вечер я отклонила, но согласилась, что ноябрьские сумерки – не самое уютное время для прогулок, тем более по Нескучному саду, который поэтому пусть вместе с музеем ждет до утра субботы.
Когда стемнело, перед нашими позициями вдруг откуда ни возьмись появился унтер-офицер. «Не стреляйте, я свой!» — выкрикнул он по-немецки. Оказалось, он сумел улизнуть от русских. Унтер-офицер был без сапог и в летнем обмундировании. Мы тут же растерли ему ступни ног снегом и закутали их в теплое. Беглец рассказал нам о таких ужасах, что и поверить было трудно: русские выносили раненых на носилках на мороз, стаскивали с них одеяла и обливали ледяной водой. Мол, чтобы долго не мучились. Мы все были поражены подобным изуверством. При первой же возможности унтер-офицера отправили в тыл — тем, кто побывал в русском плену, запрещалось воевать на Восточном фронте.
Мне понравилось, что Кирилл употребляет слово «уютный» и не исповедует культ темного времени суток, который для меня был невыигрышной стороной романтизма, но больше всего мне понравилось, что он не спешит любой ценой встретиться. Пусть я предпочла бы увидеть его сегодня, а не заодно с музеем и парком ждать до субботы, но понимала, что этой «братской» несуетностью Кирилл уверяет, упрочивает и возделывает наше Geschwisterlein. Уповая на терпеливое превосходство над нами того, чему мы положили начало, веря в независимость его от наших усилий, я попускала себе хотя бы до времени не понимать, что же значит мой статус сестры и что значит он для Кирилла; назвав меня именно такой сестрой, каковая необходима ему, какой он видит меня; какой сестрой я должна быть, чтобы оправдать его ожидания?
Мы продолжили отход в юго-западном направлении навстречу заходящему солнцу. Мы смертельно устали, жутко хотелось есть и пить. И тут случайно наткнулись в каком-то здании на целый ящик водки. Каждый чуть отхлебнул для поднятия жизненного тонуса. Только к вечеру после нескольких голодных дней наконец попробовали горячего супа. Когда прибыл транспорт с провиантом, мы стали в длинную очередь за супом. Капитан Малиновски, на всякий случай, решил выставить посты боевого охранения по трое человек справа и слева на расстоянии 30-ти метров друг от друга. Едва мы успели наполнить котелки супом, как нас неожиданно атаковали русские пехотинцы. Капитан Малиновски мгновенно принял единственно верное решение, завопив, что было мочи: «В контратаку на них! Ура! Сигнальные ракеты!» И мы с криками «ура» бросились в темноту, и, в свете сигнальных ракет увидев врага, вступили с ним в рукопашную схватку. Русские явно рассчитывали захватить нас врасплох, но просчитались. В свете догоравших сигнальных ракет мы увидели, как они, оставляя убитых и раненых, устремляются в лес. У нас же, слава богу, были только легкораненые, так что лишних порций супа не было. И мы, наевшись до отвала, улеглись прямо на снег в овраге и стали дремать под звездным северным небом. Стоявшие в боевом охранении вынуждены были будить нас, чтобы мы не замерзли. Из предосторожности нам не разрешалось ночевать в домах. Тяжелые арьергардные бои стоили 126-й пехотной дивизии значительных потерь личного состава и техники. 20 января 1944 года 422-й полк располагал всего 150 бойцами, то есть, по сути, сравнялся с обычной полностью укомплектованной ротой.
Привязывая необходимость во мне, и непросто во мне, а в сестре, к насущному сейчас, какой помощи ждал от меня Кирилл? Брось его женщина (вряд ли он располагал на данный момент подругой, если был готов уделить мне два дня подряд), он испытывал бы необходимость в утешении равновеликом, а если допустить, что он виртуозный лицемер и всех своих «сестер» проводит одним путем, то перенос встречи ему же невыгоден.
Продовольственное обеспечение было скудным, один раз на человека дали несколько настоящих кофейных зерен и пиленый сахар, который мы потом грызли. Снег, абсолютно чистый в этих местах, тоже шел в употребление.
Я ощупывала свою необходимость в нем, как слепой, а до его необходимости во мне не могла и дотянуться. Под моими пальцами только болью вскрикивали воспаленные бугры нагноившегося неразделенного чувства. Я знала, каково безнадежно влюбленной, но не каково влюбленной сестре. И если бы еще я воочию видела, что у влюбленной перевес над сестрой или сестра – всего лишь код доступа, чтобы влюбленная проскочила на закрытую территорию, но влюбленность не зачеркивала и не умаляла сестринства.
В ходе дальнейшего отступления — постоянные, изматывающие душу сюрпризы. Усталый, голодный и продрогший батальон тащился через лес. Едва мы приблизились к просеке, как что-то сверкнуло, и в свете вспышки мы успели разглядеть немецкую артиллерийскую позицию — 4 орудия, тут же угостивших нас огнем. Не помогли даже выпущенные нами белые сигнальные ракеты: рядом с нами разорвалось еще несколько снарядов. Мы были вынуждены залечь. Командир подобрал разведывательную группу из троих бойцов, поручив им незаметно добраться до артиллеристов. Разведгруппа подползла к указанному месту, дали еще одну сигнальную ракету, и вскоре наш батальон потянулся к артиллеристам. Первый вопрос: «Есть что-нибудь пожрать?» Пожрать нашлось, и все успокоились. Наш командир, не стесняясь в выражениях, отчитал командира артиллерийской батареи. Передохнув, мы продолжили путь в западном направлении. Снова все обошлось, даже никто не был ранен.
Будь даже у меня родной брат, разве я лучше понимала бы, что означает названое родство взрослых мужчины и женщины, когда из него отжаты порочная игривость и шкурная прагматика? Суперобложку для дружбы, вываренной в годах взросления до безвредности и бесполезности? Но, вскочив накануне из-за стола, в полный рост представая своему зеркалу, я отдавала себе отчет, что проскакиваю и между смыкающимися дверьми вагона, который умчит меня по линии наибольшего сопротивления, по еще никем не опробованному, экспериментальному, бесконечному сверхкольцу.
Я не умела дружить и не тяготилась своей замкнутостью. Мне был нужен не друг, но кто-то, кого нельзя выбрать, зато можно, если от рождения не имеешь, найти, кого, как я Кирилла, а он меня, вначале нужно совсем, вчистую не знать – именно для того, чтобы узнавать, возрастая рядом.
На наше счастье, зима не была такой лютой, как в 1941/42 годах. Случались и оттепели, обычно к полудню. Мои русские валенки мгновенно пропитывались влагой. На пятках валенок появились дырочки, ведь валенки были без подошв. Возможности поменять обувку тоже не было. Подразделение было измотано в боях, ни о каком снабжении и говорить не приходилось, так что приходилось щеголять в дырявых, мокрых валенках. Мы постепенно уступали неприятелю деревеньки — Телеса, Аропакосы, Скворцы и Репусы. Однажды остатки мотопехотного батальона заняли позицию в какой-то небольшой деревеньке, и командир, прихватив и меня, отправился выяснять обстановку. Вдруг до нас донесся характерный гул двигателя танка Т-34, машина шла прямо на нас по деревенской улице. Танк был в летней камуфляжной окраске, и ничего не стоило подбить его. Наши товарищи не мешкали, и вот из дворика возле хаты зашипел фаустпатрон. Цель поражена! Т-34 тотчас же вспыхнул и остановился. Крышка люка открылась, из нее выскочил танкист. Все происходило метрах в 40–50 от нас. Командир приказал: «Нойенбуш, стреляйте!» Я тут же вскинул карабин, и тут командир тряхнул меня за плечо. «Стреляйте, стреляйте же!» Я ему ответил: «Герр гауптман, вы меня трясете и не даете прицелиться».
Я нашла брата, потому что потеряла мужчину из вагона поезда, мужчину из светло-серого здания. Или мужчину, потерянного прежде, чем я была? Я нашла брата, потеряв того, кого все равно не имела бы, – и после, и благодаря, и по причине потери. Брата, который был нужен мне еще раньше – раньше как в значении «до», так и в значении «уже не». Противоречия снимались в синтезе, как в фильме по сценарию, финал которого прописан, но реплики отданы на откуп актерской импровизации.
Между тем русский танкист успел исчезнуть, перебежав через улицу. И тут объятый пламенем танк на полном ходу вдруг устремился назад. Несколько секунд спустя мы услышали страшный взрыв, машина подорвалась на собственном боекомплекте. Задним числом я подумал, а ведь командир тебя не случайно тряс за плечо, видимо, хотел помешать тебе как следует прицелиться, какого черта палить по каждому улепетывающему со всех ног «ивану» — война и так проиграна.
Рассудительное откладывание нашей встречи на неделю успокаивало меня не столько как признак искренности Кирилла в его «братстве», которая и без того была налицо. Оно успокаивало, намекая на достаточный запас времени. Нам предстояло взаимно узнавать и взаимно открываться.
И когда наши взгляды встретились, мы вдруг поняли, на кого мы стали похожи за все эти дни и ночи отступления. С тех пор как мы снялись с позиции у Ленинграда, мы не брились и не умывались. И руки, и лицо — пепельно-серые от грязи и копоти. Когда-то белоснежная маскировочная одежда была в грязи и крови, мы осунулись, завшивели и устали до чертиков. Что особенно угнетало, так это осознание того, что Красная Армия многократно превосходила нас и по численности, и по вооружениям и технике — мы в этом убеждались практически ежедневно. При всей нашей готовности отдать, если понадобится, жизнь, мы задавались вопросом: а есть ли вообще средство остановить неумолимое продвижение вперед Красной Армии? Увы, реальность давала страшный ответ: такой возможности нет.
Но наш телефонный разговор не закончился согласием о субботе. Удобно ли мне поговорить еще какое-то время? Тогда не могла бы я рассказать подробнее о философии света у Гегеля. Интернет, со светом не церемонясь, навел тень на плетень, но и не звонить же матери за консультацией – это бы ее убило.
