Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Например, до одной шестой части своей длины и становится маленьким и толстым, тогда его легко проткнуть тонким прутом, и он об этом не подумал. Но если представить себе умного червяка, то он, наоборот, вытянется во всю длину и станет таким тоненьким, что никаким прутом его не проткнешь, но тогда он рвется. Науке еще неизвестно, просто так он рвется или потому, что хитрый, ведь никогда не знаешь…

— Минутку, — сказала бабушка. — Могу я написать так: неизвестно, нечаянно он это делает или специально.

— Пиши как хочешь, — нетерпеливо сказала София. — Только чтобы было понятно. И не перебивай меня. Давай дальше. Ему хорошо известно, что если он разорвется, то обе его части будут расти, каждая по отдельности. Точка. Но насколько это больно, мы не знаем. Кроме того, мы не знаем, страшно ли червяку, когда его должны разрубить. Во всяком случае, он чувствует, как что-то острое приближается к нему все ближе и ближе. Это называется инстинкт. Кроме того, я считаю, нельзя говорить, что червяку не больно, потому что он такой маленький и внутри у него ничего нет, кроме кишки. Я уверена, что ему все-таки больно, но, может быть, только в первую секунду. Наверно, умному червяку, который сначала вытянулся во всю длину, а потом разорвался посередине, больно не больше, чем нам, когда вырывают молочный зуб. Успокоившись, червяк, конечно, сразу замечает, что стал короче и что вторая половина лежит тут же, рядом. Проще говоря, обе половины, извиваясь, ползут каждая в свою сторону. Они не могут снова срастись, потому что так взволнованны, что ничего не соображают. К тому же они знают, что постепенно сами вырастут и станут настоящими червями. Наверно, они смотрят друг на друга и думают: фу, какой некрасивый, и поскорее уползают в разные стороны. Всякие мысли не дают им покоя. Они понимают, что у них теперь началась новая жизнь, но как, каким образом она сложится, неизвестно.

София легла на кровать и задумалась. В комнате стало сумрачно, бабушка встала, чтобы зажечь лампу.

— Не надо, — сказала София. — Не включай свет. Возьми фонарик. Послушай, это и называется жизненными испытаниями?

— Вполне возможно, — ответила бабушка. Она положила зажженный фонарик на ночной столик и приготовилась писать дальше.

— Скорее всего, жизненные испытания теперь тоже разделились пополам, и вообще жить стало легче, потому что не чувствуешь себя ни в чем виноватым. Можно сваливать все друг на друга или говорить, что после такого происшествия ты — это уже не ты. Только одна вещь портит дело — между задней частью и передней есть все-таки большая разница. Червяк, он никогда не ползает задом наперед, поэтому-то у него и нет головы сзади. Но раз Бог создал червяка таким образом, что он может делиться надвое и снова вырастать, значит, в его задней части есть что-то, чем тоже можно думать. Иначе задней части одной не справиться. Но в ней очень мало ума. И она старается вспомнить, как поступала другая половина, которая всегда была впереди и принимала все решения. А теперь, — продолжала София, сев на кровати, — заднюю часть мучают вопросы: сколько нужно расти? И что отращивать — хвост или голову? И как лучше: ползти позади и увиливать от решения важных вопросов или все решать самому, пока снова не разорвешься? Это было бы здорово. Но может случиться, что червяк привык быть хвостом и уже не хочет ничего менять. Ты все записала?

— Все в точности, — сказала бабушка.

— Закончим главу так: Иногда передняя часть довольна, что ей не надо никого тащить за собой, хотя тут не скажешь наверняка. Ничего нельзя сказать наверняка о существах, которые в любую минуту могут разорваться на две части. Но как бы ты к этому ни относился, перестань удить рыбу на червяка.

— Вот так, — сказала бабушка. — Трактат окончен, и бумага тоже кончилась.

— Нет, это еще не все, — сказала София. — Дальше идет вторая глава, но к ней мы приступим завтра. Как, по-твоему, звучит первая глава?

— Очень убедительно.

— Я тоже так думаю, — сказала София. — Может быть, люди научатся чему-нибудь из моей книги.

В следующий вечер они начали новую главу под названием «Прочая несчастная мелюзга».

— С этой мелюзгой хлопот не оберешься. Лучше бы Бог вообще не создавал ее или сделал бы так, чтобы она могла разговаривать или хотя бы как-нибудь по-другому выражать свои чувства. Точка. Возьмем, к примеру, ночных бабочек. Они летят и летят на лампу и сгорают, а потом другие снова летят. И это не инстинкт, потому что инстинкт такой не бывает. Просто они не понимают, что делают. А потом лежат на спине и дергают всеми своими лапками, а потом умирают. Ты успела записать? Ну, как звучит?

— Очень хорошо, — сказала бабушка. София встала и продолжала диктовать, сорвавшись на крик:

— Напиши вот что, напиши, что я ненавижу всех, кто медленно умирает! Напиши, что я ненавижу всех, кому никак нельзя помочь! Ты записала это?

— Записала.

— Теперь о долгоножках. Я много думала о них. Когда помогаешь им выбраться из паутины, обязательно выдерешь нечаянно пару ножек. Нет, напиши три ножки. Почему они не прячут их? Бывает, что маленькие дети кусают зубного врача за руку, но выдирает-то он, а не они. Подожди немного.

София задумалась, закрыв лицо руками.

— Пиши: рыбы, — сказала она. — Точка. Маленькие рыбки умирают медленнее, чем большие, а люди все равно обращаются с ними хуже. Их выбрасывают на берег, они лежат и ловят ртом воздух, это все равно что держать человека под водой.

— А еще кошки, — продолжала София. — Кто сказал, что они всегда начинают есть рыбу с головы? Почему не убить рыбу как следует? А если кошке надоест или плотва ей покажется невкусной, а она начала есть с хвоста, что тогда? Тогда я ужасно плачу! Еще я плачу, когда живую рыбу солят или бросают в горячую воду, а она выпрыгивает оттуда! Я не ем такую рыбу, и вы так не делайте!

— Ты слишком быстро диктуешь, — сказала бабушка. — Писать «и вы так не делайте»?

— Нет, — сказала София. — Это же трактат. Закончи на «выпрыгивает оттуда». Она помолчала с минуту.

— Глава третья. Точка. Я ем раков, но не смотрю, как они варятся, потому что в это время они противные, и нужно быть очень осторожным.

— Это точно, — сказала бабушка и фыркнула.

— Не смейся! — возмутилась София. — Это же серьезные вещи! Молчи. Пиши: Я ненавижу полевых мышей. Нет, не так. Я ненавижу полевых мышей, но не люблю, когда они умирают. Конечно, они роют проходы в земле и грызут луковицы папиных цветов. И детей своих учат рыть проходы и грызть луковицы. А по ночам они спят, прижавшись друг к другу, и никому не придет в голову, что это тоже несчастные малютки. Хорошо сказано?

— Очень, — подтвердила бабушка, едва успевая записывать.

— А потом они съедают отравленную кукурузу или попадаются задними лапками в ловушку. Может быть, это справедливо, что они отравляются кукурузой и попадают в ловушки. Но как быть? Пиши: Как быть в том случае, если наказанная мышка ничего плохого не сделала? А назад не вернешь. Это очень сложный вопрос. Дети у них рождаются через каждые двадцать минут.

— Каждые двадцать дней, — пробормотала бабушка.

— И они их обучают тому же. Я говорю сейчас не только про мышей, но и про других мелких зверюшек. Они быстро плодятся и воспитывают своих детей, и все неправильно. А с насекомыми еще хуже, они снуют повсюду, а сами такие маленькие, что замечаешь их только потом, когда наступишь. А иногда и потом не замечаешь, но все равно совесть мучает. Как ни старайся, тут ничего не поделаешь, так что лучше об этом вообще не думать. Конец. Осталось место для виньетки?

— Осталось.

— Тогда нарисуй ее, — сказала София. — Ну, как тебе всё вместе?

— Прочесть вслух?

