Ги де Мопассан
Фермер
Барон Рене де Трейль сказал мне:
— Не хотите ли начать охотничий сезон на моей ферме Маренвиль? Я был бы этому очень рад, мой дорогой. К тому же я буду один. Добраться до этих мест так трудно, и дом, где я останавливаюсь, так убог, что я могу приглашать лишь самых близких друзей.
Я согласился.
В субботу мы выехали поездом нормандской железной дороги. Сошли мы на станции Альвимар. Барон Рене показал мне на деревенский шарабан, запряженный пугливой лошадью, которую сдерживал высокий седой крестьянин, и промолвил:
— Вот и наш экипаж, друг мой!
Крестьянин протянул хозяину руку, и барон, крепко ее пожав, спросил:
— Ну, что, дядюшка Лебрюман, как живете?
— По-старому, господин барон.
Мы уселись в эту тряскую клетку для цыплят, подвешенную к двум огромным колесам. Лошадь, сделав большой скачок, пустилась галопом. Нас подбрасывало, как мячики, и каждый удар о деревянную скамейку причинял мне жестокую боль.
Крестьянин повторял спокойно и монотонно:
— Ну, ну, потише, Мутар, потише!
Но Мутар совсем его не слушался и прыгал, как козленок.
Обе наши собаки, лежа позади нас в пустом отделении клетки, насторожились и стали внюхиваться, чуя доносившиеся с равнины запахи дичи.
Барон невесело смотрел вдаль, на широкую, волнистую однообразную нормандскую равнину, похожую на огромный, необъятный английский парк. Разбросанные по ней фермы были окружены двумя или четырьмя рядами деревьев. Дворы, засаженные раскидистыми яблонями, заслонявшими дома, казались издали то купой высоких деревьев, то рощей или рощицей, живописный вид которых мог бы вдохновить искусных садовников, планирующих парки в богатых поместьях.
Рене де Трейль сказал:
— Я люблю эту землю. Отсюда я родом.
И в самом деле это был чистокровный нормандец, рослый, широкоплечий, тяжеловатый, потомок старинной расы искателей приключений, основателей королевств на побережьях всех океанов. Ему было около пятидесяти лет, на десять меньше, чем фермеру, нашему вознице. Этот крестьянин, худой, кожа да кости, был из тех, что доживают до ста лет.
После двухчасовой езды по каменистой дороге, которая вилась среди однообразной зеленой равнины, наш неудобный экипаж вкатился во двор, усаженный яблонями, и остановился перед старой, обветшалой постройкой; нас встретила пожилая служанка вместе с мальчуганом, принявшим лошадь.
Мы вошли в дом. Закоптелая кухня была высока и просторна. Медная и фаянсовая посуда сверкала, отражая пламя очага. На стуле спала кошка, собака дремала под столом. Пахло молоком, яблоками, дымом и запахом старых крестьянских домов — запахом земли, стен, утвари, пролитой похлебки, давнишней стирки, запахом всех прежних обитателей дома, людей и скота, скученных вместе, запахом всяких вещей и живых существ, запахом времени, запахом прошлого.
Я вышел осмотреть двор. Он был очень большой и полон старых-престарых, приземистых и кривых яблонь, плоды которых падали тут же на траву. Во дворе стоял крепкий яблочный запах, присущий Нормандии, подобно тому как аромат цветущих апельсиновых деревьев присущ побережью Средиземного моря. Усадьбу окружали четыре ряда буковых деревьев. Они были так высоки, что, казалось, задевали тучи. В наступающей темноте их вершины, колеблемые вечерним ветром, раскачивались и беспрерывно грустно шелестели.
Я вернулся.
Барон грел ноги у очага и слушал фермера; тот рассказывал местные новости. Он говорил о свадьбах, рождениях, смертях, о понижении цен на зерно, о скоте. Велярка (корова, купленная в Веле) отелилась в середине июня. Сидр был в прошлом году неважный. Абрикосов становится в округе все меньше...
Потом мы пообедали. Это был обычный деревенский обед, простой и обильный, продолжительный и мирный. И когда мы сидели за столом, я заметил какую-то особенную дружескую простоту в отношениях барона и крестьянина, которая поразила меня еще раньше.
Буковые деревья во дворе по-прежнему стонали под порывами ночного ветра, и обе наши собаки, запертые в хлеву, скулили и как-то зловеще выли. Огонь в большом очаге погас. Служанка ушла спать. Немного погодя дядюшка Лебрюман сказал:
— Если позволите, господин барон, я тоже отправлюсь на боковую. Не привык я засиживаться так поздно.