Нередко русские танки почти одновременно с нами оказывались в тех населенных пунктах, куда мы следовали. Ижора — хорошо оборудованная запасная позиция в тылу — тоже была разгромлена. Возле Мочино 23 января 1944 года наш батальон под командованием капитана Малиновски и при поддержке нескольких танков сумел перейти в контратаку, в результате мы овладели важной развилкой дорог для отступления, примерно в километре севернее Мочино. Вновь с трудом пробивались к нам по заснеженным лесным дорогам отдельные изолированные пехотные группы. Все было по-прежнему: по ночам отходы, а утром оборона от стремительно преследующих нас русских. Постоянные атаки штурмовиков Ил-2, именно тогда я впервые столкнулся с разрушительным воздействием новых американских напалмовых бомб; взрываясь на опушках леса, они вызывали настоящую огненную бурю.
Каламбур служил обелению сарказма, но служба вышла дурная: и каламбур, и сарказм были слишком топорными, чтобы второй мог спрятаться за первым. Я сказала, что Интернет можно понять: как таковой отдельной философии света у Гегеля нет. То, что Гегель говорит о свете, становится философией у меня или для меня, когда я соотношу его восприятие со своим. Гегель назвал свет нематериальной материей. Свет сродни духу: и свет, и дух проясняют, делают видимым, разница в том, что свет делает видимым другое, а дух – самого себя. Однако, по-моему, свет тоже делает видимым самого себя, а не только другое. То, что светом привносится – я говорю о солнечном свете, – невозможно объяснить, обосновать, разложить, но оно зримо помимо зримости освещаемых предметов.
Постоянные танковые атаки отнимали все наши силы и нервы, нам отчаянно не хватало эффективных средств противодействия танкам. Однажды мы устроили временную оборонительную позицию в низине у крестьянских домишек, и тут вдруг из зимней мглы на пустынной снежной равнине показалось приблизительно 25 танков Т-34. Мы срочно радировали в штаб дивизии и попросили немедленно прислать нам в помощь танки. Из штаба дивизии пришел ответ: танков в распоряжении нет, тем более для обороны; уничтожить вражеские танки в рукопашном бою; позицию удержать любой ценой. А между тем на весь батальон оставались всего несколько штук фаустпатронов. Но судьба вновь оказалась к нам благосклонна: примерно в 200 метрах впереди русские решили повернуть, и вскоре их машины скрылись из виду, растаяв в дымке зимнего дня.
То есть свет выше духа, раз ему доступно больше, чему духу?
Такая же история повторилась и на следующий день, когда в низине у наших позиций сосредоточились для атаки несколько танков Т-34. На сей раз наша радиограмма в штаб дивизии возымела успех. Довольно скоро к нам прибыло штурмовое орудие с боеприпасами. Командиром машины был гауптман Кениг, эту фамилию мне уже не забыть. И в этот же самый момент русские танки атаковали нас. Им предстояло перевалить гребень высоты. Именно этим и решил воспользоваться командир нашего штурмового орудия, то есть с возвышенного места огневой позиции взять на прицел русские танки. Оттуда гауптман Кениг подбил восемь танков Т-34; только это отрезвило русских, и они прекратили атаку. Безумная танковая дуэль — а мы, пехотинцы, угодили как раз между ними — обернулась убитыми и ранеными. Одному фельдфебелю осколок снаряда попал в сонную артерию, товарищи тщетно пытались зажать ее, но фельдфебель все равно умер. Гауптмана Кенига впоследствии в упор расстреляли появившиеся неизвестно откуда русские, когда он на мотоцикле ехал по дороге. Мы вновь и вновь, про себя, проклинали эту подлую войну, каждая новая жертва казалась нам бессмысленнее предыдущей.
Эта дикарски неподкупная логика, без малейшего подвоха и вызова, с точки зрения европейской метафизики и бурлескная, и кощунственная, обескуражила меня. Да нет, просто свет ближе к духу, чем того хотелось Гегелю; интуиция не подвела скорее Псевдо-Дионисия и его последователей в XII веке.
А почему он псевдо? Впрочем, нет – лучше продолжайте про свет.
Судьба уготовила нам новое испытание: иссякло питание нашей переносной радиостанции, а о запасных батарейках нечего было и думать, нетрудно понять, что полевыми телефонами мы на марше не располагали. Оставалась только пешая связь, посылать связных в полк. Мы продолжали с боями отступать в направлении Эстонии. Каждая рота, численностью 25–30 бойцов, занимала по пути участок леса и большой крестьянский хутор на несколько домов. Между отдельными ротами связи больше не существовало. И в такой неясной обстановке справа из леса просочилась русская пехота, грозившая изолировать нашу 1-ю роту. Путь в расположение 1-й роты уже простреливался противником. Я получил приказ от гауптмана Малиновски передать 1-й роте приказ отходить. Короткими перебежками, прячась за деревьями, я должен был пробиться сквозь кольцо окружения русских. Но скоро выбившись из сил, я решил просто выйти на дорогу, по ней передвигаться было проще и удобнее, к тому же мне уже было все равно, что со мной будет. А думал я только об одном — как выполнить приказ. И вот до 1-й роты оставалось не более 750 метров. Неожиданно раздался хорошо знакомый гул двигателей, и из тумана показалась колонна русских танков. Сердце у меня екнуло, а потом я, машинально пригнувшись, отскочил в придорожный кювет и зарылся в глубокий снег. Мимо проносились русские танки с сидящими на них пехотинцами в белых маскхалатах. Я из своего укрытия в снегу насчитал не менее 8 танков Т-34 и две небольшие танкетки, они направлялись явно к КП нашего батальона и к крестьянскому подворью. Обстановка менялась на глазах, и я уже не мог сказать с определенностью, поспеет ли на выручку нашим моторизированная пехота и вообще, был ли сейчас смысл тащиться в 1-ю роту. Но, подумав о своих товарищах, все же решил идти — им во что бы то ни стало нужно было передать приказ об отходе. В конце концов я прибыл в расположение 1-й роты и передал приказ лично ее командиру, обязанности которого исполнял фельдфебель.
Свет показывает, что красота не держится ни на чем. Он показывает это тем, что сам и есть эта красота, которая не обусловлена чем-либо материальным: формой, цветом предметов, на которые он проливается, их совершенством самих по себе. Ты смотришь, например, в перспективу улицы, куда угодно… и только рама кадрирующего взгляда полагает границы совершенству, носитель которого внутри этой рамы ты не можешь выделить. В тварном мире ничто не обладает красотой. И везде красота может быть явлена. Потому что физической, природной красоты вообще нет, красота духовна. В тварном мире ничто не обладает красотой, и она ничем в нем не владеет. Вот об этом свидетельствует свет. У света, хотя он и сотворен, ничего здесь нет, как и у духа. И здесь он всегда у себя – как и дух. А вообще-то мне трудно рассуждать о том, что в данный момент не перед глазами, иначе это уже разглагольствование, а не песня. Я собиралась сказать «не хвала», но окоротила себя.
Уже смеркалось, когда я отправился обратно. Едва я приблизился к охваченным огнем домам, где располагался КП батальона, на меня как снег на голову обрушился огонь из 2-см орудия. Едва не задев меня, трассирующие снаряды просвистели мимо. Упав в снег, я заорал во всю глотку: «Не стрелять, я — свой!» Секунду или две спустя я все же решился подняться, стрельба прекратилась, но это еще ни о чем не говорило, могли стрелять и русские. Приблизившись к орудию, я различил немецкие каски полевой дивизии люфтваффе, у нас в батальоне еще пребывали ее остатки. Струсив, эти ребята открыли огонь по одному-единственному человеку, не удосужившись даже разглядеть толком, кто он — свой или враг.
Второй раз за наш разговор Кирилл вступил так, будто, выслушав до конца, перебивает. Он очень хочет, чтобы я увидела минералы, мне непременно нужно их увидеть. Это переубедит меня относительно того, что красота не держится ни на чем, что в тварном мире нет ничего, обладающего красотой. Царство минералов, сокровищница земли, там подлинная красота совершенного в самом себе творения, которую солнечный свет, конечно, раскрывает, но дарует не он.
Меня распирало от гордости, когда я рапортовал гауптману Малиновски: «Ваше приказание выполнено. 1-й роте передано отходить». «Благодарю за исполнительность», — уважительно ответил командир. И в тот же миг мимо нас промчалась та же самая танковая колонна русских, которую я уже видел, но уже без пехотинцев на броне. В отсвете пламени пожара мы разрядили в них несколько фаустпатронов, однако промахнулись — слишком уж быстро они неслись.
А самоцветы?..
На другой день линия фронта сдвинулась на запад и проходила уже через деревни Черново — Педлино (образцовое хозяйство) до Тойворово, где наш батальон под открытым небом, в мороз и ветер под огнем противника стал готовиться к обороне. Здесь нашему подразделению было придано 2 танка «тигр», чтобы было чем сдерживать русских — эти двое «тигров» вполне могли тормознуть танковую атаку противника. Если речь заходила о танковом единоборстве, «тигр», располагавший крупнокалиберным орудием, намного превосходил русскую «тридцатьчетверку» по огневой мощи. Но, увы, у нас было слишком мало этих мощных танков.
Вот уж кому, а им точно не нужен естественный, солнечный свет, недаром Кирилла они покорили сквозь музейную витрину дважды – в Оружейной палате и затем у Ферсмана, и, кстати, эта вторая встреча, теперь с первозданным, нешлифованным и тем более неограненным камнем показала, насколько вообще спровоцированная ювелирным искусством игра бликов безвкусна и бессильна против природной красоты. Впрочем, теперь Кирилл и по себе понял, что слова выхолащивают самое дорогое, когда не видишь его непосредственно. А ведь он не был в музее Ферсмана со студенческих лет, он будет всю неделю ждать этого праздника, как ему уже сейчас не терпится, скорей бы суббота. Тем не менее, если ему захочется поговорить о чем-нибудь стоящем, может ли он на неделе позвонить?
25 января 1944 года, где-то около полудня, я, доставляя донесение, попал под обстрел русских пехотинцев из близлежащего леса. Стало быть, русские в очередной раз едва не опередили нас. Вскоре начался минометный обстрел. Маленький осколок мины попал мне в нижнюю челюсть слева, и я увидел, как кровь хлынула на белый маскхалат. Я лежал в снегу, и осколок, угодив в глубокий снег, утратил первоначальную скорость, что меня и спасло. Я тут же помчался к своим, к унтер-офицеру вместе с еще двумя бойцами засевшими в снежной крепости у стены дома. Упав перед ними на колени, я успел сдвинуть на затылок каску и произнести: «Каппо, можешь мне…» И тут все и случилось. Рядом разорвался снаряд, и я без чувств свалился в снег.