— Нет, — ответила София. — Не надо. У меня сейчас нет времени. Но сбереги трактат для моих детей.

Софиин шторм

В каком году было это лето, никто уже не мог сказать, оно запомнилось только как лето, когда разразился ужасный шторм. С незапамятных времен не бушевали в Финском заливе такие волны, несущиеся с востока, сила ветра достигла девяти баллов, но огромные валы вздымались так высоко, что можно было дать десять, а то и, как утверждали некоторые, все одиннадцать баллов. Это случилось в конце недели, по радио предсказали слабый переменный ветер, поэтому хозяева лодок ожидали хорошей погоды. Как никто не погиб, известно одному Богу, ибо шторм зародился за полчаса и быстро достиг своего апогея. Позже над побережьем кружили спасательные вертолеты, подбирая людей, мертвой хваткой державшихся за скалистые выступы или перевернутые лодки. Вертолетчики спускались на каждую шхеру, где была видна хоть какая-нибудь жалкая лачуга или другие следы жизни, и аккуратно заносили в свой список названия всех шхер и имена их обитателей. Если знать заранее, что обойдется без жертв, то таким штормом можно любоваться и восхищаться! Долго еще потом жители побережья рассказывали друг другу, где они находились и что делали, когда начался шторм.

День был жарким, побережье окутала желтая дымка, на море стояла едва заметная мертвая зыбь. Впоследствии много говорили об этой желтой дымке и мертвой зыби, вспоминая описание тайфунов из книг, прочитанных еще в детстве. Поверхность воды была в тот день необычайно блестящей, а уровень опустился намного ниже обычного.

Бабушка упаковала в корзину сок и бутерброды, и к полудню они уже подходили к Северной Серой шхере. Папа положил две сети на левую сторону, а бабушка пересела к нему. Серая шхера несла на себе печать глубокой грусти и одиночества, но они любили туда приезжать.

На берегу стояла опустевшая сторожка лоцмана, вытянутая постройка с низкими потолками и каменным полом, застланным досками от угольных ящиков. Она была прикреплена к скале железными скобами. Кровля из дранки прохудилась с одной стороны, но маленькая четырехугольная башенка посередине хорошо сохранилась. Над домом с пронзительным криком носились сотни ласточек, на двери висел большой ржавый замок, но ключа под крыльцом не было. Рядом живой стеной росла крапива.

Папа устроился на берегу поработать. Было очень жарко. Зыбь на море чуть увеличилась, яркий желтый свет слепил глаза. Папа привалился к скале и заснул.

— Мне кажется, что в воздухе пахнет грозой, — сказала бабушка. — А здешний колодец совсем протух.

— В нем полно всякой дряни, — подтвердила София.

Они заглянули в небольшую дыру колодца, уходившего цементными кругами вниз, в темноту. Бабушка с Софией всегда нюхали колодцы. Потом они осмотрели помойку невдалеке от сторожки.

— А где папа?

— Спит.

— Это неплохая идея, — сказала бабушка. — Разбуди меня, если будет что-нибудь интересное.

Она легла на песке между кустами можжевельника.

— А есть? А купаться? — спросила София. — А гулять по острову? Мы будем чем-нибудь заниматься, или вы способны только спать?

Было жарко, тихо и пустынно. Сторожка стояла на берегу, похожая на зверя, прильнувшего к земле, а над нею с резким криком сновали черные ласточки, словно ножи, рассекая воздух. София прошлась по берегу и вернулась: на всем острове не было ничего, кроме горы, поросшей можжевельником, да гальки, да песка с клоками высохшей травы. Небо и море заволокло желтым туманом, который слепил глаза сильней, чем солнечные лучи, на поверхности воды вздымались пологие холмы волн, прибой пенился у берега. Мертвой зыби не было видно конца.

— Господи, сделай так, чтобы что-нибудь произошло, — молилась София. — Всемогущий Боже, я умираю от скуки. Аминь.

Может быть, первым знаком перемены было то, что замолкли ласточки. Мерцающее небо опустело, птицы куда-то скрылись. София ждала. Кажется, ее молитва услышана. Напряженно вглядываясь в море, она заметила, что горизонт начал чернеть. Чернота ширилась и нарастала, а море зарокотало в предчувствии надвигающегося шторма. Оно подступало все ближе. Вдруг на остров со свистом налетел порыв ветра, и снова все стихло. Он пригладил прибрежную траву, словно шерсть какого-нибудь зверя. София ждала. Над водой повис черный сгусток, все предвещало большой шторм! Она бросилась ему навстречу. Разгоряченная, подгоняемая холодным ветром, София бежала со всех ног, громко крича:

— Началось! Началось!

Уровень моря поднялся. Невиданный шторм был ниспослан ей Богом, в своей безграничной щедрости он сгребал огромные массы воды и швырял их на скалы, траву и мох, с треском ломая кусты можжевельника. София носилась по берегу, молотя землю крепкими босыми ногами, и, ликуя, восхваляла Господа Бога. Вот теперь было здорово, вот теперь было весело, наконец что-то произошло!

Папа проснулся и вспомнил про сети. Лодку било бортом о берег, весла, громыхая, перекатывались по дну, мотор опутали водоросли. Папа отцепил трос и, налегая на весла, направил лодку против волн. С подветренной стороны море вздыбилось и напоминало покоробившуюся скалу, а наверху, на безоблачных небесах, излучавших желтое сияние, сидел Господь Бог, внявший мольбам Софии о шторме, и на всем побережье царили растерянность и суматоха.

Сквозь глубокий сон до бабушки донесся рокот накатывающих на берег бурунов, она села и прислушалась.

София упала на песок рядом с ней и закричала:

— Это мой шторм! Это я попросила Бога, чтобы он послал нам шторм, и он послал!

— Замечательно, — сказала бабушка. — Но у нас же сети расставлены.

Одному и в тихую погоду трудно справиться с сетями, а уж когда дует ветер, это почти невозможно.

Папа перевел мотор на малую скорость, поставил лодку штевнем поперек волн и начал выбирать сети. Первая благополучно вышла из рифов, но вторая зацепилась за дно. Папа переключил мотор на холостой ход и стал кружить на одном месте, пытаясь освободить сеть. Сетная подбора лопнула. Тогда он начал просто тянуть сеть, и наконец она вышла, разодранная, с рыбой и водорослями на дне. София и бабушка стояли и смотрели, как лодка, которую то и дело захлестывали волны, подплыла к острову, папа выпрыгнул из нее и, тут же ухватившись за борт, потащил ее к берегу. Широкий вал накатил на мыс и затопил корму, а когда она вновь показалась из воды, лодка уже лежала на суше. Папа пришвартовался, подхватил сети и, сгибаясь от ветра, пошел в глубь острова. София с бабушкой последовали за ним, стараясь держаться поближе друг к другу, их глаза горели, а на губах ощущался привкус соли. Бабушка шла, широко расставляя ноги и тяжело опираясь на палку. Ветер подхватил хлам, сваленный у колодца и обреченный долгие годы истлевать, превращаясь в прах, и разметал его по всему острову, пенящиеся буруны смывали в штормовое море лоцманское старье, колодезную вонь и гнетущую скуку бесконечных летних дней.

— Тебе нравится? — кричала София. — Это мой шторм! Скажи, тебе весело?

— Очень весело, — ответила бабушка, моргая: брызги соленой воды попадали ей в глаза.

Папа швырнул сети у крыльца, где, словно серое покрывало, лежала поваленная ветром крапива. Потом он пошел на мыс, чтобы посмотреть на волны. Он очень торопился. Бабушка стала выбирать рыбу, из Носа у нее текло, а волосы растрепались.

— Странно, — сказала София. — Мне всегда так хорошо, когда шторм.

— Вот как? Может быть… — отозвалась бабушка.

Хорошо… подумала она, нет, я бы не сказала, что мне хорошо. В лучшем случае, мне интересно. Она достала из сети окуня и бросила его на землю.

Папа сбил большим камнем замок с двери сторожки, семье было необходимо убежище.