Барон протянул ему руку и так сердечно сказал: «Ступайте, дружище!» — что я спросил после ухода фермера:
— Он очень вам предан, этот крестьянин?
— Больше чем предан, мой дорогой! Драма, старая драма, простая и очень печальная, связывает нас. Вот послушайте эту историю...
Мой отец, как вам известно, был кавалерийским полковником. Ординарцем у него служил этот самый старик, тогда еще молодой парень, сын фермера. Позже, выйдя в отставку, отец взял этого солдата, которому было около сорока лет, к себе в услужение. Мне было лет тридцать. Мы жили в ту пору в своем поместье Вальрен, возле Кодебек-ан-Ко.
У моей матери была в то время горничной одна из самых прелестных девушек, каких я встречал, — белокурая, стройная, бойкая, шустрая, настоящая субретка, субретка былых времен — нынче таких уж нет. Теперь такие создания сразу превращаются в проституток. Париж с помощью железных дорог привлекает, притягивает этих игривых девчонок, завладевает ими, как только они расцветут, а раньше они оставались простыми служанками. Как некогда сержанты-вербовщики набирали рекрутов, так теперь первый встречный мужчина совращает и развращает этих девочек, и в горничные к нам идут только отбросы женского пола — тупые, противные, вульгарные, нескладные, слишком безобразные для любовной игры.
Итак, эта девушка была очаровательна, и я иногда целовал ее в темных уголках. Не больше, о, не больше, уверяю вас. Она была честная, а я уважал материнский дом, что не в обычае у нынешних повес.
И вот камердинер отца, бывший солдат, старый фермер, которого вы только что видели, безумно влюбился в эту девушку, влюбился необычайно. Все обратили внимание, что он стал забывчив, рассеян.
Отец беспрестанно спрашивал его:
«Да что с тобой, Жан? Болен ты, что ли?»
Он отвечал:
«Нет, нет, господин барон. Я здоров».
Он похудел; прислуживая за столом, бил стаканы, ронял тарелки. Думали, что он захворал какой-то нервной болезнью, и приглашенный врач нашел симптомы заболевания спинного мозга. Тогда отец, заботясь о своем слуге, решил поместить его в лечебницу. Узнав об этом, тот во всем ему признался.
Как-то утром, когда хозяин его брился, он робко сказал:
«Господин барон...»
«Что, мой милый?»
«Видите ли, мне нужно не лечиться, а...»
«А что же?»
«Жениться».
Отец, пораженный, обернулся.
«Как? Что? Что ты сказал?»
«Жениться».
«Жениться? Так ты... так ты влюблен, скотина?»
«Так точно, господин барон».
Отец расхохотался так неудержимо, что мать моя спросила из соседней комнаты:
«Что с тобой, Гонтран?»
Он ответил:
«Поди сюда, Катрин!»
И, когда мать вошла, он рассказал ей, вытирая слезы, выступившие на глазах от смеха, что дуралей-слуга болен просто-напросто любовью.
Но маму это не рассмешило, а тронуло.
«Кого же ты так полюбил, мой милый?»
Он ответил не колеблясь:
«Луизу, госпожа баронесса».
Мама сказала с некоторой торжественностью:
«Мы постараемся устроить все к лучшему».
Она позвала и расспросила Луизу. Та ответила, что хорошо знает о чувствах Жана, что Жан несколько раз признавался ей в любви, но она не хочет выходить за него замуж. Она отказалась объяснить, почему.
Целых два месяца папа и мама уговаривали девушку выйти за Жана. Она уверяла, что не любит никого другого, и не могла привести никакой серьезной причины своего отказа. В конце концов папа победил ее сопротивление крупным денежным подарком, и их поселили на этой самой ферме. Они покинули наш дом, и я не видел их в течение трех лет.
Через три года я узнал, что Луиза умерла от болезни легких. А потом умерли мои родители, и я еще года два не видал Жана.
Как-то осенью, в конце октября, мне пришла мысль поохотиться в этом имении, где он заботливо поддерживал порядок и где, по его словам, было много дичи.
Итак, в один дождливый вечер я приехал сюда. Меня поразило, что бывший ординарец моего отца совершенно поседел, хотя ему было не больше сорока шести лет.
Я усадил его с собой обедать за этот самый стол. Шел проливной дождь. Слышно было, как капли стучали по крыше, стенам и стеклам, как струились потоки во дворе и моя собака выла в хлеву, совсем как наши сейчас.