Я снизошла к его просьбе, а закончила тем, что и для меня вся неделя пройдет под знаком будущей субботы, ожидаемого переубеждения.
В чем я буду переубеждена? Что всякой плотной вещественности нужно зажечься извне, чтобы ее красота состоялась? И взамен убеждена в чем? В том, что если солнечный свет есть тело красоты, то лишь над поверхностью Земли, а ниже Земля справляется без него? Что красота – свойство предмета, пребывающее неотъемлемо, неизменно и независимо от переменчивых внешних условий вроде компоновки света и тени? Что однажды сотворенное уже несет в себе всю полноту качеств?.. Наконец, что подлинной красотой наделены только минералы, во веки веков, аминь.
Очнувшись, я сообразил, что, скособочившись, лежу на спине. Правое плечо страшно болело, я ощущал жар, а из рукава сочилась кровь. На мгновение промелькнула мысль: «Все, и до тебя добрались!» Попытался пошевелить ногами, вроде все нормально, работают. Это меня чуть успокоило. Одной рукой я расстегнул ремень со всем, что на нем висело. Мои товарищи без движения лежали тут же, почерневшие, словно по ним из огнемета пальнули. Засевший в лесу противник вовсю палил по нам из винтовок. Сейчас самым главным было отыскать перевязочный пункт полка, и поскорее. Я знал, где он находится, потому что не раз проходил мимо, доставляя донесения. Дорога туда не простреливалась противником. Но, чтобы выйти из зоны обстрела русских, мне предстояло преодолеть еще несколько метров заснеженного косогора. Напрягая последние силы, я вскочил и зигзагами побежал наверх. Рядом свистели пули, но они меня, к счастью, не задели. Чувствуя себя как загнанный зверь, я все же добрался до КП полка, расположившегося в небольшом крестьянском доме. И тут же напротив развевался флаг с Красным Крестом — перевязочный пункт, оборудованный в вытянутом в длину сарае. На бегу я потерял много крови, и санитары сразу же потащили куда-то внутрь сарая, где уже лежали несколько человек тяжелораненых, легкораненые ожидали отправки, сидя у стены. С меня стянули толстую стеганую куртку, потом френч и разрезали рукав нательной рубахи. Один из санитаров наложил мне тугую кровоостанавливающую повязку. Рану на подбородке залепили большим пластырем. Санитары уже закончили перевязку, как снаружи вдруг раздался гул танковых двигателей и лязг гусениц. Тут послышались крики, выстрелы, где-то поблизости рвануло! Потом произошло невероятное: один русский танк открыл огонь из орудия по нашему перевязочному пункту, снаряд прошил тонкие дощатые стенки и вышел наружу, но, к счастью, не взорвался. Началась страшная паника, на улице вовсю стреляли, а я так и продолжал стоять полуодетый — в штанах и нательной рубахе. Не раздумывая долго, я решил спасаться — желания оказаться в плену у русских не было никакого. Подхватив здоровой рукой френч, я бросился в дальний угол сарая, где находилось распахнутое окно, и через него выскочил наружу прямо в снег чуть ли не по пояс. На ходу кое-как запахивая френч, я побежал в глубь леса, где смог наконец перевести дух, собраться с мыслями и определить, где проходит наш путь отступления. И я его нашел! Разглядев на снегу черные круги, я понял, что это следы обстрела, стало быть, именно здесь мы и отступали. Время от времени завывали мины, приходилось шлепаться в снег. Мне повезло, в тот день стоял лишь легкий морозец.
Но не Кириллу ли с его естественно-научным образованием пристало знать, что плотная на глаз вещественность иллюзорна, что фотоны такие же материальные частицы, как любые другие, а чувственно осязаемая плоть так же бесплотна по существу, как луч на вид. Разногласие видимости и сущности, а лучше сказать, наружного и внутреннего – как мой мужской генотип при женском фенотипе. Ведь имеем мы перед собой то, о чем разглагольствуем, или нет, все равно наша болтовня елозит по плоскости, в лучшем случае попутно стирая пыль, но это стекло закрашено с обратной стороны.
Я шел безо всякой конкретной цели, в полном одиночестве по нашей трассе отхода, и вдруг справа в лесу послышался гул мотора. Спрятавшись за толстым стволом дерева, я выжидал, что же сейчас будет. Слава богу, не русские танки. Из лесной просеки, переваливаясь с боку на бок, выкатился грузовик; сердце от волнения забилось, когда я узнал немецких солдат, это были артиллеристы, они оставляли позицию. Артиллеристы прихватили и меня с собой, и я впервые в жизни понял, что чувствуешь, когда спасен. Скоро совсем стемнело. Я уже стал потихоньку замерзать, когда меня высадили у крупного пункта медицинской помощи. По лицам санитаров я понял, как они издерганы, и уже ожидал, что они взорвутся. Мне заявили, что перевязочный пункт немедленно эвакуируется — сюда приближаются русские танки. Ходячих раненых вели к уже готовым к отъезду промерзшим автобусам. Рассевшись по автобусам, мы целую вечность ждали, пока они наконец тронутся — все выясняли, нет ли на дороге русских. Мне не выдали ни одеяла, ни даже шинели, я так и продолжал сидеть во френче, в котором околевал от холода. Проплутав неизвестно сколько по заснеженным темным дорогам, мы все же добрались до железнодорожной станции, где располагался сборный пункт для раненых. Там мы наконец смогли прилечь на кишащую вшами солому и даже получить горячий суп — тепленькую водичку, в которой плавали горошины, но и это было уже хорошо для подъема тонуса.
Пятнадцать – двадцать лет назад музыка не имела для меня такого жизнеподдерживающего значения, как для большинства моих сверстников, но издали мне импонировал косолапый напор «металла», перегоняющий силу в громкость, кромсающий ее наивно-толстыми ломтями, чтобы оделить детей, женщин и просто слабаков. И я, когда мне перепадала порция, чувствовала подобие электрического зуда в мышцах и собственной власти над собой, не принуждающей, дружески-мягкой и дружески-крепкой.
Перевязочный пункт напоминал сарай. В центре стоял операционный стол, освещаемый бензиновой лампой. Рядом железная печь-времянка, на ней стерилизатор с операционными инструментами. Операционный стол был сколочен из сырых деревянных досок, которые как раз отскребали от крови моего предшественника, он еще не успел просохнуть. Для пристегивания раненых с обеих сторон стола были гвоздями прибиты кожаные ремни. Санитары сняли с меня повязки, и хирург, майор медслужбы, в некогда белом халате, осмотрел раны и объяснил, что осколок от снаряда, возможно, сумел проникнуть глубоко в мышечную ткань плеча, так что удалять его здесь и сейчас рискованно. Но вот края раны необходимо соответствующим образом обработать, иначе они не заживут. Что же до кусочка, застрявшего в подбородке, его, дескать, можно удалить без проблем. Но уж не взыскуйте — перед операцией мы вас на всякий случай зафиксируем — анестезии нет, так что всякое бывает с нашими ранеными. А кричать — кричите сколько влезет.
Группа «Konrad», уже лет пятнадцать не существующая, удивила безропотностью и обилием, с которыми представлял ее Интернет. Но втройне удивительна черная подводка глаз, черный лак ногтей и, главное, замазанное тональным карандашом, но и сквозь грим себя выдающее пятно. Многажды воспроизводились несколько однообразных афишных фотографий, безыскусно-исчерпывающих, как учебная иллюстрация. Стоя, в согласии со званием фронтмена, чуть на переднем плане и строго по центру, молодой, статуарно красивый, весь темно-светлый – мучнистое от грима лицо, незагорелые подкачанные руки, черная одежда, жирно темнеющие из-за бриолина волосы – Кирилл смотрел, как полагается, прямо и немного исподлобья. Кольца еще не было, его замещали четыре перстня, по два на каждой руке.
Дорогие родители!
Я с трудом пишу вам это письмо, поскольку в костях все еще сидит русское железо. Только бы не остаться без правой руки, не знаю даже, как без нее жить. Из-под завшивленной повязки сочится гной. Ужас! Пока что в Германию меня отправлять не собираются. Отсюда санитарные поезда не ходят. После того как меня ранили, пришлось улепетывать от русских танков, тут уж было не до перевязок, и я потерял много крови. Если меня отправят в нормальный госпиталь, тогда все в порядке. Как только у меня будет постоянный адрес, я вам напишу снова.
На сегодня все. С сердечным приветом, ваш Хельмут.
Видео концертных выступлений в Сети не было, а скорее, их не было вовсе. Я скачала единственный альбом и прослушала от начала до конца. Альбом назывался «Что остается», и двоякость толкования казалась в этом обществе лобовой и ломовой прямизны чем-то рафинированным. На обложке, восприняв слегка пластилиновую фактуру и буровато-лягушачий глянец компьютерной графики двадцатилетней давности, коробились в куче ржавые не то броневики, не то танки, под искрасна-фиолетовыми, какими они бывают от фейерверков, но не от залпов орудий и не от грозы, небесами.
(Письмо родителям от 30 января 1944 года, сразу же после ранения во время отступления из-под Ленинграда в снег и мороз. Осколки побольше в плече, небольшой осколок в нижней челюсти. Те, кто не мог ходить, все погибли.)
Автором музыки значился уже известный мне Иван, текстов – один из троих, изучавших сталь и сплавы. Непричастность Кирилла к самому сердцу творчества и огорчила, и тронула меня, но она же свела на нет мой интерес к словам. Тексты напоминали пышущую здоровой шизофренией лирику неглупого и неравнодушного к поэзии старшеклассника, впрочем, почему напоминали, если, скорее всего, ею и были. В них не упоминались ни рудники, ни копи, ни сталь, ни золото, ни уголь, ни шахты, ни пещеры горного короля, ни вырываемые с корнями буйством Рюбецаля на вершинах ветром сосны. В них, как и положено ему, стариковски куксился бестелесный юношеский бунт. Температура их была комнатной, за именами стояли понятия, а не вещи, и слово «кровь» не встречалось даже как абстракция. Сколь бы мизантропически ни резонерствовали стихи, сколь бы гностически ни мертвили хамскую материю, если в них проникло слово «кровь», дело сделано – они уже не могут сопротивляться жизни. Кровь сополагаема с жестокостью и страданием, но никогда со смертью.