Они оказались в узком темном коридорчике, который разделял две комнаты. На полу валялись мертвые птицы. Много лет назад они залетели в этот полуразвалившийся дом и уже не смогли выбраться. Пахло тряпьем и соленой рыбой. Здесь, внутри, всепроникающий голос шторма был другим, в нем все отчетливее звучала угроза. Они заняли западную комнату, в которой был цел потолок. В маленькой комнатке стояли две голые железные кровати и побеленная печь с кожухом, а посередине — стол с двумя стульями. Обои на стенах были очень красивые. Папа поставил корзину на стол, они выпили сока и съели бутерброды. Потом он сея работать. Бабушка расположилась на полу и продолжала выбирать рыбу из сети. От мощного гула, доносившегося с моря, стены сторожки непрерывно дрожали, сильно похолодало. Морская пена стекала с оконных стекол, а иногда попадала внутрь, на пол. Время от времени папа выходил, чтобы взглянуть на лодку.

Буруны, пенясь, росли у крутого обрыва, огромные белые волны, одна за другой, поднимались на головокружительную высоту и с шипением хлестали по скале, плотная завеса из падающей с неба воды двигалась над островом к западу. Это был океанский шторм! Папа снова пошел посмотреть на лодку и привязал покрепче канат, а вернувшись, полез на чердак, чтобы поискать топлива для печи. Печь сильно отсырела, но, когда ее все-таки удалось растопить, огонь яростно заполыхал. Комната согрелась, и они перестали мерзнуть. Перед печкой папа постелил старую сеть для салаки на тот случай, если кто-нибудь захочет спать. Сеть была такая ветхая, что расползалась у него в руках. Потом он зажег свою трубку и снова сел за работу.

София поднялась в башенку, тесную, с четырьмя окошками, по одному на каждую сторону. Отсюда было видно, что остров сжался и стал ужасно маленьким, почти незаметное пятнышко из камней и бесцветной земли. Зато море, белое с желто-серым, казалось огромным, так что взгляд не достигал горизонта. Больше не существовало ни материка, ни других островов, только этот маленький клочок суши, окруженный водой, безнадежно отрезанный грозным штормом от остального мира и забытый всеми, кроме Бога, выполняющего просьбы.

— Господи, — серьезно сказала София, — я и не знала, что я такая важная персона. Ты очень любезен, большое спасибо, аминь.

Наступал вечер, закатное солнце покраснело. В печи горел огонь. Западное окошко зарделось, и обои показались еще красивее. С подтеками, порванные в некоторых местах, они хранили еще голубой и розовый узор из тщательно вырисованных лоз. Бабушка сварила рыбу в жестяной банке, ко всеобщей радости нашлась соль. После ужина папа опять вышел проверить лодку.

— Я собираюсь не спать всю ночь, — сказала София. — Подумай, как было бы ужасно, если бы мы сидели дома, когда начался шторм!

— Угу, — откликнулась бабушка. — Но я немного беспокоюсь за нашу резиновую лодку. И не помню, закрыли ли мы окна.

— Наша резиновая лодка, — прошептала София.

— Ну да. И теплицы. И гладиолусы у нас не подвязаны. И кастрюли остались на берегу.

— Молчи! — закричала София. Но бабушка задумчиво продолжала:

— И кроме того, я думаю обо всех тех, кто сейчас в море… Обо всех лодках, которые разобьются.

София закричала, вытаращив глаза:

— Как ты можешь так говорить, когда знаешь, что это моя вина! Ведь это я просила о шторме, вот он и начался!

Она громко заплакала, в ее воображении с ужасающей отчетливостью сменялись одна картина за другой: разбитые лодки и окна, сломанные гладиолусы, растерянные люди, кастрюли, катающиеся по морскому дну, и поваленная мачта с вымпелом, не выдержавшая порывов ветра и непогоды.

— О Господи, — растерянно выдохнула София, — все погибло!

— Резиновую-то лодку мы точно затащили на берег, — сказала бабушка.

Но София обхватила голову руками, оплакивая катастрофу во всем Восточном Нюланде.

— Это не твоя вина, — попыталась ее успокоить бабушка. — Послушай, что я скажу. Шторм все равно бы начался.

— Но не такой большой! — плакала София. — Это Бог и я все устроили!

Солнце зашло, в комнате сразу стало темно. В печи горел огонь. Ветер не стихал.

— Бог и ты, — повторила бабушка раздосадовано. — Почему ты решила, что он послушал именно тебя, когда, может быть, не меньше десятка человек просили его о ясной погоде? А наверняка так и было.

— Но я попросила первая, — сказала София. — И ты же сама видишь, что никакой ясной погоды нет!

— Да у Бога столько дел, что он и не слышал тебя.

Вернулся папа и подложил дров, он дал Софии с бабушкой затхлое одеяло и снова вышел, чтобы посмотреть на волны, пока совсем не стемнело.

— Ты же сама говорила, что он все слышит, — сказала София ледяным голосом. — Все, о чем бы его ни попросили.

Бабушка легла на сеть для салаки и сказала:

— Конечно, но, видишь ли, я попросила его раньше.

— Как это раньше?

— Раньше тебя.

— Когда? — растерянно спросила София.

— Сегодня утром.

— Тогда почему, — взорвалась София, — тогда почему ты взяла с собой так мало еды и одежды? Ты что, ему не доверяешь?

— Ну… я подумала, что, может быть, так будет интереснее…

София вздохнула.

— Да, — сказала она. — Это на тебя похоже. Лекарства ты с собой взяла?

— Взяла.

— Это хорошо. Тогда спи и не думай о том, что ты натворила. Я никому не скажу.

— Очень мило с твоей стороны, — ответила бабушка.

На следующий день, к трем часам, шторм стих настолько, что можно было плыть домой.

Резиновая лодка лежала перевернутая у веранды, настил, весла и ковш уцелели. Окна были закрыты. И все же кое-что Богу спасти не удалось, вероятно, бабушка попросила его об этом слишком поздно. Но когда переменился ветер, море выбросило кастрюли обратно на берег. И к ним на остров тоже прилетел вертолет, и их имена занесли в специальный список.

Опасный день

К полудню, в жаркий день, над самой высокой на острове сосной начинают танцевать мотыльки. Они, в отличие от мошкары, танцуют, объединившись в продолговатое облачко, миллионы и даже миллиарды микроскопических мотыльков ритмично движутся вверх-вниз, в идеальной согласованности друг с другом, и тоненько поют.

— Свадебный танец, — сказала бабушка и попробовала посмотреть наверх, не потеряв при этом равновесия. — Моя бабушка говорила, — продолжала она, — что, когда накануне полнолуния танцуют мотыльки, нужно быть осторожным.

— Что? — не поняла София.

— В день, когда у них свадебный праздник, все может случиться. Поэтому нельзя искушать судьбу. Не рассыпать соль, не разбивать зеркало, а если дом покинули ласточки, то лучше переехать до наступления вечера. Все это очень хлопотно.

— Как же твоя бабушка могла придумывать такие глупости? — удивилась София.

— Она была суеверной.

— А что значит быть суеверной?

Бабушка задумалась и ответила, что это значит не пытаться найти разумные причины непонятных событий. Например, верить в силу зелья, сваренного в полнолуние. Ее бабушка была замужем за пастором, он не был суеверным. Если он заболевал или маялся от тоски, она тайком варила ему целебные отвары. А когда они помогали и дедушка выздоравливал, бедняжке приходилось говорить, что все дело в каплях Иноземцева. И так все время.

София с бабушкой присели на берегу, чтобы продолжить разговор. Был прекрасный безветренный день, на море стояла мертвая зыбь. Как раз в такие дни, в «гнилой месяц» (Так в Финляндии называется самое жаркое время (с 23 июля по 23 августа), когда быстро портятся продукты.), случается, что лодки сами уплывают от берега. Море, сонно поднимающееся и так же сонно опускающееся, выбрасывает на берег большие диковинные предметы, киснет молоко, и отчаянно пляшут стрекозы. Ящерицы перестают быть пугливыми. Когда всходит луна, выползают и спариваются красные пауки на необитаемых шхерах, и тогда все скалы покрываются красным ковром, сплетенным из множества крохотных застывших насекомых.