После того как служанка ушла спать, Жан вдруг сказал:
«Господин барон...»
«Что, дядюшка Жан?»
«Надо бы кое-что вам сказать...»
«Говори, старина».
«Это... это не дает мне покоя».
«Так говори же!»
«Помните Луизу, мою жену?»
«Конечно, помню»
«Так вот, она поручила мне сказать вам кое-что...»
«Что же?»
«Это... это... это как бы исповедь».
«А!.. Что же?»
«Мне... мне... не хотелось бы говорить вам это... Но все-таки... это нужно... Нужно... Ну вот... Она не от чахотки померла... это... это с горя... Вот как дело было.
С тех пор как мы приехали сюда, она стала худеть, изменилась вся... да так, что через полгода ее и узнать нельзя было, господин барон... Вроде как я до свадьбы, только причина-то была другая, совсем другая.
Привез я доктора, и он сказал, что у нее болезнь печени, апа... апатия, что ли
[1]. Накупил я тогда лекарств больше чем на триста франков. Но она не хотела их принимать, ни за что не хотела.
«Не стоит, — говорит, — бедный мой Жан. Ни к чему это!»
Но я видел, что у нее что-то болит... что внутри у нее неладно. И потом, один раз я застал ее в слезах... я уж не знал, что и делать. Я ей и чепчики покупал, и платья, и помаду для волос, и сережки. Ничего не помогало. И понял я, что она скоро умрет.
Как-то в конце ноября, — снег тогда валил, и она весь день не вставала с постели, — вечером она велит мне сходить за кюре. Я пошел.
Когда кюре явился, она сказала:
«Жан, я должна сделать тебе признание, так надо. Слушай, Жан. Я никогда, никогда тебя не обманывала!.. Ни до свадьбы, ни после. Господин кюре подтвердит это, он знает, что у меня на душе. Так вот, слушай, Жан: я умираю потому, что не могу утешиться, уехав из замка... потому что я слишком... слишком привязалась к господину барону Рене. Привязалась, пойми, только привязалась. Это меня и в могилу сводит. Когда я поняла, что больше не увижу его, я почувствовала, что умру. Если бы я хоть могла его видеть, я бы осталась жива... Только бы видеть, больше ничего. Я хочу, чтобы ты сказал ему это как-нибудь потом, когда меня уже не будет. Скажи ему это... Поклянись... поклянись, Жан, перед господином кюре. Это для меня утешение — знать, что ему когда-нибудь скажут, отчего я умерла... вот... Поклянись же!»
Я обещал, господин барон... И вот сдержал слово, как честный человек».
Он умолк, глядя мне в глаза.
Боже мой! Вы не представляете себе, дружище, до чего взволновал меня рассказ этого бедняги, жену которого я убил, не подозревая того... Как я расстроился, слушая его здесь, в этой кухне, дождливой ночью...
Я бормотал:
«Бедный Жан! Бедный Жан!»
Он сказал:
«Вот и все, господин барон... Я ничего не мог сделать... Да и вы тоже... А ее уж нет...»
Я взял его за руки и заплакал.
Он спросил:
«Хотите взглянуть на ее могилку?»
Я кивнул головой не в силах говорить.
Он поднялся, зажег фонарь, и мы пошли под дождем, косые струи которого, быстрые, как стрелы, мелькали на свету.
Жан открыл калитку, и я увидел деревянные почерневшие кресты.
Он остановился перед мраморной плитой, сказав: «Вот здесь» — и поставив на нее фонарь, чтобы я мог прочесть надпись:
ЛУИЗА-ГОРТЕНЗИЯ МАРИНЕ,
ЖЕНА ЖАНА-ФРАНСУА ЛЕБРЮМАНА. ЗЕМЛЕДЕЛЬЦА.
ОНА БЫЛА ВЕРНОЙ ЖЕНОЙ. УПОКОЙ, ГОСПОДИ, ЕЕ ДУШУ!
Мы оба стояли на коленях в грязи. При свете фонаря я видел, как струи дождя ударялись о белый мрамор, отскакивали, разбиваясь в водяную пыль, и стекали с краев камня, непроницаемого и холодного. И я думал о сердце умершей. О, бедное сердце!.. бедное сердце!..
С тех пор я ежегодно приезжаю сюда. Не знаю, почему, но я чувствую себя неловко, точно я виноват перед этим человеком, а он всегда глядит на меня так, словно прощает меня.