Хоть я изо всех сил старался, все равно не мог вытерпеть эту боль. После того, как мне оказали помощь, боли прекратились. Меня перевязали, и я прилег вместе с другими ранеными на солому. Ни спать, ни даже полежать спокойно невозможно — солома буквально шевелилась от вшей, они были везде, заползали под одежду и даже под повязку. Тело зудело нестерпимо, а ведь я не мог даже как следует почесаться. Повсюду шум, гам, беготня, все время поступают новые раненые, которыми надо заниматься.
На следующее утро всем ходячим было приказано отправляться на ближайшую железнодорожную станцию, там всех ожидает состав: товарные вагоны. И вот все, кто мог хоть как-то передвигаться, поковыляли к станции. Наша колонна представляла собой печальное зрелище. Мы помогали друг другу забраться в вагоны. Едва оказавшись в вагоне, люди тут же валились на промерзший пол или рассаживались по углам. Я вспоминал оставшихся в том сарае тяжелораненых. А им кто поможет? Кто их спасет? Как только последний раненый залез в вагон, состав тронулся. И тут как на грех авианалет на железнодорожную станцию; пока грохотало, молился про себя — только бы бомба не упала на рельсы. Мы все легли плашмя на пол и ждали. Поезд успел набрать скорость, и вроде пронесло.
Если инструментальное грохотанье с гоном перкуссионной отбивки и зубовным скрежетом синтезатора было мертвой водой, в хлесте которой слова кувыркались и захлебывались, перед которой тление отступало, то живой водой был голос Кирилла, несильный чистый баритон, пусть и обязанный электронике медной гулкостью, – на него возвращалась душа. Голос выдыхал и выплевывал кровяной жар человеческого в ледяной вихрь обстоятельств, внутри которого тело, зерно тепла, стегалось, секлось и жглось, как вокал внутри музыки. Льдистое крошево забивало рот и ноздри, наждаком шлифовало кожу, и сиянием кожи поглощалось его сверканье. Немея от стужи, тело не остывало. У любви мог отняться язык, любовь могла разучиться своему языку, но, разучившись себе, забывая, не узнавая и отвергая себя, тем яростнее в этом самоуничижении себе и служила. Исполняя свою мистерию, Кирилл с командой будто исполняли волю той, что скована собственной тяжестью и нелюбящей властью, а потому призывает власть любящую и любовь властную, – волю земли. Магма гудела в багряной мантии, металлоносный панцирь резонировал шуму крови. И там, в толще коры и под нею, тоже не было ничего нечеловеческого, ибо ничего не было, человеком созданного, там не было его руки, приносящей студеный, умерщвленный металл машин в родильный рудный сад. Не могло быть ничего человеческого в утробе Земли, в очаге человеческого дома. В этом неорганическом нутре была жизнь, а в организме на поверхности – смерть, жизнь в делах земли, смерть в человеческих. О смертности, смертельности нечеловеческого в делах человека была игра, о жизни человеческого в делах земли – пение.
Спустя несколько часов мы, полностью окоченевшие от холода, прибыли в эстонский город Нарва. Это было 27 января 1944 года. Забрезжила надежда, что нам окажут квалифицированную медицинскую помощь. Мои раны загноились, так что вши чувствовали себя прекрасно под повязкой, я же с ума сходил от зуда. Но вскоре моим мукам наступил конец, мне наложили свежую повязку, подвергли дезинсекции и впервые после долгого времени ужасов и мук досыта накормили. Только когда меня отвели в огромнейший зал, уставленный белыми госпитальными койками, и симпатичные медсестры уложили меня на одну из таких, я мгновенно провалился в глубокий сон.
Все это я торопилась выложить перед Кириллом, когда сама, наперерез, позвонила ему в среду вечером, сочтя то, чему он шесть лет отдавал себя, стоящей темой. Нет, выложить все это ему я не могла уже потому, что тогда, в ту неделю, этих слов у меня еще не было. Я хотела спросить, что отмерило шестилетний срок; не пытался ли Кирилл сочинять тексты, по крайней мере, как-то участвовать в их написании – но нет, этот вопрос, этого непоседливого ребенка, надо было, поборов в себе безответственную мягкотелость, удержать, ибо ущерб от него достоинству Кирилла был непредвидим. Имел ли Кирилл решающее слово лидера в коллективе, ему почти тезоименитом? Смирился ли перед большей стихотворной талантливостью, если вообще большей, а не противостоящей нулю с его стороны? Но вопросы остались при мне, во мне, до лучшей поры.
Когда я проснулся, было уже светло, и у моей кровати стоял маленький детский хор, который исполнил песню на непонятном мне языке. И я, как опаленный войной солдат, расчувствовался до слез, не стыдясь их: до меня постепенно доходило, что, несмотря на все ужасы, подстерегавшую меня на каждом шагу смерть, я все же жив! И этот хор детских голосов! Даже сейчас, спустя 55 лет, стоит мне услышать пение детского хора, как меня охватывает дрожь. Кое-как двигая правой рукой, я смог черкнуть родителям кратенькое послание, они, очевидно, уже знали из сообщений сводок ОКВ, что фронт перед Ленинградом рухнул. Все ушло в прошлое, даже моя двухнедельная борода и отросшие волосы.
Я послушала альбом?! Интонация была та же, с которой он ровно неделю назад признал свое непонимание причины моего ложно-делового звонка, – она была непонимающая. Зачем мне его суперменские потуги, если ему самому они настолько незачем, что он, будь то возможно, променял бы эти годы на годы нормальной профессиональной деятельности. Но где для него суперменские потуги, там для меня, во‑первых, музыка, а во‑вторых, то, что, пусть полжизни назад, было ему дорого.
Напротив меня лежал раненый русский, он тяжело, в страшных муках погибал от газовой гангрены. С ним сидел вспомогательный служащий вермахта, и я стал невольным свидетелем беседы двух людей, один из которых обречен. Ох, какая же дикость эта война — и конца ей не видно.
Дóроги – в тварном мире и после нескольких людей – ему всегда были только камни.
Фронт неудержимо приближался, и транспортабельных раненых приходилось отправлять дальше в тыл, на запад. Меня доставили в санитарный поезд и уложили на нижнюю полку, застеленную белоснежным бельем. Состав сформировали из пассажирских вагонов, переоборудованных под санитарные, с большими красными крестами на крыше и по бокам. Врачи и медсестры заботились о нас, как говорится, по первому разряду, и когда поезд двинулся в западном направлении, меня пронзило трудноописуемое чувство счастья. При проезде через лесной район санитарный поезд обстреляли из пулеметов партизаны. Погибло несколько человек, в основном, те, кто был на верхних полках; я не пострадал, поскольку лежал на нижней. Остался цел и наш локомотив — поезд, даже не остановившись, следовал дальше. Но теперь первоначальная безмятежность сменилась тихой паникой — врачам и медсестрам приходилось оказывать медицинскую помощь уже новым раненым. Кем были те, кто отважился открыть огонь по беспомощным людям? Кто оказался способен на такое подлое преступление?
Как если бы вместо того, чтобы вручить подарок, Кирилл в меня им выстрелил. На внимательность к моим словам, во зло примененную, пришлась основная выработка боли, а поскольку боль тем самолюбивее и мстительнее, чем внезапнее, то я, благо сбереженные слова Кирилла вспомнились кстати, не замедлила отдарить.
Уже в санитарном поезде у меня начался жар, кожа покрылась красными пятнами и сильно зудела. Врач, сделав мне укол кальция, поставил предварительный диагноз: подозрение на воспаление легких. По причине потери крови, пребывания на холоде и недоедания я был на пределе физических сил.
А металлы?.. Ведь в геологию его привела мечта не о мужском бродяжном братстве, но о камнях и металлах, драгоценных прежде всего, однако последние почему-то, раз названные, исчезли со сцены. Между тем, питай он безразличие к металлам, в дипломе у него вряд ли возникла бы та запись, которая возникла, – одного попечения о будущем молодой семьи мало, чтобы отвернуться от единственно дорогого.
Раскаянье и страх ссоры подействовали сразу, не успела я договорить, как наркоз, впрыснутый мне по пути в операционную, только наркоз наоборот.
В первых числах февраля 1944 года наш санитарный поезд прибыл в Летцен
[14] (Восточная Пруссия). Я поступил в резервный госпиталь, тотчас был уложен в кровать и в условиях хорошего врачебного ухода и достаточного питания быстро пошел на поправку. Уже спустя несколько дней мне разрешили вставать. Раны на подбородке и руке заживали, а, самое главное, больше не изводили вши. В мыслях я снова и снова возвращался к боевым товарищам из 422-го мотопехотного батальона. Кто из них остался в живых? После войны я узнал, что мой командир, капитан Малиновски, уже давно получивший очередной Рыцарский крест, погиб 13 сентября 1944 года. Я благодарен судьбе и внутреннему голосу, к которому всегда прислушивался, за то, что оказался в этом госпитале, даровавшем мне хоть и непродолжительное, но спокойное время вне фронта.
Да, действительно, я права. Золото. Странно, что он упустил. Золото.
Уже другой санитарный поезд доставил меня 21 февраля 1944 года в резервный госпиталь «Три короны» под Гельдерном.
[15] Госпиталь для выздоравливающих и легко раненных представлял собой перестроенный танцевальный зал. Деревенские девушки баловали нас пирогами и дополнительным уходом. Ко мне даже приехали родители. Нет слов, как они обрадовались, увидев меня.
Кирилл произнес это слово дважды, прежде чем, вновь запоздало перебив, но теперь себя самого, перенес нас в субботу. Поскольку в поисках музея, примыкающего с тыла к тылам жилых домов, я могу заплутать, да и все равно от метро пара остановок наземным транспортом, Кирилл предложил встретиться опять на платформе станции, теперь «Октябрьской»-кольцевой.