— Может быть, стоит предупредить папу, — сказала София.

— Я не думаю, что он суеверный, — ответила бабушка. — К тому же суеверия устарели, так что лучше верить в своего папу.

— Само собой, — ответила София. Посреди мертвой зыби торчала верхушка дерева. Согнутые ветви напоминали какого-то гигантского зверя, медленно поднимающегося с морского дна. Воздух был неподвижен и только высоко над горою чуть дрожал от зноя.

— И она никогда не боялась? — спросила София.

— Никогда. Бабушка любила пугать других. Например, за завтраком сообщала, что кто-то, должно быть, умрет прежде, чем зайдет луна, потому что ножи лежат крест-накрест. Или потому, что ей приснились черные птицы.

— А мне сегодня ночью приснилась морская свинка, — сказала София. — Обещаешь мне быть осторожной и не переломать ног, пока не зайдет луна?

Бабушка обещала.

Удивительно, но молоко действительно скисло. А в сети им попался бычок-подкаменщик. Черная бабочка залетела к ним в дом и села на зеркало. А под вечер София увидела, что на папином столе лежат скрещенные нож и ручка! Девочка, не медля, отодвинула их подальше друг от друга, но что было, того не вернешь, она побежала к бабушкиной комнате и забарабанила в дверь обеими руками. Бабушка сразу же открыла.

— Знаешь, что случилось, — прошептала София, — нож с ручкой лежали крест-накрест на папином столе. Только не говори ничего, ты все равно меня не утешишь.

— Неужели ты не понимаешь, что это все суеверные выдумки моей бабушки? Она сочиняла их от скуки и чтобы попугать свою семью!

— Молчи, — приказала София. — Ничего не говори. Ничего мне не говори.

И, оставив дверь открытой, она ушла. Спустилась первая вечерняя прохлада, и пляшущие мотыльки исчезли. Запели свои серенады лягушки, а стрекозы наконец замерли. Блеснул последний красный луч, превратив желтое облако в оранжевое. Лес был полон примет и предзнаменований, всюду угадывались тайные письмена, но как найти то, что может помочь папе? София то и дело натыкалась на знаки, мимо которых нельзя было пройти спокойно, — то ей попадались на глаза скрещенные ветки, то на зеленом еще черничном кусте горела одна красная ягода. Взошла луна и запрыгала в верхушках можжевельника. Сейчас, должно быть, уплывают от берега лодки. Большие таинственные рыбины делали на воде круги, и красные пауки спаривались на сговоренных местах. За горизонтом притаилась неумолимая судьба. София искала целебную траву, чтобы приготовить отвар для папы, но ей попадалась только самая обыкновенная. К тому же она точно не знала, как выглядит целебная трава. Наверно, она очень маленькая, с мягкими бледными стебельками, скорее всего, покрытая плесенью, и растет где-нибудь на болоте. Кто знает? Луна поднялась выше, совершая свой неизбежный путь.

София закричала через дверь:

— Из чего она варила отвары, эта бабка?

— Я позабыла, — ответила бабушка. София вошла в комнату.

— Позабыла, — повторила она сквозь зубы, — позабыла? Как можно такое забыть! Что прикажешь теперь мне делать, раз ты позабыла? Как, скажи на милость, я спасу его, пока не зашла луна?

Бабушка отложила книгу и сняла очки.

— Я тоже суеверная, — сказала София. — Я еще суеверней, чем твоя бабушка. Сделай что-нибудь!

Бабушка встала и начала одеваться.

— Не надевай чулки, — нетерпеливо подгоняла София. — И не зашнуровывайся, у нас мало времени!

— Но если мы даже найдем сейчас эту травку, — сказала бабушка, — если даже мы ее сейчас найдем и сделаем отвар, все равно он не захочет выпить его.

— Это так, — согласилась София. — Может быть, влить отвар ему в ухо?

Бабушка надела сапоги и задумалась. Вдруг София заплакала. Она увидела, как луна повисла над морем, и кто ее знает, когда она вздумает закатиться, это может случиться внезапно, в любую минуту. Бабушка открыла дверь и сказала:

— Теперь нельзя произносить ни слова. Нельзя ныть, плакать или чихать, ни разочка, пока мы не добудем того, что нам требуется. Потом мы сложим все в надежное место и сделаем так, чтобы снадобье подействовало на расстоянии. В данном случае это как раз то, что нам нужно.

Остров был залит лунным светом, ночь стояла очень теплая. София смотрела, как бабушка сорвала цветок гвоздики, потом подняла два камешка и клок засохших водорослей и сунула все это в карман. Они пошли дальше. В лесу бабушка подобрала кусочек мха, листок папоротника и мертвого мотылька. София молча шла за ней. С каждым разом, когда бабушка опускала что-нибудь себе в карман, на душе у Софии становилось спокойнее. Луна приобрела красноватый оттенок и была почти такой же бледной, как небо, от нее тянулась дорожка прямо к берегу. Бабушка и София продолжали свой путь через весь остров, бабушка то и дело нагибалась, найдя что-нибудь важное. Опираясь на палку, она шагала на своих негнущихся ногах прямо посредине лунной дорожки, ее темный силуэт казался все больше и больше. Луч освещал бабушкину шляпу и плечи, судьба была в ее руках. София не сомневалась, что бабушка отыщет, что требуется, чтобы отвести несчастье и смерть. Все помещалось в ее кармане. София шла следом за бабушкой, наблюдая, как та несет луну на голове. Ночь была очень тихая. Когда они вернулись к дому, бабушка сказала, что теперь снова можно разговаривать.

— Лучше не надо! — зашептала София. — Молчи! Чтобы не потревожить их там, в кармане.

— Хорошо, — согласилась бабушка. Она отковырнула маленький кусочек трухлявой ступеньки и тоже сунула его в карман, потом вошла в комнату и легла. Луна опустилась в море, но оснований для беспокойства не было.

После этого дня бабушка стала носить сигареты и спички в левом кармане, и все счастливо прожили на острове оставшуюся часть лета. Осенью бабушкин плащ сдали в химчистку, и почти тотчас же папа вывихнул ногу.

В августе

В такое время года быстро темнеет. Сидишь так августовским вечером у крыльца, занимаясь каким-нибудь делом, и вдруг, в одно мгновение, становится темным-темно, и черная теплая тишина обволакивает дом. На дворе лето, но оно уже отжило свое, хотя листва не начала желтеть и осень еще не готова вступить в свои права. На черном небе не видно ни единой звезды. Бидон с керосином переносят из подвала в прихожую, а на крючок у двери вешают карманный фонарик.

День за днем, мало-помалу, послушно следуя годовому ритму, вещи неуклонно перемещаются поближе к дому. Папа заносит внутрь палатку и насос. Он отсоединяет буй и затаскивает его вместе с цепью на берег. А когда уже и лодка поднята лебедкой наверх и резиновая шлюпка раскачивается от ветра на стене — значит, точно пришла осень. Днем позже выкапывают картофель и закатывают со двора в дом бочку для дождевой воды. Убирают ведра и инструменты, прячут до следующего сезона раскрашенные поделки из жестяных банок, бабушкин зонт и другие радующие глаз летние вещи. На веранде стоят огнетушитель, топор, лом и лопата для снега. В эти же дни меняется и окружающая природа.

Бабушка любила эту пору перемен, неотвратимо повторявшихся из года в год, когда каждый предмет занимает свое, только ему отведенное место. Постепенно исчезают все следы человека, и остров, насколько это возможно, предстает в первозданном виде. Усталые грядки закрывают охапками фукуса. Долгие дожди очищают и выравнивают землю. Кое-где поверх фукуса еще бросаются в глаза яркие красные и желтые пятна последних цветов, а в лесу распускается на прощанье роскошная белая роза.

Из-за сырости у бабушки разболелись ноги, и, как бы ей этого ни хотелось, она уже не могла совершать больших прогулок по острову. И все же каждый день до наступления темноты она выходила и собирала мусор, уничтожая всякое напоминание о присутствии человека. Она поднимала гвозди, кусочки бумаги, ткани или пластика, обломки перепачканных мазутом досок и разные жестянки. Потом бабушка спускалась на берег и разводила костер, предавая огню все, что могло гореть. Она замечала, что, очищаясь, остров делался все более отдаленным и чужим.

Он выталкивает нас, думала бабушка. И скоро будет необитаемым. Почти.

А ночи становились все темнее и темнее. Вдоль горизонта мерцала прерывистая цепочка маяков. И слышалось, как по фарватеру проплывали мимо большие корабли. На море был полный штиль.

В самые последние дни перед отъездом папа выкрасил болты красным суриком и в теплую сухую погоду пропитал веранду тюленьим жиром. Он смазал инструменты и дверные петли маслом «Каррамба» и вычистил дымоход. Занес в дом сеть. Потом сложил дрова у печки к следующей весне, а также для тех, кому, может быть, придется пережидать здесь шторм, и крепко-накрепко привязал канатом дровяной сарай, чтобы его не снесло в море.

— Нужно убрать колышки для цветов, — сказала бабушка. — Они портят пейзаж.

Но папа оставил их на месте, потому что иначе весной не узнаешь, где что посажено.

Бабушка волновалась из-за всякого пустяка.

— Представь, — говорила бабушка, — представь себе, что кто-нибудь приедет, ведь всегда кто-нибудь приезжает. Они же не знают, что соль хранится в подполе, к тому же крышка от подпола может разбухнуть, и тогда ее не поднимешь. Нет, надо принести соль в дом и надписать, чтобы было ясно, что это соль, а не сахар. И надо вывесить побольше штанов — хуже всего, когда ходишь в промокших штанах. А если они станут развешивать свою сеть над цветочными грядками и вытопчут их? Всего никогда не предусмотришь.

Через минуту бабушка стала беспокоиться из-за дымохода. Она повесила на нем плакат:


Не закрывайте вьюшку, приржавеет.


— Может быть, птицы совьют гнездо у нас в дымоходе, — сказала она сыну, — весной, я имею в виду.

— Но ведь весной мы уже будем здесь жить, — удивился папа.

— Никогда не знаешь, чего ждать от птиц, — ответила бабушка.

На неделю раньше обычного она сняла занавески, заклеила окна, выходящие на юг и восток, большими листами бумаги и написала на них:


Не срывайте, иначе перелетные птицы могут удариться о стекло. Пользуйтесь всем, но позаботьтесь о дровах… Инструменты под верстаком. С дружеским приветом.


— Почему ты так спешишь? — спросила София.

И бабушка ответила ей, что лучше всего браться за дело, когда чувствуешь, что пришел срок. Она положила на видное место сигареты и свечи, на случай если не зажжется лампа, и убрала барометр, спальный мешок и шкатулку с нитками под кровать. Подумав, она снова вынула барометр. Резные фигурки бабушка никогда не прятала. Все равно на них никто не позарится, а немножко приобщиться к прекрасному всегда полезно. Половики она тоже оставила, чтобы зимой было уютней.

Два заклеенных окна придавали комнате незнакомый таинственный и осиротелый вид. Бабушка надраила дверную ручку и вычистила помойное ведро. На следующий день она выстирала всю свою одежду и, уставшая, пошла к себе. В осеннюю пору в комнате было тесно: сюда складывали вещи — и те, которые еще понадобятся следующей весной, и просто хлам. Бабушка любила чувствовать себя затерянной в этом хаосе и, прежде чем заснуть, подолгу разглядывала все, что окружало ее: сеть, ящики с гвоздями, мотки стальной проволоки и веревки, мешки с торфом и другие нужные предметы, но с не меньшей нежностью рассматривала она таблички с названиями давно разбившихся кораблей, старые оповещения о приближающемся шторме, сведения об отстрелянных норках и убитых тюленях и, конечно же, любимую картину с отшельником посреди пустыни и стерегущим львом на заднем плане.

Как же я оставлю эту комнату, подумалось бабушке.

Она с трудом вошла и разделась, раскрыла окно, и комната наполнилась ночной свежестью. Бабушка наконец легла и с наслаждением вытянула ноги. Она погасила свет, было слышно, как по ту сторону стены папа с Софией тоже укладываются спать. Пахло смолой, сырой шерстью и, может быть, немного скипидаром, море молчало. Засыпая, она вспомнила о горшке, стоявшем под кроватью, этом ненавистном признаке беспомощности. Она согласилась взять его, чтобы не вступать в лишние споры. Горшок может пригодиться в шторм или в дождь, но на следующий день его приходится украдкой выносить в море, а все, что делается украдкой, тяготит душу.

Проснувшись, бабушка еще долго лежала, раздумывая, выходить ей или нет. Снаружи подкарауливала непроглядная тьма, а ноги болели. Крыльцо было неудобным — слишком высокие и узкие ступеньки, а еще спуск к уборной и обратный путь. И лучше не зажигать свет: от этого только теряешь ориентацию, когда выйдешь во двор, и кажется, что кругом еще темнее. Сначала нужно свесить ноги с кровати и подождать, пока перестанет кружиться голова. А после сделать четыре шага к двери, снять крючок и снова подождать, потом осилить пять ступенек, держась за перила. Она не боялась упасть или оступиться, хотя знала, что вокруг кромешная тьма, и хорошо представляла себе, что чувствуешь, когда рука теряет опору и ухватиться не за что.

— Ничего страшного, — пробормотала про себя бабушка, — я и так знаю, как тут все выглядит, так что видеть мне не обязательно.

Она спустила ноги с кровати и подождала немного, потом на ощупь сделала четыре шага к двери и сняла крючок. Ночь была черная, приятный колючий холодок пронизал бабушку. Очень медленно она спустилась по ступенькам и заковыляла от дома. Все оказалось не таким трудным, как представлялось. Дойдя до поленницы, она хорошо знала, в какой стороне дом, а в какой море и лес. Далеко в море тарахтел мотор плывущего по фарватеру катера, но огней не было видно.

Бабушка присела на поленницу и подождала, пока пройдет головокружение. Оно прошло скоро, но бабушка не вставала. На восток, по направлению к Котке, проплыла баржа, постепенно звук дизельного мотора растаял, и ночь снова стала тихой, как прежде. В воздухе пахло осенью. К острову приближалась еще одна лодка, по-видимому, маленькая, на керосинном ходу. Наверно, рыбачья, с автомобильным мотором, непонятно только, почему так поздно, обычно они выходят сразу после захода солнца. Во всяком случае, она не плывёт прямо по фарватеру, а уходит прямо в море. Тяжело стуча, лодка миновала остров и стала удаляться, пульсирующие удары раздавались все дальше и дальше, но никак не стихали.

— Чудно, — вслух произнесла бабушка. — Да это же разрыв сердца, совершенно ясно, а никакая не лодка. — Она замерла в нерешительности: пойти прилечь или посидеть, наверно, лучше посидеть еще немного.

Иллюстрации Туве Янссон















Честный обман

Все персонажи этой повести не имеют реальных прототипов, и точно так же ни на одной карте вы не найдете деревни, описанной в этой книге.
Посвящается Майе


1

Было обычное, темное, зимнее утро, снегопад так и не утих. По всей деревне в окнах ни огонька. Чтобы не разбудить брата, Катри накинула на лампу платок. В комнате донельзя холодно. Сварив брату кофе, Катри поставила термос возле его кровати. Большущий пес, что, уткнувшись носом в лапы, лежал у двери, провожал взглядом каждое ее движение, ждал, когда наконец они вместе выйдут на улицу.