К Пасхе 1944 года я неожиданно ощутил жжение в руке, она покраснела и опухла. Потребовалась еще одна операция в военном госпитале Гельдерна, на этот раз под общим наркозом. Но я выдержал и это, и 5 июня 1944 года, подлечившись, был выписан из госпиталя как «фронтопригодный». После выписки из госпиталя последовал двухнедельный отпуск домой, но особой радости, как прежде, не было — очень уж изменилась жизнь. Я едва ли не ежедневно видел, как рвутся бомбы союзников, а наших истребителей нет и в помине. Все это действовало удручающе, как солдат, я чувствовал, что меня нагло пытались принести в жертву непонятно чему. По истечении отпуска я должен был явиться для доклада в казарму в Падерборн-Нойхаузе, откуда меня снова должны были отправить на Восточный фронт в составе вновь сформированной части. А вновь сформированную часть перебросили на плацдарм южнее Варшавы. Красная Армия уже перешагнула Вислу.
Автобус подъехал сразу, как мы вышли из метро, и все десять минут поездки мы не разговаривали. Я молчала потому, что молчал Кирилл, щурясь в суетливой сосредоточенности, и то глядя вниз, то за окно, то оборачиваясь на других пассажиров, но всегда минуя меня, будто путь до цели нельзя было засчитывать и использовать. Расчет времени оправдал скрупулезность Кирилла, чем тот был скорее весело доволен, чем горд: у музея мы оказались точно к открытию. Под темно-синей паркой, которую Кирилл снял в гардеробе, был белый джемпер с треугольным вырезом, надетый поверх рубашки персикового цвета, что, над черными кожаными брюками, как бы отчитывалось по пиршественной нарядности. Скорее весело-нервно, чем нервно-весело Кирилл отметил, что здесь все, ну, точь-в-точь, как двадцать лет назад, и призвал меня не пренебрегать самой обстановкой, законсервированной если не со времен основания, то со времен его детства, самим длинным, единственным залом бывшего усадебного манежа. Призыв был излишен, но я попробовала, не подыгрывая напоказ, сыграть в эту игру с собою. И вот, принявшись от моего глубокого вдоха, задышала школьница, которую ампирная роспись гризайлью на потолке, золоченые люстры, огромные вытянутые окна с полукружиями и лепные венки между ними, подпираемый ионическими колоннами заглубленный помост в торце, деревянные витрины, ковровая дорожка, бидермайерскими дворянско-усадебными розами защищающая Boden, пол и почву от попрания и презрения после буквально верховенствующей патетики, – все это уже не тешило и умиляло, как меня, но вырывало из прежнего и готовило к незнаемому.
И еще один небольшой эпизод во время боя при отступлении из-под Ленинграда.
В вестибюле, откуда мы по нескольким ступеням сошли в зал, Кирилл оставил и парадно-вступительную веселость. Свое волнение он опять, как и по дороге сюда, не мог разбазаривать. Кирилл не позабыл обо мне, не остался наедине с образцами (назвать их экспонатами казалось не то чтобы нечестием, но анахронизмом, словно я относила этот специальный термин в его роботоподобной моложавости ко дню сотворения суши, как будто глубь земной коры была и глубью времени). Скорее он, наоборот, не отпускал меня и, комментируя то, на что я смотрю, как будто направлял мой взгляд туда, куда его взгляд поспел секундой ранее. Он не смотрел на меня, но как бы подталкивал мое зрение. Не тащил меня за собой, а был сзади и чуть сбоку, благо загородить ему зрелище я не могла, и я, не чувствуя никакого давления, ощущала напряженность его водительства.
Пасмурным и очень холодным зимним днем января 1944 года я отправился на задание с донесением, когда вдруг услышал шум самолета, летящего на небольшой высоте. Мне был знаком этот звук, он принадлежал низкоскоростному русскому легкому самолету, который мы называли «дорожной гуделкой». Самолет летел прямо надо мной. Я прицелился из карабина, естественно, с упреждением, как нас учили, выстрелил и увидел, как из крыла самолета вырвало кусок обшивки. Стало быть, попал. Второй выстрел оказался неудачным. Втайне я надеялся подбить русский самолет из карабина, но пилоту повезло, что мои пули попали только в крыло. Эти небольшие легкие самолеты часто летали по ночам над нашими позициями. Бывало, подлетят, сбросят парочку осветительных ракет на парашютиках, снова уберутся, потом вырубят двигатель и, бесшумно приблизившись, киданут в свете догорающих ракет осколочные бомбы малой мощности на наши позиции. И пути войскового подвоза они тоже атаковали, прибегая к подобным уловкам.
Глава 10. Август 1944 года, снова отправка на Восточный фронт из Падерборн-Нойхауза, Баранувский плацдарм, южнее Варшавы. Позиционная война до 14 января 1945 года
Я не спрашивала, хотя это воздержание трудно давалось, есть ли у него любимцы, подозревая свой вопрос в оскорбительности, не для Кирилла, разумеется, а для предмета: ведь выбор как раз уравнивал, разравнивал множество до однородной массы, примысливал ему изначальное безличие, которое произволом, выхватывающим что-то одно, якобы и снималось. Да и Кирилла должно было покоробить такое холодно-ленивое замазывание пестроты и дробности, чтобы нанести поверх пару-другую штрихов. Но, когда мы приближались к последним неосмотренным витринам, Кирилл вдруг сам спросил, понравился ли мне какой-нибудь минерал особенно. Кварц, ответила я наобум, не запасшись своим ответом на свой же вопрос. Кварц в чистом виде – или какая-нибудь из его полудрагоценных разновидностей, например розовый кварц, горный хрусталь, аметист или гелиотроп? Пожалуй, чистый кварц или горный хрусталь, как наиближайший к нему. Что ж, Кирилл меня понимает, однако у него кварц все-таки на втором месте, а на первом – пирит. Почему? Мы нагнулись к стеклу, и Кирилл сказал с улыбкой, которую я услышала, не увидев, потому что смотрела на вышколенные, выточенные из блеска, а потому не блещущие, но железно, изжелта-лоснящиеся кубики словно бы наименее земного, хотя и чуть ли не самого затрапезно-земного питомца коры: если честно, не знаю сам; но теперь знала я: подражанием золоту.
Отпуск, полагавшийся мне для восстановления здоровья после зимнего ранения, пролетел незаметно, как и в прошлый раз. Между тем наступило лето, и я явился в Падерборн в запасную воинскую часть 18-го пехотного полка ополчения. 18-й полк входил в состав 6-й пехотной дивизии ополчения, действовавшей на центральном участке фронта. В этом симпатичном городке было полным-полно военных; вблизи находился знаменитый и нередко проклинаемый военный полигон «Зенне». Отец побывал там еще в Первую мировую войну и не раз приводил солдатскую поговорку тех времен: «Иисус Христос в гневе сотворил «Зенне», что под Падерборном». Как обычно, перед очередной отправкой на фронт проводилась общепехотная подготовка. Приходилось ежедневно до седьмого пота в жару имитировать атаки. Иногда для проведения учебных атак привлекались и настоящие танки типа «Тигр». Но поскольку в Германии отчаянно не хватало бензина, на учебных машинах стояли газогенераторные двигатели. И эти «тигры» с огромной трубой позади выглядели потешно. Однажды во время учений артиллеристы для создания условий, приближенных к боевым, произвели несколько выстрелов боевыми снарядами, и вышло так, что несколько снарядов разорвались в непосредственной близости от нас. Некоторые получили ранения, но тут же подкатили санитары и увезли их. За это командиру батареи наверняка досталось на орехи от начальства.
Кирилл рассказывал о разновидностях пород, о процессах генезиса, о том, что минеральные индивиды, как и человеческие, могут объединяться в сообщества – агрегаты, агрегаты же – скучиваться в минеральные тела; какие из них склонны к псевдоморфозе, что цвет кристалла зависит от преобладающего элемента и примесей, а текстура, которую мы воспринимаем как форму, – от примесей и от условий протекания роста. Он сообщал о редкости или распространенности минерала и какие свойства его в какой отрасли использует человек, но чаще становился голосом моих глаз: посмотрите, какая красота, какое чудо, какое совершенство. «Красота», «чудо», «совершенство» он произносил, не вознося и не заглубляя тон, без малейшей экзальтации и мечтательной раздумчивости. Вспоминая потом, я поражалась, какую точность в подборе слов способно дать видение. Кирилл ни разу не назвал то, о чем говорил, прекрасным, и вообще, как мне припоминалось, обходился без оценочных прилагательных, только этими тремя субстантивами, не признающими степеней и градаций. Кирилл не описывал, а называл, и значило это, что он не смотрит, то есть не любуется (потому и внутрь обращенной, одобрительной улыбки любующегося своим достоянием демонстратора я не застала ни разу), а видит.
Был случай, когда меня вместе с другими товарищами откомандировали на товарную станцию в качестве вспомогательной рабсилы на погрузку танков. Танки типа «Тигр» из-за слишком широких гусениц не помещались на товарные платформы. Приходилось машины «переобувать» — надевать гусеницы поуже. И как только не могли предусмотреть подобные вещи? В общем, работа была дурацкая и на износ, и не только танкисты проклинали ее. Снимать широкие гусеницы еще куда ни шло. А вот надевать на металлические зубчатые колеса новые гусеницы — это уже потяжелее. Приходилось их на тросах протаскивать через верхний опорный ролик, а потом соединять. Надо сказать, танкисты справились с этим блестяще. Но все дело в том, что по прибытии на прифронтовую станцию назначения приходилось вновь менять узкие гусеницы на широкие.
И я видела, а не любовалась. Ребристые, игольчатые, губчатые, комковатые текстуры, тонущее в собственном искрении зерно на разломе, ровная гладь как она есть для стереометрии – плоть абстракции, шероховатость как она есть для осязающей руки, стремящейся от шершавого к гладкому и от гладкого обратно к шершавому, родному человеческой ткани… Впервые видела совершенство материи, совершенство, принадлежащее этому определенному, ограниченному ее сгустку. Чудо в установленных раз и навсегда параметрах и пространственных характеристиках. Каждый кристалл был совершенен. Совершенство каждого было создано специально и только для него. Я видела совершенные в себе вещи, совершенство которых имело пределы, поскольку их имеет любая вещь.
20 июля 1944 года произошло покушение на Гитлера. В тот день ворота казармы наглухо закрыли и никого не выпускали. Да и в нашей казарменной жизни произошли кое-какие перемены. Теперь даже вермахту предписывалось приветствовать друг друга нацистским приветствием, как в СС, что казалось нам слишком обременительным — приходилось перестраиваться. Пехотинцы получили укороченные кожаные сапоги со шнуровкой, а прежние неудобные солдатские кованые сапоги канули в прошлое. Первоначально нас перебросили в 126-ю пехотную дивизию в Эстонию. Между тем Красной Армии удалось создать несколько плацдармов южнее Варшавы на западном берегу Вислы — обстановка стремительно менялась. Военная подготовка необстрелянной молодежи подходила к концу, а переброска на Вислинский фронт, напротив, приближалась.
Опровергало ли это меня, мог ли Кирилл торжествовать переубеждение? Ни капли. Я видела совершенство и чудо. Но не красоту.
В погожие летние вечера я болтался по Нойхаузу, разглядывая памятники архитектуры и дворец. Боже, какой прекрасной и богатой впечатлениями могла бы быть жизнь без войны! В пивных солдатские жены или невесты прощались со своими возлюбленными и самыми дорогими людьми. Кто знает, надолго ли? Возможно, и навсегда. Мысль не из приятных.
С первого же образца в первой же витрине я начала готовиться к отчету, который потребует с меня Кирилл, когда окончится наше путешествие по царству минералов: ну как, переубедил? И к возвращению мне уже было что развернуть перед ним, чтобы, не выказав безнадежной в косности и слепоте, отстоять себя, чтобы справедливо почтить чужое, не предать своего. В вестибюле, пока гардеробщица несла нам верхнюю одежду, а потом, пока мы одевались, я на изготовке держала ответ, держала его, как плывущий держит во рту то, что понадобится на другом берегу, но оно осталось без надобности. Кирилл так ни о чем меня и не спросил, вероятно, считая, что уже стал очевидцем моей перестройки и сдачи. Теперь, наконец, собрав увиденное в себя, он желал остаться с ним наедине и не поинтересовался, а поделился, но как бы через порог, не привечая меня: у него такое чувство, будто двадцать лет все это пребывало без хозяйского глаза.
Отправка во фронтовые части произошла незамедлительно. Меня вновь назначили связным при штабе 2-го батальона 18-го пехотного полка ополчения. Командиром батальона был гауптман Хойсель. Район боевых действий — Баранувский плацдарм на западном берегу Вислы, южнее Варшавы. Следующим крупным городом был Радом, расположенный севернее Келецких гор. Наступление русских на этом участке несколько замедлилось. Линия фронта не была сплошной, не имела хорошо оборудованных в инженерном отношении позиций и проходила через небольшие городки. Гражданского населения в этом прифронтовом районе почти не было. Приходилось ежедневно укреплять линию обороны, поэтому все были заняты рытьем окопов и траншей. Позади нашей линии были выставлены щиты с надписями по-немецки и по-польски: «Стой! Линия фронта! Стреляют без предупреждения!» Но невзирая на это, у нас на позиции постоянно околачивались женщины, главным образом пожилые. Потом их приходилось отправлять восвояси — ничего не попишешь — война. Лишь после того, как мы заметили, что польки перебегали к русским и в деталях описывали, где, мол, эти чертовы фрицы, тогда мы стали с ними построже. Русская артиллерия понемногу начала обстреливать наши оборонительные позиции. Визиты местных прекратились — слишком стало опасно.
Вечер только занимался, но мы оба, без слов, дали друг другу понять, что слишком устали для Нескучного сада. Мы вышли на проспект мимо Александрийского дворца, принадлежащего Президиуму Академии наук, и мне вспомнилась та, чьего сына я, казалось мне, ступая с ним бок о бок и не соприкасаясь, подпираю, как сестра милосердия раненого по пути в лазарет.
Мы, искушенные фронтовики, разумеется, были заняты постоянными поисками всего, что оказалось бы полезным для работы и, уж конечно, съестного. В расположенном неподалеку фруктовом саду поспевали сливы. Мы притащили железные кастрюли и сварили в них отличное сливовое варенье. Мы смешивали и сливовый сок в пропорции один к одному с водкой, эту смесь мы окрестили «Вислинским ликером», который всем пришелся по вкусу. Ну а варенье с удовольствием намазывали на хлеб.
Я пыталась почувствовать, что, шагая рядом, несет этот человек на закорках в добротно перевязанном тюке усталости. Какими он уносит свои кристаллы и куски пород – благостно-невесомыми или вдвое потяжелевшими, разрешением или осуждением. Я билась, лучше или хуже теперь ему, посетившему свое хозяйство после двадцатилетней отлучки, прощена ли хозяину измена, восстановлен ли мир. И если нет, то какова доля моей вины в том, что через эту трехстороннюю встречу вина одной из сторон лишь усугубилась. И мне казалось, что нас, бьющихся, двое: я и его мать, посредником которой я все-таки становлюсь.
Я хотела сказать Кириллу о земле и о свете: то, что не принадлежит никому, отнимет у тебя только смерть. Но до самой «Октябрьской», где мы простились, я не нарушила его молчания, как не нарушали молчания редкие и вязко-пустые реплики самого Кирилла, которыми он обозначал себя рядом.
Позади, вплотную к нашей пока что временной позиции примыкала деревенька, хоть и небольшая, но с костелом. И мы с одним из моих товарищей однажды выбрались туда осмотреть храм. Костел оказался внутри довольно скромным. Интерес представлял орган. Большие мехи из натуральной кожи надувались с помощью насоса, приводимого в движение педалями, а положенный сверху тяжелый камень сжимал воздух, подавая его в трубы органа. Неприхотливая, но зато весьма надежная конструкция. Я немного играл на аккордеоне, и не смог удержаться, чтобы не сесть за орган и исполнить что-то веселенькое. Жест с моей стороны, мягко говоря, неуместный, но зато вполне мирного характера. Лето 1944 года подходило к концу, дни стояли солнечные и жаркие. Со свободой передвижения в прифронтовой зоне можно было распрощаться. Мы соединяли ходами сообщения землянки. В нашей землянке для связных мы из всякого случайно найденного барахла соорудили маленькую, но вполне пригодную для приготовления еды и обогрева печь, не позабыв и запастись дровами — как-никак, приближалась осень. Передвигаться вне позиции становилось рискованным — вполне можно было попасть под минометный обстрел. Мы, успевшие пообтереться на войне, которым не чуждо и приворовать, притащили с близлежащего поля картошки, которую нагло выкопали саперными лопатками. Русские, на глазах у которых все это происходило, не отказали себе в удовольствии ахнуть по нам пару раз из тяжелого миномета. Когда дым от взрыва рассеялся, мы с радостью отметили, что все целы и невредимы. Картошку удалось спасти, и ее хватило всего на сковороду; какой вкусной показалась жаренная на маргарине даже без лука картошка! Лука нигде не удалось раздобыть. Жара по-прежнему не спадала, и кое у кого из наших началось расстройство желудка. Причиной тому были, вероятнее всего, мясные консервы, явно подпорченные, которыми нас снабжали. Выбирать ведь не приходилось.
Мы, связные, знали как свои пять пальцев все окопы и ходы сообщения нашей позиции. Гауптман Хойсель велел мне однажды нарисовать приблизительную схему позиций батальона, включая все землянки и ДОСы. Что касается оружия, то пехотинцам теперь выдали современное, короткоствольное оружие. «Sturmgewehr 44» со слегка изогнутой обоймой на 30 патронов, с возможностью ведения как одиночного огня, так и очередями. Старые карабины отслужили свой срок, их передавали ополченцам.
Кирилл позвонил в воскресенье. Не исключено, что цикл «встреча – звонок» он закреплял сознательно: я уже разбирала отдельные строчки его натуры, в том числе стремление структурировать все, что мало-мальски этому поддается.
Линия фронта у Баранувского плацдарма понемногу укреплялась. Спустя 2 или 3 недели участия в боевых действиях нас сменили, направив в близкий тыл на несколько дней отдохнуть, помыться и переодеться в чистое. Хоть и с некоторыми ограничениями, мы все же могли передвигаться. Так, однажды разузнав о деревенском празднике с танцами и музыкой, мы отправились в пивнушку в расположенном неподалеку местечке. С двумя друзьями мы даже рискнули потанцевать. Тогда я пригласил на танец симпатичную польку, и мы стали танцевать. Потом я вдруг заметил, как остальные молодые люди вместе со своими подружками все плотнее придвигаются к нам и, бросая на нас недобрые взгляды, начинают окружать. Поняв, в чем дело, я вполне корректно завершил танец, и мы убрались подобру-поздорову. Не было никакого настроения устраивать потасовку, ибо мы были без оружия. Вот так и завершилась наша вылазка в мирную жизнь в самом конце войны.
Накануне вечером, придя домой, он думал о нас. А сегодня утром, как часто бывает, расступилось то, что загораживало искомую суть. Он хочет, чтобы я понимала: он всерьез говорил о сестре. Он убежден, что родство по выбору не только допустимо, но это благословил Христос, неоднократно указывая в Евангелиях на возможность родства не по плоти, например, когда пообещал каждому, кто оставит мать, отца и прочих родственников, во сто крат раз больше новых и когда назвал Своими матерью и братьями Своих учеников. И вообще, негативное отношение Христа к кровным узам общеизвестно. Рассчитанная практичная простота этой экзегетики меня удивила, и я сказала, что у креста Христос соединил в семью Свою Мать по плоти и другую «мать», ученика, тем самым примирив кровное и духовное.
Я опознала подошедший момент и не струсила.