Снег на побережье шел уже целый месяц. Старики и те не помнили, чтобы в этих местах выпадало столько снега — снега, который без устали, ни на миг не унимаясь, сыплет с неба, заваливает двери и окна, тяжким грузом давит на крыши. Не успеешь расчистить дорожки, как их опять заносит. К тому же мороз, в лодочных мастерских не поработаешь. Деревня просыпалась поздно, ведь утра теперь считай что не было; усадьбы молчаливо дремали под нетронутым снежным одеялом, пока из домов не выбегали дети, — они тотчас принимались рыть в сугробах ходы и пещеры, шуметь и резвиться. И наперекор всем запретам упорно кидали снежки в окно Катри Клинг. Она жила на чердаке, над лавкой местного торговца, вместе с братом по имени Матс и большущим псом, у которого имени не было. Перед рассветом она обыкновенно выводила пса на прогулку, шла с ним по деревенской улице к Маячному мысу — так повторялось каждое утро; мало-помалу просыпалась и деревня, люди выглядывали наружу, говорили, что снег, мол, валит по-прежнему, а она опять со своей псиной гуляет, все в той же волчьей шубе. Да и вообще, разве это дело — оставить собаку без имени, всем собакам положено имя.

Про Катри Клинг говорили, что у нее только цифры на уме да собственный брат. А еще ломали голову над тем, откуда взялись у нее желтые глаза. У Матса глаза точь-в-точь как у матери — голубые, а уж каков с виду был отец, никто и не припомнит, он когда еще на север подался за лесом — да так там и сгинул: чужак ведь, что ему возвращаться? Все привыкли, что глаза у людей большей частью голубые, а вот у Катри они желтые, почти как у ее пса. Она смотрела на мир прищурясь, сквозь узкие щелочки век, и этот диковинный цвет — скорее желтый, чем серый, — только изредка привлекал внимание окружающих. Подозрительность, то и дело вспыхивавшая в ней по самым пустячным поводам, порою на миг широко распахивала ее глаза, и при определенном освещении они действительно казались желтыми и здорово смущали народ. Всем было известно, что Катри Клинг никому не доверяет и занята лишь собою и братом, которого воспитывает и опекает с тех пор, как ему сравнялось шесть; поэтому в деревне ее чуждались. Сыграли свою роль и другие причины: никто ни разу не видел, чтоб безымянный пес вилял хвостом, и ни сама Катри, ни ее собака ничьих услуг и одолжений не принимали.

После смерти матери Катри пошла на ее место — обслуживала покупателей в лавке и заодно вела счета. На редкость толковая девушка. Но в октябре она взяла и уволилась. По мнению деревенских, лавочник бы с радостью вытурил ее из своего дома, только не смеет об этом заикнуться. Мальчишку Матса в расчет никто не брал. В свои пятнадцать лет — десятью годами моложе сестры — Матс был высок ростом, силен и, на взгляд односельчан, немного простоват. Он пробавлялся разными мелкими поручениями, но большей частью, когда мороз не мешал строить лодки, торчал в мастерской у братьев Лильеберг. Лильеберги и работу ему давали, хотя, конечно, не самую серьезную.

Рыбу на продажу здесь, в Вестербю, давно уже не ловили — невыгодно. Промысел захирел, а лодочные мастерские остались, целых три: до сих пор там строили лодки и боты, а в одной еще и брали их на зимнее хранение и делали профилактику. Лучшими среди мастеров слыли братья Лильеберг. Было их четверо — и все не женаты. Старший, Эдвард, готовил чертежи, а на досуге шоферил, ездил на машине в городок за почтой да за товаром для лавочника. Машина принадлежала лавочнику и была единственной в деревне.

Гордости вестербюским корабелам было не занимать, каждую лодку они метили по-особому — двойным «В», — будто деревня у них не другим чета. Женщины по старинным, временем испытанным образцам вязали покрывала и тоже метили их двойным «В»; в июне съезжались дачники, раскупали и лодки, и покрывала и, пока было тепло, предавались беззаботному летнему веселью, а к концу августа вновь воцарялась привычная тишина. Ну а там и зима наступала.

Утренний сумрак налился густой синью, снег заискрился блестками — в кухнях зажигали свет, выпускали на улицу детей. Первые снежки застучали по окну, но Матс по-прежнему мирно спал.

Я, Катри Клинг, часто лежу ночью без сна и думаю, думаю. Только вот для ночной поры мои мысли, наверно, слишком сухи и деловиты. В основном я думаю о деньгах, о больших деньгах: как бы их скорей раздобыть и взять с умом да по-честному и пусть будет этих денег много-много, чтоб никогда уже о них не думать. Да и верну я их потом сторицей. В первую очередь купим Матсу лодку, настоящий морской бот, с рубкой, с мотором, самую лучшую из лодок, когда-либо построенных в этой гнусной дыре. Каждую ночь я слышу, как за окном лепечет снег, принесенный ветром с моря, шепчет что-то, нежно, приятно, так бы и утопила в нем всю нашу деревню, похоронила, наконец-то отмыла дочиста… Ничего нет спокойнее и беспредельнее долгой зимней мглы, она все тянется, тянется, и жизнь проходит словно в подземелье, где эта мгла то сгущается в ночь, то слегка редеет, и тогда настает дневной сумрак, ты отгорожен от всего, надежно укрыт и еще более одинок, чем всегда. Ждешь и кутаешься в снега, точно дерево. Вот кое-кто говорит, будто деньги пахнут, а ведь это неправда. Деньги так же чисты, как цифры. Пахнут люди, и у всякого человека совершенно особый, потаенный и гадкий запах, который усиливается от злости, от стыда, от страха. Собака такое сразу чует, в единый миг. Ну да мне собачий нюх вроде как без надобности. Один только Матс ничем не пахнет, чистый он, как снег. И пес у меня большой, красивый, послушный. Любви ко мне он не питает. Мы просто уважаем друг друга. Я уважаю его потаенную жизнь, уважаю ту загадочность, которая свойственна большим собакам, сохранившим частицу природной дикости и непокорства, но доверия к ним у меня нет. И как только некоторые решаются доверять огромным сторожким псам, твердят, что, мол, поступки у этих животных прямо-таки человеческие, то бишь благородные и достойные восхищения. Собака бессловесна и послушна, однако изучила нас, и поняла, и догадалась о нашем убожестве, нам бы следовало прийти в ужас, встревожиться, оторопеть перед лицом невероятного — ведь наши собаки никуда не уходят и остаются послушны. Может быть, они презирают нас. Может быть, прощают. А может быть, рады, что с них спросу нет. Мы никогда этого не узнаем. Может быть, они видят в нас что-то вроде злосчастного племени горбатых, кособоких уродов, здоровенных неуклюжих насекомых. Отнюдь не богов. Собаки нас явно раскусили и до тонкости постигли нашу натуру — лишь тысячелетия покорности держат их в узде. Почему ни один человек не боится своей собаки? Долго ли дикий зверь может смирять свою дикость? Люди идеализируют собак и при том же снисходительно «терпят» естественные их поступки — как они выкусывают блох, закапывают гнилую косточку, валяются в грязи, ночь напролет облаивают какое-нибудь дерево… Но сами-то люди что делают — втихомолку зарывают всякое гнилье, выкапывают его, и снова прячут, и под деревьями горло дерут, а уж в чем валяются… Нет. Я и мой пес их презираем. Мы укрылись в своей особой потаенной жизни, схоронились в сокровенной дикости…