Вернувшись на наши позиции, мы убедились, что артобстрелы русских с каждым днем усиливаются, теперь они вели огонь даже в темное время суток. Но к атакам противник не переходил. Видимо, решили взять нас измором. Мы думали и гадали, сколько еще они будут продолжать подобную тактику. Очень коварно действовали русские, обстреливая из своих, как они их называли, «сорокапяток» — небольших пушек, стоявших сразу же за их линией обороны. Выстрел, и тут же разрыв. Даже не остается времени опомниться. В ясную погоду прилетали одномоторные, частично бронированные самолеты-штурмовики Ил-2, сбрасывали на нас мелкие осколочные бомбы и обстреливали из пулеметов. Если кто-нибудь из нас засматривался вслед улетавшему Ил-2, тот рисковал получить «прощальный салют» от стрелка, сидящего позади пилота и спиной к нему. От наших доблестных люфтваффе, увы, мы больше не получали поддержки. Вследствие острой нехватки боеприпасов мало было толку и от нашего артиллерийского дивизиона. Превосходство Красной Армии в тяжелых вооружениях оборачивалось ежедневными потерями личного состава как убитыми, так и ранеными. Убитых, как правило, доставляли на куске брезента только к утру. Гауптман Хойсель отправил в полк зашифрованную телефонограмму о потерях. Ряды рот редели непрерывно, а замена приходила скудная; соответственно, удлинялись и сроки боевого дежурства в окопах у пулеметов.
«Вы поссорились с матерью?»
«А мы и не были в мире!»
Наступила сырая, промозглая осень, зарядили бесконечные дожди. Все окопы залило водой. Хорошо хоть, что печь в землянке давала нам возможность просушить сапоги и одежду. Тогда со мной произошел совершенно уникальный за всю войну случай. Это было в начале ноября 1944 года. Как-то в первой половине дня на КП батальона заявилась симпатичная молодая особа в форме медсестры добровольной организации помощи тыла фронту. Она принесла с собой две сумки с сигаретами и маленькими бутылочками шнапса. Эти подарочки она пожелала лично раздать солдатам и непременно на передовой. Мы проводили ее к гауптману Хойселю, тот похвалил молодую женщину за мужество, но велел обязательно надеть каску и обуться в резиновые сапоги. Из-за густой копны волос надеть каску на голову было трудновато, так что волосы пришлось распустить по плечам. Мы с моим товарищем сопровождали нашу гостью. Там, где траншеи были не очень глубокими, приходилось просить нагнуться. Слава богу, на фронте в тот день стояло относительное затишье, если не считать эпизодических пулеметных очередей со стороны русских.
Ядовитый задор и готовность, словно ответ только и ждал, когда его пустят в ход, отрезали путь любой моей, еще не сложенной реплике, но это был не обратный пас, к которому свелся ответ, а броский заголовок ответа.
Когда мы прибыли на передовую, наши бойцы просто одурели. Даже не поняли, в каком тоне общаться с нежданной визитершей. Потом все же пришли в себя и даже осмелели. Один из них выдал следующее: «Ну, так как, дамочка, а ты бы рискнула на животе подползти к «иванам» на сотню метров?» (Позиции русских располагались всего в 100 метрах от наших.) Принесенные сигареты и шнапс тут же разошлись, одну сумку мы, правда, зажали для нашего ротного.
…Мать, как он уже говорил, зав. сектором в Институте философии РАН, доктор наук. Занимается проблемой искусственного интеллекта и постгуманизма. Докторская ее, которую она защитила в восьмидесятых, посвящена, впрочем, марксистскому гуманизму. Мать не может примириться с тем, что Кирилл не пошел в науку, что столько лет отдал рок-музыке и при этом не поднялся выше, как она считает, любительства. Что у него нет ученой степени. Нет детей. Что он крестился, наконец, – тому уже двенадцать лет, а это по сей день «незаживающая рана». Как и в целом его жизненный провал по всем перечисленным пунктам.
Когда мы вернулись на КП батальона, каска была снята, ее сменил милый сестринский чепчик, потом мы помогли смелой медсестричке стянуть жуткие резиновые сапоги. Капитан Хойсель поблагодарил ее за визит на фронт и пожелал благополучного возвращения домой. Мы проводили женщину до маленького автомобиля, стоявшего прямо возле нашего КП. Думаю, и этой сестре милосердия вовек не забыть экскурсии на передовую.
Я подумала о том, что мои родители не пеняют мне на мой провал, и, хотя этой мыслью обличила свое наиотчетливейшее понимание сути провала, спросила, в чем же он.
Убогие домишки вблизи линии фронта в районе излучины Вислы. 1944 год
Например, что Кирилл не завел семьи. Мать сватала ему свою аспирантку, чуть не сломала жизнь этой девушке, впрочем, там заведомо ничего серьезного не получилось бы, Кирилл имел в виду не ее. Он дружил с одной девочкой в геологическом кружке, и спустя много лет они столкнулись на улице. У нее были муж, дочь. В какой-то момент она переехала к Кириллу; муж не давал развода, по крайней мере, так говорила она; Кирилл не возражал, чтобы с ними жила ее дочь, но девочку забрала свекровь, которая, естественно, приняла сторону сына и даже видеться не позволяла – ситуация мучительная для женщины и для того, кому эта женщина небезразлична. Долго так продолжаться не могло, он имеет в виду совместную жизнь, и тем не менее год они прожили вместе, а там ее муж попал в какой-то финансовый переплет, ему даже грозила тюрьма…
И она вернулась к мужу?
Все чаще русские летчики на бреющем совершали облет наших позиций. Огня они не открывали, очевидно, фотографировали наши позиции, готовясь к наступательной операции. Наша артиллерия применила новый вид оружия под интригующим названием «наземные пикирующие». Это были крупнокалиберные реактивные снаряды. Шум от них был адский, как, впрочем, и убойная сила. Мы продолжали обустраивать и укреплять землянки. Перекрытие такой землянки состояло из двух рядов бревен, поверх которых насыпался толстый слой земли. Без постоянной помощи саперов роты и их специальных инструментов нам с этой работой ни за что бы не справиться. Перекрытие землянки должно было выдержать прямое попадание снарядов — мелких и средних. Хотя войсковой подвоз был стабильным, нам приходилось нелегко: день и ночь стоять в боевом охранении, успевать доставлять донесения, оборудовать позиции — это тебе не фунт изюму. Мои однополчане исхитрялись доставать пшеничную муку, сало, так что время от времени мы даже баловали себя лакомствами. Слово «достать» на языке фронтовиков означало «получить доступ к дефициту».
Да. Все друг перед другом покаялись. Семья воссоединилась.
Мои товарищи из Аахена были весьма озабочены стремительным продвижением войск союзников с Запада. В разговорах в землянках всегда задавался один и тот же вопрос: сколько нам еще здесь в дерьме и грязи проливать кровь? Сколько еще нас должно подохнуть? Ведь исход войны был предрешен — это понимали все. Втихомолку мы желали ответственным за нее самого дурного конца, но выражать подобные мысли вслух опасались. Выпив приличную порцию шнапса, можно было на время позабыть о скотской жизни-, но ведь нужно было еще и в любую минуту быть готовым дать отпор противнику.
Две эти фразы, предуготовленные для сарказма и без него, казалось бы, нежизнеспособные, не содержали в себе ни грана его. Кирилл словно выдернул из них жала или выдавил заранее едкий прогорклый сок. Они были чисты почти до невразумительности, и от печали и воздыхания, и от стоической лицемерной прохладцы. В них еще перекатывалась какая-то капля спокойствия, чуть окрашивая самое донышко, но это и было все «личное», не то последнее, не то изначально единственное.
Однажды на нашем командном пункте появились двое членов НСДАП в коричневой форме и завели разговор о скором контрнаступлении, новом чудо-оружии фюрера и, разумеется, об окончании войны. Молча, с серьезными лицами, без комментариев мы их выслушали. Едва русская артиллерия начала обычный беспокоящий огонь, как наши партийцы мигом испарились.
Преломившимся в этой прозрачности лучом попалилось бы и все «личное» моего вопроса – как давно произошло воссоединение, – но Кирилл уже спешил после интермедии о себе к рассказу о матери.
Постепенно с первыми ночными заморозками приближалась зима, и мы получили из обоза зимнее обмундирование. 7 ноября 1944 года в Красной Армии был праздничный день. Это мы скоро почувствовали по огненному шквалу из «сталинских органов» («катюш») и минометов. Жутко звучало ночью улюлюканье перепившихся азиатов, что-то оравших нам. Ситуация на фронте становилась все тревожнее. Глубина воды в окопах доходила почти до 80 сантиметров. Чтобы окончательно не промокнуть, мы на авось выскакивали из окопов и мчались вдоль них так, чтобы не попасть под пули противника. Черт бы побрал эту окаянную восточную позднюю осень!
Сама же мать никогда не была замужем. В тридцать пять, только что защитив кандидатскую, рассудила, что, если хочет ребенка, надо решить этот вопрос прежде, чем сядет за докторскую, когда будет уже не до того, – и заполучила ребенка (я чуть не подсказала: по-немецки bekommen, иначе и не скажешь). Никто ее не поддерживал; если б она, допустим, забеременела от женатого и отказалась делать аборт, это бы еще поняли, но заводить ребенка без мужа целенаправленно казалось безумием – что говорить, годы самые «застойные» во всех отношениях.
И ведь как раз на те же годы в капстранах пришлось становление феминизма.
Часть деревни Липски Буды вблизи линии фронта в районе излучины Вислы. 1944 год
Ну так мать с юности истая феминистка: она ведь из-под Владимира; в колхозной читальне чудом пережил все разгромы какой-то остаток библиотеки, конфискованной у владельцев ближней, опустошенной, дворянской усадьбы, и мать читала, например, Аристотеля… Она, можно сказать, шагнула из своей семьи и своей среды в никуда. Она словно всю жизнь и оставалась нигде, в каком-то вакууме. Даже ее родители не знали, кто отец Кирилла. Когда Кирилл лет в десять спросил ее, она пообещала, что в свое время расскажет, и выполнила обещание накануне его совершеннолетия – четко. Кирилл несколько раз в детстве видел этого человека и как будто чувствовал с его стороны какую-то особую симпатию или даже нежность. Он был безнадежно влюблен в мать, хотел жениться на ней, когда та ждала ребенка, но встретил отказ. В семнадцать лет Кирилл возмущался тем, как мать поступила с этим человеком, использовав его, да и со своим сыном, лишив его отца, но позже понял ее. Возможно, единственная положительная черта матери – ее неизменная стопроцентная честность с собой и другими.