Пес уже на ногах, ждет у двери. Они спустились вниз, в лавку, а оттуда прошли в переднюю, и Катри надела там сапоги, меж тем как жуткие ночные мысли бог весть отчего всё кружились у нее в мозгу; выйдя на мороз, она остановилась вдохнуть зимней чистоты и свежести — неподвижная черная фигура, и бок о бок с нею нелюдим пес, оба словно изваянные из одной каменной глыбы. Пес, как всегда, шел без поводка. Дети примолкли и, увязая в снегу, поспешили ретироваться, но за первым же углом снова затеяли шумную возню. Катри прошагала мимо, в сторону Маячного мыса. Лильеберг, похоже, не так давно отвез на маяк газовые баллоны, а следы колес уже почти замело. Вблизи от мыса с моря ударил крепкий норд-вест, отсюда вверх по косогору вела дорожка к дому старой фрекен Эмелин. Катри остановилась, пес тоже мгновенно замер. С одного боку и женщина, и собака были совсем белые от снега, медленно таявшего в мехах. Как и каждое утро по пути к маяку, Катри разглядывала дом, завелась у нее такая привычка. Анна Эмелин жила одна в этом доме, одна, хоть и при деньгах. Всю зиму она глаз никуда не казала, продукты присылали из лавки, а раз в неделю фру Сундблом наводила порядок. Но с первых же дней весны деревенские примечали на лесной опушке светлое платье Анны Эмелин — она неспешно бродила среди деревьев. Ее отец и мать прожили долгую жизнь, и не было ни единого случая, чтобы в их лесу срубили деревце или кустик. На склоне лет они деньгам счета не знали. А лес и после их смерти никто не трогал. С годами он превратился в почти непроходимую чащобу, стеной стоявшую прямо за домом, за «Большим Кроликом», как его прозвали в деревне. Это был серый от времени и непогоды деревянный особняк с белыми резными наличниками, такой же серо-белый, как и высокая стена заснеженного леса. С виду здание и вправду напоминало сидящего кролика — с прямоугольными резцами белых штор на веранде, с забавными сводчатыми окнами под снеговыми бровями, с настороженными ушами дымовых труб. В окнах было темно. Дорожка на косогоре не расчищена.

Вот здесь она и живет. И мы с Матсом тоже будем здесь жить. Но пока еще не время. Я должна все хорошенько продумать, прежде чем отвести этой Анне Эмелин важное место в моей жизни.

2

Доброй Анну Эмелин можно было назвать, пожалуй, оттого, что она никогда не стояла перед необходимостью выказать злонравие, а еще оттого, что природа наградила ее редкостным даром забывать досадные происшествия: встряхнется только, и опять перед тобою прежняя Анна, нерешительная и вместе с тем упрямая. Вообще-то от ее капризной благожелательности становилось не по себе, но никто не успевал этого заметить; визиты случайных гостей были редки и недолги, и держались посетители с отчужденной вежливостью, будто исполняли хоть и небольшую, но почетную миссию. Эта манера поведения не служила Анне защитной маской, столь же неправомерно было бы и утверждать, что она не имела своего лица; а объяснялось все очень просто: всерьез она жила, только отдаваясь своей необычайной способности к рисованию, а рисовала она, понятно, всегда в одиночестве. Анна Эмелин владела огромной и убедительной силой однобокой страсти — она умела видеть и понимать лишь одно, увлекаться лишь этим одним. И была это — лесная земля. Анна Эмелин умела изобразить лесную землю правдиво и точно до мелочей, крохотную хвоинку и ту не забудет. Ее акварели, миниатюрные по размеру и чрезвычайно жизненные, были так же хороши, как и упругий ковер из мха и хрупких растеньиц, по которому в чаще леса ступают ногами, но рассмотреть поближе не догадываются. Анна Эмелин словно открывала людям глаза, они постигали самый дух леса и вспоминали, и на миг их охватывало легкое томление, приятное и исполненное надежды. Жаль только, Анна портила свои работы, помещая в пейзаж кроликов, целые кроличьи семейства — отца, мать и детеныша. Поскольку же кролики у нее были разрисованы мелкими цветочками, лесные дебри начисто теряли всякую таинственность. Кроликам из ее детских книжек не один раз доставалось от рецензентов, Анну это обижало и запутывало, но что поделаешь — кролики необходимы и детям, и издательству. Ведь почти каждый год выходила новая книжица. Текст сочиняли в издательстве. Иногда Анне хотелось рисовать одну лишь землю, низенькие растения, корни деревьев, все тщательней, во все более мелком масштабе, проникнуть в глубину мха, чтобы зелено-бурый мирок обернулся гигантскими джунглями, населенными жуками и букашками. Можно бы помыслить на месте кроликов муравьиное семейство. Впрочем, теперь это уже явно не ко времени, слишком поздно. И Анна отмахивалась от образа пустынного, вольного ландшафта. Была зима, а она бралась за кисть не раньше, чем появятся первые проталины. И в ожидании писала письма малышам, которые спрашивали, почему кролики цветастые.

Но однажды, в тот день, когда, собственно, и начинается рассказ об Анне и Катри, Анна писем не писала, она сидела в гостиной и читала очень забавную книжку — «Приключения Джимми в Африке». Прошлый раз Джимми был на Аляске.

Просторные, невысокие Аннины комнаты в зимнем освещении радовали глаз — бело-голубые изразцовые печи, светлая мебель свободно расставлена вдоль стен и отражается в паркете, который фру Сундблом каждую неделю натирала воском. Папенька любил вокруг себя простор, он был очень крупный мужчина. Еще он любил голубой цвет, мягкую голубизну, которая повсюду ласкала взор и с годами только все бледнела. Глубоким покоем и безмятежностью веяло от этого дома, словно говорящего: таким я пребуду вовек.

Ближе к полудню, отложив книгу, Анна решилась наконец позвонить в лавку; сделала она это, как всегда, с большой неохотой. Номер был занят, и она села ждать у окна. Снаружи, на открытой летней веранде, намело громадный сугроб, северо-западный ветер выгнул его дугой, чеканной и вместе с тем капризно-игривой. Над острым, как нож, гребнем вились снежинки — легкое, сквозистое марево. От зимы к зиме сугроб выгибался одинаково и был одинаково красив. Но Анна его не замечала — слишком он был огромный и незамысловатый. Она позвонила второй раз, лавочник снял трубку. Анна спросила про Лильеберга: вернулся он или нет? Ведь она забыла сказать насчет сливочного масла и маленькой баночки горохового супа. Лавочник ее не слушал, он объяснял, что дорогу нынче так и не расчистили, поэтому машине ходу нет, и Лильеберг отправился в город на лыжах, почту возьмет, а еще свежей печенки…

— Не слышу! — крикнула Анна Эмелин. — Какие девчонки? Зачем?

— Печенки, — повторил лавочник, — Лильеберг привезет свежей печенки! Так я отложу вам кусочек, фрекен Эмелин, печенка-то — пальчики оближешь…

И его голос исчез в снежной круговерти — должно быть, опять поломка на линии. Отгороженная от внешнего мира, Анна с облегчением вновь открыла книгу. Честно говоря, гороховый суп ее не очень занимал. Равно как и почта.

Возвратившись из города, Эдвард Лильеберг первым делом снял лыжи и скинул рюкзак на крыльцо: у него болела поясница и потому не было ни малейшего желания вступать в разговоры. Лавочниковы товары он вывалил в картонную коробку и занес в дом, от снега они здорово отсырели.

— Тебя не дождешься, — буркнул лавочник. Он праздно стоял за прилавком и уже который день был не в духе, так как остался без продавца.

Лильеберг молча вышел в переднюю и начал разбирать на столе почту. Катри Клинг в окно увидала, как он подъехал, тотчас же спустилась вниз и теперь заглядывала ему через плечо; с неизменной сигаретой в зубах, щурясь от дыма, она следила за его манипуляциями, потом сказала:

— Эти вот письма — Эмелиншины.

Их и правда ни с чем не спутаешь: зачастую и Аннина фамилия, и цветочные узоры на конверте изображены рукою совсем маленьких детишек.

— Слушай, — продолжала Катри, — ты как, думаешь отнести ей почту прямо сейчас?

— Сперва не мешало бы передохнуть, — отозвался Лильеберг. — В иные времена не больно велика корысть быть у нас в деревне почтальоном.

Ей бы сказать в ответ, что, мол, нынешняя погода не для лыжных прогулок — дороги-то, верно, не разберешь — и пора бы городским властям прислать снегоочиститель, в общем, сказать что угодно, проявить внимание, все равно, искреннее или наигранное, на словах, как люди обычно делают, чтоб хоть чуточку скрасить друг другу дни; но нет, Катри Клинг не из таких. Вон, стоит себе, жмурится от табачного дыма, волосы темной гривой падают на лицо, когда она нагибается к столу, от холода она закуталась в шерстяное одеяло и обеими руками стягивает его на груди. Ну в точности ведьма! — подумал Эдвард Лильеберг.

— Я могу отнести почту Эмелинше, — сказала Катри.

— Нет, этак не годится, разносить почту — дело почтальонское. Да и ответственность большая.

Катри вскинула на него глаза, в ярком электрическом свете они и впрямь казались желтыми.

— Ответственность… А я, по-твоему, безответственная? Ты мне доверяешь? — Помолчав секунду, Катри повторила: — Я могу отнести Эмелинше почту. Для меня это важно.

— Помочь стараешься?

— Ты же знаешь, это не в моих правилах, — ответила Катри. — Я все делаю только ради самой себя. Ну, так доверяешь ты мне или нет?

Уже потом, когда Катри ушла, Лильебергу подумалось, что она могла бы сослаться на какой-нибудь благовидный предлог: все равно, мол, с собакой гулять, вот и зайду по дороге. Что ж, Катри Клинг по крайней мере честна, в этом ей не откажешь.



Анна позвонила еще раз.

— Теперь получше слыхать, — сказал лавочник. — Значит, маленькую баночку гороха и масло. Лильеберг принес почту и заодно печенку доставил, свеженькая, как говорится — прямиком из брюха! Я и для вас, фрёкен, кусочек отложил, только сегодня к вам зайдет не Лильеберг, а Клинг, у ней, видно, какие-то дела в ваших краях.

— Кто?

— Продавщица бывшая. Катри Клинг. Печенку она тоже захватит.

— Но ведь печенка, — начала было Анна и тотчас сникла, — она такая противная с виду, и готовить ее трудно… Впрочем, раз уж вы любезно отложили… Эта фрёкен… как вы сказали? Клинг? Она знает, что вход через кухню?

В трубке опять, как всегда зимой, раздались завывания и скрежет. Анна послушала-послушала и отправилась на кухню варить кофе.



Из лодочной мастерской Матс вернулся под вечер. Зимой вестербюские мужчины работали только в мягкую погоду, чтоб не тратить зря топливо, и, жалея электричество, в сумерки уже расходились по домам, очень даже бережливые люди. Матс всегда уходил последним.

— Ага, значит, выперли тебя наконец, — сказал лавочник. — Тебе дай волю, небось так и будешь колупаться в потемках до утра.

— Как раз борта обшиваем, — отозвался Матс. — Можно мне кока-колы, в долг?

— Само собой, сию минуту! Жаль, твоя милая сестрица не хочет больше тебя обслуживать, очень, очень жаль, шустрая девушка, ловко управлялась за прилавком. Борта, говоришь, обшиваете. Надо же. Кто бы мог подумать, что ты знаешь в этом толк. Ей-богу, просто не верится.

Матс, не слушая, кивал и прямо здесь, у прилавка, лениво потягивал свою кока-колу. В маленьком тесном помещении он казался непомерно громоздким и длинным. И волосы были длинные, слишком уж длинные, и, точь-в-точь как у сестры, аспидно-черные. Нездешние волосы. Судя по всему, малый запамятовал, что он в лавке не один. Но когда на лестнице появилась Катри, обернулся, и брат с сестрой обменялись едва заметным кивком, словно подали знак, понятный лишь им двоим: мы, дескать, заодно. Пес в ожидании улегся возле двери.

— Насколько я понимаю, почту «Большого Кролика» понесете вы, — сказал лавочник. — Вот вам продукты. Смотрите, чтоб печенка не протекла.

— Она же не любит печенку, — сказала Катри. — И вы это знаете. Не так давно она отдала фру Сундблом кровяную запеканку.

— Печенка — совсем другое дело. Кстати говоря, она ее заказывала. И не забудьте: вход через кухню. Тетушка Эмелин различает, кого в какую дверь впускать.

Они разговаривали тихо и неприязненно, как два настороженных зверя, готовых в любую минуту схватиться в открытую.

Вот чертов лавочник, все он помнит, не простил мне того случая. Его ухаживания выглядели смешно, и я дала ему это понять. Поступила опрометчиво. Стоит мне сделать опрометчивый шаг, и все идет вкривь и вкось. Уехать отсюда нужно.



Ранние сумерки подсинили сугробы. Катри знаком велела псу дожидаться у развилки, а сама, подгоняемая ветром, зашагала вверх по косогору. Дорожка была не расчищена.

Анна Эмелин отворила кухонную дверь.

— Фрёкен Клинг, вы очень любезны. Честное слово, в такую погоду не следовало…

Женщина, ступившая на порог, была высокого роста, одета в косматую шубу и поздоровалась без улыбки.

Тут пахнет неуверенностью. Тут с давних пор царит молчание. И лицом она, как я и думала, похожа на кролика.

Анна повторила:

— Да-да, так любезно с вашей стороны занести почту… Я хочу сказать, эти письма, они очень для меня важны, но как бы там ни было… — Анна помолчала, тщетно ожидая ответной реплики, потом продолжила: — Я сварила кофе, вы же пьете кофе, верно?

— Нет, — мягко сказала Катри, — я кофе не пью.

Анна опешила — больше от испуга, чем от обиды. Все люди пьют кофе, когда их угощают, так принято, ради хозяйки.

— Может быть, чайку? — предложила она.

— Нет, спасибо, — ответила Катри Клинг.

— Фрёкен Клинг, — довольно сердито заметила Анна, — будьте добры, оставьте сапоги у двери, ковры не терпят сырости.

Такой она мне больше нравится. Пусть станет противником, дайте мне побороть сопротивление, и порядок.

Они вошли в гостиную.

Зря я не раздобыла хоть одну из ее книжек. Впрочем, нет, так было бы нечестно.

— Иногда, — Анна Эмелин начала светскую беседу, — иногда у меня мелькала мысль, что не худо бы завести тут ковер во всю комнату. Светлых тонов и мягкий-премягкий. Как вы считаете, фрёкен Клинг?

— По-моему, не стоит. Жаль прятать такой красивый пол.

Да, конечно, ей позарез необходим пушистый ковер во всю комнату. Только с ковром или без оного, а здесь уже и так словно в пуховой перине, жарко, дышать нечем. Может, наверху воздух посвежее? Мы-то непременно приоткрываем на ночь окно, иначе Матс не уснет.

Очки у Анны Эмелин висели на шее, на тоненькой цепочке, теперь она взяла их в руки, подышала на стекла и начала протирать уголком скатерти. Должно быть, все линзы в пуху.

— Фрёкен Эмелин, вы когда-нибудь держали кроликов?

— Простите?

— Вы кроликов держали?

— Нет, с какой стати… Лильеберги держат, но с этими зверьками наверняка хлопот не оберешься… — Анна машинально ответила в своей неопределенной манере, как бы не ставя интонацией точек, потянулась было к кофейнику, но вспомнила: эта гостья кофе не пьет. И с внезапной резкостью спросила: — А зачем, фрёкен Клинг, зачем мне держать кроликов? Вы-то сами держите?

— Нет. У меня собака. Овчарка.

— Собака? — Аннины мысли свернули в другое русло. С собаками гляди в оба…

Нетронутый кофе действовал хозяйке на нервы, она встала и, обронив, что в гостиной темновато, ведь уже, мол, опять вечереет, принялась зажигать подряд все лампы, струившие из-под абажуров мягкий свет, потом предложила Катри свой автограф. Почерк у Анны был очень красивый. Она написала свою фамилию и по привычке начала рисовать кроличьи уши, но, спохватившись, взяла чистый листок. Катри пошла на кухню, занялась почтой и продуктами: письма выложила на один стол, еду — на другой, рядом с мойкой. Из пакета с печенкой побежала розовая струйка.

— Фу, какая противная, — сказала за ее спиной Анна. — Это кровь?.. Не выношу вида крови…

— Не беспокойтесь, я все уберу.

Но Анна уже развернула пакет и во все глаза уставилась на печенку, красновато-бурую, набухшую кровью, с белыми жилками в мякоти. Лицо ее побледнело.