А стопроцентная честность – черта всегда положительная?
Тогда, 13 ноября 1944 года, я получил телеграмму от матери, в которой она сообщала, что во время воздушного налета на Дюссельдорф наш дом и производственная территория, где работали родители, полностью разрушены. Мой отец с тяжелым ранением лежал в городской больнице. Я без промедления получил несколько дней отпуска по семейным обстоятельствам и с ближайшей железнодорожной станции выехал на единственном курсирующем в этом районе паровозе. Первым же поездом для отпускников с фронта я довольно быстро доехал до Дюссельдорфа и был потрясен видом превращенных в руины улиц. Трамвай, часто останавливаясь, пробирался мимо груд битого кирпича. Мой отчий дом был полностью сожжен и разрушен зажигательными и фугасными бомбами, вместе с ним и маленькое производственное помещение. Бомбы не пощадили и служебный автомобиль отца. Мать (слава богу, она была цела и невредима) я отыскал в полуразрушенном соседнем доме, где она нашла временный приют. У нее уцелела лишь сумочка с документами и ключ от дома. Я навестил отца в больнице, он до сих пор не мог оправиться от шока, вызванного ранением. На все лицо синел отек — у него в четырех местах был перелом черепа, правое плечо раздроблено, но руку удалось сохранить в результате удачной операции. Я видел, что ему тяжело говорить, но мы все же обсудили самое важное. Отец был владельцем фирмы с 30 рабочими, и теперь она осталась без руководителя. Необходимо было без промедления обсудить с бухгалтером, что делать, и поставить в известность всех заказчиков о том, что произошло. За два дня отпуска я сумел решить все, казалось, нерешаемые проблемы. Дней отпуска не хватило, и я был вынужден ходатайствовать о продлении отпуска у местного функционера НСДАП. Тот с порога наорал на меня, мол, у нашего фюрера (Адольфа Гитлера) каждый солдат на счету, так что ни о каком продлении отпуска не может быть и речи. Меня такой оборот никак не устраивал, я продолжал настаивать на своем. В конце концов после грубой перепалки я все же смог убедить его продлить мне на два дня отпуск. Их мне хватило для решения только первоочередных вопросов. Покончив с ними, я снова с объемистым «тормозком» отправился на Восточный фронт довоевывать.
Всегда. Даже и тем более положительная, когда требует быть жестоким. Но того же требует и справедливость. К честности надо иметь призвание, нет, для нее нужны психофизические задатки, как для хирургии. Да, честность – это как хирургия. Однажды становится ясно, что ромашковый отвар не поможет, и тогда ложатся на хирургический стол. Да, честность – это та же хирургия, она спасает, когда уповать больше не на что.
За долгие часы в пути на восток я размышлял о дальнейшем ходе войны: что станет с нашей прекрасной Германией, если все большие города друг за другом превратятся в груды развалин? Если неприятель оккупирует ее? Каким же чудовищным преступлением было сейчас продолжать эту бессмысленную войну! Уже и так более чем достаточно молодых и здоровых людей принесли себя в жертву, к чему же, в таком случае, множить эти жертвы? Да, Германии предстояли очень и очень непростые годы — что мог поделать народ с преступной фашистской кликой? При всей любви к Отечеству теперь для меня первоочередной задачей стало выжить, выжить, не отказываясь от исполнения своего солдатского долга.
Разве, когда уповать больше не на что, спасает не милосердие, милость, любовь?
Каким бы ходульным паролем для узнавания христианина христианином, в котором мы уже не нуждались, ни было каждое из трех слов, нанизанные одно за другим, они будто не выдержали собственного избытка, расплескали розовую жидкость и, как прежде те две фразы Кирилла, опустели, очистились. Это услышала я, и это услышал Кирилл, выдвинув навстречу верности опровержения утяжеленную, оборонительную уверенность взятого тона.
Божница в окружении трех берез у деревни Липски Буды. Август 1944 года
В бóльших масштабах – безусловно, но не в частных жизненных ситуациях, и мать поступила правильно, не выйдя за нелюбимого человека.
Было уже по-зимнему холодно, землю успело припорошить снегом, когда я вернулся к своим товарищам на нашу старую позицию. Первым делом я доложил о прибытии своему командиру гауптману Хойселю. Своим товарищам в землянке связных я рассказал о том, как обстоят дела дома, о том, сколько там сейчас убитых, раненых и какие лишения приходится терпеть населению. Воздушные атаки англичан и американцев становились все интенсивнее, и народ изнывал на скудном карточном рационе продовольствия. Мало радостного сообщили и мои друзья о том, что происходит на нашем участке фронта. Нехватка боеприпасов была настолько острой, что открывать огонь из пулеметов позволялось только во время атаки неприятеля. Русские, быстро узнав об этом, чуть ли не разгуливали по ничейной земле. Когда наши саперы с наступлением темноты заминировали участок территории у наших окопов, русские ночью тут же разминировали его, так что их прогулки по полосе продолжились — стрелять по ним было нечем. Такая была картина шестой военной зимы на нашем участке фронта. Что касается артогня, им нас угощали регулярно, пока окончательно не измотали и не перебили нас — чем мы могли ответить русским?
То была уверенность самосбывающейся правоты, тон словно заверял правоту поступка, но и сам Кирилл верил своей уверенности, не столько разоружая, сколько умиряя меня, только теперь, как бы снаружи, увидевшую, что секундой назад боролась, и не от имени постулатов, а за себя, а значит, совесть не то что позволяла – приказывала мне сдаться. Да, пожалуй, правоту, стоящую за поступком его матери, не оспоришь. Нет любви выше жертвенной, но Господь же говорит: «Милости хочу, а не жертвы».
Вот-вот – Кирилл словно или впрямь выдохнув, точно я отодвинула его, уже начавшего изнемогать, от штурвала и привела нас в бухту консенсуса; Евангелие вообще полно таких противоречий, и каждое на своем месте.
А потом произошел и вовсе жуткий случай. В одну из туманных ночей в нашу землянку ввалились несколько человек русских с «Калашниковыми».
[16] Один из них на ломаном немецком потребовал сложить оружие и следовать за ними. Мы оказали сопротивление, один товарищ был в этой схватке смертельно ранен, другой спасся бегством и сообщил, что случилось. Гауптман Хойсель на это лишь негромко выругался. Даже несмотря на этот инцидент, вопрос с боеприпасами так и не был решен. Ну, скажите на милость, что вообще делать боевому подразделению, если на стрельбу по противнику, по сути, наложили запрет, разрешив открывать огонь только в «исключительных обстоятельствах»?
Эта, уже вторая паролевая банальность ублаготворила нас, а для меня к тому же смазанный финал окупался довольством своей быстротой на цитаты. Правда, я еще могла ухватиться за то, что Христос цитирует пророка Осию, и источник противоречия в данном случае – разница этик новозаветной и ветхозаветной, но побоялась отвратить Кирилла въедливостью «на лестничной клетке».
Так и проходили эти первые недели зимы, с сильными ночными заморозками, с толстым снежным покровом и бесконечно длинными ночами. Правда, периоды слякоти и грязи закончились. Обозные транспортные средства, то есть лошадиные упряжки, легко добирались до передовой.
Однако на той же лестничной клетке стоял и Кирилл, словно мы с ним вышли за порог плотно меблированной квартиры, только чтобы продолжить в пространстве более гулком.
6 декабря 1944 года, в день святого Николая, русские разбросали листовки с обычными требованиями без борьбы сдать позицию, мол, они не сегодня — завтра начнут наступление. Новости о предстоящем скором наступлении были подкреплены артобстрелом из орудий крупного калибра. Листовки сразу же полетели в печку землянки; жалко только, что я так и не оставил ни одной на память. 16 декабря 1944 года вермахт приступил к осуществлению совершенно никчемной, бездарной операции — наступления в Арденнах под командованием генерал-фельдмаршала фон Рундштедта. В бой были брошены лучшие танковые и стрелковые дивизии — свыше 1700 единиц танков и штурмовых орудий. Мы, солдаты-ополченцы Восточного фронта, мыслили совершенно по-другому: как было бы здорово бросить все эти дивизии против численно превосходящих нас русских. А потом произошло то, чего все ожидали: Арденнское наступление завершилось нашим разгромом. Здесь на наших позициях у Баранувского плацдарма пока что сохранялось затишье. Вот так мы тихо и созерцательно, с думами о наших любимых на Родине, и пережили рождественские дни у себя в землянке. Как и наступление нового 1945 года и посленовогодние дни.
Если бы эта стопроцентная честность передалась ему хоть вполовину, он сказал бы матери, что не любит ее и никогда и не любил, хотя уважает сейчас, когда они почти не общаются, больше, чем когда-либо.
Глава 11. 14 января 1945 года — начало широкомасштабного стратегического зимнего наступления Красной Армии из Вислинских плацдармов южнее Варшавы. Катастрофические по числу потерь и последствиям сражения при отступлении немецких войск в Силезию; обморожение ног, пребывание в госпитале Дрезден-Арнсдорф; в апреле 1945 года — американский плен
Может, это как раз и свидетельствует о том, что честность – все-таки не последнее?
Скорее о том, что он пошел в отца.
11 января 1945 года я, к счастью, был направлен на краткосрочные курсы в тыл, примерно в 10 километрах от линии фронта. И когда 14 января 1945 года в снег и страшные холода развернулось мощнейшее по силе наступление Красной Армии, я находился в относительно безопасном месте. Но уже спустя час после начала невиданной по силе артиллерийской подготовки весь немецкий фронт рухнул. Превосходство противника было ни с чем не сравнимым! На каждый километр атакуемого участка фронта у Баранувского плацдарма малочисленным немецким дивизиям противостояли приблизительно 250 артиллерийских стволов всех калибров. Противник имел 7-кратное превосходство по числу танков и 11-кратное по численности пехотных сил. Вся 9-я немецкая армия была разгромлена еще в самый первый день наступления Красной Армии. Почти все действовавшие на передовой части были уничтожены ураганным огнем и в ходе дальнейших атак русских ударных дивизий.